Разве Плод не пошевелился? Разве он не перелезает через перила? Нет, все неподвижно кругом нее. Клод точно застыл на своем месте, не спуская глаз с стрелки острова, над которым возвышается его Сite …
Только правда, то есть природа, может служить основанием всякого творения; все, что лежит вне этой правды, безумие. И не нужно бояться, что она задавит индивидуальный талант, темперамент всегда возьмет свое и унесет творца на своих крыльях.
Сандоз только что выпустил новый роман, и хотя критика не унималась, но вокруг писателя образовался уже тот особенный шум успеха, который служить торжеством писателя и распространяет его славу, несмотря на ожесточенные нападки противников. Впрочем, он не обманывал себя иллюзиями; он знал, что если даже выиграет одно сражение, то с появлением нового романа, борьба возобновится.
— Ах, — продолжал Сандоз, — тебе досталась прекрасная доля, старина! Искусство будущего — дело твоих рук… ты создал все это… ты направил их… Клод, хранивший все время молчание, пробормотал глухим, мрачным голосом: — Что мне из того, что я направил их, если я не мог направить самого себя… Задача была мне не по плечу, и она задавила меня! Он договорил жестом свою мысль, — сознание своего бессилия осуществить идею, провозглашенную им самим, мучения предтечи, который сеет новые мысли, тогда как плоды его трудов собираются другими, отчаяние художника, которого обворовывают, искажают ловкие молодцы, опошляя новую идею
каждый раз, когда он проходил мимо маленького покойника, он невольно взглядывал на него. Неподвижные, широко открытые глаза ребенка неотразимо привлекали его. Вначале он старался побороть смутное желание, поднимавшееся в глубине его души, но оно все более и более овладевало им, и наконец, уступая ему, он достал небольшой холст и принялся писать портрет мертвого ребенка. В первые минуты слезы застилали его глаза, все было точно окутано туманом, и кисть дрожала в его руке. Но мало-помалу он увлекся работой, и она осушила его глаза и придала твердость его руке. Он забыл даже, что перед ним лежит труп его сына. Он видел только натуру, увлекался новым сюжетом. Странная по размерам своим голова, восковой цвет тела и безжизненные глаза возбуждали и вдохновляли его. Он всматривался, откидывался назад, сравнивал, любовался с неопределенной улыбкой на губах своим произведением. Христина, поднявшись с полу и увидав Клода за работой, снова заплакала: — О, теперь можешь сколько хочешь писать с него! Он не шелохнется. Клод просидел пять часов, не отрываясь от работы. На третий день, когда Сандоз вернулся с ним после похорон в мастерскую, он был поражен, увидев портрет мертвого ребенка. Эта работа, напоминавшая лучшие из прежних этюдов Клода, была настоящим шедевром по силе и оригинальности исполнения, по тому бесконечно грустному чувству, которое она навевала на зрителя художественной передачей печального конца, неизбежной смерти всего одаренного жизнью
— Ты, может быть, завидуешь мне, голубчик… Дела мои устраиваются, как выражаются буржуа, я печатаю книги и зарабатываю деньги… А между тем я, несмотря на эго, погибаю… да, погибаю. Я не раз говорил тебе об этом, но ты не верил мне, потому что тебе, для которого творчество сопряжено с такими мучениями, да, тебе кажется, что счастье заключается в том, чтобы по возможности больше производить, заставить толпу говорить о себе, сделаться известным… А между тем, если картина твоя будет принята на ближайшей выставке и будет иметь успех, ты все-таки не будешь удовлетворен, не будешь чувствовать себя счастливым… Выслушай меня, Клод… Работа овладела всем моим существованием, отняла у меня мать, жену, все, что дорого моему сердцу. Это — ужасный микроб, попавший в мой череп и постепенно разрушающий мозг, кровь, весь организм. Бак только я просыпаюсь утром, я усаживаюсь к письменному столу, не имея даже возможности пройтись подышать чистым воздухом. За завтраком я вместе с хлебом мысленно пережевываю свои фразы. Во время прогулки работа следует за мной по пятам, за обедом она ест из моей тарелки, ночью спит со мной на одной подушке. Она безжалостна в своих требованиях; я никогда не могу приостановиться, отдохнуть, принявшись за какое-нибудь произведение, развитие которого преследует меня даже во сне… И теперь для меня ничего не существует на свете, кроме работы. Поздоровавшись с матерью, я иногда минут десять спустя спрашиваю себя, виделся ли я с нею. У бедной жены моей нет собственно мужа, я далек от нее даже в то время, когда ее рука лежит в моей. Бак часто меня удручает сознание, что я омрачаю жизнь моей семьи! Q я чувствую тяжелые угрызения совести, зная, что счастье семьи обусловлено добротой, откровенностью и веселостью ее членов. Но как вырваться из когтей чудовища? Я постоянно нахожусь в состоянии сомнамбулизма, сопровождающего творчество, и становлюсь совершенно равнодушным ко всему, что не связано с моей idee fixe, являющейся настоящим бичом всей семьи. Весь дом смеется или плачет, смотря потому, как идет работа, пожирающая меня… Нет, нет, для меня теперь не существует ничего на свете! Я мечтал в дни бедности об отдыхе в деревне, на лоне природы, о путешествии по далеким странам. Теперь я мог бы осуществить свои мечты, но палач мой — работа сковывает меня, и я не могу ни погулять, ни забыться с товарищем, ни отдохнуть. Нет у меня даже собственной воли, я сделался рабом привычки. Я сам запер свою дверь от света и бросил ключ в окно…
Клод ввел в дом любовницу — женщину, которую он писал с Христины, и она стала непреодолимой стеной между ними. Христина была готова сойти с ума от ревности к своему собственному изображению и вместе с тем, понимая ненормальность подобного чувства, не смела признаться в нем Клоду, который поднял бы ее на смех. Тем не менее, она не ошибалась: да, Клод предпочитал ее изображение ей самой! Это изображение было его возлюбленной, которой он отдавал все заботы свои, всю свою любовь. Он убивал жену этими сеансами, мечтая только о той, от которой зависело его счастье или несчастие, смотря по тому, оживлялась ли она или тускнела под его кистью. И какое мучение отдавать свое тело для воспроизведения другой женщины, которая будет вечно стоять между ними
Единственным утешением его в эти мучитальные часы, проведенные над произведениями, которые не давались ему, являлась мечта о будущей картине, которая удовлетворит всем его требованиям и развяжет ему, наконец, руки. Творческая работа его мысли развивалась быстрее работы его рук; набрасывая одну картину, он уже обдумывал сюжет следующей и стремился всем существом своим избавиться от начатой работы, чувствуя, что все это не то, что он все еще делает уступки рутине, работает недобросовестно. А вот будущая картина… О, будущая картина будет безукоризнена по смелости и красоте исполнения! Вечная иллюзия мучеников искусства, трогательный самообман, без которого творчество было бы невозможно!