автордың кітабын онлайн тегін оқу Кавказская война. В 5 томах. Том 3. Персидская война 1826-1828 гг
Василий Александрович ПОТТО
КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА
Том 3. Персидская война 1826—1828 гг.
I. ПРЕДВЕСТНИКИ ПЕРСИДСКОЙ ВОЙНЫ
В эпоху великих европейских войн, 12 октября 1813 года, Гюлистанский договор заключил собой десятилетнюю войну между Россией и Персией. Но следовавшие затем тринадцать лет мира были лишь продолжительным перемирием. Затишье, восстановившее внешние признаки дружбы между двумя державами, было обманчиво и служило только предвестником новых военных бурь. Тихо зрело глубоко зарытое семя вражды, ожидая удобных моментов для всхода, и в действиях персидского правительства, сквозь обычную лукавую азиатскую скрытность, то и дело прорывалось тайное недоброжелательство, напоминавшее начальникам Кавказского края о необходимой осторожности.
Гюлистанский мир, заключенный под громовым впечатлением побед Котляревского, отторгнувший от шахских владений богатые закавказские провинции, не мог не оскорбить слабую, но гордую Персию, несмотря на века несчастий все еще связывавшую свою славу со славой Персидского царства эпохи калифов. Повелитель “средоточия вселенной”, преемник грозного Шах-Аббаса и представитель новой династии, шах глубоко был затронут потерей ханств, после того, как он мечтал уже отторгнуть от России свою древнюю данницу, Грузию; ниспровергнуты были честолюбивые замыслы любимого сына его Аббаса-Мирзы, желавшего ореолом побед обеспечить за собой наследие престола; роптали подкупленные англичанами сановники, обманутые в своих расчетах; негодовал народ, на который всей тяжестью легли военные неудачи. Весьма вероятно, персияне, несмотря на все невыгоды своего положения, не заключили бы столь тяжкого мира, если бы англичане, дрожавшие за свои торговые интересы, не уверили шаха, что возвращение уступленных провинций будет достигнуто легко дипломатическим путем при могущественном посредничестве Англии.
Но и Англия, добившаяся постыдного для Персии мира в исключительных заботах о развитии своей торговли в монархии шахов, довольна не была. Удачно вытеснив в 1811 году окрепшее было там влияние французов, англичане боялись, чтобы Россия не получила преобладающего значения в стране, столь близкой к Индии, и всеми силами противодействовали успехам русского оружия. Несмотря на дружеский союз с Россией против общего врага, Наполеона, Англия пошла так далеко в своей расчетливой политике, что затратила крупные суммы на формирование регулярной персидской армии, так быстро погибшей под ударами Котляревского,– а английские офицеры принимали и непосредственное участие в делах персиян против русских. Гюлистанский мир, разрушив все плоды этих усилий, нанес Англии суровое дипломатическое поражение и должен был вызвать с ее стороны новые козни против возраставшего влияния России.
Действительно, во все тринадцать лет мира Персия была ареной дипломатической борьбы между Россией и Англией за влияние. В Тегеран и Тавриз являлись английские посольства со сказочной пышностью и блеском, так много значащим в глазах азиатских народов. Раболепно подчиняясь унизительным требованиям персидского придворного этикета, англичане в то же время с такой безумной расточительностью сорили деньгами и дорогими подарками, что все, окружавшее шаха и Аббаса-Мирзу, было закуплено и рвало обеими руками то, что можно было сорвать с англичан, отводя интересам государственным последнее место. Конечно, расчетливые англичане не на ветер пускали те баснословные суммы, которых им стоила Персия; эти суммы составляли лишь ничтожную часть барышей, которые приобретала ост-индская компания, сбывая персиянам свои товары, и особенно ром.
Бороться с Англией на этом поприще, уничтожить ее влияние – было для России не под силу уже потому, что “ни сей торговли, ни рассеваемых Англией денег мы ничем заменить не в состояний”, как справедливо замечает Ермолов в своих донесениях. Естественно, что в сферах, руководивших тогда судьбами персидской монархии, Россия, в противоположность Англии, друзей не имела; боялись ее грозных сил, помнили суровые уроки, данные ею при Мигри и Асландузе, но готовы были воспользоваться всяким случаем, чтобы нанести ей существенный вред. В основании всех отношений к ней Персии лежал исключительно страх перед ее могуществом.
Все политические обстоятельства складывались в высшей степени неблагоприятно для развития мирных чувств между двумя соседними монархиями. Подстрекаемая Англией, Персия путем бесконечных переговоров домогалась возвращения хотя бы части отторгнутых от нее земель и ежеминутно создавала все новые и новые политические затруднения. Но все ее домогательства встречали суровый отпор, возбуждавший в государственных людях Персии затаенное озлобление, едва прикрываемое маской восточной вежливости и низкопоклонных Фраз. Нет сомнения, что отношения Ермолова к персидскому двору также не способствовали упрочению приязненных отношений. Непреклонная политика, выдвинутая им с первых дней его пребывания в Тегеране и со строгой последовательностью проводимая в Закавказском крае, сделала его личным врагом наследника персидского престола, в руках которого соединялись все нити русско-персидских сношений. В личности Аббаса-Мирзы, по свидетельству Ермолова, лежала одна из главнейших причин тех политических затруднений, которые в будущем грозили неминуемой войной.
Дело в том, что года за четыре до поездки Ермолова в Персию, Аббас-Мирза, второй, но любимый сын шаха, торжественно и всенародно объявлен был, по воле отца, наследником персидского престола. Таким образом, законный наследник, старший его брат, Мегмет-Али, человек с выдающимися способностями, весьма расположенный к России, должен был уступить ему место.
Официальным предлогом к этому нарушению священных прав первородства послужило, кажется, то, что Мегмет-Али был рожден христианкой, в то время как мать Аббаса-Мирзы происходила из той же воинственной тюркской фамилии Каджаров, к которой принадлежал и царствовавший в Персии дом. Но этот предлог в глазах народа был не настолько важен, чтобы из-за него мог быть нарушен один из основных законов государства,– и положение Аббаса-Мирзы было двусмысленно и шатко.
Мегмет-Али как сторонник России мог рассчитывать на ее поддержку; в самой Персии он имел свою значительную партию приверженцев и однажды, в присутствии шаха и придворных, громко сказал Аббасу-Мирзе: “По повелению шаха я преклоняю голову свою перед тобой как перед наследником престола, но в свое время мечи наши решат, кому из нас владеть Персией”.
Таким образом нарушение прав первородства ничего не обещало стране, кроме потоков крови. И если самому шаху, по ироническому замечанию Ермолова, “достаточно было одной уверенности, что сего при жизни его не случится”, то Аббасу-Мирзе приходилось серьезно подумать о средствах удержать за собой незаконно захваченное наследие.
Первое, что представлялось ему на этом пути, было признание его наследником персидской монархии со стороны могущественного русского императора. Ермолов предвидел, однако, ту беспокойную и вредную для России роль, которая предстояла в будущем Аббасу-Мирзе, и не спешил утвердить столь большие права за несомненным и непримиримым врагом, в прямой ущерб другому, дружественному России принцу.
Несмотря на то, что одним из пунктов Гюлистанского договора Россия обязалась признать наследником Персии того, кого назначит шах, Ермолов, в бытность свою полномочным послом в Тегеране, сумел ловко обойти вопрос и уклонился от официального шага в этом смысле; он даже не считал нужным скрывать своих настоящих чувств к Аббасу-Мирзе,– с тех пор заслужил его ненависть. Тогда Аббас-Мирза обратился окольными путями непосредственно к русскому министерству иностранных дел и успел добиться своей цели, благодаря именно тому, что взгляды Ермолова не разделялись министром.
Признание Аббаса-Мирзы наследником персидского трона оказалось, как и предвидел Ермолов, весьма важной политической ошибкой, и отношения между Россией и Персией, вместо того, чтобы выиграть, напротив, бесконечно проиграли от этого неосторожного шага. С того самого момента, как он был сделан, начинается новый ряд политических усложнений, который в конце концов неизбежно должен был повести к войне. Пока Аббас-Мирза не был признан русским двором, он имел лишь косвенное и незначительное влияние на политические дела, ограничивая их скромной ролью начальника смежных с Россией провинций; теперь с ним приходилось разговаривать как с наследником трона, и уже ни один хоть сколько-нибудь важный вопрос не мог пройти без его участия. И вот, под его влиянием снова появляются на сцену притязания Персии на Карабаг и Талышинское ханство.
Аббас-Мирза мечтал заставить Ермолова согласиться на эти уступки угрозами. На самой границе Карабага он отвел владения беглому царевичу Александру, а земли, смежные с Талышинским ханством, дал в управление убийце князя Цицианова. Все, что бежало из русских пределов, находило у наследного принца почетный прием и безопасное убежище; он вел тайную переписку с закавказскими ханами, волновал татар, поддерживал деньгами смуты в Дагестане и, наконец, почти открыто договаривался с Турцией, предлагая ей заключить наступательный союз против России, могущество которой, по его мнению, угрожало всем магометанским государствам. К союзу этому Аббас-Мирза мечтал привлечь весь мусульманский мир и, льстя самолюбию султана, тайно давал ему понять, что тот как глава союза, призван возвратить своему трону утраченный блеск времен калифата.
Признанием Аббаса-Мирзы не достигалась и та единственно уважительная цель, которую выставляла Персия перед русским правительством,– избавление страны от внутренних потрясений. Правда, Аббас-Мирза уже не мог опасаться происков старшего брата, к тому же скоро умершего, и партия приверженцев последнего должна была сойти со сцены, зная решительную волю русского царя; но именно то, что, казалось, должно бы дать Персии спокойствие, и послужило для нее источником бедствий. Уже не связанный соперничеством, Аббас-Мирза вовлек ее на скользкий путь политики приключений.
Нельзя, впрочем, не сказать, что его более или менее вынуждали к этой политике и самые обстоятельства. Династия Каджаров, в лице свирепого Ага-Мохаммед-хана овладевшая персидским престолом путем кровавых смут и цареубийства, не имела на своей стороне даже выгоды долговременного обладания властью, что на Востоке нередко заменяет законное право. И Аббас-Мирза, принадлежавший к этой династии, да к тому же и сам незаконно овладевший правами старшего брата, и в личных и в династических интересах должен был искать блеска военной славы и победных триумфов, чтобы по крайней мере оправдать в глазах народа свое избрание в наследники трона. К этому направлены были все его действия, и он не переставал питать надежду отторгнуть от России покоренные ею области,– славнейшее дело, которое могло ему предстоять. Но на этом пути перед ним не было даже выбора: только одни англичане могли снабжать его деньгами и для рассеяния смут в русских пределах, и для заведения регулярных войск, на которые он смотрел как на будущий оплот своего могущества. И он по необходимости становился орудием в руках англичан.
В то время, как на сцене политической жизни Закавказья и Персии появился Ермолов, Персия, на четвертом году Гюлистанского мира, конечно, не могла и думать снова воевать с Россией. Но политика, направленная к приобретению военной славы наследнику трона, повела за собой сначала другие, меньшие войны. В 1818 году Персия воевала с афганцами, и шах, как бы напоминая Ермолову о своем могуществе, прислал ему следующее восточно-гиперболическое и цветистое извещение об одержанных им успехах.
“Победоносным войскам нашим,– писал шах,– всегда покровительствуют конные полки небесных сил, а потому действия неприятелей на ратном поле имеют против нас такую же силу, как звезды небесные против восходящего солнца... Пламенный меч наш, устремленный к поражению неприятеля,– есть молния, все сожигающая. И звезды светом победы освещают изображенную на счастливых знаменах наших луну”.
Описывая самую битву, шах говорит:
“От пыли, несущейся никем непобедимой конницы нашей, место сражения померкло так, что если бы открытый сарбазами огонь не освещал его, то стрелы, лишающие жизни, не находили бы пути пронзать сердца неприятельские. Пять часов длился бой, и воюющие не различали белого и черного. Наконец, на закате солнца, от огня пушек, сокрушающих Кавказские горы, разрушилось и основание неприятельских войск. Вдруг знаменитый наш сын, Али-Мирза-хан, хороссанский валий, со своими богатырями, наподобие волн морских, напал на неприятеля, и щедрой милостью Бога и нашим счастьем зефир победы развеял кисти у знамени победоносного сына нашего: несчастное же знамя неприятеля – низверглось. При сем нападении победоносный сын наш лично устремился на Ширдаль-хана (брата афганского владетеля) и мечом, сверкающим как молния, нанес удар ему в голову и разрубил его до самой груди, отчего тот упал с лошади, в пример прочим зрителям”...
Нужно думать, однако, что в действительности победа персиян не была так блистательна; по крайней мере, Ермолов, конечно не без основания, писал министру иностранных дел графу Нессельроде следующее:
“Хоросанцы вместе с афганцами разбили персидские войска, и урон ужаснейший. Начальствующий оными откупил свою голову большой суммой денег, и шах, хотя продолжил ему командование войсками, но, собрав большие силы, сам пошел на неприятеля. Жители Тегерана полагают, однако же, что он далеко не пойдет, опасаясь, дабы малейшая неудача под его собственным предводительством не произвела худое в народе впечатление. Невзирая, однако же, на неудачу, разглашаются ложные о победах известия и отправляются торжества. Таким образом уведомляет меня Аббас-Мирза о победе над курд-балдасами, когда имею я известия, что войска его понесли значащий урон”.
Так или иначе, но столкновения с афганцами значительно подняли дух персиян, и в 1821 году они начинают войну уже с Турцией.
С давних пор между двумя соседними мусульманскими державами были серьезные поводы к неудовольствиям, обостренные враждой пограничных начальников. Границы были ареной обоюдных набегов, разбоев и возмутительных насилий. Ермолов отмечает, что причиной вражды были, между прочим, притеснения, делаемые в турецких пределах персидским торговцам, и обиды, причиняемые ездящим на богомолье в Калбалай. Все внимание Порты было отвлечено в то время греческой войной за независимость, и многочисленные войска ее из Анатолии были выведены. Аббас-Мирза, уверенный, что Россия вступится за греков и объявит со своей стороны войну Оттоманской Порте, решил воспользоваться именно затруднительным положением последней и на ее счет создать себе военные триумфы. К Ермолову он писал между тем, что его подвигает к войне с Турцией чувство негодования на жестокость турецкого правительства против греков и вообще христиан. Он ездил даже в Эчмиадзинский монастырь и там просил католикоса на христианском алтаре освятить его меч. “Но, конечно, не мщение за христиан мог иметь в виду Аббас-Мирза, владетель мусульманский. Нельзя усомниться, что в расчетах английского правительства выгоды торговли дороже крови истребленных христиан”,– так доносил Ермолов, намекая, что и в этом случае Аббас-Мирза служил только послушным орудием английской политики.
В сентябре 1822 года, персидская армия быстро и неожиданно вторглась в турецкие пределы. Застигнутые врасплох и неготовые к обороне, турки не могли противиться, и Баязет, после слабой обороны, сдался. Персияне заняли также несколько небольших, но по своему положению довольно важных крепостей и в том числе Топрах-Кале, лежавший на арзерумской дороге. Отсюда набеги их простерлись даже до окрестностей Багдада, где все небольшие стычки окончились в их пользу. Даже жители Карса до того страшились персиян, что просили Ермолова занять войсками их крепость. “Не мог я сделать сего по настоящим обстоятельствам,– говорит он,– но многие селения спасли мы тем, что под видом охранения купленного нами хлеба расположили в них небольшие отряды”. Многие армянские деревни совсем бежали в русские пределы, и турки им не препятствовали.
Военные действия были, однако, не продолжительны. Оставив в Топрах-Кале небольшой гарнизон, Аббас-Мирза двинулся дальше. Не доходя до Арзерума, он встретил наконец турецкий лагерь. Здесь успели сосредоточиться войска двух пашей; но паши враждовали между собой, и никакого единства действий ожидать от них было невозможно. Аббас-Мирза стал готовиться к бою. Но турки бросили лагерь и пустились бежать по направлению к Арзеруму. Персияне кинулись грабить оставленное. Вдруг между ними пронесся слух, что турки возвращаются. Слух этот был ложен; тем не менее персидское войско пришло в неописуемый страх и, в свою очередь, поспешно стало отступать по направлению к Топрах-Кале. До сих пор еще не знают, которая из двух бежавших друг от друга армий остановилась прежде; известно только, что вскоре после этих маневров в персидском войске явилась холера, которую многие объясняют сильным нравственным потрясением людей. С тех пор с каждым днем возрастала в лагере персиян смертность – и солдаты толпами разбегались. Судьбе угодно было, однако, еще раз осенить знамена Аббаса-Мирзы победой. Дело в том, что сорок тысяч турок из Карсского пашалыка, пользуясь удалением его к Арзеруму, нахлынули на Топрах-Кале и, построив две батареи, принялись его бомбардировать. Гарнизон терпел, но не сдавался. Вдруг на соседних горах появились бегущие войска Аббаса-Мирзы. Турки поспешно сняли батареи – и отступили.
Одновременно с тем шли военные действия и со стороны Эриванского ханства. Но там дела персиян шли менее успешно. Курдистанский валий передался туркам и, делая набеги на Эриванское ханство, производил в нем страшные опустошения. В одной довольно горячей схватке была вырезана почти вся персидская конница, составленная исключительно из разбойников, давно бежавших из татарских дистанций Грузии. Потерпел сильно около города Вана и батальон, составленный из русских дезертиров.
Эти неудачи и явившееся убеждение, что между Россией и Турцией войны не будет и что последняя, опомнившись, соберет достаточные силы, чтобы наказать персиян за внезапное нападение, заставили Аббаса-Мирзу удовольствоваться приобретенной, славой, и 27 октября он уже возвратился в Тавриз.
Мирный договор между Персией и Турцией заключен, однако, гораздо позже, именно в 1823 году. Извещая об этом Ермолова, Аббас-Мирза писал надменно, что турки принуждены к тому блистательными успехами его оружия.
Как ни были проблематичны успехи персидского оружия в войнах с афганцами и турками, они стали предметом гордости для самого Аббаса-Мирзы и окончательно убедили его в могущественном значении созданной им регулярной армии. С пылкостью воображения, характеризующей азиатский Восток, он уже мнил теперь, что в силах померяться и с Русской империей. И вот, по заключении мирного договора с Турцией, он поднимает новый вопрос о проведении границ, условленных Гюлистанским трактатом между Россией и Персией.
Еще во время посольства Ермолова в Тегеран все дело о границах, по повелению шаха, было окончательно передано на решение Аббаса-Мирзы, и с тех пор в течение шести-семи лет оставалось открытым. Но ставя его на очередь, Аббас-Мирза умышленно дал своим требованиям такие преувеличенные, размеры, которые рано или поздно, но неминуемо должны были повести к разрыву.
Дело в том, что по Гюлистанскому договору отошли к России, в составе Карабагской области, части Чаундурского и Копанского магалов, расположенных в треугольнике, образуемом реками Араксом, его притоком Копан-Чаем и линией, проведенной к северу от Мигри. Это-то пространство, оставаясь неразмежеванным, и служило постоянным предлогом к дипломатическим пререканиям. Персияне продолжали удерживать за собой весь этот треугольник, принадлежавший России по смыслу Гюлистанского трактата, а русские, взамен того, занимали принадлежавшее Персии северо-западное побережье прекрасного озера Гокча, расположенного на севере Эриванского ханства.
Гокча представляет собой одно из поразительнейших зрелищ. На высоте семи тысяч футов, среди обрывистых скалистых гор, перед вами открывается громадное водное пространство и будто огромное зеркало в каменных рамах отражает безоблачное небо и цепи гор,– снеговые со стороны Карабага. Площадь этого озера заключает в себе пространство более трех тысяч квадратных верст. Это целое море, море – на высоте, превышающей тысячи на две футов высоту Чатырдага! Та же бесконечная морская даль, та же безбрежная водная равнина, уходящая за горизонт, та же чудная синева, какая открывается взору при виде любого моря,– и все это на вершинах горных кряжей, на высоте семи тысяч футов.
Таково знаменитое Гокчинское озеро.
Серые, пепелистые горы справа и слева обложили эту морскую синеву, а прямо перед глазами бесконечная даль, неизмеримая масса воды. Влево, с небольшим в версте от западного берега, виднеется небольшой скалистый остров, имеющий верст шесть в окружности. Это – бесплодная скала, покрытая очень скудной землей, занесенной сюда ветром, выветрившейся лавой да расположившейся растительностью. На нем виднеются серые стены древних построек и настоящих укреплений, над которыми высятся такие же древние конические купола армянской церкви. Это древний армянский монастырь, который, как и самая Гокча, называется по-армянски Севан.
Глубоким уединением веет от этого неприступного островка, сообщающегося с землей только посредством лодок, которые держат монахи. Тишину этого уединения нарушают лишь однообразные прибои волн да жалобные крики морских чаек. Горы амфитеатром обступают и озеро, и весь юго-западный горизонт и придают всей этой местности много величавой поэзии.
Окруженная водой, святая обитель только своей трудно доступной местности обязана тем, что ни разу не была разграблена кочевавшими здесь хищными курдами, не имевшими у себя флотилии. Предания хранят, однако, память о многих попытках разбойничьих племен добраться до монастыря и до его мнимых сокровищ. Монахи рассказывали много дивных и любопытных вещей, свидетельствующих и о хитростях, на которые пускались враги, и о небесной помощи, которая ограждала обитель. Говорят, например, что как-то раз лезгины задумали ограбить монастырь, но лодок достать им было негде. И вот они засели в деревянные ящики, которые под видом товаров и были нагружены на монастырские лодки самими же монахами, принявшими эти закупоренные тюки на берегу от возчика-татарина. По счастью, во время плавания, какому-то мальчику случилось услышать, как один из лезгин спрашивал другого: скоро ли берег? Мальчик поднял тревогу,– и предприимчивых разбойников вместе с ящиками побросали в воду.
В другой раз, при царе Ираклии Великом (5 января 1775 года), когда лезгины вторглись в Эриванскую область и опустошали христианские селения, большинство жителей по обыкновению укрылось на острове. Дело было зимой. Лезгины, не застав во многих деревнях ни души, пустились к монастырю по замерзшему озеру. В монастыре шла литургия, когда архимандриту Иоанну сказали, что неприятель вступает на остров. Он вынес к народу святые Дары и, обратившись к нему, сказал: “Молитесь, готовьтесь к принятию святых божественных Тайн!” В это время лед рухнул, и холодные воды озера поглотили неприятеля.
Благочестивый народ долго чествовал память своего избавления, и ежегодно 5 января, когда совершилось чудо, под сводами храма пелись благодарственные молитвы монастырскими иноками.
В этом-то величавом уголке природы и располагались летом русские войска для ркарауливания своих татарских кочевий. Закавказское начальство не прочь было уступить персиянам занятую ими часть Карабага, с тем чтобы удержать за Россией берег Гокчи, и такое решение пограничного спора было не безвыгодно для обеих сторон. Персияне получили бы лучшую и обширнейшую землю; выгода России заключалась в том, что, в место мусульманских подданных Карабага, она приобрела бы на берегах Гокчи армянское население, вместе с одной из тех древних святынь, которые так чтятся армянами.
Так или иначе, на обоих спорных пунктах необходимо было, однако, окончательно определить границы. Но начатые Аббас-Мирзой переговоры по этому вопросу, в течение всех последующих трех лет, до начала войны, носят характер упорных и намеренно создаваемых усложнений.
Когда, в 1823 году, решено было приступить к размежеванию и съехались назначенные для этого персидские и русские комиссары, скоро стало совершенно очевидно, что никакое соглашение невозможно. Под влиянием турецких побед, персияне надменно противоречили русским комиссарам на каждом шагу и “вопреки даже здравого смысла”, как выражается Ермолов. Так, например, чтобы дать буквальному смыслу договора выгодное для себя толкование, персияне требовали, чтобы левый и правый берег реки определялись не стоя лицом к ее устью, по течению, а напротив. На этом настаивал и сам Аббас-Мирза, “которого – как ядовито замечает по этому поводу Ермолов,– многие считают великим гением, преобразователем своего народа, вводящим европейское просвещение”. “Мнение сие,– говорит он,– разделяет с прочими и наше министерство, имевшее бы, кажется, нужду знать его короче”.
Видя, что переговоры комиссаров не поведут ни к чему, Ермолов разрешил управляющему тогда Карабагом князю Мадатову иметь личное свидание с наследником персидского трона, охотившимся в то время на правом берегу Аракса.
Свидание это состоялось у Худоперинского моста. Окруженный блестящей свитой и многочисленной конницей, составленной из первейших фамилий трех мусульманских ханств, явился Мадатов в назначенный день у Худоперинского моста. Богатая одежда всадников, дорогое оружие, драгоценный убор статных карабагских коней в соединении с грозными рядами сорок второго егерского полка, стоявшего под ружьем с распущенными знаменами, представляли поистине внушительную картину. Аббас-Мирза приехал в сопровождении своих сыновей и всего двора. Его приняли с подобающими почестями, и все, что только могли позволить средства, было употреблено Мадатовым для того, чтобы придать этой встрече более наружного блеска, который так легко очаровывает умы персиян. В лагере целый день гремела музыка, устраивались маневры, скачки, разные военные игры, в заключение был сожжен великолепный фейерверк. Персияне, действительно, были так обворожены любезностью князя и пышностью даваемых им празднеств, что долго после того они обозначали 1823 год фразой: “когда был фейерверк князя Малахова”.
Но встреча эта не повела ни к чему. Мадатов тщетно старался утвердить добрые отношения с наследником Персии. На все, что говорил Мадатов, Аббас-Мирза отвечал одно, что он употребит все средства доказать, как велико желание его приобресть расположение к себе императора и угодить Ермолову. Этими неопределенными обещаниями все и ограничилось. “Зная Аббас-Мирзу,– говорит Ермолов,– я никогда и ни одному слову его не поверил”. И Ермолов не ошибался.
Скоро наступило холодное время; пограничные с Персией горы покрылись снегами, и комиссары, ничего не решив, разъехались. Острый вопрос о границах так и оставался открытым.
В начале 1825 года, в марте, переговоры возобновились. В Тифлис приехал некто Фет-Али-хан Тавризский, уполномоченный заключить окончательные условия о размежевании. Ермолов предложил обменяться участками: часть Карабага оставить за персиянами, Гокчинский берег – за Россией. На этот раз переговоры, по-видимому, пошли довольно успешно. Предварительный акт был заключен. Но сговорчивость персидского уполномоченного, как оказалось, имела в основании своем некоторые задние мысли. Дело в том, что Аббас-Мирза уже давно хотел поставить ханом Эриванской провинции одного из своих сыновей, чтобы предоставить ему богатые доходы с этой области. Но сардарь сидел в Эривани крепко и пользовался особенными милостями шаха. Аббас-Мирза рассчитывал добиться своей цели при посредстве кавказского начальства; были происки, чтобы Ермолов, жалуясь шаху на поведение эриванского сардаря, в то же время выхвалял бы перед ним добрые отношения Аббаса-Мирзы и указал бы ему на пользу подчинить все пограничные с Россией области одному начальнику, то есть, конечно, наследному принцу.
Аббас-Мирза хотел сделать Ермолова орудием своих честолюбивых и корыстных замыслов.
Но пока Фет-Али-шах проживал в Тифлисе, дела неожиданно изменились: умер воспитатель Аббаса-Мирзы, старый каймакам, Мирза-Бизрюк, человек необыкновенно умный и ловкий, до последних дней сохранявший огромное влияние на своего воспитанника. Слабохарактерный Аббас-Мирза сделался игралищем партий. Теперь он подпал под влияние могущественного тавризского первосвященника, Муштенда-Мирзы-Мехти, страшного религиозного фанатика: Мехти уверил Аббаса-Мирзу, что малейшая сговорчивость по поводу границ уронит его во мнении народа и что необходимо оружием смирить гордость России, возвратить потерянные Персией области, не исключая самой Грузии, и изгнать русских за хребет Кавказа.
Аббас-Мирза собрал военный совет, на который приглашены были и первосвященник как человек, могущий дать направление – общественному мнению, и евнух, необходимая особа, хранитель тайн дворца и сераля, и беглые русские изменники. Все мнения оказались против мира с Россией. Сурхай казикумыкский ручался головой, что, имея в горах много приверженцев и сильные связи, он легко поднимет весь Дагестан и наводнит лезгинами Грузию. Хвастливый эриванский сардарь, не участвовавший в совете, но имевший много причин опасаться Аббаса-Мирзы, писал униженно, что, если ему позволят, он в течение двух месяцев будет в Тифлисе. Первосвященник торжественно объявлял, что он благословит победоносные знамена Аббаса-Мирзы и сам, с пятнадцатью тысячами мулл, пойдет впереди, указывая путь к славе.
Совет имел на наследного принца решающее влияние. Фет-Али-хан, возвратившийся в Тавриз, был уже принят весьма неблагосклонно, а акт, составленный им, уничтожен. Взамен его Аббас-Мирза предложил русскому правительству свои условия, которые принять было невозможно; он не только не соглашался ни на какой обмен участков, но желал оставить за Персией и карабагские земли, и Гокчу и требовал, сверх того, всего Талышинского ханства вместе с Ленкоранью. А под рукой делались уже усиленные приготовления к войне и собирались войска. Скоро на русских границах появились персидские отряды там, где прежде их никогда не бывало. Даже те пункты, которые занимались русскими караулами на летнее время для прикрытия кочующих татар,– персидским войскам приказано было тотчас занять, как только русские, с приближением осени, уйдут. В то же время дерзость пограничных персидских начальников стала переходить всякие границы. Так, посланный Ермоловым в Талышинское ханство полковник генерального штаба Эксгольм встречен был на границе его персидским чиновником, требовавшим, чтобы он возвратился назад, угрожая в противном случае прибегнуть к силе. На возражение Эксгольма, что он находится на земле, принадлежащей России, чиновник дерзко ответил, что земля принадлежит Персии и что он делает большое снисхождение, позволяя Эксгольму возвратиться.
Ермолов знал все, что происходило в Тавризе. Он писал государю, что Аббас-Мирза не остановится на дипломатических переговорах и будет требования свои поддерживать оружием; он просил усилить кавказские войска одной пехотной дивизией и несколькими казачьими полками, видя в этом единственное средство предупредить войну. Император Александр, судивший о русско-персидских делах по докладам графа Нессельроде, не разделял, однако, опасений Ермолова. Уверенный в миролюбии Персии, он писал к нему из Таганрога, что “должны быть употреблены все меры к сохранению мира, отнюдь не доводя до войны, для нас тем более невыгодной, что войскам довольно было дела и у себя на Кавказе”.
“Я не могу поверить,– писал и Нессельроде Ермолову,– чтобы персияне были так неблагоразумны, чтобы решились на войну, когда мы со всеми в мире”. А между тем персияне не считали даже нужным скрывать свои приготовления. С осени 1825 года начались уже грабежи в пограничных русских землях и волнения между джарскими лезгинами. Персидские агенты рыскали в ханствах и по татарским дистанциям. Не замедлили последовать и пограничные столкновения войск.
В начале ноября 1825 года, Русский караул из небольшого числа татарской конницы, стоявший на берегу озера Гокчи, внезапно был атакован персидскими войсками. Пост отступал, караулка была сожжена персиянами. Ермолов приказал немедленно послать туда роту пехоты с орудием. Появление штыков заставило персиян удалиться, и берег Гокчи снова был занят русским постом. Тогда сардарь предложил начальнику пограничных постов, полковнику Северсамидзе, оставить с обеих сторон только конные караулы. Северсамидзе согласился. Но едва русская рота оставила позицию, как сардарь быстро стянул войска и двинул их для занятия Гокчи, с тем чтобы более не уступать ее русским. Рота поспешно вернулась назад – и предупредила персиян. Два батальона регулярной персидской пехоты с четырьмя орудиями, уже подходившие к озеру, остановились и, не решаясь атаковать роту, отступили.
Трудно предположить, чтобы подобные дела могли происходить без воли Аббаса-Мирзы, тем более, что и сам он в это время, под видом охоты, объезжал границы и даже был в Эривани, не уведомив о том Ермолова, “что, по обычаям персиян, разумелось величайшей грубостью”.
Ермолов сообщил о всех этих происшествиях министру иностранных дел, графу Нессельроде. Он писал, “что одной твердостью можно достигнуть продолжения и прочности мира, но никак не чрезмерным снисхождением, которое вызовет со стороны персиян только новые наглости”.
Между тем русский поверенный при персидском дворе, Мазарович, ездил в Тегеран с письмом Ермолова к шаху. Шах принял его ласково, но объявил безусловно, что возлагает на Аббаса-Мирзу все пограничные дела с Россией и предоставляет ему полную свободу действий. Мазаровичу было объявлено, впрочем, что с ответным письмом и окончательными предложениями будет прислано к Ермолову особое доверенное лицо.
Чиновник этот, действительно, прибыл в Тифлис. Случилось, однако, что в это время Ермолов находился на Линии, куда его вызвали тревоги в Чечне и смерть Лисаневича. Надменный персидский сановник, Мирза-Мамад-Садык, хотел вести переговоры не иначе, как с самим главнокомандующим и просил назначить ему место и время для свидания. Ермолов счел неудобным допустить его за Кавказский хребет и возложил ведение переговоров на генерала Вельяминова. Мирза-Садык отказался от этого и уехал.
При таких обстоятельствах наступило новое царствование.
Император Николай, обозревая сношения России с иностранными державами, обратил особое внимание на дела персидские. Но, под влиянием взглядов министерства, он писал Ермолову, 11 января 1826 года, все о той же необходимости удерживать заключенный с Персией мир, пока сама она явно не нарушит Гюлистанского договора. “Верность данному слову,– говорит император,– и существенные выгоды России того от Меня требуют. Ныне, когда почти все горские народы в явном против нас возмущении, когда дела в Европе, а особенно дела с Турцией заслуживают по важности своей внимательнейшего наблюдения, неблагоразумно было бы помышлять о разрыве с Персией или умножать взаимные неудовольствия”. Чтобы удержать мир, государь решался даже на уступку Персии полуденной части Талышинского ханства.
Ермолов со своей стороны также не стоял бы нисколько за Талышинское ханство: оно не приносило России ни малейших выгод уже потому, что малым числом войск оборонять его было невозможно, а большого числа оно не стоило. Но другие соображения заставляли его быть против такой уступки, она, как это Ермолов хорошо знал по опыту, повлекла бы за собой бесчисленные новые притязания со стороны персиян, уронила бы престиж и влияние России в закавказских мусульманских провинциях, а Аббасу-Мирзе, злейшему врагу России, дала бы не только повод и право кичиться успехами своей политики, но и возможность еще с большей силой и влиянием создавать новые недоразумения. Что такой именно смысл имела бы уступка Талышинского ханства, ясно было из самых обстоятельств переговоров о нем. Давно уже Аббас-Мирза выражал Ермолову желание приобрести его и не один раз предлагал ему значительные суммы денег, но только с тем, чтобы о передаче Персии ханства обнародован был акт, а деньги были бы уплачены по тайному договору. Ермолов, конечно, счел своей обязанностью просто отклонить ведение переговоров об этом, хорошо понимая их цель и значение.
Таким образом, Ермолов стоял в прямом противоречии с намерениями и взглядами высшего правительства. Положение его становилось все затруднительнее. Если при императоре Александре, вполне доверявшем ему, он был стеснен в своих распоряжениях противодействием министерства, то теперь все его действия были уже окончательно парализованы. А между тем обстоятельства слагались так, что и совсем почти отстраняли Ермолова от Фактической роли в делах и вопросах о Персии. Князь Меншиков, генерал-адъютант покойного государя, отправленный в Тегеран с объявлением о восшествии на престол императора Николая, вместе с тем имел и поручение укрепить дружественные отношения к Персии. В самом назначении нового посла Ермолов должен был видеть уже недостаток к себе доверия, а личное свидание их, состоявшееся 7 марта в станице Червленной, куда он прибыл из отряда, действовавшего против чеченцев, несмотря на всю осторожность Меншикова, только укрепило Ермолова в мысли, что политическая карьера его должна скоро окончиться. Хотя Ермолов в своих записках прямо нигде не говорит об этом, но он едва ли не знал, что Меншиков являлся по отношению к нему предшественником Паскевича и Дибича, что император поручил ему расследовать и донести как о военном, так и гражданском управлении Ермолова краем. Меншиков, правда, доносил государю в весьма успокоительном тоне; он писал, что Ермолов “мнит себя оклеветанным”, что он отвергает от себя упрек в отступлении от правил, начертанных ему покойным императором, и приписывает такое заключение или неприязни к нему, или неизвестности в Петербурге местных обстоятельств Кавказского края, что в местах, на пути его лежавших, он, Меншиков, не заметил духа вольнодумства ни в войсках, ни в обывателях, а по доходящим до него сведениям не предполагает его вовсе на Кавказской Линии; что, наконец, никаких оснований для заключения о существовании каких бы то ни было тайных обществ в Кавказском корпусе он не имеет. Правда также, что и Ермолов, со своей стороны, вынес из беседы с Меншиковым самые отрадные впечатления, и впоследствии писал, “что будучи одарен отличным умом, счастливыми способностями и притом довольно хитрый, что в делах с персиянами совсем не мешает, Меншиков успеет исполнить поручение и без уступки ничтожной части Талышинского ханства”. И тем не менее наступившие, вследствие недоверия к Ермолову, его нерешительность, неопределенность направления политики и двойственность распоряжений скоро принесли весьма печальные плоды.
Нужно думать, что персиянам не безызвестно было об изменившемся положении Ермолова, и со стороны их следует ряд прямо вызывающих действий, на которые Ермолов лишен был возможности ответить так, как того требовали обстоятельства. Присутствие в Персии доверенного лица от государя настолько стесняло его действия, что прямо мешало делать какие-либо приготовления на случай войны.
Так, с началом 1826 года, персидские войска стали значительно усиливаться в Талышинском ханстве, где стоял всего один русский батальон, а вскоре и сам талышинский хан, Мир-Хассан, бежал из Ленкорани, ограбив по дороге посты, занятые русскими,– обстоятельство уже не допускавшее сомнений насчет близкого открытия военных действий.
Со стороны Эривани, в то же время, сардарь надвинул войска к озеру Гокче, близко к урочищу Мирак. Но едва Вельяминов, за отсутствием Ермолова, ответил на эти вызывающие действия распоряжением занять Мирак двумя ротами пехоты и построить в нем небольшое укрепление,– в Персии поднялась тревога. Сардарь известил немедленно обо всем Аббаса-Мирзу. В Тавризе находился в то время полковник Бартоломей, посланный вперед князем Меншиковым. Аббас-Мирза призвал его и выразил ему удивление, что русские с одной стороны посылают посольство, а с другой войска... Бартоломей должен был ехать назад. Он встретил Меншикова на Араксе, и посол, опасаясь невыгодного влияния этого случая на переговоры и даже прерывания их, почел нужным просить Вельяминова о приостановлении работ в Мираке. Правда, по настоянию Меншикова, послано было приказание и к эриванскому сардарю – отодвинуть войска от озера Гокчи, но это являлось пустой формальностью.
“Я удивляюсь,– сказал по этому поводу сардарь бывшему тогда в Эривани с русской миссией армянину, Ефрему Ковалеву,– что русский посланник с одной стороны просит признать Николая Павловича императором и привез с собой много подарков, а с другой стороны – русские занимают наши границы. Я не послушаю Шах-Заде. Но если русские войска не будут сняты, то из числа вот этих моих прислужников – он указал рукой на раболепно стоявших за ним ханских нукеров – одного сделаю в Тифлисе губернатором, другого комендантом, а третьего полицеймейстером...” И приказание об отводе персидских войск от Гокчи осталось неисполненным.
Аббас-Мирза, после знаменитого военного совета, конечно, мог только втайне одобрить дерзкое поведение сардаря. Опираясь на заведенную им, вопреки воле отца и народа, регулярную армию, он нетерпеливо желал открытия военных действий, надеясь загладить теперь все неудачи прежних персидских войн с Россией. И момент представлялся ему необыкновенно удобным, которого упускать не следовало: события, последовавшие в России за кончиной императора Александра, представлялись ему междоусобной войной двух царственных братьев за престолонаследие. Случилось, что Аббас-Мирза встретил для себя надежного союзника в лице Аллаяр-хана, зятя и первого министра шаха, действовавшего в том же направлении, как и принц, но из своих личных расчетов. Дело в том, что шах стал получать стороной известия о преступных действиях своего министра; и вот, чтобы отвлечь внимание его от этих сравнительно неважных дел и стать человеком еще более нужным, Аллаяр-хан и хлопотал об усложнении пограничных споров с Россией и о войне. В то же время требовали войны с Россией и англичане, угрожая в противном случае лишить Персию почти миллионной субсидии, которую платила ост-индская компания правительству шаха; требовали ее и многочисленные сторонники Англии, все те, которых она считала необходимым закупить,– а это были, конечно, самые влиятельные люди шахского правительства. Положение становилось все напряженнее и напряженнее, и столкновение было уже не далеко.
Меншиков, въехавший в пределы Персии в конце апреля, нашел там уже все признаки начинавшейся войны. Он вез богатые подарки шаху и его приближенным и был уполномочен, сообразуясь с ходом переговоров, предложить Аббасу-Мирзе для его регулярной армии или карабины, оставшиеся от Черноморского войска, или тысячу ружей, или, взамен их, по желанию принца, сукна на обмундирование целого батальона, тысячу тюленевых ранцев, или, наконец, шесть легких шестифунтовых пушек с зарядными ящиками и со всеми к ним принадлежностями. Но эти подарки, прямо направленные к усилению военных средств персиян и уже тем свидетельствовавшие о глубоко мирных намерениях русского правительства, стояли в странном противоречии со всем, что совершалось перед глазами Меншикова в самой Персии.
Первое известие, которое он должен был послать из Тавриза шифрованным, состояло в том, что Аббас-Мирза нашел человека, который за пятьсот тысяч туманов (двадцать тысяч рублей серебром) взялся убить Ермолова и с этой целью уже отправился в русские пределы через Дагестан. Ермолов получил это известие на пути в Тифлис, по усмирении чеченского мятежа. “Я удивлен был сим,– иронично восклицает он,– но не впал в отчаяние, что не нравлюсь такому человеку, каков Аббас-Мирза”.
Меншикова приняли в Тавризе с почестями; по приглашению шаха, он должен был отправиться в Султанию, летнюю шахскую резиденцию. Но по дороге туда его обогнал сам Аббас-Мирза, спешивший предупредить его у шаха. Повсюду на пути он слышал воззвания священных особ к поголовному вооружению против неверных, видел двигавшиеся войска, знал, что перед выездом из Тавриза Аббас-Мирза дал приказание им быть в совершенной готовности к походу. Сам Меншиков не мог ни о чем предупредить Ермолова – все бумаги, письма и курьеры его были задерживаемы. И тем не менее в Тифлис пробрались из Султании нехорошие вести. Говорили втихомолку, что Меншиков был дурно принят шахом, что шах, на торжественной аудиенции, вместо того чтобы принять из рук Меншикова письмо государя, указал рукой на подушку, куда его и пришлось Меншикову положить. Это было явное неуважение к особе императора, не обещавшее ничего хорошего.
Все это была правда. Меншиков узнал притом, что один из первосвященников, сидя на слоне и сопровождаемый народной толпой, явился перед шахом во всем блеске своего сана и именем Магомета требовал войны, при чем им совершены были какие-то неизвестные русским таинства, после которых, как уверяли, шах уже был не властен отказать требованиям первосвященника. Аббас-Мирза тотчас поскакал в Тавриз. Меншикову приходилось убедиться, что война неизбежна и что он из посла превращается в пленника.
Действительно, уже непосредственно после аудиенции его у шаха, посольский лагерь был оцеплен караулом, и никто не смел выйти из него иначе, как в сопровождении вооруженных солдат. Меншикову же было объявлено, что, по случаю скорого отъезда шаха в Ардебил, ему дадут средства возвратиться в Тифлис, а что дальнейшие переговоры могут происходить в одном из пограничных городов.
Обратно через Тавриз Меншиков проехал благополучно,– но в Эривани был задержан и просидел там почти шесть недель под настоящим арестом. Сардарь, встретив посла с обычным почетом, назначил для пребывания его свою загородную беседку, выстроенную на китайский манер в саду, раскинутом по правому берегу Занги. Но прошло пять дней, а об отправлении посольства в Россию не было и помину; напротив, каждый день придумывались все новые и новые предлоги для задержания посланника. То говорили ему, что русские удержали в заложниках жену талышинского хана,– и пока не освободят ее, посол не будет отпущен из Эривани; то требовали от него уплаты за хлопок, посланный в Россию еще до начала войны; то выдачи драгомана посольства как уроженца Карабага, в то время уже занятого персиянами и потому, по мнению сардаря, уже совершенно вошедшего в состав персидского государства; то, наконец, без лишних слов, предлагали ему купить свободу ценой серебра и подарков.
“Можно бы составить целую книгу,– писал впоследствии Меншиков графу Нессельроде,– если бы я хотел исчислить вашему сиятельству все притеснения, коим мне надлежало противиться и коим изобретательский ум моих тюремщиков давал ежедневно новый вид, с постоянной целью вынудить у меня выдачу денег или вещей”.
Целых пять недель продолжалось тягостное положение, в которое поставлен был посланник. Почти все лица посольской свиты в это время переболели. Меншиков тщетно жаловался Аббасу-Мирзе и Аллаяр-хану; наконец ему удалось уведомить английскую миссию о своем положении, и он просил вмешательства ее в столь явное нарушение международного права.
Английский полномочный министр Макдональд, возмущенный поведением эриванского сардаря, почел необходимым вмешаться в дело. Он немедленно отправился к шаху и настоял на отпуске посланника в Россию. Один из членов английской миссии отправился даже в Эривань, чтобы проследить за точным исполнением шахского приказания. Посланный, однако же, опоздал – Меншиков уже выехал из Эривани.
Есть известие, впрочем, что не так легко было бы добыть свободу русскому послу, если бы не пущена была в ход некоторая интрига. Аллаяр-хану под рукой стали говорить, что его враги ждут только первой неудачи, чтобы погубить его во мнении шаха, что ему следует, пока есть время, пользоваться успехами персидского оружия и торопиться заключить выгодный мир; а для того необходимо, как можно скорее, отправить Меншикова, потому что без этого мир заключен быть не может. Это подействовало, и Аллаяр-хан тотчас послал повеление сардарю отпустить посланника. Сардарь вынужден был повиноваться. Однако же, он сделал все, чтобы затруднить путешествие посла, и даже покушался погубить его. Под тем предлогом, что не смеет дозволить ему проезд мимо персидских войск, он предлагал проводить его до турецкой границы, с тем, что если князь не согласится на это, то ему останется единственная дорога через Казахскую дистанцию, находившуюся тогда в весьма сомнительном положении.
Направляя его на этот путь, сардарь намеревался захватить посланника и всю его свиту, как только они удалятся на день езды от персидской границы, перебить всех и сложить вину на курдов,– народ кочевой, дикий и очень часто производивший разбои, которые унять персидское правительство было не в силах. К счастью, Меншиков был уведомлен о коварных замыслах сардаря. Как ни строго смотрели за ним, он нашел, однако, случай известить обо всем Ермолова через одного армянина, с трудом пробравшегося темной ночью через караульную цепь. Не подавая вида, что знает о намерении сардаря, Меншиков выехал из Эривани на Эчмиадзин, но отсюда он вдруг переменил направление и ближайшей дорогой, через Талынь и Амамлы, поскакал к Большому Караклису. Персияне, сторожившие его в Делижанском ущелье, поздно узнали об этом. Конница их, однако, понеслась в погоню и уже настигала Меншикова, как вдруг показалась русская рота, высланная к нему навстречу из Джалал-Оглынского лагеря.
Посол застал войну в полном разгаре на всех пунктах.
II. ВТОРЖЕНИЕ ПЕРСИЯН
Русская граница со стороны Эриванского ханства перед войной, в двадцатых годах нашего столетия, проходила всего в каких-нибудь полутораста верстах от Тифлиса. От северной оконечности озера Гокчи она тянулась на запад ломаной линией по Бомбакскому горному хребту и потом, отклонившись от него, через гору Алагез, упиралась под прямым углом в турецкую границу, шедшую по реке Арпачаю прямо к северу, к горам Триолетским.
На этом пространстве, на протяжении восьмидесяти верст в длину и углубляясь внутрь страны, к Тифлису, верст на пятьдесят, лежали две пограничные русские провинции: Шурагель и Бомбак. Страна наполнена разветвлениями тех громадных возвышенностей, находящихся в глубине азиатской Турции, которые дают начало значительным рекам: Евфрату, Араксу и другим. Одна из этих отраслей, Бомбакский хребет, спускаясь к юго-западу, к стороне Арпачая, образует наклонную равнину, только на границе с Персией нарушаемую горой Алагез. Здесь и лежит Шурагель с главным городом Гумры. К северо-востоку от нее расположилась Бомбакская провинция, в долине, очерченной двумя высокими и крутыми хребтами Бомбакским и Безобдалом. В центре страны Бомбакский хребет, понижаясь к северу верст на десять, встречается со склонами Безобдала, вновь поднимающими поверхность земли в заоблачные пределы. Расстояние между хребтами не переходит за двадцать верст. Долина постепенно суживается к востоку, по мере приближения к Большому Караклису, где ширина ее составляет уже только две версты, а еще верст пять далее – начинается ущелье. По этой долине протекает речка Бомбак, которая, соединившись с Каменной (Джалал-Оглы-чай), получает имя Борчалы и впадает, по слиянии с Храмом, в Куру. На восток от Бомбака, за Аллавердынским хребтом, лежит дистанция Казахская.
К северу, за серебристым, заоблачным Безобдалом, расстилается роскошная Лорийская степь, окаймленная вдали мрачными, голыми Акзабиюкскими горами. За теми горами лежит уже Иверия.
Привольное, красивое место – эта Лорийская степь, со всех сторон окруженная лесом, очерченная высокими горами: Безобдал – на юге, Акзабиюк с его разветвлениями – на севере, востоке и западе. Те горы, которые отделяют степь от Шурагеля, называются Мокрыми горами, и через них проходит кратчайшая дорога из Гумр на Башкечет и далее к Тифлису. На востоке замыкает ее Аллавердынский хребет, и степь оканчивается там, где Каменная речка впадает в Борчалу.
Сколько известно, Лорийская степь получила свое название от крепости Лори, развалины которой еще до сих пор виднеются посреди этой, ныне мирной страны как памятник другой поры, других дней, пережитых воинственной Грузией. Чем была в старинные годы эта крепость, какие драмы разыгрывались на ее каменных твердынях? Туземцы говорят, что, во времена цветущего состояния армянского царства, крепость эта стояла среди обширного города, на месте которого теперь виднеется лишь несколько жалких армянских лачужек.
Лорийская степь подчинялась в административном отношении Бомбакской провинции; но то была уже часть древней Грузии, и йа ней расположена одна из татарских дистанций – Борчалинская. Когда еще Шурагель и Бомбаки принадлежали Персии, Лорийская степь была местом, где Грузия ставила преграды вражеским нашествиям. Гергеры и Джалал-Оглы, защищавшие вход в нее, становились поэтому важными стратегическими пунктами.
Летом 1826 года все эти пограничные с Персией области, открытые с фланга, на западе, к Турции, охранялись лишь двумя русскими батальонами. В Гумрах, главном селении Шурагеля, стояли две роты Тифлисского полка при двух орудиях, да рота карабинеров, посылавшая от себя посты в Бекант и Амамлы, где также стояло по одному орудию.
В Большом Караклисе, важнейшем пункте Бомбакской провинции, расположены были три роты Тифлисского же полка, при трех орудиях. Отсюда два сильные поста выдвигались на Дорийскую степь: один, с орудием, для прикрытия переправы через речку Каменную у Джалал-Оглы, другой – на Безобдальский перевал, а третий стоял уже в самых Бомбаках, на речке Гамзачеванке, верст за восемнадцать от Караклиса, где пасся полковой табун Тифлисского полка. Женатая рота охраняла Гергеры за Безобдалом. Донские казаки, Андреева пока, мелкими частями разбросаны были по всему Бомбаку и Шурагелю. Наконец, на самую границу выдвинуты были передовые отряды: в Мирак, лежавший на восточных склонах Алагеза, две роты тифлисцев и рота карабинеров с двумя орудиями; в Балык-чай, прикрывавший единственную вьючную дорогу к Эривани из Казахской дистанции, по Делижанскому ущелью вдоль речки Акстафы – рота тифлисцев же, силой в триста штыков и также при двух орудиях. И Мирак, и Балык-чай занимались русскими войсками только летом, чтобы не допускать персидских шаек в русские пределы и удерживать в повиновении кочевавших близ этих мест казахских и шамшадильских татар. Осенью, когда татары возвращались с кочевок, посты снимались, так как зимой, по причине глубоких снегов, пути становились там непреодолимыми. Таким образом, общее число войск, охранявших весь край, состояло из казачьего полка, силой около пятисот коней, двух батальонов Тифлисского полка (третий батальон его был на Кавказской линии) и двух рот карабинеров, временно передвинутых сюда из Манглиса,– всего около трех тысяч штыков, при двенадцати орудиях легкой роты Кавказской гренадерской артиллерийской бригады.
Начальником всей пограничной линии был тогда командир Тифлисского полка, полковник князь Леонтий Яковлевич Северсамидзе. Это был один из последних представителей старой цициановской школы, человек с несомненно выдающимися боевыми способностями. Уроженец Моздока, сын бедных родителей, он начал службу в Тифлисском полку рядовым, и через двадцать лет без связей и покровительства добился звания полкового командира. Он имел пять ран и был известен своей храбростью еще со времен эриванского штурма при Гудовиче, когда его батальон один вошел на крепостные стены. Из всего этого батальона, как говорили, осталось тогда не больше семидесяти человек, и в том числе был сам Северсамидзе, жестоко, впрочем, израненный. На границе он был незаменимым человеком. Знание местных языков и обычаев, при его личном характере, помогло ему приобрести такое влияние на местное население, что татары и армяне сами приходили к нему для решения своих домашних ссор и споров. Он мирил, наказывал,– и народ безусловно покорялся его приговорам. Как начальник пограничных областей он непосредственно сносился и с карским пашой, и с эриванским сардарем и в их землях имел не только верных лазутчиков, но многих приверженцев. Отсюда непримиримая ненависть к нему эриванского сардаря, не раз подсылавшего наемных убийц, чтобы лишить его жизни. Но Северсамидзе берегла любовь народная, и покушения не имели успеха.
Войска его боготворили. Н.Н. Муравьев (Карский), хорошо знавший Северсамидзе, характеризует его так: “Удивительно, как с малыми средствами достойный офицер этот, проведший всю свою жизнь на границе, умел просветить себя: он судит о местности и военных действиях как самый ученый полководец”. Но в то же время, из разговоров с полковыми командирами в Тифлисе Муравьев вынес убеждение, что Северсамидзе не любит. “Мне кажется,– говорит он,– что тому есть много причин. Князь имеет полк, известный своей храбростью, управляет пограничной областью и обласкан Ермоловым; этого довольно, чтобы зависть возродилась в других господах. Но, с другой стороны, надобно признаться, впрочем, что князь не скромен и возвышает до небес свою расторопность, храбрость и храбрость своего полка...” Замеченная Муравьевым самонадеянность Северсамидзе, воспитанная долгой привычкой и целым рядом удачных дел, конечно, не должна была остаться без влияния в трудных обстоятельствах того времени.
В таком положении находились боевые средства на границе Эриванского ханства в то время, когда между Россией и Персией шли переговоры о границах и русские войска пытались утвердиться на берегах Гокчинского озера. Переговоры шли, русский посол Меншиков въезжал в Тегеран, известны были всем миролюбивые намерения императора Николая,– и эти обстоятельства удаляли всякую мысль о возможности близкой войны, тем более, что на границах по-видимому, все было спокойно и тихо. Но спокойствие это было обманчиво. И тот, кто внимательно вгляделся бы в положение пограничного с Эриванью края, конечно, заметил бы острое волнение, постепенно охватывавшее тамошние татарские и армянские аулы, которые, при беспрерывных сношениях с Эриванью, могли, разумеется, знать все, что там затевается. Дело в том, что для армян и татар уже не оставалось никакого сомнения, что сардарь готовится с оружием в руках принудить русских отойти от берегов Гокчи. И в то время, когда Северсамидзе, по настояниям Аббаса-Мирзы, был вынужден прекратить даже работы по укреплению Миракского поста, персияне, под видом перевода кочевий, мало-помалу стягивали войска и располагали их на самой русской границе. Конница их подвигалась все ближе и ближе к Миракскому лагерю.
В половине июля стало известно, что против Мирака стоит сам эриванский сардарь с двумя батальонами при шести орудиях и с трехтысячной конницей. Далее, за Балыкчайским постом наблюдала тысячная партия конных карапапахов. Близ озера Гокчи стояла тысячная шайка курдов, а еще далее, в Адиамаке, где проходит дорога на Гумры, раскинулся обширный кавалерийский стан, в котором насчитывали до пяти тысяч конницы под начальством брата эриванского сардаря, знаменитого в Азии наездника Гассан-хана.
Помимо численного превосходства, в особенности конницей, эта персидская армия имела то огромное преимущество, что была сосредоточена, тогда как русские войска были разбиты на мелкие отряды, необходимые для охраны отдельных местностей, так что персияне могли по произволу ударить на любой пункт нашего расположения, нигде не рискуя встретиться со значительными силами. Татары, составлявшие хотя меньшую, но зато более воинственную часть населения Бомбака и Шурагеля, со своей стороны готовились к борьбе,– чаще и чаще происходили их ссоры с армянами. Армяне, боявшиеся разгрома своих аулов, также волновались, настоятельно прося у начальства ружей и пороха. Тревога эта, впрочем, там, где стояли русские отряды, сменялась спокойной уверенностью, что ничего не будет. В воздухе чувствовалась гроза, но никто не предвидел, до какой степени разыграется, да еще и разыграется ли приближающаяся буря. Нужно думать, что не предвидел ничего и сам Северсамидзе, уверенный, что персияне не осмелятся напасть на русские войска, и тем более внезапно, без объявления войны. По крайней мере, 15 июля, когда он прибыл в миракский лагерь, о каких-нибудь приготовлениях к военным действиям с его стороны не было и речи. Но тут-то и разразился громовой удар.
Прежде чем начать, однако, военные действия, сардарь еще раз попытался лишить русские войска их предводителя, которого считал противником для себя весьма опасным. В Мираке Северсамидзе застал от одного из довереннейших приближенных сардаря, Джафар-Кули-хана, письмо, в котором тот просил начальника пограничных войск прибыть для свидания с ним на назначенное место, лежавшее в нескольких верстах от русского лагеря. Осторожный Северсамидзе отправился туда не один, как делал прежде, а в сопровождении двадцати солдат, и нашел Джафара, окруженного также семью-десятью всадниками. Появление русской пехоты смутило персидского сановника. Джафар до того растерялся, что, сказав лишь несколько ничего не значащих слов, поспешил – уехать. Вслед за ним из-за кустов один по одному стали выскакивать персидские всадники и, беспокойно оглядываясь на русских солдат, уходить к стороне персидского лагеря. Странное явление это и поведение самого Джафара дали повод усомниться в честности его намерений. Послан был лазутчик навести секретные справки, и возвратился с известием, что Джафар приезжал схватить или убить Северсамидзе, за голову которого сардарь обещал три тысячи червонцев. Северсамидзе тотчас послал Джафару записку: “Напрасно, Джафар, беспокоился. Русский государь так велик, что моя смерть для него была бы равна смерти одного солдата; стало быть, о моей голове не стоило тебе и хлопотать”. Весь вечер в лагере толковали об этом странном происшествии. Никому тем не менее и в голову не приходило, что попытка убить Северсамидзе – только прелюдия кровавой войны, которая, начавшись у мазанок ничтожного Мирака, окончится в стенах плененного Тавриза.
Но утро осветило уже кровавые сцены войны. 16 июля, когда солнце только что взошло и в русском лагере еще не успели пробить утреннюю зорю, выстрелы на аванпостах подняли на ноги весь миракский отряд. Прискакал казак с известием, что большие силы пехоты и конницы, с пушками, идут прямо на русские пикеты. Не зная, чему приписать внезапное наступление персидских войск, Северсамидзе послал одного армянина с письмом к эриванскому сардарю, приглашая его остановить беспорядок. Персияне схватили посланного, крича, что хан не имеет нужды вести переговоры с Северсамидзе, что он уполномочен Аббас-Мирзою очистить границы от русских войск. И персидская конница кинулась на русские пикеты. Девять казаков были схвачены, татары сбиты и прогнаны.
Весь миракский отряд, едва насчитывавший в своих рядах шестьсот пятьдесят человек при двух орудиях, стал в ружье. К счастью, артиллерийские лошади были в лагере. Дело в том, что накануне, вместе с Северсамидзе, прибыл в Мирак командир кавказской гренадерской артиллерийской бригады подполковник Долгово-Сабуров, чтобы произвести здесь инспекторский смотр. Это-то обстоятельство и заставило артиллеристов с вечера взять с пастьбы в лагерь всех своих лошадей – счастливая случайность, которой миракский отряд обязан был спасением своих орудий.
В цепи, между тем, началась перестрелка, а за густой завесой персидской конницы уже двигались батальоны сарбазов. Северсамидзе видел, что его хотят втянуть в перестрелку, а тем временем обойти и отрезать от Гумров. Ему ничего не оставалось делать, как снять лагерь и начать отступление. Тогда вся неприятельская конница, видя, что добыча уходит из рук ее, понеслась в обход и успела преградить отряду путь в тесном каменистом ущелье. Приходилось драться. Рота, шедшая в авангарде под личной командой князя, ударила в штыки, сбила персиян и открыла дорогу; но остальной отряд, свернувшись в каре, уже стоял в огне, настигнутый персидской пехотой. Быстро прискакал сюда Северсамидзе, осадил ударом в штыки неприятеля и, пройдя опасное ущелье почти без потери (в отряде были ранены только подполковник Долгово-Сабуров и один рядовой), повернул на гумринскую дорогу. Три тысячи персиян следовали за ним по пятам.
В тот же самый день, когда Северсамидзе должен был оставить Мирак, сильные персидские партии шли по направлению к Большому Караклису и к Балык-чаю. Малочисленные и разбросанные русские посты, застигнутые врасплох, нигде не могли остановить неприятеля и по необходимости должны были отступать. Небольшой казачий пост, выставленный на урочище Сатанагаче, был разбит, а пост на речке Гамзачеванке, в восемнадцати верстах от Большого Караклиса, совершенно вырезан. Там персияне отогнали и табун казенных лошадей Тифлисского полка, изрубив бывшее при нем прикрытие; пятнадцать обезглавленных русских тел, оставшихся на самом месте кровавой катастрофы, показывали, что нападение, по всей вероятности, сделано было на сонных и что спаслись немногие.
Но самое сильное нападение было произведено со стороны Адиамака, где стоял брат эриванского хана, Гассан-Ага, с курдами и карапапахами. Пятитысячная конная партия его, перейдя в русские пределы между горой Алагезом и турецкой границей, бросились грабить и жечь армянские селения по дороге к Гумрам. Истребляя все на своем пути, Гассан-Ага дошел до селения Малый Караклись, лежавшего верстах в двенадцати от границы и в семи-восьми верстах от Гумров. В Караклисе было до семи-десяти армянских дворов и стоял небольшой казачий пост, который, не имея возможности уже отступить в Гумры, отчаянно защищался вместе с жителями. До тридцати лошадей и весь армянский скот были отхвачены персиянами сразу. Селение защищалось несколько часов, даже женщины принимали участие в обороне,– но наконец и казаки, и жители должны были уступить многочисленному неприятелю. Селение уничтожено было огнем, часть жителей истреблена, другая – угнана в плен.
В Гумрах скоро узнали о вторжении. Перестрелка, раздававшаяся весь день по окрестным селениям, слышна была в крепости и ясно говорила о происходящем. Подполковник Дегтярев, стоявший в Гумрах, попытался было помочь несчастному населению и с ротой тифлисцев вышел по направлению к Малому Караклису. Но на пути, навстречу ему, всюду выступали сильные конные отряды врагов, и он, признав себя слишком слабым, чтобы выдержать открытую битву, и опасаясь к тому же возмущения в самих Гумрах, после нескольких выстрелов возвратился в крепость.
Путь персиян обозначался грудами развалин и воплями жителей, и они дошли до Малого Караклиса, не встретив никакого противодействия. Было, однако, одно селение, по имени Харум, лежавшее между персидской границей и Малым Караклисом, верстах в двадцати от Гумр, которое уцелело в этот роковой день, благодаря отважной стойкости своего юзбаши Дели-Хазара.
Повесть об этой смелой защите составляет исключительный эпизод в кровавой драме, разыгравшейся в этом крае и внесенной в историю под именем “последнего” персидского нашествия. Вот что рассказывал впоследствии сам Хазар.
Деревня Харум стояла под горой, усеянной грудами строительного камня, которые свидетельствовали о бывшем тут когда-то значительном поселении. Старожилы, действительно, говорят, что на этом месте был некогда большой армянский город. Огромные плиты, с высеченными на них надписями, вделанные в церковные стены, могли бы многое рассказать о былой старине; но эти любопытные памятники, как и во всей Грузии, еще ожидают исследователей. На горе, да и в самом селении сохранялись старинные полуразрушенные башни, на которые никто из жителей не обращал внимания, но которые именно и спасли селение от общего погрома, постигшего все соседние деревни.
Персидские войска стояли уже на границе, когда Хазару довелось съездить в Эривань – править долг с одного неисправного кредитора, курда. Северсамидзе дал ему письмо к эриванскому сардарю, которого просил оказать свое содействие. В Эривани Хазару сказали, что сардарь выехал в лагерь. Хазар отправился туда и добился-таки свидания с ханом,– очень уже любопытно было узнать последнему, что такое пишет ему враг его, Северсамидзе. Но когда разъяснилось, что дело шло о каком-то ничтожном армянине, сардарь расхохотался и, призвав к себе Хазара, много расспрашивал его о Дели-князе (бешеном князе), как звали в Эривани Северсамидзе за его неукротимую храбрость. В тот же день, шатаясь по лагерю (это было 15 июля, когда на жизнь Северсамидзе было сделано покушение), Хазар случайно подслушал разговор, что к вечеру поджидают курдов и что в ту же ночь войска пойдут на русских. Было о чем призадуматься Хазару. А тут, как нарочно, подошел к нему кредитор и сказал: “Послушай, Хазар, денег тебе я не отдам – не то теперь время; а вот тебе мой совет: беги отсюда скорее; тебя сочли за шпиона, и я слышал, как сардарь приказал надеть на тебя железный ошейник”.
Сначала Хазар подумал было, что это простая уловка должника отделаться от него. Однако, сообразив все виденное и слышанное, он, не теряя минуты, вскочил на коня и помчался из лагеря. Бегство его заметили. Поднялась тревога, и за ним погнались персияне. Ночь наступила темная, а конь под армянином был добрый,– и к утру, в то самое время, как под Мираком раздались первые выстрелы, начавшие персидскую войну, он уже был в Гумрах. Известие, сообщенное им, до того показалось нелепым, что его самого приняли за неловкого персидского шпиона, и гумринский комендант едва не засадил его в яму. Нашлись, однако же, люди, которые знали Хазара, и он был отпущен.
Выпросив у коменданта десять солдат, Хазар, не теряя времени, поспешил в свою деревню, поднял на ноги всех жителей и наскоро исправил одну каменную башню, укрепив ее земляными валами. Едва работы были окончены, как конная шайка куртинов налетела на селение. Видя, что оно укреплено и что меткие пули то и дело снимают их всадников – куртины остановились.
“Вдруг, вижу,– рассказывает Хазар,– из толпы курдов выезжает Халил-хан, мой приятель, с которым не раз приводилось мне иметь дела в Эривани. Слышу, кричит курд, что он начальник партии и зовет меня на переговоры. Я вышел. “Слушай,– сказал Халил,– сдайся; мы не сделаем вам никакого зла, а не то наши не оставят в деревне камня на камне”.
Я задумался. “Постой,– говорю,– я пойду и передам твои слова моим односельчанам. Захотят они сдаться – их воля; не захотят,– не прогневайтесь, берите силой”.
Пошел я, а из моих земляков никто и слушать не хотел о сдаче; все поклялись, что умрут до последнего. Тогда я вошел в башню и крикнул из окна, чтобы Халил отъезжал, не то будем стрелять.
Отъехал он; а минут через десять, глядим,– курды идут на приступ. Халил впереди всех, так и вертится на коне под самой башней. Не выдержал я, крикнул:
“Послушай, Халил-хан, отъезжай, не то будет хуже. Я давно бы убил тебя, да не хочу, помню твою хлеб-соль... Не веришь?.. Смотри...”
Я выстрелил, и Халил покатился наземь. Он-то, ничего, уцелел, а лошадь под ним я убил наповал.
“Вот видишь,– закричал я,– оставь же нас в покое; все равно мы не сдадимся, а пойдете на приступ,– много перебьем ваших”.
Нечего было делать курдам, постояли они, постояли, да и ушли ни с чем; потом уж огляделись мы, а скота да с полдюжины малых ребят не хватает,– видно, как-нибудь попали в куртинские лапы...”
Как только персияне ушли, Хазар поспешил опять в Гумры, чтобы выпросить на защиту деревни ружей и пороха. Но Гумрам уже было не до Харума: крепость сама с часу на час должна была ожидать нападения.
К вечеру 18 июля из Гумр увидели на далеких горах какие-то двигавшиеся массы. Хазар вызвался съездить и узнать, русские ли это или персияне. С большой осторожностью пробрался он оврагами и увидел отряд Северсамидзе, приближавшийся к Малому Караклису, который теперь лежал в развалинах. Хазар пошел вместе с войсками.
“Страшно было смотреть на Караклис,– рассказывал впоследствии Хазар,– когда Дели-князь вошел в несчастное селение. По улицам кровь, обезглавленные, еще не убранные трупы, стоны умирающих и вопли живых, убивавшихся над родными мертвецами. Едва показался русский отряд и впереди Северсамидзе, ехавший на дрожках, как женщины и ребятишки бросились к нему с упреками, что он не успел спасти их. Ожесточение толпы было так велико, что женщины стали кидать в князя камнями, из которых один попал ему в голову. Чтобы защититься от обезумевшего населения, князь спрятался под экипаж и крикнул Хазару: “Да уйми же ты этих дураков! Скажи им, что я не виноват в их разорении. Я сам ничего не знал о кизильбашах; они, не объявляя войны, разбойнически напали на нас, и я, как только управился с сардарем, сейчас же поспешил к ним на помощь. Жалею очень, что опоздал, но клянусь, что отомщу за них”. Странно и смешно было видеть мне,– говорил Хазар,– как этот Дели-князь, богатырь и телом и, душой, никогда ничего не боявшийся, спрятался под дрожки от баб и ребятишек...” С большим трудом растолковал он наконец жителям, в чем дело, и несколько успокоил их.
Из Караклиса отряд двинулся в Гумры. Он вступил в него, однако, уже ввиду трехтысячной персидской конницы и только после шестичасовой перестрелки.
Одновременно с Мираком персияне напали и на Балык-чай, другой передовой пост, на озере Гокче. Гарнизон его, состоявший из роты Тифлисского полка, под командой капитана Переверзева, весь первый день вторжения врагов стоял в огне жаркой перестрелки, а 17-го числа, с самого утра, неприятеле повел уже серьезное нападение. Подавляемый силой, отряд вынужден был начать отступление к Делижанскому ущелью; но на дороге он встретил шедшую к нему на подмогу татарскую конницу и предписание Северсамидзе – отстаивать пост до последней возможности. Он повернул назад и занял опять свое место. Неприятель понес в этот день большие потери; он мог бы быть и совершенно оттеснен от поста, если бы только находившиеся близ Балык-чая на кочевьях казахские татары исполнили свой долг и последовали бы за русским приставом, надворным советником Снежевским; но все увещания последнего остались напрасными: татарские дистанции показывали уже явную наклонность к возмущению, и их кочевья мало-помалу перебирались к персиянам.
А 19 июля война началась уже на границе Карабага.
Так совершилось внезапное вторжение персиян в русские пределы, без соблюдения даже первейших законов международного права, без объявления войны и в то время, когда русский посол был в Тегеране для улаживания всех спорных вопросов между государствами, теперь вступавшими в войну. Бедствия, нанесенные разбоями персиян безоружному населению, были ужасны. Официальные источники того времени говорят, правда, что, при всей стремительности внезапного нападения, персияне успели увести в плен не более девятисот душ армян – цифра все-таки страшная,– а что остальные успели спастись; но современники-очевидцы говорят нечто иное. По их словам, в одном только Малом Караклисе неприятель захватил до тысячи двухсот душ, вырезав большую часть остального населения, а в других деревнях, сверх тысяч пленных, захватил многочисленные стада. Началось поголовное бегство жителей: одни уходили за Безобдал, в Джалал-Оглы и Гергеры, на Лорийскую степь; другие искали спасения в пределах соседней Турции. Не. лишнее сказать, что в Турцию же ушла и деревня Харум, предводимая Хазаром. Впоследствии, по окончании войны, она воротилась на старое пепелище, но имя ее навсегда исчезло с карты края: жители, в честь своего отважного старшины, назвали новое поселение Хазар-Абадом, и имя это деревня сохраняет поныне.
Не счастливее отозвалось внезапное нападение и на войсках русских,– война началась для них общим отступлением. В историках того времени замечается склонность приписывать бедствия, постигшие тогда край, вине Северсамидзе. Грузин по происхождению, отлично знавший туземные языки и характер населения, он – говорят – имел возможность наблюдать за всем, что делалось в Эриванском ханстве, и знать о сборе персиян на границе; а между тем никаких мер ни к сосредоточению войск, ни к лучшему обеспечению русских постов им принято не было: он дал захватить себя совершенно врасплох и позволил персиянам “одержать успехи, не соответствовавшие ни свойствам неприятеля, ни своей известной боевой репутации”.
Сосредоточь только Северсамидзе весь свой отряд,– говорят обвинители,– и под ружьем у него оказалось бы до трех тысяч храбрых кавказских солдат,– сила с которой за пятнадцать-двадцать лет назад тот же Северсамидзе ходил против огромных персидских и турецких полчищ. Но эта сила перестала быть силой, когда, раздробленная на части, она засела в укрепление, вынужденная беспомощно смотреть на то, как гибла страна, пылали деревни и кровь текла повсюду. Это тем справедливее,– прибавляют они,– что обвинять войска ни в чем невозможно. Только обстоятельства вынуждали их отступать, но они в высшей степени проникнуты были воинственным духом; в рядах их было много сподвижников Карягина и Котляревского, горевших нетерпением вступить в решительный бой с врагами, знакомыми им, и поучить молодых, как надо управляться в битвах с персиянами. И они дрались, как львы, подавляемые только массами врагов.
Не нужно, однако, забывать, что близость войск эриванского сардаря, при тогдашних политических обстоятельствах, естественно и просто могла быть почтена демонстрацией, имевшей целью склонить ход переговоров в пользу Персии, и ни в каком случае не давала повода подозревать в персиянах намерение, разбойнически и с крайней опасностью для самой же Персии, напасть на Россию. Недаром Нессельроде не мог даже и представить себе подобного неблагоразумия со стороны шаха, в противоположность опасениям Ермолова.
С другой стороны, Северсамидзе имел в своем распоряжении весьма недостаточное количество войск, особенно подвижной артиллерии, чтобы оказать серьезное сопротивление конным массам персиян. Сосредоточить весь свой отряд в один какой-либо пункт без достаточных оснований, без предположения о немедленном открытии военных действий, значило бы не только открыть границы для разбоев пограничных кочевников Персии и Турции, но и подвергнуть всю страну опасности внутренних смут и восстания мусульман. Против этого находят возражение в том, что во всей стране мусульманское население было в меньшинстве. В Шурагеле, например, в его шестнадцати селениях, на пятьсот сорок семь армянских дворов считалось только сто семьдесят шесть татарских, а в Бомбаках в двадцати двух селениях, на пятьсот сорок семь дворов первых приходилось двести восемь последних. В общем, татары, таким образом, составляли, значит, около трети жителей. Но христианское население состояло из мирных граждан, в то время, как каждый татарин был прирожденный воин, и возмущение этой воинственной трети населения могло бы нанести несравненно страшнейшие бедствия для страны, чем какие нанесло вторжение персиян, при охране ее русскими отрядами.
Традиционное обвинение Северсамидзе и Ермолова далеко не согласно с фактами. Неудачи, постигшие русские войска, конечно, давали к нему повод, которым и воспользовался вполне Паскевич, положивший начало пристрастному отношению к событиям тогдашнего времени. Но неудачи являлись необходимым следствием обстоятельств, возникших не по вине Ермолова. Император Николай из ряда фактов вывел впоследствии совершенно справедливое заключение, “что персияне русских превосходством сил одолевали”; но это заключение само собой и опровергает упрек Ермолову, что не было сделано “никаких приготовлений к предвиденным военным обстоятельствам”, особенно после того, как все представления его о возможности войны и необходимости усилить Кавказский корпус были почтены незаслуживающими веры. Ему помешали укрепить даже ничтожный Мирак, не говоря уже о движении на границу новых войск, которое было бы принято прямо вызовом войны со стороны Ермолова. И Ермолов имел полное право писать государю, что “репутация его не должна терпеть или от не благоволения к нему лично министра, или от совершенного невежества этого министра относительно дел здешней страны и Персии”. Возможность войны, вопреки донесениям с места, отвергалась в Петербурге до самого момента ее, почему и не следует обвинять в непредусмотрительности и неподготовленности тех, кто все предвидел и только не мог воспользоваться своей предусмотрительностью.
Таким образом, несчастное начало персидской войны было скорее и более всего результатом недоверия к Ермолову.
III. НА ЭРИВАНСКОЙ ГРАНИЦЕ
Ермолов 18 июля 1826 года получил в Тифлисе первые известия о вторжении персиян со стороны Эривани. Была ли это настоящая война или только пограничное столкновение по недоразумениям – оставалось для него при тогдашних обстоятельствах открытым вопросом. Известие было тем тревожнее, что оно шло не от Северсамидзе как начальника пограничного края, а от командовавшего артиллерийской ротой в Большом Караклисе подполковника Флиге, писавшего к тому же в своем донесении, что о Северсамидзе, находившемся в Мираке в самый момент нападения персиян на это урочище, нет никаких известий.
Ермолов отправил к Северсамидзе немедленно приказание удерживать только Большой Караклис, чтобы не оставить врагам свободный вход через ущелье в Бомбакскую область да Балык-чай, на Гокче, защищавший путь в татарские дистанции; в Гумрах же оставить только две роты карабинерного полка налегке, а все тяжести и пушки перевезти из него в Большой Караклис. В то же время, беспокоясь за судьбу Северсамидзе, он приказал командиру карабинерного полка, полковнику Муравьеву, немедленно ехать в Большой Караклис и, если Северсамидзе там нет, вступить в командование его войсками. А на другой день, 19 июля, озабоченный тревожным положением дел на эриванской границе, Ермолов двинул из Белого Ключа на Каменную речку сводный батальон из двух рот карабинерного и двух рот сорок первого егерского полков, с четырьмя орудиями, лично назначив командовать этим отрядом майора Кошутина, которого он знал как одного из лучших штаб-офицеров Кавказского корпуса.
Северсамидзе получил между тем предписание Ермолова в Гумрах, когда кругом, по всей стране, ходили огромные толпы персидской конницы. Он не решился, среди очевидных опасностей, перевозить в Караклис громоздкие обозы и, вопреки приказаниям Ермолова, оставил их в Гумрах с двумя карабинерными ротами и четырьмя орудиями, под командой Флигель-адъютанта полковника барона Фридрикса; сам же с остальными ротами перешел в Большой Караклис, где, таким образом, и сосредоточилось почти два батальона Тифлисского пехотного полка. Неприятель, заметив это передвижение, тотчас обложил Гумры тесной блокадой. Война приняла со стороны русских войск резко оборонительный характер. Отряды стояли на своих постах, защищаясь от вражеских нападений и отказавшись от всяких наступательных действий. Персияне, со своей стороны, наводнили большими конными партиями пограничные провинции; все сообщения между Амамлами, Караклисом, Бекантом, Гумрами и Гергерами были прерваны.
В действиях персиян, к счастью, не оказалось, однако, ни энергии, ни решительности. Если они еще и могли колебаться напасть на Караклис, где собраны были сравнительно значительные силы, то небольшие посты в Балык-чае, Амамлах, Беканте и Гергерах были настолько слабы, что не могли бы устоять против энергичного нападения многочисленного неприятеля. А в случае их взятия положение Караклиса и Гумров становилось также почти безнадежным. “В таком положении,– говорит сам Ермолов в одном из своих донесений,– не трудно было персиянам каждый из постов преодолеть поодиночке”. И тем не менее почти вся вторая половина июля прошла, а ни один из постов взят персиянами не был.
Разбросанность русских войск теперь становилась важной и с каждым днем более и более опасной ошибкой. Окруженные плотной стеной персидских отрядов, посты перестали быть полезными для защиты края, а каждая попытка выйти из блокады оканчивалась бедой. Известен целый ряд событий, показывающий, до какой степени было фальшиво положение войск в Бомбаках и Шурагеле.
26 июля русский отряд в сто шестьдесят шесть человек Тифлисского полка шел к Балык-чаю, прикрывая отправленный туда из Караклиса артиллерийский транспорт. Его встретил сильный отряд персидской пехоты и преградил ему путь. Командовавший тифлисцами штабс-капитан Воронков смело повел роту в штыки и сбил персиян. Но на подмогу к ним немедленно явилась многочисленная конница и атаковала отряд со всех сторон. Тифлисцы мужественно отражали нападения, но идти дальше, под постоянными натисками врагов, не могли,– и Воронков решился свернуть с дороги вправо к густому лесу, чтобы укрепиться в его опушке. Но и к лесу путь преграждался сильной толпой неприятельской кавалерии. Смелый натиск в штыки заставил ее, однако же, раздвинуться.– Но едва Воронков вступил в лесную опушку, как безмолвный дотоле лес вдруг оживился,– и рота тифлисцев была со всех сторон охвачена тысячным батальоном сарбазов. Условия борьбы становились слишком неравным. Не желая помрачить славы старого Тифлисского полка, русские солдаты держались до тех пор, пока не истратили всех своих патронов. Тогда они бросились в штыки – и, подавленная многочисленным врагом, рота погибла. Храбрый Воронков, тяжело израненный, был взят в плен; поручику Попову и инженерному прапорщику Хрупову персияне отрезали головы. Сто тринадцать человек геройской смертью запечатлели подвиг, который Тифлисский полк с гордостью внес в свою боевую хронику. Сорок человек, однако, штыками проложили себе дорогу в чащу леса и поодиночке пробрались в Караклис вестниками гибели своих храбрых товарищей. В плен, кроме Воронкова, попали только семнадцать человек, но все тяжело израненные.
Причину этого несчастья приписывают измене казахских татар, которые, указав Воронкову ложный путь, навели его прямо на неприятеля, причем часть их обратила оружие против отряда, в то время как остальные ускакали при первых выстрелах.
В тот же самый день неудача постигла другой русский отряд,– на Лорийской степи, где татарское население, составлявшее ничтожное меньшинство, показывало, однако же, склонность к возмущению.
Дело было так:
Из одной тамошней армянской деревни Северсамидзе дали знать, что несколько татар приготовляются бежать и присоединиться к персиянам. Северсамидзе с вечера отправил туда тридцать человек Тифлисского полка и шестьдесят конных армян, под командой поручика Мочабелова, приказав непременно привести беглецов вместе с семействами к Караклису. Татары встретили Мочабелова, по-видимому, совершенно спокойно, они просили его разместить солдат по квартирам и даже предлагали радушное угощение, обещая, что утром, вместе с семьями, охотно пойдут в Карак-лис. Мочабелов, опасаясь измены, не принял предложения татар и стал бивуаком в полуверсте от деревни. Осторожность оказалась не лишней. Едва начало светать, как на деревню нагрянула персидская конница. Отряду пришлось засесть в камыши и отстреливаться. Сам Мочабелов был ранен в руку и в бок; один унтер-офицер убит; а пока тянулась перестрелка, татары собрались в путь,– и персидский отряд увел их с собой.
28 числа новое происшествие. Рано утром в Караклис дали знать, что небольшой отряд персиян ведет партию татар к Амамлам. Князь немедленно выступил сам с небольшой командой в селение Кишлак, миновать который персиянам было нельзя. С дороги он отделил тридцать человек и пятьдесят борчалинских татар, под командой подпоручика князя Чавчавадзе, на Безобдал, чтобы зайти персиянам в тыл, а сам остался всего с семьюдесятью солдатами при одном орудии. Скоро Северсамидзе убедился, что ему придется иметь дело не с ничтожным отрядом: огромные толпы персидской конницы, подвозившие с собой и пеших сарбазов, спускались с гор к Кишлаку. Князь начал ретироваться, но и отступать приходилось уже с боем. Персияне преследовали его до самого Караклиса и сожгли несколько копен хлеба и хутор всего в версте от укрепления. Кишлак также был предан огню.
А между тем команда Чавчавадзе, посланная в тыл неприятелю, поднялась на Безобдал; но тут она очутилась лицом к лицу с персидской конницей и в жаркой схватке была истреблена. Ночью в Караклис прискакал только сам Чавчавадзе с девятнадцатью татарами,– все остальные погибли.
На следующий день новая тревога вызвала Северсамидзе опять из Караклиса. На этот раз силы неприятеля были еще значительнее: конный двухтысячный персидский отряд спускался перед ним прямо с Безобдала, от Лори, другая конная же партия стояла на дороге от Безобдала к Кишлаку, а окрестные возвышенности были усеяны пешими сарбазами. Князь отошел к Караклису, который стал приводить в оборонительное состояние.
Положение русских войск в Бомбаке и Шурагели становилось, таким образом, все затруднительнее и затруднительнее: удерживать отдельные посты было невозможно,– и первым сдан персиянам пост Балыкчайский. Когда дошла туда весть об истреблении отряда Воронкова и захвате персиянами шедшего с ним артиллерийского транспорта, в котором пост так нуждался,– храбрый капитан Переверзев, не имея чем защищаться, приказал готовиться к отступлению. В ночь на 28 июля, под шумные пирования персиян, праздновавших гибель Воронковского отряда как большую победу, Балыкчайский гарнизон тихо вышел с поста и, счастливо пробравшись мимо неприятеля, ушел в Караклис.
С падением Балыкчайского поста, вход в татарские дистанции был открыт, и непосредственным результатом этого было явное восстание казахских татар, так что пристав их, Снеженский, едва успел спастись, и то благодаря лишь нескольким преданным ему армянам. Открыто изменили России Борчала, Шамшадиль и Елизаветполь; Шуша была в блокаде, ходили слухи о колебании умов в Дагестане, о возмущении джарцев, о значительных сборах турецких войск в Анапе, Поти и Ахалцыхе; русский посол, как стало известно, задержан в Эривани. Все подобные Факты, слухи и известия усложняли и без того критическое положение дел. Защищать опорные пункты Бомбака и Шурагеля, рискуя разрозненностью войск, которой мог воспользоваться неприятель, после сдачи Балык-чая стало и невозможным, и ненужным. Ермолов решил отвести войска за Безобдал с тем, чтобы соединить их в Гергерах и Джалал-Оглы, на речке Каменке, и тем прикрыть Грузию.
Каменка, окрещенная так русскими, называлась прежде Джалал-Огль-Чай, но ныне даже туземцам известна под русским именем,– до такой степени оно пристало к ней. Образуемая соединением в Мокрых горах двух горных потоков, Джилги и Черной, и пересекая степь на протяжении двадцати четырех верст, она, до самого впадения в Бомбак, почти недоступна для переправы, по чрезвычайной высоте и крутизне своих берегов. Представьте себе глубокую скалистую трещину, по дну которой с быстротой каскада разливается по камням и рокочет горная речка. Чтобы перейти эту пропасть, более чем в тридцать саженей глубиной, надо спускаться извилистой тропой почти по отвесной стене, с тем чтобы, перебравшись с неимоверными трудностями через быструю речку, снова карабкаться уже наверх на такую же стену, усеянную торчащими из нее большими и малыми каменьями. Эта глубокая пропасть посреди совершенно ровной местности выдолблена в каменистом грунте в течение многих веков быстротой горных вод и поражает глаз. На единственно удобном для переправы месте через эту речку, на равнине, почти у самой подошвы Безобдальского хребта, и лежит урочище Ажалал-Оглы, названное так, если верить старожилам-армянам, по имени жившего здесь когда-то в стародавние годы татарского наездника, надолго заронившего в народе память о себе. Заняв этот важный стратегический пункт, русские войска владели ключом, запиравшим вход в Грузию.
Но и отступление за Безобдал, на этот важный пункт, совершилось не без препятствий, так как отряды, охранявшие посты в Бомбаках, совершенно лишены были свободы действий, и самые предписания Ермолова перехватывались персиянами. Так именно случилось в Гумрах, куда два предписания его об отступлении вовсе не дошли. А положение гумринского гарнизона между тем с каждым днем становилось труднее. В этой крепости, имевшей большое стратегическое значение при каждой войне с персиянами и турками, вовсе не было заготовлено провианта, и скудного количества хлеба, найденного в его магазинах, не хватило даже на две недели для продовольствия двух карабинерных рот. Солдаты голодали. К счастью, именно то обстоятельство, что персияне перехватили ермоловские предписания, и послужило в их пользу. Неприятель, справедливо рассчитал, что русский гарнизон не оставит крепости без приказания,– ослабил блокаду. Солдаты воспользовались этим и стали производить фуражировки: они выходили по ночам на прилегавшие к крепости обывательские поля и собирали с них хлеб, достаточный, по крайней мере, для их дневного пропитания. Так изб дня в день и перебивался гумринский гарнизон.
Ночью на 31 июля, в крепость пробрался, наконец лазутчик и доставил Фридриксу третье предписание Ермолова об отступлении. Ночь случилась темная; страшная буря с грозой и ливнем разразилась над окрестностью. В эту-то ночь небольшой русский отряд, оставив в укреплении все лишние тяжести,– и тем не менее все-таки с обозом в тысячу двести арб,– приготовился к отступлению. В непроницаемой тьме, при грозном завывании бури и раскатах грома, осторожно двинулись войска за проводником, который благополучно и провел их мимо персидских караулов. Беспечность неприятеля была так велика, что отступление русских было замечено только тогда, когда отряд был уже далеко и миновал самые опасные горные проходы. Он отошел уже верст двадцать, когда его арьергард был наконец настигнут неприятелем. Трудно сказать, удалось ли бы двум истощенным ротам отстоять громадный обоз, если бы нежданно-негаданно не появился на помощь свежий батальон с четырьмя орудиями.
Это был тот самый батальон, который послал Ермолов еще 19 июля, под начальством майора Кошутина, на помощь войскам эриванской границы.
Достигнув Каменной речки, Кошутин получил обстоятельные сведения о том, что происходит по ту сторону Безобдальских гор, и, бросив в Джалал-Оглы обоз, двинулся дальше. И днем, и ночью, останавливаясь лишь на короткие привалы, шел он на выручку осажденным однополчанам в Гумрах,– поспел как раз вовремя. Прибытие свежего батальона заставило неприятеля остановиться. Отряд не потерял из огромного обоза ни одной арбы и, присоединив к себе по дороге посты, стоявшие в Беканте и Амамлах, благополучно пришел в Большой Караклис.
Таким образом, все войска, защищавшие Бомбакскую провинцию, соединились в Караклисе, с тем чтобы всей массой передвинуться за Базобдал. Князь Северсамидзе, однако же, не буквально исполнил приказание Ермолова; он отправил две роты егерей с двумя орудиями занять перевал на Безобдале, две роты со взводом артиллерии – в Гергеры, две роты, с большей частью казачьего полка и также с двумя, орудиями,– в Джалал-Оглы, а сам с остальными войсками держался еще за Безобдалом: три роты с тремя орудиями стояли в Кишлаке, шесть рот с семью орудиями, казачьей сотней и конной армянской милицией, занимали Большой Караклис. Желание сохранить полковые строения, воздвигнутые в Большом Караклисе многолетними трудами солдат, заставило князя медлить отступлением; он еще надеялся, что высшее начальство, узнав о совершенной безопасности, в которой находились войска в Караклисе, переменит намерение оставить это селение – последний пункт, остававшийся в руках русских в провинциях Бомбакской и Шурагельской.
Это заставило Ермолова послать новое предписание: отступать немедленно и стать в оборонительное положение на Каменной речке, укрепив, насколько позволят средства и время, Гергеры и Джалал-Оглы. “Вы держитесь за Безобдалом,– писал он Северсамидзе,– и не видите в том вашей непростительной вины: вы разбросали войска, когда надо иметь их вместе и на крепкой позиции”.
После этого предписания войскам приказано было готовиться к отступлению. Весть об этом быстро облетела окрестности, и все армянские селения, еще остававшиеся в Бомбаках, покинув скот и имущество на разграбление персиянам, массами бросились или в Турцию, или, кто мог это сделать, под прикрытие караклисского отряда.
9-го августа, предав огню все полковые строения и вещи, которых нельзя было забрать с собой, и прикрывая громадный войсковой и обывательский обозы, войска потянулись из Караклиса к Безобдалу. Персидская конница, кружившаяся все время около Караклиса, видя отступающие русские войска, подняла радостную джигитовку. Полковник Муравьев не мог стерпеть этого торжествующего ликования врага; он рассыпал стрелковую цепь, и “меткие выстрелы карабинеров охладили дикие порывы всадников”. Джигитовка стоила персиянам более тридцати человек убитыми. С отступлением Северсамидзе Бомбакская долина и Шурагель совершенно переходили во власть персиян; но эти провинции представляли собой теперь мертвую пустыню, усеянную следами еще недавно процветавшей здесь мирной жизни, и только военные клики бродящих по местам персидских шаек нарушали безмолвие опустелой страны.
Был уже поздний час вечера, когда авангард и головные части колонны поднялись на Безобдал; но огромный обоз, конвоируемый остальными войсками, растянулся на несколько верст и, застигнутый темной ночью в горных ущельях, вынужден был заночевать в виду неприятеля. Положение являлось в высшей степени опасным. К счастью, персияне не рискнули на ночное нападение и ограничились только ружейными выстрелами, которые в темноте не причинили никакого вреда.
10-го августа последняя русская повозка перевалила за хребет, и войска заняли Гергеры и Джалал-Оглы. Таким образом здесь сосредоточилось пятнадцать рот пехоты, шестнадцать орудий и казачий полк; особо, в виде резерва, обеспечивая сообщение с Тифлисом через Акзабиюкские горы, расположился батальон Херсонского полка с четырьмя орудиями. Войска вздохнули свободно. Перед ними, верстах в десяти, вставал заоблачный, серебристый хребет Безобдала, за ними – расстилалась роскошная Дорийская степь, уже тогда довольно густо населенная армянами, выходцами из Турции и Эриванского ханства.
Быстро закипела постройка джалалоглынского укрепления. А неприятель между тем подвигался вперед и поставил свои передовые посты на вершинах Безобдала. Персияне, конечно, не могли предпринять ничего серьезного против сильного, русского отряда, стоявшего в крепкой позиции, но мелкие партии их, то спускаясь напрямик со скал Безобдала, то перебираясь через Мокрые горы, тревожили Лорийскую степь. Не раз борчалинские татары, из тех, что находились в персидском стане, пытались пробираться к своим единоземцам, чтобы доставить им возмутительные прокламации эриванского сардаря. Один из таких шпионов был пойман армянами в самых окрестностях Джалал-Оглы и повешен.
Еще войска не успели установиться лагерем, а казаки имели уже небольшую схватку с куртинской конницей. 11 августа, часов в десять утра, с пикета, стоявшего на амамлынской дороге, дали знать, что показались курды. Пятнадцать казаков, с майором Басовым во главе, отправились открывать неприятеля; но едва они выехали из оврага, где протекает Черная речка, как лицом к лицу столкнулись с двадцатью куртинскими всадниками. Курды стали подаваться назад. Опытный Басов сметил, что это недаром,– и в обман не дался. Восточные наездники, превосходившие донцов подвижностью и ловкостью, всегда нападали сами и, конечно, не стали бы отступать перед малочисленным противником. Басов приказал казакам держать ухо востро и не увлекаться погоней. Казаки действовали прекрасно: едва приближались куртинцы – они бросались в пики; поворачивали куртинцы назад – и казаки останавливались. К вечеру Басов отошел в лагерь, потеряв двух человек ранеными. Позднее выяснилось, что верстах в десяти от места стычки, действительно, стояло в засаде пятьсот человек курдов, только и ждавших, чтобы казаки подальше отошли от лагеря.
На следующую ночь – опять тревога. Необычайный шум и выстрелы в армянских аулах, раскинутых по ту сторону речки, подняли на ноги весь отряд. Полковник Муравьев с ротой карабинеров и одним орудием тотчас выступил из лагеря на помощь. Но тревога оказалась фальшивой; армянам представилось, что кто-то подкрадываемся к их деревням, и они подняли перестрелку.
14 числа, около полудня, персияне, внезапно спустившись с гор, едва-едва не отрезали казачий пикет, стоявший на первом уступе Безобдала. Казаки успели, однако, отступить к пехоте, скрытой в лесу, и курды остановились.
Все подобные мелкие случаи убедительно показывали, что пока неприятель будет держаться1 в таком близком расстоянии от русского лагеря – тревоги будут ежедневные. Полковник Фридрикс получил приказание сбить неприятельские посты с вершин Безобдала. Посланная с этой целью рота в темную ночь успела обойти сильный неприятельский пикет с двух сторон и, по условному сигналу, разом бросилась на белевшиеся перед ней балаганы. Удар пришелся, однако, в воздух: балаганы оказались пустые, пикет был спущен гораздо ниже и при суматохе успел ускакать благополучно. Но тревога тем не менее поднялась во всем персидском лагере, дошла даже до Кишлака, и сам Гассан-хан, как говорят, скакал до Амамлов, спасаясь от воображаемого врага.
К бедствиям войны с Персией присоединились в это время разбои со стороны турецкой границы. Первой и самой страшной жертвой их стала богатая Екатеринфельдская колония. Еще 13 августа князь Северсамидзе получил от армян известие, что какая-то сильная конная партия прошла от Мокрых гор к стороне Башкечета. Башкечет лежит уже по ту сторону Акзабикжских гор, вне района Бомбако-Шурагельской провинции и действий Северсамидзе. Поэтому князь, вероятно, рассчитал, что против этой партии будут высланы войска из Тифлиса, и, со своей стороны, не принял никаких мер к ее преследованию. Это оказалось ошибкой, и ошибкой, имевшей страшные последствия.
Тысячная партия курдов окружила на рассвете 14 числа Екатеринфельдскую колонию, лежавшую в Борчалинской дистанции, всего в пятидесяти верстах от Тифлиса, и произвела в ней ужасную резню. Колонисты были, правда, снабжены от правительства ружьями и порохом, но внезапное появление разбойников и самый вид свирепых курдов поразили таким ужасом миролюбивых немцев, что никто из них и не пробовал даже защищаться. В официальных донесениях значится, что в колонии убито было двадцать девять человек мужчин и женщин; но по свидетельству миссионера Зальцмана, очевидца кровавой ночи, было зарезано не менее семидесяти молодых людей и стариков и сто сорок душ, по преимуществу женщин, увлечены в неволю. Не более двухсот сорока человек из всего населения спаслось от гибели, укрывшись в ущельях и кустарниках по берегу Храма, но и те лишились крова и имущества. Чистенькая, опрятная колония обращена была в пепел, поля истоптаны копытами куртинских коней.
На другой день, 15 августа, известие об этой катастрофе дошло до Тифлиса. Но высланный оттуда Донской казачий полк и две роты пехоты, под командой полковника Костина, нашли только развалины колонии,– и никакого другого следа неприятеля.
На Северсамидзе, в глазах многих современников, да и позднейших военных историков, с этим фактом легло тяжелое обвинение в неподании помощи несчастной колонии. Но легко видеть, что самое положение Северсамидзе извиняет, если совершенно не оправдывает его. Не об одном только движении врагов к Башкечету он должен был получить в этот день известия, а целый ряд подобных. И если уже ему приходилось бы выбирать пункт, на котором следовало оказать сопротивление, то во всяком случае не тот, который лежал вне его заведования и даже вне района военных действий. Он должен был предоставить действовать там – тамошним войскам. В противном случае, когда он, встревоженный несколькими такими сведениями, разослал бы свои войска в разные стороны, а стоявшие перед ним огромные персидские толпы воспользовались бы тем и нанесли его собственному, обессиленному отряду серьезное поражение,– он также не избежал бы обвинения. Но то было бы ухе обвинение резонное и тяжкое, в упущении из виду главной цели по поводу посторонних и мелких случайностей.
А были между тем и настоящие виновные в гибели несчастной колонии.
Есть известие, что во время разгрома Екатеринфельда, всего в десяти верстах от него, на Белом Ключе, находился батальон сорок первого егерского полка со своим командиром, полковником Авенариусом. Он еще накануне был предуведомлен о готовящемся нападении, но также не принял никаких мер к спасению несчастных жителей. Рассказывают, что, уже в самый момент разгрома, один из немцев, успевших бежать, просил его о помощи. Командир Донского полка, полковник Леонов, сам предлагал ему двести казачьих лошадей, с тем чтобы посадить на них пехоту и вместе с казаками напасть на неприятеля. Авенариус отклонил и это предложение, оставив несчастную колонию ее страшной участи.
Но в то время, когда в десяти верстах от места катастрофы бездействовали значительные силы, была попытка помочь населению совершенно с другой стороны. Борчалинский пристав, князь Орбелиани, находился в этот день в Шулаверах, в тридцати верстах от колонии, и при первом известии о нападении на нее поскакал туда с двенадцатью грузинами. Недалеко от колонии он был, однако, окружен куртинами. Не рассчитывая более на лошадей, измученных тридцативерстной скачкой, грузины спешились и заняли высоту, ограниченную с одной стороны крутым лесистым обрывом. Отчаянно защищались здесь храбрецы. Но из двенадцати человек – шесть были убиты, и положение стало критическим. К счастью, когда куртины спешились и уже готовились взять позицию приступом, Орбелиани выстрелом из ружья убил их предводителя. Куртины с воем бросились к трупу, а пока его подняли, Орбелиани со своими грузинами спрыгнул в овраг и скрылся в густом, колючем кустарнике.
Разграбленная колония догорала, когда к ней подошла сильная грузинская милиция. Отважный Орбелиани тотчас повел ее преследовать хищников. Партия была уже в виду, и, может быть, смелый натиск освободил бы хоть нескольких несчастных пленных, взывавших о помощи; но убеждение в неодолимости куртинской конницы так глубоко внедрено было в жителях Грузии, что Орбелиани решительно ничего не мог сделать, чтобы заставить свое ополчение броситься в сабли.
Хищники так и ушли безнаказанно. Между тем, если бы Авенариус воспользовался предложением Леонова, его батальон наверное успел бы отрезать неприятеля хотя бы в Шиндлярах, куда куртины прибыли только на следующий день, ухе гораздо заполдень. Обремененные добычей, они сбились ночью с дороги, долго блуждали по дремучему лесу и, наконец, выбравшись к селению Квеши, опять потеряли много времени на бесполезную борьбу с горстью казаков. Дело в том, что в одной из каменных саклей, в Квешах, помещалась команда из восьми донцов Леонова полка, оставленная здесь с полковым имуществом. Курды, считая их верной добычей, бросились было к дверям; но залп из ружей сразу обескуражил нападающих,– они смешались, отхлынули назад, и несколько трупов осталось на месте. Напрасно, стараясь возбудить в себе остывшую храбрость, они кричали и гикали. В ответ им, из окон, превращенных казаками в бойницы, летели выстрелы, и курды один за другим падали. Целые залпы из сотен ружей не причиняли казакам особого вреда, так как каменные стены были прочны и пули могли влетать лишь в отверстия окон. Но в конце концов из числа защитников все-таки один был убит и двое ранены; остальные пять поклялись друг другу не сдаваться, пока будут живы... Несколько часов, среди ночного мрака, длилась перестрелка. Но вот показался рассвет. Курды спохватились, что их могут настигнуть русские отряды, и со стыдом отступили.
Геройская оборона в Квешах представляет собой отраднейший эпизод этого тяжелого, смутного времени в Кавказском крае. К сожалению, ни в официальных сведениях, ни в записках современников не сохранилось ни одного имени из этой славной горсти защитников, сумевших смело взглянуть в очи близкой гибели, но именно тем и избежавших ее.
Впоследствии сделалось достоверно известным, что большая часть пленных из Екатеринфельдской колонии очутилась в Ахалцыхе, переслана потом в Поти, а оттуда в Константинополь и Смирну на тамошние рынки, где окончательно и затерялся их след. Эти-то обстоятельства и выяснили вполне, что нападавшая на колонию партия состояла не из персиян, а преимущественно из турецких курдов, которые не преминули воспользоваться замешательством, естественно возникшим в стране в первое время персидского вторжения.
Разгром немецкой колонии показал, как доступны были тогда для врагов русские пределы, по ограниченности оберегавших их войск. Нужно сказать, что даже батальон Херсонского полка, стоявший, как было сказано, с четырьмя орудиями на перевале через Акзабиюк и охранявший сообщение с Тифлисом, за несколько дней до катастрофы получил приказание передвинуться оттуда на речку Акстафу, в Казахскую дистанцию. Батальон ушел, а заместить его в этом важном пункте было не из чего, и тыл джалалоглынского лагеря был совершенно открыт. К счастью, эриванский сардарь, предоставив своей коннице действовать, сам с главными силами спокойно стоял около Гокчи, выжидая время, когда Аббас-Мирза возьмет Елизаветполь и оттуда поведет наступление к Тифлису: только тогда рассчитывал действовать и сардарь.
А между тем конница, выдвинутая им на границу Самхетии, также держала себя настолько скромно, что в течение почти целого месяца ничем не проявила особенного стремления к какому-либо отважному, залетному набегу. Но пример, данный турецкими курдами, и отсутствие батальона в Акзабиюкских горах расшевелили наконец и ее: она решилась со своей стороны внести разгром на Лорийскую степь, в тылу русского лагеря. Это случилось 1 сентября, в тот самый день, когда князь Меншиков, благополучно избежав засады, прибыл из Эривани в Джалал-Оглы, и Гассан-хан, не успевший захватить его в дороге, рассчитывал, что встреча посла и празднества, даваемые в честь его, отвлекут внимание русских и ослабят их бдительность. И вот, в ночь на 2 число, трехтысячная персидская конница спустилась с Безобдала и пронеслась, опустошая Дорийскую степь, от Каменной речки вплоть до гор Акзабиюкских. Там, верстах в шести от Сомийского поста, стояла небогатая греческая колония,– персияне обрушились на нее всей своей массой. Деревня была разорена совершенно, греки частью изрублены, частью захвачены в плен. Этой колонии суждено было сделаться последней жертвой персидского варварства: далее ее нашествие в течение всей войны уже не доходило.
Нападение на Лорийскую степь не обошлось, однако, даром и персиянам. 2 сентября, часу в восьмом утра, необыкновенный шум и выстрелы по ту сторону речки возвестили русским войскам, стоявшим у Джалал-Оглы, о появлении неприятеля. В лагере ударили тревогу. Подполковник Андреев со своими казаками первый поскакал в ту сторону, откуда раздавались выстрелы, и, с небольшим в версте от лагеря, наткнулся на небольшую конную партию, уже возвращавшуюся с Дорийской степи. При виде казаков персияне бросили было добычу. Но со стороны Акзабиюка показалась другая сильная партия, и казаки, поставленные между двух огней, в свою очередь очутились в критическом положении. Курды стремительно ударили на них в дротики. Донцы были сбиты с поля и в беспорядке поскакали назад.
К счастью, в это самое время полковник Муравьев, с тремя карабинерными ротами и двумя орудиями, уже перешел через Каменную. При его появлении, неприятель бросил казаков и стал отступать, заботясь о том, чтобы сохранить отбитую добычу. Особый неприятельский отряд занял скалистую гору, у старой церкви Матур, на левом берегу реки Джилги, в пяти-шести верстах от Джалал-Оглы, и прикрыл отступление; но ему пришлось стать искупительной жертвой за кровавый набег.
Крепкая горная позиция неприятеля не остановила Муравьева. Рота, с майором Кошутиным, пошла в обход; другие две повели наступление с фронта, и перед одной из них, седьмой карабинерной, шел сам Меншиков, изъявивший желание разделить опасность с храбрыми кавказскими войсками. Воодушевленные присутствием посла, карабинеры ударили с такой стремительностью, что персияне мгновенно были сброшены с Матурских высот и попали на отряд Кошутина. Тот принял их штыками – и неприятель рассеялся в разные стороны. Потеря его была громадна, но зато и Дорийская степь лежала в развалинах.
Свидетель этого боя, князь Меншиков, с особенной похвалой отзывается о действии карабинеров. На следующий день он выехал из лагеря в Тифлис, и его конвоировала та же седьмая рота, с которой он участвовал в битве.
Печальная катастрофа с немцами и греками навела ужас на жителей Грузии. Народ из окрестных селений бежал в Тифлис, под защиту войск; все дороги были запружены подводами, да и в самом Тифлисе горожане были неспокойны, ожидая нашествия. Повсеместное возбуждение было так велико, что многие бросали свои дома на произвол судьбы, зарывали в землю имущество и выезжали в Россию. И страх жителей не был совершенно напрасен. В другой раз персияне могли быть умнее и довести опустошение до самых ворот Тифлиса.
Чтобы устранить возможность подобных бедствий, из джалало-глынского лагеря отделены были две роты, под командой майора Хомутского, которые вновь и заняли единственный перевал через Акзабиюкские горы, известный под именем “Волчьих Ворот”. Это – небольшое узкое ущелье, высвеченное природой в скале, саженей в десять длиной, к которому по гребню хребта сходятся все вьючные дороги со стороны турецкой границы, от Гумр и Ахалкалак. Здесь, даже в мирное время, бывали нередки разбои,– обстоятельство, как кажется, и давшее ущелью его странное имя. В военном отношении ворота эти представляют дефиле, настолько важное, что, заняв его, можно перервать все сообщения между, живущими по ту и по сю сторону гор. Поставленный в этом ущелье пост опять обеспечил правильное сообщение с Тифлисом, прикрыл коренную Грузию и хоть до некоторой степени успокоил взволнованное население.
Так, в бездейственной, но тревожной и томительной охране проходов Безобдальского хребта, стоял русский отряд в Джалал-Оглы, ожидая того момента, когда дерзкий враг должен будет думать уже не о набегах в глубь русских владений, а о поспешном бегстве. В соседней Ганже это время тогда уже наступило. Громы Шамхора и Елизаветполя рассеяли как дым гордые мечтания наследника персидского престола и уже предрешили судьбу войны; скоро должно было настать такое время и для джалал-оглынского отряда.
В половине сентября в лагерь на Каменную речку прибыл известный генерал Денис Давыдов, который и принял от Северсамидзе начальство над отрядом. А с тем вместе закончился на Эриванской границе и первый период войны, период обороны, отступлений, неудач и бессилия перед внезапными и разбойнически дерзкими набегами персиян на мирное население.
IV. ЗАЩИТА ШУШИ
В половине июля 1826 года, одновременно с вторжением в русские границы эриванского сардаря, большая персидская армия, под главным начальством Аббас-Мирзы, быстро двигалась к Карабагу. В нем наследник персидского царства рассчитывал найти обширную, преданную ему партию, давно уже подготовляемую влиянием мусульманского духовенства и, не менее того, обещаниями и подкупами. И он не ошибся. На самой границе его встретила толпа знатных татар, предводимая Гаджи-Агалар-беком, знатнейшим из всех, капитаном русской службы, владевшим обширными поместьями на самой границе Персии.
Аббас-Мирза остановился в доме Агалара, где шумно и торжественно отпраздновано было победоносное вступление в неприятельскую землю. Предвидел ли принц плачевные для Персии плоды начатой им войны – неизвестно; но с историей его вступления в русские границы соединилась легенда о зловещем пророчестве, будто бы предсказавшем принцу Шамхор и Елизаветполь со всеми перипетиями предстоящей борьбы,– и внезапно внесшем в дом Гаджи-Агалара, после радостного пиршества, всеобщее уныние. После торжественного обеда, рассказывает эта легенда, два служителя несли на головах остатки разных яств, которые поданы были принцу в дорогих китайских сосудах, установленных на двух больших серебряных подносах. И вот, оба эти подноса одновременно сорвались с голов служителей, и вся китайская посуда разбилась вдребезги. Принц был поражен и втайне смущен той странной случайностью, что два опытных служителя одновременно обнаружили невероятную неловкость. Призван был снотолкователь,– но и он смутился не менее принца, узнав о случившемся. “Повелитель,– сказал он наконец,– потеряет в двух больших сражениях всю свою армию, а затем неверные перенесут свое оружие в Персию и истощат ее последние силы”. Принц пообещал предсказателю виселицу – и двинул свои войска к Шушинской крепости.
Между тем в Карабагской провинции расположен был тогда только один сорок второй егерский полк, в расстоянии трехсот верст от резервов и лишенный почти целого батальона, находившегося в Ширванской и Нухинской провинциях. В общем это составляло две тысячи семьсот штыков, при шести орудиях и четырехстах двадцати казаках Молчанова полка,– сила ничтожная перед огромной персидской армией.
Войсками в Карабагской провинции командовал полковник Иосиф Антонович Реут, кавказский ветеран, сподвижник Цицианова, герой ахалкалакского боя (И сентября 1810 года), памятью которого служил на груди его крест св. Георгия.
Реут, которому армяне доставляли обстоятельные сведения о сборах и числе неприятеля, давно предвидел возможность вторжения. Он знал, что уже около месяца назад персидская армия начала стягиваться к русским границам и что Карабаг переполнен агентами. Реут доносил обо всем, что ему сообщали, в Тифлис; из Тифлиса Ермолов доносил в Петербург. Но в Петербурге не ожидали войны, и донесения оставались без последствий. Тем не менее, в официальных предписаниях от 9 и 13 июля, Ермолов уведомлял Реута, что в помощь к нему прибудут две роты из Ширванской провинции, и предписывал укрепить полковую штаб-квартиру Чинахчи; для защиты же Шушинской крепости выслал в помощь одну егерскую роту. Последнее распоряжение Реут исполнил немедленно, но этим пока и ограничились все меры к обороне страны, в которой, в случае войны с Персией, надлежало ожидать появления главных сил неприятеля.
В таком положении были дела, как вдруг, 18 июля, на границе неожиданно случилось следующее происшествие. Отряд из пятнадцати казаков, под командой хорунжего Крюкова, делал обычный разъезд по берегу Аракса. У Худоперинского моста он отделил от себя патруль из пяти человек – осмотреть, нет ли где на русском или на персидском берегу хищнических шаек. Пять казаков слезли с лошадей и отправились пешком. Но им только одним и суждено было уцелеть из всего разъезда. Вот что потом рассказывал один из них: “Прошло часа два времени. Мы уже проползли камышами верст пять, как вдруг позади нас зачастили ружейные выстрелы. Прислушались,– как будто бы на самом том месте, где остался хорунжий. Мы туда,– а навстречу уже едет человек триста персидской конницы, и в середине их все наши казаки, и хорунжий с ними,– связанные... Мы назад, запрятались в кусты, да так и просидели там до ночи. Партия прошла мимо и потянула к татарским кочевьям”...
В этот день, как только смерклось, за Араксом, где-то далеко грянул пушечный выстрел, а ночью разлилось по темному небу громадное зарево... То были бивуачные огни персидской армии.
Появление в Чинахчах этих пяти казаков, только случайности обязанных своим спасением, вызвало общую суматоху. Командир казачьего полка, взяв с собой сотню, сам поскакал на место происшествия и у Худоперинского моста столкнулся со всей персидской армией. Казаки понеслись назад и дали знать Реуту. Спустя два-три часа из Шуши прискакали армяне с известием от коменданта Карабагской провинции, майора Челяева, что на заре 19 июля персияне, в числе шестидесяти тысяч человек, при тридцати орудиях, вторглись в Карабаг и идут форсированным маршем к Шуше, поднимая повсюду среди татар возмущение.
В распоряжении Реута было в этот момент всего пять рот егерей, так как из остальных – одна рота стояла в Шуше, а три находились в Герюсах, в гористой части Карабага, прикрывая татарские кочевья. Чинахчи, где расположена была полковая штаб-квартира, еще не укреплялась, и перед ней не было возможности остановить неприятеля. Реуту оставалось отойти в Шушу, и в тот же день, перед вечером, две роты уже выступили в путь, оставив три остальные в Чинахчах до тех пор, пока не будут перевезены в Шушу все полковые тяжести.
А ночью от Челяева прискакал новый гонец с известием, что сильная персидская кавалерия и часть сарбазов быстро идут кратчайшей дорогой к Шуше и перед светом должны уже быть на месте, называемом Топ-хана, чтобы отрезать Реуту путь. Челяев извещал сверх того, что, по слухам, в эту самую ночь карабагские татары намерены напасть на роты, расположенные в самой крепости.
Реут был не из числа тех, которые способны терять голову в критические минуты, но и он был смущен вестью о приближении шестидесятитысячной армии, внезапно очутившейся от него в одном или в двух переходах. Терять времени было нельзя, и в ту же ночь он с остальными ротами поспешно отошел в Шушу, покинув Чинахчи на произвол судьбы со всеми находящимися в нем полковыми тяжестями.
Между тем в измене татар уже не было больше сомнений; под самыми стенами Шуши отряд видел несколько трупов армян, а на другой день, на мельнице, снова были убиты татарами двое солдат.
Нужно сказать, что крепость Шуша, как расположенная в стороне от дороги к границе, была совсем не готова к роли, которую ей предстояло теперь принять на себя; в ней не было ни достаточных вооружений, ни запасов. Рассчитывая строить крепость на Араксе, при Асландузе, Ермолов мало обращал внимания на Шушу. Он и не думал занимать ее, опасаясь именно того, что целые два батальона, запершись в ней, остались бы совершенно изолированными, тогда как в общем плане действий они могли бы принести существенную пользу. И потому в особой инструкции полковнику Реуту предписывалось собрать войска в Чинахчах, дождаться прибытия туда двух рот из Ширвани, усилить себя карабагской милицией и держаться насколько возможно в укрепленной позиции, чтобы поспешным отступлением не произвести волнения в народе; если же силы неприятеля окажутся значительными, особенно если сам Аббас-Мирза перейдет границу,– в чем даже Ермолов сомневался,– то истребить все тяжести и, совершенно очистив Карабаг, отступать на Шах-Булах, Елизаветполь и далее к Тифлису, не давая себя отрезать в горах. Инструкция эта, написанная в Тифлисе 21 июля, следовательно тогда, когда персияне были уже в Карабаге, не дошла по назначению,– персияне ее перехватили; а когда Реут получил дубликат ее, будучи в Шуше, то исполнить приказание было уже невозможно: роты, следовавшие к нему из Шемахи, узнав о вторжении персиян, вернулись с берегов Куры и пошли окружной дорогой к Тифлису, о сборе карабагской милиции нечего было и думать, да и дорога на Елизаветполь была уже отрезана.
Таким образом, приходилось защищаться в Шуше, и трем ротам с двумя орудиями, прикрывавшим, под начальством подполковника Назимки, татарские кочевья в гористой части Карабага, послано было приказание поспешить туда же для соединения с полком. Персияне, чтобы не дать усилиться шушинскому гарнизону, решили прежде всего помешать этому соединению.
“Хотя приняли мы намерение,– доносил Аббас-Мирза своему родителю, шаху,– сначала идти на Шушу, но вельможи и благороднейшие люди Карабага доложили нам, что герюсский гарнизон идет на помощь к Шуше и что если он туда достигнет, то крепость никогда не будет завоевана. Тогда мы в ту же минуту вознамерились атаковать отряд сей и наперед предать оный снедению блистательного меча нашего”.
Отряду Назимки предстояло пасть жертвой персидского вероломства.
Селение Герюсы лежит в глубоком ущелье. Ущелье это замечательно тем', что оно, как частоколом, уставлено какими-то высокими каменными столбами, вероятно, вулканического происхождения, придающими и окружающей местности, и самому селению необыкновенно своеобразный характер, единственный даже в прихотливых горах Кавказского края. Самые Герюсы со своими красивыми саклями и башнями, со своей армянской часовней и водяной мельницей на гремучем потоке, осененном развесистыми чинарами, расположены амфитеатром на террасах крутого спуска в Герюсское ущелье. Таким образом местность эта, красивая и оригинальная, чрезвычайно удобна для обороны. Но ничтожный отряд все-таки был бессилен перед подавляющей массой неприятеля.
Предписание об отступлении в Шушу, как рассказывают современники, почему-то Запоздало. К тому же оно, на беду, получено было в Герюсах во время раздачи солдатского жалованья, когда, по заведенному обычаю, бывал разгул в бедной развлечениями кавказской жизни; поэтому выступление батальона замедлилось на целые сутки, и когда он вышел – неприятель уже был близко.
На двенадцатой версте от Герюсов, в глубоком каменистом ущелье, русский отряд настигнут был мятежной карабагской конницей. Одни персияне не могли бы остановить Назимку, они не смели бы даже войти в гористую землю, если бы не эти изменники, теперь окружавшие отряд со всех сторон и захватившие в свои руки все выходы из гор на равнину. Скоро на помощь к карабагцам подоспела персидская конница и подвезла с собой пехоту. С каждым шагом положение отряда становилось все затруднительнее и хуже. Персидская артиллерия, довольно искусно управляемая одним англичанином, которого впоследствии уложило навеки русское ядро под Шушею, скоро взорвала зарядный ящик, подбила лафет и истребила всех артиллерийских лошадей. В рядах русского батальона появилось замешательство. Говорят, что армяне предлагали Назимке провести отряд в Шушу по горным тропинкам, как это было некогда с отрядами Карягина, Котляревского и Ильяшенки, но он не решился бросить орудия и вьюки и продолжал драться на невыгодной местности, надеясь добраться до речки Ах-Кара-Чай. Дело в том, что за этой речкой, протекающей верстах в двадцати пяти от Герюс, на пути к Шуше, начиналась гористая местность, покрытая огромными густыми лесами, куда не отважился бы последовать за ним ни один персиянин,– и отряд был бы спасен. К несчастью, надеждам Назимки сбыться было не суждено. До Ах-Кара-Чая оставалось еще тринадцать верст, и все это пространство нужно было проходить при беспрерывном бое. Палящий зной, недостаток воды, поминутная убыль людей, оставлявших строй, чтобы помогать повозкам и артиллерии, мало-помалу истощили силы солдат. В продолжение трех часов стойко выдерживая натиск неприятеля, они подошли наконец к крутому спуску к Ах-Кара-Чаю; казалось, еще одно усилие – и цель была бы достигнута. Но здесь-то именно отряд и ожидала гибель. Переправа была уже отрезана.
Официальные донесения говорят, между прочим, что, достигнув берегов Ах-Кара-Чая, люди, истомленные до крайности и мучимые жаждой, вышли из повиновения и в беспорядке, покидая строй, бросились к воде. Неприятель воспользовался замешательством в отряде и быстро напал на него со всех сторон. Солдаты и казаки частью были вырезаны, другие побросали оружие и взяты в плен; между последними находился и сам подполковник Назимка. Орудие и вьюки, о которых он так заботился, достались персиянам.
Из рапорта полковника Реута видно, что в бою, в трех ротах сорок второго егерского полка, должны были участвовать два штаб-офицера, шестнадцать обер-офицеров и восемьсот семьдесят четыре нижних чина; сверх того, при двух орудиях находилось двадцать человек артиллеристов да в казачьей сотне – три обер-офицера и девяносто четыре казака. Сколько же из этого числа погибло в бою и сколько попало в плен, точных сведений нет. Достоверно известно, однако, что убитых было не много, но что из всего отряда спаслись только два офицера (поручики Назимов и Богданов) и шесть нижних чинов, которые, пробравшись в селение Камедарасы, укрывались там у армян до времени поражения персиян у Шамхора. Попавшие в плен подверглись жестоким истязаниям и посрамлениям, заставившим их, быть может, не раз позавидовать участи тех, которые легли в честном бою. Персияне толпами набросились на них, ограбили их, потом раздели догола и в таком позорном виде пригнали их обратно в Герюсы. Даже Аббас-Мирза тронут был жалким положением несчастных и приказал одеть офицеров в персидское платье.
Истребление целого батальона почти в тысячу штыков было делом неслыханным для Кавказского края. Со времен Паулуччи, когда батальон Троицкого полка в четыреста человек, под начальством капитана Оловяшникова, положил оружие перед персиянами же, летописи Кавказа, изобилующие примерами геройских побед слабых отрядов над сильным неприятелем, не помнили подобного факта. Восточная фантазия мусульман, со своей стороны, раздувала персидские успехи до размеров чудовищных; о них повсюду ходили слухи, роняя обаяние русского имени и устрашая преданных России христиан. Хозяйничанье персиян в крае и разгромы мирных деревень, которым войска бессильны были оказать защиту, как бы подтвердили эти слухи, деморализуя все население. Особенно поразило армян разграбление их старинного Тативского монастыря.
В небольшой долине, углубленной среди карабагских гор, между утесами и скалами реки Базар-Чай, всего в полуверсте от каменного моста, перекинутого через пропасть самой природой и известного у татар под именем “Шайтан керпи” (Чертов мост),– стоит армянская деревня Татив, а неподалеку от нее Тативский монастырь, знаменитый в Армении еще со времен Тамерлана. В одной из монастырских церквей доныне показывают стены, испещренные сабельными ударами, и говорят, что это следы пребывания здесь Тимура, который хотел разрушить самую церковь, но не будучи в состоянии сделать этого, приказал своим воинам изгладить саблями стенную церковную живопись. О существовании монастыря более тысячи лет свидетельствовала и старая армянская надпись, уцелевшая на церкви апостолов Петра и Павла. Главный монастырский храм, в котором, по преданию, под жертвенником скрыты были косы Богородицы, привлек своим богатством алчные толпы персиян,– и они разорили его так, что он не восстал уже из развалин. Позднейшие путешественники видели эти священные руины обращенными в овчарни, в которых бедные тативцы держат своих коз и овец. Престарелый архиепископ Мортирос, живший в монастыре, был увезен неприятелем в Тавриз, где апоплексический удар пресек его многотрудную и полную служения своему народу жизнь.
Разграбление селения Чинахчи, принадлежавшего князю Мадатову, и в нем штаб-квартиры единственного в Карабаге сорок второго полка, брошенной в добычу неприятелю, еще более усилили невыгодное впечатление, произведенное обстоятельствами этого времени.
Между тем как нападение на герюсский гарнизон, разорение мирных деревень и торжества по случаю этих побед задержали персидские войска,– в Шуше с часу на час ожидали появления полчищ Аббаса-Мирзы, и Реут спешил исправлять крепостные верки. Но вот прошел день, другой,– а неприятель не показывался. Тогда Реут решился спасти полковое имущество, оставшееся в Чинахчах, и выслал с этой целью часть своих рот. Предприятие до некоторой степени удалось.
В первый день все полковые и ротные повозки успели два раза вернуться из Чинахчи нагруженными. Колесный обоз доходил, однако, только до деревни Шушакент, где воза разбирались и вещи поднимались в крепость уже на вьюках. На следующий день повторилось то же; но на третий – появились сильные шайки татар, пробовавшие нападать на прикрытие. Перевозка была приостановлена,– и часть полковых вещей захватил неприятель.
Прошло три дня с того момента, как Реут заперся в Шуше.
И вот, 24 июля, прискакал армянин с известием, что Назимка в плену и роты его истреблены. А вслед затем, утром 15 числа, горизонт зачернелся персидскими полчищами. Их было от пятидесяти до шестидесяти тысяч, как говорили тогда армяне. Ермолов сомневался в этом числе. “Это статистика здешних народов,– писал он Мадатову,– а я имею сведение, что у Шах-Заде не более пятнадцати тысяч войска”. Но впоследствии официальные данные подтвердили, что с Аббасом-Мирзой, по вступлении его в Ка-рабаг, кроме отрядов, разосланных по разным направлениям для возбуждения и поддержания восстаний, было сорок тысяч пехоты, двадцать четыре орудия и огромные толпы иррегулярной конницы.
На следующий день, 26 июля, лазутчик передал в руки Реута дубликат известного предписания Ермолова об отступлении. Но отступать уже было невозможно, и Реут, решившись защищать Шушу до последней крайности, принял к тому все меры. Зная, какое дурное впечатление на гарнизон могло произвести в подобную минуту решение главнокомандующего оставить Карабаг, он благоразумно скрыл предписание даже от офицеров, а солдат воодушевил, напротив, энергичным приказом:
“Я совершенно уверен,– говорилось в этом приказе,– что всякий из моих сотоварищей по долгу присяги, чести, преданности к государю и любви к отечеству неизменно будет исполнять свою обязанность, не щадя себя до последней капли крови, имел в виду непременное правило – победить или умереть и тем заслужить бессмертную славу”.
Предстояла необходимость немедленно переслать Ермолову подробное донесение обо всем, что произошло в Карабаге. Дело представлялось далеко не легким, так как курьерам нужно было пробираться сквозь сплошную стену персидских войск, обложивших Шушу. Нашлись, однако, два казака, которые вызвались доставить в Тифлис донесения. В ночь на 27 число выехали они из ворот Шуши и стали пробираться к Тифлисской дороге, уже занятой персиянами. Их скоро открыли, и целые сотни всадников пустились за ними в погоню. Казаки порешили разъехаться, чтобы, на случай гибели одного, другой мог исполнить поручение; один пустился по большой дороге, другой свернул на проселочную. Тощие донские лошаденки превзошли, однако, отличных персидских скакунов,– и оба казака, далеко оставив за собой погоню, благополучно достигли Тифлиса.
Началась осада Шуши.
Взять эту крепость открытой силой почти не представлялось возможности. Правда, укрепления ее находились в довольно, жалком положении и не представляли собой никакой защиты для осажденных: стены во многих местах обвалились и частью были растасканы самими жителями на постройку своих домов; рвы осыпались, а крепостной артиллерии не было вовсе. Но построенная на высоких отвесных скалах, Шуша была доступна только с одной северо-восточной стороны, от Елизаветполя, да и этот единственный путь, поднимаясь в гору, был так извилист, крут и загроможден скалами и обрывами, что две пушки, поставленные на дороге, и рассыпанная рота стрелков могли остановить целую армию.
К сожалению, егеря вступили в Шушу только с восьмидневным продовольствием, а в крепости не было запасов – и не было воды; гарнизону предстояла опасная борьба с такими врагами, как голод и жажда. Аббас-Мирза знал это и только обложил Шушу со всех сторон, пока не прибегая к более энергичным мерам.
В столь затруднительном положении Реуту, запертому в Шуше с отрядом, в котором было не более тысячи семисот штыков, оставалось одно – исполнить долг храброго солдата и сохранить честь предводимого им полка. Одним из первых его распоряжений было выслать из крепости всех молодых татар, явно оказывавших расположение к неприятелю и потому представлявших собой только лишние и притом вредные рты; дача же провианта с первого дня блокады уменьшена почти на половину.
Аббас-Мирза, главной целью которого был Тифлис, не нуждался в Шушинской крепости; но он опасался, однако, оставить ее у себя в тылу и пытался склонить полковника Реута очистить Карабаг без боя. Уже вечером 27 июля прибыл от него парламентер с настойчивым требованием пропуска в крепость. Это был простой офицер, родом из астраханских армян, довольно хорошо говоривший по-русски; одет он был в красный мундир, на манер английского, с серебряными эполетами и аксельбантами. Выехавший к нему навстречу майор Клкжи-фон-Клюгенау, узнав в лице парламентера армянского выходца, наотрез отказался представить его коменданту.
– Если его высочество намерен вести переговоры о сдаче крепости,– говорил Клюгенау,– то он должен прислать почетного хана, а не простого армянина.
Напрасно обиженный армянин старался доказать важность занимаемого им положения в персидской армии и называл себя адъютантом принца. Клюгенау строго приказал ему ехать назад и сам возвратился в Шушу.
Через день к воротам крепости подъехал один из персидских сановников с блестящей свитой; ему завязали глаза и доставили к полковнику Реуту, который ожидал его, окруженный всеми своими штаб-офицерами. Хан объявил Реуту, что он уполномочен принцем предложить шушинскому гарнизону почетную сдачу. Дело было в том, что персияне, перехватив ермоловское предписание об оставлении Карабага, основали на нем свои планы. Опираясь на то, что сам Ермолов предписывал Реуту очистить Карабаг и все лишние вещи уничтожить или утопить, Аббас-Мирза, напротив, предлагал потребное число подвод для поднятия тяжестей, обязывался снабдить войска провиантом, обеспечить им безопасное следование и, наконец, дозволял выйти гарнизону с оружием и со всеми военными почестями. Аббас-Мирза писал, что все прочие начальники уже давно исполнили приказание Ермолова, что Шемаха, Куба и Нуха очищены русскими.
Это предложение произвело тяжелое впечатление на офицеров, от которых, как сказано, предписание Ермолова было скрыто. Тем не менее, когда Реут предложил вопрос о сдаче крепости на совещание, храбрейший подполковник Миклашевский, отважный и пылкий Лузннов, стойкий Михайлов, известный впоследствии герой Чечни и Дагестана – Клюгенау и, наконец, комендант Карабага, Челяев – единодушно отвергли предложение, объявив, что готовы защищаться до последней крайности.
Этот ответ Реут передал парламентеру, прибавив от себя, что охотно исполнил бы предписание Ермолова, если бы оно застало его в Чанахчи; но так как он занял уже крепость Шушу, то, при всем великодушии его высочества, он не может воспользоваться им для отступления, тем более, что со времени предписания обстоятельства могли измениться, а потому для оставления Шуши, а вместе с ней и Карабага, необходимо новое предписание.
Хан, пожалев об участи, ожидающей гарнизон, уехал. Прошло еще два дня,– началось бомбардирование крепости.
Положение гарнизона было весьма серьезное. Солдаты, проводя дни на работах, а ночи под ружьем, в ожидании приступа, изнурялись до крайности,, и число больных быстро возрастало. Жители страшно терпели от недостатка продовольствия, которым не успели запастись до начала осады. Было одно средство – снять с полей еще неубранный хлеб; но попытка эта едва не повела за собой кровавую катастрофу. Фуражиры, высланные из крепости 1 августа, были отрезаны персидской конницей и выручены только отчаянно смелой вылазкой майора Клюгенау. С ротой егерей он успел привлечь на себя всю бывшую тут персидскую пехоту, а одна конница ничего не могла сделать с фуражирами. Отстреливаясь, они успели выбраться из ущелья к крепости; но попасть в нее через Елизаветинские ворота, около которых происходила сильная перестрелка персиан с отрядом Клюгенау, уже не могли. Пришлось направляться кругом, к Эриванским воротам, еще при начале осады заложенным землей и каменьями. Гарнизон быстро принялся очищать их, чтобы впустить фуражиров, а пока работа кипела, Клюгенау все время стоял в сильном огне. Но тщетно персияне пытались сломить храбрую роту. В своих записках Клюгенау говорит, между прочим, что не персияне были ему страшны, а батальон, составленный из русских дезертиров, который с неимоверной дерзостью неоднократно бросался на него в штыки. Батальон этот, одетый в персидские мундиры, с длинными волосами, в папахах, с офицерами из русских же солдат,– каким его видел в Персии Муравьев,– состоял из людей рослых, сильных и старых; он, действительно, находился в армии наследного принца, но некоторые участники персидской войны утверждают, что в делах с русскими он не был, получив на то, еще до начала похода, дозволение Аббаса-Мирзы. Легко быть может, что Клюгенау принял за русских входившие в состав этого батальона польские роты, участие которых в бою более чем вероятно. Но так или иначе, а Клюгенау твердо выдержал яростные нападения и начал отступать только тогда, когда фуражиры были уже вне опасности. С этого дня фуражировки, однако, совсем прекратились.
К счастью для гарнизона, персияне не могли прервать его сообщений с мельницами в деревне Шушакент,– по особым условиям местности, в которых они были расположены. На этих мельницах солдаты заготовляли муку, и если бы они достались в руки персиян, гарнизону пришлось бы питаться немолотым зерном. Аббас-Мирза неоднократно пытался истребить ненавистную ему деревню, но все его усилия разбивались о стойкость армян и неприступность гор, среди которых стоял Шушакент. Жители, предводимые своими старшинами Сафаром и Ростомом Тархановыми, засев в скалистом ущелье в вырубленных природой глубоких и мрачных пещерах, не только отражали врагов, но, время от времени, сами спускались с гор и тревожили весь персидский лагерь своими набегами.
Так прошло немало времени с тех пор, как персидские полчища обложили Шушу. Впечатление, вызванное внезапностью вторжения, притупилось, и фанатизм в умах самых непримиримых татар стал уступать место холодному рассуждению. Невозможно было не видеть, что богатый Тифлис с его караван-сараями, вопреки обещаниям Шах-Заде, не так-то легко мог быть взят. Да о Тифлисе мало кто уже и думал. Ожидали, что в то время, как наследный принц бесполезно стоит перед Шушой, Ермолов соберет войска,– и роли могут перемениться. В самом персидском лагере поднимался ропот и стал доходить до Аббаса-Мирзы. Тогда, чтобы покончить с Шушой разом, он решился на крайнюю меру – штурм ее. Но те же Сафар и Ростом Тархановы, имевшие в персидском стане своих приверженцев, предупредили Реута, что приступ поведется со стороны Елизаветполя, и тем дали ему возможность принять соответствующие меры.
В одну мрачную ночь часовой услыхал с вала шум взбиравшейся на горы персидской пехоты и дал залп дежурному офицеру. Войска, стоявшие наготове, тотчас заняли свои места. Майор Клюгенау, распоряжавшийся обороной этого фаса, строго приказал не открывать огня прежде сигнала.
Осторожно подвигались вперед персияне, таща за собой огромные лестницы и туры для закидывания рва. Но когда они приблизились на ружейный выстрел, вдруг вся окрестность мгновенно осветилась зажженными русскими подсветами, и убийственная картечь начала осыпать штурмующих. Персияне бросились назад, покинув и туры, и лестницы, которые наутро были подобраны солдатами.
Неудача заставила Аббаса-Мирзу перейти снова к переговорам. На этот раз свидание назначалось уже не в Шуше, а в персидском стане. В крепости бросили жребий, кому ехать, и он пал на майора Клюгенау.
В полной парадной форме, верхом на коне, спустился Клюгенау к дожидавшемуся его внизу персидскому конвою. В неприятельском лагере его встретили с почестями; войска при проезде его становились в ружье, музыка играла. У ставки наследного принца уже собраны были знатнейшие персидские сановники и ханы; отряд телохранителей, оберегавший вход, отдал честь, и Клюгенау заметил, что это были молодые люди знатнейших фамилий и на подбор красавцы. По сторонам палатки стоял лес распущенных знамен, принадлежавших полкам регулярной пехоты и возле них толпилось множество офицеров шахской гвардии. Все с любопытством смотрели на Клюгенау, который сойдя с коня, терпеливо ожидал представления принцу.
Через несколько минут шелковый занавес шатра раздвинулся, и Клюгенау лицом к лицу очутился с наследником персидского царства.
После обычных обоюдных приветствий, Аббас-Мирза сказал Клюгенау: “Я уже потерял всякое терпение и не могу быть более снисходительным к вам и к жителям города. Мои войска неотступно требуют нового штурма, но я не хочу кровопролития. Я все ждал, полагая, что вы образумитесь. Теперь не в моей уже воле сдерживать стремление моих храбрых войск. Я и так потерял слишком много времени через свою снисходительность”.
Клюгенау молчал.
“Неужели вы думаете,– продолжал Аббас-Мирза,– что я пришел сюда с войсками только для одной Шуши? У меня еще много дел впереди, л я предваряю вас, что соглашусь на заключение мира только на берегах Москвы”.
Заметив улыбку, невольно промелькнувшую на лице Клюгенау, он с живостью добавил:
“Клянусь вам честью, что вы не получите помощи. Вы, верно, не знаете, что ваш государь ведет междоусобную войну со своим старшим братом и, следовательно, ему не до Кавказа. Что же касается Ермолова, то его давно уже нет в Тифлисе”.
Клюгенау ответил, что он не имеет полномочий вести переговоры о сдаче крепости, но что если его высочеству угодно обладать Шушой, то он может обратиться за этим к генералу Ермолову, который, конечно, предпишет оставить крепость, ежели только удержание Карабага не входит в его соображения.
“В Тифлис мне посылать незачем,– ответил Аббас-Мирза,– я уже сказал вам, что город покинут русскими”.
На этом переговоры и кончились. Клюгенау воротился в крепость.
Опять началась усиленная канонада, и опять гарнизон, исправляя повреждения в стенах, должен был бодрствовать по ночам в ожидании приступа. Так прошла еще целая неделя. Наконец персияне, выбрав темную ночь, кинулись на приступ, но, встреченные батальным огнем, отхлынули назад, завалив всю гору своими телами.
Два отбитые штурма не поправили, однако же, положения гарнизона. Не было никаких известий о том, в каком положении находятся дела в Закавказском крае и можно ли ожидать выручки. Несколько лазутчиков, посланных Реутом, или возвращались назад с полпути ни с чем, или не возвращались вовсе. Для осажденных настали минуты сомнений и колебаний. Жители, потеряв надежду на скорую помощь, роптали; были даже попытки вступить в тайные сношения с персиянами, и один молодой татарин хотел отворить им ворота. Правда, его поймали сами армяне и, не дав знать коменданту, распорядились своим судом, сбросив изменника в пропасть саженей сто глубиной; но гарнизону пришлось усилить бдительность. Чтобы успокоить осажденных, полковник Реут прибегнул к невинной военной хитрости. В темную ночь секретно был спущен в одну из амбразур башен переодетый армянин, который, обойдя вдоль стены до другой башни, назвался лазутчиком из Грузии и просил впустить его. Караул немедленно известил коменданта, и армянин был приведен к Реуту. Он вручил ему депеши, присланные будто бы от главнокомандующего, которые и были прочтены в присутствии всего военного совета. Содержание бумаг было весьма утешительно, а переодевание армянина исполнено с таким успехом, что в лице подателя никто не заподозрил знакомого человека. Приятная новость мгновенно облетела крепость,– и надежда скорой помощи подняла дух жителей и усугубила ревность храбрых защитников.
К счастью, Аббас-Мирза не сумел воспользоваться моментом колебаний в крепости, все еще не теряя надежды на успех переговоров, и в третий раз просил выслать к нему парламентера.
Отправился опять Клюгенау.
– Ну что, одумался ли наконец ваш полковник; кажется, уже пора! – сказал Аббас-Мирза.
– Я должен вам сказать прямо,– ответил Клюгенау,– что мы оставим Шушу только тогда, когда получим приказание Ермолова.
– Хорошо; я согласен,– живо ответил Аббас-Мирза.– Пошлите в Тифлис своего офицера, а до получения ответа пусть будет перемирие.
Составлены были условия. Но Аббас-Мирза, соглашаясь на то, чтобы шушинский гарнизон, в случае оставления им Карабага, вышел из крепости со всеми почестями, оружием и казенным имуществом как исполняющий только волю своего главнокомандующего, в то же время упорно отказывался пропустить с ним две шестифунтовые пушки. Он требовал безусловно уступки их персиянам, сказав, что такова его последняя воля.
– В таком случае, переговоры не могут продолжаться,– ответил Клюгенау и взялся за шляпу.
Присутствовавшие ханы стали его уговаривать исполнить желание наследного принца.
– Да вы скажите принцу,– возразил Клюгенау,– что располагая идти к Москве, он возьмет их там целую сотню; так стоит ли из-за таких пустяков теперь терять драгоценное время!
Этот аргумент победил настойчивость принца. Перемирие было заключено на девять дней. Аббас-Мирза послал в крепость в заложники двух знатных по своему происхождения ханов, а полковник Реут прислал в персидский лагерь майора Челаева. Клюгенау между тем отправился в Тифлис, чтобы лично доложить Ермолову о положении дел в Карабаге.
Вот что ответил Ермолов Реуту:
“Я в Грузии. У нас есть войска и еще придут новые. Отвечаете головой, если осмелитесь сдать крепость. Защищайтесь до последнего. Употребите в пищу весь скот, всех лошадей, но чтобы не было подлой мысли о сдаче крепости”.
“Защита Шуши,– писал Ермолов в другом письме к Реуту,– одна может сделать вам честь и поправить ошибки (оставление Чинахчи без боя и гибель Назимки). Извольте держаться и не принимать никаких предложений, ибо подлецы вас обманывают. Зачем прислали Клюки, который вам нужен? Он лучший ваш помощник. Защищайтесь. Соберите весь хлеб от беков,– пусть с голоду умрут изменники. Великодушно обращайтесь с армянами, ибо они хорошо служат”.
Обе записки доставлены были в крепость лазутчиками, и персияне о них ничего не знали. Между тем условленные девять дней прошли, официального ответа от Ермолова не было, а гарнизон сдаться опять отказался. Раздраженный этой новой неудачей, Аббас-Мирза вероломно задержал у себя Челяева и отослал его в Тавриз, где тот и находился в плену до самого заключения мира. Для крепости снова началось томительное и тяжкое время блокады и бомбардирования. Впоследствии оказалось, что неприятель вел два подкопа под стены крепости. Из них один, впрочем, был брошен по неудобству грунта, но другой успешно подвигался вперед, и при помощи его Аббас-Мирза рассчитывал теперь сломить упорное сопротивление гарнизона. Но защитники Шуши, одушевленные доблестным примером начальников, готовы были лучше умереть под развалинами крепости, чем уронить честь русского оружия какой бы то ни было почетной капитуляцией. Терпеливо сносили они все недостатки, бессменно сторожили крепость и с мужеством противостояли громадным персидским толпам. Когда запасы истощились, полковник Реут сам обходил солдат и старался ободрить их надеждой на скорую помощь.
– Ничего, ваше высокоблагородие, подождем! – отвечали солдаты.
– Да уж коли на то пойдет,– шутили между собой егеря,– так мы по жеребью друг друга есть станем, а уж не сдадимся этим дуракам-кизильбашам.
И мужество гарнизона было награждено уже тем, что, несмотря на тяжкие лишения и вечную опасность, потери его были ничтожны. За все время осады среди защитников крепости убито только четверо, двенадцать ранено и шестнадцать пропало без вести.
Так наступило 5 сентября. Начался этот день обычными тревогами осажденной и голодной крепости. Но в самый полдень весь персидский лагерь пришел в неописанное волнение; как гром разразилось над ним известие о грозной Шамхорской битве, об истреблении авангарда Аббаса-Мирзы и о занятии русскими Елизаветполя. Поздно увидел Аббас-Мирза, сколько времени потерял он даром, стоя перед Шушинской крепостью, и, бросив блокаду, со всеми силами двинулся он против князя Мадатова.
Блокада Шуши была окончена.
Трагическая роль, выпавшая на долю Карабага в персидской войне 1826 года, поражает историка своими резкими противоречиями. Там целая тысяча человек, целый батальон, с какими Карягины и Котляревские ужасом поражали полчища персиян и одерживали блестящие победы,– бросает оружие в тот момент, когда еще одно усилие спасло бы его; здесь горсть товарищей этого батальона, в течение почти семи недель, в полуразрушенной крепости, сопротивляется в сорок, в пятьдесят раз, сильнейшему врагу – и остается победителем.
Существуют мнения, стремящиеся оправдывать факты, подобные малодушной капитуляции батальона Назимки целой массой, которая еще была способна победить или дорого продать свою жизнь. Самое официальное донесение как бы оправдывает солдат, томимых жаждой, и потому, будто бы, расстроивших ряды при виде речки Ах-Кара-Чая, а затем уже под натиском врага и побросавших оружие.
Трудно представить себе эту нарисованную донесением картину, в которой солдаты, оставшиеся без воды, во всяком случае, слишком непродолжительное время, вдруг вышли из повиновения уже в виду верного спасения и, вместо того, чтобы проложить себе сквозь неприятельские ряды путь к реке штыками, беспорядочно бросились к ней прямо в руки врагов. Легче допустить, что позор, вынесенный батальоном в плену у персиян, был вполне заслуженным, что, быть может, именно недостойное поведение батальона и вызвало персиян, во всяком случае не лишенных чувства уважения к доблести врага, на издевательства. И тем не менее оправдывающие мнения все-таки существуют.
В последнее время в самой военной среде начали было распространяться quasi – утилитарные воззрения, совершенно извращающие элементарнейшие понятия об отношении отдельных личностей к целям и средствам войны. Вот что писалось, например, в специальном Военном журнале шестидесятых годов по поводу сдачи неприятелю одной русской крепости, и писалось притом лицом весьма авторитетным:
“Если гарнизон,– говорилось в статье,– не выполнил того, чего ожидали от него многие – не предпочел взорвать себя вместе с крепостью лучше, чем сдаться, то об этом, право, не стоит жалеть. Гораздо более он был бы достоин сожаления, если бы последовал минутному увлечению и взлетел бы на воздух. Конечно, на первых порах, в минуту энтузиазма, подвиг этот превознесли бы до небес; но потом разве не поставили бы его на одну доску с фанатизмом тех диких горцев, которые предпочитают лучше умереть без всякой пользы и надобности, чем сдаться в плен? Зачем было совершенно лишать Россию этих полутора тысяч людей, которые, по миновании плена, могли возвратиться в отечество и быть ему еще полезны своей деятельностью? Зачем было вследствие минутного и безрассудного увлечения повергать тысячи семейств в новый траур и притом в такое время, когда и без того не много было радости”...
Подобные воззрения, распространенные в массах войск, послужили бы источником гибели того духа, который один ведет к победам. Поставленный лицом к лицу с врагом, воин должен думать не о будущем, не о том, что он сделает, постаравшись остаться в живых, а исключительно о том, чтобы исполнить ясный и простой долг, в том состоящий, чтобы или победить, или умереть на своем посту. Золотые слова сказал по этому случаю “Есаул”, автор известного “Походного Дневника”, сторонник не тех воззрений.
“По-нашему,– говорит он,– назвавшись грибом, полезай в кузов, где бы ни пришлось, как бы ни пришлось. И показывать спину неприятелю – пропащее дело... Что из того, что останешься цель: какая польза для службы, честь для себя?.. По-нашему, досталось идти в дело, мы и идем добрым строем, а не башибузуками, идем без задней мысли, и к молитве: “избави нас от лукавого” прибавляем из самой глубины сердца: избави нас от смерти в спину. Побили мы – слава Богу; нас побили – так и у них рыло в крови, и в другой раз будут знать, что нас бить – не шутку шутить. А что из того, чтобы давать стречка? Это одно баловство, и стоит только раз себе его позволить, то так уж и пойдут все одни стречки да улепетывания. За этим добром нечего и на войну ходить”.
Да, “прекрасен Божий мир, а умирать надо”,– приходится сказать словами того же казацкого барда: “Надо умирать, чтобы отечество жило. Может статься, есть там, в эти минуты, исключительные люди, которые думают иначе и, забиваясь поглубже под теплое одеяло, благословляют тихомолком свой жребий, что он удалил их от войны и трудов, от страданий и смерти. Пускай себе они там и остаются. Суворов никогда бы за ними не погнался и не пожалел бы об их отсутствии. Но когда уже все полюбят жизнь больше всего на свете и жертвы отдельных существований оскудеют, тогда придет смерть отечеству и самобытный народ сделается рабом другого народа, не столько животолюбивого, как он. Останется народ, но не будет уже отечества”.
Есть легендарное предание, относящееся к шведской войне 1808 года. Молодой офицер Лопатинский, окруженный сотнями шведов, предлагавших ему почетный плен, послал в ответ им гордые слова: “Нет! Кому не удалось сохранить свободу оружием – тот умирай!” Вот истинное и доблестное понимание долга, которое не научит обращать тыл ко врагу и оставлять отчизну беззащитной в надежде быть ей полезным когда-то впоследствии, в неизвестном будущем, которое не в наших руках. И те, кто способны порицать подвиги беззаветного самопожертвования, видя в них голый факт истребления людей, забывают ту истину, что дух доблести в гражданах – защитниках родины – воспитывается не одними победами, а, быть может, еще больше несчастьями, примерами исполнения великой заповеди любви: “Больше сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя”.
По странной игре случая, печальный факт бесславной гибели батальона Назимки послужил, в общем ходе персидской войны, в пользу России и к страшному вреду для Персии.
“Как ни прискорбно поражение этого отряда,– справедливо говорит в своих записках известный историк тех времен Коцебу,– но не постижимы и не проницаемы для нас смертных благие пути, избираемые Всевышним к спасению верующих в Него. Если бы Назимка исполнил свой долг и достиг с батальоном Шуши, не отяготила ли бы продовольствием лишняя тысяча человек крепости, и без того терпевшей крайний недостаток в нем? Была ли бы она тогда в состоянии выдержать сорокадневную блокаду? И какие от того, могли бы быть последствия?”
Известный кавказский генерал, герой минувшей войны, И. Д. Лазарев, идет еще далее. Он говорит, в своих неизданных записках, что Грузия обязана спасением только геройской защите Шуши, которая сорок дней задерживала под своими стенами персидскую армию и тем дала возможность сосредоточить навстречу врагу разбросанные русские войска. Если бы Назимка в точности исполнил приказание и успел бы соединиться с Реутом, то и последний, без сомнения, не имел бы причин не исполнить приказаний Ермолова и, вероятно, отступил бы из Карабага. Но тогда он рисковал быть настигнутым всей персидской армией в безводных местах и, конечно, погиб бы со своими двумя батальонами. Последствием этого было бы то, что персияне, уже нигде не встречая препятствий, появились бы под стенами Тифлиса в тот момент, когда он был совершенно не готов к обороне, и Кахетия легко могла бы быть возмущена царевичем Александром, что было бы веским ударом русскому владычеству в Закавказье. Так гибель батальона Назимки стала звеном в общей цепи событий, обративших шансы войны против Персии”.
Но зашита Шуши, вынужденная обстоятельствами вопреки распоряжениям и планам Ермолова, могла бы, напротив, послужить и во вред России, лишив последнюю участия в войне всего запершегося в крепости гарнизона. Есть мнение, имеющее за собой большие основания, что сорокадневная остановка Аббас-Мирзы под Шушою была величайшей ошибкой с его стороны. Если бы он, минуя шушинский гарнизон, в самом начале вторжения ввел бы свои, еще полные фанатического энтузиазма, войска в сердце Грузии, он мог бы нанести, при благоприятных обстоятельствах, страшный удар всему Закавказью. К счастью, славные тени минувшего стояли на страже христианской страны. Персияне помнили еще Мигри, Асландуз и Ленкорань,– и наследник персидского царства не решился оставить в тылу своей колоссальной армии русский отряд в тысячу семьсот штыков. Это было такое обстоятельство, на которое Ермолов, очевидно, не надеялся, но все значение которого он тотчас же оценил, предписав Реуту держаться до последней крайности.
При данных обстоятельствах защита Шуши, стоившая столько лишений для отважного гарнизона и сделавшая безвредными персидские полчища, получила значение не только великого подвига, но и важнейшего факта, обнаружившего огромное влияние на ход всей войны. Так именно взглянул на дело император Николай Павлович. Храбрым защитникам крепости, егерям сорок второго полка, пожаловано было Георгиевское знамя с, надписью: “За оборону Шуши против персиян в 1826 году”. Полковник Реут получил орден св. Владимира 3-ей степени. Не были забыты и армянские старшины Сафар и Ростом Тархановы, оказавшие столь значительные услуги. Ростому пожалован был чин прапорщика и пожизненная пенсия; матери, жене и детям Сафара, умершего вскоре после снятия блокады, назначено особое содержание из государственного казначейства.
Память о геройской обороне Шуши сохраняется и поныне в тех полках, в которые поступили батальоны славного сорок второго егерского полка, при общем переформировании Кавказского корпуса в 1833 году, а Георгиевское знамя, пожалованное императором Николаем, перешло в третий батальон нынешнего Тифлисского гренадерского полка, который своей доблестной службой прибавил, впоследствии, к старой надписи новые славные слова: “...и за Кавказскую войну”.
Защита Шуши тесно связала с именем этой крепости доблестное имя Реута. Но слава, которой покрылось оно, была связана своим происхождением не выдающимся способностям вождя, а исключительно отличавшим Реута высоким чувствам долга и чести, которые не могут заменить никакие таланты. Благотворное значение этого чувства сказалось в истории осады Шуши со всей своей силой. В полуразрушенной, но почти неприступной по расположению крепости не нужно было составлять сложных планов защиты, но нужно было уметь смирить свою личность перед отчизной, поставить свои интересы и самую жизнь ниже интересов и жизни родины. И Реут, переносивший лишения наравне с солдатами, умел вдохнуть в них мужество не только личным примером, а и всеми своими действиями, прибегнув, в самую критическую минуту, даже к невинному обману, служившему к достижению высокой цели.
Реут был истинным сыном Кавказа и выразителем доблестного духа кавказских войск. Он начал службу в Грузии в 1801 году, в том самом сорок втором полку, которым довелось ему впоследствии командовать, и не покидал Кавказа до самой смерти, посвятив этой стране всю свою долгую пятидесятидвухлетнюю службу. Произведенный в генералы, во время турецкой войны 1828 года, он получил за штурм Ахалцыха золотую шпагу, осыпанную бриллиантами, в 1834 году участвовал в экспедиции к Гимрам, в 1836 – в Аварию. Последней экспедицией Реут закончил свою боевую деятельность и с тех пор занимал административные посты в Тифлисе. Он умер 10 сентября 1855 года, семидесяти лет от роду, в чине генерал-лейтенанта, членом Совета главного управления Закавказского края. Последней наградой его был орден св. Александра Невского. Бессменный, одинокий человек, Реут не имел в Тифлисе никого из близких; но на погребении его был весь город. Его честная, многолетняя служба, вся посвященная Кавказу, поныне остается залогом прочной о нем памяти.
V. ИЗМЕНА ГАНЖИ
Вступая в Карабаг, острым углом далеко вдававшийся с севера в персидские владения и потому более доступный для нападений,– главная персидская армия, как гигантское чудовище, распростирающее от себя по всем направлениям жадные руки, разослала повсюду сильные побочные отряды, спешившие занять древние татарские ханства. Один из таких отрядов, тысяч в десять-двенадцать, под знойным южным небом тянулся к стороне Елизаветполя.
Елизаветполю, древней Ганже, в истории распространения русского владычества в Закавказье выпала значительная роль, благодаря мужеству последнего владетеля его, знаменитого Джават-хана. Русские гордились покорением храброго татарского народа, и сам Цицианов придавал этому факту большое значение. В крае долго помнили, с какой смелостью и настойчивостью он стремился показать это значение и высшему правительству. Есть легендарный рассказ, что император Александр, получив известие о взятии Ганжи пожаловал нижним чинам, участвовавшим в штурме, по рублю серебром; но такая награда обидела Цицианова. “Если Его Величество,– писал он в Военную Коллегию,– жалует солдатам по рублю за хороший развод, то за взятие города штурмом, вероятно, хотел дать медали, а потому и приказал к серебряным рублям приделать ушки и носить их в петлице, только всеподданнейше испрашиваю, на каких Государь прикажет лентах”.
Государь уважил тогда патриотическую Дерзость главнокомандующего: рубли оставлены были солдатам, а за взятие города установлена особая медаль.
С течением времени, с покорением других ханств, значение. Ганжи, переименованной в Елизаветполь, становилось все бледнее и бледнее в глазах русских властей. Роль историческая отходила все дальше и дальше в прошлое, а в настоящем, после окончательного присоединения Карабага, Ганжинское ханство, прикрытое от Персии озером Гокчей, не имело уже прежнего стратегического значения. К этому присоединился климат Елизаветполя, убийственный для северных пришельцев, почему даже те две роты сорок первого егерского полка с четырьмя орудиями и сотней казаков, которые должны были занимать древний город, не оставались в нем: чрезвычайная смертность среди войск с давнего времени побудила Ермолова выводить их каждое лето верст за двадцать от города, в селение Зурнабад, лежавшее в горах. Отвращение от этой местности среди русских было так велико, что в обширном городе не устраивались даже помещения для войск, не было даже казарм, которые так легко было устроить в покинутом ханском дворце; колодцы не чистились, что, в свою очередь, не могло благоприятно отзываться на здоровье солдат. Елизаветполь был почти покинут.
Такое отношение к старой Ганже едва ли, однако, оправдывалось политическим положением края и настроением умов его населения. Татары Ганжинского царства, в противоположность русским, не забывали истории своего народа, его борьбы и падения. Они помнили геройскую защиту и смерть Джават-хана как славное предание о былой силе и независимости мусульманства в их родной стране. В народе упорно держался слух о несметных ханских сокровищах, возбуждавших его восточную жажду роскоши и блеска и, вместе с тем, боязнь, как бы эти богатства не попали в руки неверных пришельцев. Ходили рассказы, что под крепостью есть подземные ходы, которые настолько обвалились, что проникнуть в них уже не было возможности.
Предания утверждали, что хан, предвидевший намерение русских штурмовать крепость, зарыл большую часть своих сокровищ именно в этих подземельях; рассказывали, что в последние дни ханства он часто призывал в свою цитадель искусных землекопов, которые оттуда никогда уже не возвращались, становясь жертвой его предусмотрительности.
Некоторая часть богатств была, по рассказам, зарыта и в крепости, в ханском саду, откуда будто бы, уже в двадцатью годах, вырыл их один из сыновей Джават-хана, тайно приезжавший из Персии. Англичане, знавшие этого сына в Персии, подтверждали Муравьеву достоверность народных преданий. Соблазнительные рассказы волновали даже армян, втайне вздыхавших о сокровищах, успевших ускользнуть из их рук.
Словом, в древнем Ганжинском ханстве была готовая почва для смут. Там были еще поклонники старины, помнившие ханскую пышность, тревожившую их воображение, и не мирившиеся теперь со сменившим ее суровым и простым режимом, вырвавшим из рук сильных произвол, но зато лишившим и массу бедного населения возможности былых удалых наездов и грабежей.
И вот, когда персидские войска вступили в Карабаг, все население Ганжи сразу изменило русским. Были, конечно, многие, которых только страх заставлял идти по начавшемуся бурному течению. Но так или иначе, почетнейшие татары и армяне немедленно отправили к Аббасу-Мирзе депутацию, которая лично вручила ему просьбу от жителей, умолявших могущественного наследника персидского престола восстановить их старое ханство и осенить их древний город победоносными персидскими знаменами.
Аббас-Мирза был чрезвычайно доволен этим выражением чувств елизаветпольских жителей, и во исполнение их просьбы два батальона регулярной пехоты, с сильной конницей и четырьмя орудиями, скоро выступили по направлению к Ганже, чтобы водворить в ней нового хана.
Впереди этого отряда, осеняемые большим красным знаменем, ехали три полководца. Один из них, еще совсем молодой человек, с красивым, задумчивым лицом, был старший сын Аббаса-Мирзы, принц Мамед-Мирза. Отец охотно отпустил его, рассчитывая, что предприятие не будет трудное; но тем не менее, не доверяя опытности сына, он отправил с ним своего шурина, старого опытного вождя, Амир-хан-Сардаря, женатого на дочери шаха. Третий был Угурлу-хан, сын знаменитого последнего ганжинского хана, Джавата. Он был назначен правителем вновь образованного персиянами ганжинского ханства и теперь ехал в свои древние родовые владения, встречаемый на пути толпами татар, стекавшимися из всех окрестных деревень, чтобы поклониться тому, кого они считали своим законным повелителем.
Между ними было много еще тех, кто лично испытал на себе ханскую власть с ее бездушным произволом; но под обаянием минуты забыты были черные тени, ложившиеся от ханского престола на сонмы его раболепных слуг,– и эти слуги первыми явились приветствовать возрождающуюся в крае ханскую власть. Особенное впечатление на посторонних зрителей производил старый человек с зияющей раной вместо правого глаза – яркий след ханского времени. Старик этот при последнем хане был главным управляющим одного из его дворцов. По этикету, принятому вообще на Востоке, дворцовые служители, проходя по двору властелина, должны идти с опущенной вниз головой и сложенными на груди руками. Но однажды этот несчастный машинально поднял голову,– и вдруг глаза его встретились с глазами хана, стоявшего у окна с одной из своих жен. Старик обомлел – и недаром. Хан тотчас потребовал его к себе и строго спросил: “Каким глазом ты видел султаншу?” – “Правым”,– отвечал трепещущий царедворец”. Преступный глаз был тут же вырван. Подвергшийся страшной казни остался, однако, рабски привязанным к своему господину и ревностно служил ему. Осада города русскими и смерть хана лишили его доходного места, и в двадцатых годах, перед войной, путешественник Гамба видел его сторожем елизаветпольской мечети, вздыхавшим о прошлых временах. Теперь этот старик, вышедший навстречу сыну своего тирана, свидетельствовал о возбуждении, которое охватило все население ханства.
В самом Елизаветполе было далеко не спокойно. При первых известиях о приближении персиян брожение среди татарского населения города сказалось так сильно, что заставило русских жителей подумать о своем спасении. Дороги между тем становились с каждым днем все опаснее и опаснее от множества тоща разбойничавших шаек. Окружной начальник, Симонов, потребовал в город две роты, стоявшие в Зурнабаде, чтобы конвоировать отъезжающих и казенный обоз с делами и казначейством. Роты, однако, замедлили. Тогда многие из русских решились поверить свою судьбу счастливой звезде и бежали из города, не дождавшись прикрытия. Обстоятельства вполне оправдали их. Все, заблаговременно уехавшие таким образом, успели благополучно добраться до Тифлиса; оставшиеся же в городе были в ночь на 28 июля предательски вырезаны.
Уже вечером, 27 числа, толпы вооруженных татар ворвались в крепость и устремились прямо к острогу. Небольшой караул заслонил ворота. Татары бросились тогда в рукопашную, и в то время, как одни резались с караулом, другие кидали в окна кинжалы. Преступники, теперь вооруженные, легко разбили острог и напали на караул сзади. Солдаты были перерезаны, арестанты вышли на свободу и пристали к мятежникам. Другая команда, защищавшая повозки, на которые сложено было елизаветпольское казначейство, кое-как отбилась, и татарам удалось отхватить лишь несколько тюков с медной монетой, тысяч на пять или на шесть; все же ассигнации, золото и серебро – отстояли и благополучно выпроводили на тифлисскую дорогу. Но дела из присутственных мест спасать было некогда; их бросили, а мятежники сожгли их торжественно на площади. Русских чиновников, не успевших бежать, разыскивали по всем домам и убивали.
Так началась в Елизаветполе страшная ночь на 28 июля. Отряд, следовавший из Зурдабада и задержанный в пути огромным обозом, подошел к городу в то время, когда никого из русских в нем уже не было. Начальник отряда, капитан Шнитников, выслал вперед двенадцать казаков с поручиком Габаевым предупредить окружного начальника о приближении войска, но встретившиеся на пути армяне посоветовали Габаеву как можно скорее уезжать назад. Офицер хотел, однако, лично удостовериться в том, что происходит в городе, и двинулся дальше, в городские ворота его пропустили свободно; но едва он втянулся в улицу, как моментально был окружен татарами и вместе со всеми своими казаками очутился в плену.
Роты Шнитникова между тем подошли к городу никем не предупрежденные. Их встретила депутация от татар, которые как победители предложили Шнитникову условия, соглашаясь пропустить роты, но требуя, чтобы весь русский обоз был оставлен в городе. Храбрый офицер отверг предложение и решился открыть себе путь оружием. Но едва роты двинулись вперед, как татары, засевшие в домах, встретили их сильным огнем. С помощью штыков и картечного огня, громившего улицы, отряд стал пробиваться на тифлисскую дорогу. В жестоком бою храбрый артиллерийский офицер, поручик Корченко, лично управлявший орудиями, получил смертельную рану; тридцать солдат было убито. К счастью, в это самое время армяне успели освободить Габаева. Он явился в отряд в критический момент, когда роты, попавшие в лабиринт улиц, остановились и страшно терпели от перекрестного огня. Габаев, сам уроженец Ганжи, отлично знавший расположение города, свернул роты в сторону и повел их такими закоулками, которые вовсе не были знакомы солдатам,– приготовленные татарами засады были обойдены.
Персидский отряд между тем приближался к городу. Лежавшие в окрестностях его немецкие колонии были разграблены. Жители одной из них, Анненфельдской, находившейся на левом берегу Шамхорки, верстах в двадцати пяти от города, успели бежать в Тифлис заблаговременно; но почти все их имущество осталось в добычу неприятелю. Другая колония, Еленендорфская, всего в семи верстах от Ганжи, была занята персиянами, и колонисты успели спасти свою жизнь только при помощи армян, укрывших их в своих домах в самом Елизаветполе. Это была одна из богатейших и цветущих виртембергских колоний, насчитывавшая у себя восемьдесят девять прекрасных каменных домов.
Но чем ближе подходили персияне к старой Ганже, тем более замедляли шаг и, наконец, остановились совсем. Амир-хан-Сардарь первый начал сомневаться в искренности прошения елизаветпольских жителей – и не решался вступить в город, опасаясь засады. Посланы были искусные лазутчики, и только по возвращении их решено было вступить в Елизаветполь, чтобы предупредить небольшой русский отряд, бывший по сведениям персиян также в недальнем расстоянии от города, но, как выше рассказано, после жаркой битвы в улицах, ушедший на тифлисскую дорогу.
Елизаветполь был в руках персиян. По нравственному влиянию на жителей один этот факт стоил русским большого проигранного сражения. Ганжа в понятиях народа была такая неприступная крепость, которую могли взять только русские. И вот теперь эти самые русские уступают ее обратно персиянам,– персияне, стало быть, стали сильнее этих северных жителей,– такова логика Востока, раболепствующего только перед силой. Видя персидские знамена вновь на старых башнях Ганжи, где за двадцать три года перед тем пал храбрый Джават-хан со своими сыновьями, татары торжествовали падение русского владычества в Закавказье. Восстание получало в этом факте сильное нравственное поощрение.
Непосредственным следствием занятия персиянами Елизаветполя было возмущение соседних татарских дистанций.
Шамшадильская открыто стала на сторону врагов, Казахская готова была последовать ей, и только отряд русских войск, расположенный поблизости, стеснял проявление в ней враждебности; “Впрочем, доверия к оной ни малейшего иметь невозможно”,– говорит в своем донесении императору Ермолов.
Так, все пространство от самой границы Турции и до отдаленных пределов Карабага было охвачено пламенем бунта, и древняя Грузия, как в давно забытые времена, была окружена теперь плотной стеной враждебных мусульманских земель.
VI. ВОЗМУЩЕНИЕ ХАНСТВ
Вторжение огромной персидской армии в Карабаг немедленно отразилось на всех соседних с ним восточных ханствах Закавказья, окаймляющих Каспийское море. В руках Аббас-Мирзы было против России опасное оружие, в лице изгнанных ханов, стремившихся вернуть свои владения, и он спешил воспользоваться им. Одновременно с занятием Елизаветполя, сын давно умершего Селим-хана текинского явился в Нуху, Мустафа в Ширван, сын Ших-Али-хана в Кубинскую провинцию, Гуссейн-Кули-хан в Баку, Мир-Хассан-хан в Талыши. Даже грузинский царевич Александр стремился проникнуть в Кахетию, в Дагестан пробрался Сурхай Казикумыкский со своими сыновьями и пятнадцатью нукерами. Не все они пришли с персидскими войсками, но все с английским золотом,– и скоро волны возмущения перебросились за Кавказский хребет, в Кубинскую провинцию, и уже лизали подножия вековых скалистых громад Дагестана. Мятеж и смута были и там, где не было к ним серьезного расположения,– страх гнева и мести персидской исключали всякое сопротивление; а изгнанные ханы между тем встречали повсюду родство и, с помощью старых приверженцев, легко распространяли среди легковерного восточного населения движение в свою пользу.
Волнение, подготовлявшееся заранее, прежде всего, еще до персидского вторжения, обнаружилось в Талышах. В начале июня тогдашний владетель ханства, Мир-Хассан-хан, вдруг, без всякой видимой причины, бежал из Ленкорани в Персию, бросив семейство, не успевшее последовать за ним и задержанное русскими. Побег Мир-Хассан-хана был тем страннее и необъяснимее, что со стороны России не было к нему подано ни малейшего повода, а ханский род издавна отличался верностью. Отец Хассана представлял неоднократные доказательства не только преданности русским, но и непримиримой вражды к персиянам. И сам Хассан, в 1812 году, укрепившись в горах, выдержал от персиян жестокую блокаду; талышинцы тогда переели всех своих лошадей и верблюдов, но не сдались и были выручены Котляревским. Эту черту семейной верности сохранила даже теперь сестра хана, Беюк-Ханум. Узнав об измене брата, она удалилась в Баку, приняла христианство и добровольно отказалась от всех деревень, принадлежавших ей в Талышинском ханстве, получив, взамен их, пожизненную пенсию в тысячу двести рублей.
Непонятный побег хана скоро нашел свое объяснение в персидской войне. И едва Аббас-Мирза вошел в Карабаг, как и Мир-Хассан-хан со значительным персидским отрядом явился в Талышинское ханство.
Талышинское ханство занимал тогда только один Каспийский морской батальон, силой в семьсот штыков, подкрепленный сотней казаков; а комендантом Ленкорани и вместе управлявшим Талышинским ханством был майор Ильинский. Судьба этого человека не лишена трагичности. Он служил прежде в Преображенском полку, женился в Петербурге на актрисе, даже не первоклассной, и вследствии того должен был оставить гвардию. Отец его, старый богатый помещик, отказался принять его с женой-неровней,– и Ильинский отправился служить на Кавказ. Там он занимал одно время место телавского уездного начальника, но вследствие какой-то истории был сменен и получил в командование Каспийский батальон, с назначением вместе с тем и комендантом Ленкоранской крепости. В Ленкорани он лишился жены, затосковал, начал пить, распустил батальон и, в заключение, перед самой войной, увез вдову какого-то знатного хана, с тем чтобы ее окрестить и жениться на ней. Последнее, само по себе незначительное, обстоятельство взволновало татар, и теперь, при неожиданном вторжении персиян, не осталось без влияния на общий ход дел: оскорбленные жители тем легче переходили к открытому восстанию.
Хассан напал с персидскими войсками на разбросанные посты Каспийского батальона, вырезал небольшой русский гарнизон в Акерване и, потребовав новых подкреплений, направился к Ленкорани. Ленкорань была уже не той сильной крепостью, которую когда-то брал Котляревский; самый наружный вид ее совершенно изменился: укрепления были разрушены, казармы срыты бурунами. Море, обрушив часть берега, подошло к самым стенам укрепления, поглотив даже кладбище, где покоились вечным сном герои штурма Котляревского. Ильинский, со своей стороны, не мог рассчитывать ни на какую помощь. Ближайшие к нему русские войска находились за двести двадцать верст, в Ширвани, которая и сама нуждалась в охране, да и эти резервы состояли всего из двух рот егерей, занимавших Старую Шемаху. К счастью, на Ленкоранский рейд в то время прибыла часть Каспийской флотилии, под начальством капитан-лейтенанта барона Левендаля. Она забрала из Ленкорани батальонный лазарет, цейхгауз, солдатские семейства, а также армян и талышинских татар, искавших в укреплении убежища, и для безопасности перевезла их на остров Сару. Избавившись от лишнего населения и тяжестей, Ильинскому стало значительно легче защищаться.
Наскоро привел он Ленкорань в кое-какое оборонительное состояние, исправил по местам укрепления, вырубил окольный лес и, усилив свою артиллерию шестифунтовым чугунным орудием, взятым с одного из корветов,– приготовился к защите. Свой лагерь он истребил, сжег дома бежавших талышинцев, а с остатками своего батальона вошел в Ленкоранскую крепость, выдержав при этом сильную перестрелку с подошедшими уже войсками талышинского хана.
С талышинским ханом пришел персидский отряд настолько значительный и располагавший притом таким большим числом гребных судов, что мог свободно обложить Ленкорань и с моря, и с суши. Вокруг крепости, действительно, потянулись сильные земляные окопы, а неприятельские киржимы (длинные лодки) стали на рейде и так строго охраняли море, что мичман Соковнин, посланный на вооруженном катере от Левендаля к Ильинскому с какими-то депешами, не мог пробиться в Ленкорань, и должен был вернуться к своей флотилии.
Между тем персияне, распространяясь по берегу все дальше и дальше, овладели Сальянами на Куре и Кизил-Агачем,– двумя важнейшими пунктами к северу от Ленкорани. Содержатель Сальянских вод и русский офицер, поручик Кордиков, были взяты в плен: семейство преданного русским Ашим-хана ограблено, и сам он погиб. Множество людей захвачено было также на рыбных промыслах и перерезано, так как персияне платили по двадцать червонцев за русскую голову. Не больше двухсот человек из них, вместе с русской командой из двух офицеров и тридцати пяти солдат, спаслись только тем, что бросились в море, доплыли до русской шхуны и на ней благополучно добрались до острова Сары.
Как только – это было 26 июля – известие о взятии Сальян достигло персидского стана, персияне отправили к Ильинскому парламентера с требованием немедленно сдать им и Ленкоранскую крепость.
“Сим объявляю,– писал коменданту персидский военачальник, мулла Мир-Азис,– что по велению Бога какая была к вам милость, то оной уже больше от Него не будет, а должна она излиться теперь на персиян. Мы были унижены Аллахом и теперь должны повыситься,– так гласит святой шариат наш. Сальяны уже взяты, и какие были солдаты ваши – те побиты; киржимы, доставлявшие вам провиант, захвачены. Все, осмелившиеся противиться нам, преданы смерти, и головы их доставлены на Муганскую степь, к шахсеванцам, где за каждую из них платят по двадцать червонцев награды”.
Перечисляя затем все силы, которыми располагает шах, Мир-Азис говорит, что двенадцать тысяч сарбазов, и с ними шахский сын Али-Наги-Мирза, стоят под Ленкоранью и ждут только мановения его, Мир-Азиса, чтобы истребить неверных и выкрасить их кровью волны Каспийского моря.
“Если вы сдадите мне крепость без боя,– говорил Мир-Азис в заключение своего письма, обращаясь уже лично к Ильинскому, то вас никто не обидит; если захотите служить великому нашему государю,– будете одарены его щедротами; и я вам порукой, что над всеми солдатами, находящимися у вас, вы будете начальником. Не захотите принять этих условий, то именем Создателя возвещаю вам, что преданы будете смерти и никакой пощады вам не будет”.
В крепости собрался военный совет. Общее убеждение оказалось таково, что держаться в полуразрушенных укреплениях невозможно. Того же мнения был и начальник Каспийской флотилии, тем более, что русские суда, стоявшие на открытом рейде, при сильных ветрах не могли ничем помочь гарнизону. Оставление Ленкорани было решено единогласно.
В ту же ночь, едва взошла луна, русская флотилия в полном своем составе приблизилась к крепости. Командант зажег Ленкорань и, посадив все войска на суда, отплыл на остров Сару, оставив персиянам одни развалины. Весь багаж и пять медных орудий были увезены; но чугунную пушку, взятую с корвета, перевезти не успели, и она, впрочем заклепанная, оставлена была неприятелю. Теперь все Талышинское ханство было в руках персиян. Тем не менее Ермолов был весьма доволен действиями отряда Ильинского или, по крайней мере, результатами их.
“Отступление Каспийского батальона,– говорит он в своем донесении,– почитаю я весьма счастливым событием, ибо в действии против него уже были два регулярные батальона с артиллерией, к которым возмутившийся талышинский хан присоединился сам с четырехтысячной милицией. Неприятель не сумел воспрепятствовать отплытию Каспийского батальона, и сие по расторопности морских офицеров совершилось без всякой потери (если не считать покинутого нами заклепанного орудия), на мелких судах, которые захватили у жителей. Некоторое время батальон остался бы без защиты против неприятеля, несравненно превосходнейшего”.
Пока Ильинский крепко основался на острове Саре, трехтысячный персидский отряд, приведенный беглым Гуссейн-Кули-ханом, убийцей Цицианова, обложил Баку. Трудно было подать туда какую-нибудь помощь с острова, так как все Каспийское море покрылось многочисленной персидской гребной, вооруженной Фальконетами, флотилией, которая преследовала русские суда, не давая им возможности пристать к западным берегам моря. Однако же, хотя и с большим трудом, удалось перевести в Баку две роты Каспийского батальона, что было очень кстати, так как в крепости защищались всего три роты местного гарнизонного батальона. Полковник барон Розен, бывший тогда комендантом в Баку, опасаясь измены, нашел необходимым выслать из крепости всех жителей, за исключением лишь нескольких стариков да еще семейства преданного России Казим-бека, некогда друга и наперсника Гуссейн-Кули-хана. В то же время он искусно расположил свои небольшие силы, воодушевил гарнизон и делал вылазки с величайшим успехом. Персияне несколько раз ходили на штурм с лестницами, но всякий раз были отбиваемы. После бесплодных усилий одолеть крепость открытой силой, Туссейн обложил Баку с моря и с суши. Были слухи, что неприятель помышлял даже перерыть канал, снабжающий город извне пресной водой,– единственный источник для продовольствия жителей. Положение Баку становилось весьма опасным. К счастью, персияне не воспользовались выгодами своего положения и дали гарнизону возможность продержаться до тех пор, пока изменившиеся обстоятельства войны не вынудили самих персиян оставить блокаду города.
В это тяжелое время Ермолову приходилось подумать о том, чтобы не дать возмущению возможности пройти сквозной полосой через Ширвань до гор Дагестана,– и он принял к тому меры. Еще 18 июля, в тот самый день, когда персияне только что вошли в Карабаг, он предписал генерал-майору Краббе, командовавшему войсками в Дагестане, оставить в полковых штаб-квартирах Куринского и Апшеронского полков, в Кубе и Дербенте, сильные гарнизоны, не менее батальона в каждом, а с остальными войсками быть наготове и, при первом возмущении в Ширвани, идти в Шемаху.
Краббе долго ждать не пришлось.
Почти одновременно с тем, как Гуссейн-Кули-хан обложил Баку, в Ширвани появился бывший владетель ее, Мустафа, и занял город Ак-Су (Новая Шемаха), куда вслед за ним прибыл персидский отряд, под начальством одного из братьев наследного принца. Краббе немедленно двинулся сюда из Дербента и разбил персиян. Но в это самое время в тылу у него поднялась Кубинская провинция. Краббе отступил из Ширвани и нашел в Кубинской провинции уже значительные силы, при которых находился сын умершего в двадцатых годах Ших-Али-хана, считавший себя законным наследником этого владения. Сюда же теперь двигались и те персидские войска, которые были в Ширвани. Едва Краббе занял город Кубу, как он был обложен персиянами со всех сторон,– и русский отряд очутился в осаде. Неприятель попытался было овладеть городским предместьем и два раза бросался на приступ,– но был легко отбит. Вообще тревожиться за участь Кубы было нечего: русский отряд был там слишком силен (три с половиной батальона), чтобы испытать серьезную неудачу; но, запертый в Кубе, он становился бесполезным,– и в этом смысле действия Краббе были в высшей степени ошибочны.
“Удивляюсь я,– писал Ермолов Мадатову,– как залез в Кубу генерал Краббе? Неужели не мог он совладать со сволочью? Бесят меня подобные мерзости, которые при малейшей распорядительности случаться не должны”.
Но так или иначе, Куба, подобно Баку, стояла в тесной блокаде, а Дагестан остался без войск. Можно было опасаться теперь, что персияне не упустят этого момента и сделают серьезную попытку вызвать в нем возмущения. Самые обстоятельства в крае, казалось, складывались так, что благоприятствовали этому предприятию. Уже в исходе 1825 года носились слухи, что лезгины Нагорного Дагестана посылали к Аббас-Мирзе депутацию – просить у него помощи в борьбе против русских, и в залог своей верности отправили к нему локоны жен и рукава от их платьев. Известие об этом подтвердилось официальным путем. Однако же, такое обстоятельство нимало не встревожило Ермолова.
“Покуда Акушинский народ пребывает верным,– писал он по этому поводу,– а в Казикумыке сидит Аслан-хан, то всякие предприятия прочих лезгин ничтожны и персиянами уважены не будут. Посланные в залог локоны и рукава одежды также не тронут чувствительности персиян, которые, конечно, предпочли бы им оружие, противу нас обращенное”.
Теперь обстоятельства усложнялись. Правда, персияне не осмелились вступить в Дагестан, но за то прислали туда злейшего врага России, бывшего казикумыкского хана, Сурхая, с грудами английского золота. Мятеж нашел себе даже отголосок в Южном Дагестане, в округе Табасаранском, и угрожал разлиться по соседним странам: Каракайтагу, Кюре и Казикумыку. К счастью, в этот критический момент, акушинцы наотрез отказались участвовать в восстании и даже персидские прокламации переслали Ермолову. В то же время шамхал тарковский употреблял все средства, чтобы удержать в повиновении весь Северный Дагестан, а Аслан-хан делал то же по отношению к Южному. Тогда Сурхай собрал в горах значительное войско, с тем, чтобы прежде всего наказать Аслан-хана, и с трех сторон пошел на Казикумык. Аслан-хан – собственная участь которого зависела теперь от победы – встретил его с казикумыкцами на границе своих владений, и бой, почти одновременно происходивший в трех различных местах, при Кинсаре, Андаляле и Мурджи, окончился совершенным поражением Сурхая; казикумыкцы овладели четырьмя знаменами и взяли в плен двести пятьдесят человек. Эта победа дала чрезвычайно важные результаты. Дагестан затих и до самого конца персидской войны оставался спокойным. Затихла и Табасарань, ограничившись прибрежными грабежами.
Тщетно пытался Сурхай собрать новое войско, чтобы вести его на Кахетию; охотников не являлось, и он, удалившись в Сагратло, умер там, всеми покинутый, всеми забытый.
Заслуги шамхала и Аслан-хана были оценены государем по достоинству: шамхалу пожалован был орден св. Владимира 2-ого класса, Аслан-хану – анненская лента.
Не миновали волны возмущения и стран, непосредственно граничащих с Грузией с северо-востока. Взволновались джарские лезгины и грозили вторжениями в Кахетию. В Шекинском же ханстве появился Гуссейн-хан,– последняя отрасль некогда грозного текинского владетельного рода. Отец Гуссейна, Селим, добровольно вступивший когда-то в русское подданство, бежал при Гудовиче в Персию и там умер, владения его перешли в руки чуждых хойских выходцев, а после смерти последнего из них, Измаила, обращены были в простую русскую провинцию. Теперь Гуссейн-хан являлся в стране как настоящий законный владетель ее. Рассчитывая на то, что народ сочувственно примет потомка своих коренных ханов, персияне дали Гуссейну отряд и поручили ему организовать восстание народа. Выбор их оказался неудачным. Гуссейн занял Нуху, две русские роты, стоявшие там, отступили без выстрела,– но этим вся деятельность его и ограничилась. Он засел в нухинском дворце и не хотел никуда идти. Напрасно Аббас-Мирза требовал, чтобы он соединился с джарцами и шел на Кахетию; Гуссейн поджидал на помощь царевича Александра, а сам ничего не делал. Шекинская провинция, тем не менее, была от России отторгнута и находилась вся во власти персиян.
Так, к сентябрю 1826 года весь обширный восток Закавказья, все, что лежало непосредственно за пределами древней Иверии и до самого моря, стояло в огне возмущения. В самой Грузии, не исключая Тифлиса, настроение жителей было весьма тревожное. Одни, обольщенные персиянами и в особенности беглым царевичем Александром, ожидали только случая открыто перейти на сторону врагов; другие, помня зверства персиян при вторжении их в Тифлис, напротив, зарывали свое имущество в землю и бежали в Россию. И так продолжалось до тех пор, пока непостоянный жребий войны не изменил персиянам.
VII. ДЕЙСТВИЯ ЕРМОЛОВА
Прошло полтора месяца с тех пор, как вторжением эриванского сардаря со стороны величавого озера Севан началась персидская война. И это длинное число дней, когда персияне захватывали одно за другим свои бывшие владения, было для христиан Закавказья временем томительной тревоги, колебаний между страхом персидского нашествия с его ужасами, и надеждой, что вот-вот появится успокоительное известие, с которым грозовая туча бедствий. минует Грузию. Но таких известий – не было. Тифлис волновался, Ермолову делались представления об опасности, заключавшейся в том возбуждении, жертвой которого становилось население.
Где же был тот, чье имя одно устрашало врагов и на кого теперь, в эти страшные дни, устремлялись с надеждой все взоры? Впоследствии возникло прямое обвинение Ермолова в бездействии, в страхе перед многочисленным неприятелем в то время, как у него самого в распоряжении находилось в одном только Закавказье до сорока тысяч солдат.
Но чтобы с полной основательностью судить о действиях Ермолова и не подчиниться предвзятому взгляду, основание которому положил Паскевич, необходимо ближе всмотреться в тогдашнее положение дел и не только сосчитать войска, бывшие в Закавказье, но и понять, насколько они были в состоянии и возможности выйти против персиян.
В тот момент, когда неприятель вошел в русские пределы, войска распределялись по закавказским провинциям так: В Имеретин, Менгрелии, Гурии и Абхазии, на пространстве, превышающем в длину пятьсот верст, стояли шесть батальонов, три Менгрельского и три сорок четвертого егерского полков, с двенадцатью орудиями и одним казачьим полком.
На персидской границе со стороны Эривани, в Бомбаках и Шурагели – два батальона Тифлисского полка и две роты карабинеров с двенадцатью орудиями и казачьим полком.
В мусульманских провинциях: в Карабаге, в Елизаветполе, в Нухе, в Ширвани и в Талышинском ханстве размещены были пять батальонов, также с двенадцатью орудиями и двумя казачьими полками; из последних один стоял в Карабаге, другой на постах между Елизаветполем, Нухой и Ширванью.
В Южном Дагестане, примыкавшем непосредственно к театру военных действий, находилось шесть батальонов: два Апшеронского полка, два Куринского и два местные, составлявшие постоянные гарнизоны в Баку и в Дербенте. При этих батальонах находилось восемнадцать орудий и полк казаков, занимавший посты между Дербентом, Кубой и Шемахой.
На Алазанской Линии, в постоянной опасности лезгинского набега, стоял батальон Грузинского полка с тремя орудиями и казачьим полком, обеспечивавшим в то же самое время и сообщение этой линии с Тифлисом.
Кроме того, боевым резервом, обращенным к стороне Лезгистана, располагались в Кахетии же, в своих полковых штаб-квартирах, другой батальон Грузинского полка, три роты ширванцев и шесть эскадронов Нижегородских драгун. Две батарейных и одна легкая рота артиллерии, всего тридцать три орудия, размещались по Кахетии, в Гомбарах и в Царских Колодцах.
Наконец, в Грузии, в качестве общего и главного резерва для целого края, расположены были три казачьи полка и семь с половиной батальонов пехоты; четыре из них занимали Тифлис, остальные охраняли Гори, Манглис, Белый Ключ и посты по Военно-Грузинской дороге.
Таким образом, по всему обширному краю были действительно разбросаны тридцать батальонов пехоты, то есть при совершенно необычном, но постоянном в тех войсках, некомплекте никак не более тридцати тысяч штыков, шесть эскадронов драгун и девять казачьих полков, в общем числе до пяти тысяч всадников, полевых орудий было девяносто.
Подробная дислокация войск, в момент начала персидской войны, была следующая:
Пехота
В Имеретрии и по берегу Черного моря:
Менгрельский полк, три батальона, штыков – 3029
44-й егерский полк – 2977
В Бомбаках и Шурагели:
В Большом Караклисе – шесть рот Тифлисского пехотного полка – 1602
(из этих рот две находились в Мираке и одна в Балык-чае).
В Гергерах – одна рота Тифлисского полка – 256
В Гумрах – две роты Тифлисского полка – 560
В Амамлах – две роты седьмого карабинерного полка – 575
(из них одна находилась в Мираке).
В мусульманских провинциях:
В Чинахчах (в Карабаге) – шесть рот 42 егерского полка – 1757
В Герюсах (там же) – три роты 42 егерского полка – 934
В Старой Шемахе – две роты 42 егерского полка – 616
В Сальянах – одна Апшеронского полка – 271
В Нухе – одна рота 42 егерского полка – 311
– одна рота Ширванского полка – 307
В Елизаветполе (Зурнабад) – две роты 41 егерского полка – 586
В Ленкорани – Каспийский морской батальон – 778
В Южном Дагестане:
В Баку – гарнизонный батальон – 558
В Кубе – семь рот Апшеронского полна – 1842
В Дербенте – две роты батальона Куринского полка – 2077
– гарнизонный батальон – 512
В Кахетии:
На Алазанской линии – один батальон Грузинского полка – 1067
В Мухровани – один батальон Грузинского полка – 1062
В Царских Колодцах – три роты Ширванского полка – 840
В Грузии:
В Тифлисе: семь рот 7-го карабинерного полка – 1953
один батальон Херсонского полка – 1074
три роты 41 егерского полка – 846
две роты Грузинского полка – 515
Рота 8 пионерного батальона – 225
На постах Военно-Грузинской дороги – две роты Тифлисского полка – 564
В Гори – батальон Херсонского полка – 1167
В Сураме – рота Херсонского полка – 302
В Белом Ключе – три роты 41 егерского полка – 756
В Манглисе две роты 7 карабинерного полка – 592
В Цалке – рота 7 карабинерного полка – 282
Итого штыков – 30793
Кавалерия
Нижегородский драгунский полк (в Кара-Агаче), шесть эскадронов, коней – 868
Донские Казачьи полки: Ребрикова (в Кутаиси) – 532
Андреева (в Бомбаках и Шурагели) – 504
Молчанова (в Карабаге) – 420
Сысоева (в Мусульманских провинциях) – 453
Семенчикова (в Южном Дагестане) – 458
Кутина (в Кахетии) – 506
Иловайского (в Грузии, в Борчалинской татарской дистанции) – 503
Грекова (в Грузии, в Гори) – 331
Лернова (в Самхетии) – 460
Итого коней – 5035
Артиллерия
Кавказской гренадерской артиллерийской бригады батарейная первая рота (в Гамборах), орудий – 12
Той же бригады 2-я легкая рота (в Гамборах) – 12
(из них три орудия на Алазанской линии). Той же бригады 3-я легкая рота (в Бомбаках и Шурагели) – 12
(из них: в Большом Караклисе 3, в Гумрах 2, в Мираке 2, в Балык-чае 2, на постах: в Беканте 1, в Амамлах 1, на Каменной речке 1).
21 артиллерийская бригада, батарейная первая
рота (Царские Колодцы) – 12
Той же бригады вторая легкая рота (в Кутаиси) – 12
третья легкая рота (в Дагестане) – 12
(из них: в Кубе 8, в Дербенте 3, в Бурной 1).
Резервной батарейной пятой роты 22 артиллерийской бригады, с легкими орудиями – 18
(из них в Южном Дагестане 6, в Карабаге 6, в Елизаветполе 2, в Ширвани 4).
Итого орудий – 90
Но эта, по-видимому, значительная численностью армия могла вступить в борьбу с главными персидскими силами, шедшими к Тифлису, только самой малой своей частью. Из пограничных с Турцией и приморских областей, Имеретии, Мингрелии, Гурии и Абхазии, из стоявших там шести батальонов, с трудом можно было взять в крайнем случае разве один батальон. В тот момент, когда начиналась персидская война, являлась необходимость подумать о защите этого края не от одних черкесских нападений с севера, а и со стороны Турции, отношения с которой, частью даже и поощрившие персиян начать войну, становились все напряженнее. Известно было, что на русской границе, в Ахалцыхе, собиралось до десяти тысяч турецкого ополчения, и нужно было ожидать, что найдутся доброжелатели России, которые посоветуют Турции воспользоваться обстоятельствами.
Отряды, занимавшие персидские границы и ханства, не могли по самому свойству персидского вторжения, отрезавшего их друг от друга, служить осуществлению той цели, чтобы Ермолов соединил их в одну армию, которую и мог бы противопоставить армии Аббаса-Мирзы. Говорят, что Ермолов, предвидя войну, должен был бы и держать войска в такой готовности встретить врага, чтобы отдельные отряды могли тотчас же соединиться в один, способный дать отпор и по первому требованию идти по назначению главнокомандующего, между тем как, например, в Бомбаках и Шурагели персияне нашли малую готовность к войне. Нельзя не допустить, что присутствие в Персии русского посла и щепетильность персиян по отношению к передвижениям русских войск повсюду располагали к уверенности, что войны тотчас не будет, а сообразно с тем были поводы к упреку в непринятии всех мер к отражению врагов; немедленного нашествия, точно, не ожидалось. Но, смотря на события в их исторической отдаленности с полным беспристрастием, можно еще удивляться, как повсюду неожиданно вторгнувшиеся персияне встретили должное сопротивление и часто геройский отпор. Немногие несчастные случаи, в которых ничтожные сравнительно русские отряды были прямо раздавлены массами персидских войск, ложатся лишь слабой тенью на совокупность событий. В результате, во всех захваченных персиянами областях, повсюду, начиная с Джалал-Оглы и Шуши и кончая Кубой, стояли еще русские войска, не настолько сильные, чтобы победить врага, но державшие его под вечной угрозой и связывающие его свободу действий.
Ермолов не мог и рассчитывать на какую-либо иную роль тех войск. Все это были в сущности гарнизоны и пограничные посты, весьма отдаленные друг от друга не только расстояниями, но и– трудностями путей, имевшие свое назначение в том, чтобы удерживать жителей в повиновении. Граница с Персией тянулась на расстоянии более шестисот верст по чрезвычайно затруднительной местности, с малым числом дорог, не имевших взаимного сообщения через высокие скалистые хребты гор, покрывавшиеся уже осенью глубокими снегами.
Невозможно и представить себе, чтобы Ермолов мог в предвидении войны соединить все эти отряды заранее; это значило бы бросить на произвол судьбы и на смуты те страны, которые они занимали. И какова же была бы виновность главнокомандующего во всех бедствиях, которым эти страны подверглись бы, если бы вторжения персиян не последовало, что было совершенно возможно. Очевидно, что отряды в провинциях должны были стоять в тех самых местах, где их застало персидское вторжение. А когда уже началась война, тогда попытка Ермолова ввести в район своих непосредственных распоряжений отряд Карабагский, не говоря уже об отрядах более отдаленных областей, и та кончилась неудачей, к счастью, ничему не повредившей, хотя и связавшей Ермолову руки заботой об освобождении его. Не лишнее заметить, что Ермолов, обвинявшийся в разбросанности его войск, облегчившей будто бы успехи персиянам, подвергся, однако, обвинению и за эту попытку в частности присоединить к себе значительный отряд, чтобы не дать ему быть осажденным в Шуше. К такому же обвинению, впоследствии, послужило и приказание, данное им полковнику Северсамидзе отступить за Безобдал,– что могло иметь значение опять-таки сосредоточения войск к Тифлису, поставление отряда Северсамидзе в связь с главной армией, готовившейся выступить навстречу врага.
Таким образом, все обстоятельства сложились так,– да иначе и не могли сложиться,– что Ермолов, по вторжении персиян, не мог ввести в дело с громадной армией Аббаса-Мирзы ни войск из западных провинций Закавказья, ни из провинции восточных и южных. Не мог он свободно располагать и тем батальоном, который стоял на Алазани, не открыв Кахетию вторжению волновавшихся джаро-белоканских лезгин. В его полном и непосредственном распоряжении остались только те войска, которые стояли в самой Грузии, в окрестностях Тифлиса. Это были батальоны, занимавшие Гори, Манглис и Белый Ключ. С ними да с теми двумя-тремя батальонами, которые он в случае последней крайности мог отделить из разных отрядов, рискуя совершенно обессилить их, нужно было – помимо караульной службы в Тифлисе – наблюдать за турецкой границей, откуда, действительно, вышел удар молнии, испепелившей Екатеринфельдскую колонию, удерживать внутреннее спокойствие в самой Грузии и действовать против персиян. Средства, очевидно, были слишком ничтожны и объясняют, почему Ермолов с такой настойчивостью просил подкреплений.
В этом недостатке средств был частью обвиняем и сам Ермолов, передвинувший на Кавказскую линию, по случаю чеченского бунта, свыше семи тысяч штыков и тем обессиливший войска Закавказья. Уведенные туда батальоны оставались там и тогда, когда чеченский бунт был уже усмирен.
На Кавказскую линию взяты были войска:
Из Кахетии:
два батальона Ширванского полка – 2254 ч.
и две роты Грузинского полка – 555 ч.
Из Грузии:
батальон 41 егерского полка – 1163 ч.
три роты Херсонского полка – 840 ч.
рота 8-го пионерного батальона – 190 ч.
Из Бомбакской провинции – рота Тифлисского полка – 282 ч.
Кроме того, из войск Южного Дагестана постоянно располагались на севере, в Шамхальских владениях:
1 батальон Апшеронского полка – 1149 ч.
1 батальон Куринского полка – 1083 ч.
Всего – 7516 штыков.
В заботах о прочном покорении народов Кавказа, быть может, Ермолов, действительно, обнаружил преувеличенную осторожность,– он просил даже подкреплений и для Кавказской линии.
Были попытки объяснить первоначальные неудачи России в персидской войне вообще неправильным расположением войск и в самой Грузии. Один из военных авторитетов, Коцебу, утверждает, что первый, хотя бы и нечаянный, прорыв неприятеля не мог бы иметь столь пагубных последствий, если бы войска получили несколько иное размещение. Тифлисский полк, один охранявший всю границу со стороны Эривани, не только, по мнению его, не должно было раздроблять откомандированием целого батальона на Военно-Грузинскую дорогу (охранять которую было бы легко и одному батальону из Грузии), но, напротив, расположить в Бомбаках и Ширванский полк, составлявший с Тифлисским одну бригаду. Этих двух полков, по мнению Коцебу, было бы слишком достаточно, чтобы отразить вторжение сардаря и не допустить персиян до полного разорения двух пограничных провинций. Между тем штаб Ширванского полка, с третьим батальоном, находился в Царских Колодцах, расположенный всего в пяти верстах от штаб-квартиры Нижегородского драгунского полка, который один свободно мог прикрывать этот край от набегов хищных лезгин. Остальные два батальона ширванцев десять лет находились на Кавказской линии; но ввиду серьезной опасности, угрожавшей со стороны Персии, их следовало бы возвратить. Все равно их пришлось же вернуть, но они вернулись поздно, когда русские вынуждены были отступить за Безобдал, оставив преданное нам армянское население во власти неприятеля. Особенную же крепость получил бы, по мнению Коцебу, правый фланг, в том случае, если бы на второй его базе не был покинут Башкечет. Там до 1823 года стоял седьмой карабинерный полк, имевший отличные хозяйственные заведения и всевозможные угодья, за исключением леса, который находился верстах в десяти от штаб-квартиры. При обилии лугов, а следовательно и при значительном скотоводстве, доставка его не составляла особого отягощения, а между тем это было одной из причин, почему карабинеры перешли в Манглис. Лес там находился, действительно, под рукой, но зато в стратегическом отношении пункт этот не имел серьезного значения, так как прикрывал только Тифлис си стороны Ахалцыха, да и то по такой трудной, гористой тропе, где могли пробираться разве лишь небольшие хищнические партии, для рассеяния которых было достаточно одних казачьих постов.
Такую же неправильность в размещении войск находит Коцебу и по отношению к Карабагу. Там надо было всегда ожидать появления главных сил неприятеля, там – исторический путь движений персидских армий к Тифлису, и потому-то квартировавший в Карабаге сорок второй полк раздроблять не следовало. Еще было бы лучше, если бы в этой провинции постоянно квартировал и сорок первый егерский полк, составлявший с сорок вторым одну бригаду. Тогда не было бы надобности оставлять Карабага или запираться в Шушу, так как шесть тысяч штыков могли бы дать серьезный отпор наступающей армии.
Таковы воззрения Коцебу. Но сам же он сознается далее, что в существовавшем размещении войск, начальство, помимо стратегических целей, могло иметь иные политические виды, могло преследовать и другие важные цели: сбережение казенного интереса относительно продовольствия, сосредоточение войск к Тифлису для более успешного производства городских работ, в большинстве производившихся руками солдат, и прочее, что, при малочисленности войск в крае, имело серьезнейшее значение.
Но и помимо того, нужно думать, что размещение войск, предложенное Коцебу, мало изменило бы результаты войны. Могло случиться, действительно, что русские войска не покинули бы тогда Бомбака и Шурагеля совершенно, не перешли бы за Безобдал в Джалал-Оглу, а остались бы, например, в Большом Караклисе. Но этим население провинций было бы защищено не больше и даже не больше была бы прикрыта Дорийская степь и пути к Тифлису, на которые персияне могли пробраться через Мокрые горы. Во всяком случае, не достигалась бы тем цель, в неисполнении которой ложится упрек на Ермолова, то есть сосредоточение по возможности войск Закавказья. Присутствие полка в Башкечете могло бы, конечно, помешать нападению на Екатеринфельдскую колонию; но разбойничьи турецкие шайки могли бы обойти русские посты и точно так же подвергнуть разорению те или другие селения, лежавшие вдали от Башкечета. Результаты только видоизменились бы в частностях, но общее положение дел осталось бы то же и, может быть, послужило бы к совершенно противоположным рассуждениям о должном размещении войск.
Едва ли справедливее мнение Коцебу и о том, что в Карабаге нужно было держать весь сорок первый егерский полк, расположенный тогда в Белом Ключе. Последний составляет с Манглисом и Гори одну боевую линию, обращенную фронтом к Ахалцыху. Опасность со стороны Турции, с которой бывший на сцене греческий вопрос необычайно обострял русские отношения,– была несравненно серьезнее, чем опасность со стороны персиян, и вынуждала группировать войска в Картли, где находился жизненный центр Грузии – Тифлис.
Все подобные приведенным рассуждения о причинах русских неудач в начале персидской войны, хотя бы они были и справедливы, предполагают, однако, какое-либо другое положение войск, которого в действительности не было. На самом деле обстоятельства фатально сложились так, что, как сказано выше, в распоряжении Ермолова было только семь-восемь батальонов, в общей сложности тридцать рот, стоявших собственно в Грузии. Если из этого числа исключить три роты,– меньшее, что необходимо было для охранения полковых штаб-квартир в Гори, Манглисе и Белом Ключе,– да три роты для постов на Военно-Грузинской дороге и на сообщениях с Имеретией, да, наконец, минимум пять-шесть рот для постоянного гарнизона Тифлиса – всего двенадцать рот,– то для действия в поле Ермолов мог располагать, пока не прибыли подкрепления, самое большее восемнадцатью ротами. И Ермолов не медлил ввести эти роты в дело.
18 июля в Тифлисе получено было известие о нападении персиян на Мирак,– а 19 четыре роты, в составе сводного батальона, уже двигались из Грузии к эриванской границе, на помощь войскам Северсамидзе. Когда же стало ясно, что не самовольно действовал сардарь, а что и сам Аббас-Мирза уже в Карабаге,– Ермолов приказал (22 июля) оставить на Алазани только батальон Грузинского полка, да задержать три роты егерей, которые, не успев присоединиться к своему полку, запертому в Шуше, возвращались теперь из Ширванской провинции через Кизик,– а все остальные войска: другой батальон грузин, батальон ширванцев и весь Нижегородский драгунский полк – отправить немедленно к стороне Елизаветполя, на речку Гассан-Су, чтобы прикрыть большую дорогу, ведущую в Тифлис из Карабага. Часть этого отряда, 30 июля, то есть, спустя всего десять-двенадцать дней после полученных в Тифлисе известий о вторжении персиян, уже стояла на месте. Следовательно, из самого расчета времени видно, что Ермолов не потерял ни одного дня, чтобы сделать то, что сделать ему было невозможно. 4 августа туда же, к стороне Елизаветполя, отправлены были из Тифлиса еще девять рот пехоты,– и в распоряжении Ермолова свободных войск осталось всего четыре-пять рот, с которыми нужно было защищать границу от разбоев турецких курдов и охранять внутреннее спокойствие Грузии, с трепетом видевшей опять персидские знамена с одной стороны в ста пятидесяти, а с другой в шестидесяти верстах от Тифлиса. Таким образом, ни один солдат Закавказья не оставался без дела, опровергая тем обвинения Ермолова в бездействии,– и слабые силы были размещены по плану, полному смысла и понимания края. В результате – два достаточно сильные отряда совершенно прикрыли дороги к Тифлису: один, стоявший у Джалал-Оглы – со стороны Эривани, другой, занимавший Делижанское ущелье – со стороны Карабага. Правда, позади этих отрядов, в самой Грузии, войск почти не было; но то была уже не вина главнокомандующего.
При таких обстоятельствах Ермолову естественно было, до прихода подкреплений, предоставить инициативу решительного наступления неприятелю, чтобы действовать, смотря по обстоятельствам. Самому же соединить оба отряда и идти вперед по какому-нибудь одному из этих направлений, то есть к Карабагу или к Эривани,– значило бы открыть неприятелю ту или другую сторону для свободного вторжения в самое сердце уже беззащитной Грузии.
Вот как сам он, в донесении государю от 29 августа, определял предстоящие ему действия.
“Мне предлежат два пути,– говорит он,– один в Эриванское ханство, дабы внести войну в землю неприятельскую, другой – в Карабаг, дабы смирить возмутившееся мусульманские провинции.
Не восстановя порядка в сих провинциях, что требует и времени, и войск, невозможно идти в Эриванское ханство. С малыми силами предпринять сие не безопасно, тем более в позднее время года, когда выпадет снег в горах и дороги, делаясь совершенно неудобными, отнимут всякую возможность снабжения войск. По внезапности войны не сделано достаточных заготовлений, а измена татар лишила средств подвоза.
Занять Эриванское ханство не иначе должно, как стать в оном твердой ногой. Иначе персияне истребят значительное количество обитающих в нем христиан, ожидающих нас с нетерпением и готовых снабжать продовольствием. Для наступательных действий нужно устроить транспорты для провианта; нужны таковые и для парков. Мы вступим в землю совершенно неустроенную, где система реквизиций не может иметь места. Для движений необходим подножный корм, ибо, по свойству климата, фураж жители почти не заготовляют, и надлежит ожидать, что неприятель все средства станет истреблять.
В настоящее время и потому нельзя идти в Эриванское ханство, что возмутившиеся мусульмане почти до самых ворот Тифлиса могут, пользуясь отсутствием войск, внести в Грузию опустошение и поколебать жителей Кахетии, для возмущения которой персияне посылают беглого грузинского царевича Александра.
Теперь предлежит другой путь в Карабаг. Там большие силы персиян, поддерживающие возмущение мусульманских провинций. В движении туда я должен пройти Борчалинскую дистанцию, где уже явны признаки бунта, Казахскую дистанцию, удерживаемую единственно пребывающими там войсками, Шамшадильскую дистанцию и Елизаветпольский уезд, уже возмутившиеся и занятые неприятелем. На правом фланге моем будут открытые дороги со стороны озера Гокчи, по которым может пройти неприятель для соединения с мятежниками. С левого фланга бунтующие провинции – Шекинская и Карабагская.
Нет сомнения, что со всех сторон буду я иметь неприятеля и никакого сообщения с Грузией.
Избежать часть этих неудобств есть одно средство – идти в Карабаг в глубокую осень. Суровая погода в горах сделает пути затруднительными, и персияне не перейдут их с пехотой и артиллерией. Жители спустятся с гор на равнины, а, имея в залоге их семьи и имущества, можно будет достать часть продовольствия, которое везти с собой нет способов, ибо нет в земле повозок. Осеннее и зимнее время в Карабаге представляет и то удобство, что есть подножный корм”.
Доводы эти ясны и просты, и понятно, почему решительные действия Ермолов откладывал до прихода двадцатой пехотной дивизии. Это было расчетливое выжидание, намеченное на верное поражение врага. “Имейте терпение – писал Ермолов в приказе по корпусу от 26 июля,– и защищайтесь с твердостью. Я укажу вам, храбрые товарищи, когда нанести удар на врагов нашего Императора”.
В осторожных и медлительных действиях Ермолова нет, конечно, стремительности Карягиных и Котляревских. Но, очевидно, ему и не представлялось возможности тотчас же по вступлении персиян в русские пределы идти им навстречу с тем, что он мог немедленно стянуть к себе, и нанести им решительное поражение, как того хотелось бы впоследствии некоторым историкам персидской войны. Войск на то, как ясно из предыдущего, вначале не было.
Правда, и впоследствии, когда русские войска стояли уже перед врагом, он рекомендовал им осторожность, быть может преувеличенную,– факт, достоверность которого не подлежит сомнению; но и этот факт понятен. Ермолов был озабочен численным ничтожеством русских сравнительно с персидскими полчищами,– и рисковать ничем не хотел. Дальнейшее течение войны показало, правда, что регулярные персидские войска не были лучше прежней иррегулярной толпы, которую бил Котляревский, и что незначительный русский отряд имел шансы рассеять многочисленного врага. Но Ермолов, благодаря донесениям Мазаровича, имел преувеличенные представления о духе и характере тогдашних вновь заведенных регулярных войск Персии и уже не считал возможным противопоставить десяткам тысяч их – простые тысячи. Это было роковой ошибкой; но ошибкой, имевшей значение гораздо более для него лично, чем для судьбы войны. Как главнокомандующему, ему должен был предстоять вопрос: что же будет, если последние силы, которые он выведет против врага, будут уничтожены? Положение тогда стало бы гибельным. И вот, он был осторожен и медлителен. Враг не выигрывал ничего, занимая татарские провинции и стараясь побороть охранявшие их русские отряды,– он только терял первый энтузиазм наступательной войны. А Ермолов, не рискуя, без блеска, но с глубоким расчетом, готовил ему тем вернейшее поражение. Этот образ действий послужил интриге против него, но не повредил общему ходу войны и подготовил торжество русскому оружию, которым только воспользовались – другие.
VIII. БИТВА ПОД ШАМХОРОМ (Князь Мадатов)
На пути к Елизаветполю постепенно формировался русский отряд, имевший назначение противостоять врагу в его движении из Карабага на Тифлис. 30 июля в Казахскую дистанцию пришел с Лезгинской линии Грузинский батальон, с сотней казаков и четырьмя орудиями, под командой графа Симонича. Соседних шамшадильских татар он нашел в полном возмущении. Конвой, находившийся у пристава, незадолго перед тем был вырезан, так что из него спаслось только два казака, и то один раненый. Сам пристав, полковник Остроуков, был вероломно захвачен, и татары, которым он безусловно верил, которых ласкал, о которых так много заботился, теперь намеревались отправить его, как пленника к эриванскому хану. Армяне давно предупреждали Остроукова быть осторожным, но он приписывал эти советы интригам и не хотел их слушать. И вот, когда гроза разразилась, те люди, которых он теснил в угоду татарам, явились его избавителями: они дали ему средство бежать из-под стражи и долго скрывали его в своих деревнях, рискуя тем навлечь на себя беспощадную месть шамшадильцев. Симонич в тот же день вошел в Шамшадиль и, не имея возможности проникнуть в самые горы, стал на реке Таусе.
На следующий день перед ним показались конные партии мятежников,– и была перестрелка. 1 августа татары явились уже в значительных силах и пытались даже отрезать фуражиров, но попали между двух огней и понесли большую потерю; с одной стороны сам Симонич ударил на них с ротой грузинских гренадеров, с другой – атаковали их казаки. Майор Князев, командовавший донской сотней, в порыве храбрости занесся слишком далеко и был ранен – один из всего отряда. 2 августа – опять перестрелка. Все это показывало, что неприятель держится где-нибудь поблизости в значительных силах, и граф Симонич решился переменить позицию. 3 августа он передвинулся опять в Казахскую дистанцию, на речку Акстафу, и занял важное в стратегическом смысле Делижанское ущелье, составлявшее с той стороны ворота в Грузию.
Здесь, 5 августа, присоединился к нему батальон ширванцев, прошедший кратчайшей дорогой из Царских Колодцев, под командой своего полкового командира, подполковника Грекова г ожидались и еще два батальона – из Грузии. Этот последний отряд (батальон херсонцев и сводный батальон из двух рот Грузинского полка и трех рот егерей при шести орудиях) выступил из Тифлиса 4 августа.
“Жители,– рассказывает один из участников похода,– провожали нас искренним пожеланием успеха, но тот, кто внимательно всмотрелся бы в лица этих провожавших, заметил бы на них выражение затаенного страха и недоверия. Мы также выступали не весело; мы знали, что персияне уже в наших границах, знали, что скоро должны встретить их в превосходных силах, слышали о наших неудачах, и под их влиянием в рядах солдат заметно было какое-то уныние; молча совершались переходы, и не слышно было тех веселых песен и шуток, которые обыкновенно сопровождают русских солдат в походе”.
После трехдневного марша отряд дошел до Красного Моста, на реке Храме, и там остановился отдохнуть. Вдруг явился верховой с приказанием не трогаться дальше до приезда князя Мадатова. Трудно описать тот восторг, который овладел солдатами при этом известии. “Ну, слава Богу,– говорили они между собой,– едет Мадатов! Теперь персиянам шабаш!”
В то время, как отряд постепенно усиливался, в Тифлис, действительно, приехал Мадатов. Он проводил лето 1826 года на кавказских минеральных водах, где и рассчитывал остаться до глубокой осени, чтобы восстановить расстроенное трудами и ранами здоровье. Вдруг пришла в Пятигорск неожиданная весть о вторжении персиян. Мадатов забыл свою болезнь, сел в перекладную тележку и на третий день был уже в Тифлисе. Ему и поручил Ермолов передовой отряд, собиравшийся к стороне Елизаветполя.
И вот, к войскам, стоявшим у Красного Моста, 9 августа, в два часа глухой ночи, в простой почтовой тележке, без всякого конвоя, приехал Мадатов. Красный Мост стоит на самой границе древних владений Грузии и перекинут через широкую и быструю речку Храм. Это – образец азиатской архитектуры. Он выстроен без помощи железа и утвержден на четырех каменных арках, пять столетий уже поддерживающих его без ремонтных работ и поправок. В виду этого-то древнего памятника, несмотря на ранний час, Мадатов встретил свои батальоны выстроенными поротно. Князь обошел весь бивуак и весело поздоровался с людьми. Солдаты кричали “ура!”
Мадатов по своему обыкновению шутил с солдатами.
– Ну, ребята,– говорил он,– правду ли я слышал, что у вас нет говядины?
– Так точно,– отвечали солдаты.
– Так вот, ребята, что: я вас знаю – вы русские воины. Я поведу вас на персиян, мы их побьем,– и тогда у нас всего будет вдоволь!
– Рады умереть под командой вашего сиятельства! – кричали солдаты.
В тот же день отряд двинулся дальше и 13 августа соединился с войсками, стоявшими, под командой графа Симонича, на реке Акстафе. Прибытие Мадатова в Казахскую дистанцию произвело большое влияние на колебавшиеся умы татар, всегда склонных стать на сторону сильного. Они совсем не рассчитывали увидеть Мадатова. Персияне, зная влияние его, давно распустили слух, что он отозван в Россию. Теперь приезд Мадатова так сильно поразил татар, что они толпами приходили в лагерь, чтобы собственными глазами убедиться в этой истине. И если мятеж не потух окончательно в горах Шамшадиля, то в Казахской дистанции первейшие агалары тотчас же составили конную дружину, которая верно и служила под знаменами Мадатова против своих же единоверцев.
Солдаты ликовали.
Памятником такого настроения в войсках осталась и поныне солдатская песня, сложенная тогда в лагере на реке Акстафе унтер-офицером Грузинского полка Орловым, которому принадлежит целый цикл боевых песен, долгое время распевавшихся гренадерами.
Буря брани зашумела,
Поскорей, друзья, к ружью,—
В чисто поле поспешайте
Защищать страну сию.
Мы не в ней хотя родились,
Она наша – в ней живем,—
И равно, что за отчизну,
За нее пойдем умрем.
Слышно, братцы, персияне
Расхищают все и жгут
По сю сторону Аракса,
К Карабагу уж идут.
Ну, скорее, марш, навстречу,
Граф наш Симонич – готов,
Он в Европе научился,
Как разить своих врагов.
Генерал храброй Мадатов
Нас к победам поведет;
Он военные ухватки
Персов знает напролет.
Под командой их не страшно;
Хоть врагов и больше нас —
Саранча это пустая.
Только грянем дружно враз —
Разобьем мы эту сволочь
И всю Персию пройдем.
Уж потешимся, ребята,
Лавр отчизне принесем.
Ни пески, ни лес, ни горы,
Сама смерть нам не страшны,
Все труды почтем игрою —
Для того мы рождены;
Рождены на свет к победам —
И привыкли побеждать
Не таких, как персияне,
И сумеем доказать
Всему свету, что с Россией
Тщетный труд войну вести,
Что Россия свою славу
Всегда может соблюсти...
Назначая Мадатова начальником передового отряда, Ермолов вовсе не хотел отступить от своей программы оборонительных действий до прибытия подкреплений, двигавшихся уже с Кавказской линии. Главные цели, которые должен был преследовать Мадатов, были: прикрытие Делижанского ущелья, удержание казахских татар от попыток к восстанию и прекращение разбоев, производимых возмутившимися жителями Елизаветпольского округа и Шамшадиля. И ему категорически предписано было, в случае появления главной персидской армии из Карабага, отступить без боя в Борчалинскую дистанцию и стать у Красного моста, на Храме. Напротив, если бы персияне перешли в наступление только частью своих сил, занимавших Елизаветполь, то Мадатов обязан был вступить с ними в битву; в этом случае Ермолов требовал уже действий решительных и выражал полную уверенность, что Мадатов, имея достаточно войск и сильную артиллерию, может заставить “мошенников” раскаяться в подобной дерзости. “Употребите все силы, любезный князь, чтобы не допустить эту сволочь подаваться вперед,– писал он Мадатову в частном письме.– Ваше мужество и многолетние заслуги – ручательство в том, что вы успеете внушить неприятелю тот ужас, какой должно вселять в него храброе русское войско под начальством опытного генерала... Предупредите моих товарищей, что требую от них подвигов, достойных кавказского корпуса...”
Ермолов обещал, вместе с тем, при первой же возможности прислать к Мадатову еще батальон пехоты и четыреста конных и пеших горцев, отличных стрелков, под командой подполковника Конокова, а на первых порах отправил к нему пока грузинскую милицию, собранную в Кизике и Телаве. Эта милиция, впрочем, была довольно слаба и по своему составу, и по вооружению. Лучшую, превосходную во всех отношениях милицию выставил город Гори, но Ермолов предпочел оставить ее для наблюдения за Борчалинской дистанцией.
В лагере, действительно, давно уже носились слухи, что Амир-Хан-Сардарь намеревается перейти в наступление. Но пока это были только слухи,– военные действия отряда должны были ограничиться лишь наблюдением да мелкими стычками. Уже в самый день приезда Мадатова, вечером, из лагеря посланы были три роты Грузинского полка, под командой майора Полякова, в деревню Амерлы, чтобы захватить персидский наблюдательный отряд, выдвинутый туда из Елизаветполя. Несколько агаларов взялись быть проводниками. Рассчитывали ударить на деревню ночью и накрыть персиян врасплох. Но ночь проходила, а деревни все не было. Забрезжился наконец свет, и тогда оказалось, что агалары вели отряд не той дорогой, так что до деревни и теперь оставался еще добрый переход. Как ни спешили гренадеры,– они пришли в Амерлы только в десять часов утра и, разумеется, никого уже там не застали, персияне имели время собрать нужные им сведения и ушли заблаговременно. Роты остались ночевать в Амерлах, но отдыхать им пришлось плохо. В самую полночь ударили тревогу, и солдаты почти до рассвета стояли под ружьем. Тревога оказалось, однако же, фальшивой; ее произвели бывшие в отряде татары, с тем чтобы, воспользовавшись суматохой, угнать из лагеря несколько казачьих лошадей. Эти подробности, передаваемые графом Симоничем в его мемуарах, весьма характерно рисуют народ, с которым войскам приходилось возиться, и обстоятельства, с которыми нужно было считаться. Агалары еще держались русских, но, влияние их на татар было ничтожно, и они, несмотря на все обещания, не могли уговорить шамшадильцев спуститься с гор в свои деревни; даже с казахами сношения устанавливались медленно, и только в последнее время татары решились, наконец, пригонять в русский лагерь на продажу скот.
Из мелких событий этих дней выделяется еще одна небольшая экспедиция в деревню Кулабай, где, как дали знать тамошние армяне, все еще скрывался шамшадильский пристав полковник Остроуков, в вечной опасности быть открытым и захваченным татарами. На выручку его ходила грузинская милиция и, возвращаясь в лагерь, имела незначительную стычку с татарами. Это была первая боевая служба туземного ополчения. Грузины храбро атаковали врагов и привели с собой пять человек пленных.
Но скоро наступило время крупных событий. Получены были достоверные сведения, что Амир-хан-Сардарь сам о наступлении еще думает, но что в Шамхорских горах, почти в соседстве с русским отрядом, появилась двухтысячная персидская конница, под начальством Зураб-хана, которому поручено было провести бывшего с ним царевича Александра за Алазань, чтобы поднять лезгин, а по пути, если возможно, произвести волнение в Кизике и в Кахетии. Носились даже слухи, что царевич намеревается внезапно напасть на отряд Малахова и открыть себе дорогу оружием. Расстроить эти планы было чрезвычайно важно, потому что появление царевича в Кахетии могло повести ко многим прискорбным событиям,– да и выжидать нападений было не в обычае Мадатова. Решено было действовать быстро и решительно, чтобы как можно скорее покончить с царевичем и развязать себе руки для свободных действий против Елизаветполя. Труднее всего, однако, было узнать, где именно находится лагерь Зураб-хана. Татары, очевидно, намеренно привозили известия одно противоречивее другого, а один из агаларов, добровольно вызвавшийся сходить на разведки, вернулся с известием, что дошел до Джигача и нигде не встретил даже следов неприятеля. Это было 22 августа. В этом неведении Мадатов приготовился идти наудачу, чтобы разыскать царевича в Шамхорских горах. Уже грузинская конница вышла из лагеря, уже гренадеры с четырьмя орудиями были готовы к движению,– как вдруг, часу в пятом вечера, прискакал армянин с важными известиями: царевич, с отрядом Зураб-хана, стоял всего верстах в тридцати от русского лагеря, на одном из притоков Тауса, Астрике.
Тотчас сделаны были новые распоряжения, и в девять часов вечера пять рот грузинских гренадер, шесть орудий и конная грузинская милиция, под личной командой Мадатова, быстро двинулись по дороге на речку Гассан-Су. В полночь к ним присоединился еще батальон ширванцев с двумя пушками, и отряд, под покровом густой предрассветной мглы, начал переправляться через Таус. Тут оказался персидский караул. Внезапно увидев перед собой войска, человек тридцать татар дали залп и во весь дух понеслись в закрытое туманом пространство. Слышно было, как где-то вслед за тем ударили тревогу. Войска прибавили шагу, и, если бы лагерь оставался на том же месте, где его видели накануне армяне, царевич мог бы попасть в русские руки. Но, достигнув Астрика, Мадатов нашел только пустые места с явными признаками того, что тут еще недавно стояли палатки. Оказалось, что неприятель еще вечером переменил позицию и теперь стоял на вершине соседней горы. Когда поднялось солнце, русские увидели персиян на горе, в боевом порядке. Среди них заметно было, впрочем, волнение, по всей вероятности, вызванное внезапным появлением отряда. Неприятель знал, что русские должны прийти, но такого скорого посещения не ожидал.
С гор персияне кричали грузинам, бывшим в отряде, что с ними царевич, и чтобы те не стреляли. Тогда старый картвельский князь подъехал к Мадатову и сказал ему: “Князья и простые грузины ничего не желают больше, как сложить свои головы за русского императора”. В ответ на эти слова Мадатов приказал грузинской коннице скакать наперерез неприятелю, чтобы захватить в свои руки путь его отступления. В то же время шесть орудий, выехав вперед, открыли по неприятелю огонь гранатами. Видя с одной стороны движение грозной пехоты, с другой – уже обходившую их конницу, потеряв надежду на измену грузин, персияне бросились бежать в совершенном беспорядке.
К сожалению, дорога, по которой скакала грузинская конница, была так дурна, что помешала вовремя отрезать им отступление,– иначе потери неприятеля были бы громадны.
Царевич ускакал в Эривань; шамшадильские татары, его окружавшие, отстали от мятежа и возвратились в свои деревни; персидские войска частью рассеялись, а частью, расстроенные и беспорядочные, прибежали в Елизаветполь и первые принесли туда весть о поражении царевича.
Предоставив окрестным армянам добивать жалкие остатки сброда, искавшего теперь спасения в горах, Мадатов в тот же день перешел обратно за Таус. Пехота, находившаяся семнадцать часов в беспрерывном движении, с одним только получасовым привалом, остановилась ночевать на берегу реки бивуаком; Мадатов же с грузинской конницей вернулся в лагерь. Там ожидал его курьер из Тифлиса. Ермолов предупреждал князя, что по верным сведениям, имеющимся у него, царевич Александр идет в Кахетию. Мадатов ответил, что царевича больше уже не существует.
Между тем в Тифлис, во второй половине августа, прибыли с Кавказской линии Лейб-гвардии Сводный полк и второй батальон ширванцев. Это дало возможность Ермолову усилить Мадатова еще батальоном Херсонского полка и разрешить ему наступательные действия к стороне Елизаветполя.
Говоря о принятом им доселе строго оборонительном образе действий, Ермолов,– как он объясняет в рапорте своем государю,– разумел под ним только невозможность, до прибытия сильных подкреплений, внести оружие в неприятельскую землю; но в то же время он не переставал иметь в виду необходимость частных наступательных действий, чтобы освободить Шушу,– и Мадатову приказано было отбросить персидский авангард, занять Елизаветполь и тем заставить Аббаса-Мирзу или снять, или, по крайней мере, ослабить блокаду Шушинской крепости.
Но давая Мадатову полную свободу действий, как уже испытанному боевому генералу, Ермолов, однако же, старался умерить его известную отвагу и пылкость. “Бога ради,– писал он к нему,– будь осторожен и против сил несоразмерных не вдавайся в дело. Суворов не употреблял слово ретирада и называл ее прогулкой. И ты, любезный князь, прогуляйся вовремя, когда будет не под силу. Стыда в том нет нимало”. Так крепко было в нем убеждение в необходимости быть осторожным со вновь обученными регулярными войсками Аббаса-Мирзы.
Но Мадатов думал не об отступлении. Он спешил к Елизаветполю, где десятитысячный персидский авангард, выдвинутый от главных сил к стороне Тифлиса, заграждал путь к Карабагу,– и Мадатов принимал деятельные меры, чтобы, по возможности, облегчить и обеспечить успех смелого предприятия.
30 августа все пленные, больные, все лишние обозы и тяжести были отправлены им в Тифлис, под прикрытием роты Грузинского полка. Два батальона, херсонский и ширванский, с четырьмя батарейными орудиями, налегке оставлены были на прежней позиции для наблюдения за краем, а все остальные войска: батальон херсонских гренадер, пять рот Грузинского полка и три роты егерей, вместе с Донским казачьим полком и конной грузинской милицией, при восьми батарейных и четырех легких орудиях, перешли 31 августа на правый берег Гассан-Су, готовые начать наступление.
Ночью в этот день над лагерем разразилась страшная буря с грозой и ливнем. На солдатах, не осталось сухой нитки, так что на следующее утро отряду пришлось стоять и обсушиваться. И тем не менее к ночи войска уже были за Таусом.
Известия из Елизаветполя приходили между тем самые разноречивые. “Мы даже не знали наверное,– говорит в своих мемуарах граф Симонич,– есть ли там кто-либо из принцев персидской царствующей фамилии, и вовсе не были уверены в числе находящихся там войск”. Армяне до крайности все уменьшали, татары до той же степени все преувеличивали. Одно, на чем сходились и те и другие,– это то, что неприятель располагает большими массами кавалерии. Последнее обстоятельство и вытекающая из него вероятность неожиданно увидеть эту конницу на берегу Тауса, занятом русскими, заставила отряд быть осторожнее и ночевать в одном общем каре, с выдвинутыми вперед пушками, с дымящимися фитилями.
2 сентября отряд подошел к Дзигаму. Дзигамский шпиц (так называется островершинная гора, возвышающаяся над самым селением) уже был занят персидской конницей. С приближением русского авангарда она, однако, отступила по двум направлениям: часть ее потянулась в Дзигамские горы, другая – по большой дороге к Шамхору. Войска заняли Дзигам и здесь ночевали. Ночь прошла спокойно; патрули, объезжая окрестности, никого не встречали; о персиянах не было никакого известия.
Между тем, в то время, как Мадатов рассчитывал еще идти разыскивать неприятеля, последний сам шел прямо на него и был от Дзигама гораздо ближе, чем предполагали. Перед светом 3 сентября, неожиданно получены были точные сведения, что весь десятитысячный неприятельский корпус, оставив Елизаветполь, стоит уже под Шамхором, и что войсками командует принц Мамед-Мирза, при котором в качестве ментора находится Амир-хан-Сардарь, один из лучших полководцев Персии. По словам армян, персиянам известно, что русские в Дзигаме, и Мамед-Мирза сказал, будто бы, что он сам пошел бы из Шамхора разыскивать русский отряд, если бы Мадатов не предупредил его и тем не избавил от этого труда.
Едва забрезжилось утро, войска выступили из Дзигама уже в боевой готовности. Прошли верст пять. Начиналась обширная плоскость, и на горизонте вдали показался, стоявший перед Шамхором высокий, красивый столб, как вестник близости врага.
При всех переворотах, колебавших эту страну в течение многих веков, один этот гигантский столб противостоял разрушению и сохранился невредимо среди груды камней и развалин некогда окружавшего его большого города. Темные предания различно повествуют о сооружении этого столба; но есть основание думать, что он в былое время служил астрономической обсерваторией и что только уже в позднейшие годы муллы обратили его в минарет. Уставленная на четырехугольном пьедестале, колонна эта была замечательна смелостью полета в вышину и необыкновенной прочностью. Винтовая лестница внутри, достаточно широкая для двух человек, идущих рядом, вела на галерею, окружавшую колонну на высоте около двухсот футов от земли, и могла считаться образцом архитектуры по своей изящности и легкости, бремя основания этого замечательного сооружения теряется в глубине веков, и нужно сказать, что еще и теперь в развалинах Шамхора находят древние монеты с изображением Александра Великого.
Проезжая ныне через Шамхорскую станцию, вы бы напрасно стали искать интересных остатков знаменитого минарета, служившего предметом любопытства для каждого путешественника. В сороковых годах он упал, и теперь едва заметная груда мусора свидетельствует разве только о непрочности всего земного.
Этому-то вековому памятнику и предстояло теперь стать свидетелем битвы. Быстро приближался к нему русский отряд, виднелся уже Шамхор. Но вот, на горизонте, со стороны Дзигамских гор показалась какая-то конница. То Зураб-хан, собравший остатки своих войск, рассеянных на Астрике, спешил соединиться с Мамед-Мирзой. А впереди перед русскими стоял уже неприятель. В авангарде завязалась перестрелка и разгоралась сильнее и сильнее по мере того, как русские подавались вперед. То казаки перестреливались с конницей Мамед-Заман-хана и, поддержанные казахскими татарами, гнали неприятеля, в десять раз превосходившего числом. Шестьдесят персидских тел остались при этом на месте; пали и вожди этой конницы Мирза-хан и Риза-хан.
Персидский корпус отошел за речку Шамхор, на правый ее берег, и стал в боевом порядке. Шахская гвардия, сарбазы и артиллерия расположились в отлично устроенных шанцах; с флангов прикрыли их большие массы кавалерии, составленной из шамшадильских татар и шахсеванцев. В общем счете тут было больше десяти тысяч человек, предводимых Мамед-Мирзой и Амир-хан-Сардарем. Образуя сильно укрепленную линию на протяжении двух верст, фронтом к реке, персияне стояли дугой, полумесяцем, так что могли сосредоточить губительный перекрестный огонь на единственную дорогу, по которой должна была приближаться русская пехота.
Для Мадатова наступил один из тех решительных моментов, которые не забываются всю жизнь и обнаруживают на нее полное влияние. Перед ним был впятеро сильнейший и численностью, и положением неприятель, еще гордый предыдущими успехами, еще не утративший того порыва, с которым обыкновенно начинается наступательная война; за ним стояла русская земля, от него ожидавшая защиты. Он знал, что на нем лежало теперь спасение края от бедствий вражеского вторжения, и честь русского оружия. Ему предстояло сосредоточить все свои блистательные военные способности, чтобы не стать ниже тяжких потребностей минуты. И он не стал ниже их, распорядившись со всем искусством опытного вождя и в то же время оставаясь первым солдатом своего отряда.
Расположив войска в трех небольших колоннах, с кавалерии по флангам, Мадатов выехал вперед и, осмотрев неприятельскую позицию, приказал начать наступление. Неприятель тотчас открыл жестокий огонь, но Мадатов подтвердил гренадерам начать и кончить дело штыками.
Твердо, под мерный грохот барабанов, шли два батальона (грузины и егеря), без выстрела, с ружьем наперевес; за ними, в резерве, двигались херсонцы. Впереди колонн, верхом на золотистом карабагском коне, осыпаемый градом неприятельских пуль, ехал Мадатов; поодаль от него, несколько сзади, держалась его немногочисленная свита. Напрасно уговаривали Мадатова отъехать в сторону.
– Вас видят, в вас метят! – кричали ему из рядов офицеры.
– Тем лучше, что меня видят,– скорее убегут! – отвечал генерал – и приказывал прибавить шагу.
Восемь орудий, занявшие между тем высоты на левом берегу Шамхорки, открыли огонь через речку... Грузинская дружина завязала дело на правом фланге; ее поддержали донцы и казахские татары. Перестрелка охватила уже всю неприятельскую линию. А батальоны все шли и шли под мерный рокот своих барабанов. Все так же спокойно ехал Мадатов впереди всех, не вынимая сабли. Но вот русские колонны уже спустились к речке, вот они перебрались вброд через Шамхорку, по пояс в воде, и мокрые, взбираются на крутые высоты. В этот момент, вдруг, в руке Мадатова сверкнула кривая полоса обнаженной сабли, и, сделав полуоборот в седле, он крикнул: “Ура!” Как электрическая искра пробежало это “ура” по рядам русской пехоты; батальоны ответили своему вождю громовым эхом – и ринулись на вражескую батарею. Кавалерия понеслась на фланги. Враг дрогнул. Быть может, шахская гвардия еще и встретила бы натиск русских штыками; но тут, как нарочно, пришло на помощь одно из тех мелких, ничтожных обстоятельств, которые, тем не менее, – как это известно каждому,– нередко сопровождаются важными результатами. Вдали, за Шамхоркой, вдруг показался громадный столб пыли, а за ним какие-то движущиеся конные массы. То был русский обоз, отставший от отряда и теперь спешивший приблизиться к месту сражения. Персияне сочли его за сильные резервы, о которых они ничего не знали,– и конница их первая обратилась в бегство. Персидская пехота осталась без помощи. Донцы, грузины и татары, бросившись преследовать бегущих, отрезали вместе с тем путь отступления и пехоте. Тогда у неприятеля все пришло в величайшее смятение; войска его смешались в один общий клубок, тотчас же разбросанный по всей громаднейшей долине Шамхора. Отдельные, беспорядочные кучки уже не могли держаться – и побежали. Конница насела на бегущих. Преследование было так горячо, что принц Мамед-Мирза, проскакав мимо своего лагеря, не успел вывести из него даже свою свиту молодых и красивых мальчиков, обыкновенно сопровождавших в походах знатных азиатов,– пришлось благодарить Аллаха за личное свое избавление. Менее счастлив был Амир-хан-Сардарь, его знаменитый пестун. Покинутый своим татарским конвоем, он быстро мчался один по елизаветпольской дороге на кровном текинском жеребце. Но именно этот-то конь и роскошь убранства всадника привлекли на себя внимание донцов, и один из них, увязавшись в погоню, скоро настиг бегущего. Почтенный седобородый старец попал под удар казацкого копья и был убит на месте.
Прекрасный конь, с великолепной сбруей чистого золота и седлом, украшенным драгоценными каменьями, достался казаку, только теперь, при виде этого необычайного богатства, и понявшему, что от его руки погиб один из важнейших персидских сановников.
Шамхорская битва длилась не долго и была не сложна. Она окончилась одним стремительным ударом. Сопротивление неприятеля было так слабо, что блистательная победа, разгром в пять раз сильнейшего врага,– стоили русским войскам всего двадцать семь человек, выбывших из строя, в то время, как потери неприятеля были громадны. По сознанию самих персиян, они потеряли в этот фатальный для них день свыше двух тысяч человек одними убитым. Шахская гвардия, участвовавшая в деле, более не существовала,– она почти вся легла под ударами русской конницы. Пространство от Шамхора до Елизаветполя, на протяжении тридцати с лишком верст, устлано было неприятельскими трупами. Об этом свидетельствовал, между прочим, и сам Паскевич, проезжавший, спустя восемь дней, через поле битвы,– а Паскевича никак нельзя заподозрить в пристрастии к Мадатову или в желании преувеличить значение шамхорской победы.
Трофеями сражения были: одно орудие английской артиллерии, одиннадцать фальконетов вместе с верблюдами и семьдесят пять человек пленных.
“Так храброе русское войско,– доносил Мадатов Ермолову,– исполнило приказание Вашего Высокопревосходительства идти и с малыми силами победить неприятеля, в пять раз сильнейшего”.
Ужас, внушенный победителями, был так велик, что персияне, не останавливаясь, бежали мимо Елизаветполя за Курак-чай и дальше по шушинской дороге.
“Таким образом,– отмечает Ермолов в дневнике со своей обычной иронией,– сын Аббаса-Мирзы на первых военных подвигах своих уподобился уже родителю, ибо начал их бегством. Сим же отличался родитель его в прежние войны против русских, и, конечно, не с меньшей противу него расторопностью”.
После победного дня, русский отряд быстро шел вперед, по следам бежавшего врага, и захватил по пути еще два брошенные неприятельские, лагеря. Общее воодушевление было так велико, что до заката солнца войска свободно прошли еще верст пятнадцать, не имея ни одного отставшего. Они дошли бы таким образом и до самого Елизавет-поля, если бы князь не остановил наконец отряда для небольшого отдыха.
Весело обходил он на бивуаках ряды своих гренадер и поздравлял их с победой. “Вы русские воины, русские богатыри! – говорил им князь.– Я с вами никогда побежден не буду; мы будем бить персиян везде, где их ни встретим!” Шамхорская победа действительно, по сознанию самого Мадатова, была счастливейшей минутой его жизни. Он приказал выдать людям по две чарки водки,– и готовиться к походу на Елизаветполь.
В полночь колонны тронулись. Малахов поехал вперед с казачьим полком и двумя орудиями, рассчитывая еще застать в Ганже неприятеля и напасть на него врасплох. Но неприятеля там уже не было. Слух о шамхорском поражении долетел до крепости, и батальон сарбазов, стоявший в цитадели под начальством Назар-Али-хана (из Маранды), поспешил выйти из города. Он выступил так скрытно, что даже жители узнали об этом только под утро, незадолго до приближения русских войск. Нельзя не сказать, что со стороны Назар-Али-хана это было актом высокого благоразумия. Граф Симонич замечает по этому поводу, “что он один из всех персиян выказал в этот день действительные военные способности и не только спас батальон, но большую часть обозов и даже ценные товары, принадлежавшие купцам из Азербайджана”. Но на нем-то именно и оборвался гнев наследного принца. Рассказывают, что, выступая из Елизаветполя, Назар-Али-хан забыл послать извещение об этом одному почтенному муштаиду, жившему где-то в христианском квартале,– и тот поутру захвачен был армянами. Вот этот-то ничтожный случай и послужил, кажется, предлогом для предания суду Али-хана. Его держали под арестом вплоть до Елизаветпольского сражения, и накануне его, в лагере на Курак-чае, подвергли позорному наказанию как труса, бежавшего от неприятеля; Аббас-Мирза приказал одеть его в женское платье, намазать ему бороду кислым молоком, посадить на осла лицом к хвосту и в таком виде возить перед фронтом армии. Впоследствии, когда принц вернулся в Тавриз,– вынужденный не с меньшей быстротой покинуть поле сражения,– он приказал задушить этого несчастного, вероятно, служившего ему живым напоминанием переменчивости военного счастья.
Подходя к Ганже, Мадатов узнал, что город покинут неприятелем, и остановился с казаками, чтобы дождаться пехоты и продолжать движение уже вместе с ней. Войска шли всю ночь форсированным маршем. И вот, утром 4 сентября, когда на востоке появился еще только слабый отблеск зари, вдали перед отрядом вырисовывались старинные стены Елизаветполя.
Вступление Мадатова в древнюю Ганжу было торжественно. Все христианское население, предшествуемое духовенством в белых пасхальных ризах, с хоругвями и крестами, вышло навстречу к русским войскам как к своим избавителям. Колонны остановились. Мадатов, сойдя с коня, просил духовенство отслужить благодарственный молебен. Жители подносили солдатам хлеб и вино, бросались к ногам Мадатова, обнимали его колени. Войска вступили в город и заняли цитадель, над которой тотчас же развилось победное русское знамя. Все ожило в мрачном перед тем Елизаветполе, и в роскошных садах его, весь день и всю ночь, до самого утра, раздавались песни и восклицания: “Кгчах (молодец) Мадатов!”
Так ликовали армяне; но злобно смотрели татарские беки,– Шамхорская победа рассеяла их политические мечты. Исчезнувшее персидское знамя на цитадели заменилось знаменем русским,– и как все это просто, спокойно совершилось: персияне исчезли; русские, под командой знакомого всеми князя Мадатова, вошли и стали в цитадель, как будто бы никогда ее не покидали.
Не время еще было судить и разбирать виновных в измене, тем более, что персияне и сами не пощадили своих единоверцев, разобрав на прощание по рукам все их достояние, не разбирая, кто был за них, и кто против них. Целые кварталы свидетельствовали о печальных событиях, пронесшихся над городом, и старая Ганжа, когда-то оплот Азербайджана, мрачно возвышалась теперь над остатками опустошенного города.
Менее других пострадало армянское население, выказавшее вообще много твердости и решимости во все пребывание персиян в городе. Населяя отдельный форштадт, армяне его укрепили и, поставив на всех входах и выходах сторожевые караулы, объявили, что будут служить персиянам, но под условием, чтобы ни один их солдат не показывался в квартале и чтобы все требования персидского правительства производились не иначе, как через посредство выбранных ими самими старшин. Всякое насилие они положили отражать оружием и в случае крайности стоять до последнего. Умный Назар-Али-хан видел бесполезность силы и решил прибрать к рукам армянское население хитростью. Он предложил им, под видом особой любезности со своей стороны, сложить все их имущество и даже перевести семьи внутрь цитадели для безопасности на случай появления русских и штурма ими города. Армяне, понимая, в чем дело, отклонили это предложение; татары, напротив, вдались в обман и были жестоко наказаны за свое легковерие; покидая крепость, персияне увели с собой и всех татарских женщин.
Первой задачей Мадатова, по вступлении в Ганжу, было установить какой-либо порядок и спокойствие в городе. Но восстановить спокойствие там, где царили смуты, страх и взаимное недоверие жителей друг к другу – было не легко. К тому же, со стороны Карабага шли самые тревожные вести. Уже на другой день, 5 сентября, по городу носились слухи, что Аббас-Мирза, получив известие о шамхорском поражении, бросил осаду Шуши и со всеми силами идет навстречу Мадатову. Маленькому, ничтожному числом, отряду теперь грозила опасность стать лицом к лицу со всей персидской армией, и перед Мадатовым встала задача – не пасть в этой непосильной борьбе.
“Утром 6 числа,– так рассказывает граф Симонич в своих мемуарах,– известие о движении Аббаса-Мирзы подтвердилось, а вечером уже не было в верности его никакого сомнения. Естественное беспокойство овладело русскими предводителями. Командир Херсонского полка Попов и Симонич провели всю ночь в палатке князя Мадатова, изыскивая средства, как бы выйти из трудного положения. 7 числа они объехали все окрестности города, выбирая место под укрепление, так как защищаться в самом Елизаветполе считали невозможным по недостатку воды, а отступать Мадатов не хотел. В этот же день он послал одного курьера к Ермолову с донесением о движении неприятеля; другого – с приказанием, чтобы два батальона, Херсонского и Ширванского полков, оставленные им на Акстафе, шли в Елизаветполь форсированным маршем. Попов и Симонич опять провели всю ночь у Мадатова, соображая все шансы, если бы Аббас-Мирза подошел прежде, нежели получены будут подкрепления,– а это более чем возможно, так как раньше вечера 10 числа батальоны подойти не могли, а Аббас-Мирза уже мог быть в Елизаветполе. “Свое беспокойство – говорит Симонич,– мы, конечно, никому не показывали, и ни жители, ни солдаты не подозревали даже, какие кошки скребут у нас на сердце”. К счастью, Аббас-Мирза подвигался вперед черепашьим шагом, и 9 числа еще был только на реке Тер-Тере. В тот же день, вечером, армяне привезли известие в русский лагерь, что какие-то новые войска пришли из Тифлиса на Акстафу, а с ними какой-то генерал, “которого никто не знает”.
Дело скоро разъяснилось: то был генерал-адъютант Паскевич, только что прибывший в Грузию и теперь ехавший принять под свою команду все отряды, высланные из Тифлиса навстречу неприятелю. Уведомляя Мадатова о своем назначении, Паскевич писал, что будет с кавалерией в Елизаветполе утром 10 числа; но если бы неприятель появился раньше, Мадатову предписывалось отступить, оставить, однако же, в крепости не менее шести рот при четырех орудиях.
И вот, в ту минуту, когда Мадатов уже готовился к кровавой развязке войны, ему приходилось уступить свое место другому. “Не оскорбитесь, любезный князь,– писал ему Ермолов,– что вы лишаетесь случая быть начальником отряда тогда, когда предлежит ему назначение блистательное. Конечно, это не сделает вам удовольствия, но случай сей не последний. Употребите теперь деятельность вашу и помогайте всеми силами новому начальнику, который, по незнанию свойств здешних народов, будет иметь нужду в вашей опытности. Обстоятельства таковы, что мы все должны действовать единодушно”. Мадатову оставалось только безропотно покориться.
На сцене персидской войны в первенствующей роли появляется Паскевич.
IX. ЕЛИЗАВЕТПОЛЬСКАЯ ПОБЕДА
В то время, как отряд Мадатова шел навстречу десятитысячному авангарду персидской армии, с тем чтобы разбить его у Шамхора, в Тифлис, 29 августа, прибыл генерал-адъютант Паскевич и, по высочайшей воле, вступил в командование действующим кавказским корпусом, хотя и под главным начальством Ермолова.
К этому же времени в Закавказье собрались и достаточные подкрепления, открывавшие возможность начать наступательные действия. Первым пришел в Тифлис второй батальон Ширванского полка с подполковником Волжинским, и пришел так, как умели ходить только ширванцы. Это был тот самый Волжинский, который в 1824 году, с тем же батальоном, в семь дней прошел триста верст из Прочного Окопа, на Кубани, в Нальчик, на Кабардинскую линию. Таким же замечательным, чисто суворовским маршем ознаменовал он и теперь свое прибытие в Тифлис. “Всегда видел я,– говорит Ермолов,– с особенным уважением службу подполковника Волжинского, что для него не существует никаких затруднений и что те же чувства у его подчиненных”... “От подошвы Эльбруса,– пишет он далее в приказе по корпусу,– пришел он в Екатериноград с чрезвычайной поспешностью; но далее скорость его движения была неимоверна. Выступив 8 числа из Екатеринограда, он 16 августа уже был у самого Тифлиса”... Стало быть, Ширванский батальон в эти восемь дней опять прошел триста верст, притом с трудным перевалом через Кавказские горы.
Днем позже ширванцев, 17 августа, в Тифлис вступил и Сводный гвардейский полк, под командой полковника Шипова. Полк этот был сформирован, по воле императора Николай Павловича, в двухбатальонном составе из людей лейб-гвардии Московского и Гренадерского полков, вовлеченных мимовольно в роковые события 14 декабря. И государь, назначая их в состав боевого Кавказского корпуса, тем самым давал им случай кровью заслужить прощение. Гвардейцы выступили из Петербурга 21 февраля, когда еще не было речи о Персидской войне, и долго плыли водой; но едва высадились они на берег Каспийского моря, как получили известие о вторжении персиян и приказание Ермолова – идти форсированным маршем в Грузию. Таким образом, с первых же шагов на Кавказе, полку представилась необходимость заявить себя достойным представителем императорской гвардии,– и полк от берегов Каспийского моря шел без дневок и роздыхов. В Тифлис гвардейцы вступили молодцами: больных было мало, отставших – ни одного.
Прибытие этих трех свежих батальонов дало Ермолову средства тотчас же отправить из Грузии новые подкрепления на Елизаветпольский путь. К движению назначены были: шесть рот Карабинерного полка, рота егерей, восемь орудий и весь Нижегородский драгунский полк; последний получил приказание идти из Кахетии прямо на речку Акстафу кратчайшей дорогой, через Карайскую степь. Так составился довольно сильный действующий корпус, еще пока разбросанный по дороге из Тифлиса к Карабагу. Часть этого корпуса впереди, уже близ Елизаветполя, под начальством князя Малахова; другая стояла еще на Акстафе, поджидая нижегородцев, третья – собиралась в самой Грузии, у Муганлы, на переправе через Храм, верстах в пятидесяти от Тифлиса. Над всеми этими отрядами Паскевич и принял начальство. Подвигаясь вперед, он должен был постепенно присоединять к себе одну за другой все части и, дав войскам небольшой отдых в Елизаветполе, идти на Карабаг.
В предписании Паскевичу Ермолов точно указывает цели и средства этого движения. “Главная задача, для которой посылается отряд в Карабаг,– писал он ему,– есть освобождение Шуши от блокады. Неприятель, узнав о нашем наступлении, или двинется навстречу нашим войскам, или будет ожидать их под самой Шушой, или наконец отступит к Араксу. В первом случае, неприятель, лишившись выгоды крепкой позиции, может быть атакован вами с основательной надеждой на успех; нужно только взять меры осторожности против многочисленной его кавалерии. Во втором случае, то есть, когда неприятель решится ожидать наши войска под самой Шушой, он потеряет все выгоды, какие мог бы иметь от своей кавалерии, ибо в гористых местах она будет для него бесполезна. Вероятно, что, ожидая нас у Шуши, неприятель сделает какие-нибудь укрепления; но здесь превосходство нашей артиллерии должно облегчить успех атаки, которой, сверх того, будет способствовать сильная вылазка из самой Шуши, откуда может выйти по крайней мере до полутора тысяч штыков.
Атаковать персидский лагерь должно со стороны Ах-Угланского замка, так как от Шах-Булаха и Аскарана дороги перекопаны, да и горные ущелья в некоторых местах так тесны, что неприятель может с удобством в них защищаться. Движение на Ах-Угланский замок имеет за собой еще ту выгоду, что неприятель будет отрезан от Худоперинского моста и, вероятно, сам поспешил отойти к Ах-Углану, как скоро заметит, что войска направляются к этому пункту. Тогда Шуша будет освобождена без сражения, и уже не трудно будет заставить персиян отступить к Араксу. В этом случае преследовать их, доколе не перейдут границы. Сим должны ограничиться действия отряда, который за Аракc отнюдь не переводим”.
Дав эти точные указания, Ермолов отправил вместе с Паскевичем начальника корпусного штаба генерала Вельяминова, которого рекомендовал ему как человека, знавшего местные обстоятельства края и самый образ войны.
После разгрома персидского авангарда при Шамхоре, когда Паскевич был уже на пути и шел от Акстафы к Елизаветполю, в Тифлисе получились новые тревожные известия. Стали говорить, что эриванский сардарь, пользуясь тем, что русские войска отведены от Делижанского ущелья, двинулся от озера Гокчи и идет в татарские дистанции, чтобы силой понудить их к возмущению. Говорили также, что он намерен был приблизиться к Куре, чтобы помочь царевичу Александру проникнуть в Кахетию; наконец, ходили слухи о том, что сардарь рассчитывает действовать в тыл войскам, во время наступления их к Кара-багу. Тогда Ермолов собрал последние войска, которыми еще мог располагать в Грузии, именно: гвардейский полк, второй батальон ширванцев, сводный батальон егерей, донской казачий полк, десять орудий – и во главе этих сил появился сам в Казахской дистанции, на речке Гассан-Су, закрывая Делижанское ущелье.
Паскевич между тем, быстро шел вперед и 10 сентября, в 10 часов утра, в сопровождении Нижегородского драгунского полка, прибыл в Елизаветполь. Отряд Мадатова встретил его под ружьем. Паскевич обошел весь лагерь и затем удалился в приготовленную для него палатку. Весь день он провел в том, что изучал положение дел, знакомился с новыми своими подчиненными. К вечеру подошла пехота и стала лагерем под Елизаветпольской крепостью. Таким образом, все войска, которым предстояло встретить врага, теперь были в сборе. Здесь сосредоточились семь батальонов пехоты от полков: Карабинерного, Херсонского, Грузинского, Ширванского и сорок первого егерского, весь Нижегородский драгунский полк, два полка казаков и татаро-грузинская милиция. Это не было сильное численностью войско – корпус не превышал восемь тысяч человек при двадцати четырех орудиях,– но зато здесь был отборнейший цвет боевого кавказского корпуса.
Совсем иными глазами взглянул, однако, на эти войска. Паскевич. Нужно думать, что он приехал в Елизаветлоль с такой же предвзятой мыслью по отношению к ермоловским войскам и к генералам Мадатову и Вельяминову, с какой отнесся к Ермолову в Тифлисе; все ему не нравилось, везде он находил беспорядки. Особенно беспокоило его неприглядное состояние войск в смысле обмундирования и фронтовой выправки. Смотр, сделанный утром шамхорским победителям, окончательно уронил их во мнении Паскевича, и гнев его поминутно обрушивался то на того, то на другого частного начальника.
А враг уже был близко. Последние известия говорили, что Аббас-Мирза со всей сорока-пятидесятитысячной армией перешел через речку Тер-Тер и находится всего в сорока верстах от Елизаветполя. О Шуше точных сведений не было; но ходили слухи, что в Карабаге шах и что он сам блокирует Шушинскую крепость.
11 сентября утром корпусу назначено было общее учение. Войска, выведенные из лагеря, то свертывались в каре, то снова развертывались в линии и маршировали колоннами.
“Нельзя представить себе, до какой степени они мало выучены,– писал Паскевич государю накануне елизаветпольской битвы. Боже сохрани с такими войсками быть в первый раз в деле; многие из них не умеют построить каре или колонну,– а это все, что я от них требую. Я примечаю даже, что сами начальники находят это ненужным. Слепое повиновение им не нравится,– они к этому не привыкли; но я заставлю их делать по-своему”. Хотел ли Паскевич этими донесениями отстранить от себя ответственность на случай неудачи, а в случае успеха тем в большем блеске выставить свою распорядительность даже и с такими плохими войсками,– неизвестно. Но только в странном противоречии с ними стояла его готовность принять сражение, о которой неоднократно говорит граф Симонич в своих неизданных записках.
Неприятель между тем подходил, и приближение его обнаруживалось несомненными признаками. В самый разгар учебных построений, 11 числа, перед русскими аванпостами вдруг показалась персидская кавалерия. Началась перестрелка. Паскевич послал сильный разъезд с поручиком Ермоловым узнать, в чем дело, оставив войска в выжидательном положении. При приближении Ермолова персияне скрылись. Они, видимо, рекогносцировали русский лагерь.
На следующий день корпусу было опять учение. И опять появилась персидская конница, но уже в значительно больших силах. На этот раз она не бежала от русского патруля, как накануне, а остановилась и ждала. Паскевич прекратил учение, оставив в поле графа Симонича с одним батальоном Грузинского полка. Простояв некоторое время на месте, кавалерия отошла назад.
Теперь надо было ждать скорого появления Аббаса-Мирзы, и только тут поставлен был вопрос, где и как принять сражение. Паскевич сначала предполагал встретить персиян в узких улицах города; но намерение это было оставлено, вследствие энергичных представлений Мадатова о той опасности, которой могли бы подвергнуться войска от такого расположения. Мадатов стоял безусловно за наступление. Мнение его было поддержано начальником штаба Вельяминовым. Когда Паскевич уступил, то Вельяминов, как рассказывают, сказал Мадатову: “Тешьтесь, князь, но, как бы впоследствии нам не пришлось быть в ответе”. Но так или иначе, наступление было решено, и поход назначен на 8 часов утра.
Между тем жители города с разными чувствами ждали приближения персидской армии. Роли переменились. Армяне совершенно притихли, татары изъявили неистовую радость. Всю ночь в городе слышалось пение священных гимнов из Корана, и раздавались залпы из ружей, в честь будущих победителей. На русских никто не обращал внимания. Татары были уверены, что многочисленные, как морской песок, персидские полчища, предводимые самим Аббасом-Мирзой, разберут по рукам горсть несчастных гяуров. Но велико было их удивление, когда на следующее утро, вместо ожидаемого с часу на час отступления, корпус двинулся вперед, навстречу неприятелю.
В эту самую ночь, на 13 сентября, в палатку князя Мадатова явились трое армян, бежавших из персидского лагеря. Они принесли известие, что персияне, оставив за Тер-Тером все тяжести, налегке перешли Курак-чай и идут вперед, что Аббас-Мирза имел даже намерение атаковать русских уже этой ночью (как сделал с ним Котляревский под Асландузом), но военный совет отверг это предложение, и атака была отложена до утра. Один из этих армян был простой слуга, другой – авантюрист, прошедший огонь и воду; но третий, Бегляров, брат русского чиновника, служившего переводчиком при тегеранской миссии, внушал к себе полнейшее доверие. Аббас-Мирза, лаская вообще карабагских армян, приблизил к себе этого Беглярова как представителя одной из лучших фамилий Карабага. Но Бегляров воспользовался своим положением у наследного принца только для того, чтобы выведать все, что делалось в персидском лагере, и затем бежать. Мадатов пригласил к себе графа Симонича, и вместе они пошли разбудить Паскевича, чтобы сообщить ему полученную новость. Паскевич сам расспросил Беглярова и приказал тотчас готовиться к выступлению.
“Еще было далеко до свету, но “старые кавказские солдаты,– замечает в своих мемуарах граф Симонич,– никогда и нигде не опаздывают. Едва им объявили, что надо спешить, как ранний обед был съеден и люди, бодрые и свежие, стояли уже под ружьем, готовые к походу”.
В это самое время, в лагерь прискакал еще один вестник-татарин из Шамшадиля. Запыхавшись, едва переводя дух от усталости, он требовал, чтобы его провели прямо к генералу. Татарин рассказал Паскевичу, что эриванский хан со всеми своими силами прошел Делижанское ущелье и теперь находится в тылу русского корпуса. “Я был проводником сардаря,– говорил он,– и оставил его в Шамшадиле, откуда мне удалось бежать, чтобы предупредить вас”.
Впоследствии оказалось, что донесения татарина были неверны: сардарь еще двигался от Гокчи и не занимал Шамшадиля. Припомним, однако, что и Ермолов получил в Тифлисе подобное же известие, заставившее его выйти с войсками к Гассан-Су. Очевидно, татарин сам проводником у сардаря не был, но желал получить награду за доставленное известие, основанное им на дошедших до него преувеличенных слухах. Нужно думать, что сардарь, действительно, и был бы теперь в тылу русского корпуса, если бы ему не воспрепятствовал Ермолов.
Выслушав сообщение татарина, Паскевич был озадачен. Обратившись к окружающим, он спросил: “Что нам теперь делать?” Симонич рассказывает, что среди общего молчания, он выдвинулся вперед и сказал: “Побьемте Аббасса-Мирзу, а тогда уйдет и сардарь!”
Паскевич согласился и отдал приказание начинать движение.
Войска выступили часу в шестом утра и в нескольких верстах от лагеря заняли позицию. Здесь местность представляет совершенную равнину, простирающуюся между реками Ганжой и Курак-чаем до самой Куры, в которую они впадают, и только от истоков этих речек тянутся незначительные возвышения, оканчивающиеся верстах в двенадцати от города. На одном из таких возвышений и стали войска, разослав от себя вперед сильные разъезды для наблюдения за неприятелем. Но неприятеля еще не было. Перед войсками лежала молчаливая степь, в которой, казалось, замерли все признаки жизни, как бывает в тишину перед бурей. И только вдали в нескольких верстах впереди, как свидетельство далекого прошлого, виднелся неподвижный памятник, напоминавший, что равнина эта искони веков была полна жизни, и притом не одних только столкновений между обитавшими тут племенами, а и поэтических прозрений. Предание говорит, что он воздвигнут персидскими царями в честь знаменитого поэта Абул-Хассан-Низами, жившего в VI веке магометанской эры.
Но вот, около 10 часов утра, за немым свидетелем стольких веков показались шумные массы людей. От Куракчайской почтовой станции шел неприятель. Все движения его по равнине видны были с возвышения, занятого войсками, как на ладони, и представляли собой живописное зрелище. Впереди всех джигитовали присоединившиеся к персиянам изменники-татары; небольшие шайки их сворачивали с большой дороги и пробирались к стороне вагенбурга. Вооруженные жители окрестных деревень также начинали занимать соседние высоты, ожидая только развязки дела, чтобы пристать к победителям и участвовать с ними в. добыче. В русском корпусе царствовала глубокая тишина.
Был уже близко полдень, когда войска Аббаса-Мирзы, с распущенными знаменами и барабанным боем, стали подходить к русской позиции. Пехота русская стала в ружье. Батальон ширванцев и далее – батальон егерей образовали первую линию, а между ними, в центре, развернулась батарея в двенадцать орудий первой батарейной роты кавказской гренадерской артиллерийской бригады. За ними в колоннах расположились: слева, за ширванцами, батальон Грузинского полка, справа за егерями, батальон карабинеров. По две роты от тех же полков, Грузинского и Карабинерного, с орудием при каждой, выдвинулись уступами за первой линией и свернулись в каре, прикрывая фланги от ударов неприятельской кавалерии.
Этими двумя линиями командовал Мадатов.
Еще позади, за интервалами второй линии, расположился подивизионно, в колоннах к атаке, весь Нижегородский драгунский полк, а в резерве стали полтора батальона херсонских гренадер с шестью орудиями. Две остальные роты херсонцев и два орудия остались в прикрытии вагенбурга.
Вся иррегулярная конница: два казачьи полка (Костина и Иловайского), вместе с татарской милицией, прикрывая боевое расположение отряда, разместились на флангах. На татар, однако же, много рассчитывать было нельзя, а казачьи полки были так малочисленны, что в обоих не набиралось даже и пятисот коней. Большая же часть грузинской милиции, как конной, так и пешей, отправлена была из Шамхора в Тифлис, чтобы сопровождать трофеи, взятые Мадатовым, и оттуда назад еще не возвращалась.
Таким образом, не считая двух рот и двух орудий, оставленных при вагенбурге, в русском корпусе было всего шесть с половиной батальонов, до полутора тысяч всадников и двадцать две пушки.
Этой-то горсти народа предстояло сразиться с пятитысячной “фалангой современного Дария”, как выражается Симонич.
Нападение предоставлено было персиянам. Некоторое время они шли одной густой, сплошной массой, которая, как туча, быстро надвигалась на русскую позицию. Но вот она остановилась и стала развертываться вправо и влево; толпы азиатской конницы появились на флангах, артиллерия стала выезжать на позицию. А далеко за этой боевой линией виднелся длинный ряд верблюдов с навьюченными на них фальконетами и горными пушками; еще позади – неподвижно стояла шахская гвардия и вся регулярная конница. Но и персидская армия, со своей стороны, развернув фронт,– стала, ожидая нападения русских.
В боевом порядке, неподвижно стояли теперь друг против друга две враждебные армии. Ни та, ни другая не хотела начать сражения. Так прошло около часа. Граф Симонич и Греков (командир Ширванского полка), бывшие вблизи Паскевича, пришли к убеждению, что у Аббаса-Мирзы недостает решимости и что, если русские не пойдут вперед,– он уйдет, не дав сражения.
Колебался и Паскевич. По крайней мере известный партизан, генерал Денис Давыдов, положительно уверяет, что, увидев перед собой тяжелую массу надвигающейся персидской конницы, сарбазов и шахской гвардии, Паскевич был смущен и хотел отступить и что только настояния Малахова и Вельяминова заставили его принять сражение.
Этого колебания не отрицает косвенно и преданный Паскевичу Симонич. Вот как описывает он этот момент нерешительности обеих армий.
“Боясь упустить благоприятный случай,– говорит он,– я обратился к Паскевичу со следующими словами: позвольте нам атаковать неприятеля; наши кавказские солдаты не привыкли обороняться,– они нападают.– Уверены ли вы в победе? – спросил Паскевич.– Да, уверен,– отвечал я,– и вот мой товарищ, Греков, тоже отвечает головой за успех.– Ну, так идите с Богом.
Полные радости, Греков и я вскочили на коней,– продолжает Симонич,– и поскакали к своим частям. Раздалась команда: “Смирно! На плечо!” – и затем я подъехал к ширванцам, стоявшим впереди, чтобы сказать им несколько теплых слов, которые шли от сердца.– Братцы, ширванцы! – воскликнул я.– Ступайте смело; грузинцы за вами,– вас не выдадут!.. И русские линии зашевелились”.
Так или иначе,– русские шли вперед, отважно наступая на вражеские силы, черной тучей заслонившие горизонт.
Но вот со стороны неприятеля показался дымок – грохнула первая пушка, вероятно, и Аббас-Мирза победил свою нерешительность. Тогда русский отряд, всей, своей массой уже передвинувшийся вперед, остановился на новой выгодной позиции и стал опять выжидать нападения. Центральная батарея, при которой находился сам Вельяминов, тотчас ответила на вызов врага дружным залпом,– пушечный огонь разом охватил всю боевую линию. Сражение началось.
Неприятель, имея до шестидесяти тысяч войска, в том числе двадцать четыре батальона регулярной пехоты с двадцатью шестью орудиями, руководимый английскими офицерами, стянул всю свою артиллерию в одну огромную батарею в центре и открыл убийственный огонь из всех своих орудий, а иррегулярная конница быстро стала охватывать небольшой русский отряд и с флангов, и с тыла.
Скорым движением стеснялся полукруг наступающих персиян. Твердо и неподвижно стоял отряд русский. Князь Мадатов, на прекрасном карабагском коне, шагом объезжал войска под страшным огнем неприятеля и говорил солдатам: “Ребята! Не жалейте сегодня пролить свою кровь за Государя и Россию!” Подъехав к казакам, он сказал: “Помните мое наставление: держитесь час – и неприятель побежит”.
По всему фронту завязалась между тем сильная ружейная перестрелка.
Первые удары неприятеля обрушились на левый фланг русской позиции. Целая туча неприятельской конницы, обскакав первую линию, неслась на две роты грузин, стоявших, как сказано, в каре, уступом между первой и второй линией.
Грузинские стрелки, видя грозящую им опасность, отступили, в каре “в некотором беспорядке”, как выражается Симонич. Казаки и татары левого фланга, попавшие под удар, мгновенно были опрокинуты и неслись назад. Минута была критическая. В это время Паскевич пешком обходил интервалы линий и случайно, в сопровождении одного адъютанта, очутился в толпе беспорядочно бегущей татарской милиции. Его спокойствие и уверенный тон, с которым он обратился к этой разнузданной массе, имели магическую силу. Татары оправились и стали снова строиться.
Между тем граф Симонич, находившийся впереди у центральной батареи, заметил колебание в рядах своих гренадер, на которых неслась персидская конница, и через минуту уже стоял перед их маленьким каре. Положение этой горсти, рисковавшей ежеминутно быть растоптанной копытами бешено мчавшейся на нее громадной конницы,– было, действительно, серьезное. Но гренадеры оправились и смело смотрели в глаза опасности. “Я чувствую потребность,– говорит, в своих записках Симонич об этом эпизоде битвы,– отдать дань восхищения памяти офицера, мужество которого в этот день и в этот момент носило величавый характер. Это поручик Вретов, командир третьей гренадерской роты, тот самый, который, год спустя, нашел себе славную смерть в горячем деле под Урдабадом. Как он был красив и восхитителен в эти минуты, бедный мой Вретов! Честь его памяти!”
Конница между тем грозной лавиной приближалась: за ней шли батальоны сарбазов. К счастью, весь левый фланг оказался прикрытым небольшим, но крутым, бездорожным оврагом, который издали не мог быть виден неприятелю. Это обстоятельство неожиданно получило важное влияние на судьбу сражения. Разлетевшаяся во всю конскую прыть толпа как вкопанная стала перед оврагом,– стремительность удара пропала. А между тем на этот пункт сосредоточился огонь целого грузинского батальона. В то же время, обогнув овраг, насели на вражескую конницу оправившиеся казаки и татары. Потерявшие голову персидские всадники пустились уходить и, рассыпавшись по полю, открыли свою пехоту.
Паскевич, хладнокровно следивший с высоты за перипетиями страшного боя, видел стойкость сарбазов под огнем русской артиллерии и ловкость, с которой они пользовались неровностями местности. Был момент,– как впоследствии он рассказывал сам,– когда все шансы разом склонились на сторону врагов, когда персидские батальоны уже заходили в тыл русского боевого расположения,– и у сарбазов не было только души, талантливого начальника, который сумел бы воспользоваться счастливым моментом. Положение становилось с каждым мгновением опаснее. Тогда Паскевич послал приказание выдвинуть из резерва на левый фланг батальон херсонцев с четырьмя орудиями и в то же время, подозвав к себе бывшего невдалеке командира Нижегородского драгунского полка, генерала Шабельского, указал ему рукой на приближающихся сарбазов и лаконично сказал: “Истребите их”. Шабельский подскакал к полку. Задребезжала труба,– и третий дивизион, подавшись правым плечом, стал развертывать фронт... Вот грянула команда: “Марш-марш?” – и дивизион понесся. Оглушительный залп встретил нападающую конницу. Под Шабельским была убита лошадь; но драгуны, по следам своих офицеров, вломились в неприятельский батальон,– и его разбитые и стоптанные ударом шеренги одна за другой ложились под ударами шашек. Напрасно неприятельская конница, опомнившись, бросилась помогать сарбазам. Второй дивизион нижегородцев, обогнув скалистый овраг, охватил ее с флангов и с тыла. Все перемешалось в общей рукопашной свалке... Еще мгновение – и опрокинутая персидская конница бежала с поля сражения. Тогда второй дивизион соединился с третьим, и тем удвоил силу нападения на персидскую пехоту.
Разбившись на мелкие кучки, персияне залегли в канавах в густом кустарнике. Драгуны стремительным ударом выбили врага из этого последнего укрытия. Здесь ранены были: прапорщик князь Чавчавадзе – штыком, и поручик Заребский – штыком и саблей. Персидское знамя, высоко развевавшееся над одной из неприятельских кучек, было взято драгунами. Когда разнесся дым и улеглась поднятая скачкой пыль,– сарбазы уже были изрублены, а вдали, на самом горизонте, виднелись остатки разбитой, уходившей с поля персидской конницы. Подошедшему батальону херсонцев уже не досталось участия в бою.
Распорядившись, чтобы татары и казаки преследовали бежавших, Шабельский быстро устроил свои дивизионы и повел их вправо, на помощь пехоте, сражавшейся в центре. Там давно уже кипела кровавая битва. Когда восемнадцать персидских батальонов надвинулись на русскую позицию, Мадатов приказал пехоте сбросить ранцы и приготовиться к удару в штыки. Два батальона должны были сразиться с восемнадцатью! Солдаты рванулись вперед,– но Мадатов удержал их порыв. “Стой! – крикнул он! – Подпускай персиянина ближе, ему труднее будет уходить!” И вот, когда Вельяминов сосредоточил огонь двенадцати батарейных орудий на наступавших сарбазов, когда персидские батальоны, в синих куртках и белых панталонах, осыпанные картечью, замедлили шаг, заколебались,– Мадатов выхватил шашку и крикнул “ура!”. Это послужило общим сигналом к нападению. Ширванцы и егеря первые кинулись вперед; батальон грузинцев почти в тот же момент сравнялся с ними – и начался страшный рукопашный бой. Храбрые командиры полков, Грузинского – граф Симонич и Ширванского – Греков, находились во главе своих батальонов, с такой геройской решимостью атаковавших в десять раз сильнейшего неприятеля: Скоро и Греков, и Симонич – оба выбыли из строя. Греков, сам сражавшийся казацкой пикой, был убит наповал; Симоничу пуля раздробила ногу. Он упал, но не позволил солдатам подать себе помощи, крикнув: “Вперед, ребята! Там ваше место!” – и приказал оставить возле себя только цирюльника и одного унтер-офицера. Доктор херсонского полка тут же сделал ему перевязку. Но рана была так тяжела, что заставила графа долго не покидать костылей и даже угрожала перейти в гангрену. “Если я живу,– говорит в своих записках Симонич,– то должен благодарить за это только Провидение”.
Место убитого Грекова заступил один из старейших ширванцев, майор Юдин. Под его начальством солдаты, раздраженные потерей любимых начальников, со страшным ожесточением нападают и опрокидывают неприятеля.
В это-то мгновение появился со своими нижегородцами Шабельский. Быстрым натиском драгуны проложили себе путь в самую середину уже смятых персидских батальонов, разбрасывая их в обе стороны и опрокидывая все им встречающееся. Соединенные усилия пехоты и конницы скоро решили судьбу сражения и в центре. Регулярные войска, оплот персидской монархии, были разбиты, рассеяны и бежали в беспорядке. Персидская артиллерия, опасаясь русской пехоты, поторопилась взять на передки и в общем бегстве шла так скоро, что драгуны ее и не видали.
Увлеченные солдаты преследовали врагов на пространстве двенадцати верст, до самой куракчайской станции, на речке Курак-чае. Там стоял богатый неприятельский лагерь. В ужасе и поспешном бегстве персияне миновали его, не успев ничего захватить, лагерь тотчас же занят был русской пехотой. Драгуны и казаки проскакали еще верст семь и за лагерь. Несмотря на то, что их было слишком мало, чтобы поспевать везде, и при них не было конной артиллерии,– они нанесли персиянам громадный урон. Пленных, однако, взято не было, “ибо,– как доносил Шабельский,– драгуны были так раздражены, что ни одному персиянину не давали пощады”.
В непрерывных атаках и сами нижегородцы понесли чувствительные потери, особенно в офицерах, свидетельствуя тем, что известный афоризм знаменитого кавалерийского писателя “сабля офицера не тупее солдатской, конь лучше,– и честь должна указать ему место” – был ближе их сердцу, чем изречение писателей другой формации, что “офицер не мясник, и дело его не рубить, а смотреть за порядком да руководить ходом битвы”... Из числа нижегородских офицеров: прапорщик Волжинский получил в упор две смертельные раны пулями в грудь в ту минуту, когда хотел взять неприятельское знамя; штабс-капитан Червонный ранен пулей в руку, другой штабс-капитан (фамилии в донесении не упомянуто) – штыком; у прапорщика Болдамуса перебита рука прикладом. Под поручиком Горешневым и прапорщиком Масленниковым, – убиты лошади.
Атаки нижегородцев происходили на глазах Паскевича, который впоследствии не мог нахвалиться драгунами. Почти сорок лет провел перед тем полк на Кавказе; много пришлось ему видеть за это время кровавых и безвестных сечь на шумных берегах Кубани и Терека, в горах Лезгистана и в долинах Грузии. Но то были битвы иного рода. Теперь же людям закаленным в малой войне, в одиночных схватках еще впервые пришлось участвовать в большом генеральном сражении, и им было где показать себя. День елизаветпольской победы был днем, в который ярким лучом загорелась слава Нижегородского полка,– и с этого дня начинается тот блестящий период его полковой истории, полный героизма, на котором выросло и воспиталось нынешнее молодое поколение нижегородцев.
Когда увлеченные преследованием войска левого фланга и центра ушли слишком далеко от первоначального поля битвы, Паскевич стал сильно тревожиться за исход сражения. Опасаясь, что неприятель, опомнившись, перейдет снова в наступление и вырвет из рук его победу, он слал гонца за гонцом, чтобы остановить преследование. Но остановить ширванцев, грузинцев, егерей и драгун не было никакой возможности. Тогда Паскевич отправил на помощь к ним последние, еще не участвовавшие в бою, шесть рот карабинерного полка, которые, в случае надобности, могли бы послужить резервом. Но и карабинерам не пришлось идти по этому назначению,– они понадобились на правом фланге.
Дело в том, что в то время, как на левом фланге и в центре русские войска торжествовали полную победу, там, на правом фланге, дела слагались менее благоприятно. Правый фланг был почти забыт, так как все внимание Паскевича отвлечено было событиями в других местах. А между тем персидские пехотные и конные массы стремительным нападением загнали здесь казаков почти до Елизаветполя и обходили уже русскую линию. Ближайший к правому флангу первый дивизион Нижегородского полка и две роты Херсонских гренадер, выдвинутые из резерва, напрягали все силы, чтобы сдержать персиян и не дать им пройти в тыл русской позиции. Положение могло стать гибельным.
Драгунский офицер, посланный известить обо всем генерала Шабельского, долго ездил по полю, пока не разыскал своего командира далеко впереди, уже за куракчайской станцией. Выслушав донесение, Шабельский потребовал к себе свежую лошадь; ему подвели фруктовую. Он быстро вскочил в солдатское седло и поскакал на правый фланг, сопровождаемый одним ординарцем.
Дела он застал в следующем виде. Казаки и татары были под самым Елизаветполем; майор Гофман, рассыпав стрелков от двух Херсонских рот, перестреливался с неприятелем и при помощи единственной находившейся у него пушки едва мог сдерживать наступавшую пехоту; дивизион нижегородцев стоял в резерве.
Видя опасность положения, Шабельский решился изменить первоначальное распоряжение Паскевича и послал майору Клюки Клюгенау приказание идти с шестью карабинерными ротами не к Курак-чаю, на помощь к войскам, преследующим неприятеля, как приказал Паскевич, а взять правее между центром и левым неприятельским флангом, чтобы зайти в тыл последнему. Персияне вовремя заметили этот опасный для себя маневр и подались назад. Тогда Шабельский приказал майору Гофману собрать стрелков и перейти в наступление; а пока гренадеры с барабанным боем двигались вперед, нижегородцы обскакали неприятеля с фланга. Едва в пехоте грянуло “ура” – Шабельский стал во главе драгун, и, воспламенив их мужество коротким рассказом о славных подвигах их товарищей, повел дивизион в атаку. По словам очевидцев, это была одна из самых стремительных и бурных атак. Все, что попало под этот несущийся ураган, было смято и стоптано. Здесь ранен штыком поручик Кадников, а под поручиком Фроловым заколота лошадь. Первый и второй эскадроны врезались в самую середину неприятельской линии и произвели в ней страшное опустошение. Так еще раз, и на правом фланге, нижегородцы являются решителями битвы.
Совокупный удар с двух сторон сломил наконец сопротивление неприятеля, который и здесь предался стремительному бегству. “Только гористая и изрезанная оврагами местность,– как доносил Шабельский,– спасла неприятеля от истребления и не дозволила нанести ему такой вред, какой бегущая и расстроенная пехота должна была ожидать от кавалерии”. Но напрасно Шабельский, понимая, что сидеть на плечах бегущих – значит позволить им уйти без особой потери, пытался еще раз обскакать неприятеля, чтобы отрезать ему отступление. Местность была в полном смысле адская, и только на высокой и ровной площадке, уже перед самым Куракчайским ущельем, драгунам удалось, наконец, отрезать часть вражеских батальонов. Они были изрублены, но два батальона успели избежать истребления и, кинувшись на лесистый курган, стали окапываться. В это время подошли сюда карабинерные роты с майором Клюгенау. Между тем осенний день приближался к концу, наступали сумерки. Чтобы скорее покончить дело, Клюгенау пошел на приступ. Но он встретил такой отпор, что вынужден был отступить, попытка эта стоила карабинерам до шестидесяти человек убитыми и ранеными. Тогда послали за подмогой, а сами залегли под горой, чтобы не выпустить персиян из рук; драгуны стерегли их с другой стороны.
“Сдавайся, Херам-заде! – кричали солдаты персиянам.– Поутру наелись грязи, так уж теперь не поправите дела!” Но в ответ из окопов гремел неумолкаемый ружейный огонь. Паскевич, встревоженный отдаленной и все усиливающейся перестрелкой на правом фланге, послал туда князя Мадатова. Но бой уже подходил к концу. Когда на помощь карабинерам подошли херсонцы и с ними два орудия, и батальоны, после нескольких картечных выстрелов, двинулись на приступ,– неприятель бросил оружие. Здесь взяты были два орудия, три знамени и до тысячи пленных. Это были почти единственные трофеи елизаветпольского сражения.
Кому принадлежала честь взятия окопа в этом заключительном эпизоде кровавой битвы – неизвестно. Об этом моменте боя имеются весьма разноречивые известия даже самих участников его. Клюгенау и Шабельский говорят, что Мадатов приехал на правый фланг, когда там все уже было кончено. Клюгенау рассказывает, между прочим, что, увидев пленных, неприятельские знамена и орудия, Мадатов сказал ему: “Ты, братец, счастливее нас и воротишься не с пустыми руками. Эти проклятые чабаны бежали так шибко, что нам ничем не удалось поживиться”. Сам Мадатов не оставил записок. В биографии же его, составленной правдивым А. С. Хомяковым со слов его сослуживцев, и в некоторых рассказах современников есть данные, по которым можно предположить, что Мадатов принял деятельное участие в самом бою на правом фланге. “Князь Мадатов,– говорит его биография,– подъехал к ним (к окруженным персиянам) сам и объявил им на их языке, что ежели они желают сдаться, то сейчас бы бросили с кургана вниз свое оружие. Персияне, видя, что сам начальник делает им предложение, и уверясь в бесполезности сопротивления, в числе девятисот восьмидесяти человек, с двумя знаменами, двумя батальонными командирами и семью офицерами, положили оружие”. В то же время, один из отставных эриванских солдат рассказывает следующее:
“До самой ночи палили мы. в неприятеля из пушек и из ружей; но он сделал завал из своих убитых – и не сдавался. Тогда подъехал к нам генерал Малахов и говорит: “Братцы! Возьмите его в штыки, зарядов он не стоит!” У нас господа офицеры были отважные,– того только и ждали. “Ну, говорят, ребята,– пойдем, живьем заберем персиянина”. Капитаны Долинин и Авраменко первыми ворвались со своими ротами в завал и всех позабрали в полон”...
Для славы и чести Малахова вопрос этот, впрочем, безразличен; довольно и того, что ему главным образом обязаны персияне разгромом своего центра, решившим судьбу сражения – чего в первые минуты не отрицал и Паскевич.
Была уже ночь, когда Малахов, утомленный боем, без голоса, покрытый пылью, приехал в персидский лагерь на Курак-чае, где расположились русские войска и был сам Паскевич. Малахов доложил ему о взятых на правом фланге трофеях. Рассказывают, что Паскевич, увлеченный и обрадованный победой, обнял его, благодарил и на рассвете приказал вновь преследовать бегущего неприятеля.
На следующий день, рано утром, взяв с собой два батальона, полк казаков и четыре орудия, Малахов с конницей пустился усиленным маршем за неприятелем и гнал его двадцать три версты. Аббас-Мирза, под этим новым натиском, до того ускорил свое бегство, что приказал пехоте сесть на лошадей вместе с кавалеристами, так что на одной лошади было по два всадника. 15 сентября сам он был уже за Араксом, 17 – переправилась за ним и его разбитая армия. Спустя пять дней после сражения, ни одного неприятельского воина не оставалось уже в Карабаге; попадались по окольным дорогам только отставшие, безоружные и голодные люди, которых немилосердно убивали и грабили сами же карабагские татары. Дело не ограничилось, однако, ужасом, преследовавшим персиян в русских границах,– он настигал их и в персидских землях. В то время, как Аббас-Мирза с небольшим числом войск прискакал в Тавриз, персидские сарбазы разлились по пограничным с Россией областям и всюду распространяли страх близкого нашествия русских.
Паника персиян еще более увеличивалась под влиянием гнева Аббаса-Мирзы,– несомненного признака страшного поражения его войск. За днем несчастного сражения последовали дни грозной кары.
Многие влиятельные лица в армии были отрешены от командования, четверо, бежавшие из-под Шамхора, повешены; многих он приказал посадить на ослов, лицом к хвосту, и в этом позорном виде возить по деревням на посмеяние народу.
И тем резче было впечатление этих кар, что они расходились с представлениями народа, приписывавшего исход битвы воле Аллаха, неизбежному предопределению. Рассказывают, что такой взгляд на дело скоро получил среди самих окружавших наследного принца некоторое поощрение. Был у Аббаса-Мирзы некто Хаджи-Мирза-Агасы,– позднее, во время осады Герата, сам командовавший персидской армией,– который был великим астрологом и умел чихать и гадать по звездам. На основании несомненных небесных предвещаний он еще накануне сражения узнал, что ему следует бежать без оглядки, не ожидая битвы,– и он не только бежал, но даже хвалился этим, говоря: “А, что? Видите ли теперь, что я был совершенно прав Я сейчас узнал, что будет беда, и ушел. Кто же из дураков, из людей несведущих, темных, остался – тех или побили, или забрали в плен, а кто из них и ушел, так ушел по той же дороге, как и я” В персидские войска, от начальников до солдат, внесена была страшная деморализация.
Так окончилось Елизавехпольское сражение, освободившее Закавказский край от нашествия врага и занявшее одну из видных страниц в военной истории России.
Общая потеря персиян не превышала двух тысяч убитыми и тысячи пленными. В числе последних находился Угурлу-хан, кратковременный повелитель Ганжинского ханства. Солдаты нашли его в кустарнике на берегу Курак-чая, уже ограбленным и полураздетым карабагскими армянами[1].
При поспешном бегстве неприятеля и трофеев взято было не много: два орудия и четыре знамени: одно, добытое нижегородцами,– красное, с изображением золотого льва, державшего в лапе обнаженный меч, а три – белые, на которых: покоящийся лев освещен восходящим солнцем – эмблема могущества и. просвещения Персии на знаменных древках, вместо обычного копья, прибиты отлитые из серебра кисти правой руки с распростёртыми пальцами.
С русской стороны выбыло из строя двенадцать офицеров и двести восемьдесят пять нижних чинов. Особенно чувствительной для войск кавказского корпуса потерей была смерть одного из лучших представителей его, командира Ширванского полка, подполковника Грекова. Невольно останавливает на себе внимание странная судьба всего несчастного семейства Грековых. В Ширванском полку служило шесть братьев. Старший, бывший уже генералом, убит в Герзель-Ауле вместе с Лисаневичем; второй, командуя полком, погиб под Елизаветполем; трое пали еще прежде в боях с кавказскими горцами; теперь оставался в живых один, самый младший. Мать, пораженная фатальной потерей пятерых детей, написала государю письмо и, помимо желания сына, просила уволить его в отставку, ввиду того, что персидская война могла лишить ее и последнего сына. Император Николай снизошел к материнскому Чувству ее и повелел уволить Грекова от службы с полным пенсионом, на который тот, по молодости, не имел никакого права. Вместе с Грековым в Ширванском полку был убит и капитан Белькович, о котором память долго хранилась в дружной семье ширванцев. Он был сын провиантского чиновника, выросший, можно сказать, в Ширванском полку, с которым отец его делал частые походы. Юношей он поступил в этот полк на службу и в нем же дослужился до капитана. Храбрый до дерзости, он пользовался особым вниманием Ермолова и, несмотря на малую степень образований, обладал такими способностями, которые могли предрекать ему в будущем широкую служебную карьеру. Под Елизаветполем он, имея уже Владимирский крест, полученный когда-то из рук Ермолова, соблазнился персидским знаменем и бросился на него со своей ротой; знамя он взял, но тут же и пал, пораженный пулей. Знамя осталось за персиянами.
Елизаветпольская победа доставила справедливую славу Паскевичу.
“Мы, которые были свидетелями этой эпохи,– говорит граф Симонич,– мы, которые следили за генералом на поле битвы, которые видели его хладнокровие в опасности, можем отдать честь его величию, его способностям. Но нужно сказать и то, что маленький корпус наш составлен был из избранных кавказских храбрецов, которые были проникнуты собственным достоинством, для которых не было ничего невозможного; да с ними же были и Мадатов, и Вельяминов”.
К этому нужно, однако, добавить и то еще, что Елизаветполь был следствием Шамхора. Шамхор расшатал нравственные силы персиян, и нет сомнения, что Аббас-Мирза много потерял уверенности и в самом себе, и в своей армии, видя Мадатова в стенах Елизаветполя. Мадатову принадлежит, поэтому, значительная доля славы в Елизаветпольской битве.
Император Николай осыпал главных виновников Елизаветпольской победы наградами. Паскевичу пожалована была золотая сабля, осыпанная бриллиантами, с надписью: “За поражение персиян под Елизаветполем”. “Уверен,– писал ему государь,– что она в ваших руках укажет храбрым войскам путь к новым победам и к славе”. Князь Мадатов получил чин генерал-лейтенанта и бриллиантовую же саблю с надписью: “За храбрость”. Это была уже его вторая драгоценная сабля,– первую он имел еще в чине полковника, за отечественную войну. Генерал-лейтенанту Вельяминову пожалован орден св. Георгия 3-го класса; генерал-майору Шабельскому, полковнику графу Симоничу и майорам Юдину и Клюки-Клюгенау – тот же орден 4-й степени. Ими и начинается длинный список георгиевских кавалеров славного царствования императора Николая Павловича.
Победа торжественно праздновалась и в самом Петербурге” Отбитые в сражении знамена возились по улицам столицы при звуках труб, и император Николай, в память того, что первые известия о вторжении персиян и первые донесения о их поражении получены были в Москве, в дни коронации, отправил эти трофеи в дар первопрестольному городу и приказал там же хранить и все другие трофеи, которые будут взяты в течение персидской войны,– знамена в соборах, пушки на кремлевской площади. Там они стоят и до настоящего времени.
Елизаветпольская битва имела в жизни Закавказья огромное значение по тому умиротворяющему смыслу, которое она получила для мусульманского населения. Разгром персидских сил, в четыре дня после того очистивших русские пределы, был поучителен для народов, уважающих только силу. Впечатление, произведенное им, было таково, что не только в Грузии, а даже и в самой Персии сочиняемы были песни в честь победителей, и подвиги князя Мадатова так воспламеняли воображение туземных бардов, что он представляется в этих песнях грозным карателем, призраком, являвшимся внезапно и повсюду для поражения персиян.
1
Во время плена Угурлу-хан долго жил в Ставрополе, научился говорить по-русски и в 1828 году, при размене пленных, не с особенной охотой вернулся в Персию.
X. ПАСКЕВИЧ
Елизаветпольская победа выдвигает на сцену кавказских войн новую замечательную личность, генерал-адъютанта Ивана Федоровича Паскевича – впоследствии фельдмаршала, графа Эриванского и светлейшего князя Варшавского. С появлением его на Кавказе, и в значительной мере по его вине, Россия лишилась одного из своих гениальных деятелей, Ермолова. Но это обстоятельство не должно, однако же, затемнять несомненно выдающихся дарований знаменитого фельдмаршала, выразившихся в его деятельности.
Паскевич принадлежал к тем баловням судьбы, которым все дается без усилий. Самая наружность его выдавалась в толпе. При цветущем здоровье и неутомимости в перенесении военных трудов, он отличался замечательно красивой наружностью. Из-под роскошных темных кудрей, в художественном беспорядке обрамлявших его чело, сверкали большие, светлые голубые глаза, в которых светился огонь сосредоточенной решимости. В них было, однако, что-то строгое, надменное, что на людей, встречавшихся с ним взором, производило, как говорят современники, тяжелое впечатление.
На Кавказ Паскевич приехал в лучшую пору своей жизни; ему было только сорок пять. За ним следовала уже громкая репутация, приобретенная в великих войнах начала нынешнего века. Все прошлое его состояло из какого-то странного сочетания несомненных талантов со счастливыми случайностями, которым он был обязан и самым началом блестящей карьеры. Он родился 8 мая 1782 года в Полтаве, и как представитель древней и богатой малороссийской фамилии получил воспитание в Пажеском корпусе. Отсюда он был выпущен поручиком в Преображенский полк и, при совершенно исключительных обстоятельствах, назначен прямо флигель-адъютантом к императору Павлу Петровичу. Рассказывают, что однажды – это было 5 октября 1800 года – Паскевич и Башилов, впоследствии умерший московским сенатором, находились при императоре дежурными камер-пажами. “Вы не по форме одеты,– строго сказал государь, когда оба камер-пажа встретили его во дворце при возвращении с развода. Молодые люди обомлели, зная тогдашнюю суровость наказаний за малейшее отступление от формы. “У вас в обмундировке нет того-то и того-то”,– продолжал император и перечислил все принадлежности офицерского обмундирования. Юные камер-пажи поняли, что “выговор” императора обозначал их производство в офицеры, и кинулись целовать его руки. “Ну, бегите одеваться,– сказал император,– и приходите ко мне”. Когда они явились уже в офицерской форме, государь, оглядев их, сказал: “Вы опять не по форме одеты: у вас нет аксельбантов,– наденьте их”. Через час бывшие камер-пажи явились уже флигель-адъютантами императора.
Наступило новое царствование и вместе с ним – ряд войн. Перед Паскевичем открывается путь военных отличий, которые могли быть тем заметнее при блестящем положении его при Дворе. Аустерлицкий поход был слишком кратковременен, чтобы осуществить стремления честолюбивого юноши, и по окончании этой кампании он перешел в Молдавскую армию, которая готовилась идти за Дунай, под предводительством старого Михельсона.
Здесь, в первом же деле, под Журжею, Паскевичу удалось оказать весьма важную услугу русской армии. Нужно сказать, что войска выступили ночью,– а ночь случилась ненастная, бурная, одна из тех, которые народ зовет воробьиными... Русские колонны сбились с дороги и разбрелись по степи, а между тем приближался рассвет. Паскевич прежде других сообразил опасность положения. Он поскакал вперед, сам разыскал дорогу и вывел на нее колонны. Таким образом, его распорядительности отряд обязан был тем, что пришел своевременно на назначенное место,– и в результате турки были разбиты.
Михельсон опытным глазом оценил в Паскевиче нечто более одной заурядной храбрости,– и Паскевич разом заслужил владимирский крест и золотую шпагу “За храбрость”. Сменивший Михельсона князь Прозоровский еще более приблизил к себе молодого флигель-адъютанта, и в 1807 году неоднократно посылал его с секретными поручениями в Константинополь, цель которых была склонить турок на войну с англичанами.
Эти поездки по пустынным дорогам, среди населения, настроенного весьма неприязненно к русским, сопряжены были всегда с большими опасностями. Однажды, на пути из Провод, турецкий конвой, сопровождавший Паскевича, разбежался, и он, оставшись один в незнакомых горах, пробрался через Балканские ущелья в город Айдос, где даже турки были изумлены его отважной решимостью. В другой раз, во время возмущения в Константинополе народа, требовавшего выдачи его как русского офицера, он спасся от ярости черни лишь тем, что бросился в рыбачий челн и один смело пустился на нем в Черное море. Убогая ладья с неумелым кормчим носилась несколько дней по прихоти бушующих волн, и вынесла наконец его и его счастье в Варну.
Подобные факты не могли не послужить к быстрому возвышению Паскевича, который скоро далеко опередил по службе своих сверстников. Весной 1809 года он уже был полковником. На штурме Браилова его жестоко ранили в голову; это: однако, не помешало ему участвовать во всех важнейших делах, под начальством князя Прозоровского, Багратиона и графа Каменского. Под Варной, 22 июля 1810 года, Паскевич, с одним Витебским полком, отразил яростную вылазку турецкой армии и отстоял русскую позицию; это доставило ему Георгия 3-го класса (4-ю степень он имел ранее, за штурм Пазарджика), а за сражение под Батыном произведен в генерал-майоры, всего на двадцать девятом году от роду. Пять лет, проведенные им в турецкой войне, послужили для него отличной школой, и. здесь-то он приобрел ту опытность и знание свойств противника, которые так пригодились ему впоследствии в его азиатских походах.
Назначенный, с производством в генералы, шефом Орловского пехотного полка, Паскевич поселился в Киеве в родной Малороссии. Там он оставался около года, до начала отечественной войны, когда является одним из видных деятелей, во главе двадцать шестой пехотной дивизии. Начавшийся продолжительный период больших европейских войн открыл талантам и храбрости Паскевича широкое поприще. Битва при Салтановке, защита Смоленска, Бородинский бой, где дивизия Паскевича почти целиком легла при обороне центрального редута,– доставили ему громкую и справедливую известность, которая закрепилась еще более в славных боях под Малоярославцем, Вязьмой и, наконец, под Красным, где его Орловский полк заслужил серебряные трубы.
За отечественную войну Паскевич был награжден аннинской лентой и Владимиром 2-го класса. В Вильне Кутузов представил его императору Александру как генерала, выдающегося своими боевыми заслугами, – и государь сам поручил ему осаду Модлина. Сражение под Лейпцигом доставило Паскевичу чин генерал-лейтенанта, на тридцать первом году его жизни, а взятие Парижа, где он командовал второй гренадерской дивизией,– александровскую ленту.
По окончании войн, Паскевич сопровождал великого князя Михаила Павловича в путешествии его по Европе, затем командовал первой гвардейской пехотной дивизией, и, наконец, за год до кончины императора Александра, назначен был генерал-адъютантом и командиром первого пехотного корпуса, расположенного в Остзейских губерниях. Здесь, в Митаве, Он получил известие о петербургских событиях 14 декабря, и поспешил в столицу. Новый император принял его как заслуженного генерала и назначил членом верховного уголовного суда, учрежденного над декабристами. В качестве генерал-адъютанта Паскевич сопровождал государя в Москву на коронацию,– и с этого момента начинается его крупная историческая роль.
Война с Персией принимала тогда размеры все более и более тревожные. Оборонительная система, избранная Ермоловым, не согласовалась с волей императора Николая, требовавшего действий решительных,– и в этих видах на Кавказ назначен был Паскевич.
Кавказ, таким образом, приобретал в лице Паскевича одного из весьма замечательных деятелей, отважного, решительного, отмеченного искрой военного дарования. Трудно не видеть, как выиграл бы воинственный край от сочетания сил двух славных представителей века, Ермолова и Паскевича, если бы они, подчиняясь высшей идее блага отечества, соединились в общности целей и действий. Ермолов приобретал в Паскевиче энергичного помощника, Паскевич имел бы в Ермолове глубокого политика и знатока местных условий, опытного руководителя на скользком поприще военной славы, которая могла бы обмануть храброго Паскевича при первой его неудаче.
К сожалений, Паскевич обладал характером неуступчивым и самовластным. Он неспособен был подчиняться, боялся допустить простое влияние на себя, чье бы оно ни было и как бы оно ни оправдывалось обстоятельствами. Граф Остен-Сакен рассказывает в своих записках, что, сделавшись позже начальником штаба и изучив характер Паскевича, он принял такую систему, чтобы просить всегда противоположного тому, чего хотел достигнуть. Так, желая дать, для пользы службы, гренадерскую бригаду генералу Муравьеву (впоследствии Карскому), но зная нерасположение к нему главнокомандующего, он при докладе сказал Паскевичу: “Вообразите, какое неумеренное желание высказал мне вчера Муравьев: только что произведен в генералы – и уже желает гренадерской бригады! Не рано ли?” – “Как рано! – вскричал Паскевич.– Он заслужил ее вполне. Сегодня же принесите к моей подписи представление”. В этом факте – весь Паскевич.
И вот, появившись на Кавказе, он начинает тяготиться подчинением Ермолову и, ища самостоятельности, желает сам занять его место. Своей близостью к государю, позволением писать непосредственно к нему, он воспользовался вполне, чтобы уронить в его глазах Ермолова. Все действия его принимают характер осторожной интриги[2]. Не имея на то ни права, ни основания, он стал разыскивать какие-то злоупотребления по всем частям управления Кавказским краем, которые до него не касались, привлекая к доносам разных сомнительных личностей. Незнакомый ни с местными условиями солдатской жизни, ни с подчиненными ему лицами, он был строг, взыскателен и своенравен в отношении к тем самым войскам, которые впоследствии, когда ему уже нечего было искать, сам же не мог нахвалиться. В этом смысле он не был, впрочем, даже строго последователен, то хваля, то порицая войска и подчиненных, руководимый исключительно обстоятельствами и соразмеряя их со своими целями.
Есть даже черта рассчитанного двоедушия в его письмах к государю: ему он писал совсем не то, что всем на Кавказе было известно и о чем он сам же заявлял публично и громко.
К своим донесениям императору он прикладывал, например, обширные выписки путевого журнала, веденного им в течение всего похода в Карабаг, до того момента, когда его отряд был распущен; но в этом журнале перемешаны его личные впечатления от встреченных им будто бы неустройств в войсках с грязными инсинуациями персидских властей, ненавидевших Ермолова, армянина Карганова, прозванного на Кавказе Ванькой-Каином и других подобных личностей. Эта выписка из журнала сохранилась в документах. В то же время, в одном из своих донесений, и Ермолов представляет государю журнал Паскевича, но уже без всяких оговорок и со своим одобрением. Хотя этот второй журнал пока еще и не вошел в опубликованные документы и, быть может, не сохранился, но, очевидно, он был составлен совершенно в ином духе, очевидно, в нем не было ни инсинуаций, ни жалоб. Следовательно, Паскевич с первых же шагов, когда еще не был знаком с кавказскими войсками и с образом тамошней войны, уже вел два путевых журнала, из которых один назначался им для Ермолова, другой, секретный,– в руки государя, помещая в них противоположные извещения. Недоверие к Ермолову, возбужденное уже в императоре, было для него, конечно, импульсом, толкавшим его в этом направлении.
Самый Елизаветпольский бой, давший ему столько cлавы, и его донесения о нем служат резким подтверждением этой двойственности Паскевича. В реляциях он благодарил и превозносил доблесть Мадатова и Вельяминова, а в письмах к государю набрасывал тени и на того, и на другого. Посетив после боя тяжело раненного графа Симонича, как рассказывает сам этот последний, он сказал ему: “Когда атакуют так, как атаковали Вы, ни один неприятель не устоит; даже французы не выдержали бы такого удара”. И в то же время, в противоречие этим словам, про те самые войска, которые только что наголову разбили вдесятеро сильнейшего неприятеля, которые, как грузинцы, шли в битву, не получив определенного приказания, или, как нижнегородские драгуны, вихрем перелетали на помощь своим по всей неприятельской линии, всюду внося поражение,– про эти самые войска он писал государю: “Когда неприятель атаковал, я бросился в резерв, дабы заставить его идти, и насилу мог его подвинуть. Сохрани Бог быть с такими войсками в первый раз в деле... Войска храбры, но не стойки; вторая линия не выдержала двадцати ядер и смешалась с первой, потому что та стояла под крутизной...
Ширванский батальон, ударив в штыки, прорвал их линию. Вельяминов это приказал. Князь Мадатов на себя взял, чего не сделал, а я, не знав его, ему поверил и оттого в реляции его хвалил. Но тут все их распоряжения кончились, ибо войска, погнавшись за неприятелем, так разбрелись, что если бы персияне имели резерв, то мы могли бы быть разбиты, ибо наш центр совершенно был рассеян, когда наши фланги, еще обойденные, дрались с неприятелем”...
Если припомнить, что, например, та вторая линия, которая, по донесению Паскевича, не выдержала будто бы двадцати ядер, была под командой храброго Симонича, что она смешалась с первой без разрешения Паскевича не потому, что та стояла под крутизной, а пошла с ней в бой по дальновидному расчету Симонича, который говорит: “Если бы персияне разбили первую линию и она побежала, то батальон грузинцев, конечно, не поправил бы дела и был бы разбит точно так же; следовательно, мне оставалось одно – поддержать первую линию в момент самого удара, когда, в общей свалке, тысяча лишних штыков много значит”,– если припомнить весь ход дела, рисующий в таких ярких красках неудержимую храбрость кавказских войск и решительность их начальников, то очевиден станет смысл донесений Паскевича.
На третий день после битвы, 15 сентября, Паскевич получает от Ермолова “весьма краткое” предписание еще от 9 числа, в котором, тот, зная характер врагов, предсказывает ему успех и последствия, говоря, что сражение кончится одним ударом и неприятель будет разбит. Но и это, уже оправданное обстоятельствами, мнение Ермолова Паскевич обращает против него в своих донесениях государю. “Итак,– иронически замечает он,– тот, который хотел вести оборонительную войну и без повеления государя императора не пошел бы вперед, теперь дает приказание столь смелое.
Я уверен, что он противное думает и, может статься, другим иначе пишет”,– заключает Паскевич, очевидно, не только бросая тень на добросовестность и патриотизм Ермолова, а почти прямо обвиняя его в измене делу отчизны из личных видов.
И это происходило тогда, когда отношения между Ермоловым и Паскевичем не были еще так обострены, как впоследствии.
Вся история Елизаветпольской битвы показывает, сколько намеренной несправедливости и неблагодарности в донесениях Паскевича, уже самих по себе, впрочем, нелогичных и странных, вызывающих недоумение и вопрос: каким же образом столь нестойкие и неустроенные войска могли нанести такое полное поражение вдесятеро сильнейшему врагу? Эти донесения были между тем только началом целого ряда других, совершенно подобных, для которых служило поводом каждое из последующих событий.
Небезупречное поведение Паскевича коснулось не одного Ермолова, а распространилось на всех его ближайших сподвижников. И уже в первом вышеприведенном донесении его положена тень на Вельяминова и Мадатова, которым он именно и был обязан в значительной мере победой.
Войска и офицеры, боготворившие Ермолова, естественно не остались равнодушными к этим действиям Паскевича, о которых многие не могли не догадываться и относились к новому начальнику с холодной сдержанностью, а это, в свою очередь, сердило Паскевича и побуждало его действовать против Ермолова тем с большей энергией.
Все это должно было кончиться тем, что Ермолов – пал и были устранены с Кавказа лучшие его генералы. К счастью, в кавказских войсках жил мощный дух “екатерининский и суворовский”, как выразился Дибич, и новое начальство ничего не могло изменить в нем и сумело повести его к новым победам.
Так приобретение Кавказом в лице Паскевича, замечательного генерала, стало для него однозначным с потерей замечательнейшего его предместника.
2
См. статью “Ермолов в персидской войне”.
