Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни

Оқу

Василий Александрович ПОТТО
КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА
Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни

I. ВЗГЛЯДЫ ПАСКЕВИЧА НА ПОКОРЕНИЕ КАВКАЗА

В то время, когда турецкая война близилась к своей развязке, Паскевича уже занимала мысль об окончательном покорении Кавказа. Он видел ясно, что отдельные экспедиции, предпринимаемые для наказания горцев, так же мало приносили пользы, как меры безусловной кротости, и потому изыскивал средства, чтобы раз и навсегда покончить с этим роковым вопросом. Время для этого казалось самым удобным. Многочисленные трофеи, провозимые то и дело через Кавказскую линию в Петербург, воочию свидетельствовали горцам о знаменитых победах, одержанных русскими в Персии и Турции, и слава этих побед, казалось, должна была бы удостоверить их в невозможности борьбы с такой могущественной державой, как Россия. Паскевич не хотел допустить даже мысли о серьезном сопротивлении “каких-нибудь горцев”, и на этом, главным образом, основал план своих будущих действий. Нужно сказать, что это было время всевозможных проектов. Военное министерство было засыпано трактатами, в которых было много любопытных, а еще более странных идей, показывавших только усердие, но никак не знакомство с Кавказом всех этих составителей планов. Предлагалось, например, действовать против горцев, подвигаясь не с равнины к горам, а напротив, с гор к плоскостям, строить крепости на хребтах, а наблюдательные посты на горных шпилях, рвать самые горы порохом, а против хищников растягивать проволочные сети по берегам Кубани и Терека. Советовали покорять горцев не оружием, а культурой во всем ее широком объеме, то есть просвещением, торговлей, водворением среди народа роскоши и даже пьянства. Были предложения учредить в Анапе лицей или кадетский корпус, в котором воспитывались бы черкесские юноши вместе с детьми черноморских казаков, полагая, что общность воспитания родит дружеские связи, которые не замедлят отразиться в будущем и на дружеском согласии обоих народов. В подкрепление этой мысли приводился даже обычай аталычества, преподавался совет, чтобы в этом заведении русский священник, поставленный рядом с муллой, из-под руки внушал бы мусульманским детям понятия о превосходстве христианской веры и тому подобное. Некоторые шли еще дальше и предлагали прежде всего озаботиться смягчением нравов, посредством заведения у горцев музыкальных школ. “В глубокой древности уже было известно, – писал один коллежский советник, – что музыка, производя приятное впечатление на слух, смягчает человеческие нравы”. Министерство даже не давало себе труда разбирать эти проекты, и массами отправляло их в Тифлис “на рассмотрение”. Там их читали и, после короткого отрицательного ответа, сдавали в архив, где они покоятся и поныне. В противоположность этим культурным планам, проект Паскевича основывался исключительно на силе оружия, как на аргументе единственно доступном пониманию горца. Он хотел воспользоваться пребыванием на Кавказе двух лишних дивизий и произвести разом одновременное движение против всех горских племен, чтобы лишить их взаимной помощи. Этим маневром Паскевич рассчитывал быстро и без особого труда завладеть всеми важнейшими пунктами в горах, прочно утвердиться в предгорьях и, таким образом, отняв у неприятеля все средства получать пропитание с равнин и плоскостей, вынудить его к покорности. В сущности это был тот же самый план, которого держался Ермолов в течение десятилетнего управления краем. Но то, чего достигал Ермолов упорным трудом, подвигаясь лишь шаг за шагом, Паскевичу казалось легко осуществить одним стремительным натиском. Нет никакого сомнения, что план этот возник у него под влиянием трех, блистательно исполненных, кампаний. Действительно, поля побежденной Персии, низринутые в прах твердыни Азиатской Турции – вот те вечные памятники, благодаря которым время командования Паскевича, по справедливости, должно быть отнесено к одной из особенно интересных и блестящих эпох русского владычества на Кавказе. Но, собственно, внутренним кавказским делам отводилось им до сих пор самое незначительное место. Быстро сменявшиеся события персидской и турецкой войн, обуславливая собой громадность и сложность занятий Паскевича в делах внешней политики, не давали ему ни времени, ни свободы заняться серьезным изучением Кавказа. Он был знаком с ним лишь по донесениям частных начальников, не всегда основательным, и даже мимоходом не видел кавказской войны, которая потому и рисовалась в его воображении совсем не похожей на то, чем она была в действительности. Этим только и возможно объяснить себе тот резкий, полный самонадеянности тон, с которым он писал государю.

“Чем более делаю я наблюдений, тем более удостоверяюсь, что направление политики и отношений наших к горцам были ошибочны и не имели ни общего плана, ни постоянных правил. Жестокость, в частности, умножала ненависть и возбуждала мщение, а недостаток твердости и нерешительность в общем – обнаруживали слабость и недостаток сил. Опыт четырехлетнего моего управления оправдал мою политику, которая состояла единственно в том, что в частности я был снисходителен, но в общем угрожал твердостью и решимостью. От этого при всей малости войск наших, занятых войной против персиян и турок, горцы удержаны в покое и, исключая частные набеги, ничего важного не предпринимали”...

Паскевич, очевидно, приписывал своей политике то, что являлось лишь естественным результатом всей деятельности Ермолова. Но этого мало, он хотел идти дальше Ермолова, хотел покорить Кавказ одним ударом, и не только не покорил его, но отодвинул покорение на тридцать лет и создал войну, стоившую нам, в конце концов, множества жертв, крови, материальных потерь, нравственных потрясений...

Надо заметить, что в это самое время ходила по рукам мемория генерала Вельяминова, которая, конечно, не могла быть неизвестной и Паскевичу. Вельяминов, друг и сподвижник Ермолова, также изыскивал средства ускорить окончание тяжелой кавказской войны, но средства, предлагаемые им, значительно разнились от мыслей Паскевича.

По мнению Вельяминова, опыты прошедших лет не дозволяли сомневаться, что главный вред, какой терпела от горцев Кавказская линия, происходил всегда от их конных набегов; поэтому, если поставить горцев в такое положение, чтобы они с большим трудом доставали лошадей, годных для хищнических наездов, то этим отнимется у них одно из важнейших средств делать нападения. Достигнуть же этого, по мнению Вельяминова, можно было, только заняв казачьими станицами все места, изобилующие пастбищами, как например, между Кубанью и Лабой, между Лабой и Урупом, по правую сторону Малки, по берегам Сунжи и Ассы. Увеличение числа кавказских линейных казаков, способствуя решительному покорению горцев и обеспечивая Кавказскую область, могло, сверх того, принести и громадную пользу в будущих европейских войнах. Таким образом, перенося наши линии за Кубань и на Сунжу, постепенно вытесняя горцев с плоскостей, истребляя у сопротивляющихся посевы и жилища, Вельяминов приходил к убеждению, что при настоящих средствах Кавказского корпуса, то есть при двух лишних дивизиях, война может быть окончена в течение шести лет и будет стоить, сверх обычных сумм, отпускаемых на продовольствие войск, четырнадцать миллионов рублей ассигнациями.

Насколько этот план был основателен и применим практически, доказали позднейшие события, когда, после многолетней бесплодной борьбы, пришлось обратиться к тому же проекту и дать средств гораздо более, чем требовал Вельяминов. Но тогда глядели на дело еще иными глазами. На предложение Вельяминова государь отозвался, что требуемые средства чрезмерно обременят казну и что армию нельзя ослаблять и отвлекать от западной границы. Проект Паскевича, бравшегося покончить дело в одно наступавшее лето, был утвержден. Государь даже торопил его исполнение, так как по окончании экспедиции, обе дивизии – четырнадцатая и двадцатая – должны были немедленно возвратиться в Россию. “Его Величество, – писал по этому поводу военный министр, – совершенно уверен, что полный успех увенчает ваше предприятие, столь необходимое для прочного обеспечения нашей оседлости на Северном Кавказе”.

Теперь оставалось разработать только детали.

Государь предполагал начать военные действия со стороны Каспийского моря, где горы имеют наименьший поперечник, и для этого употребить войска собственно Кавказского корпуса, в их полном составе; двадцатая же дивизия должна была сосредоточиться в виде резерва в окрестностях Тифлиса, а четырнадцатая – на Северном Кавказе, в кубанских и терских станицах, на случай, если бы горцы, теснимые с противоположной стороны, бросились на линию.

Государь, впрочем, не стеснял Паскевича действовать по обстоятельствам и предоставил ему широкие полномочия. Паскевич выработал программу несколько иную. Он полагал основательно, что прежде чем приступить к общему покорению горских народов, необходимо было обеспечить Закавказье и покорить джарских лезгин, без чего никогда не установилось бы спокойствие на границах Кахетии; затем требовалось привести от нас в такую же зависимость Осетию, стать твердой ногой в Абхазии, и только тогда уже пройти по всем направлениям Чечню и земли закубанских народов. Дагестан не особенно занимал главнокомандующего. Паскевич, более нежели следует, полагался на преданность к нам шамхала Тарковского, акушинского кадия и ханов Мехтулы и Казикумыка, которые, по его мнению, достаточно обеспечивали спокойствие приморского края и плоскости, а что касается Нагорного Дагестана, где главенство принадлежало сильной Аварии, то ханы ее только что добровольно присягнули тогда на подданство России и своим примером, казалось, не могли не повлиять на соседние с ними вольные общества. Правда, лезгины, спускавшиеся с гор, продолжали делать набеги в Кахетию, но Паскевич думал, что покорение джарцев вынудит и их к безусловной покорности. В противном случае предполагалось сделать к ним экспедицию, и если бы они оказали упорство, выселить их на плоскость. К началу мая войска, занимавшие Дагестан, должны были занять Аварию и оттуда, смотря по обстоятельствам, или идти на лезгин, соседних с Кахетией, или спуститься в Чечню, для содействия главным силам.

Таким образом, Дагестан был почти совсем устранен из общего плана и соприкасался с ним лишь косвенно, а между тем дальнейшие события показали, что именно Дагестан-то, которому так мало уделялось внимания, и был причиной, расстроившей все соображения и планы фельдмаршала. Там, в глухой койсубулинской деревушке Гимрах, никем не замечаемые, готовились события, которые грозили страшным потрясением нашему владычеству на Кавказе и не замедлили оказать решительное влияние на общий ход дела. То был мюридизм, кинувший горцев в страшный водоворот борьбы кровавой и религиозной. Правда, облик нового учения был еще туманен, но при должном внимании и тогда уже можно было различить в нем глухие отголоски приближающейся бури. Наружное спокойствие Дагестана обмануло Паскевича, в гуле победных громов он не слыхал, как шумела река, разливавшаяся кипучим потоком, и как затопляла она все, чему было посвящено столько лет разумной деятельности и трудовой жизни Ермолова.

В феврале 1830 года Паскевич открывает военные действия, и первая экспедиция на землю джаро-белоканских лезгин оканчивается быстрым и бескровным покорением этих обществ; но, в то же время, из Дагестана приходят такие тревожные слухи, которые заставляют наконец внимательно вглядеться в тамошние события и увидеть в них нечто посерьезнее обыкновенного мусульманского бунта. То было вторжение мюридинов в Аварию. Бой под Хунзахом и поражение Кази-муллы аварцами умалили несколько впечатление грозного движения, начавшегося в горах, но, однако, не рассеяли нависших над горизонтом туч. В это время Паскевич писал военному министру, что “несомненная цель нового учения заключается в том, чтобы отторгнуть от нас все дагестанские племена и соединить их под одно общее феократическое правление”...

В Петербурге вправе были ожидать самых энергичных мер со стороны Паскевича там, где, по его же мнению, дело касалось безусловно нашего владычества над Восточным Кавказом, и государь полагал справедливо, что всем этим смутам и неурядицам будет положен скорый конец. На этом основании он потребовал, чтобы военные действия, начатые покорением джаро-белоканцев, отнюдь не отлагались и чтобы все предначертания одновременного поиска в горы были окончены в течение лета.

Теперь главнокомандующий поставлен был в необходимость обстоятельно уже разъяснить те затруднения, которые, под влиянием текущих событий, принуждали его во многом отступить от первоначального плана. Он писал, что к военным действиям нельзя приступить ранее осени, так как войска из Турции могли прибыть только в августе; но что касается времени, в которое возможно окончить задуманный план, то Паскевич не брался определить его даже приблизительно – все зависело от обстоятельств, которых ни предвидеть, ни предугадать было невозможно. Он сам подал мысль и создал план покорения Кавказа; но теперь, соображая известную воинственность горцев и ближе ознакомившись с местностью, фельдмаршал не мог не сознавать всю трудность подобного предприятия. Да и время было уже не то, что в 1829 году, когда возник этот план. Тогда Дагестан находился в состоянии полнейшего спокойствия, теперь появился Кази-мулла с его религиозной пропагандой, и волнение, охватившее не только нагорные племена, но даже плоскостных кумыков, перебросилось в Чечню и угрожало заняться всеобщим пожаром.

“Я желал бы, – писал он государю, – чтобы горцы совсем нас не знали и чтобы прибытие русских войск для их покорения было бы еще в первый раз. Тогда можно было бы устрашить и привести их в изумление и неожиданной новостью впечатлений, и превосходством войск и оружия, и даже с пользой употребить политику, деньги и подарки. Но уже более пятидесяти лет, как они имеют дело с нами, и, к сожалению, были случаи, которые достаточно поселили в них мнение не в нашу пользу”...

Отнесшись с такой укоризной к деятельности своих предместников, “испортивших дело – по его выражению – настолько, что теперь уже трудно его поправить”, Паскевич, со своей стороны, предложил два плана.

Первый состоял в том, чтобы, “войдя стремительно в горы, пройти их по всем направлениям”. Такой генеральный разгром, конечно, мог произвести некоторое впечатление, но серьезных результатов от него ожидать было нельзя. Сам Паскевич пишет, что горцы, не имея ни богатых селений, ни прочных жилищ, которые стоили бы того, чтобы их защищать, будут уходить все далее и далее в глубь горных ущелий, но не перестанут наносить вред нашим войскам. “В такой войне, – говорит он, – гоняясь за бегущим и скрывающимся неприятелем, не может быть большой потери, но войска утомятся и, не имея ни твердых пунктов, ни верных коммуникаций, должны будут наконец возвратиться без успеха”.

Второй план заключался в том, чтобы, войдя в горы, занять выгоднейшие пункты, устроить укрепления и учредить безопасные коммуникации. Таким образом, подаваясь вперед постепенно и занимая область за областью, завоевание будет медленнее, но зато благонадежнее. Объединив оба эти плана, Паскевич рассчитывал пользоваться ими в зависимости от обстоятельств, применяясь к характеру противника и свойствам страны. Но, к сожалению, и этим соображениям главнокомандующего не суждено было осуществиться, благодаря позднему открытию военных действий, так как полки, следовавшие из Турции, подходили постепенно. В ожидании их, время, однако же, не было потеряно даром: генералы Абхазов и Ренненкапф усмирили как северную, так и Южную Осетию, генерал-майор Гессе занял в Абхазии некоторые приморские пункты, а в Дагестан был послан достаточно сильный отряд, под начальством генерал-лейтенанта барона Розена с тем, чтобы занять Гимры, главное селение Койсубулинского общества, где жил Кази-мулла, и задушить мюридизм, так сказать, в самой его колыбели. Все это были, однако же, экспедиции частные, находившиеся только в связи с общим планом, но не составлявшие его сущности – покорения горцев. Последнее должно было начаться лишь с наступлением осени, когда фельдмаршал, рассчитывал собрать сорок тысяч войска в один отряд, и с этой грозной силой, которую не видели Тавриз и Эрзерум, пройти Чечню и земли закубанских народов. Внося к чеченцам меч и огонь, Паскевич намеревался искрестить страну по всем направлениям и в важнейших пунктах ее оставить сильные гарнизоны. “Если я успею, – писал он военному министру, – провести две линии: одну от реки Гудермеса через Мичик до Темир-Хан-Шуры, а другую из Телава через Хевсурию по реке Аргуну до Грозной, то можно будет надеяться, что покорение чеченцев совершится так же, как и покорение джарских лезгин”.

От закубанцев ждали не менее серьезного сопротивления, чем от чеченцев, а потому Паскевич, чтобы разъединить их силы, имел в виду вторгнуться к ним с четырех различных сторон: главные силы, под личным его предводительством, должны были идти со стороны Кубани против шапсуров и абадзехов; отряд из Абхазии, перейдя главный хребет в истоках реки Белой, устремиться на убыхов, а остальные два – действовать со стороны Анапы и Гагр. Сверх того, для содействия войскам, идущим из Абхазии, в распоряжение Паскевича должна была поступить часть черноморского флота.

Такова была уже окончательная программа Паскевича, от которой он не имел намерения отступать ни при каких обстоятельствах. Дагестан по-прежнему был исключен им из общего плана военных действий, так как тамошние события не имели, по-видимому, в глазах его большого значения. Он до такой степени был убежден, что экспедиция барона Розена покончит все затруднения, возникшие в Дагестане, что даже не стал ожидать ее результатов и двадцать седьмого мая выехал в Петербург, где пробыл почти до августа. К этому времени главная квартира перешла в Пятигорск; все частные экспедиции, предположенные Паскевичем, окончились, и войскам, постепенно сходившимся на назначенные пункты, оставалось только приступить к военным операциям против чеченцев. Но именно эта-то главная . экспедиция и расстроилась самым неожиданным образом.

Причиной тому послужил отчасти все тот же Дагестан, упорно игнорируемый Паскевичем. Экспедиция барона Розена, от которой ждали блестящих результатов, кончилась ничем, так как Розен, обманутый наружной покорностью горцев, отступил от Гимр, и мюридизм, оставленный в покое, сделал в короткое время огромные успехи. Сдерживаемый еще кое-как нашими войсками на плоскости, он тем с большей силой развивался в горах и, наконец, нашел исходную точку в Джаро-Белоканской области. Там, летом 1830 года, вспыхнул мятеж, потребовавший с нашей стороны огромного напряжения сил и кончившийся кровавым штурмом Закатал и новым покорением джарцев. Таким образом, к началу осени значительная часть войск была отвлечена на театр войны, который до тех пор совсем не предвиделся; а между тем в полках, стоявших на линии, появилась холера. Этот страшный бич, тогда еще впервые посетивший Россию, произвел общую панику и с особенной силой свирепствовал именно в чеченских аулах. Холера и недостаток войск, в связи с политическим состоянием Дагестана, и были причинами, заставившими Паскевича изменить начертанный им план и отложить чеченскую экспедицию до будущего года.

Теперь от всего обширного проекта, так долго занимавшего главнокомандующего, осталась только последняя часть его – движение против закубанских народов. Но и это предположение не могло осуществиться в тех грандиозных размерах, в каких оно предполагалось фельдмаршалом. Волнение в Абхазии удержало тамошние войска от участия в общем походе, и Паскевичу пришлось ограничиться только частной экспедицией против шапсугов и абадзехов; даже надежда его пройти через их земли к берегам Черного моря не исполнилась, так как поздняя осень, дожди и упорное сопротивление неприятеля остановили войска на реке Обине. Единственным полезным результатом этого похода было только личное знакомство Паскевича с краем да вынесенное им убеждение, что его система “вторгнуться в горы и пройти их по всем направлениям” не обещает успеха. Он сам истребил третью часть шапсугских земель – и не добился покорности. Пришлось и здесь остановиться на мысли медленного движения вперед укрепленными линиями с тем, чтобы в конце концов прорезать ими все пространство от Кубани до берегов Черного моря.

Таким образом, Паскевичу не удалось развить во всем объеме предначертания, сделанные им на 1830 год, и все обширные приготовления окончились несколькими частными экспедициями, которые, конечно, имели важное значение, но не дали Кавказу и России ожидаемого спокойствия. Седьмого декабря Паскевич возвратился в Тифлис, куда вслед за ним прибыла и главная квартира. Дальнейшие действия против горцев приостановились до наступления весны, а весной фельдмаршал был отозван в Польшу, на пост главнокомандующего действующей армии. Он выехал из Тифлиса двадцатого апреля 1831 года, поручив управление Северным Кавказом генералу Эмануэлю, а Закавказьем – генерал-адъютанту Панкратьеву. Взгляды Паскевича на ведение кавказской войны в это время уже значительно изменились. Покидая Кавказ, он оставил своим преемникам инструкции, в которых рекомендовал держаться преимущественно пассивной обороны. Из Петербурга, по его настояниям, повторили то же требование, а тут на беду выступил опять Кази-мулла с его кровавым учением, и пожар, охвативший тогда восточную половину Кавказа, угас только спустя двадцать восемь лет.

Время командования Паскевича на Кавказе продолжалось с небольшим четыре года. Главная деятельность его была поглощена внешними войнами, и делам Кавказа, силой обстоятельств, отводилось лишь второстепенное место. Тем не менее все, что сделано было им в короткое время для внутреннего развития страны, носило на себе печать несомненной административной заботливости. Он видел ясно, что вся система управления, существовавшая здесь со времени занятия Грузик, не только не вела к благоденствию края, но сама по себе уже служила источником различных неустройств и беспорядков. Его поражала обширная власть главнокомандующих, вытекавшая здесь не из положительных законов, а из местных обычаев, которые разнообразились и применялись к управлению в бесчисленных формах. Паскевич первый указал на неотложную потребность гражданского переустройства края и, не доверяя в этом случае своим собственным силам, просил государя о назначении в край сенаторской ревизии. Его заслуга заключается в том, что он наметил вопросы, на которые его преемники, не отвлекаемые более внешней политикой, могли сосредоточить всю свою деятельность.

В военном отношении, в деле умиротворения Кавказа, им также сделано было немало. При нем уничтожена была автономия Гурии, покорены осетины и карачаевцы, утратила последнюю тень независимости беспокойная Джаро-Белоканская область, упрочена за нами Абхазия и покорилась Сванетия. Но надо сказать, однако, что все это были только зачатки, потребовавшие с нашей стороны еще долгой и упорной борьбы. Главное же, что оставил Паскевич в наследие своим преемникам, – это зарождающийся мюридизм, который он мог задушить в колыбели и не задушил, потому что не угадал, какие в этом зародыше скрываются семена будущих страшных потрясений.

II. ВОЗНИКНОВЕНИЕ КАВКАЗСКОГО МЮРИДИЗМА И КАЗИ-МУЛЛА

В то самое время, когда Россия победоносно выходила из войн с Персией и Турцией, двумя могущественными государствами Азии, в глубине Дагестана незаметно скапливались горючие материалы, грозившие Кавказу страшным потрясением. То готовился чрезмерный взрыв фанатизма, который в своем проявлении записан в наших летописях под грозным именем мюридизма. Мюридизм возвестил народам Дагестана “газават”, то есть войну религиозную, а следовательно войну кровавую и упорную до изуверства.

Собственно говоря, мюридизм не был каким-либо новым, неведомым мусульманскому миру, явлением; он существовал на Востоке целые столетия – с тех пор, как явился Коран, но никогда не выражался в той страшной и своеобразной форме, в которой проявился среди дагестанских горцев. Исследовать причины, побудившие сотни тысяч людей разом слиться в одной идее, дело политической истории; нам же доводится лишь проследить за явлением настолько, насколько оно выразилось с внешней своей стороны.

Никакая религия мира не исчерпывалась одним только кодексом законодателя, а всегда оставляла последователям широкое поле возможности дополнять и разъяснять этот кодекс новыми идеями. Так случилось и с религией Магомета. Едва раздалось слово проповедника, как тотчас же явились толкователи и выразители идей пророка, и между ними первенствующее место заняли последователи тариката, иными словами, учения, указывающего наилучший “путь к Богу”, то есть к достижению вечного блаженства. Учение тариката, сопровождаемое самосозерцанием, постом и молитвой, во многом уподоблялось христианскому монашеству. Основателями его являлись отшельники, которые своей святой, уединенной жизнью привлекали к себе последователей и вместе с ними составляли, в некотором роде, братства. Восточное воображение и фантазия, конечно, не могли оставить это учение чистым и отвлеченным, а увлекли его на путь мистицизма. Таким образом, в монашествующем мусульманском братстве образовывались пять степеней духовного совершенства, для достижения которых требовались не только религиозные познания, но и исполнение многочисленных и трудных обрядов[1]. Все это дало возможность духовным учителям, именующим себя муршидами, имамами и тому подобное, в случае надобности эксплуатировать по своим личным расчетам толпу своих учеников, мюридов, и делать из них послушною орудие своих политических замыслов.

В мусульманском мире немало разыгралось кровавых революций, в которых вожаками политических партий всегда являлись муршиды со своими мюридами. Вызывая политическое движение во имя тариката, представители его, следуя наставлениям пророка, предварительно посылали ко всем мусульманам да'ват, то есть приглашение присоединиться к ним для защиты народных и религиозных прав, а затем уже, не принявшим да'вата, объявляли джигат (война за веру), чтобы силой оружия заставить их следовать за собой. Вот эти-то три начала: тарикат, да'ват и джигат, или по отношению к нам газават – и объединялись у нас в одном понятии мюридизм.

То, что было на Востоке, должно было неизбежно случиться и на Кавказе. С тех пор, как ислам нашел себе место среди кавказских народностей, явились и здесь последователи тариката, были муршиды и были мюриды; но до тех пор, пока это учение держалось тесной догматической рамки, все было тихо и спокойно Правда, во имя религии и на Кавказе не раз поднимались бури не они сами собой утихали, так как народ, косневший в духовном невежестве, не был в состоянии увлекаться религиозной идеей на продолжительное время и, вспыхнув как порох, скоро терял свою силу[2].

Не то произошло в двадцатых годах настоящего столетия. Первые вожаки будущего грозного движения горцев шли к цели медленно. Возвестив народам Дагестана мюридизм, во всем его широком объеме, и укрепив его на почве политической свободы, они целые семь лет фанатизировали массы, прежде чем двинуть их на борьбу с неверными.

Чтобы объединить разрозненные племена Дагестана в одно крепкое тело, могущее противопоставить силу против силы русской, потребовалось влияние религии, и именно учение тариката, основные начала которого, отвергая светскую власть ханов, подчиняли и совесть, и волю народа одному духовному учителю, муршиду или имаму. Но обратить к изучению тариката целые народы, создать из них духовный монашествующий орден, конечно, было нельзя, да это и противоречило бы тем целям, которые преследовались сеятелями мюридизма. Им нужно было довести толпу до такого состояния, чтобы эта толпа стремилась к достижению вечного блаженства не одним путем духовного просветления, а видела бы его в мученическом венце “шегида”, искала бы газавата. Отсюда проистекало то, что кавказский мюридизм, хотя имел в основе высокие идеи тарикатства, но не был уже тем чистым, нравственным учением, которое создано и освящено было первыми мусульманскими богословами. Истинный тарикат, как всякое подвижничество, требовал измождения тела вечным постом, молитвой, самосозерцанием и не допускать даже ношения оружия; для газавата нужны были, напротив, зоркие очи и крепкие мышцы, чтобы владеть кинжалом и винтовкой. Для газавата важны были уже не одиночные адепты, а целые массы, все население, которое, очевидно, не могло быть посвящено поголовно в высокие нравственные истины мистического учения. Вот почему истинных мюридов, во все продолжение кавказской войны, было немного; их считали сотнями, тогда как становившихся под знамя мюридизма набирались десятки тысяч, но зато от этих последних и не требовалось уже ничего, кроме строгого исполнения шариата, обязательного для каждого мусульманина, а из тариката – лишь основное правило его: слепое повиновение имаму. Таким образом, кавказский тарикат является просто политическим орудием, сектой, где под завесой религии образовывается невиданное доселе братство в несколько десятков тысяч людей, не сильных в богословии, но глубоко проникнутых одной идеей – ненавистью к неверным. Это воинствующее монашество, созданное при таких исключительных обстоятельствах, обратило всю свою дикую энергию против владычества русских, и горы Дагестана целые тридцать семь лет наполнялись непрерывным громом войны и звуком оружия.

Каким образом могло возникнуть это опасное движение среди покорных нам племен Дагестана, возникнуть, так сказать, на глазах у русских, заметивших его в момент лишь самого взрыва – это вопрос, остающийся открытым до настоящего времени. Вот, как об этом, касаясь лишь внешней стороны явления, говорят исторические документы и устные предания очевидцев.

В двадцатых годах нашего столетия, уже во времена Ермолова, представителем чистейшего тарикатского учения на Кавказе был некто шейх-Хаджи-Измаил, проживавший в селении Кюрдамире, Ширванской провинции. Он был известен своей ученостью и святостью жизни. И этому-то старцу, отрешившемуся от мира и исключительно погруженному в созерцание духовных видений пророка, совершенно случайно суждено было стать творцом кровавых идей, зажегших на целые тридцать лет фанатическим пожаром Дагестан, а за ним и чуть не все Кавказские горы.

Произошло это следующим образом:

В 1823 году, при Аслан-хане казикумыкском, жил в кюринских владениях некто мулла Магомет, родом из селения Ярага; он также посвятил весь свой досуг изучению тариката, и если не достиг на этом пути известности Хаджи-Измаила, то, тем не менее, по обширным познаниям своим слыл в числе дагестанских алимов, а по уму и твердому характеру достиг звания главного кадия.

У муллы Магомета, в числе его учеников, воспитывался долгое время один бухарец по имени Хос-Магома, прилежно изучавший под руководством своего наставника все догматические истины Корана. По окончании учения он объявил, что отправляется на родину, и скрылся из Ярыглара. Точно ли он был в Бухаре или объезжал в это время других замечательных кавказских алимов – не известно, но через короткое время он возвратился назад и повел такую аскетическую, суровую жизнь, что мулла Магомет начал втайне следить за его поведением. Однажды, в глухую ночь – как рассказывают старики Ярага и носится предание по Дагестану – мулла Магомет пошел посмотреть, что делает его бывший воспитанник. Он увидел, что комната, где жил Хос-Магома, была озарена каким-то невиданным светом, а сам он сидел на ветхом келиме, углубившись в чтение Корана. Но едва Магомет вошел в комнату – огонь исчез, и мулла очутился в глубоком мраке. Пораженный удивлением, кадий просил Хос-Магому объяснить ему смысл этого таинственного явления.

“Почтенный наставник! – отвечал Хос-Магома.– Ты трудился и учил меня семь лет, и я до сих пор не мог ничем отблагодарить тебя. Но теперь я передам тебе мудрость бухарских алимов, не известную в странах Дагестана, открою такие великие тайны ислама, о которых и ты, алим, не имеешь понятия. Но прежде чем говорить о них, поедем со мной к кюрдамирскому эфендию и примем его благословение”.

Мулла Магомет согласился и вместе со своим учеником и несколькими кюринскими муллами отправился в Кюрда-мир для свидания с шейх-Измаилом. Это свидание было роковым для Кавказа.

Шейх как суровый аскет, не знакомый с практической стороной жизни, развивал перед гостем высокие богословские идеи, доходившие до самоотречения от личного “я”. Мулла Магомет как кадий, стоявший близко к народу и знавший степень духовного его развития, рисовал перед ним картины тогдашнего положения дел внутри Дагестана и требовал прежде всего направить на истинный путь совратившихся с него мусульман. Шаткость религиозных понятий, совершенное неведение шариата, заменяемого народными обычаями, не всегда согласными с духом мусульманской религии, действительно производили в народе тот безобразный нравственный хаос, который нельзя было назвать иначе, как полным духовным растлением. Таким образом, ученость одного и политические соображения другого привели общих к общему выводу – к необходимости заботиться о просвещении не тех одиночных лиц, которые были способны к восприятию высокого уровня тариката, а целых масс, погрязших в неведении основных начал религии и в ложном толковании Корана. Развивая эту идею, они остановились на мысли соединить разрозненные народы Дагестана в одно общее целое, прекратив между ними взаимные междоусобия, ссоры и обычай кровомщения. А отсюда уже не трудно было додуматься, что для народа будет понятнее призыв к священной войне, чем богословские рассуждения, и этим страшным орудием решили воспользоваться оба проповедника, чтобы обратить народ к шариату. С минуты этого разговора тарикат получает в устах кавказских проповедников совершенно иное толкование и развивается в то грандиозное явление, двигавшее на смерть сотни тысяч людей, которое известно истории под именем кавказского мюридизма.

Прощаясь с муллой Магометом, шейх-Измаил возвел своего почетного гостя в звание муршида и благословил его, по возвращении домой, приступить к проповедованию тариката.

Это произошло осенью 1823 года.

Уже в той первоначальной форме, в которой вылилась новая идея из уст муллы Магомета, зазвучала политическая нотка, сглаживаемая истинными обязанностями тариката лишь настолько, насколько это было нужно, чтобы не произвести преждевременной бури.

В Кюринском селении Яраг, или Ярыглар, между бедными лачугами стоит простая деревянная мечеть с магометанской луной на кровле и с тремя круглыми окнами, напоминающими бойницы. Узкая лестница ведет снаружи на деревянную галерею второго этажа, покрытую навесом от дождя и палящего солнца. Внутренность мечети также не отличается роскошью; серо-коричневые стены ее украшены полуистертыми изречениями из Корана, пол покрыт старыми войлочными коврами, а посредине стоит кафедра из орехового дерева, довольно грубой работы. Не более двухсот человек может вместить в себя эта бедная мечеть, но ей-то именно и суждено было стать колыбелью мюридизма. Здесь престарелый мулла Магомет, после пламенной речи к кюринцам, впервые произнес газават – слово, возбудившее разом все дикие инстинкты народа и ринувшее его на путь кровавой борьбы, закончившейся только громом гунибской победы.

День, в который была произнесена эта речь, был первым днем мюридизма. Весть о новом учении и о чудесном ораторе с быстротой электрического тока охватила собой все углы Дагестана и пронеслась оттуда в Чечню. Аскетическая жизнь муршида, его глубокое знание Корана и пламенное красноречие привлекли к нему толпы учеников и поклонников: В Яраг стали приходить уже и муллы, желавшие услышать новые, неведомые доселе им откровения. Многие из них проживали по целым месяцам, наблюдая втайне за поведением муршида, и всегда находили его в духовных трудах и в молитве к Богу. Молва о святости его распространялась все более и более, а вместе с тем росло и крепла проводимое им учение.

Описывая наружность муллы Магомета, современники говорят, что он был высокого роста, с длинной белой бородой; кротость и добродушие были написаны на его изможденном лице, а глаза ослепли от ночного бдения. И этот-то, по-видимому, мирный старик слабым, едва слышным голосом проповедовал всеобщее восстание на кровавую брань. Песни, игры, музыка, курение табака, вино и танцы объявлены были светскими обрядами, достойными казни. Принимавший учение мюрадизма, принимал точно монашескую схиму; но только эта схима звала его не из греховного мира в область поста и молитвы, а, напротив, в мир, куда газават должен был внести меч и огонь, чтобы оградить религию от притязаний гяуров.

“Истинные магометане, – внушал мулла Магомет, – не могут быть под властью неверных, потому что присутствие их заграждает путь к престолу Аллаха. Молитесь и кайтесь; но прежде всего ополчитесь на газават – без него один шариат не приведет к спасению”.

Большинство слушателей смутно понимало сущность пропаганды, а многие и вовсе ничего не понимали, вынося из проповедей только неясное предвидение близкой борьбы с русскими, уже занявшими плоскость и стоявшими у входа в самые горы. Весь склад суровой жизни готовил лезгина к трудной борьбе и военным тревогам. Почва, следовательно, была готова, оставалось идею осуществить на практике. И вот мулла Магомет рассылает своих последователей – мюридов, которые, с деревянными шашками в руках и с заветом гробового молчания, обходят горы и аулы Казикумыка. В стране, где семилетний ребенок не выходил из дома без кинжала на поясе, где пахарь работал с винтовкой за плечами, вдруг появились в одиночку безоружные люди, которые, встречаясь с прохожими, ударяли по земле три раза деревянными шашками и с безумной торжественностью восклицали: “Мусульмане – газават! Газават!” Мюридам дано было только одно это слово, и на все остальные вопросы они отвечали молчанием. Впечатление было чрезвычайное; их принимали за святых, охраняемых роком, и горцы, любопытство которых было возбуждено самым страстным образом, стали тысячами стекаться на поклонение мулле Магомету.

Но пока этим все и ограничилось.

Напрасно некоторые историки связывают с новым учением восстание, вспыхнувшее в том же году в Мехтуле и кончившееся трагической смертью полковника Верховского. Нет никаких данных, которые позволили бы предполагать какую-либо связь между этими событиями. Мятеж в Мехтуле был делом совершенно случайным. Это были домашние счеты, вызванные жестокостью русского пристава, о чем согласно говорят и наши документы, и горские источники, а при этих условиях мятеж возможен был и без всякой религиозной пропаганды.

Тем не менее, когда Ермолов в том же году посетил Дагестан и из разговоров с араканским кадием Сеид-эфенди узнал о зарождающемся мюридизме, он приказал Аслан-хану казикумыкскому прекратить беспорядки.

Аслан-хан сам отправился в кюринское селение Касумкент, куда, по его требованию, явился и мулла Магомет ярагский с некоторыми из своих последователей. Мулла начал излагать перед ханом истины тарикатского учения, и на вопрос: “Почему твои мюриды ходят по деревням и кричат газават?” – отвечал:

– Мои мюриды в религиозном экстазе не понимают сами, что делают; но их поступки показывают ясно, что все должны делать.

– Твое учение только соблазняет народ, – возразил Аслан-хан.– Газават дело угодное Богу; но разве ты не знаешь силы русских, разве не понимаешь, сколько через твою пропаганду может пострадать и погибнуть невинных людей?

– Русские, конечно, сильнее нас, – спокойно отвечал мулла Магомет, – но Бог сильнее русских: в его руках победа и поражение. Я бы посоветовал и тебе, хан, оставить мирскую суету и подумать о том, куда мы все пойдем от последнего раба до царей и пророков.

– Я мусульманин и исполню шариат, как повелевают священные книги, – сказал Аслан-хан.

– Ты говоришь ложь, – запальчиво возразил проповедник.– Ты и твой народ во власти неверных, а при этом исполнение вашего шариата ничего не стоит.

Этот дерзкий ответ и укор, брошенный в лицо одному из могущественных владетелей Дагестана, вывел из себя гордого хана. Он публично дал мулле Магомету пощечину и выгнал его вон.

Но на другой день, мучимый раскаянием, хан вторично пригласил к себе старого кадия и просил у него прощения. Тогда мулла воспользовался минутой и сумел своим красноречием подействовать на грубую натуру хана.

– За мою обиду Бог тебе простит, – отвечал мулла, – но ты, хан, не будь по крайней мере истинным приверженцем русских. Если ты не можешь допустить проповедование тариката в твоих владениях, то не препятствуй в том другим дагестанцам. Вспомни, что если русские встретят в Дагестане много врагов; ты будешь им нужен и тебя осыпят наградами; но если они покорят горы, ты будешь выброшен ими как ненужная ветошь.

Хан призадумался. Льстивые слова муллы Магомета показались ему чем-то пророческим. Он отпустил его домой, а Ермолову донес, что в ханстве восстановлен полный порядок.

Таким образом мюридизм втихомолку продолжал развиваться. Магомет ярагский стал уже не единственным проповедником новой идеи, а рука об руку с ним действовали и быстро выдвигались на народную арену другие знаменитые представители тариката, из которых особенно выдавался ученостью и святостью жизни Джемалладин казикумыкский. “Благодать этих святых, – говорит один из горских историков, – так действовала на распространение в народе шариата, как действует весенний дождь на произрастание хлеба”.

Рассказывают, что Аслан-хан, встревоженный проповедями Джемалладина в своих владениях, приказал привести его во дворец. Но когда Джемалладин явился и стал перед ханом, облокотившись на палку, Аслан, уже готовый произнести над ним смертный приговор, вдруг побледнел и поспешно вышел из комнаты. “Отпустите его домой и не трогайте, – сказал он своим приближенным, – я видел, что его пальцы сияли светом, как зажженные свечи”...

В таком положении были дела, когда в 1825 году Ермолов увидел в чеченских событиях отражение нового дагестанского учения и, опасаясь, чтобы волнение не охватило приморский Дагестан, приказал Аслан-хану арестовать муллу Магомета и доставить его в Тифлис. Магомет был арестован, но с дороги бежал и скрылся в Табасарани. Вслед за ним бежал из Казикумыка и Джемалладин. Начавшиеся затем персидская, а потом турецкая войны надолго отвлекли внимание нашего правительства от внутренних дел Дагестана; а между тем новое учение росло и фанатизировало массы до высокой степени.

Все было готово. Нужен был вождь, – вождь явился.

В числе последователей тариката был один гимринец, по имени Гази-Мухамед, о жизни и деятельности которого, до выступления его открыто на политическое поприще, сохранилось так много разноречивых сведений, что по ним трудно Добраться до какой-нибудь истины.

Шах-гази-хан-Мухамед, известный в истории под именем Кази-муллы, провел свое детство в Гимрах и подобно своим сверстникам занимался тем, что возил на осле виноград и знаменитые гимринские персики в шамхальские владения и там менял их на пшеницу. Постоянные разъезды, разнообразные встречи, знакомство с иной природой и иными людьми, – все, что так бесследно проходило для большинства детей его возраста, развило в его пытливом уме любознательность и интерес к знакомству с такими предметами, о которых он не имел понятия. Но удовлетворить жажде знаний было очень трудно. В то время в Дагестане не существовало правильно организованных школ для прохождения книжного учения, а в так называемых медресе, существовавших почти в каждом ауле, можно было научиться только чтению Корана. Но этого было слишком мало для того, кто желал занять место муллы или кадия или же приобрести звание эфенди. Мальчикам приходилось ходить по аулам, разыскивая достаточно ученого кадия, от которого можно было бы позаимствоваться более глубокими богословскими сведениями. Подобно своим сверстникам скитался из одной мечети в другую и Гази-Мухамед, пока не попал наконец в Араканах к знаменитому алиму того времени Сеид-эфенди. Естественно, что направление, данное своему ученику умным Сеидом, одним из приверженцев русских, было радикально противоположно учению тарикатских шейхов и не могло толкнуть Кази-муллу на тот кровавый путь, на котором он завоевал себе место в истории. Но ум Кази-муллы был такого склада, что не мог оставить без внимания и нового учения. Он отправился в Казикумык, где в то время находился святой Джемалладин; но прежде чем принять от него тарикат, он захотел испытать, точно ли шейх имеет дар прозорливости, как о том говорили в народе. Когда он, никому не знакомый в Казикумыке, вошел в дом Джемалладина и скромно поместился у порога, Джемалладин сказал ему: “Здравствуй Гази-Мухамед! Садись поближе ко мне, там не твое место”. Удивленный Кази-мулла спросил: “Почему ты знаешь мое имя, когда прежде никогда на видал меня?” “Разве в книге не сказано, – отвечал Джемалладин, – берегитесь прозорливости верного раба, он смотрит светом Божьим. Разве ты сомневаешься, что я верный раб?”

Эти слова поразили Кази-муллу: он упал ниц перед святым муршидом, исповедуя свой грех, и стал ревностным мюридом Джемалладина.

Но тарикат, который проповедовал Джемалладин, был тарикат истинный, чуждый политическим целям; он был направлен собственно к возвышению чисто религиозного духа своих последователей, и в этом понимании божественных откровений Джемалладин резко расходился с воззрениями своего наставника Магомета ярагского. Основываясь на словах пророка, сказавшего при возвращении домой после боя с неверными: “Мы совершили малый газават, теперь предстоит большой”, то есть борьба с собственными страстями, он учил народ, что усмирение страстей и очищение себя от греховных помыслов есть дело более угодное Богу, чем война с неверными. Кази-мулла, принявший от него тарикат, не разделял, однако же, взглядов своего наставника и, чтобы разъяснить мучившие его сомнения, решил обратиться за советом к мулле ярагскому, к тому, кто поставил муршидом и самого Джемалладина. Он написал ему: “Аллах велит в своей книге воевать с неверными, но мой наставник Джемалладин воспрещает это: чьи повеления исполнять мне?” “Повеления Божий, – ответил ему шейх, – мы должны исполнять более, чем людские”.

Тогда Кази-мулла отправился сам на свидание с муллой Магометом. Путешествие в Яраг он совершил пешком, с полным религиозным смирением, в сообществе только одного из своих друзей – Шамиля, тогда только что начинавшего свое историческое поприще. Достигнув Ярага, он отправился прямо в дом кюринского кадия и почти целый год пробыл в сообществе знаменитого шейха. Не раз случалось им уходить из селения в поле и просиживать вдвоем целые ночи, беседуя и любуясь бесконечными красотами горной природы; учитель пояснял ему смысл правоверия, открывал тайны религии, рассуждал о шариате, о способе привлекать в себе сердца людей, убеждать их, повелевать ими. Уединенная, отшельническая жизнь развила в мулле Магомете необычайную созерцательность, приучила читать живую книгу природы и видеть во всем таинственные символы, сокровенный смысл которых постигал он один.

“Однажды ночью, это было в позднюю осень, – рассказывал сам Кази-мулла одному гимринскому старику, здравствующему еще и поныне, – наставник мой сидел задумчиво у входа в пещеру; свет луны ослепительно отражался на высях гор, покрытых снегом и загроможденных вековечными льдами. Я не смел прервать его благоговейного размышления. Наконец он встал и, пересев к очагу, углубился в чтение Корана, а я между тем заснул. Наступила полночь. Я проснулся от непонятного сильного шума: точно река, свергаясь с высоких гор, ворочала огромные камни; в воздухе стоял оглушительный гул, скалы колебались, земля дрожала. В страхе смотрю вокруг себя – и что же вижу? Передо мной стоит муршид, окруженный дивным сиянием; седая борода его блестит, как лед, а глаза сверкают странным огнем, который жжет душу и сердце; он держит в одной руке Коран, другую простирает ко мне и твердым голосом, ясно отделявшимся от подземного гула, произносит: “Именем Аллаха подвизаю тебя на священную войну за правоверие, и да будешь ты наречен Гизи-муллой”. Я повергся к его ногам и с трепетом слушал вдохновенные слова учителя. Когда он умолк, и я осмелился поднять свою голову, передо мной стоял уже не вдохновенный прорицатель, а старец, изнемогший от душевной истомы. После того он целый месяц лежал обессиленный”.

Таков рассказ самого Кази-муллы о провозглашении его газием. Но нужно было сделать имя это известным целому народу. И вот в маленьком садике ярагской мечети, который существует еще и теперь, несколько темных мулл, учеников кюринского шейха, держали в 1828 году последний совет, на котором положено было начать газават. Мулла Магомет был душой этого совета. Вскоре после того он собрал к себе представителей всех вольных обществ Дагестана: ученых мулл, кадиев, старшин и, после долгой молитвы, объявил всенародно, что знамя газавата поднимет его любимый ученик Гази-Магомет, и тут же провозгласил его имамом.

“Именем пророка, – сказал он, возложив руку на его голову, – повелеваю тебе, Гази-Магомет, иди, собери народ и с Божьей помощью начинай войну с неверными. Вы же, – продолжал он, обращаясь к народным представителям, – ступайте домой, передайте вашим соотчичам все, что видели здесь, вооружите их и ведите на газават. Вы живете в крепких местах; вы храбры; каждый из вас как истинный мусульманин должен идти один против десяти неверных. Рай и светлый венец шегида ожидает тех, кто падет в бою за веру и пророка”...

Провозгласив газават и поставив вождя, мулла Магомет с этой минуты удаляется с политического поприща, а на его место, уже на кровавую арену, выступает Кази-мулла.

1

Эти степени были учреждены по числу пророков-завоевателей: Адама. Авраама, Моисея, Иисуса и Магомета

2

Выдающимися событиями в этом роде были: появление Шейх-Мансура в восьмидесятых годах прошлого столетия и чеченский бунт 1825 года.

III. ДАГЕСТАН В ЭПОХУ НАЧАЛА МЮРИДИЗМА

После того, как шейх Магомет торжественно провозгласил Кази-муллу имамом, последний возвратился в Гимры и, удалившись от общества, весь погрузился в религиозные размышления. Нет сомнения, что ввиду грандиозной задачи, выпавшей на его долю, Кази-мулла испытывал некоторого рода колебания и выжидал удобной минуты, прежде чем поднять священное знамя имама. И действительно, время к тому было не вполне благоприятное. Персидская война, так долго ласкавшая горцев несбыточными надеждами, окончилась в стенах Тавриза, а вместе с ней окончились и все их мечты и иллюзии. Теперь и шамхал тарковский, и хан казикумыкский, один на севере, другой на юге, зорко стояли на страже спокойствия Дагестана, и их усердие даже нужно было сдерживать, а не поощрять какими-нибудь понудительными мерами. Так, однажды, два эмиссара, распространявшие в народе турецкие прокламации, были схвачены и доставлены на суд грозного хана. Суд был короток и строг. Хан приказал одному из них отрезать язык, другому обрубить уши, и затем выпроводил их на родину. “Такой поступок хотя и не был мной одобрен, – писал по этому поводу Паскевичу тифлисский военный губернатор Сипягин, – но так как хан сделал это из одного усердия, то я отнесся к нему с просьбой, чтобы он впредь удерживался от подобных расправ, а присылал бы виновных в Тифлис”. При таких отношениях к делу, никакая пропаганда не могла иметь в народе быстрого успеха, и восточный Кавказ наслаждался полным спокойствием. Даже Авария, издавна враждебная России, не перестававшая смотреть на нее, как на источник всех своих зол, видимо стала мириться со своим зависимым положением и искала уже сближения с русскими.

Чтобы понять причины, побудившие Аварию уклониться от традиционной политики оружия, завещанной ей славным Омар-ханом, не раз заставлявшим трепетать самую Грузию, бросим беглый взгляд на эту страну и на ее недавнее прошлое. Последний правитель ее, султан Ахмет-хан, принадлежавший к владетельному мехтулинскому дому, умер в 1823 году, оставив после себя законным наследником малолетнего сына Абу-Нусал-хана. Но Ермолов, еще при жизни султана объявивший его, как изменника лишенным покровительства русских законов, желал навсегда устранить от правления весь род крамольного хана, и потому со своей стороны провозгласил владетелем Аварии молодого Сурхая. Это был последний представитель знаменитой династии Омара; но, к сожалению, он происходил от брака с простой узденькой, и потому, по законам страны, не имел никаких прав на престолонаследие[3]. Тем не менее, Авария разделилась тогда на два враждебные лагеря – меньшая часть ее подчинялась Сурхаю, благодаря громадным привилегиям, дарованным ему Ермоловым; большая же часть осталась верной Нусал-хану, за малолетством которого правила страной мать его ханша Паху-Бике, хитрая, но замечательно умная и энергичная женщина. В таком состоянии Авария находилась уже несколько лет. Ни аварцы не могли отделаться от Сурхая, ни русское правительство не было в силах совсем устранить Нусал-хана, чтобы объединить в одних руках древнюю власть аварских ханов. И эти непрерывные распри двух партий, из которых враждебная России была сильнее, тяжело отзывались и на стране, и на смежных с ней русских границах.

Так наступил 1828 год, когда Абу-Нусал-хан достиг наконец совершеннолетия. Умная ханша продолжала, однако, стоять у кормила правления и видела ясно, что при тех внутренних смутах, которые ежечасно потрясали Аварию, власть ее сына, без чьей-нибудь посторонней поддержки, не могла быть прочной. О политических союзах в горах мечтать было трудно, так как соседние вольные общества были бессильны отстаивать даже собственную свою независимость. Из владетельных ханов также не было никого, кто бы решился прямодушно протянуть ей руку. Мало того, и шамхал тарковский, и хан казикумыкский были сторонниками русских и находились с ней в открытой вражде. На помощь извне рассчитывать было еще труднее. Персия, возбудившая было так много надежд среди дагестанских горцев, теперь, разбитая и уничтоженная, лежала у ног России. Турция гибла под ударами Паскевича; оставалось, следовательно, одно, последнее средство – искать сближения с самой Россией, – и ханша повела это дело умно и энергично.

По ее настоянию, молодой Абу-Нусал-хан написал письмо генералу Эмануэлю, командовавшему войсками на Северном Кавказе, с просьбой принять его со всем аварским народом под покровительство русского государя. Эмануэль сразу оценил те выгоды, которые могло доставить нам центральное положение Аварии в горах, и, со своей стороны, настойчиво пошел навстречу сделанному предложению. Испрашивать инструкций Паскевича, находившегося в Турции, не было времени, – и он решил принять все дело на личную ответственность. Для начала переговоров Эмануэль пригласил ханшу Паху-Бике прибыть на границу Аварии; но ханша отвечала, что “по обычаям и законам их страны, не жены к мужьям, а мужья ходят к женам”, а потому желала видеть русского генерала или доверенное от него лицо в Хунзахе. Эмануэль согласился. Уполномоченным с русской стороны назначен был известный кумыкский старшина Мусса-Хасаев. Однако, ханша, узнав об этом, просила назначить другого, так как Мусса имел в Дагестане много кровников, и она не ручалась за его безопасность. Тогда выбор пал на кумыкского князя Чапан-Муртазали-Алиева, который седьмого августа 1828 года, в сопровождении прапорщика сорок третьего егерского полка Хрисанфова и девятнадцати почетных туземцев, отправился в Хунзах. На границе Аварии посольство встретил ханский конвой и сопровождал его до самой столицы, где князь Чапан был принят с почестями и вместе со всей свитой помещен в ханском дворце.

На следующий день последовало представление его лицам ханского дома. Дом этот состоял в то время из самого Абу-Нусал-хана, имевшего двух малолетних братьев и сестру Салтанету, знаменитую красавицу, игравшую такую романтическую роль в судьбе Амалат-бека. Затем следовали: ханша-правительница Паху-Бике и две старые бабки, Гихили и Костоман. По словам Чапана, оставившего любопытные записки об этом путешествии, правительница была средних лет, пользовалась общим уважением народа и отличалась необычайной деятельностью. Ее постоянно можно было встретить на улицах Хунзаха верхом на бойком иноходце, в сопровождении семи преданных ей женщин да нескольких нукеров, составлявших всю ее свиту. Старая Гихили, вдова знаменитого Омара, была также любимицей народа; но так как она не имела детей, то отказалась от всякого участия в правлении, и тем не менее без ее совета не приступали к решению ни одного сколько-нибудь важного дела. Костоман, по всей вероятности, являлась личностью бесцветной, потому что Чапан обходит ее совершенным молчанием.

Переговоры на первых же порах встретили, однако, такие серьезные препятствия, которые едва не расстроили все наши предположения. Ханша потребовала, чтобы те части Аварии, которые при жизни Ахмет-султана были отданы Ермоловым во владения шамхала тарковского и Сурхая, вновь были бы возвращены ее сыну. Это требование превышало полномочие Чапана, а потому тотчас же поскакал гонец к Эмануэлю за нужными инструкциями. Генерал отвечал, что примет с признательностью присягу аварского народа, но что о возвращении земель, некогда отторгнутых от бывшего Аварского ханства, не может быть и речи, уже потому, что и шамхал тарковский и Сурхай в течение десяти лет укрепили за собой право на эти владения постоянной верностью. Таким образом, расчеты ханши Паху-Бике были обмануты, но отступать назад ей уже было нельзя, и после нескольких дней колебания, девятого сентября 1828 года, аварский народ принес присягу на верность русскому государю. Три города и двести семьдесят восемь селений, более чем со ста тридцатью тысячами жителей, поступили в подданство Русской империи. Впрочем, так доносил генерал Эмануэль; в действительности же Авария вовсе не была так многолюдна и сильна, как казалась издали.

По возвращении из мечети, депутация, по обычаю, поднесла подарки от имени Эмануэля: ханше Гихили – бриллиантовый перстень с бразильским топазом, правительнице – бриллиантовый перстень с гранатами, а молодому хану – золотой хронометр.

Знаменательный день завершился народным праздником и пиром во дворце юного хана, на котором присутствовали все знатнейшие аварские беки и даже соседние владельцы и старшины, съехавшиеся поздравить Абу-Нусал-хана со вступлением его на престол своих предков. Торжество продолжалось несколько дней, и аварцы, по-видимому, были искренни и чистосердечны.

Между тем Паскевич, получив об этом донесение, поставлен был в весьма затруднительное положение. Признание аварским ханом кого-либо из членов фамилии умершего султана вовсе не входило в его соображение, а главное, это ставило наше правительство в ложное положение к Сурхаю, которого нельзя было без всякого основательного повода лишить в стране значения и власти; к этому прибавились еще опасения, чтобы оскорбленный Сурхай не стал искать себе поддержки в народных смятениях, что в конце концов заставило бы Россию вмешаться в дела Аварии вооруженной рукой. “Если бы генерал Эмануэль, – писал Паскевич министру иностранных дел, – уведомил меня предварительно о начатых им переговорах, то я не отступил бы от принятого мной правила не вмешиваться в дела Дагестана до окончания турецкой войны, так как ни одного из наших требований мы, в настоящее время, поддержать оружием не можем. Я бы посоветовал тогда Эмануэлю замедлить с принятием покорности, а между тем предварительно испросил бы по этому важному предмету разрешения государя императора”.

Но так как дело уже сделано, то Паскевичу оставалось только извлечь из этого события наибольшую пользу. Он остановился на том, что признал Абу-Нусал-хана владетелем лишь той части Аварии, которая повиновалась ему до начала переговоров; а деревни, находившиеся в подчинении Сурхаю, утвердил за последним. Нельзя не сказать, однако, что подобное разделение Аварии ставило русское правительство в положение, требовавшее особенного внимания. Нужна была крайняя осторожность и так, чтобы, лаская нового хана, не возбудить зависть в Сурхае, и, в то же время, поддерживая Сурхая, как человека уже испытанной верности, не вооружить против себя Абу-Нусал-хана. Но эти неудобства, по мнению Паскевича, окупались большими преимуществами, если вглядеться в обратную сторону медали. Авария, замкнутая непроходимыми горами, доселе была недоступна нашим войскам, а при таких условиях, если бы она подчинилась одному владетелю и этот владетель явился бы таким же смелым предводителем, каким был знаменитый Омар, – то страна легко и безнаказанно могла бы отложиться от русских. Разделение же Аварии между двумя владетелями, из которых каждый будет искать нашей защиты, разъединит ее силы и, в случае надобности, проложит нашему оружию свободный путь в самые недра аварской земли.

На этом основании Паскевич заключил с обеими сторонами акты на верноподданство; обоим владетелям пожалованы были чины полковников, с двухтысячным жалованием, высочайшие грамоты на ханское достоинство, знамена с императорским гербом и драгоценные сабли с надписями. Все эти знаки ханской инвеституры доставлены были в Тифлис; но передачу их Паскевич отложил до окончательного примирения между собой обоих ханов.

Казалось, что подчинение могущественной Аварии должно бы было прочно обеспечить наше положение в Дагестане. И, быть может, оно бы так и случилось, если бы обстоятельства совершенно неожиданно не выдвинули в это время на политическую сцену Кази-муллу, с его кровавой пропагандой.

Возвратившись в Гимры, Кази-мулла увидел, что почва для газавата еще не была подготовлена. Но как сеятель слова Божьего он не усомнился бросать семена мюридизма направо и налево, полагая, что если иное и упадет на каменистую почву и, выросши, скоро заглохнет, то все же и кратковременное прозябание его, если и не принесет плода, то послужит к удобрению земли для будущего всхода. Таким образом, цель была намечена ясно, а план к достижению ее был прост и основывался не на каких-нибудь умозрительных, отвлеченных идеях тариката, а на коренных началах религии, доступных пониманию каждого горца.

С высоты своего духовного развития Кази-мулла увидел вокруг себя полное нравственное растление, происходившее единственно от неведения народом шариата. Законом служил не Коран, а простые обычаи, адаты, выработанные житейским опытом, а потому часто противоречившие священным книгам. Муллы были невежественны. Мужчины курили табак, предавались пьянству, пели греховные песни и танцевали в сообществе с женщинами. Молодые девушки и даже замужние женщины ходили с непокрытыми лицами, и случаи нарушения спокойствия и святости домашнего очага бывали не редки. Жизнь мусульманина считалась ни во что, и целые реки крови лились вследствие обычая кровомщения. На глазах Кази-муллы случилось однажды следующее происшествие.

В селении Иргонае, Койсубулинского общества, проживал некто Мирза-бек-оглы, бежавший сюда из Дженгутая после убийства мехтулинского пристава. Спустя несколько лет мирного пребывания среди приютившего его общества, Мирза был убит в ссоре одним из иргонаевцев. Вот это то обстоятельство, столь обычное в горах, где люди не расстаются с оружием, послужило началом чудовищного кровомщения. Однажды ночью семнадцать мехтулинцев нагрянули за Иргонай, чтобы разыскать убийцу. Последнего не было дома, и потому жертвами безумной мести сделались две ни в чем не повинные женщины, да араканский житель, случайно ночевавший в сакле. Когда в Иргонае поднялась тревога, мехтулинцы, не успевшие покинуть аул, заперлись в саклю и, конечно, дорого продали бы свою жизнь, если бы старшины аула не предложили им покончить дело мировой, согласно народным адатам. Те изъявили согласие, но когда, усыпленные джаматом, они ослабили бдительность, народ кинулся в саклю, и все семнадцать человек, захваченные врасплох, были зарезаны на площади.

Вот против этих-то, позорящих мусульманскую религию, сцен, против растления нравов и общего неверия, Кази-мулла и выступил во всеоружии духовного проповедника. Он избрал для этого лучший путь, подкрепляя каждое слово примером собственной жизни. Как некогда пустынник Петр Амиенский созывал крестоносцев на защиту Господнего гроба от сарацинов, так и Кази-мулла с сумой, наполненной одним толокном, и с посохом в руке обходил аулы, беседуя с народом и возбуждая в нем дух фанатизма.

Красноречие его, по словам горцев, было таково, что сердце человека прилипало к его губам, и он одним дыханием будил в душе человека бурю.

Красноречие и сила слова его, вместе с глубокой ученостью, приводили в восторженное опьянение слушателей и делали то, что народ, постепенно приучаемый к правилам шариата, не слишком даже чувствовал суровость его требований; мужчины бросили табак и перестали пить вино, женщины прикрылись покрывалами; а молодежь приутихла, и всякое пение, за исключением гимна “Ля-илляхи-иль-Алла”, было изгнано как несвойственное истинному мусульманину.

Но между тем как все это совершалось в Гимрах, и Гимры, полные религиозного экстаза, незаметно принимали иную физиономию, учение Кази-муллы постепенно проникало и в соседние общества. Жители Ашильтов, чиркеевцы, иргонаевцы и другие, привлекаемые в Гимры славой проповедника, по возвращении домой охотно распространяли его идеи, и Кази-мулла приобретал с каждым днем все большее и большее число последователей, так что мог наконец приступить уже к решительным действиям.

Вскоре сами обстоятельства подали к тому повод.

Жители пограничного шамхальского селения Караная обратились к нему с просьбой дать им кадия. Кази-мулла указал на одного из своих учеников по имени Магома-Илау. Каранаевцы встретили его с почетом, но, испытав на деле строгость нового кадия, скоро раскаялись и выгнали его из селения. Тогда оскорбленный Кази-мулла подступил к Каранаю с гимринцами; жители не решились стрелять по святому человеку, и Кази-мулла занял Каранай беспрепятственно, наказав возмутившихся, согласно шариату, палочными ударами. Это было первое вооруженное движение мюридов, сильно подействовавшее на умы народа, начавшего видеть в Кази-мулле уже не одного духовного наставника.

Случай в Каранае обратил внимание Кази-муллы вообще на плоскость. Зная слабость и недостаток влияния шамхала Тарковского, он был убежден, что семя, брошенное на этой почве, прорастет успешно, – и к концу 1828 года, действительно, приобрел уже много последователей не только в Каранае и Эрпилях, но и в обоих Казанищах. Слух о святости Кази-муллы, тщательно скрывавшего пока свои политические виды, достиг наконец и самого шамхала, жившего тогда в Парауле. Человек недальновидный, он взглянул на новое учение только с одной духовной стороны его и увидел, как далеки от истинного исламизма и сам он, и все его подданные. Под этим впечатлением престарелый Мехти отправил к Кази-мулле следующее послание: “Я слышал, что ты пророчествуешь. Если так, то приезжай научить меня и народ мой святому шариату; в случае же твоего отказа, бойся гнева Божьего: я укажу на том свете на тебя, как на виновника моего неведения, не хотевшего наставить меня на путь истины”.

До сих пор Кази-мулла ограничивался проповедованием мюридизма только в вольных обществах, не смея показываться на землях владельческих. Теперь, когда сам Мехти-хан, человек старый, уважаемый в горах по древности рода принял его сторону, Кази-мулла понял, что обстоятельства начинают ему благоприятствовать и что для деятельности его открывается широкое поприще. Он отправился в Параул в сопровождении нескольких учеников, пешком, в простой одежде пилигрима, без оружия, с котомкой за плечами. Во всех аулах народ выходил к нему навстречу и сопровождал его пением стихов из Корана; женщины сочиняли в честь его хвалебные гимны:

На свете взошло дерево истины
И та истина – имам Гази-Магома.
Кто не поверит ему,
Да будет проклят от Бога.

И за каждым куплетом следовал припев: ля-илльяхи-иль-Алла.

В Парауле, в резиденции Тарковского владетеля, Кази-мулле готовилась торжественная встреча. Там, у дворца шамхала, толпились массы народа, которому хотелось видеть святого проповедника, а в самом дворце ожидал шамхал, окруженный знатнейшими алимами и почетнейшими беками, съехавшимися сюда даже из Каракай-тага и Даргинского общества. Очевидцы рассказывают, что вся фигура Кази-муллы, в момент, когда он предстал перед шамхалом, дышала таким вдохновением, была исполнена такого грозного величия, что шамхал растерялся, побледнел и, как пишет один горский историк: “Шальвары его сделались мокры”... Кази-мулла, какое впечатление произвел он на окружающих. “Могущественный шамхал! – сказал он, смиренно склоняя перед ним свою голову.– Ты валий Дагестана; все народы тебе повинуются, а те, которые независимы, послушают твоего слова. Так дозволь же мне просветить твой народ, а ты будь блюстителем шариата!”

Простодушный шамхал не сумел разглядеть политической подкладки нового учения, и не только дозволил распространять шариат, но своими руками усердно принялся насаждать его в своих владениях.

Между тем Кази-мулла, у которого руки теперь были развязаны, перенес свою деятельность сперва в Черкей, потом в Салатавию и в Аух и, наконец, к кумыкам. Главный кумыкский пристав, князь Мусса-Хасаев, человек искренне преданный России, также не заметил в новом учении опасных элементов, и потому не препятствовал распространению его на Кумыкской плоскости. Кайтаг и Табасарань, благодаря своему вечно крамольному духу, ожидали Кази-муллу не с меньшим нетерпением. И если волнения, нарушившие спокойствие этих провинций в 1829 году, объясняются только взаимной враждой табасаранских владетелей и не имеют прямого отношения к началу мюридизма, то, во всяком случае, они подготовляли для него почву. Мало-помалу начал склоняться, на сторону Кази-муллы и хитрый Аслан-хан казикумыкский. Кази-мулла, на возвратном пути в Гимры, гостил у него в доме несколько дней, и хотя не добился позволения явно проповедовать шариат в его владениях, но, тем не менее, завоевал его симпатии настолько, что когда люди, посланные Кази-муллой на Кубу, были ограблены, Аслан-хан не только разыскал и наказал виновных, но возвратил Кази-мулле деньги, по стоимости разграбленного имущества. На этом обстоятельстве, обыкновенно, строятся все обвинения Аслан-хана в том, что он будто бы умышленно содействовал распространению в горах мюридизма. Эти подозрения едва ли справедливы уже потому, что кавказский мюридизм проповедовал равенство всех мусульман, а следовательно ниспровержение законных владетелей, – Аслан-хан, конечно, сделался бы первой жертвой этого учения. Трудно допустить со стороны умного Аслан-хана такую недальновидность. Всего правдоподобнее, что Аслан, видя в отвлеченных идеях тариката те семена, которые давно уже гнездились в других государствах Востока, не нарушая общего строя, не придал им значения и был убежден, что фанатизм, возбужденный в народе, скоро потухнет и все по-прежнему останется спокойным.

Заручившись, таким образом, на плоскости сочувствием владетельных особ, Кази-мулла повел свои пропаганду внутрь Дагестана. Гумбетовское общество, давно ожидавшее к себе знаменитого проповедника, первое встретило его с восторгом и безусловно подчинилось всем его требованиям. Отсюда он направился в Андию, и шествие его было рядом неслыханных оваций, о которых до сих пор вспоминают старожилы. Тысячные толпы народа, женщины и даже дети стекались со всех сторон, расстилали по дороге свои одежды, бросались целовать руки и ноги фанатика. Кази-мулла, окруженный своими учениками, шел пешком, уверяя, что все еще находится в сомнении, не грешно ли ему ехать. В пути он часто останавливался, как будто к чему-то прислушиваясь, и на вопрос одного из своих последователей, что он делает, отвечал: “Разве ты не слышишь? Мне чудится звон цепей, в которых проводят передо мной русских”. Затем Кази-мулла сел на камень и в пламенной речи впервые стал развивать перед народом картины будущей войны, изгнание русских с Кавказа, похода на Москву, взятие Стамбула...” Не подлежит сомнению, – говорит Окольничий, – что Кази-мулла искренне был убежден в возможности подобных замыслов. Москва и Константинополь казались ему не более, как большими деревнями, вроде Унцукуля или Хунзаха, а следовательно и овладение ими для него не могло быть химерой”.

Энтузиазм, произведенный этой речью, был глубокий и поразительный. По всей вероятности, к этому времени относится песня, сложенная в честь Кази-муллы и так прекрасно рисующая перед нами того, кто без власти, богатства и многолюдной родни сумел возвыситься в степень вождя буйного и разъединенного народа.

Вот эта песня:

“Честь и слава Кази-мулле, труженику ислама, сумевшему соединить под своими знаменами, как братьев родных, враждебные народы Чечни и Дагестана. Он, как посланник Аллаха, творит суд и правду кинжалом, и, как могучий хункар, скрепляет волю свою своей печатью. Он соединил в одном себе всю силу, мудрость и богатства древних дагестанских ханов и стал владыкой над владыками. Да будет же вечно над тобой, Кази-мулла, благословение Божие. Хотел бы я воспеть тебя в назидание потомкам, но могу ли это сделать, когда русские, грозят нашей родине?”.

Это был призыв к газавату уже самого народа. Почва, стало быть, была подготовлена. Одно красноречивое слово Кази-муллы, как искра, брошенная в пороховой бочонок, неминуемо произвела бы взрыв. Но Кази-мулла медлил сказать это слово. Он еще не считал себя достаточно сильным, чтобы выступить открытой войной на русских, и действовал так, чтобы излишней поспешностью не погубить себя и великого, задуманного им, дела.

3

Сурхай был сын Гебека, родного брата Омар-хана и, следовательно, приходился последнему родным племянником.

IV. ПЕРВОЕ ВООРУЖЕННОЕ ДВИЖЕНИЕ МЮРИДОВ

К исходу 1829 года, когда окончилась турецкая кампания, почти весь Дагестан уже был объят пожаром. В это время Кази-мулле повиновались Койсубу, Гумбет, Андия, Чиркей, Салатавия и другие мелкие общества нагорного Дагестана; половина шамхальства почти вся Мехтула, Казикумык, Кайтаг и Табасарань были на его стороне; чеченцы и кумыки были достаточно подготовлены, чтобы, в случае надобности, стать под знамена имама. Одна Авария упорно отвергала всякие попытки к сближению с Кази-муллой; но пропаганда и там незаметно подтачивала ханскую власть, и, за исключением Хунзаха, ни на одно из селений положиться было нельзя. Казалось бы, что пора для общего восстания горцев приспела. Но Кази-мулла имел свои основания не слишком полагаться на эту, им же наэлектризованную массу. Как ни много было у него приверженцев, но были и враги, влиятельные и сильные, которые держались в стороне, но во всякое время могли составить оппозицию и увлечь за собой народ силой того же религиозного слова. Нужно было, следовательно, повлиять на этих главных духовных представителей народа, и взоры Кази-муллы обратились прежде всего на бывшего своего наставника Сеид-эфенди араканского, могшего сразу вывести его на торную дорогу. Кази-мулла решился предложить ему звание верховного кадия.

В Тарках еще недавно жил некто Дебир-хаджи, по прозванию Аксак, бывший шамилевский наиб, потом бежавший к шамхалу и получивший от него звание тарковского кадия. Вот этот-то Дебир, один из немногих оставшихся в живых свидетелей первых дней мюридизма, так рассказывал об этом свидании между Кази-муллой и Сеидом:

“Я был в то время еще учеником Гази-Магомета; нас было несколько человек, и в том числе Шамиль, изучавший тарикат под непосредственным руководством самого наставника. Однажды Кази-мулла сказал мне, чтобы я собрался в путь, и мы в тот же день отправились с ним в Араканы погостить с неделю у Сеида. Пришли мы к нему поздно, когда солнце уже село, и после вечернего намаза, за ужином, Гази-Магомет повел речь с Сеидом о делах Дагестана.

– Что ты думаешь, эфенди, – спросил он его, – о нашем народе и нашей земле, когда-то осененной благодатью? Что она представляет собой теперь: дом войны или дом мира?

– Я тебе отвечу, сын мой, – отвечал Сеид, – что наш народ – народ мусульманский, а земля наша – дом мира и, благодаря Богу, еще не сделалась домом войны. Ты слишком мрачно смотришь на вещи. Как твой наставник я дам тебе совет: будь благоразумен; ты видишь, насколько власть наших ханов возвысилась за последнее время. Не дай Бог, что может случиться. Побереги свою голову.

– Благодарю за совет, эфенди, – сухо отвечал Кази-мулла, – но ты забываешь, что голова мусульманина, а тем более чистого узденя, принадлежит не ханам, а единому Аллаху, творцу ее. Но дело не в этом. Не ошибаешься ли ты, эфенди, называя народ наш мусульманским? Можем ли мы быть мусульманами, когда не следуем указаниям пророка, когда гяуры...

– Погоди! – прервал его эфенди.– Кто тебе сказал, что наш народ не следует повелениям пророка? Он молится единому Богу, чтит Коран, постится, ходит в Мекку, и совершает суд по шариату.

– Нет, ты говоришь не то, эфенди, – возразил Кази-мулла.– Ты знаешь сам, что в вере народа одна только половина истины, а другая – ложь.

– Чего же недостает народу? Чего он не делает?

– Хорошо, я тебе скажу, чего ты не хочешь договаривать сам. Газават есть обязанность каждого мусульманина. Где же это в нашем народе? Одной молитвы недостаточно, чтобы быть совершенным перед Богом. В Коране сказано: кто исполняет одну половину его и не исполняет другую – тот принимает на себя великий грех.

– Окончим этот спор, – уклонившись от ответа, сказал Сеид, – и если хочешь, займемся лучше духовной беседой.

Тогда Кази-мулла встал в сильном волнении и шепнул мне:

– Сеид тот же гяур; он стоит поперек нашей дороги, и его следовало бы убить, как собаку.

– Нельзя нарушать долг гостеприимства, – сказал я, – лучше выждем; он может еще одуматься.

Прокричали полуночный намаз. Сеид приготовился совершить молитву; но Кази-мулла резко сказал, что с ним молиться не будет. Тогда Сеид, ни слова не говоря, удалился, предоставив в наше распоряжение свою библиотеку. Мы разослали келим, помолились, и легли спать. Опечаленный тем, что произошло у меня на глазах, я не мог заснуть до рассвета и видел, что не спал и Гази-Магомет.

На другой день нам сказали, что Сеид еще до восхода солнца ушел в мечеть заниматься со своими учениками; следом за ним пошли туда и мы. Пока продолжался урок, Кази-мулла сидел, углубившись в чтение какой-то книги, но я видел, что он внимательно вслушивается в каждое слово эфенди, и время от времени по лицу его пробегала тень неудовольствия. Когда окончился урок, Кази-мулла подошел к Сеиду и попросил его прочесть из книги Азудия. Раскрыли книгу и начали; но в продолжении трех часов чтение не пошло дальше первой строчки, так как беспрерывно прерывалось горячими спорами. Между тем на минарете прокричал мулла, и в мечеть стал собираться народ. Сеид закрыл книгу и сказал Кази-мулле:

– Ради самого Бога, прекратим разговор. Ты отлично знаешь все, что я могу тебе сообщить, и понимаю, чего ты желаешь. Но знай, я не могу принять участия в том, что противно моим убеждениям.

С этими словами Сеид вышел из мечети. Кази-мулла несколько минут стоял в глубоком раздумье.

– Да поможет мне Аллах наказать гяуров, а вместе с ними и тебя, лукавый раб, – сказал он, провожая гневным взором удалявшегося Сеида.

В тот же день мы вернулись домой в Гимры. Неудача с Сеидом заставила Кази-муллу искать поддержки в духовных лицах из среды своих последователей. И вот под его влиянием образуется новое религиозное общество, целой головой стоящее выше обыкновенных мюридов. Это – шиха, угодники Божий, которые своей видимой, наружной святостью должны были произвести на народ глубокое впечатление и принизить в его глазах таких либеральных ученых, как араканский Сеид. С созданием новой секты завершилась, так сказать, закладка мюридизма, и Кази-мулла, оградив себя на почве религиозной, мог перейти наконец к осуществлению своих политических замыслов.

Обстоятельства, по-видимому, ему благоприятствовали. В половине 1829 года старый шамхал выехал в Петербург и там опасно занемог. С минуты на минуту ждали известия о его кончине, и в шамхальстве начались беспорядки. Они случались и прежде, но теперь приняли особенно острый характер, благодаря тому, что один из младших сыновей шамхала, Абу-Муселим-хан, задумал, в случае смерти отца, овладеть шамхальством. Старший брат его, Сулейман, законный наследник престола, был слишком слаб, чтобы остановить волнение, и большая часть народа от него отложилась. Самые Тарки изо дня в день ожидали нападения мятежников. Быстрое прибытие к Таркам подполковника Дистерло, с батальоном Куринского полка и тремя орудиями, отклонило грозу. Движение в шамхальстве приостановилось; но, тем не менее, достигнуть примирения враждующих братьев Дистерло не удалось. Бунтовщики заняли крепкую позицию у Эрпели и там ожидали помощи со стороны койсубулинцев. Прибытие в шамхальство еще двух батальонов Апшеронского полка заставило, однако же, мятежников смириться, и надежды Кази-муллы, не имевшего сил фактически поддержать восстание, рушились при самом начале.

Он понял тогда, что все его попытки будут безуспешны до тех пор, пока он не увидит на своей стороне сильный аварский народ, и в особенности их умную правительницу ханшу Паху-Бике. Но добиться этого было не легко. Ханша лучше других понимала опасное значение нарождавшейся секты и стояла на страже. Она отвечала на письмо Кази-муллы любезным приглашением приехать самому в Хунзах, чтобы лично разъяснить ей шариат. Но Кази-мулла умел читать между строками. Он знал, что ханша не будет стесняться с тем, кого считала своим прирожденным врагом, и, опасаясь оставить в ее владениях свою голову, благоразумно уклонился от этой поездки.

Так наступил 1830 год. Турецкая война окончилась. Планы Паскевича, касавшиеся покорения горских племен, близились к своему осуществлению, и первый удар должен был разразиться над джарцами. О событиях в Дагестане, мало кому даже известных, у нас никто не заботился, потому что никто не постигал их внутреннего, глубокого значения в жизни дагестанских народов. Все это брожение, готовое вот-вот разразиться страшным ударом над головой русских, сводилось в донесениях только к тому, что в Дагестане распространяется новое религиозное учение с целью улучшить нравственность мусульман и создана какая-то секта шихов. Но в чем заключается новое учение, что такое эти шихи и кто руководит всем этим движением, оставалось совершенной тайной не только для главнокомандующего, но даже для ближайших местных начальников в Дагестане. Все это может показаться теперь несколько странным, но так оно было в действительности.

И вот в то время, как у нас делались обширные приготовления для покорения горцев, Кази-мулла деятельно работал над планом изгнания русских с Кавказа. Около него уже организовался небольшой отряд приверженцев, в числе четырехсот конных мюридов, которые готовы были поддержать своего наставника силой оружия. Это было ядро, к которому впоследствии должно было примкнуть все население Дагестана.

Первая деятельность вооруженных мюридов выразилась нападением на Араканы, с целью истребить ненавистного Кази-мулле Сеида. Этот человек на каждом шагу ставил опасные преграды замыслам имама, и отделаться от него нужно было во что бы то ни стало. Исполнить это казалось тем легче, что беспечный алим никогда не ограждал себя мерами предосторожности, да и самые Араканы были таким пунктом, для овладения которым вовсе не требовалось каких-нибудь чрезвычайных усилий.

Набег был решен в январе 1830 года.

Уже не смиренным странником, с посохом и мешком за плечами, а грозным вождем, на боевом коне, с Кораном в одной и с шашкой в другой руке, выехал Кази-мулла из Гимр во главе своих отважных мюридов. Внешность его производила глубокое впечатление. Это был человек среднего роста, широкоплечий и худощавый в лице, большие навыкате глаза его сверкали как уголья, а глубокие морщины поперек высокого лба изобличали постоянную думу и тот внутренний огонь, в котором, как в горниле, перегорали страсти и как сталь закалялась железная, непреклонная воля. Всегда сосредоточенный в самом себе, угрюмый и молчаливый, как камень, там, где это было нужно, Кази-мулла являлся типом восточного честолюбца, спокойного, мрачного и холодно-жестокого. Таким по крайней мере его рисуют нам воспоминания современников.

Четыреста всадников, в белых чалмах, знак принадлежности их к духовному ордену, на бойких конях и с добрым оружием следовали за своим предводителем. Впервые скалы и ущелья Дагестана огласились тогда грозной боевой песней мюридов: “Нет Бога, кроме Бога”. Жители попутных деревень с трепетом провожали глазами этот невиданный ими конный отряд, несший с собой смерть и кару тем, кто не хотел последовать истинам ислама.

К Араканам подошли на рассвете. Кази-мулла остановился на небольшой поляне перед селением и потребовал к себе аманатов. Араканцы, застигнутые врасплох, не смели сопротивляться, и мюриды торжественно вступили в селение. Испуганные жители, под угрозой сожжения деревни, дали присягу в мечети жить по шариату. Сеид был объявлен лишенным достоинства кадия. По счастью, его самого не было дома: он был в гостях у Аслан-хана казикумыкского, а потому Кази-мулла приказал только истребить все, что нашлось в его доме, не исключая обширных сочинений, над которыми ученый алим трудился всю жизнь свою. Большие кувшины с вином, открытые в подвалах, были вынесены наружу, разбиты, и вино разлито на землю и по полу. В это самое время беспечный Сеид, не подозревая того, что делалось в Араканах, спокойно возвращался домой и был уже около деревни, когда один из араканцев встретил его и предупредил об опасности. Таким образом, только слепой случай спас жизнь дагестанского ученого. Сеид проклял бывшего своего ученика и бежал в Казикумык, где мог считать себя в большей безопасности, нежели в шамхальстве.

Нападение на Араканы было первым открытым действием со стороны Кази-муллы. Нельзя сказать, чтобы оно произвело благоприятное впечатление на умы шамкальцев; во многих местах, особенно в Каранае и Эрпелях, обнаружились волнения; старики, преданные адатам, стали колебать новое учение, провозглашая, что не должно следовать тому, чему не следовали их отцы и деды. Но Кази-мулла был настороже. С толпой своих мюридов он бросился на плоскость и, прежде чем противники его успели опомниться, главнейшие из них уже были захвачены и отправлены в Гимры, где их рассадили по душным и вонючим ямам; туда же скоро привезли и некоторых кумыкских князей, закованных в железо.

Еще печальнее окончилась попытка к восстанию в селении Миатлах. Мюриды нагрянули туда как снег на голову, и сам Кази-мулла выстрелом из пистолета в упор положил на месте непослушного кадия. Народ в страхе просил помилования. Кази-мулла даровал его, но взял аманатов, которые должны были отвечать головой за дальнейшее спокойствие жителей. Таким образом, власть в шамхальстве и в Мехтуле перешла в руки Кази-муллы уже фактически; но соседнее с ними Даргинское общество наотрез отказалось впустить его в свои пределы. Акушинский кадий отвечал, что даргинский народ исполняет шариат, а потому личное появление Кази-муллы в Акуше будет излишним. Распорядиться с акушинским кадием так, как он распорядился с Сеидом, было нельзя, потому что кадий был вместе с тем правителем сильного народа и его сопротивление могло погубить зарождавшееся дело в самом начале. Кази-мулла сделал вид, что довольствуется ответом и оставил его до времени в покое.

Как раз в это самое время начались приготовления Паскевича к большой экспедиции в Джаро-Белоканскую область. Джарцы молили Кази-муллу о помощи. Имам, не хотевший так рано открывать военных действий, понял, однако, что покорение джарцев откроет русским свободный путь в Дагестан со стороны Кахетии, и горцы, сдавленные с двух сторон, будут заперты в своих бесплодных горах. Медлительность в этом случае могла подорвать учение газавата в самом его корне – и Кази-мулла решился действовать.

В последних числах января 1830 года в Гимры созваны были народные представители со всех концов Дагестана и даже из Дербента. Кази-мулла явился перед ними в мечети. “Народ! – воскликнул он.– Знайте, что пока земля наша попирается ногами русских, до тех пор не будет нам счастья; солнце будет жечь поля наши, не орошаемые небесной влагой; сами мы будем умирать как мухи, и когда предстанем на суд Всевышнего, – что скажем ему в свое оправдание?.. Я послан от Бога спасти вас. Итак, во имя Его призываю вас на брань с неверными. Газават русским! Газават всем, кто забывает веру и святой шариат! Не жалейте ни себя, ни детей, ни имущества; мы не можем быть побеждены, потому что за нас правое дело. С этой минуты мы начинаем священную войну, и я буду вашим газием. Готовьтесь!”

Вся эта пламенная речь, как нельзя лучше ответившая на задушевную мысль каждого горца, с быстротой молнии облетела край, и отовсюду под знамена Кази-муллы начали стекаться охотники. Зашевелилось и шамхальство, подстрекаемое опять Абу-Муселим-ханом. Русские власти уже знали о каком-то необычайном движении, начавшемся в Гимрах, но ничего не могли предпринять, так как сведения об этом были крайне неопределенны и сбивчивы. А между тем в Гимрах уже выработался окончательный план предстоящего похода. Решено было идти в Хунзах, чтобы овладеть Аварией, необходимой Кази-мулле прежде всего, так как ее центральное положение в горах давало возможность с полным успехом распространять свою политическую власть во все стороны Дагестана. Усилившись воинственным аварским народом, имам предполагал общими силами вторгнуться в Акушу, чтобы наказать дерзкого кадия, потом овладеть Казику-мыком – и таким образом отвлечь Паскевича от экспедиции в Джары.

Создав обширный и смелый план, Кази-мулла, однако, приступил к его осуществлению с большой осторожностью; он прежде всего решил исследовать ту почву, на которой ему приходилось действовать, и с этой целью отправил гимримского кадия в Хунзах для переговоров с правительницей. Кадий возвратился назад с известием, что ханша собирала большой джамат, на котором все, кроме хунзахцев, открыто высказались в пользу союза с Кази-муллой и требовали, чтобы Нусал-хан повел свои войска на соединение с войсками имама. Правительница протестовала против такого решения и, видя, что собрание принимает все более и более шумный характер, распустила старшин. Связь между Хунзахом, поддерживавший ханскую власть, и народом, стремившимся навстречу новым грядущим событиям, таким образом, была окончательно порвана. Хунзах готовился к битве. Но что значило одно ничтожное селение, когда вся Авария становилась под развернутое знамя имама!

Четвертого февраля три тысячи всадников, имея во главе Кази-муллу, двинулись из Гимр по дороге в Аварию. Жители попутных деревень Иргоная и Казатлы попробовали не пустить мюридов, но были разбиты, – и день ознаменовался первыми кровавыми жертвами начинавшегося газавата. Но зато при дальнейшем движении все покорялось Кази-мулле без выстрела, и аварские деревни присоединялись к нему одна за другой, так что силы его скоро увеличились от восьми до двенадцати тысяч. В числе предводителей горцев насчитывалось в то время уже много славных имен, вошедших в известность среди народа своей ученостью и святостью жизни. Таковы были: Гамзат-бек аварский, Шамиль, Ших-Шабан и другие.

Рассказывают, что, приготовляясь идти в Аварию и зная, что на пути встретится безводица, Кази-мулла приказал заблаговременно зарыть в известных местах бурдюки с водой, и когда партия располагалась на отдых или ночлег, вода появлялась там, где ее никогда не бывало. Хотел ли он явиться народу новым Моисеем или действовал так просто, без всякой задней мысли, как предусмотрительный вождь, – об этом толкуют различно. Но суеверные горцы увидели в этом особую благодать, осенявшую “Божьего избранника”, и по всему Дагестану пошла ходить молва о чудесах и святости имама. Сам Аслан-хан, отрицавший доселе политическое значение Кази-муллы, теперь встревожился и писал, что опасность предстоит большая, ибо Кази-мулла является в глазах дагестанских народов не простым вождем, а пророком. “Таких происшествий, – добавлял он в своем письме к полковнику Мищенко, – никто здесь не видал и не помнит. Я сам нахожусь в большом беспокойстве, потому что, в случае появления его в Кази-кумыке, никто из моих подвластных не осмелится поднять против него оружие... Если хотите высылать войска, то высылайте как можно скорее и не велите им стоять в поле, а держаться по крепостям, ибо скопище газия будет чрезвычайно большое”...

Совет его приняли, и чтобы не подвергать опасности небольшой отряд, собиравшийся тогда для действия в шамхальстве, задержали его в Дербенте. А Кази-мулла между тем все шел вперед и остановился у ворот Хунзаха.

На самом конце обширного Аварского плато, у селения Ахальчи, скопище имама разбило свой бивуак и стало грозным, хотя и беспорядочным станом. Перед ним, в туманной дали, вырисовывались хунзахские скалы, и на них большое многолюдное селение – резиденция аварских ханов, священная могила первого распространителя ислама в Дагестане – Абуль-Мусселим-шейха. Этот шейх был главой духовенства в войске аравитян, и существует предание, что, раненный смертельно в одном из сражений, он завещал похоронить себя там, где ляжет с его телом катер. Катер пришел в Хунзах. Останки святого были преданы земле в тамошней мечети, где они покоятся и ныне, в особой пристройке, имеющей вид обыкновенной азиатской сакли. У гробницы шейха сохраняются и некоторые принадлежавшие ему вещи, как, например, рукописный Коран, свидетель первых времен мусульманства, белый плащ, исписанный священными стихами, и сабля, не разлучавшаяся с ним в походах. Прежде тут же хранились посох и четки, но они утеряны во время одного из хунзахских погромов. Все эти вещи, составляющие предмет особого религиозного почитания, имеют в понятии народа силу талисмана, дарующего победу, и потому обе стороны в равной мере возлагали свои надежды на помощь святого: хунзахцы, – как на патрона своего родного гнезда, мюриды, – как на ревнителя веры, во имя которой они обнажили меч.

Как ни крепко было селение, вмещавшее в себе более семисот дворов и населенное по преимуществу абреками, мало помышлявшими об истинах ислама, тем не менее измена аварцев и грозные силы, обложившие Хунзах, не могли не смутить ханского дома. Ханша Паху-Бике попыталась даже вступить в переговоры, отправив в стан Кази-муллы своего любимца, Елхаджи-гази-Магомета. Но Кази-мулла вместо ответа приказал продеть ему через ноздри веревку и в таком позорном виде, с навешенной на шее торбой, отослал обратно в Хунзах. Хунзахцы были глубоко оскорблены безрассудным поступком имама и дали клятву биться с ним до последнего.

Существует официальное сведение, что Елхаджи пострадал будто бы за то, что, явившись в стан Кази-муллы мирным послом, пытался, по наущению ханши, подкупить некоторых из числа влиятельных горских вождей, и особенно гумбетовцев. Но старики-хунзахцы, живые свидетели минувших событий, упорно отрицают самый факт подкупа и говорят, что выдумка эта нужна была мюридам, чтобы оправдать ненужную жестокость имама. В действительности, они видят в этом подкладку и утверждают, что увечье посла было преднамеренное, вызванное желанием оскорбить хунзахцев, с целью заставить их драться, так как Кази-мулла, вполне уверенный в своей победе, более всего опасался добровольной покорности хана, которая связывала бы ему только руки. Не покорности, а истребления ханского дома домогался Кази-мулла, стремившийся на его развалинах основать свою духовную власть, как это сделали впоследствии преемники его, Гамзат и Шамиль.

Несколько дней прошло в обоюдных приготовлениях к битве. Хунзахцы не унывали. Те же старики рассказывают, что одно ничтожное обстоятельство много содействовало поднятию мужества гарнизона. Хунзахцы увидели однажды в небе громадную стаю голубей, преследуемых коршуном. Голуби летели прямо на стан Кази-муллы, и коршун с налета бил их во множестве. Появление коршуна в понятиях суеверного горца всегда предзнаменует победу – но кому? Хунзахцам или Кази-мулле? Люди, умудренные жизненным опытом, решили – хунзахцам: коршун был один и знаменовал собой Хунзах, одиноко стоявший посреди общей измены, охватившей тогда Аварию.

Наступило двенадцатое февраля – первый день праздника Рамазана. Утром, после молитвенного пения, весь неприятельский стан пришел в необычайное движение. В Хунзахе быстро изготовились к бою, – и действительно, в одиннадцать часов утра давно ожидаемый приступ начался. Большая часть скопища, где находился сам Кази-мулла и Гамзат-бек, двигалась со стороны Ахалчи; гумбетовцы, предводимые Шамилем, направились в обход, через городское кладбище. Бешеный ружейный огонь, загремевший со стен Хунзаха, не остановил мюридов. Неспешно, с дикой, торжественно унылой песней “Аллах акбер! Ля-илльляхи-иль-Аллах!” двигались вперед их густые толпы и скоро достигли самых завалов. Никогда ничего подобного не видели хунзахские абреки. Разом встали перед ними рассказы, усердно распускаемые клевретами Кази-муллы о том, что его приверженцам всегда предшествуют легионы ангелов, что шашка, поднятая на них, мгновенно тупеет и в нацеленном ружье не вспыхивает порох. Суеверный ужас закрался в самые бестрепетные сердца, – и у хунзахцев опустились руки. Пальба прервалась... В эту минуту Шамиль ворвался в селение и тотчас водрузил на плоских кровлях домов свои знамена, давая этим знать Кази-мулле, что Хунзах уже занят. Еще минута – и участь аварской столицы была бы решена... Как вдруг, с непокрытой головой, с пылающим взором и обнаженной шашкой в руке, окруженная одними женщинами, на валу появилась ханша Паху-Бике. “Хунзахцы! – крикнула она, и голос ее покрыл раскаты ружейной перестрелки.– Вы не должны носить шашек; если вы трусы, отдайте их нам, женщинам, а сами покройтесь чадрами”...

Эти слова электрическим током зажгли мужество в пристыженных жителях, и они как один кинулись на стены. Знамена, веявшие на крышах, мгновенно были сорваны и скопище Шамиля выбито из селения. Сам он с тридцатью мюридами, отрезанный при отступлении, едва успел запереться в подгородней сакле, где был окружен и очутился в блокаде. Поражение Шамиля вселило смущение в главной массе штурмующих, и Кази-мулла уже не мог поправить проигранного дела; толпы его, бросившиеся через завал, встречены были дружным залпом в упор – и отшатнулись назад. Пользуясь их замешательством, юный Абу-Нусал-хан сам сделал вылазку и кинулся в кинжалы. Женщины наравне с мужчинами отстаивали селение, и одна из них по имени Курнаиль-Хандулай, работая топором, отняла четырнадцать винтовок. Паника, которой сначала поддались было хунзахцы, быстро перешла на мюридов, и они побежали. Хунзахцы гнали их через всю долину и только к вечеру, когда на Аварском плато не осталось уже ни одного мюрида, молодой хан с торжеством победителя вернулся в свою резиденции. Пять неприятельских значков, двести тел и шестьдесят пленных были трофеями блистательной победы. В числе последних, как говорят, находился и сам Гамзат-бек, но ему помог бежать один из хунзахских жителей. Шамиль также остался в Хунзахе, запертый в сакле, и должен был выбирать смерть или сдачу. Его выручили гумбетовцы, приславшие в тот же день просить у хунзахцев мира. Мир был заключен, и Шамиль со своими тридцатью мюридами получил свободу. Но гумбетовцы, ожесточенные своими потерями, встретили его такими укорами и дошли до такого неистовства, что сорвали с него священную чалму и едва не лишили жизни. Очень может быть, что здесь и окончил бы свое земное существование грозный впоследствии владыка “гор и лесов”, если бы на его сторону не стал дервиш, кадий Hyp-Магомет. Благодаря заступничеству старца, Шамилю была дарована жизнь, но народ изгнал его из Гумбета.

Император Николай Павлович в ознаменование верности, оказанной хунзахцами, и в память победы, одержанной молодым Нусал-ханом, пожаловал всему Аварскому народу белое Георгиевское знамя.

Так окончился первый взрыв мюридизма. Подобно раскату грома, гулко прокатился он по горам и ущельям Дагестана и замер под Хунзахом. Но горизонт все еще был заволочен мрачными тучами, и вслед за первым ударом надо было ждать последующих.

V. КАХЕТИЯ И ЕЕ СОСЕДИ

В то время, когда грозные силы имама, сокрушившись о хунзахские стены, искали в стремительном бегстве своего спасения, Паскевич с войсками стоял на Алазани. Давно уже в голове фельдмаршала зрел грандиозный план быстрого и одновременного покорения гор, и теперь наконец приблизилось время осуществить свою мысль на деле. Смолкли победные громы на полях Турции, и ничто уже не отвлекало главнокомандующего от внутренних дел все еще не покоренного Россией Кавказа.

Переходя к рассказу о событиях, которые привели наши войска на Алазань, к преддверию Джаро-Белоканской области, охарактеризуем в коротком очерке длинный ряд годов кровавой борьбы кахетинцев с их хищными соседями – лезгинами.

В старые годы, когда над всем Закавказьем царила единая и нераздельная Грузия и величавый образ Тамары воплощался в народных сказаниях в идеал земного могущества, – вся заалазанская долина, простиравшаяся до самых гор Лезгистана, принадлежала той же Грузии и составляла восточную половину Кахетии. Господствующий народ здесь были грузины, господствующая религия – христианская.

Но со смертью Тамары, как бы унесшей с собой в могилу величие и силу своей родины, миновал и золотой век Грузии. Страна, истерзанная нашествием монголов и полчищами Тимурленга, распалась на части, в ряду которых Кахетия, сложившаяся из трех эриставств: собственно Кахетии, Кахской и Джарской областей, является уже самостоятельным царством. Раздробленная и ослабленная внешними войнами, Грузия скоро изнемогает, однако же, под тяжестью внутренней неурядицы и становится добычей своих хищных соседей лезгин.

За высокой грядой подоблачных вершин засели эти грозные, неумолимые враги всякого труда и спокойствия и как дамоклов меч висели над головой кахетинцев.

Суровый климат, скудные произведения земли, голод и холод заставили лезгин перешагнуть порог своей бедной родины. Рассказывают, что первое селение, поставленное ими на одном из уступов южного склона Кавказского хребта, было Сарубаш, обитателями которого естественно явились самые отчаянные головорезы. Им нечем было жить, а у их ног лежала роскошная, но слабая Кахетия, представлявшая собой обширное и благодарное поле для хищнических набегов. Грузины, испытавшие скоро всю тяжесть близкого соседства новых пришельцев, потеряли наконец терпение и пошли на них с огромными силами. Сарубашцы укрепились. Завал, следы которого показывают еще и теперь в версте ниже селения, оказался не под силу грузинам, и они овладели им с помощью измены. Один подкупленный сарубашец вызвался провести их окольной дорогой, и часть грузинского войска спустилась в селение в то время, когда все вооруженные жители сторожили завал, а в домах оставались только старики, женщины и дети. Старики были в мечети и совершали вечерний намаз, когда на них нагрянули грузины. И пока испуганные сарубашцы, покинув завал, бежали на выручку семей, – все, что находилось нового в деревне, было перерезано. Мечеть в Сарубашах и поныне называется Шагидмек-эры, что значит место мучеников.

Весть об ужасном побоище подняла на ноги все горные лезгинские племена, и грузины в свою очередь испытали ужасное мщение. С этих пор начинается вековая борьба: лезгины стремятся в Кахетию, кахетинцы мужественно отстаивают родину. Это была война не политическая, не религиозная, это самая ужасная из всех войн – война за существование. Как раз в это самое время бедствия Грузии достигают своего апогея – Шах-Аббас вторгается в Кахетию и опустошает ее из конца в конец. Для дагестанских лезгин наступает решительная минута: они пользуются смятением Грузии, спускаются с гор и занимают Джарскую область. Страна, залитая кровью, покрывается трупами, остатками разрушенных храмов, выжженными садами и пажитями. Кто мог, тот бежал и искал спасения за Алазанью; оставшиеся принуждены были принять мусульманство. Но это вероотступничество не принесло им пользы. Ингелойцы (новообращенные) сделаны были рабами и обложены данью. Та, лучшая и плодороднейшая часть Кахетии, Джарская область, была на целые века отторгнута от Грузии.

В это самое время, как рассказывают грузинские летописи, нахский эристав не только не противился завоеваниям пришельцев, но сам принял магометанскую веру и стал к тому же понуждать подвластный ему народ. В награду за это лезгины признали его эриставство независимым владением, и новый правитель стал называться елисуйским султаном. Омусульманившаяся страна скоро перестала напоминать собой что-либо христианское и окончательно укрепилась за Дагестаном. Так потеряла Кахетия другое эриставство, – и некогда сильное и могучее царство заключалось теперь в тесные границы одной Алазанской долины.

Завладев большей частью Кахетии, лезгины разбились на отдельные общества, но позаботились оградить свою независимость общим оборонительным и наступательным союзом. Так образовалось три союза: к первому, самому влиятельному и сильному принадлежали Джары, Катехи и Белоканы, ко второму – Джанихи, Талы и Мухахи; третий гез образовывало Елисуйское султанство. Кроме последнего, где власть являлась наследственной, все названные общества управлялись выборными старшинами, но дела, касавшиеся общих интересов союза, например, вопросы о мире и войне, решались не иначе, как целым джематом.

С отторжением двух эриставств, Кахетия, так щедро наделенная дарами природы, потеряла много; но и то, что осталось ей по правому берегу веселой Алазани, было прекрасно, в полном значении этого слова, – и недаром Кахетию издревле называли раем Иверии. Но этот маленький рай, заветным местом которого считался Телав, где была резиденция царя и где сосредоточивалась вся внутренняя жизнь кахетинцев, был похож на те виноградники, которые растут на лаве и пепле Везувия. Только Кахетии угрожали не подземные стихийные силы, а буйные соседи ее, набеги которых были столь же губительны, как и огненные лавы вулкана. Только одна Алазань отделяла Кахетию от ее исконных врагов, и эти враги были так близко, что мысль об обороне никогда не оставляла кахетинца, как не оставляли его кинжал и винтовка.

В таком положении были дела, когда русские войска заняли Грузию.

Обеспечение Кахетии составляло первую и существеннейшую обязанность русского правительства, но достигнуть, однако, этого возможно было лишь при условии, чтобы джарцы, сидевшие между горами и Алазанью, обратились в наши передовые форпосты. И вот в 1803 году русские войска вступают в джарские земли, – и джарцы в первый раз, подчиняясь силе меча, признают над собой главенство христианского народа. В то же время в Кахетии возникает ряд русских поселений, или штаб-квартир, которые, хотя и не представляют собой еще достаточно сильных опорных пунктов, чтобы оградить страну от вторжений, но способствуют защите ее расположением в них сильных резервов. Старый развенчанный Телав, с его исторической славой, и рядом – Сигнах с величайшей святыней Грузии – Бодбийским монастырем, где покоится святая Нина, составляли центры, вокруг которых группировались все оборонительные средства страны и куда, в случае опасности, сосредоточивались наши резервы. Верстах в тридцати от Сигнаха, по направлении на Муганлы, где исстари веков существовала переправа через Алазань, видны были развалины третьего города, называвшегося Кизиком. Но от этих развалин не веяло седой древностью, как от других развалин Иверии, потому что Кизик основан был только в XVII столетии одним из персидских наместников, по имени Бежан. Этот сатрап, опасаясь за собственную жизнь, покинул роскошный Телав, резиденцию кахетинских царей, и построил себе одинокий дворец в Кара-Агаче. Прошло немного лет, и около дворца вырос значительный город, который, с падением сатрапов, так же быстро исчез, как и возник, не оставив после себя никаких исторических памятников. Известно только, что во дворце его жили персидские наместники и что отсюда разливались на всю Кахетию ужасы восточного тиранства.

На его месте, именно там, где стоял дворец, генерал Гуляков и заложил первое русское укрепление, названное Кара-Агач и послужившее впоследствии штаб-квартирой Нижегородского драгунского полка. С течением времени эта штаб-квартира обстроилась и в двадцатых годах, как описывает Гамба, представляла собой уже чистенькое, хорошо устроенное местечко. С удовольствием останавливался глаз, после грузинских мазанок и татарских саклей, на укромных русских домиках, вытянувшихся в одну широкую длинную улицу. Уютные избы с черепичными кровлями, с дверями и рамами из чистого ореха, весело смотрели своими светлыми стеклами и, как бы прячась друг от друга в тенистых роскошных садах, словно говорили о довольстве и привольной жизни своих обитателей.

За Кара-Агачем, все по тому же направлению к Муганлинской переправе, находилось другое укрепление, Царские Колодцы, по-грузински “Дедоплис-цкаро”, раскинутое на возвышенном плато и пользовавшееся чрезвычайно здоровым горным воздухом. Название это перешло на урочище от тех колодцев, при которых грузинские цари, еще со времен Давида Возобновителя, каждое лето становились сторожевым лагерем. Они защищали страну от лезгин, и вы услышите здесь много рассказов и преданий, которыми народ любит вспоминать боевую деятельность своих великих царей. Но из длинного ряда событий, одно оставило после себя такое глубокое и сильное впечатление, что народ и доселе видит в нем явное знамение Божьего заступничества и покровительства.

Есть в Грузии, верстах в двадцати пяти от Тифлиса, по дороге к Сигнаху, древний монастырь св. Антония Мартковского. Тринадцать столетий выдержали его каменные своды, не поддаваясь времени и величаво красуясь в зелени буковых деревьев и грецких орехов. Но и святой монастырь выпил свою горькую чашу. Это было в половине минувшего века, когда Кахетия и Картли соединились под одним скипетром царя Ираклия. Летом, когда грузины занимали обычную свою стоянку у Дедоплис-цкаро, сильная партия лезгин ворвалась в Картли со стороны Ганжи и ударила на монастырь. Иноки были перерезаны, драгоценные оклады с икон сорваны, утварь расхищена и самая обитель разрушена. С горестью в сердце принял Ираклий весть о гибели марткобской святыни и, бросившись наперерез, настиг их на берегу Иоры. Пятьсот лезгин, обремененных церковной добычей, прислонились к высокой горе, чтобы дать отпор грузинскому войску... И вдруг земля всколыхнулась. Этот подземный удар, слабо ощущенный в грузинском стане, опрокинул громадный утес, и пятьсот грабителей, как бы в наказание за свое святотатство, были погребены под массой осевшей земли и каменных глыб. Сами грузины были объяты ужасом. Суд Божий совершился въяве, и царь, пораженный чудом, праздновал это событие молебным пением марткобскому чудотворцу.

В те времена, о которых ведется рассказ, между Кара-Агачем и Царскими Колодцами тянулись сплошные дремучие леса, в самой чаще которых, на уединенном пике, стояли живописные развалины замка. Замок господствовал над всей Алазанской долиной и представлял одно из грандиознейших сооружений в целой Кахетии. Некогда он служил любимым местопребыванием Тамары, которая подолгу жила здесь летом и в знойные дни заставляла лезгин привозить ей лед с самых вершин снегового Кавказа.

При Ермолове Царские Колодцы были штаб-квартирой Ширванского полка; но так как во все время его начальствования полк находился в постоянных походах, то и родное гнездо его представлялось взору путешественника несравненно беднее и непригляднее Кара-Агача. Впрочем, как у ширванцев, так и у драгун, были в прекрасном состоянии пасеки, огороды, конские заводы, в нижегородцы хвалились еще и рогатым скотом крупной талышинской породы[4]. У ширванцев заведена была даже школа, где обучались грамоте до семидесяти рекрутов.

Кроме этих двух полков, в Кахетии, – но уже по дороге от Телава к Тифлису, – квартировали еще Грузинский гренадерский полк и батарейная рота Кавказской гренадерской артиллерийской бригады. Грузинцы стояли в Мухровани, артиллеристы – в Гомборах. И Мухровань, раскинутая на полугоре, в каменистой долине Иоры, и Гамборы, окруженные воровскими лесистыми балками, выглядели опрятно и весело. Чистенькие площади с небольшими деревянными церквями и ряд беленьких домиков с красными крышами радовали сердце русского человека в этой отдаленной глуши как что-то близкое, родное...

Благодаря таким оборонительным средствам, которые усиливались еще грузинской милицией, державшей кордоны по берегам Алазани, Кахетия пользовалась относительным спокойствием. Кровавых вторжений, с разгромом целых деревень и уводом в плен сотен и тысяч христианских семей, как это было в старые годы, уже не случалось; но от мелких разбоев и хищничеств не спасала никакая осторожность и бдительность кордонов. С ранней весны, когда деревья начинали одеваться листвой, и вплоть до ноября, когда глубокие снега заваливали горные проходы, лезгины из года в год принимались за свою обычную кровавую работу. И едва только солнце склонялось к закату, двери и ставни кахетинских домов закрывались наглухо. Как хищный зверь рыскал лезгин по опустевшим полям, выжидая добычи, и лучшее время летнего дня, очаровательный вечер, и самая ночь находились в их власти. Никто из поселян не смел выйти за ограду собственного дома, чтобы подышать прохладой, полюбоваться полным месяцем и звездами, так кротко и ясно мерцавшими на темной синеве южного неба.

Из длинного ряда происшествий, случившихся в двадцатых годах нынешнего столетия, расскажем одно, как наиболее характеризующее тревожное положение края.

В деревне Хошми, недалеко от Мухровани, жил один грузин по имени Чхеидзе, который любил ходить по лесам за дичью и мало думал о встрече с лезгинами. Это был тип отважного и смелого охотника. Однажды, возвращаясь домой, он лицом к лицу столкнулся с двадцатью лезгинами. Не раздумывая долго, Чхеидзе выстрелил из ружья и, положив на месте одной пулей двух человек, бросился в лесную чащу. Опасность придала ему силы. Преследуемый лезгинами, он летел с легкостью серны, прыгая через громадные камни, через кусты и овраги, – и благополучно ушел от погони.

Впоследствии узнали, что оба убитые им горца были известные в Дагестане белады и что лезгины за их кровь будут искать крови Чхеидзе, которого знали в лицо и могли высмотреть издали своими ястребиными глазами. Но Чхеидзе был осторожен, – и горцы перенесли свое мщение на его односельцев. Скоро из той деревни, где он жил, пропали среди белого дня двое мальчиков, игравших недалеко от церкви. В другой раз из двенадцати рабочих, посланных в лес, ни один не вернулся домой; жители, отправившиеся на розыски, нашли в лесу двенадцать обезглавленных тел с отрубленными кистями, которые лезгины, очевидно, увезли с собой. За один ловкий выстрел Чхеидзе погибло таким образом четырнадцать его земляков; но лезгинам и этих жертв казалось еще недостаточно.

Верстах в шести от Хошми стояла древняя церковь во имя святой Троицы, принадлежавшая к числу тех характерных развалин, которыми так богата Кахетия. Долго, целые века стояла она в запустении, и могильный покой ее нарушался только один раз в году, на третий день Пасхи, когда стекались сюда со всех сторон богомольцы. Тогда под столетними сводами храма курился кадильный фимиам и развалины оглашались молитвенным пением. Обычай этот повторялся из года в год. Но никогда не собиралось на праздник много народа, никогда не было вокруг развалин такого оживления, как именно в описываемую нами эпоху. В числе наезжих гостей был один богатый поселянин, приехавший накануне праздника вместе со своим девятилетним сыном; его огромные буйволы, выпряженные из-под арбы, паслись невдалеке от церкви, и там же играл его сын с двумя своими однолетками. Стечение народа не позволяло даже думать о возможности появления вблизи какой-нибудь бродячей шайки лезгин, а потому все были поражены, когда под вечер дети, игравшие у церкви, внезапно пропали, можно сказать, на глазах у целого народа. Несчастный отец в глубоком отчаянии пал на колени и дал обет перед старой церковью восстановить ее из развалин, если Бог возвратит ему единственного сына. Но все поиски оказались напрасными. Грузины обшарили весь лес, все придорожные норки и вернулись с пустыми руками. Все недоумевали, откуда появились лезгины и куда они могли исчезнуть... А лезгины между тем находились тут же, посреди народа, приютившись со своей добычей возле самой церкви, в небольшой котловине, густо заросшей колючим кустарником. Грузины не раз проходили мимо, и никому не пришло в голову искать их так близко.

Всех горцев было тринадцать человек. Предводитель шайки был уже старик, но, как большая часть горских стариков, сохранял удивительную зоркость глаза, слух и силу руки. Он был бесстрашен, и вся его внушительная фигура дышала дерзостью и отвагой юноши. Его звали Азис. Он сам принадлежал к числу лучших лезгинских фамилий, а двенадцать человек, товарищей его по ремеслу, были все родные его сыновья. С ними Азис и выезжал обыкновенно на свои разбои.

Только под утро, когда все угомонилось в грузинском стане, лезгины вышли из своей засады и к восходу солнца были уже в горах и в безопасности. Отсюда Азис отправил пленников дальше с одним из своих сыновей, а с остальными вернулся назад попытать новой удачи. Но детям сопутствовала счастливая звезда. Старый охотник, кахетинец Герсеван, давно уже следил за этой шайкой, и, как только дети остались под присмотром одного человека, он осторожно подобрался к лезгину и взмахом широкого кинжала снес ему голову. Так погиб первый сын Азиса, – первая жертва, принесенная стариком своей неудержимой страсти к хищничеству. Герсеван взял детей и возвратил их родителям. Счастливый отец исполнил данный Богу обет, – и старая церковь восстала из развалин.

Азис еще долго разбойничал в Кахетии. Он пережил всех своих сыновей, из которых одни были захвачены в плен и пропали в Сибири, другие пали в боях, а третьи были перерезаны наемными убийцами. Оставшись один как перст, Азис не хотел бросить своего ремесла и, как старый тигр, долго еще бродил в одиночку по лесам и селам Кахетии. Смерть постигла его также на хищничестве: он был убит из ружья тушинским мальчиком, которого хотел схватить и увести в горы.

Вот из таких-то мелких, но непрерывных, тянувшихся длинной вереницей событий и слагалась в то время вся жизнь кахетинца. В борьбе, длившейся десятки лет, конечно, бывали минуты, когда Кахетия переживала и более серьезную опасность. Но грозовые тучи, заволакивавшие ее горизонт, обыкновенно рассеивались прежде, чем успевали разразиться над ней громом и молнией. Последнее восстание джарцев было подавлено Ермоловым зимой 1826 года, – и с тех пор Кахетия наслаждалась полным спокойствием. Джарцы, не обольщаясь более персидскими прокламациями, сидели смирно и не только смотрели спокойно, как провинции Ирана одна за другой переходили в руки России, но даже принимали некоторые меры к ограждению наших пределов.

А между тем защита Кахетии никогда не была так слаба, как именно в эти тревожные годы. Все силы, оставленные в ней под командой генерал-майора Зенича, состояли из двух резервных батальонов Грузинского и Ширванского полков, запасного эскадрона нижегородцев и шести орудий. Часть этих войск занимала Царские Колодцы, Мухровань и Гомборы, а остальные, вместе с донскими казаками и грузинской милицией, стояли на кордонной линии. Но было бы ошибочно представлять себе и эти два батальона какой-нибудь внушительной силой. В донесениях Зенича встречаются весьма интересные сведения о силе и численности нашей пехоты. Так, например, он пишет, что в трех ротах Грузинского полка, стоявших на передовой линии в Шильдах, Сабуи и Кварелях, налицо было только сто двадцать шесть человек, и из них семьдесят три слабых, которые не могли ходить по горам. В двух ротах Ширванского полка, оставленных в Царских Колодцах, могло выйти в строй двадцать девять человек, то есть по пятнадцати штыков в роте... И, несмотря на это, единственным несколько выдающимся случаем было нападение 10 сентября 1828 года в окрестностях Кара-Агача, когда партия человек в пятьдесят разграбила обывательский обоз, следовавший из Нухи к Сигнаху, и перебила аробщиков. Подозрение пало тогда на белоканцев. Зенич потребовал удовлетворения, и жители не только изъявили готовность выкупить пленных, но и вознаградили ограбленных кахетинцев.

Даже острый вопрос о хлебной подати прошел благополучно. Нужно сказать, что джарцы всегда уклонялись от уплаты подати хлебом, потому что за двойную и тройную цену сбывали его непокорным лезгинам. А между тем сбор именно хлеба имел для нас первостепенную важность, ввиду необходимой заготовки продовольственных средств на турецкой границе. И джарцы на этот раз не только поставили хлеб, но еще гораздо дешевле тех цен, которые существовали в Сигнахе. Мало того, генерал Раевский, зимовавший с Нижегородским полком после турецкой кампании 1828 года в Царских Колодцах, сам ездил к джарцам с небольшим конвоем и заставил их удовлетворить все претензии, которые годами копились у грузин. Даже небольшое Белоканское общество, имевшее у себя едва только шестьсот дворов, уплатило тогда до двадцати тысяч рублей. Девять известных разбойников выданы были головой, а их дома и сады сожжены самими жителями. Увлечение джарцев было так велико, что они, как милости просили позволения отправить свою милицию в состав наших мусульманских полков, сражавшихся в Турции. Казалось, что лучших отношений существовать не может, – как вдруг одно обстоятельство разом, точно мановением волшебного жезла, изменило все настроение наших соседей. Это была роковая весть об истреблении русского посольства в Тегеране. Джарцы заволновались. В них появилась уверенность, что мы не выдержим войны против двух противников, и они поспешили воспользоваться этим моментом, чтобы сбросить с себя самую тень зависимости. Началось с того, что джарцы отказались выставить милицию, а затем начался с их стороны бесконечный ряд грабежей и разбоев. В апреле, когда горы еще были завалены снегом и, следовательно, нельзя было сослаться на дагестанцев, какая то партия захватила на Алазани четырех драгун, ловивших рыбу. Команда, посланная в погоню, захватила в свою очередь одиннадцать встречных лезгин, и Раевский объявил, что они останутся заложниками до тех пор, пока джарцы не возвратят пленных солдат и не заплатят пятьсот рублей штрафа. Старая вражда вспыхнула с новой силой.

Турки, со своей стороны, вели усиленную пропаганду среди дагестанских лезгин, приглашая их вторгнуться в Грузию. Джары назначались сборным пунктом, и партии, спускавшиеся с гор, действительно наводнили собой джарские селения. В это-то самое время Раевский с Нижегородским полком выступил в действующий корпус, и Кахетия осталась опять с теми же двумя батальонами, которые охраняли ее и в прошлом году. Но на этот раз положение дел было настолько опасно, что звание командующего войсками в Кахетии Паскевич возложил на генерал-майора князя Чавчавадзе, ознаменовавшего себя блистательными действиями в турецкую войну 1828 года.

Кахетия переживала тяжелые минуты сомнения и колебания. Одни известия следовали за другими, тревоги сменялись тревогами, – везде требовались войска, а войск не было. Князь Чавчавадзе напрасно просил о присылке к нему хотя одного батальона. Из Тифлиса могли уделить ему только часть картлийской милиции, которую он и растянул кордоном по всей Алазани. Пехота заняла старые крепости в Шильдах, в Сабуи, в Кварелях и Чеканах. В таком расположении русские войска ожидали неприятеля, который и не замедлил перейти в наступление. Восемнадцатого июня конная партия лезгин, человек в четыреста, атаковала пост, стоявший у переправы Урдо, а затем уже тысячные партии их, под начальством Алдаша и Бегая, двинулись в Тушетию. По счастью, поход этот был неудачен. Тушины наголову разбили лезгин и заставили их вернуться обратно. Тогда князь Чавчавадзе сам предпринял рекогносцировку к стороне Белокан, чтобы выяснить по крайней мере настроение тамошних жителей. Селение оказалось занятым трехтысячной партией, и русский отряд, состоявший всего в пятьсот конных грузин, вынужден был отступить к Сакобским хуторам. Лезгины по его следам атаковали Урдоский пост и захватили на нем в плен двадцать два человека.

Теперь в измене джаро-белоканских лезгин сомневаться было нельзя. Оказалось, что некто Хаджи-Сулейман, странствовавший до сих пор с турецкими прокламациями в горах Дагестана, поселился в Катехах и своей пропагандой волновал умы джарского общества. Князь Чавчавадзе потребовал его выдачи. В ответ на это явились старшины с просьбой оставить хаджи в покое как человека святого, занимавшегося только духовными делами. Чавчавадзе арестовал старшин и объявил, что будет держать их на гауптвахте, пока не пришлют Сулеймана. Джарцы вынуждены были уступить. Хаджи был арестован, но с дороги сбежал, и депутация, явившаяся из Джар, просила Чавчавадзе освободить старшин, ссылаясь на то, что их отсутствие и было будто бы причиной оплошности конвоя. Чавчавадзе освободил старшин, но зато арестовал самих депутатов и рассадил их по тюрьмам. Джарцы продолжали волноваться; на помощь к ним явились две тысячи горцев, которые, в виде резерва, заняли Анцух и Капучи; а за ними, в Джармуте, формировалось еще пятитысячное скопище, под предводительством таких отважных людей, как Гамзат-бек, Шавдух-Али и другие. По счастью для нас, горцы потеряли слишком много времени на сборы, а тут наступила ненастная осень, и скопища, сколачиваемые наскоро, без теплой одежды, без обуви и продовольствия, стали расходиться по домам.

Последним эпизодом, заключавшим события 1829 года, было нападение Алдаша и Бегая на Кварельскую крепость. Но обстоятельства и здесь не благоприятствовали лезгинам. Малочисленный кварельский гарнизон оборонялся с таким упорством, что дал возможность собрать на тревогу ближайшие войска, – и горцы отступили. Бегай попробовал было вторично напасть на Тушетию; но глубокие снега, завалившие горные проходы, заставили его вернуться обратно. Ранняя и снежная зима окончательно освободила Кахетию от угрожающей опасности. На плоскости осталось, однако же, несколько партий, которые, приютившись в джарских селениях, продолжали набеги, – и войска стояли на кордонах целую зиму.

Нужно было наконец выйти из этого неопределенного положения. Чавчавадзе просил позволения занять джарскую землю; но Паскевич отложил все предприятия до начала будущего, 1830 года. С джарцев должно было начаться покорение кавказских народов.

4

Быки этой породы отличаются от обыкновенных горбом между плеч и густой гривой.

VI. ПОКОРЕНИЕ ДЖАРЦЕВ

Стоял февраль 1830 года. Войска, только что вернувшиеся из Турции, с разных сторон шли на Алазань, и на берегу ее, у монастыря святого Стефана (Степан-цминде), становились бивуаками. Погода была теплая; дороги просохли, но леса еще не оделись листвой, и горы были завалены большими снегами, не допускавшими значительной помощи со стороны Дагестана. Паскевич торопился воспользоваться этим обстоятельством, чтобы произвести экспедицию в Джары прежде, чем снега позволят лезгинам спуститься с гор, а зелень и чаща лесов доставят им средства к отчаянной обороне. Покончить с джарцами, как можно скорее, было необходимо для нас еще и для того, чтобы лишить их возможности, при дальнейших наших операциях в горах, помогать Дагестану и отвлекать наше внимание и силы тревогами в Кахетии. Наученный опытом, Паскевич уже не хотел полагаться на одни, более нежели сомнительные, обещания старшин, тем более что и 1830 год, подобно своим предшественникам, начался в Джарском обществе обычными происшествиями. Армянин из Сигнаха, Дато Маркаров, торговавший в Белоканах в товариществе с одним лезгином, приехал в это селение и остановился у своего кунака; но кунак предательски схватил его в своем собственном доме и продал в горы вместе с товарами. Когда от белоканцев потребовали выдачи преступника, они дали ему возможность скрыться и затем отказались от уплаты штрафа. В другой раз лезгины увезли с урочища Чиаухах четырех грузинских мальчиков. След привел к лезгинским стадам, пасшимся в долине, и так как пастухи отказались указать направление, взятое партией, то стада были арестованы.

Чавчавадзе писал Паскевичу, что общее настроение лезгин довольно тревожное. Действительно, большие приготовления, делаемые к экспедиции, не могли оставаться тайной и раздражали джарцев, чувствовавших, что для них наступает последняя роковая борьба. Джамат, собранный ими в Мухинском ущелье, послал просить помощи у своих дагестанских соседей. Но соседи в ней отказали. Одни ссылались на большие снега, которые препятствовали им пройти через вершины Кавказа; у других стада были на плоскости, и они боялись их потерять. Таким образом, джарцам оставалось рассчитывать только на собственные средства, которые в сущности были довольно значительны: они могли выставить в поле до десяти тысяч вооруженных людей, но лишь под условием единодушной решимости к защите целого союза. В дни общих бедствий случалось не раз, что народы вставали как один человек и, под давлением великой идеи, жертвовали всем, чтобы спасти свою родину. Дух единодушия разрастался тогда до колоссальных размеров, – и слабые одолевали сильных. Но ничего подобного не могли представить собой заалазанские лезгины. Когда последняя слабая надежда на успех аварской экспедиции, затеянной в их пользу Кази-муллой, рассеялась, в гезах обнаружилось колебание. Елисуйский султан первый отпал от союза[5]; за ним последовали Белоканы, потом другие селения, – и Джары остались одни. Чавчавадзе доносил Паскевичу, что по всей вероятности и Джары встретят русские войска с известием покорности, если мы не потребуем уступки Закатал, составлявших ключ к обладанию областью, которую народ решил оборонять до последней крайности.

Собственно Закаталы составляли только часть большого селения джар, раскинутого в глубоком ущелье. Это селение тянулось верст на восемь и представляло собой целый лабиринт извилистых улиц, где каменные сакли и густые фруктовые сады, окруженные заборами, образовывали целый ряд небольших крепостей, способных выдержать самый отчаянный приступ. Чем больше деревня углублялась в ущелье, тем чаще становились заборы, а пролегавшая между ними дорога – теснее и хуже. Все это заканчивалось, наконец, небольшим возвышением, на котором стояла каменная башня, а вокруг нее, уступами, громоздились сакли, отделявшиеся от самых Джар высокой и крепкой стеной. Это то и были Закаталы. Лезгины называли их Зекер-Талы (Задние Талы), так как впереди Джар, в трех или четырех верстах, раскидывалось другое селение, – тоже Талы, служившее центром Тальского геза. Вот эти то Зекер-Талы, переделанные на русский лад в Закаталы, и считались оплотом, недоступным русским войскам, которые три раза занимали нижнюю часть Джар и ни разу не могли проникнуть в Закаталы. Даже бесстрашный Гул яков, гроза лезгин, доселе живущий в преданиях и памяти народа, не имел успеха и за попытку заплатил своей головой и поражением отряда.

Но Паскевич именно с Закатал то и намеревался начать покорение джарцев, желая уничтожить в понятии народа самую мысль о неприступности этой твердыни. С другой стороны, он был убежден, что решительный удар, нанесенный джарцам в Закаталах, разом прекратит сопротивление остальных обществ и даже вынудит к покорности ближайшие племена нагорного Дагестана.

Семнадцатого февраля, у монастыря св. Стефана на Алазани, окончательно сосредоточился весь русский отряд, назначенный к экспедиции. Здесь, под начальством генерал-лейтенанта князя Эристова, проведшего большую часть своей боевой службы на границе Кахетии и Лезгистана, собрано было восемь с половиной пехоты[6], весь Нижегородский драгунский полк, пять сотен казаков и пятьдесят восемь орудий. Двадцатого числа к отряду прибыл фельдмаршал, а двадцать четвертого войска перешли Алазань у Муганлинской переправы: пехота и конница по мосту, а обозы и пушки были переправлены на трех огромных паромах.

Такого большого отряда еще никогда не видали лезгины. Невозможность сопротивления была так очевидна, что все старшины и представители народа в тот же день явились в русский лагерь и были представлены Паскевичу. Они повторили перед ним желание удержать за собой Закаталы.

Паскевич отвечал отказом. Тогда старшины объявили, что они готовы уступить и самые Закаталы, если только удостоверятся, что сохранят за собой все привилегии и право на владение ингелойцами. “Единственное мое условие с вами, – отвечал главнокомандующий, – это прощение виновных, если народ изъявит безусловную покорность, и конечное истребление тех, кто осмелится сопротивляться”. Он тут же объявил, что джарские земли отныне всецело войдут в общий состав Русской империи, и, отпустив старшин, дал им несколько часов на размышление.

Лезгины покорились безусловно. В тот же день старшины их снова явились в лагерь и остались в нем заложниками спокойствия и тишины народа. Но среди прибывших людей не было ни одного представителя джарцев. В Джарах тем временем шли еще горячие прения и шумный джамат продолжался весь день и целую ночь. Байгуши, которым терять было нечего, и масса людей, не надеявшихся получить прощение за прежние шалости, требовали боя; люди рассудительные стояли за мирное решение вопроса, – и дело между ними едва не дошло до кинжалов. Тогда выступил вперед старый Мамед-Вали, один из почтенных джарских старшин, и сказал народу: “Безумные! теперь ли затевать ссору, когда русские стоят на пороге вашего дома? Чего вы боитесь? Те, которые умели щадить жизнь и имущество жителей богатого Тавриза и Арзерума, не откажут и нам в великодушии. Вспомните, что первая пуля, пущенная из Джар, уничтожит нас поголовно”. В длинной речи он указал народу на ту счастливую будущность, которая, быть может, ожидает джарцев под управлением России, и сумел примирить обе враждующие стороны. Двадцать шестого февраля представители народа с поникшей головой явились к Паскевичу; они поднесли ему хлеб-соль и повергли к стопам его ружье и шашку. Паскевич принял оружие как знак безусловной покорности и объявил следующие условия:

Весь Джаро-Белоканский округ отныне и навсегда присоединяется к России и входит в общий состав империи. Для разбора гражданских и тяжебных дел народу предоставляется право руководствоваться своими адатами, но дела уголовные подлежат ведению общих русских законов. Мусульманам гарантирована неприкосновенность религии и богослужения, но зато они обязаны были вносить государственную подать, отбывать все земские повинности, принимать у себя русские гарнизоны и давать аманатов. Самый щекотливый вопрос относительно ингелойцев решен был Паскевичем следующим образом: ингелойцы обязаны были платить подати тем из владельцев, на земле которых жили, но размер этой подати определялся уже русским военным начальником, и никто из мусульман не мог произвольно увеличить налога. Лично ингелойцы получили свободу; они могли переходить куда пожелают, но дома, сады и земли должны были оставаться в пользу владетеля до тех пор, пока ингелоец на заплатит ему десятилетнюю сложность приносимого дохода.

Так пала самостоятельность джарского союза. Он был присоединен к России под именем Джаро-Белоканской области, и военным начальником ее назначен был генерал-майор Бекович-Черкасский.

На следующий день, двадцать восьмого февраля, Ширванский полк, шесть рот сорок первого егерского, две роты кавказских саперов, три сотни казаков и десять орудий заняли Закатали. Вслед за ними въехал фельдмаршал и, лично ознакомившись с местностью, приказал поставить в Джарском ущелье крепость, которая могла бы держать в повиновении жителей и ограждать наши границы от вторжения хищных лезгин. К постройке ее приступили немедленно; дома и сады джарских жителей, входившие в черту крепостной эспланады, были куплены казной за высокую цену, и жители не могли надивиться, что русские платят чистое золото за клочок земли и за груду камней, которые и без того принадлежали им по праву победителей. Окрестные леса были также вырублены, и вековые громадные чинары пошли на устройство деревянных оград, которые, на первый раз, признавались достаточными для зашиты русского гарнизона. Третьего марта все войска разошлись по своим квартирам, и в Джарах остался один отряд князя Бековича.

С образованием Джарской области явилась наконец возможность изменить и кордонную линию, крайне тяжелую и неудобную для обороны. До покорения джарцев линия эта начиналась у Тионетского ущелья и шла по ту сторону Алазани до деревни Чеканы, откуда круто, почти под прямым углом, уклонялась на юг к деревне Велисцихе и, обогнув джарские земли, тянулась далее уже по левому берегу реки до Муганлинской переправы. Вся эта ломаная линия, имевшая протяжение более чем триста верст, была занята разбросанными постами, и, очевидно, не представляла ни на одном пункте достаточной твердости для ограждения Кахетии от набегов. Даже четыре роты, занимавшие Сабуи, Шильды, Кварели и Чеканы, по своему положению могли поддерживать посты только в верхней Кахетии, а вся остальная линия, по течению Алазани, уже выходила из круга их действий. Лезгины пользовались этим и, обходя наши резервы, вторгались в Кахетию правее их, около Сигнаха.

Теперь, когда все выходы из гор находились уже в наших руках и джарцы, привлеченные к отбыванию службы, занимали их своими постами, – кордонная линия прошла по прямому направлению от Тионет через Боженьяны, Белоканы и Джары к Мухахам. Вся эта линия разделена была на две дистанции: лезгинская – занимала протяжение от Мухахи до Лагодех, а кахетинская – от Лагодех до Тионет, причем центральными пунктами в них назначены были Джары и Боженьяны.

Проводя новую линию, Паскевич задался разумной идеей заселить свободные за Алазанью земли русскими переселенцами и образовать из них новое линейное казачье войско, которое укрепило бы за нами наши приобретения. Нужно сказать, что как раз в это время был в полном ходу вопрос о переселении в Закавказский край восьмидесяти тысяч малороссийских казаков, которых думали поселить на персидской границе. Дело остановилось только за недостатком земель, так как под казачьи станицы требовалось около двух миллионов десятин, а такого громадного количества там отыскать было невозможно. Между тем с покорением джарцев открылась свободная полоса земли, лежавшая между Алазанью и юго-восточным хребтом Кавказа. Полоса эта, заключавшая в себе до семидесяти тысяч десятин, оставалась до тех пор в совершенном запустении, а между тем превосходный климат ее, плодородие почвы и изобилие леса представляли особые устройства для образования здесь оседлого населения. Паскевич и хотел воспользоваться этим обстоятельством, чтобы поселить здесь до шести тысяч казаков, которые, с одной стороны, совершенно прикрыли бы Грузию от непокорных лезгин, а с другой, – поселенные между Кахетией и джарскими владениями, служили бы наилучшим средством к скорейшему сближению русских с коренными обитателями края. Все это казалось, тем более удобным, что споров на эти места никто предъявить не мог, так как в течение полутораста лет никто ими не пользовался, вследствие близкого соседства непокорных горцев. И кто знает – может быть и возникло бы тогда в этой части Кавказа новое казачье войско, а с ним вместе наступило бы и скорейшее умиротворение края, но этому помешали крупные события, заслонившие собой все нарождавшиеся вопросы и надолго изменившие наши планы и предположения. То был мюридизм, озаривший своим кровавым ореолом весь Дагестан на многие годы.

Первую весть о вооруженном движении мюридов Паскевич получил на Алазани; но это известие не отклонило удара, направленного на Джаро-Белоканы. Личность Кази-муллы, туманная и загадочная, еще не сложилась тогда в те определенные формы, которые могли бы встревожить полководца, только что победоносно окончившего две войны с сильными магометанскими государствами, – и Паскевич, оставляя в стороне дагестанские события, решил неуклонно и твердо идти к достижению раз намеченной цели.

Джары были покорены, – теперь очередь стояла за Осетией.

5

Сын елисуйского султана служил офицером в Эриванском полку и был убит на штурме Ахалцихе.

6

Грузинского полка – семь рот, Эриванского полка – шесть, Ширванского – десять, сорок первого егерского – шесть и Кавказского саперного батальона – четыре.

VII. ВОЕННО-ГРУЗИНСКАЯ ДОРОГА

Покорение Осетии, стоявшее на очереди после присоединения к России джаро-белоканских лезгин, тесно связывалось с вопросом о безопасности Военно-Грузинской дороги, служившей единственным путем, соединявшим Россию и Грузию. Боковых сообщений через Баку или Поти тогда не существовало, и потому охрана этого пути, как единственной коммуникационной линии, по которой двигались войска и ходили транспорты, составляла всегда предмет живейшей заботливости русских главнокомандующих.

До Ермолова дорога, начинавшаяся в Екатеринограде, тотчас по переезде через Малку, шла через Моздок, по правому берегу Терека, в самом ближайшем соседстве беспокойных чеченцев. Ермолов перенес ее на левую сторону и направил на Татартуб и Ардон. Расстояние выходило короче, но относительно безопасности дорога выиграла не много. Военные посты, расставленные по ее протяжению, были не в состоянии вполне оградить ее от набегов, и чеченцы из-за Терека, а осетины из горных ущелий нередко прокрадывались небольшими партиями и нападали на проезжающих.

Почтового тракта по этому пути не было, – он прекращался у Екатеринограда, откуда до самого Владикавказа проезжающие нанимали лошадей и отправлялись один или два в неделю с конвоем, носившем название “оказии”. Теперь подобные путешествия отошли уже в область преданий; но вот как рассказывает о них Пушкин, посетивший Кавказ именно в описываемую нами эпоху.

“В Екатеринограде, – говорит он, – на сборном месте соединился весь караван, состоявший из пятисот человек или более. Пробили в барабан: мы тронулись. Впереди поехала пушка, окруженная пехотными солдатами. За ней потянулись коляски, брички, кибитки солдаток, переезжавших из одной крепости в другую; за ними заскрипел обоз двухколесных арб. По сторонам бежали конские табуны и стада волов. Около них скакали ногайские проводники в бурках и с арканами. Все это сначала мне очень нравилось, но скоро надоело. Пушка ехала шагом, фитиль курился, и солдаты раскуривали им трубки. Медленность нашего похода (в первый день мы прошли только пятнадцать верст), несносная жара, недостаток припасов, беспокойные ночлеги, наконец, беспрерывный скрип ногайских арб выводили меня из терпения. Татары тщеславятся этим скрипом, говоря, что они разъезжают как честные люди, не имеющие нужды укрываться. На этот раз приятнее было бы мне путешествовать не в столь почетном обществе. Дорога довольно однообразная: равнина, по сторонам холмы. На краю неба – вершины Кавказа, каждый день являющиеся все выше и выше. Крепости, достаточные для здешнего края, со рвом, который каждый из нас перепрыгнул бы не разбегаясь, с заржавевшими пушками, не стрелявшими со времен графа Гудовича, с обрушенным валом, по которому бродит гарнизон куриц и гусей. В крепостях несколько лачужек, где с трудом можно достать десяток яиц и кислого молока...”

За Владикавказом нельзя было достать уже и этого. В горах не было ни постоялых дворов, ни маркитантов, и путешественникам приходилось запасаться провизией почти до самого Тифлиса. Самый Владикавказ, имевший важное стратегическое значение для края, был беден промышленностью, хотя и представлял собой небольшой городок с правильно разбитыми улицами и с четырехтысячным смешанным населением русских и горцев.

От Владикавказа начинался уже переезд через горы. Дорога верст пять шла по равнине, но потом исчезала совершенно в горных теснинах. Громады, которые, казалось, загораживали путь, с приближением к ним точно раздвигались, и Кавказ принимал путешественника в свое святилище.

Говорят, что тот, кто видел Кавказ, может умереть, не завидуя Швейцарии; но кто видел только Швейцарию, тот не имеет еще понятия о грозном величии Кавказа. Здесь нет очаровательных, ласкающих видов, нет голубых и зеленых озер, окаймленных вдали снеговыми вершинами. В горах Кавказа все поразительно, величаво и по большей части угрюмо. В Швейцарии первенство принадлежит ландшафту. На Кавказе впечатления, производимые красными пейзажами, меркнут перед образом возникающей тут же грозной горной картины. Самый Монблан уступает даже второстепенным кавказским горам, не говоря о Казбеке и Эльбрусе, которые превышают его почти на целую версту. Шум горной швейцарской Рейсы далеко не может сравниться со львиным ревом Терека, и никакая Симплонская дорога не может стать в параллель с русским путем, проложенным в Дарьяльском ущелье.

До Балты, где теперь почтовая станция, а во времена Паскевича стоял казачий пост, природа сохраняет еще живописный и мягкий характер; множество звонких ручьев с холодной кристальной водой сбегают с гор на дорогу, самый Терек, разбегаясь в кустах, как бы прячется в зелени густых, тенистых садов, и вся картина обрамляется великолепной рамой, составленной из перспективы гор, зеленых, лесистых, блещущих под лучами солнца то белыми известковыми, то порфировыми, то черными шиферными скалами.

Но с каждым шагом за Балту ущелье становится уже, природа – угрюмее и диче. Горы достигают уже такой высоты, что огромные сосны, растущие на их вершинах, кажутся мелким кустарником. Стесненный Терек с ревом бросает свои мутные волны через утесы, преграждающие ему путь. Каменные подошвы гор обточены его волнами.

“Я шел пешком и поминутно останавливался, пораженный мрачной прелестью природы. Погода была пасмурная; облака тяжело тянулись около черных вершин... Не доходя до Ларса, я отстал от конвоя, засмотревшись на огромные скалы, между которыми хлещет Терек с яростью неизъяснимой. Вдруг бежит ко мне солдат, крича издали: “Не останавливайтесь, Ваше благородие, убьют!” Это предостережение с непривычки показалось мне чрезвычайно странным. Дело в том, что осетинские разбойники, безопасные в этом узком месте, стреляют через Терек в путешественников. Накануне нашего перехода они напали таким образом на генерала Бековича, проскакавшего сквозь их выстрелы”.

Ларс – это, собственно, замок со сторожевой башней, стоящей одиноко на выдавшемся голом уступе. Кругом его лепятся бедные осетинские сакли, едва приметные глазу. В старые годы, по всей вероятности, здесь было жилище какого-нибудь феодала, наводившего страх на целую окрестность. Отсюда он владел ущельем и собирал дань с проезжающих, если ленился их грабить. Но с тех пор, как гром русских пушек раздался в кавказских ущельях, пали все неприступные замки, истребились все гнездилища разбойников, и в ларской башне мирно обитало семейство Дударовых, принадлежавшее к лучшим фамилиям Осетии. Внизу, под самой скалой, стоял военный пост, и в нем размещались казаки да одна или две роты пехоты.

Теперь от фамильного замка Дударовых остались одни развалины, а на месте военного поста раскинулся поселок, где русские избы мешаются с целым рядом туземных духанов. Самая станция перенесена отсюда на несколько верст дальше, туда, где на берегу Терека лежит громадный камень, весом в несколько пудов, упавший с окрестных гор во времена Ермолова. Камень так и называется “ермоловским”; но на нем нет ни надписи, ни знака, которые могли бы удовлетворить любопытство путешественника.

Уже подъезжая к новому Ларсу, вы попадаете, как говорит Владыкин в своем путеводителе, точно в глухой переулок, из которого нет другого пути, кроме обратного – так тесно сдвинулись скалы, рассеченные надвое, словно мечом, прядающим Тереком. Глаз поражается причудливым очертаниям этих голых, лишенных растительности скал, и тем не менее вся прелесть, весь ужас горной природы – еще впереди: вы только у входа в Дарьяльское ущелье, которое, как узкая щель, чернеет в нескольких саженях от крыльца почтовой станции.

Дарьял, или правильнее Дариол, по-персидски значит тесная, узкая дорога, и это название вполне характеризует путь, проложенный между двумя отвесными стенами утесов. Здесь так узко, что не только видишь, но, кажется, даже чувствуешь тесноту. Клочок неба, как лента, синеет над вашей головой. Здесь волны Терека едва находят себе место, и на протяжении нескольких верст, кроме дороги, высеченной в скале, нет ни пяди земли, где бы могла ступить нога человека. Но и эта неровная каменистая дорога была проделана только во время Ермолова. До него здесь не было никакого сообщения, и проезжающим приходилось лепиться по тропе, подходившей почти под самые льды Казбека. Следы этой тропы видны доселе, как видна и скала, прорванная в одном месте порохом в виде крытых ворот или арки, но до того низкой, что путешественники должны были снимать кузова карет или колясок и на руках перетаскивать их несколько саженей. Сколько терялось при этом времени на перетяжку рессорных ремней, на отвинчивание и привинчивание гаек; а случалось и так, что разобранный экипаж не умели собрать снова и бросали его, совершая дальнейший путь на дрогах или на грузинской арбе.

Мрачную обстановку Дарьяльского ущелья усиливает Терек. Как пойманный зверь, с яростью бьется и мечется он из края в край в этой гранитной клетке, и, падая с утеса на утес, увлекает за собой громадные скалы, и с грохотом катит их по каменистому руслу. Шум его, повторяемый раскатами горного эха, заглушает слова человека. “Дико прекрасен гремучий Терек в Дарьяльском ущелье!” – восклицает Марлинский. И еще диче, еще грандиознее, при неумолкаемом рокоте волн, кажутся стоящие кругом его гранитные стены, местами обугленные, точно обожженные огнем, закопченные дымом. Это действие весенних водопадов. Они низвергаются вниз с такой стремительностью, что увлекают за собой тяжелые обломки гранита, который, падая, выбивает искры, оставляющие на каменных глыбах следы огня и дыма. Ничего нельзя себе представить более дикого, мрачного и грозного, нежели природа Дарьяла. Солнце заглядывает сюда лишь на несколько часов; сильный ветер дует постоянно, то со снежных вершин, то из узких горных проходов; горизонт замыкается утесами печального серого цвета; по ним бродят облака и, спускаясь вниз, покрывают дорогу туманом. Нередко разражаются грозы, сопровождаемые страшными раскатами грома, вызывающего падение каменных обвалов, срываемых сотрясением воздуха. И покатости гор, и дно ущелья, и ложе Терека – все завалено обломками порфировых и гранитных скал.

И дик и чуден был вокруг
Весь Божий мир...

Только в одном месте громада утесов, как бы раздвигаясь, оставляет небольшую прогалину, на которой стоит небольшая крепость, выстроенная из черного и розового гранита. Эта крепость – новая. А рядом с ней, на выдавшемся голом уступе скалы, виднеются развалины неизмеримо более древнего замка, седого и мшистого, одетого, как ризой, плющом и повеликой. Это знаменитый замок Тамары. Он прирос столетними деревьями и зеленеет в цветах диких роз и тамариндов.

Теперь образованный север шлет одряхлевшему и усыпленному Востоку дары своего просвещения, плоды своей цивилизации и братскую любовь, а было время, когда образованный Восток древнего мира ограждал себя стенами и башнями по ущельям и высям гор от нашествия северных варваров. И этот старый замок некогда также сторожил грузинские пределы от вторжения скифов. Если судить по развалинам еще уцелевших башен и стен, по водопроводам, проложенным под закрытыми сводами, – то надо сознаться, что лучшего места для обороны найти было трудно. В этом тесном ущелье несколько сотен солдат могли остановить целую армию, с какой бы стороны она не подходила. Самое ущелье запиралось деревянными, окованными железом воротами, которые поставлены были здесь царем Мирманом за полтораста лет до Рождества Христова. Впоследствии и ворота, и замок разрушились; они еще раз возникли в XII веке при царе Давиде Возобновителе, – но затем уже навсегда отошли в область воспоминаний. Это факт исторический. Но народная легенда не может довольствоваться летописью великого царя, ей нужны мифы, – и она видит в замке Давида волшебный дворец какой-то баснословной царицы Дарьи, передавшей свое, не знакомое истории, имя и самому ущелью. Народу нет дела до того, что по-персидски дария значит ворота. Он уловил знакомый ему звук, воплотил его в образ волшебной царицы и связал ее имя с мрачными развалинами, полными таинственности и суеверного ужаса. Позднее Дарья преобразилась в Тамару, как в имя более знакомое и близкое народу. Но это не та великая, историческая Тамара, которой полны грузинские летописи: та – идеал величия и силы; эта представляет собой миф, такой же таинственный и страшный, как и сама природа Дарьяла. Кому не известна поэтическая легенда, рассказанная Лермонтовым:

В глубокой теснине Дарьяла,
Где роется Терек во мгле,
Старинная башня стояла,
Чернея на черной скале...

От этого замка начиналась Грузия, и путь становился безопаснее, потому что по дороге лежали уже грузинские селения, бедные и малолюдные, но предпочитавшие упорный труд легкой наживе рыцарей большой дороги. Бедность и нищета являлась здесь поразительная. Земля не производила ни фруктов, ни винограда, и единственным источником пропитания жителей служили небольшие посевы ячменя и пшеницы; но эти посевы были так малы, что, например, в деревне Гвилеты, стоявшей у подножия Казбека, на двадцать дворов приходилось всего полдесятины пахотной земли, без пастбищ и сенокосов. И на этих-то скудных полях хлеб нередко пропадал на корню, потому что все мужчины и весь скот в самую страдную пору обыкновенно отбывали казенную работу. Натуральные повинности жителей были тяжелы и распределялись несоразмерно с населением. Жители бесплатно снабжали все посты по Военно-Грузинской дороге дровами, лесом для построек, ячменем и сеном, выставляли быков для частных проезжающих при перевале их через горы, переносили на руках почту во время снежных завалов или разливе Терека исправляли дорогу и перевозили казенные транспорты от Ларса до Тифлиса, за что платили им один рубль тридцать четыре с половиной копейки медью – и это почти за двести верст расстояния! Нужно сказать, что большая часть этих повинностей была унаследована нами от грузинских царей. Почему грузинские цари издревле обложили здешний народ податью гораздо большей, нежели какая была установлена в других частях Грузии, где и земли несравненно обширнее, и способы сбыта произведений легче, – объяснить трудно. Можно предположить только, что цари, устанавливая подать, принимали в расчет не количество и плодородие земли, а спокойствие и безопасность жителей. Грузия ежегодно разорялась лезгинами, турками и персиянами, а жители здешних горных теснин были недоступны неприятелю.

За Дарьяльской тесниной тотчас начинается Хевское ущелье; оно гораздо шире Дарьяла, и в нем более света и воздуха. Из-за гор уже начинает показываться белая шапка Казбека. Здесь переправа через Бешеную балку, самое имя которой достаточно характеризует этот поток, мгновенно превращающийся после дождя и во время таяния горных снегов в реку, превосходящую своим бешенством Терек. За Бешеной балкой снова долина, – и по ней разбегается Терек. Громады гор обступают его со всех сторон.

И между них, прорезав тучи,
Стоит всех выше головой
Казбек, Кавказа царь могучий,
В чалме и ризе парчевой...

Дорога идет у самой подошвы этой горы, мимо грузинской деревни с готической церковью и княжеским домом, выстроенным со всеми затеями восточной архитектуры. Эта деревня имеет историческое значение, так как в старые годы служила передовым форпостом, заслонявшим выход из Дарьяльской теснины. Она была пожалована грузинскими царями князьям Казы-бекам, выходцам Большой Кабарды, обязавшимся защищать дорогу от горских набегов. От имени князей, поселившихся у подножья исполинской горы, русские стали называть и самую гору Казбеком. Так, по крайней мере, объясняют происхождение этого названия, вовсе неизвестного соседним народам. Местные жители называют гору Бешлам-Корт, грузины – Мхинвари, а осетины Черпети-Чуб, то есть пик Христа.

Волшебный и полный поэзии мир окружает эту гигантскую гору, поднимающую свое чело в заоблачные пространства более чем на шестнадцать тысяч футов. Вековечные снега ее дают начало бурному Тереку и в солнечные дни горят и сверкают ослепительным блеском. На одной из заоблачных скал Казбека, как раз напротив военного поста, где теперь почтовая станция, чернеет старинная церковь или монастырь, называемый и Степан-Цминде и Цминде-Самеба. Божественная служба совершается здесь ежегодно только три раза, и тогда масса богомольцев со всех сторон приходит на поклонение святыне. Храм окружают могильные плиты, и из рассевшихся кое-где каменных стен уже пробивается трава, свидетельница многих веков, протекших над его крепкими сводами. Внутри сохраняются еще некоторые старинные украшения, и как памятники прошлого величия Грузии стоят какие-то старые трофеи, – турецкие бунчуки, Бог весть кем и когда сюда занесенные. Вид со скалы, с высоты семи тысяч шестисот футов, на соседние горы и ледники Казбека – очарователен. Но еще более очаровательное и чудное зрелище представляет сам монастырь в час раннего утра, когда белые, разорванные тучи протягиваются через вершину горы, и уединенная церковь, озаренная первыми лучами солнца, кажется, плавает в воздухе, несомая облаками.

Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит чуть видный над горами
Далекий вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться в вольной вышине!
Туда б в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!

Многие полагают, что с этим монастырем связана та чудная легенда, которая рассказана Лермонтовым в его поэме “Демон”. Но это едва ли справедливо, потому что есть монастырь еще выше, еще неприступнее, на грозных скалах, поднимающихся уже на рубеже вечного снега.

Там у ворот его стоят
На страже черные граниты,
Пластами снежными покрыты,
И на груди их, вместо лат,
Льды вековечные горят.

Посещавшие этот монастырь говорят, что он несомненно был обитаем; там есть и кельи, высеченные в скалах, и могильные плиты, на которых грубые надписи уничтожены временем. Но была ли здесь церковь, – народ не помнит, и потому приходится верить поэзии:

Услыша вести в отдаленьи
О чудном храме в той стране,
С востока облака одне
Спешат к нему на поклоненье...

Самая вершина Казбека, по народному поверью, место святое, которого никто не может достигнуть, если не будет чист так же, как девственные снега Казбека. Арарат хранит на своей вершине ковчег. На темени Казбека разбит шатер Авраама, осеняющий вифлеемские ясли, в которых покоился божественный Младенец. У местных жителей сохранилось предание о том, как при царе Ираклии один благочестивый священник вызвался взойти на вершину и взял с собой сына. Старик погиб бесследно в ледниках Казбека, но юноша вернулся с куском неведомого дерева, с лоскутом шелковой материи и с золотыми монетами, приставшими к подошвам его бандулей, – это было то самое золото, которое волхвы, сопутствуемые звездой, принесли Спасителю в дар вместе со смирной и ладаном. Так рассказывают об этом старые люди. Через сто лет члены лондонского альпийского клуба, известные ходоки по горам, Фрешвильд, Мур и Теккер взялись опровергнуть мнение об абсолютной недоступности вершины Казбека и поднялись на нее 18 июня 1868 года. Сокровищ там они никаких не нашли, а вернувшись с пустыми руками, не поколебали веры туземцев в неприступность Казбека.

Несмотря на святость чтимого места, народные легенды населяют и Бешлам-Корт горными духами, которые стерегут его вершину и иногда показываются тем, кто охотится за турами.

За Казбеком дорога заметно начинает подниматься в гору. Быстро извиваясь, еще с ревом бежит бурный Терек в каменной раме утесов, но берега его уже не так угрюмы и дики. Подъезжая к бедной осетинской деревне Ачхоты, путник поражается шумом горного потока, мешающимся с ревом дикого Терека. Это вырывается из Гудошаурского ущелья Черная речка, по временам величественная и страшная не менее самого Терека. В сороковых годах по этому ущелью пробовали проложить почтовую дорогу в обход Крестового перевала. Дорога через Буслачир и Гудомакарское ущелье действительно выводила прямо к Пассанауру; но снежные завалы, еще более страшные на этом пути, чем на старой дороге, скоро заставили от нее отказаться.

Между множеством развалин церквей и башен, мелькающих по вершинам окрестных скал, резко выделяются на своих утесах Сион и Георге-цихе, лежащие друг против друга. Никаких преданий о них не существует. Но здесь, как и во всей Грузии, церкви сохранились как памятники от лучшей эпохи ее, а замки – от годин кровавых смут и народных бедствий. Бывали тяжелые времена и для бедных обитателей Хевского ущелья. Это были дни, когда междоусобная война, разгоравшаяся между эриставами Арагвы и Ксана, заливала кровью и освещала огнями пожаров весь длинный путь от старого Душета до теснин Дарьяльских.

Над хевцами являлись тогда властелины, но не было у них покровителей, и народ, заключенный в своих бесплодных горах, лишенный всякой промышленности, угнетенный хищными соседями, вынужден бывал для возделывания своих каменистых нив выходить на работу целыми селами с оружием в руках, а на ночь укрываться в каменных стенах, в башнях и пещерах. Чтобы спасти себе жизнь, он должен был ютиться в орлиных гнездах, менять цветущие долины на каменные склепы в области вечных туч и туманов. Напротив, Господние храмы созидались в счастливейшие дни Грузии и ставились так высоко только во свидетельство соседним народам торжества христианской религии. Все эти храмы, поражающие величием архитектуры и дошедшие до нас через целые тысячелетия, – памятники или Давида, или Тамары. Повсюду их громкие имена, их светлые лики.

Проезжая среди этих мрачных развалин, поражающих глаз все новыми и новыми впечатлениями, путник достигает станции Коби. Здесь перекресток трех ущелий, которые, сходясь, образуют довольно широкую, красивую долину. Справа, из Ноокаузского ущелья беспрерывным каскадом вырывается Терек. Освободившись от горных теснин, плавнее бегут по долине его быстрые волны, как бы набирая новые силы для борьбы с твердым гранитом Дарьяла. Слева чернеет ущелье Ухат-дона, откуда несется шумный поток и, пересекая долину, сливает свои мутные воды с Тереком.

Окрестности богаты минеральными источниками; некоторые бьют фонтанами и своим кисловатым вкусом, и своими целебными свойствами напоминают Нарзан.

От Коби начинается уже перевал через главный Кавказский хребет. Дорога по крутому подъему поднимается прямо на Крестовую гору. На шестой версте, среди пустынной и безжизненной природы, где зимой царство вечных снегов, переезжают речку Байдару. Здесь, прислонившись к скале, стояли две небольшие осетинские сакли и висел колокол, в который звонили во время метели. Далеко разносился благовест посреди завывания бури и давал путнику весть о близком спасении в этой снежной заоблачной пустыне, готовой засыпать и похоронить его под страшными завалами.

От Байдары подъем еще продолжался две-три версты и наконец достигал вершины горы, где на высоте семи тысяч девятисот семидесяти восьми футов чернеет гранитный крест, – старый памятник, обновленный Ермоловым. Говорят, что первый крест воздвигнут был здесь царем Возобновителем как знамение его владычества над целым Кавказом; но предания относят его ко временам еще отдаленнейшим и утверждают, что здесь, на этом самом месте, Кир распиная непокорных скифов, и самая гора, вследствие орудия казни, названа Крестовой. Ермолов возобновил этот крест в память сооружения Военно-Грузинской дороги. И теперь любопытный путешественник прочтет на мраморной доске, врезанной в его гранитный пьедестал, следующую надпись: “Во славу Божию, в управление генерала от инфантерии Ермолова, поставлен приставом горских народов майором Кононовым в 1824 году”.

Спуск с Крестовой был еще труднее подъема. Теперь по этим диким местам проложено прекрасное шоссе; но при Паскевиче, да и гораздо позднее его, до самого конца пятидесятых годов, перевал через Крестовую был такой, что путешественники обыкновенно выходили из экипажа и шли пешком. Пушкин рассказывает, что перед ним проехал здесь какой-то иностранный консул: он велел завязать себе глаза, и когда его свели под руки и сняли повязку, он стал на колени и благодарил Бога, что очень изумило его проводников.

Спустившись с Крестовой, нужно было подниматься опять на Гуд-гору, составлявшую высшую точку перевала, около девяти тысяч футов. Она отделялась от Крестовой узкой долиной, известной под именем Чертовой. “Вот романтическое название! – восклицает Лермонтов.– Вы уже видите гнездо злого духа между неприступными утесами – не тут-то было! Название Чертовой долины происходит от слова “черта”, а не чёрт – ибо здесь когда-то была граница Грузии”. Но Лермонтов, однако же, едва ли прав в своем заключении. Граница Грузии была дальше, там, где стояли Дарьяльские ворота, а самое название произошло, как можно полагать вернее, именно от мрачных ужасов, окружающих долину, и частых несчастий, случавшихся здесь от снежных обвалов. Зимой, когда снега накопляются на вершинах гор и над самой дорогой висят пласты их в несколько саженей толщиной, когда в зловещем безмолвии заоблачной пустыни здесь и там грохочут срывающиеся завалы и необъятные лавины снега, перелетая через дорогу, низвергаются в пропасть, сокрушая все, что встречается им на пути, – тогда умолкают в путнике все страсти, все помыслы и чувства, кроме благоговейного страха: здесь он сознает, в смирении, что близок к смерти, близок к Богу...

Величественная и грозная природа Кавказа, с ее необъяснимыми для необразованного ума явлениями, сделала горцев чрезвычайно суеверными. Пылкое воображение их населило горы бесчисленными таинственными обитателями и создало множество легенд, из которых расскажем одну, относящуюся собственно к Гуд-горе, получившей свое название от могучего горного духа, обитающего на ее вершине. В понятиях осетин страшный Гуд представляется в виде одушевленного существа со всеми человеческими желаниями и страстями, достигающими в нем, разумеется, размеров чудовищных. Человеку нельзя было безнаказанно увидеть горного великана. Находились смельчаки, которые взбирались на самую вершину горы, чтобы посмотреть на заколдованное жилище грозного духа, – и могучий Гуд показывал им все ужасы своего мрачного царства. Но никому из этих смельчаков не удавалось возвратиться в аул подобру-поздорову. Все они погибали, и только горные орлы да сам старый Гуд знают, на дне каких стремнин и пропастей белеют их кости.

В той самой Чертовой долине, которую переезжают, спустившись с Крестовой, есть и поныне аул, с которым соединена легенда, характеризующая наклонности горного духа. Вот что рассказывают старые осетины.

В глубоком ущелье, на самом дне его, там, где Арагва вырывается из горной расселины, стоит осетинский аул, называющийся Гуд. Со всех сторон скрывают его громадные горы, которые, кажется, вот-вот раздавят бедные сакли. Но проходят веча, – а горы стоят неподвижно; и только в далекой вышине их слышатся из аула глухие раскаты. То старый Гуд на своей недостижимой вершине забавляется, сталкивая в пропасть огромные снеговые глыбы.

В этом-то ауле, в самой крайней сакле, жила бедная осетинская семья, которую Господь благословил рождением дочери Нины. Не было ребенка красивее Нины в целой Осетии, – и старый Гуд пленился малюткой. Хотела ли Нина подняться на гору, тропа, ведущая туда, сама собой выравнивалась, а камни и скалы покорно складывались в удобную и пологую лестницу; искала ли Нина со своими подругами цветов и трав, Гуд собирал и прятал лучшие из них под сводами камней, распадавшимися тотчас при приближении малютки. Никогда ни один из пяти баранов, принадлежавших этой семье, не падал в кручу и не делался добычей дикого зверя. И не раз старый Гуд, опершись могучими локтями и каменные громады, долго, не отрываясь, следил за своей маленькой Ниной. Тихие слезы текли тогда по длинной седой бороде его и, скатываясь на камни, струились ручьями до самого подножия гор.

И говорили люди:

“То жаркие весенние лучи солнца растопили лед на самой вершине!”

Так прошло пятнадцать лет. Из хорошенького ребенка Нина сделалась замечательной красавицей; но она, как и прежде, не замечала заботливости старого Гуда и чаще и чаще заглядывалась на молодого соседа, красавца Сосико. Гуд стал ревновать. Он заводил в трущобы, когда тот с винтовкой гонялся за газелью, застилал перед ним туманом бездонные пропасти или засыпал его снеговой метелью. Но Сосико был отважен и ловок. Он счастливо избегал опасности, и ярость старого Гуда достигала тогда крайних пределов. В бессильном бешенстве, как шумный ураган, мчался он по своим далеким снежным пределам и на пути сталкивал в пропасть груды камней, разметывал снега, поднимал бурю, собирал грозовые тучи, кидал молнии. Гуд шел по. горам, трепетали внизу люди и спешили скорее в сакли.

“Старый Гуд разыгрался!” – говорили они.

А старый Гуд не терял надежды отомстить Сосико и разлучить влюбленных. И вот однажды, когда Сосико и Нина, в глубокую зиму, случайно остались в сакле одни и не могли наговориться между собой, Гуд сбросил на них огромную лавину снега. Сакля была погребена под обвалом. В первую минуту влюбленные даже обрадовались, потому что могли некоторое время оставаться одни; они развели очаг и беспечно, усевшись перед огоньком, предались радужным мечтам и ласкам. Но скоро голод предъявил свои требования. Отысканные где-то в углу две хлебные лепешки да небольшой кусок сыра утолили его не надолго. Прошел еще день, – и вместо веселого говора и звонкого смеха в сакле послышался ропот отчаяния: узники думали уже не о любви, а о хлебе. На четвертый день голодная смерть для обоих казалась неизбежной. Сосико, в мучительной тоске метавшийся из угла в угол, вдруг, в порыве дикого исступления, бросился к Нине и впился в ее плечо зубами...

В эту минуту послышались людские голоса, мелькнул свет и дверь, очищенная от снега, распахнулась. Нина и Сосико бросились к своим избавителям, но уже с чувством отвращения и ненависти друг к другу.

Обрадовался этому старый Гуд и разразился таким смехом, что целая груда камней посыпалась с гор в Чертову долину. Большое пространство ее и до сих пор еще густо усеяно осколками гранита.

“Вот как смеется наш могучий Гуд”, – прибавляют осетины, рассказывая эту легенду.

Взбираясь на Гуд-гору со стороны Крестовой, на протяжении какой-нибудь четверти версты, вам кажется, что вы поднимаетесь на самое небо, потому что, насколько может видеть глаз, идет все круче, все выше, и пропадает наконец в облаках, охватывающих на верху туманом и сыростью. Гроза разражается здесь уже под нашими ногами. Здесь-то, на вершине Гуд-горы, Пушкин написал превосходное стихотворение:

Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины;
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне...

В ясные дни с вершины Гуд-горы открывается очаровательный вид на Койшаурскую долину. Мгновенный переход от грозного Кавказа к миловидной Грузии – очарователен. Светлые равнины, орошаемые веселой звонкой Арагвой, сменяют голые утесы, мрачные ущелья и грозный Терек, оставшийся далеко позади, в Коби. “Славное место эта долина!” – восклицает Лермонтов. Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар; желтые обрывы, исчерченные промоинами; а там высоко-высоко золотая бахрома снегов; а внизу Арагва, обнявшись с другой безымянной рекой, шумно вырывающейся из черного, полного мглой ущелья, тянется серебряной нитью и сверкает, как змея своей чешуей. И все это вам кажется отсюда в уменьшенном, игрушечном виде, на дне трехверстной пропасти, по самому краю которой спускается опасная дорога.

Не так легко спуститься в очаровательный край, как отрадно обнимать его взором с заоблачной выси Кавказа. С вершины Гуд-горы дорога на протяжении четырех верст, вплоть до Койшаурского поста, спускалась крутыми зигзагами; она до того узка, что две почтовые телеги едва-едва могли разъехаться, а между тем с одной стороны высоко поднимались гранитные гиганты, образуя сплошную отвесную стену, с другой – дорогу очерчивала пропасть такая, что целые деревни осетин, живущих на дне ее, казались гнездами ласточек. В Койшауре был пост и почтовая станция. Отсюда предстоял еще один последний спуск с Койшаурской горы, – и вы уже в долине Арагвы.

В настоящее время и Гуд-гора, и Койшаурская станция остаются в стороне. С Крестовой спускаются прямо в Квишетскую долину, на станцию Млеты. Млеты лежат ниже Крестовой, почти на четыре тысячи футов, а между тем по этому единственному в свете спуску вы едете все время рысью, даже не тормозя экипажа. Страшные рассказы о тех опасностях, которые встречались здесь в былое время, теперь кажутся легендами. Но чтобы восстановить в воображении читателя старые образы, расскажем переезд через горы со слов одного декабриста, барона Розена, проезжавшего здесь в 1838 году.

В Коби семейство Розена прибыло утром восьмого ноября. Военный пост заключал в себе убогую саклю для проезжающих, бедный духан да несколько землянок для роты, которые здесь сменяются по очереди. Услужливый ротный командир, штабс-капитан Черняев – совершенный тип Лермонтовского “Максима Максимовича”, принес детям молока и очень сожалел, что помещение для них было холодное и тесное. “Впрочем, – сказал он, – если не поздно, то засветло успеем переехать через горы. Который теперь час?” Розен отвечал, что в исходе двенадцатый. “Так собирайтесь скорей, сейчас запрягут лошадей, а я и мои солдаты готовы”.

Лошадей запрягли в пять минут; штабс-капитан сел на своего коня, за ним тридцать шесть солдат двинулись на крутую Крестовую гору, поддерживая коляску, когда измученные лошади останавливались. Штабс-капитан часто подъезжал к экипажу и, подобно Максиму Максимовичу, рассказывал о старом времени, когда служил под начальством Ермолова. “Теперь еще вижу, – говорит Розен, – его усмешку, его кавказские замашки, его маленького рыжего коня, который спокойно и смело ступал по самому краю пропасти. Из под конских копыт выбивались камни и падали в бездну; тогда стук и гул от падения их раскатывался эхом по целой долине, а штабс-капитан спокойно покуривал трубку; и когда я упрашивал его не ехать по такому опасному месту, он, улыбаясь, отвечал: “Мы и наши кони привыкли к таким местам; случается часто мне одному ездить по этой дороге. Кажись, место просторное, а бестия рыжая все тянет к краю да к пропасти. И знаете, все как-то тут ехать веселее и виднее”.

Переехав Байдару и миновав крест, уже засыпанный снегом, начали спускаться с Крестовой. День был неясный, облака плавали внизу по Чертовой долине. Тучи другого яруса собирались вверху над головой, и скоро пошел пушистый снег большими хлопьями. Штабс-капитан заметил, что густой снег как будто убавляет свету, и повторил вопрос, который час? Часы показали то же, что в Коби: в исходе двенадцатый. Они остановились. Штабс-капитан, стянув брови, заметил с досадой: “Часы нас обманули, но воротиться назад будет хуже”.

Стало смеркаться, когда путешественники приблизились к перевалу через Гуд-гору. Дорога пошла вниз зигзагом, под прямым углом, и очень круто. Солдаты веревками и цепями, укрепленными к дрогам и к задней оси, придерживали экипаж, который, сверх того, затормозили. “Посмотрите, как спускается коляска вашей супруги!” – сказал Розену штабс-капитан. Дорога, действительно, шла почти по отвесному склону; с одной стороны – утес, с другой – на один шаг от колес ужасная пропасть, которая поглотила уже много повозок и поклажи. Жена Розена держала на руках дочь и потом рассказывала, что всеми силами должна была упираться ногами в передний ящик, чтобы самой не выпасть из коляски или не выронить ребенка. Дорога была испорчена от дождей и камней. Коляска качалась. Штабс-капитан грозно крикнул: “Не качай коляски!” Один из солдат отвечал: “Темно, ваше благородие!” – “А что, вам свечи надо, что ли?”. Коляска перестала качаться, – ее спускали почти на руках.

До Койшаура добрались благополучно. Теперь оставалось спуститься версты три в Квишету. Штабс-капитан спросил команду: “Не устали ли ребята?” – “Никак нет, ваше благородие, рады стараться!” Однако с Койшаурского поста взяли еще двенадцать солдат, и уже в совершенной темноте стали спускаться все в прямом направлении. Штабс-капитан безмолвствовал; солдаты тихомолком ворчали: “Что он задумал ночью переправлять такие экипажи, да еще с маленькими детьми!”... Розен объяснил солдатам, что всех обманули часы, что нет еще беды никакой и что с таким начальником да с таким конвоем можно безопасно проехать по всему аду. В это мгновение зазвенела железная цепь под коляской. “Это что такое?” – спросил нахмурившись штабс-капитан. “Цепь перетерлась пополам, ваше благородие”. “Тем лучше, – сказал штабс-капитан, – теперь вам не на что надеяться, как только на самих себя”. Солдаты усердно схватились кто за веревку, кто за рессоры, кто за ремни, и в десятом часу вечера Розен уже был в Квишетах. В Квишетах переезд через горы оканчивался. Здесь была уже настоящая Грузия и, как волшебный призрак, манила к себе красками иного неба, очерками иных гор, мягкие контуры которых обвивались роскошной зеленью. “Это другая, какая-то райская область, – говорит А. Муравьев, – где звонкий ропот серебряной Арагвы сменяет перед вами те ужасы, которые страшным ревом своим навевал дикий Терек и голые, вздымавшиеся к небу утесы”. Здесь вы видите кругом прекрасные поля, белые домики, сады, ореховые деревья; по горам красиво раскиданы башни и замки. И между ними —
На склоне каменной горы,
Над Койшаурскою долиной, —

Стоит знаменитый замок Гудала, воспетый Лермонтовым. От замка остались одни развалины.

Все тихо. Нет нигде следов
Минувших лет; рука веков
Прилежно, долго их сметала,
И не напомнит ничего
О славном имени Гудала,
О милой дочери его...

Теперь эти замки служат лишь украшением ландшафта; но, присмотревшись внимательнее, вы увидите, что они расположены в известном порядке, так что посредством сигнальных огней могли мгновенно извещать о нападении жителей целой долины.

В Квишетах жил окружной начальник; но почтовой станции не было, и от Койшаура ехали прямо в Пассанаур, небольшое местечко, приютившееся в горах, покрытых богатой растительностью. Следующая за Пассанауром станция – Ананур, памятный в истории горькой участью своих эриставов. Еще стоит на горе их опустелый зубчатый замок с двумя церквями, во вкусе древнего грузинского зодчества. В одной-то из этих церквей, в дыму и пламени, погибло семейство арагвского эристава.

В другой церкви еще совершаются богослужения, но все иконы на стенах истыканы кинжалами лезгин, которые помогли эриставам ксанским разорить родное гнездо их единокровных братьев.

Мрачно смотрит Ананур своим запустевшим замком, и зрелище этих развалин – этот древний храм, эти остатки каменных стен с зубцами и башнями, руины дворца и угрюмо стоящие окрест горы, поросшие дремучим лесом, – все располагает в глубокой думе о старине, когда так много было пролито крови. Ананур, после мцхетского собора, принадлежит к интереснейшим памятникам грузинской древности; и так как с его руинами связано воспоминание о таком кровавом событии, которое было редкостью даже в те времена полнейшего варварства, то мы расскажем то, что сохранилось о нем в народных преданиях.

Во времена грузинских царей существовала должность эриставов, то есть правителей или главы народа. По ущельям Арагвы и Терека, начиная от ворот Душета до Дарьяльских теснин, находились владения эриставов арагвских, имевших свою резиденцию в Анануре. По реке же Ксану, который сбегает с гор Осетии бурным потоком и впадает в Куру у высокой скалы, где и теперь виден древний замок князей Мухранских, лежали владения эристава ксанского. Обе фамилии, как истые соседи, то ссорились, то мирились между собой, но в общем деле, касавшемся их родины, стояли крепко. Нужно сказать, что в начале прошлого века, при ослаблении власти царей и общем неуладьи страны, грузинская аристократия была еще настолько сильна своим единодушием, что не раз возбуждала серьезные опасения в шахском наместнике, сидевшем в Гори. И вот, чтобы ослабить влияние знати, один из этих наместников задумал кровавое дело. Лучшие князья, тавады и азнауры Грузии были приглашены им в Гори. Говорили, что оттуда предполагается большой поход на Осетию, а в сущности их ожидали там наемные убийцы, которые в одну ночь должны были истребить все, что составляло силу и опору Грузинского царства. От прозорливости ксанского эристава, Шанше, не скрылась вероломная затея наместника. Будучи уже в Гори, он сообщил свои опасения Георгию, эриставу арагвскому, приглашая его бежать. Но когда тот пренебрег советом, Шанше бежал один и поднял оружие в горах родного ущелья. Это событие, расстроившее план наместника, спасло князей от гибели, но поселило окончательную рознь и вражду между двумя соседями, из которых один не поддержал другого.

Случаи взаимных оскорблений между ними случались все чаще и подогревали вражду, которая искала для себя исхода. Однажды брат ксанского эристава, Иоссе, поехал в Кахетию с молодой женой. Путь лежал мимо Ананура; а в Анануре на беду шел пир горой, и молодой Борзим, сын эристава, с высокой башни заметил красивую путницу, сопровождаемую лишь небольшой толпой служителей. Отуманенная вином, молодежь решила похитить красавицу. Крикнули: “Лошадей!” – и через несколько минут на дороге шла уже кровавая свалка. Ксанцы бежали; сам Иоссе, преследуемый несколькими всадниками, едва успел ускакать, но жена его очутилась в плену и была отвезена в Ананур. Час спустя, красные шаровары, снятые с княгини, уже развевались над угловой башней в виде победного знамени. Это был позор, который мог омыться только потоками крови. Когда отпущенная наконец княгиня вернулась домой, старый Шанше дал клятву истребить весь род эриставов Арагвы. Он пригласил на помощь к себе лезгин и вместе с ними осадил Ананур. Это было в 1737 году. Арагвцы, слишком уверенные в неприступности эриставского замка, встретили врагов язвительными насмешками, и красные шаровары как символ позора опять заменили собой башенный флаг. Шанше молчал; но он в глубине души прибавил к первой клятве другую – заменить шаровары головой эристава. Осада была продолжительна. Ананурцы две недели отбивались стойко и, может быть, отсиделись бы в своем неприступном логовище, если бы им не изменила женщина; она указала осаждающим место, где проведена была вода. Водопровод разорили, и гарнизон, измученный жаждой, не выдержал последнего приступа. Георгий, его жена и дети укрылись в церкви; но лезгины обложили ее зажженным хворостом, и все, что находилось в храме, задохлось в дыму и пламени. Только сыну Борзима, Утруту, удалось пробиться в замок Шеуповал, стоявший на высокой горе, в двух или трех верстах от Ананура. Там его настигли лезгины, и несчастный Утрут был сожжен живым, вместе со всем своим семейством. Рассказывают, что в последнюю роковую минуту некоторые женщины, не выдержав ужасных мучений, стали бросаться вниз с высокой скалы; одни из них убивались до смерти; других, которые еще дышали, дорезывали лезгины.

Крепость и старая ананурская церковь с тех пор остаются в развалинах. Трупы погибших были погребены в одном общем склепе, и над их могилой поныне стоит каменный балдахин, поддерживаемый четырьмя столбами. Под балдахином – плита, покрытая грузинскими надписями. Вахтуш, описывая Ананур, говорит: “В древности была здесь церковь малая, но в 1704 году Георгий эристав построил на высокой скале церковь большую, с куполом, и окружил ее каменной оградой. Он думал найти в ней твердыню, не доступную для врагов, но сделал ее на беду себе местом убиения себя и детей, и сродников”.

За Анануром, полным кровавых воспоминаний, следует Душет, – крайний предел бывших владений арагвских эриставов. Душет беден историческими памятниками, и даже крепость его построена не позже половины минувшего столетия последним эриставом Джимшером, происходившим, как говорят предания, из рода князей Челокаевых. В 1750 году Джимшер был убит в Млетах своими собственными людьми, – и с его смертью самое звание эриставов было упразднено. Округ обратился в уделы царевичей, а с утверждением в Грузии русского владычества на месте его образовалась “дистанция горских народов”, подчинявшаяся особому приставу.

За Душетом – начиналась уже Тифлисская губерния.

VIII. ОСЕТИЯ И ОСЕТИНЫ

От верховий Урупа и истоков Риона, вдоль главного хребта Кавказских гор, вплоть до ущелий Арагвы и Терека, по которым проходит Военно-Грузинская дорога, издревле обитает народ, известный у нас под именем осетинов. Заняв середину хребта, там, где царственно возвышается снеговая вершина Казбека, они расселились по ущельям рек и по склонам гор, – на север до Кабарды, на юг до Имеретии и Картли.

Прежде весь осетинский народ занимал только северную покатость Кавказского хребта, изрезанного множеством ущелий. По именам этих ущелий назывались и самые жители. От этого произошло разделение осетин на несколько обществ, имеющих один язык, но некоторые оттенки в характере и нравах. В общем их можно разделить на четыре группы.

На севере, в суровых верховьях Урупа, в соседстве с Большой кабардой, живут дигорцы. Южнее их, по ущельям Ардона, расселились алагирцы; далее, на юго-восток, по рекам Сиу и Фиаг-Дону, идут куртатинцы; а еще восточнее их – таугарцы, занимающие горы уже в окрестностях Ларса. Таугарцы отличаются от всех осетинских племен наибольшим умственным развитием. Они считают своим родоначальником какого-то наследника армянского престола, Таугара, бежавшего в их горы, и потому гордятся своим высоким происхождением. Существует даже предание, что таугарцы прежде были старшинами в осетинских аулах; а это дало некоторым мысль утверждать, что собственно таугарского племени нет, а есть только высшее аристократическое сословие осетинского народа.

Малоземельность была главнейшей причиной того, что осетины, с начала III века, постепенно стали переходить на южный склон хребта, где, разместившись по ущельям рек Большой и Малой Лиахвы, Ксана, Паца и их притоков, составили, так называемое, поселение южных осетин и, подобно северным, стали называться по тем ущельям, в которых обитали.

Природа Осетии угрюма и неприветлива. Три четверти года доступ к ней или совсем невозможен, или сопряжен с большой опасностью. Растительность бедна, климат суров. Там царство зимы. Взошедшее солнце тотчас погружается в багровый туман, предвестник сильного мороза, и метели свирепствуют в течение почти девяти месяцев. Лето так коротко, что хлеба никогда не дозревают; осень ужасна, и самая весна принимает вид мрачной осени, потому что куда не обращается взор – везде одни льдины, покрывающие вершины скалистых гор; везде сугробы глубокого снега.

Когда весеннее солнце пригреет эти снега, с высоких горных вершин низвергаются грязные, глинистые потоки и в своем стремлении сносят леса и срывают утесы. У подошвы гор образуются новые наносные горы, – вода подмывает их, и они с грохотом засыпают долины.

Как сурова природа, так были суровы и условия жизни осетинского народа. Вечной опасностью грозили ему и стихии, посреди которых он родился, и соседи, которые его окружали. Вот почему в стране, где право сильного имело такое широкое применение, осетинские замки и башни, как птичьи гнезда, лепятся по вершинам скал и издали придают разбросанным вокруг них селениям такой красивый и оригинальный вид.

В домашнем быту, за крепкими стенами своих башен, осетины жили очень бедно. Утесы и горы их родины, непригодные почти к земледелию, не производят ничего, и в старые годы нужда достигала таких ужасающих размеров, что осетины сами убивали детей и немощных старцев. Голод заставлял их спускаться в долины. Люди зажиточные еще покупали себе хлеб у тех народов, которые жили на плоскости, но бедные отнимали его оружием. От этого развилось в народе неудержимое стремление к хищничеству, освященному преданием. Народная пословица недаром говорит: “Что осетин найдет на большой дороге, то ему послано Богом”.

Религиозные верования осетин чрезвычайно шатки. Высшие классы их исповедовали ислам; но зато все остальное население представляло собой самое грубое смешение забытой христианской веры и идолопоклонничества. Сидя у очага, с трубкой в зубах, осетин в бесконечно длинные зимние вечера любит говорить о том, как жили некогда старые люди, охотившиеся в вековых лесах, похищавшие красавиц и не боявшиеся колдунов. Расскажет он своим детям и о Вациле – лесном божестве, и о Пречистой Деве, благословляющей супружеское счастье, и о “Черном всаднике”, покровительствующем разбоям. Научит он их чтить развалины ветхих церквей как памятники когда-то исповедуемого здесь христианства, но научит почитать и святые леса, которым благоговейно поклонялись его предки. Таков, например, небольшой ореховый лесок в Таугарском ущелье, выросший на голой, совершенно безлесной местности.

Не очень давно, когда народ принял уже магометанстве – говорит осетинское предание, – на месте этого леса стоял богатый и многолюдный аул. Но все его богатства были ничто в сравнении с одной его драгоценностью, – в нем жил святой человек, по имени Хетаг. Он знал все, что делается на свете, знал на земле причину и конец всех вещей, понимал разговоры небесных светил, и всю свою жизнь воевал с шайтанами, которые вынуждены были наконец бежать из аула, и только за сто агачей осмеливались показывать язык святому. Под эгидой такого мужа аул жил спокойно и наслаждался довольством и счастьем. Но рок и судьба ничем неотвратимы. “Что будет, тому быть непременно”, – сказал пророк, и слова его сбылись над аулом.

По мере того, как шли годы, слабел и дряхлел Хетаг, лишился он зрения и уже не мог воевать с шайтанами. Вот в эту-то пору дух Джехенема и наслал на аул какую-то могучую вражескую силу. Уже только одна гора отделяет ее от аула. Жители, бросая родные очаги, бегут в Алагир; но и в бегстве не забывают они благочестивого старца. “Хетаг!” – кричат добрые люди.– Спеши за нами в лес, иначе ты погибнешь!” Хетаг вышел из дома и отвечал слабым голосом: “Дни моей бодрости уже миновали, силы покинули меня. Хетаг уже не поспеет в лес, – пусть лес поспеет к Хетагу!”.

И вдруг зашумели деревья. С далеких алагирских высот отделилась часть орехового леса и с быстротой облака закрыла собой Хетага. Так этот лес стоит и поныне на том же самом месте, и люди называют его лесом Хетага.

Христианский культ не исчез, однако, совсем под влиянием магометанства, и в представлениях народа и св. Хетаг и Черный всадник нередко затемняются светлым, могучим образом Георгия Победоносца, спасающего путника от козней горного и лесного духа.

В Осетии, по северному склону Кавказского хребта, есть ущелье, замыкающееся высокой снеговой горой Мна. Дико и угрюмо смотрит оно своими черными шиферными скалами, и свирепая река Мна-Дона несется по дну ее, то роясь под снежными завалами, то с оглушающим ревом пробивая их плотные, слежавшиеся массы. Горные духи и тени погибших людей сторожат ущелья от любопытного глаза, – и только смелый охотник заходит сюда, преследуя по вечным снегам легкого тура.

Причудливы и странны очертания Мна. Точно громадный каменный столб венчает ее вершину, а от него, по склону снежной горы, тянется еще много-много таких же столбов, представляющих издали вид нагорного осетинского селения зимой. Народ говорит, что это и есть селение, – но только селение мертвецов, тени которых, витая вокруг столбов, диким воем и стоном наполняют окрестность. Очень давно, когда народ не забыл еще веры своих отцов и поклонялся Распятому, в соседнем Труссовском ущелье жил знаменитый разбойник Лоло, проклятый Богом за убийство двух своих братьев. Однажды Лоло, признав покровительство Черного всадника, с двумя такими же злодеями, как сам, спустился к ледникам Мна-Дона, чтобы достать добычу, – и добыча предстала перед ним в образе прекрасной осетинской девушки Хоры. Смело и беспечно пробиралась она по опасной тропе к летним загонам, чтобы напоить овец, принадлежавших ее отцу. Тихо было в ущелье. Тучи ползли по горам, и белое облако клубилось над снеговой вершиной Мна. Лоло тревожно огляделся кругом. На черном шиферном утесе, на вороном коне, в темном одеянии, точно окутанный сумраком ночи, стоял Черный всадник и распростертой рукой указывал путь дерзкому разбойнику. Лоло схватил несчастную девушку. Он уже спустился с ней в глубокую пропасть, уже ступил на рыхлые снеговые арки – последнее опасное препятствие на его пути, как вдруг тучи раздвинулись, белое облако слетело с вершины Мна, – и Лоло окаменел от ужаса. На самой вершине горы, среди вечного снега, в страшном величии, стоял неподвижный всадник. Лицо его пылало гневом. Он был на белом коне, в блестящем рыцарском уборе и держал в руках живого дракона, связанного веревками, как знак победы над злыми духами.

Отпрянул перед ним Черный всадник и стремглав, вместе с конем, полетел в бездонную пропасть. Страшный гул, от которого всколыхнулась земля и ураганом взметнулась снежная пыль, пошел по горам, – и громадный утес рухнул на головы разбойников... Тихо опять все стало в ущелье, белые облака по-прежнему клубились на вершине Мна, а на снежной лавине стояла одна трепещущая Хора...

С тех пор тени погибших злодеев витают на вершинах Кавказа, в области вечных льдов, и часто, среди завывания бури, запоздалый охотник слышит их стоны и жалобы...

Историки относят осетин к древнейшим обитателям Кавказа. Мы не будем вдаваться в глубокую старину и разыскивать причины, почему осетины сами себя называют иронами, а кавказские соседи зовут их оссами. Эта история слишком мало известна, слишком темна, чтобы о ней сложились в народе какие-нибудь определенные образы. Целые тома исписаны об осетинах, но наука оставляет еще широкий простор догадкам и предположениям. Известно, однако же, что в ту, закрытую от нас седым туманом эпоху, когда Осетия переживала свою блестящую историю, она имела своих царей, вела обширный круг дипломатических сношений с соседними державами; дочери осетинских царей сидели на престолах Грузии, Абхазии и Византии; а принцы царственного дома занимали видное положение при дворах тогдашнего цивилизованного мира. Осетия имела свою многолюдную и, говоря относительно, блестящую столицу, находившуюся, как полагают, в Куртатинском ущелье, на реке Фиалдоне. Потом Осетия пережила эпоху феодализма. По всей стране, во многочисленных замках, засели феодалы, и когда народ страдал под игом тяжелого рабства, в этих рыцарских замках дни проходили в буйном веселье и в пиршествах. Джигитовка заменяла здесь средневековые турниры. Осетин, как всякий горец, жил полной жизнью только тогда, когда, вложив ногу в стремя и заломив ухарски папаху на затылок, взмечет пыль дороги своим горячим скакуном и огласит ущелье выстрелами потехи или разбоя.

Между феодалами шла ожесточенная борьба из-за власти, и слабые фамилии или исчезали, или подчинялись более сильным. Тогда победители стали величать себя в южной Осетии князьями, а в северной – алдарами. Такие отношения, составлявшие условия для жизни, подрывали основы патриархального быта и порождали кровомстителей. Обездоленные люди становились абреками, которые ставили целью всей своей жизни только убийства. По временам абреки собирались в шайки, и случалось, что те, во главе которых стоял предприимчивый и смелый вожак, завоевывали целые аулы, – и тогда начальник шайки, глава разбойников, сам становился феодалом. Некоторые фамилии, преследуемые кровавой местью, целые годы проводили замкнувшись в своих башнях, не смея выйти из них ни на шаг, чтобы подышать воздухом. И самые башни строились применительно к такому складу и к таким условиям жизни. Они обносились высокими стенами и строились в три этажа: внизу помещался скот, в середине, куда можно было попасть только по приставной лестнице, жили люди; наверху – был склад припасов; а еще выше, на самой уже вышке, стоял часовой, день и ночь зорко всматривавшийся в даль, закутанную зловещим туманом.

Но проходили века; пал феодализм, исчезло абречество, выродившееся в простое разбойничество, – и южная Осетия окончательно подчинилась Грузии. Большая часть ее попала тогда в крепостную зависимость грузинских князей Эристовых и Мочабеловых. И еще тяжелее, еще непригляднее пошла жизнь осетинского народа. Ни один осетин не смел показаться на базарах и в деревнях Картли, чтобы не быть ограбленным своим собственным помещиком. Богатые грузины стали строить в тесных ущельях укрепленные замки, мимо которых никто не мог пройти без опасения лишиться жизни или свободы. И эти страшные замки памятны народу доселе. В сырых и мрачных подземельях их нередко длинные годы томились несчастные жертвы помещичьего произвола и в оковах оканчивали свое мучительное существование. Один путешественник, посетивший такую темницу в Ксанском ущелье, видел в ней заржавленные цепи, разбросанные кости и пожелтевшие черепа, в которых гнездились ядовитые змеи. Это был ветхий остаток страшной, но верной картины эриставского управления. Все это подвигало осетин на мщение и вызывало разбои, в которых страдательная роль выпадала уже на долю грузин.

Вот что случилось раз в старинные годы.

Это было в средней Картли, в бедной деревушке Зволетах. Теперь от этой деревни осталось только несколько разрушенных саклей да церковь, с двумя высокими камнями, воткнутыми в землю у самых дверей ее. Камни напоминают своим очертанием человеческие фигуры и привлекают к себе толпы богомольцев.

Во время оно, – говорят старые люди, – в этих Зволетах славилось семейство одного зажиточного грузина. Его звали Борзимом, а жену его Кекелой. Жили они счастливо, – и одно только огорчало их: пошел уже пятнадцатый год их супружества, а у них не было детей, и некому было передать им ни имени своего, ни богатства.

В одно прекрасное майское утро, когда Кекела стояла у порога своего дорбаза, любуясь просыпающейся природой, к ней подошел маститый старец, в нищенском рубище, с перекинутой через плечо сумой и протянул руку за милостыней. Кекела дала ему чашку муки, и нищий ушел, осыпав ее благословениями. Необычное добродушие, отражавшееся на старческом лице, и та теплота, с которой он дал ей свое благословение, внушили Кекеле мысль, не был ли этот странник одним из тех святых Божьих людей, которых Господь посылает по временам, чтобы обойти мир и испытать людские сердца и помыслы. Эта мысль волновала Кекелу несколько дней – и волновала не напрасно: через девять месяцев она родила близнецов, сына и дочку. Так прошло два года. Новорожденные росли, хорошели, и родители ие могли на них нарадоваться.

Однажды, в самое заговенье, перед постом апостолов Петра и Павла, когда каждый грузин, как бы он ни был беден, приготовляет хороший обед, в доме Борзима собралось много гостей и был роскошный стол. После обеда утомленная Кекела легла отдохнуть, и грезились ей образы один другого страшнее и мучительнее. Привиделось ей, что их огромный дорбаз внезапно охватил огонь, и, несмотря на все усилия, он сделался жертвой пламени. Сны накануне Петрова поста бывают вещими, – и он предвещал беду, которая была уже недалеко. Наступил вечер, – и в семействе Борзима вдруг поднялась суматоха: их сын, Датико, оставленный неосторожной матерью на дворе позднее, чем следовало, пропал без вести. Сначала полагали, что дитя в деревне; но когда его там не оказалось, озадаченный Борзим с дюжиной молодцов пустился искать его по зволетскому лесу, издавна служившему притоном осетинских шаек. Осмотрели каждое дерево, каждый куст и тропу, но ребенка не было. Этот случай сделался предметом разных предположений: одни говорили, что дитя похищено драконом, рабом св. Георгия, за то, что Борзим, беспощадно истребляя оленей в зволетских лесах, никогда не приносил в жертву святому рогов убитых животных; другие полагали, что дитя поглощено землей, но большинство сходилось на том, что его увезли осетины.

Много воды утекло с тех пор из рек Иверии. Утихло родительское горе, и семья сосредоточила все свои заботы на единственной дочери Марте. Ей шла уже двадцатая весна, и не было отбоя от женихов. Но сердце Марты оставалось свободным. В это время появился в Зволетах какой-то пришелец, говоривший, что некогда он был увезен осетинами и теперь воротился на родину, о которой никогда ничего не слыхал, оставив ее ребенком. Молодые люди встретились, и искра любви, заронившаяся в их сердцах, скоро привела их к алтарю как жениха и невесту.

Наступил день свадьбы. Взоры всех присутствующих были обращены на эту чету, блиставшую красотой и молодостью; но все заметили, что оба они, опустив глаза, стояли задумчивые и бледные. Отошла наконец служба. Но едва молодые переступили церковный порог, как вдруг какая-то неведомая сила ударила в них, точно молния, – и они мгновенно превратились в камни, оставшись вечно стоять на тех самых местах, на которых застал их удар, как бы ниспавший с разгневанного неба. Господь не допустил совершиться греху кровосмешения. Этот пришелец был брат несчастной Марты, тот самый маленький Датико, которого увезли осетины.

Много у зволетцев сохранилось легенд об этом смутном времени, но рассказ о молодых супругах, превращенных в камни, более всех возбуждает к себе их участие.

Жизнь северной Осетии сложилась несколько иначе, нежели южной. Северные осетины успели сбросить с себя ненавистное иго грузин, но встретили врага, более опасного и беспощадного в лице кабардинцев, появившихся на Кавказе на исходе XIV века. В народе до сих пор еще живут воспоминания о тех временах, когда кабардинцы, завладевшие всей плоскостью до самого Ларса, не позволяли осетинам спускаться с гор иначе, как за огромную плату. Замкнутые в своих ущельях, выходы которых были заперты, осетины очутились в положении людей, отрезанных от мира, замкнулись в самих себя и одичали.

Таким образом, притесняемые с северной стороны кабардинцами, а с юга грузинскими и имеретинскими князьями, осетины при первом появлении в этой стране русских войск в царствование Екатерины, когда граф Тотлебен шел в Имеретию, встретили их как своих избавителей. То же самое повторилось впоследствии при занятии Грузии генералом Кноррингом. Русские отодвинули кабардинцев от гор и дали возможность осетинам спуститься в долины. Они восстановили даже их старые привилегии. Тогда существовал обычай, по которому со всех проезжающих от Ларса до Владикавказа брали денежную пошлину в пользу таугарских старшин – обычай, сложившийся еще тогда, когда при грузинских царях купцы, ездившие в Россию или на линию по торговым делам, вынуждены были для своей охраны нанимать проводников из таугарцев. Но когда дорога перешла во владение России и по ней учредилась линия кордонов, тогда проводники стали не нужны. Но чтобы не лишить таугарских старшин дохода за то, что через их земли прошла военная дорога, право на получение ими пошлин, от тридцати пяти копеек до десяти рублей, смотря по личности и средствам проезжающих, осталось во всей своей силе. Подать эту собирал комендант во Владикавказе и потом делил между десятью главнейшими таугарскими фамилиями.

Казалось бы, что все это должно привлечь осетин к России, и в первое время оно так и было в действительности. Но мало-помалу ошибки нашей администрации, – как выражается Паскевич, – невнимательность ближайшего начальства, происки беглых грузинских царевичей, чума и бунт, бывший в Грузии в 1812 году, ослабили наше влияние над Осетией до такой степени, что она сделалась постоянным убежищем, для всех преступников, преследуемых законом. Открытого восстания не было; но случаи грабежей и убийств по всей Военно-Грузинской дороге, начиная от Татартуба до самого Душета, становились все чаще и чаще. Они усилились особенно с открытием персидской войны, когда в соседней Чечне появились персидские эмиссары.

Обнаружились попытки и к возмущению самих осетин. Несколько таугарских старшин из лучших фамилий, Шенаев, Тулатовы, Кундухов, Дударов и другие, ездили в Чечню, виделись там с известным муллой Кудухом и, возвратившись домой с карманами, набитыми персидским золотом, стали волновать народ. Поднять осетин им, однако же, не удалось. Большинство уклонилось от всякого содействия мятежникам, и на их зов явилось лишь несколько десятков байгушей, образовавших ничтожные шайки. Тем не менее, владикавказский комендант генерал-майор Скворцов, которому подчинялась Военно-Грузинская дорога на всем протяжении ее от Екатеринодара до Ларса, тотчас вызвал к себе таугарских старшин. Старшины заявили, что народ ничего общего с мятежниками не имеет и серьезных беспорядков в горах ожидать нельзя; но что возмутившиеся алдары настолько сильны и влиятельны, что всякое насилие со стороны старшин может повести лишь к междоусобице и распалить народные страсти, с которыми потом трудно будет управиться. Тогда Скворцов поручил старшинам, не прибегая к силе, действовать одними увещаниями, а сам между тем занял все выходы из гор небольшими караулами, усилил охрану мостов и увеличил конвойные посты на дороге. Это лишило осетин возможности действовать большими партиями, но для мелких оно не составляло преграды. Отличные ходоки по горам, осетины спускались на дорогу прямо с отвесных круч и появлялись всегда неожиданно. Так они ограбили нескольких грузин, убили оплошного донца, ехавшего от Казбека к Дарьяльскому посту, и, наконец, атаковали разъезд (из четырех казаков) между Ларсом и Владикавказом. Донцы пробились, но один из них был сбит с коня и попался в плен. В другой раз, 11 февраля 1827 года, на этой же дороге они захватили корпуса инженеров путей сообщения капитана барона Фиркса и увезли его в горы. Фиркс следовал с оказией, но, подъезжая к Владикавказу, отделился вперед и под самым городом наткнулся на партию. Денщик его успел ускакать и поднять тревогу. Когда из Владикавказа подоспели казаки, кроме свежих следов, где происходила борьба, не нашли уже ничего. Хищники так же внезапно исчезли, как и появились. На этот раз Скворцов, собрав таугарских старшин, категорически потребовал от них освобождения Фиркса. “Ваше дело, – сказал он, – добыть его оружием, выкупить, выкрасть, – но если в месячный срок он не будет доставлен, войска войдут в ваши горы, и тогда едва ли найдут возможным отличить правых от виноватых”. Угроза подействовала, – и Фиркс двадцать третьего февраля был привезен во Владикавказ самими осетинами.

Все это было, однако же, совсем не то, чего хотели и добивались персияне. Восстание, замкнувшееся в тесный круг придорожных разбоев, не могло оказать им существенной пользы, а чтобы поднять народ, алдары требовали денег и денег. Чеченский мулла Кудух вызвался передать им требуемую сумму. Как только Скворцов узнал, что свидание между Кудухом и таугарскими алдарами должно произойти на земле карабулаков, он тотчас распорядился устроить засаду, чтобы схватить или убить муллу при выезде его из Маиортупа. Мулла, однако, никуда не поехал, а вместо него на засаду попала партия кабардинских абреков, ехавшая из Чечни на разбой к Военно-Грузинской дороге.

Десять ингушей, с прапорщиком Базоркиным, и четырнадцать донских казаков, с сотником Фроловым, сидевшие в засаде, в самую полночь услышали конский топот и, как ни темна была ночь, ясно различили шесть кабардинцев, ехавших по дороге. Впереди был – Крым-хаджи, узнанный по белому коню, знаменитому по всей Кабардинской плоскости не менее своего отважного всадника. Хаджи сопровождали известные разбойники: Иджибекер и Исмаил, а остальные держались поодаль и не были узнаны. Кругом, среди погруженной в сон природы, все было так тихо и безмолвно, что даже тонкое чутье кабардинца не предугадало опасности. И вдруг, в глубоком сумраке ночи, как молния сверкнули ружейные выстрелы – и почти в упор грохнул и покатился раскатами залп двадцати винтовок... Трое передних всадников упали на землю. Когда казаки подбежали к своей добыче, Крым-хаджи, пробитый шестью пулями в грудь, лежал неподвижно; но спутники его, оба раненые, как дикие кошки, прянули в кусты и исчезли.

Эти кабардинские абреки, проживавшие в Чечне, являлись настоящим злом для края – и злом, с которым бороться было крайне трудно: абреки находили притон у мирных кабардинцев, а те все грабежи и разбои сваливали на своих соседей, осетин, репутация которых часто страдала самым незаслуженным образом. Между тем среди почетных осетин немало было людей искренне преданных России. Один из дигорских старшин по имени Татархан Туганов, красивый собой, ловкий и смелый наездник, в двадцатых годах лично был известен даже Ермолову именно за то, что слыл грозой абреков. Раз, преследуя какую-то шайку, Татархан увидел, что под одним из всадников лошадь загрузла в болоте. Наскакав, он узнал кабардинского абрека Кожохова и выстрелом и упор положил его на месте. Эта встреча оказалась роковой и для самого Туганова. Сестра Кожохова, известная в свое время красавица, была замужем за кабардинским уорком Хаджи-Кубатовым и с истинно женской ловкостью сумела заставить, чтобы муж явился мстителем за кровь ее брата. Однажды, когда Кубатов вернулся из гостей, жена отказалась принять его на своей половине и объявила, что не будет ему женой, пока он не исполнит голоса крови.

Кубатов собрал партию и отправился в наезд за головой Туганова. Татархана в это время не было дома: он был во Владикавказе, и партия целую неделю скрывалась в развалинах Татартуба, поджидая его возвращения. Наконец он приехал. В ту же ночь несколько подосланных абреков отогнали его любимый табун, и Татархан, пустившийся в погоню только с двумя нукерами, налетел на засаду. Кабардинский уорк не хотел, однако же, воспользоваться запальчивостью врага. Он еще раньше просил своих людей указать ему Татархана, которого никогда не видел, и когда тот поравнялся с засадой, Кубатов выехал один и преградил ему путь. В одну минуту сверкнули выхваченные из чехлов винтовки, грянули два выстрела, – и пуля сорвала у Татархана газыри с черкески, а под Кубатовым была убита лошадь. Уже в руках Татархана блеснула выхваченная шашка, как князь Тембот Кейтукин, выскочивший из засады, сильным ударом коня отбросил его в сторону. Этим мгновением воспользовался Кубатов, чтобы высвободиться из-под убитой лошади. “Пока я жив, да будет проклят тот, кто станет мне помогать!” – крикнул он Темботу и напал на Татархана. Их шашки скрестились. Тембот, однако, не выдержал. Видя, что Кубатов уступает противнику, он выстрелил из пистолета в упор, и Татархан был убит наповал. Кубатов отрезал у мертвого палец, на котором было серебряное кольцо с золотой насечкой, и повез его к жене как свидетельство исполненного обета.

В Урухском ущелье, верстах в восьми от Татартуба, по дороге к Ардонскому редуту, там, где в Терек впадает Белая речка, стоит курган и на нем три деревянные столба, обтесанные в виде грубых истуканов. Это могила Таитархана.

На одном из столбов находится русская надпись: “Здесь убит дигорский старшина хорунжий Татархан Туганов, славный и знаменитый воин. 1827 год”. Родственники его посадили на кургане сухое дерево, которое выражает мысль что родные с потерей его осиротели, как дерево без листьев. 1828 год прошел на Военно-Грузинской дороге сравнительно тихо. По крайней мере официальные данные упоминают только об одном случае, когда команда, посланная из Владикавказа на правый берег Терека для сплава леса, была атакована конной партией, и двое солдат захвачены в плен, а третий изрублен. Но и это нападение было произведено не осетинами, а кабардинскими абреками, да, и кончилось оно сравнительно благополучно, так как мирные кистины, пропустившие через свою землю партию, выкупили и доставили пленных. Были случаи еще между Дарьялом и Ларсом, где также взяты в плен трое солдат, захвачено несколько грузин и разграблен вьючный обоз, но и это было делом только одного известного джерахосского абрека Годзиева, который разбойничал двадцать лет и с которым все давно уже свыклись.

Обмануло ли это спокойствие бдительность наших кордонов, подействовали ли на осетин турецкие прокламации, или просто они ободрились отсутствием войск, взятых с Военно-Грузинской дороги, – но только летописи 1829 гона представляют такой длинный ряд происшествий, который несомненно указывал уже на большее или меньшее участие целого народа в преступных предприятиях своих, алдаров. При таком обилии происшествий ссылаться только на одиночных абреков, вроде Годзиева, было невозможно. Годзиев, наконец, был даже пойман и, наказанный кнутом, сослан на каторжные работы, – а разбои не унимались.

Современные донесения не дают нам разгадки этого явления; даже искусные рассказы – и те не объясняют, каким путем сравнительно небольшое число мятежных алдаров могло получить такое преобладающее значение в народе и вытеснить из него все доброжелательные нам элементы. Многие ищут причины этого во взаимных распрях, начавшихся около этого времени у осетин, как между собой, так и с соседними кистами, галашевцами и карабулаками. Невозможность бороться одному какому-нибудь племени с целыми союзами заставляло каждое из них поочередно обращаться за помощью к русским, а русские наотрез отказывали в ней, стараясь примирять враждующих кроткими мерами и увещаниями. Но этих средств было недостаточно. Очевидно, что случилось нечто, чего опасались и о чем именно предупреждали Скворцова старшины, говорившие, что если разыграются народные страсти, то с ними мудрено будет управиться. А страсти разыгрались совсем не на шутку.

В числе таугарских старшин был один, на притеснения которого одинаково жаловались как осетины – дигорцы, так и чеченцы – галашевцы. Скворцов потребовал его во Владикавказ. Старшина не только не явился, но при помощи друзей выкрал своего сына, находившегося по Владикавказе аманатом, и бежал в горы. Его побег произвел некоторую сенсацию. Таугарцы заподозрили русских в желании арестовать старшину в пользу галашевцев. Галашевцы увидели в побеге старшины потворство русских таугарцам, – и обе стороны обратили на нас оружие. Дерзость таугарцев дошла до того, что они завладели почти всем путем от Ларса до Душета; а галашевцы из-под самых стен Владикавказа угнали казачий табун. Скворцов наложил денежный штраф на все ингушские и карабулакские аулы, мимо которых проезжали хищники, но жители отказались платить. Тогда из Владикавказа вышла небольшая колонна, – и штраф был собран силой. Но зато, когда отряд возвращался от Сунжи домой, ингуши заняли переправу на реке Камбелеевке и открыли огонь. Шайка была разогнана, но это не могло способствовать мирному улаживанию вопроса.

В такое-то тревожное время пришлось проезжать по этому пути принцу Хосров-Мирзе с персидским посольством. Естественно, были приняты все меры, чтобы по возможности обеспечить его путешествие, и, несмотря на то, принцу довелось-таки провести несколько неприятных минут под огнем неприятеля. Случилось это между Казбеком и Ларсом. Едва оказия миновала Казбекский пост, как впереди послышались глухие удары пушечных выстрелов. Скоро прискакали казаки с известием, что владикавказский отряд, высланный навстречу принцу, с боя занял Дарьяльское ущелье и что неприятель скрылся на правый берег Терека. Полагая путь уже безопасным, оказия двинулась дальше, но не прошла и нескольких верст, как наткнулась на новые шайки. Полковник Ренненкампф тотчас выдвинул орудие, рассыпал по дороге стрелков, а между тем принц с несколькими казаками во весь опор поскакал к Ларсу; за ним гуськом пустилась вся его свита, и, по особому счастью, ранен был при этом один только нукер, державший на поводу верховую лошадь. Пехота стояла на месте и отстреливалась до тех пор, пока не прошли все экипажи и вьюки.

На другой день, около Ларса, осетины опять открыли из-за Терека огонь по конвою генерал-майора князя Бековича-Черкасского, который, однако, благополучно проскакал под их выстрелами.

Происшествия следовали за происшествиями. Выдающимся случаем в ту пору служила геройская оборона подпоручика Петрова, на которого ночью напала целая осетинская шайка под Анануром. Раненый в ногу, Петров один боролся с целой шайкой, изрубил одного из нападавших и в конце концов отбился. Чтобы уменьшить несчастные случаи, приказано было постам никого не выпускать под вечер и без конвоя. Ответственность за это возлагалась не только на посты, но и на самих проезжающих. Случилось однажды, что около Ларса был убит казенный денщик, ехавший на троечной телеге, и по произведенному следствию оказалось, что этого денщика перед закатом солнца случайно видел проезжавший по этому тракту хорунжий Донского войска Кисляков. И Кислякова судили за то, что он не только не вернул денщика, но даже не сообщил об этой встрече на первом казачьем посту.

За Владикавказом было еще опаснее, потому что там нападали осетины, кабардинцы, чеченцы, – и в целой массе происшествий трудно было уже разобраться, чтобы указать виновных. Около Владикавказа был захвачен в плен доктор Песоцкий, вместе с фармацевтом, а сопровождающие их три казака убиты; хищники отбили купеческий табун из-под самых пушек конвоя; четырнадцать донских казаков были атакованы близ Ардонского редута тремястами наездников. Отстреливаясь, казаки держались более часа, но, на их беду, нашла туча, и проливной дождь замочил кремневые ружья. Тогда, ожесточенные потерей лучших узденей, горцы ударили в шашки и изрубили казаков на куски. В другой раз тридцать человек погнались за двумя казаками; одного убили, под другим ранили лошадь; к счастью, он успел укрыться в дуплистый пень, поверженный грозой возле дороги, и спасся, грозя ружьем нападающим; пули не могли пробить дерева, и он отсиделся до выручки.

Как только окончилась турецкая война и были покорены джарцы, Паскевич признал необходимость защитить Военно-Грузинскую дорогу от хищников и с этой целью сделать две небольшие экспедиции в горы. К исходу мая должны были собраться оба отряда: один в Цхинвале, на границе южной Осетии, другой во Владикавказе для действия против осетин северного склона Кавказского хребта и их соседей: ингушей, кисгин, галгаев и джерахов. Это была по счету третья или четвертая экспедиция, которая со времен Цицианова предпринималась в Осетию, но ни одна из них не имела ввиду прочного покорения этих народов. Довольствуясь временным прекращением набегов, мы сами были причиной того, что осетины получили чрезвычайно высокое мнение о неприступности своих гор и ущелий. На этот раз положено было привести осетин в безусловную покорность, подчинить их приставу, водворить среди них начала гражданственности и, таким образом, обеспечить сообщение Тифлиса с Россией и Имеретией. Этим Кавказ бесспорно обязан Паскевичу.

IX. ПОКОРЕНИЕ ЮЖНЫХ ОСЕТИН

Много выстрадала Картли от буйных набегов ее соседей, но ни один уголок ее не испытывал такой тревожной жизни, какой подвергалось Саобошио, имение князем Абашидзе. Здесь сходились границы Грузии, Имеретии и Ахалцыхского пашалыка, – этого притона хищных лезгин, служивших тамошним пашам за право безнаказанно грабить несчастную Грузию. Еще доселе в окрестностях Саобошио видны развалины квишетской башни, бывшей обычным местом для сбора лезгин, прокрадавшихся лесами Боржомского ущелья. Как грозный призрак вставала эта мрачная башня на пути странника, навевая ужас своими развалинами и своей дурной славой. Сюда свозили лезгины все, что Бог посылал им на проезжих дорогах, и отсюда же передавали полон и добычу в Ахалцых. Поселянин, окончив дневные труды, всю ночь должен был стеречь порог своей сакли и спать с ружьем над изголовьем. Окрестные князья и дворяне с закатом солнца запирались в башни, вместе со своими семьями и слугами. Но не всегда и эти крепкие башни служили им надежной охраной. Живы еще старики, которые помнят ту страшную ночь, когда лезгины взяли из замка князя Абашидзе двух его дочерей, из которых, впоследствии, одна сделалась женой аварского хана, а другая – хана карабагского.

Но вот отгремела турецкая война, навеки затих бранный Ахалцых, вместе с ним затихли и лезгины, грозные враги южной Картли. Но несчастная страна по-прежнему не имела покоя. У нее оставался другой, не менее страшный враг – осетины, наводившие ужас на северную часть Картли. Народные рассказы полны воспоминании об этой кровавой эпохе, и нужны были многие годы спокойного развития Грузии, под мирным кровом России, чтобы заставить эти рассказы или вовсе исчезнуть из памяти народа, или под влиянием времени принять иные, менее суровые и мрачные образы.

С окончанием турецкой войны донесения, получаемые Паскевичем с осетинской границы, не заключали в себе ничего важного, но показывали все то же тревожное состояние края, не далеко ушедшего от жизни времен грузинских царей, когда каждый, ложась спать, трепетал за жизнь и имущество.

В апреле 1830 года осетины из фамилии Акка-Кобис-швили напали в Горийском уезде на восемь имеретин и двух из них убили, а шесть увели в горы. Это было началом в обычной летописи “происшествий”, которая обещала продолжиться дольше и дольше, все в том же направлении.

Паскевич в это время готовился к отъезду в Петербург; но он сделал заблаговременно все нужные распоряжения к экспедиции в Осетию и поручал наблюдение за ней тифлисскому военному губернатору, генерал-адъютанту Стрекалову.

Шестнадцатого июня, в селении Цхинвалы, на самой границе южной Осетии, собрался небольшой отряд из одного батальона херсонских гренадер, двух рот Эриванского полка, двух донских сотен и четырех горных орудий; к ним скоро присоединилось до тысячи человек картлийской милиции, прибывшей сюда из разных мест Грузии, под начальством подполковника князя Тарханова. Распущен был слух, что Цхинвалы назначены местом лагерного сбора, а многочисленная милиция только усилит посты по картлийской границе.

Начальником этого отряда назначен был генерал-майор Павел Яковлевич Ренненкампф – один из молодых генералов, выдвинутых эпохой Паскевича. Кенненкампф прибыл на Кавказ в 1827 году полковником генерального штаба, и его деятельность в сфере дипломатических сношений скоро обратила на себя внимание фельдмаршала; успешное же размежевание им границ между Россией и Персией и затем сопровождение персидского принца Хосров-мизы в Петербург доставили ему чин генерала.

Задавшись целью умиротворить Осетию, Паскевич желал добыть ее покорность не столько силой оружия, сколько политическим тактом, и потому остановил свой выбор на Ренненкампфе как на человеке, наиболее отвечавшем этому требованию. Общий план порученной ему экспедиции заключался в том, чтобы проникнуть в Кешельтское ущелье, лежавшее в верховьях реки Паца, потом привести в покорность осетин, обитавших по большой Лиахве и ее притокам, далее, пройти через Маграндолетское общество за снежный перевал Конго и кончить экспедицию в Джимуре.

Все приготовления к походу делались с чрезвычайной скрытностью, – и скрытность была необходима, чтобы облегчить успех войскам, которым приходилось действовать в стране совершенно неведомой и замкнутой, где неприятель, пользуясь выгодами местности, мог на каждом шагу создавать перед ними бесконечный ряд затруднений. Наконец все приготовления были окончены: солдаты получили для ходьбы по горам железные подковы, вьюки были снаряжены, провиант запасен, штат проводников, преимущественно из обществ, питавших ненависть к кешельтцам, организован, и влиятельные князья, священники и жители, приглашенные Ренненкампфом участвовать в экспедиции, съехались в Цхинвалы, – ожидали только прибытия генерала Стрекалова, чтобы начать военные действия. Он осмотрел отряд девятнадцатого июня и приказал в тот же день занять селение Джавы, служившее ключом ко всем ущельям рек большой Лиахвы и Паца.

Во время смотра, когда небольшой русский отряд стройно маневрировал по горной долине, – за деревней, на высокой скале, чуть видимый глазу, стоял человек, с напряженным вниманием следивший за каждым шагом русского войска. Это был Акка-Кобис-швили – вождь осетинских разбойников, явившийся сюда из своего далекого ущелья. Он высчитал по пальцам русскую силу и затем, как дикий тур, прядая с утеса на утес, спустился в долину, там, где от сотворения мира не было никакой дороги. В долине он один-одинешенек бросился на грузинское стадо, разогнал пастухов и, выбрав самую тучную корову, угнал ее в горы.

“Я видел у Цхинвала русское войско, – сказал он товарищам, – оно идет на нас. Но я слишком голоден, чтобы рассуждать теперь о делах. Вот моя добыча, – быть может последняя добыча из Картли. Съедим ее, и потом посоветуемся, как отвратить опасность”.

Предложение было принято, и за шумным пиршеством сообщники Кобис-швили решили защищаться. А между тем русский отряд прибыл в Джавы и, оставив в них вагенбург, двадцать первого июня двинулся далее. Среди суровой и дикой природы, на каждом шагу развертывавшей все новые и новые картины, войска шли бодро и с песнями взбирались на утесы, в область снегов и туманов. Вот уже и Джавское ущелье едва чернеет внизу узкой трещиной, а дорога поднимается все выше по кремнистой горе, среди вековых лесов, на темной листве которых так рельефно выделяются угрюмые и закоптевшие башни. Быстрая Лиахва с грохотом катит где-то глубоко внизу свои мутные волны, а кругом обступают зияющие пасти бесконечных ущелий. К восьми часам утра войска достигли наконец перевала и стали спускаться в Кепельтское ущелье. Скоро завязалась перестрелка. В войсках появились убитые и раненые; число их стало расти, и солдаты с удивлением замечали в среде сражавшихся женщин. Однажды, когда казаки взбирались на голый утес, из-за камней вдруг выскочила молодая осетинка и, как разъяренная тигрица, обхватила первого попавшегося ей казака, напрягла все силы, чтобы вместе с ним низвергнуться в пропасть. Страшная борьба происходила на краю обрыва. Еще мгновение – и осетинка совершила бы свой самоотверженный подвиг; но силы ее истощились: она выпустила свою добычу из рук и одна полетела в бездонную пропасть, где острые камни в куски изорвали ее тело.

Постепенно вытесняя неприятеля из одной деревни в другую, войска два дня находились в беспрерывном огне и только утром двадцать второго июня достигли наконец высокой снеговой горы Зикара. Осетинские семьи успели уже скрыться за перевал, и перед войсками стояли одни вооруженные шайки. Рота херсонских гренадер смело двинулась на гребень крутого хребта, но, встреченная градом пуль и огромными камнями, остановилась. Солдаты укрылись за выдавшийся утес, и только благодаря этому потеря их оказалась ничтожной. В это время подошли подкрепления: рота эриванцев, вместе с милицией князя Тарханова, выдвинулась из Тхели-Цхальского ущелья, другая рота подошла к гренадерам, – и атака тотчас возобновилась. Взбираться пришлось на голый утес, и несмотря на огонь неприятеля, несмотря на то, что железные подковы, розданные людям, оказались никуда негодными, солдаты так смело поднимались все выше и выше, лепясь над самыми обрывами зияющих пропастей, что осетины наконец не выдержали – и выслали парламентера. Бой тотчас остановили; но переговоры не привели ни к чему, так как кешельтцы, соглашаясь дать аманатов, требовали в залог одного из князей Мачабели, находившегося при русском отряде.

С восходом солнца, двадцать третьего июня, едва войска стали в ружье, как с гор опять посыпались камни. Со страшным грохотом рикошетировали они по отлогостям скал, сталкивались, дробились и своими обломками покрывали окрестность. Солдаты с изумлением смотрели на гору, к которой, казалось, нельзя было подступиться. В это время от свиты Ренненкампфа отделился капитан Нижегородского драгунского полка, князь Давид Осипович Бебутов[7], и, кинувшись вперед, увлек за собой солдат. Утес был взят, и неприятель отброшен на самую вершину Зикара. Положение осетин, загнанных таким образом в глубокие снега, в которых они тонули по пояс, было отчаянное, но и войскам держаться на утесах, покрытых сырым и холодным туманом, не было возможности. Ударили отбой, – и Ренненкампф отвел войска назад в Доудонастское ущелье.

Гора, так сказать, осталась в руках неприятеля; но тем не менее бой на Зикаре имел решающее влияние на судьбу кешельтцев. На следующий день в лагерь явились их депутаты, и большая часть деревень выслала своих аманатов.

Из всех кешельтцев не хотел покориться только упорный Акка-Кобис-швили, удалившийся за снеговой кударский перевал, да крепкий замок Коло, служивший опорным пунктом другой, не менее известной, кешельтской фамилии Беге-Коче-швили. Необходимо было покончить с этим разбойничьим гнездом, – и Ренненкампф двадцать шестого июня обложил Коло. В замке засело тридцать отчаянных головорезов, и не предложение сдачи – отвечали залпом. Прапорщик Бестужев[8] тотчас придвинул горное орудие и принялся бомбардировать башню. Однако не только пробить брешь, но даже оторвать кусок от этой слежавшейся веками каменной глыбы оказалось невозможным. Ядра отскакивали как мяч, и в довершение всего, лопнул лафет – и орудие перестало действовать. Тогда Ренненкампф двинул на приступ херсонские роты. Гренадеры бросились, но были отбиты с потерей двадцати двух человек; в числе тяжело раненых находился и командир полка подполковник Берилев, которому пуля раздробила плечо; истекая кровью, он не пошел на перевязку и это послужило, впоследствии, причиной смертельного исхода раны.

Пришлось отложить атаку до ночи. Как только стемнело, охотники и часть грузинской милиции тихо подползли к воротам замка, чтобы сорвать их с петель. Это едва не удалось картлинскому дворянину Давиду Сулханову, но тяжелая рана вывела его из строя. Охотники отступили. Картлинцы еще держались некоторое время, и пока грузины стреляли по бойницам, один из них, Лаурсаб Пурциладзе, пытался подвести подкоп под самую башню; но, сложенный на извести, фундамент уходил так глубоко в землю, что работе оказалась тщетной. Отошли назад и картлинцы.

Наступила ночь. Мрачным силуэтом вырисовывалась на темном небе страшная башня, окруженная русскими бивуаками. Вдруг яркое пламя высоко взвилось над деревней и осветило окрестность. Разбойники, опасаясь ночного нападения, сами зажгли несколько домов, чтобы оградить себя от нечаянного приступа. Но никто из них не полагал, что это губительное пламя предзнаменует их будущую жестокую участь.

Генерал несколько раз посылал к ним увещания положить оружие, но всякий раз они присылали ответ, что скорее погребут себя под развалинами, чем примут какие-нибудь условия. Последний наш посланный был задержан и не вернулся назад. Чтобы положить конец этой неслыханной борьбе, команды, высланные из лагеря, в самую полночь приблизились к башне и обложили ее громадными кострами. Осетины открыли огонь, и поручик Писаревский, зажегший первый костер, был ранен пулей в голову; едва он упал, как один фанатик, выскочивший из башни через амбразуру, набросился на него с кинжалом. К счастью, унтер-офицер Пархомович успел вовремя заслонить офицера, и осетин был убит. Между тем от одного костра занялись другие. Яркое пламя, раздуваемое ветром, быстро поднялось до вершины замка, лизнуло его каменные стены и охватило все деревянные пристройки. Скоро затлели перекладины крыши; балки стали валиться внутрь башни; но среди удушающего дыма и пылающего огня слышалось только монотонное пение предсмертной молитвы. Видя неминуемую гибель, осетины выкинули из окна окровавленную рубаху нашего парламентера. “Вот кровь, – кричали они, – которую мы пролили заранее в отмщение за нашу кровь”. Толстые, окованные железом ворота долго сопротивлялись действию огня; но когда рядовой Немилостишев железным ломом сбил с петель одну половину – пламя тотчас охватило внутренность замка, и вслед за тем с гулом и треском рухнула вниз его тяжелая крыша. Сноп искр высоко взметнулся к небу – и все застлалось черным удушливым дымом. В этот момент десять осетин выскочили из башни, надеясь пробиться; девять из них были убиты, а десятый, сам Беге-Коче-швили, захвачен в плен; замок с остальными защитниками сгорел. И теперь только одни обугленные стены укажут любопытному путнику место, где тридцать человек со спартанской твердостью защищались около суток против полуторатысячного русского отряда.

Уничтожение замка и истребление в нем разбойничьей фамилии Коче-швили имело большое влияние на прочих осетин. Появление русских на вершине заоблачных гор сломило их упрямство и дикую энергию. Сам Акка-Кобис-швили признал невозможность дальнейшей борьбы и с петлей на шее, свитой из свежих древесных ветвей, явился в лагерь. Он стал на колени и прикрыл свою голову полой генеральской одежды. Это был знак, что он вручает свою судьбу его великодушию. “Именем главнокомандующего, – сказал Ренненкампф, – дарую тебе жизнь. Теперь можешь идти домой. Я отпускаю тебя на честное слово, что завтра, в эту же пору, ты будешь здесь вместе со всей твоей фамилией”. Акка дал обещание и сдержал его. Он привел с собой не только семью, но и двух пленных: имеретин, из числа шести, захваченных им весной. “А где еще четыре?” – спросил Ренненкампф. Их зарезал народ при вступлении вашем в Осетию, – отвечал Акка.

Вместе с Кобис-швили явились в лагерь и остальные кешельтские старшины, чтобы принести присягу и похвалиться грамотой, хранившейся у них со времен Цицианова, как свидетельство их давней преданности русским и кроткого поведения. Генерал, никогда не слыхавший о кротости кешельтцев, с любопытством развернул эту хартию – и усмехнулся. Это было прошение самих же осетин, которые домогались облегчить участь своих аманатов и пленных; а Цицианов, возвращая эту бумагу назад, положил на ней резолюцию: “Вы дерзнули грабить и убивать воинов Его Императорского Величества – подобную участь будете и сами иметь. Ждите вашего жребия”. Генералу стоило немало труда уверить безграмотных старшин, что в этой хартии нет даже намека на похвалу их кротости.

Смирив буйных кешельтцев и поставив над ними моурава, отряд пятого июля двинулся далее к маграндалетским осетинам, живущим в глубоких ущельях большой Лиахвы. Пользуясь неприступностью своих жилищ, маграндалетцы не платили никаких податей, не отбывали повинностей и никому не повиновались. Можно было ожидать с их стороны упорного сопротивления, тем более, что к ним не было даже дорог, а вели тропы, которые не раз были облиты русской кровью. Здесь именно в 1812 году отряд генерала Сталя понес большие потери и должен был вернуться обратно, – обстоятельство, сильно пошатнувшее тогда зависимость от нас Осетии, а нас заставившее быть осмотрительней. Эти тропы и теперь стоили не малых жертв отряду, у которого множество лошадей и вьюков сорвалось с круч в бездонные пропасти. Но маграндалетцы на этот раз не решились встретить наши войска на перевале. Погром кешельтцев уже лишил уверенности в себе остальные племена, и едва отряд стал на маграндалетской земле, как старшины явились с покорностью. То же самое сделали и жители боковых ущелий. Даже нарские осетины, обитавшие на северном склоне Кавказа, выслали сюда своих депутатов. Пользуясь этим, Ренненкампф отправил к ним генерального штаба штабс-капитана Ковалевского для собрания на месте подробных сведений об этих осетинах. Ковалевский, не колеблясь, отдал себя в руки незнакомых горцев и вместе с ними отправился в горы. Жители попутных деревень встречали его с непритворной лаской, и Ковалевский мог удостовериться в искреннем расположении их к русским. Нарцы сами просили даже о назначении к ним моурава, вызываясь выстроить ему приличный дом и давать от себя содержание. Во время этой поездки Ковалевский изучил дороги, сделал съемку горных ущелий и представил военно-статистическое описание пройденного края, которое составило ценный вклад в тогдашнюю военную литературу.

Спокойствие среди маграндалетцев водворилось быстро, но оно не обещало быть прочным, так как одна из влиятельнейших фамилий Рубишвили не хотела еще покориться. Ренненкампф приказал разрушить замок, покинутый ею в деревне Эдеси, и для захвата беглецов, скрывавшихся в ущельях малой Лиахвы, отправил роту херсонских гренадер со штабс-капитаном Андреевым. В то же время мало-помалу он начал подготавливать и экспедицию в Джимуру.

Отделенное от маграндалетцев высоким снеговым хребтом, племя это теснилось в самых верховьях Ксана и давало у себя приют даже таким преступникам, которых отвергали самые дикие общества. Из Джимурского ущелья множество троп вело к Арагве, на Военно-Грузинскую дорогу, и эти-то тропы служили путями для разбойничьих шаек, появлявшихся между Душетом и Койшауром.

Чтобы обеспечить по возможности успех экспедиции и лишить джимурцев возможности искать спасения в соседних обществах, Ренненкемпф воспользовался двумя ротами сорокового егерского полка, возвращавшимися в то время из Турции. Он приказал, одной из них, с майором Забродским, запереть мятежникам Ксанское ущелье со стороны Душета, а другой – с майором Челяевым, ущелье Гуда, со стороны Койшаура; пути на малую Лиахву сторожили херсонцы, со штабс-капитаном Андреевым.

Таким образом к одиннадцатому июля все главные выходы из Джимурского ущелья были заперты. Ренненкампф опасался, однако, чтобы джимурцы со всеми силами не устремились не один из этих отрядов, решил идти вперед, не ожидая уже развязки дел в Маграндолетском ущелье. Он оставил в нем небольшую колонну, а с остальными войсками поднялся на снеговой хребет Конго и появился в Джимуре.

Окруженные со всех сторон, осетины не осмелились сопротивляться и встретили Ренненкампфа хлебом-солью.

Но в самой середине Джимурского ущелья, на высокой, обрывистой скале, находилось селение Тоуган-Сопели, по имени обитавшей в ней фамилии Тогошвили. Старшие представители этой фамилии, два родных брата, Куджан и Соста-Мурад, были два истинных злодея, поражавшие своей кровожадностью даже угрюмых джимурцев. Летопись их злодеяний была так велика, что вооружила против них даже членов их собственной фамилии. Братья узнали, однако, о заговоре и в одну прекрасную ночь вырезали всю свою фамилию. С тех пор селение Тоуган-Сопели, где совершилось это кровавое дело, получило в народе страшную известность и обратилось в притон осетинских разбойников. При приближении наших войск один из братьев, Куджан, выслал в аманаты сына, но сам бежал в глубь Ксанского ущелья и укрепился на горе Голавдуре. Русские нашли селение пустым, и мрачный замок был разрушен до основания.

Джимурцы сами известили, где укрывались разбойники, и майор Забродский, стоявший в Ксанском ущелье, немедленно отправил на рекогносцировку часть грузинской милиции. Пробираясь лесом, грузины заметили в чаще вооруженного человека, которого приняли за часового, – и залп из ружей положил его на месте. Но когда грузины подбежали к убитому, то увидели молодую женщину, плавающую в крови. Признаков жизни уже не было; грузины сняли с нее оружие и, оставив труп в лесу, отправились дальше. Они принесли в лагерь известие, что шайка стоит на горе в совершенном расплохе. Тогда Забродский предложил жителям самим разделаться с разбойниками, но когда те отказались, он ночью напал на Голавдур со своей ротой и захватил всю шайку сонной. Только один из главнейших вожаков, Апанаси, вздумавший защищаться, был убит унтер-офицером Высоцким, сбросившим его в глубокую пропасть. Все остальные сдались. В числе пленных оказался сам Куджан-Того-швили и та молодая осетинка, которую накануне считали убитой. Эта женщина с двумя пулями в груди и с раздробленным плечом имела силу и мужество пройти в ночь более десяти верст по страшным кручам и скалам.

Этим закончилась экспедиция Ренненкампфа. Войска наши проникли так далеко и прошли через такие места, где не только не была нога русского солдата, но куда не доходили даже грузинские цари, владевшие Осетией целые столетия. Чтобы судить о трудностях, перенесенных отрядом, довольно сказать, что солдаты иногда по нескольку раз в день подвергались всевозможным атмосферным переменам, переходя то от чрезмерного жара к зимним морозам, то после стужи попадая в пространство, раскаленное сорокаградусным зноем. И все это переносилось бодро, с такой энергией, что в отряде, кроме раненых, не было ни одного больного. Государь пожаловал Ренненкампфу орден св. Анны первой степени и выразил особое благоволение войскам, участвовавшим в походе.

Так совершилось покорение южной Осетии, навсегда утратившей свою независимость. Главнейшие разбойники понесли достойное наказание. “Все они, – писал генерал Ренненкампф, – заслуживают казни; а так как расстрел не производит на горцев особенного впечатления, ибо они с малолетства привыкли обращаться с оружием, то я нахожу за лучшее, для страха другим, приказать их повесить”. Паскевич не согласился, однако же, с таким заключением, и, назначенная им, военно-судная комиссия приговорила из числа ста восемнадцати пленных только двадцать три человека к прогнанию сквозь строй и к ссылке на каторжные работы. В числе их был и знаменитый Куджан-Тогошвили. Опасение, что сын его, находившийся у нас аманатом, бежит и будет мстить за своего отца, заставило Ренненкампфа отправить в Сибирь и его, чтобы предотвратить в Осетии будущие беспорядки.

Но Осетия покорена была прочно. Жители сами усердно ловили разбойников и приводили их к русским. Так доставлены были два брата, Ахлов и Магомет Рубишвили, бежавшие из маграндолетского замка. Страх попасть в русские руки был так велик, что известный разбойник Саато Бедашвили, когда жители хотели его схватить, сам застрелил себя из ружья. В Осетии не было еще примера самоубийства, и смерть Саато, решившегося прибегнуть к такой отчаянной мере, поразила население ужасом. Осетия поняла, что для нее нет возврата к прошлому и что она начинает новую эру своей политической жизни.

7

Брат известного князя Василия Осиповича. Впоследствии, в конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов, был комендантом в Варшаве.

8

Декабрист: родной брат известного писателя Александра Бестужева (Марлинского).

X. ЭКСПЕДИЦИЯ В СЕВЕРНУЮ ОСЕТИЮ

В то время, как генерал Ренненкампф громил южную Осетию, во Владикавказе собирался отряд для наказания северных осетин и ингушей, обитавших по обе стороны Военно-Грузинской дороги, на всем протяжении ее от Владикавказа до самого перевала через главный Кавказский хребет. Вправо – если ехать к Тифлису, жили осетины; влево – ингушские племена: галгаи, кисты и джерахи. Прочие ингуши, удаленные от Военно-Грузинской дороги и ютившиеся уже в низовьях Ассы, в ближайшем соседстве с чеченцами, не входили совсем в район военных действий отряда, так как экспедиция на их землю могла встревожить Чечню и вызвать вовсе нежелательные для нас осложнения.

Отряд, собиравшийся во Владикавказе, состоял из трех батальонов пехоты – два Севастопольского полка и один сводный[9] и из двух конных сотен, – одной Астраханского войска, а другой Горского линейного казачьего полка. При отряде находились четыре кегорновые мортиры и четыре горные единорога, поставленные на двухколесные лафеты, устроенные на манер горских арб, но только с железными осями и оглоблями. Солдатам раздали бандули – род осетинской обуви для ходьбы по горам, а вместо ранцев они имели через плечо мешки с патронами и продовольствием. Казакам приказано было спешиться и отдать лошадей под вьючный обоз, чтобы по возможности избавить отряд от наемных червадаров.

Начальником этого небольшого отряда был назначен генерал-майор князь Абхазов, человек, прослуживший тридцать лет в Грузии и отлично знакомый с местными условиями края. Князь Иван Николаевич Абхазов – грузин по происхождению, был одним из последних представителей славной цициановской эпохи. Он одним из первых грузин вступил на русскую службу и проходил ее в рядах семнадцатого егерского полка, под руководством таких учителей, какими был Лазарев, Карягин и Котляревский. Участник их бессмертных походов, Абхазов носил Георгиевский крест за штурм Ленкорани, и в чине подполковника уже получил в командование Грузинский гренадерский полк. С открытием персидской войны в 1827 году Паскевич назначил его управляющим мусульманскими провинциями за Кавказом, на место князя Мадатова. Это назначение лишило его возможности участвовать в военных делах, против коротко знакомых ему персиян и турок, но зато спокойствием Нухи, Ширвани и Карабага в это тяжелое время мы были исключительно обязаны характеру главного действующего лица в них – Абхазову. Его стойкость, благородные правила, и ненарушимость раз данного слова привлекли к нему сердца всех мусульман и сделали, – как выражается Паскевич, – более, нежели все пышные обещания и все изгибы утонченной восточной политики его предместника.

Задача, поставленная теперь перед Абхазовым, заключалась в обеспечении Военно-Грузинской дороги от разбоев соседних народов. Соображая взаимное положение между собой этих племен, Абхазов решил устремиться сперва на восток, чтобы смирить ингушей, и затем уже обратиться к прочному покорению Осетии. Последнюю цель предполагалось хранить до времени в величайшей тайне, чтобы лишить осетин предлога помогать кистинам или джерахам. Но Абхазов смотрел на это дело иначе. Таугарские старшины приглашены были им во Владикавказ, и, когда в числе их явились даже такие лица, как Беслан Шанаев, – князь Абхазов с тем прямодушием, которое отличало все его действия, объявил, что русские войска, усмирив беспокойных ингушей, вступят в их землю, но вступят не для стеснения их привилегий, а, напротив, чтобы ввести среди них гражданственность, порядок и обеспечить права и собственность каждого. Речь эта имела такой успех, что сорок осетинских старшин тут же вызвались участвовать с русскими войсками в походе. Это обстоятельство настолько подорвало противную партию, что она не решилась уже открыто стать на сторону наших врагов, но, тем не менее, на совещании у Беслана Шанаева постановила встретить русских на пороге своей земли оружием.

Обеспечив себя со стороны таугарцев и поручив назрановскому племени наблюдать за дальними ингушами, Абхазов восьмого июля выступил из Владикавказа двумя колоннами: левая, под начальством подполковника Плоткина[10] (батальон пехоты, астраханская сотня и четыре орудия) пошла к галгаям, правая, при которой находился сам генерал Абхазов (два батальона, сотня линейных казаков и также четыре орудия), – к Кайтукину посту, за которым начинались земли кистин и джерахов.

Девятого июля, как только колонна Абхазова перешла на правый берег Терека, тотчас же завязалась перестрелка. В джераховском ауле Калмикау засели кистины, пришедшие сюда из своего ущелья, и между союзниками не замедлила произойти серьезная распря. Джераховцы хотели положить оружие, а кистины выгнали их вон из их же деревни и объявили, что будут защищаться одни. Абхазов приказал начать атаку. Но едва войска тронулись вперед – кистины бежали и были горячо преследуемы, как осетинами, так и линейными казаками, до тех пор, пока страшная крутизна гор не остановила кавалерию. Тогда конницу сменили егеря, и кистины окончательно рассеялись. Слабое сопротивление неприятеля показывало, что дух горских народов уже подорван. И, действительно, едва отряд вступил в Кистинское ущелье, как большая часть населения изъявила покорность. Только немногие из фамилии Льяновых, да жители Обина отказались дать аманатов, и Абхазов решил наказать их оружием. Одиннадцатого июля войска, усиленные еще грузинской милицией, пришедшей от Казбека и истребившей по пути фамильный замок Льяновых, стояли уже перед Обином.

Все окрестные высоты были заняты неприятельскими скопищами. Но попытка кистин защищаться привела лишь к тому, что линейные казаки и осетины опять успели заскакать им в тыл, и неприятель, попав между двух огней, понес большие потери. Обин был сожжен, кистины смирились. В это самое время пришло известие, что левая колонна встретила сильное сопротивление у галгаев, и Абхазов немедленно двинулся туда на помощь. Слухи оказались, однако же, преувеличенными. Дело заключалось в том, что Плоткин, встретив у деревни Бахчатура сильное неприятельское скопище, состоявшее из галгаев, галашевцев, алхонцев и других племен, не решился к ночи переходить овраг, прикрывавший фронт неприятельской позиции, и отложил атаку до рассвета; одиннадцатого же июля войска быстро овладели вершиной Сугулама, и галгаи тотчас выслали в лагерь своих аманатов. Плоткин привел их к присяге и теперь шел на соединение с правой колонной.

Легкость покорения ингушцев превзошла самые смелые расчеты Абхазова; даже незначительные сопротивления, встреченные войсками при Калмикау, в Обине и на Сугуламе, не изменили общей картины этого счастливого для нас похода. Через неделю войска уже возвращались обратно на Терек. Погода, до этого времени хорошая, теперь совершенно испортилась, начались туманы, пошли дожди, и дороги в горах так разгрязнились, что движение по скользким тропам, проложенным над кручами, сделалось крайне опасно. Войска шли медленно, небольшими переходами, принимая везде заявление покорности, – и если эта покорность не была чистосердечна и искренна, то все же она должна была надолго сдержать хищные инстинкты населения. Носились слухи, что где-то собираются шайки, но о них мало заботились, полагая, что несколько фанатиков не могут изменить общего настроения народа. Так дошли до Обина. Здесь был назначен привал; но еще войска не успели разбить бивуака, как из селения вдруг раздались ружейные выстрелы – и трое солдат были ранены. Рота Севастопольского полка, посланная с одним орудием очистить деревню, ничего не могла сделать горсти кистин, засевшей в крепкую башню, Тогда, не желая напрасно тратить людей, Абхазов приказал ночью подвести подкоп под самые стены, – и утром башня вместе со своими защитниками, взлетела на воздух. Замечательно, что предводитель шайки Маркуст Бекаев, известный своими наездами на Военно-Грузинскую дорогу, был выброшен взрывом из башни и найден живым под грудами развалин.

Этим эпизодом окончилась экспедиция на земле ингушцев. Отряд возвратился во Владикавказ и с торжеством вступил через триумфальную арку, поставленную на крепостном валу еще в память Гюллистанского мира, заключенного генерал-лейтенантом Ртищевым в 1813 году. На почерневшем от времени дереве надпись об этом событии давно уже стерлась, да и самая память о заслугах Ртищева постепенно исчезла вместе с воротами.

Из Владикавказа Абхазов отправил прокламации в Осетию, и прежде всего к таугарцам, приглашая их последовать примеру ингушей и покориться без сопротивления. Таугарцы отвечали отказом. Беслан Шанаев успел уже собрать до двух тысяч человек и, признанный единодушно начальником восстания, занял перевал из долины Терека в долину Геналдона. Его самонадеянность была так велика, что он не задумался атаковать целую бригаду двадцатой пехотной дивизии, следовавшую в это время из Ларса к Владикавказу. Бой произошел в ларской теснине двадцать пятого июля, и хотя нападение было отбито с большим уроном для неприятеля, но и войска имели убитых и раненых.

Абхазов увидел необходимость действовать решительно. Он выступил из Владикавказа двадцать шестого числа со всем своим отрядом и занял Ларc, откуда пролегал удобнейший путь в Таугарское ущелье. Сводный батальон с двумя орудиями, под начальством майора Шлыкова, был выдвинут вперед и занял крайние высоты над Ларсом, чтобы обеспечить дальнейшее движение отряда. Но батальон не успел еще стать на позиции, как был атакован двухтысячньм скопищем Шанаева. Стрелковая цепь, выдвинувшаяся слишком вперед, сразу была опрокинута. Ближайшие роты смешались и, видя, что два орудия не могут остановить натиска неприятеля, – в беспорядке побежали назад. Батальонного командира не было при батальоне.

Поражение Шлыкова могло иметь печальные последствия и для всего нашего отряда, тем более, что в это самое время сильная перестрелка послышалась и впереди, у самой Балты. Там осетины напали на обоз Нашебургского полка, следовавшего к Владикавказу, под прикрытием двух рот, – и овладели частью транспорта: несколько повозок было разграблено, два офицера и до двадцати солдат убиты и ранены. Вероятно, неприятель нанес бы обозу еще больший вред, если бы Абхазов промедлил выступлением из Ларса. К счастью, быстрое появление его на горах, на пути к Таугарскому ущелью, остановило успехи мятежников на обоих пунктах.

Три роты Севастопольского полка, высланные вперёд, как только увидели беспорядочное отступление сводного батальона, проворно сбросили с себя мундиры и ранцы, и в одних рубахах с такой стремительностью ударили на таугарцев, что неприятель мгновенно был отброшен назад и скрылся в завалах. В это время подошли остальные войска Абхазова, – и Беслан Шанаев, не смея думать о защите, бежал за Геналдонский перевал. С его отступлением бежала и партия, державшаяся около Балты. Теперь ключ к Осетии находился в наших руках, и ворота в Таугарское ущелье стояли открытые настежь.

День, начавшийся для нас так неудачно, закончился полным торжеством русского оружия, показавшего насколько ничтожны перед ним все силы Осетии. Тем не менее, Абхазов, недовольный поведением в бою сводного батальона, вошел в подробное расследование всех причин, вызвавших неудачу. Причины эти, как оказалось, лежали в личных свойствах самого батальонного командира. Майор Шлыков принадлежал к числу тех нервных натур, которые, при всех своих прекрасных качествах, не могут быть терпимы в военной службе как люди безусловно вредные, не умеющие в виду опасности справляться с собой. Абхазов понял это своей прямой, честной душой и, обвиняя более всех самого себя в недостаточном знакомстве с характером своих подчиненных, ограничился, по отношению к Шлыкову, следующей оригинальной мерой.

Ходатайствуя о награждении отличившихся офицеров, он представил и наградный список майора Шлыкова, прописав в графе “за что представляется” следующую аттестацию: “Сорокового егерского полка майор Шлыков двадцать шестого на двадцать седьмое июля со сводным батальоном был послан занять первую высоту над Ларсом, но дурно исполнил это поручение. Он сам удалился от назначенного пункта и слишком удалил стрелков своих, которые, два раза подкрепленные пехотой и казаками и, наконец, горным единорогом и кегорновой мортирой, не могли остановить нападение и вынуждены были ретироваться в беспорядке. Здесь майор Шлыков не только не оказал храбрости, но закрылся против пуль шинелью – и в этом состояли все его действия и распоряжения”. Затем в графе “к какой удостаивается награде” значилось: “В награду за таковой подвиг, по мнению моему, он заслуживает при первом случае быть в жарком огне, и ежели и тут ему не удастся обратить на себя внимание начальства, и он на опыте повторит свою неспособность для полевой службы, – тогда должен быть уволен из оной на гражданскую или куда он изберет по своей способности”.

Паскевич, прочитав этот любопытный наградной лист, положил резолюцию: “Согласен. Употребить в первом деле против неприятеля”. Как прошло испытание и куда девался Шлыков впоследствии, – сведений нет; по крайней мере, имя его уже не встречается в дальнейших реляциях.

В тот же день войска заняли селение Саниб и стали бивуаком. Селение было пусто; но жители, успокоенные прокламациями Абхазова, мало-помалу стали возвращаться домой, – и первыми явились представители старейших осетинских фамилий Кондуховы и Есеневы. Абхазов объявил им прощение, но поставил условием выдачу мятежника Шанаева. Между тем все старшины и выборные окрестных таугарских аулов собраны были в лагерь и здесь, под знаменами Севастопольского полка, принесли присягу на верность Российскому государю. Только одна деревня Генал отказалась участвовать в этом собрании и за то была сожжена, вместе с полями засеянного хлеба.

Бой на высотах Саниба и затем слух о разгроме южных осетин решили участь и северной Осетии. Беслан Шанаев, добровольно сложив с себя звание народного вождя, явился к Абхазову с повинной головой. “Я ничего не могу обещать, – сказал ему Абхазов, – но буду ходатайствовать, чтобы тебе оставлена была жизнь”. Вместе с тем он потребовал от Шанаева вывести из гор тех жителей, которые еще не возвратились к своим домам, а самому на следующий день прибыть в деревню Кани и там ожидать решения своей судьбы.

Тридцатого июля весь отряд вышел из деревни Саниба и, переправляясь через бурные реки по мостам, устроенным уже самими таугарцами, прибыл в Кани. Здесь, на поляне, невдалеке от той горы, где, по народным поверьям, обитает святой Нох-Дзуар и стоит его жертвенник – отряд был встречен Шанаевым с семью сыновьями и главными коноводами восстания. Все они тотчас были взяты под стражу, впредь до решения их участи фельдмаршалом.

Смирив таугарцев, отряд прошел в Куртатинское ущелье, разорил четыре аула и страхом дальнейшего возмездия вынудил жителей дать аманатов. Этому примеру последовали и жители Гизельдона. Теперь оставались непокоренными только две деревни, Кобани и Ламардон, которые не хотели и слышать о повиновении. Из этих двух пунктов Кобани обращала на себя особое внимание Абхазова. Она была расположена за Гизельдонским ущельем, обрамленным, скалами, сходившимися местами ближе чем на четыре сажени. Быстрый Гизельдон, прядая каскадами на протяжении нескольких верст, делает дорогу непроходимой даже для вьюков, а при таких условиях и пятьдесят решительных и отважных горцев, взобравшись на утесы, могли нанести отряду большие потери. Но обстоятельства изменились, как только гизельдонцы изъявили покорность. Они сами засели на скалы и охраняли ущелье во все время следования русского отряда.

Кобани покорились без выстрела; но даже и это не повлияло на буйных ламардонцев, которые продолжали готовиться к защите. Среди неприступных утесов и скал грозно возвышался старый осетинский замок, и далеко виднелись его закопченные башни, не раз в тяжелые дни выручавшие своих обитателей. Воображение невольно населяло этот замок толпами духов и привидений, но, в сущности, там жили только разбойники. Замок принадлежал фамилии Карсановых, всегда независимой, наводившей страх на целую окрестность и теперь не хотевшей входить ни в какие сношения с Абхазовым. Абхазов приказал партизанскому отряду из ста человек пехоты и двадцати пяти линейных казаков, овладеть Ламардоном, – и партизаны отважно исполнили свое назначение. Деревня была ими взята, замок сожжен, и башни взорваны: сами Карсановы успели бежать, но их оставили в покое, потому что с потерей имущества они утратили свое влияние и не могли уже быть для нас опасными.

Последний удар разразился над деревней Чеми, стоявшей на склоне горы, над самой Военно-Грузинской дорогой, которая далеко была видна с высоких башен. Башни эти – вечный приют придорожных разбойников, были взорваны, а жители переселены на плоскость.

Так окончилась экспедиция Абхазова в северную Осетию. Не желая оставлять в земле таугарцев никаких памятников, принадлежавших русским, он вывез с собой бывший у них фальконет и чугунный столб, отбитый осетинами в Ларсе в то время, когда его везли в Тифлис для монетного двора еще во времена Гудовича.

Шестого августа отряд вернулся во Владикавказ и был распущен.

Страх, наведенный на осетин одновременным действием наших отрядов по обеим склонам Кавказского хребта, заставил их безусловно согласиться на все, что им было предложено. Главнейшие коноводы восстания были преданы военному суду и понесли жестокую кару. Двое из них, прапорщик Азо Шанаев и Бита Кануков как изменившие долгу присяги приговорены к смертной казни; десять представителей старейших осетинских фамилий, и в том числе сам Беслан Шанаев, сосланы в Сибирь на поселение; туда же послали и всех аманатов от тех племен, которые нам изменили, а малолетние из них были обращены в кантонистов. На этой мере особенно настаивал Абхазов, писавший Паскевичу, что бесполезно брать аманатов, если они при малейшей шалости горцев будут оставаться без наказания.

Народ потерял свое самоуправление и свои привилегии. Из всех земель, принадлежавших к владениям таугарцев, куртатин, джерахов, кистин и галгаев образовалось приставство, которое должно было внести в жизнь осетинского народа начало гражданского порядка. Пристав назначался из русских офицеров, а его помощники и старшины в аулах хотя и были туземцы, служившие по народным выборам, но никто из них не мог уже сменяться без воли русского правительства. “Я надеюсь, – писал по этому случаю Абхазов в своих прокламациях, – что с избранием вами помощника пристава положится конец гибельному кровомщению, поселяющему раздоры в ваших семействах. Правительство предоставляет себе карать нарушителей общественного спокойствия, и потому все убийцы должны быть представлены начальству, отнюдь не мстя их семействам. Я приказал разобрать прежние кровомщения и предписываю немедленно прекратить всякий иск крови.

Объявляю вам также, – писал Абхазов далее, – что всякий из вас, встреченный вооруженным на большой Военно-Грузинской дороге, будет арестован и представлен во Владикавказ для строгого наказания. Вам как подданным великого государя, нет никакого опасения ходить без оружия; но мера сия необходима для того, чтобы остановить гибельные намерения злоумышленников”. Таким образом все уголовные преступления судились уже по общим законам империи, а для разбора дел частных и тяжебных во Владикавказе был учрежден особый суд, также с участием туземцев, но под председательством владикавказского коменданта. Наконец, самое главное, старинная привилегия осетин – сбор пошлин с проезжавших по Военно-Грузинской дороге, была отменена, а, напротив, они сами были обложены податью, состоявшей из одного барана, двух куриц и восьми фунтов сыра с каждого двора.

Внимательный обзор Военно-Грузинской дороги и ближайшее знакомство с характером горских народов удостоверили Абхазова, что путь от Владикавказа до Казбека никак не может быть прикрыт боковыми постами, так как хищники всегда найдут тропы, которыми будут пользоваться и проходить незамеченными мимо наших кордонов. Имея это в виду, Абхазов предложил поселить возле дороги четыре казачьи станицы: у Балты, Ларса, Чеми и Колмикау, с тем, чтобы запереть осетинам выход на плоскость и поставить их в положение, в котором они находились во время владычества в стране кабардинцев. Недостаток земельных угодий, по мнению Абхазова, не мог служить препятствием к осуществлению этой идеи, так как ближайшие к станицам осетины должны были или выселиться на владикавказскую равнину, или смешаться с казаками, через что, как полагал Абхазов, скоро сольются в один народ и будут исполнять все повинности к которым будут призваны.

Большая часть осетин покорно подчинилась распоряжениям русского правительства; но были люди, которые не хотели примириться с установившимся порядком и втайне подготовляли новое восстание. Движение началось в деревне Кобани. Абхазов, внимательно следивший за настроением умов в Осетии, решил потушить пожар прежде, чем он разгорится, и для этого воспользовался самым суровым временем года – зимой, когда появление русских войск в горах считалось невозможным. Десятого декабря сто человек линейного батальона, выступив из Владикавказа, заняли Гизельдонское ущелье, под видом заготовки дров. Прибытие их не возбудило ни в ком подозрения, так как появление рабочих команд было делом обыкновенным, а между тем, на другой день к ним скрытно подошло еще сто человек, и весь отряд, подвинувшись вперед, стал в трех верстах от Кобани, закрывая собой вход в Гизельдонское ущелье. Не успели жители хорошенько сообразить в чем дело, как к передовому отряду явился сам Абхазов с целым батальоном пехоты и четырьмя орудиями: Кобани были тотчас заняты, и растерявшиеся жители покорно выслушали суровый приговор. Им велено было немедленно выйти из деревни со всем скотом и имуществом. Когда это было исполнено, деревня запылала с четырех сторон и гул, потрясший окрестные горы, возвестил о взрыве каменных башен, составлявших оплот и гордость Кобани. В тот же день отряд двинулся обратно, а вместе с ним потянулись и жители, переселяемые на плоскость, в окрестности Владикавказа.

С этой минуты Осетия не имеет уже более своей истории. Прошли годы культурного развития ее под кровом России и в своем течении настолько стерли самый след бытовой самостоятельности народа, что южные осетины окончательно слились с грузинами, а северные, – хотя и сохранили свои национальные черты, но сближение их с русской народностью идет чрезвычайно быстро. Былое время живет еще в воспоминаниях старых людей, но это время рисуется уже не в светлых, привлекательных образах, а в мрачных, обрызганных кровью картинах. Старики говорят: “Мы до тридцатого года не боялись Бога и проводили всю жизнь в грабежах и убийствах, а Абхазии разом все прекратил”. Его особенно уважает простой народ, первый почувствовавший на себе благие последствия мер, принятых русским правительством.

Время князя Абхазова служит для Осетии эрой. Самое имя его упрочилось в народе так глубоко, что когда осетин желает определить какое-нибудь событие, то говорит: оно случилось “до или после Абхазия”. Паскевич высоко ставил его деятельность. Оставляя Кавказ, фельдмаршал вызвал его в Польшу; но Абхазову не суждено было доехать до места нового своего назначения: он умер по дороге от холеры.

9

Две роты линейного батальона и две от егерских полков, тридцать девятого и сорокового.

10

Командир Севастопольского пехотного полка.