Авиньон и далее везде
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Авиньон и далее везде

Мара Минг

Авиньон и далее везде

Роман-путешествие о любви и спасении мира. Основан на реальных событиях. Публикуется в память об авторе





Прежде всего это роман о вере.


18+

Оглавление

  1. Авиньон и далее везде
  2. От издателя
  3. Россия. Листвянка
  4. Франция. Авиньон
    1. I
    2. II
    3. III
  5. Франция. Бандоль и Ля Сьота
    1. I
    2. II
  6. Франция. Авиньон
  7. Италия. Мачерата
    1. I
    2. II
  8. Италия.  Рим
    1. I
    2. II
  9. Италия. Флоренция
    1. I
    2. II
  10. Россия. Москва
  11. Черногория. Будва
  12. Россия. Листвянка
  13. И далее везде

От издателя

Я публикую этот роман в память о близком человеке, которого больше нет. При жизни автор книги не хотел издавать свой текст, считая его слишком личным и неидеальным. Но сейчас, я считаю, он должен выйти в мир; это единственное, что я еще могу я сделать для тебя — и, возможно, для героев твоей книги.

Все события, описанные в книге, реальны.


Это было круто, малышка. Мне часто тебя не хватает.


С любовью,

Марса Эшер

.

Была


седьмой водой

лихой бедой

отшельницей

сотрудницей

любовницей

наложницей

владелицей

начальницей

прислужницей

труженицей

умницей

и ничтожеством

а иногда пустым множеством.


Была и погулять вышла.

Россия.
Листвянка

А, может быть, начать с конца?

С этого самого момента, где мы сидим с Паскалем, так опрометчиво решившим меня спасти — правим вот уже какой день мой колченогий французский текст. С сибирской зимы, с чая «саган дайля». С наших перебранок над переводом.

Зациклить этот текст — и тогда он закончится? Замкнется в кольцо, как змея, кусающая себя за хвост, а я, наконец, смогу улизнуть?

Детская хитрость. Интересно, кого я хочу обмануть.


Нет.

Начну с того, с чего и начинала полтора года назад.


— Мисс! Авиньон! Вы приехали! Мисс!

Франция.
Авиньон

I

В ночном автобусе «Евролайнс Милан-Марсель» — шумном, слишком зябком из-за свирепого кондиционера — я намаялась от души. Всю ночь я крутилась с боку на бок в неудобном кресле: то мне что-то давило в спину, то хотелось пить, то было холодно, то зачем-то становилось жарко. Когда за окнами просветлело, я надвинула на глаза дорожную маску и вдруг неожиданно отключилась: провалилась в сон как в колодец. Автобус мотало на поворотах, кто-то пересаживался и выходил, а мне все было нипочем. В этом сонном оцепенении я бы, пожалуй, доехала и до Марселя, как вдруг:


— Мисс! Авиньон! Вы приехали! Мисс!


Похватав сумки, я рванула к выходу («Стоят из-за меня!») и скатилась вниз по ступенькам. Автобус пыхнул жаром и уехал.

Меня чуть-чуть шатало, как бывает, если задремать под утро и очнуться через пару часов. Голова болела. Я поморгала, надела солнечные очки. Потом сняла, потерла веки. Постояла пару минут на остановке. Туман из сознания не уходил.

Если умыться — поможет?

Справа через дорогу и маленькую площадь виднелся железнодорожный вокзал: квадратное здание, украшенное пилястрами и вишенкой круглых часов. Я направилась туда. Людей в этот час было немного, гулкий и солнечный вокзал был почти пуст. Туалет оказался прямо на платформе, в самом дальнем ее конце. Там я умылась и вычистила зубы; туалетная девушка с сонной улыбкой протянула мне сдачу в 50 центов с евро и засмеялась, замахала рукой, когда я было направилась по ошибке в мужскую уборную.

Я выпила эспрессо в вокзальном маленьком баре, снова перешла через дорогу и оказалась перед крепостной стеной.

Ну надо же, вдруг удивилась я. Авиньон.

Шел восьмой час утра. Молочное еще солнце стекало по чешуе старого города. Когда не выспишься, видишь ярче: небо было таким празднично-синим, углы и линии — словно отчеркнуты острым карандашом. Вдоль крепостной стены росли одинаковые круглоголовые деревца. Тени от крон косо падали на стену, и я приостановилась: мне вдруг показалось, что крепость подпирают десятки ладоней.

Воткнув в уши наушники, я включила «Травиату». Я слушала ее, когда нужно было настроиться. Строго говоря, я вообще ее слушала без конца: ту запись 1967 года, где Виолетту поет Монсеррат, а Альфреда — Милнес. Остальные мне не нравились.

За стеной, надежной как проклятие, спрятался старый город: весь двух-, трехэтажный, припыленный; пыльный розовый, пыльный желтый, пыльный коричневый. Узкие окна. По стенам, точно слабый раствор чернил по промокашке, расплывалась черная плесень. Никто еще не проснулся: было тихо. Неподвижно стояла зеленая вода в маленьких каналах. На парапетах жались друг к другу голуби, а под ними, в воде, акварельными разводами отражались афиши. Афиши, афиши, десятки и сотни разноцветных афиш. Приклеенные к стенам, развешанные гармошками на веревках, как сохнущее белье. Плакатный тетрис. Джон писал, что у них сейчас какой-то праздник: городская ярмарка или фестиваль урожая. Или что он мне там писал? Мог писать все что угодно; разве я когда-нибудь читала внимательно. Рисованную карту, что он прислал мне на почту — «меня легко найти от вокзала» — я тоже не сохранила. В памяти остался только адрес. Без карты в незнакомом городе неудобно, но я, охваченная приступом то ли вредности, то ли какой-то нелепой жадности (два евро! бешеные деньги), не купила ее и на вокзале. Теперь я шла наобум, и только чудом мне повезло: по наитию свернув вдруг на одном из перекрестков, я с разбегу налетела на стенд с планом города. Тот походил на большой мозг: искаженный овал, набухший справа. Слева сверху — река. По картинке выходило, что до Джона совсем недалеко: подать рукой.

Справа, на выходе из старого города, зеленел скверик. Слева, в густой тени деревьев, врастала в землю табачная лавка. Мне хотелось курить, но зайти внутрь я не решилась: казалось, что за окнами с затемнением притаилось что-то постыдное. Я твердым шагом прошла мимо.

Первое же здание через дорогу — длинное, выкрашенное в грязно-розовый — оказалось тем, что мне нужно. Авеню де ля Синагог, 5. Рядом с одним из окон на втором этаже маячил крест из алой изоленты, криво приклеенный на бетон. Я развеселилась: это была метка для меня.


— –––––


«Квартир в доме много, — писал Джон. — Но рядом с моим окном для тебя будет знак. И такой же возле звонка». Мизансцена в стиле Ромео и Джульетты, только в роли Ромео — я? Отлично! Этот опрокинутый сюжет показался мне таким абсурдным, что я развеселилась.

Все-таки, Джон — он такой один.

Позвонить пришлось дважды, но долго у двери я не ждала. Джон вынырнул из подъезда и запеленал меня в сонное, но крепкое объятье.

— Дрых, значит. — cказала я.

Джон был в черных штанах и шлепанцах на босу ногу. Похудел, похоже, а так все тот же: кинжал бы в зубы, и вперед, скачи по мачте. Я обрадовалась: поняла, что соскучилась.

В подъезде пахло побелкой («Дыра. — зевнул Джон. — Зато дешево»). На втором этаже в длинном коридоре дребезжал мутный желтоватый свет. Джон уверенно тащил меня за собой. Мы несколько раз свернули — я почти сразу запуталась в коридорной геометрии — и в результате оказались перед двумя дверьми-близнецами: хлипкими, картонными. Джон толкнул рукой левую, но свет включать не стал.

— Там Паоло, — услышала я его шепот. — Спит еще, устал. Да оба устали, у меня еще с ногой что-то. Хромаю уже неделю.

— В комнате висела влажная духота: густой июльский суп. Сквозь жалюзи сочилось солнце, мало-мало разбавляя мрак. В нем плыли очертания предметов: тумбочка, диван. Стол, заваленный чем-то. Под окном угадывался матрас; на нем кто-то лежал, закутавшись с головой. Я поинтересовалась:

— Тоже артист? — вполголоса уточнила я. Выяснилось: да, жонглер, старый друг. Нет, вместе не выступают; просто соседствуют в этом скворечнике.

— Ну, а ты?

Джон улыбнулся:

— День хуже, день лучше. Людей почти нет, еще не помню такого.

Я все пыталась разглядеть комнату. Даже не знаю, чего я ожидала от этого жилища: зная Джона, оно могло быть каким угодно. Он ведь и сам был такой: какой угодно. Уличный артист, режиссер, актер, политический активист, борец за возрождение французского патриотизма. Провокатор, великий и ужасный. Сто в одном.

Смешно. Так говорю, будто мы были знакомы сто лет.

На самом деле, мы познакомились недавно: месяца три, может, четыре тому назад. Правда, я лет шесть уже знала его жену: мы встретились, когда никакого Джона еще и в помине не было. Ее все звали Цап, она была русская — из тех непоседливых, энергичных бессребреников перекати-поле, которые колесят по миру, зарабатывая на жизнь каким-нибудь бродячим искусством. Цап зарабатывала тем, что учила жизни: у нее, в отличие от многих, все-таки были амбиции. Одно время мы потеряли друг друга из виду, но этой весной я вдруг вспомнила о ней, и оказалось, что она как раз едет в Москву проводить очередной из своих доморощенных тренингов (а с ней — ее новый французский муж). Всякие тренинги — а также встречи, семинары и просто тусовки — они организовывали без конца, причем в выборе тем были замечательно всеядны: от вегетарианства до стриптиза, от йоги до свободной любви. Я заглянула на огонек и познакомилась с Джоном. Вообще-то он был Жан, Жан-Мари даже. Но от Жана до Джона рукой подать.


— –––––


Джон, в каком-то смысле, оказался пирожком с начинкой из меня: нам всегда было, о чем поговорить. Путешествия, Индия, авантюры. Он, помню, все хвалил мой английский; что за беда, Маруся, говорил он, русские не хотят учить языки, то ли дело ты. Я смеялась, мол, брось, мой английский давно превратился в хинглиш: полухинди, полуинглиш. Лет пятнадцать назад я бы и по-французски с тобой поговорила, думала я. Но инструменты ржавеют, если ими не пользоваться. По-французски я уже не могла.

Как-то в разговоре я заикнулась, что летом хочу поехать в Италию — я собиралась на оперный фестиваль — и Джона мгновенно осенило.

— Слушай, — сказал он, — ты едешь в Италию — так заезжай и к нам? На недельку, заодно к твоим каникулам. А?

Гм, ответила я.

Все же так рядом, напомнил Джон. Ты через Милан? Ну вот же, всего ночь на поезде или автобусе. Я тебя познакомлю с отличными французскими ребятами.

Ну, даже не знаю, сказала я.

Они тебе покажут нормальную Францию, добавил Джон.

Настоящую французскую Францию. Простой и красивый план. А?

Да, в самом деле, почему нет, вдруг подумала я. Все же действительно рядом.

И согласилась.


С настоящей Францией кому было верить, как не Джону: он был одержим идеей национальной идентичности, а потому знал, как подать родную страну лицом. Его жизненная траектория выглядела довольно затейливо: начав как простой уличный артист, он неуклонно, словно трамвай по рельсам, двигался в направлении политической пропаганды. Он тоже имел амбиции. К моменту нашего знакомства Джон был убежденным антиглобалистом: за кооперацией французского правительства с американцами он видел циничный план лишить французов (да что там французов — всех жителей планеты) памяти, заставить их забыть о корнях. Но, черт побери, у французов были сыр, вино, Жанна д’Арк и бог знает что еще — и французы, по мнению Джона, не имели права об этом забывать. Они должны были гордиться! Слово «национализм» в устах Джона имело позитивную окраску: не ненависть к другим народам, а любовь к своей культуре. Пожалуй, соглашался он, его народу следовало поучиться чему-то у других (например, у русских, добавлял он обычно), но отказаться от своих уникальных черт, слиться с остальными, стать безликими европейцами — это был страшный финал, худший из возможных.

— Америкашки! — негодовал Джон, сверкая своими пиратскими глазами. — Это все их работа. Вся Европа на одно лицо! Кругом один макдак!

В этом между нами была разница: Джон был по уши в политике, а я в эти дела никогда не лезла. Во-первых, я не верила политикам, ни одному. Я была из тех, кого мои же друзья обзывали «пассивной серой массой»: не махала белыми ленточками, не ходила на митинги, не цитировала статьи известных оппозиционеров. Но это была не пассивность; это была моя принципиальная позиция, даже своего рода протест. Я была убеждена (почему — была?), что честных людей в политике нет. По крайней мере, у нас. Тогда какая разница, кто именно из них пытается подмять под себя остальных? Об этом мы как-то спорили: как сейчас помню, был вечер, Джон расхаживал по кухне в своем алом китайском халате с драконами и возмущался. Я ела пирожок.

— Ты что, не видишь, куда все катится? — в конце концов воскликнул он.

Я не видела; лично у меня никуда ничего не катилось. У меня вообще все было просто. Существовало единственное правило: наведи порядок в ближнем круге — в семье, в компании, на работе — научись попадать огрызком в урну, а не мимо (и этот-то навык у многих не отточен), а уж потом лезь на броневичок. Для себя я решила вопрос именно так. Я вообще не особенно стремилась спасать мир; меня беспокоило только то, что принадлежало мне лично и за что отвечала лично я. У Джона же все было глобально. Он посвящал политической борьбе львиную долю своего времени, хотя, в целом, держал себя в руках: не поджигал американские флаги, не громил магазины. Он считал, что успеха можно добиться только при помощи слов, объяснений, проще говоря, просвещения масс — и давал интервью, писал тексты, организовывал встречи для тех, кто соглашался на них прийти, чтобы без устали втолковывать людям, как обстоят дела на свете. Его уличные выступления были его агитплощадкой. Люди приходили поглазеть на шоу, а уносили с собой сообщение, которым Джон неизменно приправлял любой сценарий. Он называл себя «un patriote nomade»: бродячим патриотом.


— –––––


Глаза немного привыкли к темноте. Комнатка была совсем маленькой. Как же они здесь не сталкиваются лбами? Вот она, жизнь французского андеграунда. Ногой я пихнула рюкзак и сумку поближе к стене. В тот момент я так хотела впитывать, что была готова принять все, что угодно.

— Прости. — Джон зевнул в ладонь. — Я еще сплю. Мне бы минут двадцать, на душ и йогу. Ага?

Я втайне надеялась, что он предложит разойтись по углам и еще часа два поспать: для чего эта каморка годилась лучше всего, так это для сладкого сна лицом в подушку. Но не всем мечтам нашим предначертано сбыться; я свалилась на диван, забыв снять кеды, и уставилась в потолок. В ванной что-то грохнуло, потом зажужжало. Следом зашумела вода.

Мне тоже хотелось в душ — и отдохнуть, хотя бы подремать. Я тоже устала. По какому-то извечному закону жизни к началу длинного путешествия всегда, точно мухи, слетаются тучи накладок и неурядиц; в путь отправляешься, заранее обессилев. Двое суток назад я чудом вырвалась из паутины мелких проблем и, не переводя дыхания, улетела в Милан. В Милане жила Ира, старая знакомая и бывшая коллега по цеху. Одно время мы плечом к плечу вспахивали одну и ту же ниву: она руководила маленьким и бойким девичьим журналом, а я была штатным редактором женского, большого. Потом Ира переучилась на океанолога и некоторое время занималась волонтерством: мешками таскала из океана мусор, спасала морских животных в зоне экологических катастроф. Но на жизнь этим не заработаешь; когда деньги кончились, Ира отправилась в Милан — ее, как человека из «глянца», позвали работать в модной индустрии — и обосновалась там.

«Переучилась, спасала, отправилась»: эдак через запятую, вприпрыжечку, да? Как будто все было так непринужденно, так легко. Вот и моя жизнь со стороны, наверное, выглядела такой же лесенкой-песенкой. Хотя я ее воспринимала, скорее, как серпантин. Или как настольную игру-бродилку. Извилистый маршрут, пропуски ходов, призы, проигрыши. Что-то такое.

Было около двух часов ночи, когда таксист высадил меня у красивого, белокаменного дома на виа Савона. Высадил и уехал, а я осталась царапаться в ярко освещенный, но безнадежно герметичный подъезд-аквариум. Ирин номер телефона, как выяснилось впоследствии, был у меня записан с ошибкой, и дозвониться я не смогла. Так и не попав внутрь, я развернулась и прошагала с багажом два квартала — не особенно паникуя, впрочем — в поисках отеля, такси или кафе с интернетом. Не было ничего. Величавые здания с колоннами и арками тянулись вдоль спящих трамвайных путей. Абсолютно все было закрыто. За время пути мне встретились лишь две подвыпившие модели да татуированный бродяга, коротавший ночь на остановке (буонанотте, белла рагацца!), и я уже было начала отчаиваться, как вдруг на каком-то из перекрестков чудом поймала городской вай-фай. Ира мгновенно откликнулась в фейсбуке. Еще два квартала назад.

Встреча, разговоры до пяти утра и подъем в восемь. День в жарком имперском Милане. Крыша Дуомо, похожая на космический транзитный порт. Дети, облепившие глаз телескопа (всего один евро — и перед тобой, как на ладони, весь город; можно рассмотреть крыши, статуи, остроконечные башни). Витрины магазинов, которые, вытаращив глаза, наперебой тараторят: Salde! 20%! 70%! Суетливые японцы с планшетами («Вы не сфотографируете нас? Не будете ли так любезны?»). Усталость. Что я делала весь день, господи? Лазила по Дуомо как человек-паук — а еще?

Знойное плотное марево над городом. Трамвай, увозящий меня не в том направлении. Трамвай, застревающий на рельсах, сварливый, начиненный шумными итальянцами. Долгий путь обратно. Обед с Ирой в суши-забегаловке: стейк из лосося и глоток Амаро Монтенегро. Душ, который не спас. Такси до автовокзала, автобус «Евролайнс Милан-Марсель».

В ночных автобусах я протряслась не одну сотню километров, но те были, в основном, дикие, азиатские. На европейские возлагалось больше надежд: скорость. безопасность. комфорт. Но ночь по соседству с громкими итальянцами, не желавшими угомониться и примерно с часу до трех возбужденно и в деталях обсуждавших пиццу, пасту и моцареллу — до последней капельки оливкового масла, золотого, с привкусом лесного ореха и свежих фруктов, до последнего листика базилика (каким он был, фиолетовым или зеленоватым?) — эта ночь на время покончила с лучшим во мне.

Лежа на мягком диване в Джоновом логове, я уже жалела, что не заглянула в табачную лавочку у подножия старого города и не выкурила там же, под деревом, сигарету. В эти дни курение еще доставляло мне удовольствие. Собственно говоря, не только в эти: меня всю жизнь мотало из стороны в сторону (ты — человек крайностей, вздыхала Аселия). Временами я увлекалась йогой, здоровым питанием, духовными практиками, а в другие моменты беспутничала, пила как тот русский мужик и курила как паровоз. И то, и другое — с удовольствием и от души. И в том, и в другом, бывало, достигала выдающихся результатов.

Джон, тот жил иначе. Он был непреклонным адептом правильного питания, любителем йоги и фашистской физкультуры. Он постоянно ставил над собой какие-то эксперименты и жалости к себе не знал («он над собой издевается» — ругалась Цап). Джону было интересно: если тренироваться еще больше, если довести себя до полного изнеможения и продолжать — что будет? («Тебе это зачем?» — однажды спросила я. «Интересное состояние», — уклончиво ответил он). Иногда я думала, что, может, он хочет стать Бэтменом или кем-то в этом роде.


— –––––


Надо думать, я все же задремала: меня разбудил Джон, который, подбираясь к окну, сшиб по пути какой-то тяжелый предмет. Стоило поднять жалюзи, как в комнату, словно горничные, спешащие прибрать следы ночного разгула, ринулись солнечные лучи. Картинка стала дневной: выцветшие обои, синий диван. Напротив окна — белый скелетик шкафа. Две тумбочки (на одной — учебник по русскому языку; браво, Джон!). Стол: листовки, афиши, отвертки, провода. Открытый ноутбук. Поверх экрана, наброшенные шторкой — черные мужские трусы.

На матрасе под окном заворочался Джонов сосед: дернул локтем, повернул темноволосую голову. Поморгал.

— Привет.

— Это Мара, моя подруга, она русская. — анонсировал меня Джон. — А это Паоло.

Паоло выпростал из-под подушки руку, потом, после короткой схватки с одеялом, вылез наружу целиком. Он был красавец: атлетичный, ладный, как парни из рекламы нижнего белья. Лицо надменное: идеальный профиль, горная красота. Немного перца, немного яда. Я решила для себя, что в нем испанская кровь. Или, нет, португальская; так интересней.

Под столом я заметила пятилитровую канистру с бензином. Чего только не увидишь в комнате, где живут два молодых уличных джокера. Может, подумала я, они все-таки жгут американские флаги?

Паоло задел меня скользящим поцелуем и направился в ванную, на ходу натягивая на ноги нелепые штаны: лосины в черно-белую вертикальную полоску.

— Завтракала? — cпросил Джон, засунув голову в холодильник. Холодильничек. Я отмахнулась:

— Какой. Рановато.

По обеим сторонам от окна, словно иконы, висели два плаката. Первый приглашал на битву японских борцов: кусачие буквы, кричащие цвета — и две азиатские рожи (престрашные). Второй анонсировал Джонни в наиболее ядовитой его ипостаси: в роли порнографа Мастера Джона. Плакат был мне знаком: один из них, было дело, я как-то выпросила себе на память. На плакате Мастер Джон запечатлен по пояс: в черной сетчатой борцовке, будто бы сшитой из женского чулка, красной бандане и черных, наэлектризованных уличной магией боксерских шортах. Черные очки. Губы, сложенные в ухмылочку: такую сальную, что хочется то ли зажмуриться, то ли перекреститься. Залихватской щепотью Мастер Джон держит сигарку, то ли поднося ее к губам, то ли только что затянувшись. За резинку шортов заткнута сигаретная пачка. Вся поза героя выражает силу, безнаказанность и безоговорочное служение пороку. «Куда ты денешься с подводной лодки?», как бы говорит всякому встречному этот портрет. Этот персонаж всегда приводил меня в детский восторг; едкий образ Мастера Джона жег глаза праведниц: концентрат непристойности, доведенный до абсурда. Я до сих пор не уверена: не знай я Джона, сообразила бы я, что это карикатура? Стриптиз ­ — это комедия, мужской стриптиз — комедия вдвойне, любил повторять Джон, но, встречаясь с табу, люди становятся пугливы как дети. Воспринимают все слишком всерьез.

Насчет стриптиза и комедии — это ведь он же меня и просветил: до нашей встречи я была уверена, что все эти парни, они не шутят. По его же словам выходило: шутят. Другое дело, что — Джон не уставал объяснять — в правильном раздевании всегда имеет место сценарий, история. Иначе все теряет смысл. Я видела несколько стриптиз-шоу в его исполнении — действительно, сценарий был всегда. Иногда удачный, иногда откровенно провальный, но экспериментировать Джон не боялся, и провалов не боялся тоже. Джон с розой в зубах (брюки элегантно расстегиваются). Джон, звонящий по телефону возлюбленной (вместо телефонной трубки — банан). В девчачьей мини-юбке со стразами, с глазами, густо подведенными черным, и в черных колготках. В роли Человека-Паука (само собой, обнажающегося). Истории любви, соблазнения, погони — а иногда даже мешанина из стриптиза и боевых искусств. Цап — она ведь тоже была артистка — как-то раз изобразила стриптиз в амплуа подмосковного гопника; я хохотала как ненормальная. В этом не было ни грамма от вялых эротических шоу, которые мне приходилось видеть в Москве: заученные движения усталых девиц — неприкрытое равнодушие, горсть прокисшей клубники с молоком. Нет, это было очень весело. Весело и стыдно.

Пожалуй, только встретившись взглядом с плакатным Мастером Джоном, я и осознала: да, я действительно в Авиньоне. Теперь жди приключений.


16го — в Авиньоне со мной (фестиваль)

17го — Экс-ан-Прованс (прекрасный город) — с Алексисом

с 18го по 20е — Бандоль (это на море) с Эдуардом

20его: Тулуза с Флорианом? Ну, посмотрим

22е: возвращайся ко мне в Авиньон


Так выглядел план, который я получила от Джона в письме примерно за неделю до отъезда. Ничего лишнего: все предельно ясно и довольно насыщенно. Я растрогалась: я бы и сама нашла, чем заняться, но нет, он озадачил друзей, придумал для меня программу. Мой милый гид. Мое домашнее турагентство.

Сегодня шестнадцатое. Значит, «в Авиньоне со мной, фестиваль».


— –––––


Джон так и остался с голым торсом, только прихватил сумку. Паоло натянул поверх полосатых лосин другие штаны, уже черные (лосины игривым анонсом торчали из-под резинки, но он быстро прикрыл их борцовкой). На обеих лопатках у него были вытатуированы две звезды: большие, невычурные. Просто абрисы звезд.

Город уже дышал, притом тяжело. К одиннадцати солнце отбросило утреннюю учтивость, от нежных поцелуев украдкой не осталось и следа: жарило вовсю. Мы снова вошли в старый город; внутрь уводила узенькая улица (рю де ля Карретери, прочла я на вывеске). Она напоминала раскрашенный пейзаж со старинной открытки: пастельные, пыльно-цветные тона, стены домов в струпьях облезающей краски, кованые балконы. Жестяные трубы, а вокруг них — спагетти проводов. Плакаты, плакаты, плакаты, везде, где только можно. В витринах лавок, словно пушечные ядра, темнели горки овощей и фруктов.

Там, где язык дороги раздваивался, уткнувшись в маленькую площадь с иссохшим фонтаном, сбоку пристроился бар; на пятачке перед входом были расставлены железные столики. У самой стены они еще оставались в тени, но большая часть уже жарилась под солнцем. Публика жалась к стене. Мы заняли последние свободные стулья. Из прохладных недр бара выскользнул официант, мышиного цвета блондин: тело как циркуль, лицо как бокал со льдом. Джон заказал кофе. Официант отстраненно кивнул и вновь унесся в свой свежий грот. Площадь так сияла, что было больно смотреть.

— Так чем ты занимаешься? — cпросил Паоло.

Никогда не любила этот вопрос. Редко получалось ответить на него внятно. Я затянула знакомый припев:

— У меня две профессии…

(Главное — не слишком углубляться в детали)

— Первая — ну, назовем это — «журналы». Я долго работала в женском глянце, знаешь — красота, карьера, секс, пять способов увести парня у подруги. Баночки, тряпочки. Вот это все.

— А что именно делала? — Паоло потянулся к зубочисткам. Я пожала плечами:

— Разное. Была редактором маленького журнала, замглавного, главным. Потом снова обычным редактором, но журнал был уже крутой. Потом ушла на вольные хлеба. Потом устала, переключилась на соцсети. — (Непонимающий взгляд). — В фейсбуке, знаешь? Я веду страницы крупных компаний.

— Прааааааавда?

— Серьеоооозно?

Желто-песочные стены домов, нечесаные платаны, фонарные столбы резко подались ко мне, нависли сверху, чтобы лучше слышать. Камни мостовой, как крабы, со всего города сбежались к моим ногам; вывески изогнулись, чтобы не пропустить ни слова. Весь фестивальный Авиньон затрясся в общем хохоте, завизжал, завыл:

— Вы слышали?

— Нет, она серьезно?

— Страницы в фейсбуке для компаний? Какие-какие страницы? Для чего-чего?

— И это ее работа?!

— Ну и дела!

Хохот заполнил собой весь мир. Хохот не так чтобы злой; скорей, изумленный. Мне и самой вдруг показалось, что я ляпнула какую-то глупость. Как забавно устроен ум; все явления двухдневной давности — фейсбук, крупные компании, оперные концерты — вдруг стали вымышленными. Мне хватило пары часов, чтобы перепрыгнуть из одной системы координат в другую: в ту, где ведение страниц в фейсбуке для компаний выглядело занятием странным.

С другой стороны — чему удивляться? Разные версии реальности стремятся аннулировать друг друга. Мне это было прекрасно известно.

Я отмахнулась от хохочущих стен, тем более что лицо Паоло выражало вежливый интерес, не более. С его гениальным носом, это выражение ему ужасно шло. Надменная учтивость испанского гранда, но я-то знала: там, под черными штанами — лосины в полоску.

— Вторая работа, — продолжила я, — это искусство. Я занимаюсь антиквариатом.

— В смысле? — уточнил Паоло. — Ты продаешь старую мебель?

На этот вопрос нельзя было ответить в двух словах. В который раз я подумала о том, что надо, наконец, собраться с мыслями и сочинить понятную формулировку, уместив в несколько слов то обилие непонятного всего, чем я занималась. Мои пространные ответы порождают еще больше вопросов.

— Я работала в галерее. — принялась объяснять я. — Когда поняла, что с глянцем всё — устала, каждый год одно и то же, одни и те же темы, одни и те же лица — то выучилась на искусствоведа. Выучилась, конечно — одно название, за два года такому не выучишься. Но это было хоть что-то. Устроилась в галерею. Мебель — нет, но картины продавала. Еще вазочки, часы, статуэтки.

Я решила опустить все, что было до: ресторан с Анилом, порностудия, брачное агентство, торговля штанами на ночном базаре и прочее. Еще на час рассказов, а хорошей рассказчицей я себя никогда не считала.

— Получалось с вазочками? — полюбопытствовал Паоло. Я призналась:

— Не очень. Но сейчас меня зовут руководить издательским отделом в антикварной фирме. Ну, знаешь, заниматься всем, что насчет текстов. Буклеты, листовки, сайт. Журнал. Эээ… Не знаю, каталоги. Фирма хорошая, люди хорошие.

— Пойдешь? — спросил Джон.

— Собираюсь. — я пожала плечами. — Меня смущает, что офис, что полный день, что опять будет режим. Но все-таки это неплохой вариант. Я не хотела в офис — но люди правда хорошие. Позиция хорошая. Стабильность.

Слово «стабильность» в этом мире полосатых лосин прозвучало так же нелепо, как прозвучало бы воззвание к господу на вечеринке атеистов.

Стеклянный официант принес ребятам два наперстка с эспрессо; для меня было что-то невообразимо кисейное, кремовое, с кипельно-белой фатой из сливок. Паоло потянулся к сахарнице, выудил оттуда кусочек коричневого сахара.

— Еще в небольшой музей зовут, лекции читать. Параллельно интернет-магазин делаю. Много всего. Надо как-то приоритеты расставить, я запуталась. К вам вот приехала, отдохнуть, проветрить голову. Потом поеду в Италию. Знаешь, как я всегда делаю? Когда я отправляюсь в путешествие, то задаю ему вопрос. И обычно оно отвечает. Так или иначе.

— А, — только и сказал Паоло. Я не поняла, было ли это междометие знаком одобрения, или, наоборот, он остался равнодушен к моим методам. Стены, вывески, платаны отпрянули от меня, вернулись к своему делу: охранять город, блюсти геометрию. Чтобы поддержать разговор, я поинтересовалась:

— Чем жонглируешь? И где?

— Шарами, — ответил Паоло. — Большими прозрачными шарами. Просто на улице. Как и многие тут.

— Он страшно бедный. — сообщил Джон. И мне вдруг почему-то сразу стало неловко: будто я сидела и прикидывалась человеком того же племени, а у самой было всё.

Сделав вид, что у меня затекли ноги, я встала из-за стола и направилась к фонтану. Там, на слепой желтой стене, был искусно нарисован некто: бродяга, присевший отдохнуть. Видавшее виды пальто, надвинутая на глаза шляпа, заскорузлые ботинки. Под ногами вертится кудлатая собачонка. Такой безобидный издалека — оплывшие плечи, руки на коленях, само умиротворение и благость. Я подошла поближе и вздрогнула: из-под шляпы сверкали живые злобные глаза.

А что, если так оно и есть, подумала я. Что, если я всем вру.


Когда кофе был выпит, Паоло забросил на плечо рюкзак и, проштамповав на мне прощальный поцелуй, убежал тренироваться. А Джон постановил: идем на Пляс дю Пале. Там всегда происходит самое интересное.

— А в четыре пойдем к японцам. — строго добавил он, так, будто ожидал возражений.

День предстоял длинный, а я не сказать, что пришла в себя. Знакомство с новым городом не должно начинаться с усталости; это все равно что прийти на первое свидание с похмелья. Кисейные облака в моей чашке, конечно, не помогли. Мне было все равно: пляс так пляс.

Если бы я знала, что там и приключится все непоправимое — пошла бы я?

Да. Пошла бы все равно.


— –––––


Мы покинули благостную тень и снова двинулись по рю де ля Карретери. Улица: еще не тесная, но не широкая, в ширину быстрого взгляда. Дома кажутся высокими — и все же много света. Свет, как ласка, как признание в любви. Солнце перестало раздражать. Лавочки распахнули доверчивые рты: лавочки с фруктами, табаком, золотистой выпечкой. Маленькие кофейни на два плетеных стула и прачечные на две стиральных машины. Темные пещеры кебабных, из которых заманчиво пахло сытостью.

— Я не очень разговорчивый, ты прости. Не подумай на себя, — вдруг включился, как радиоприемник, Джон. — Это все из-за работы. В голове только шоу.

А мне и не хотелось говорить; я таращилась на мир. По улице брели ленивые туристы. Привалившись к запрещающему знаку, отдыхал в тени красный велосипед (вблизи стало видно: ржавый). Из рваного абриса крыш на горизонте торчала башня с часами: дылда-лоботряс, усаженный на заднюю парту, потому что длиннее всех в классе. Пахло свежей выпечкой. Авиньон начинал мне нравиться.

Так может, вдруг снова мелькнула мысль, я и правда прикидываюсь тем, кем больше не являюсь? Обманом просочилась в чужое кино и хожу тут, делаю вид? Положа руку на сердце: я ведь уже вышла из лиги веселых и находчивых. Как говорят (смешно говорят), остепенилась. Года три как жила довольно ровно, и не сказать, что скучно. Нет, была довольна. Сперва, как шутила, была одной ногой замужем, работала в шумном женском журнале, где меня, в общем, любили. Устала, перегорела, захотела в очередной раз все изменить (резкие движения за мной никогда не ржавели). Два года убила на второе образование: решила стать специалистом по антиквариату. Самонадеянно, да, но меня всегда завораживали предметы с историей (это началось с археологических экспедиций, куда я ездила в детстве). «Ну, как там яйца Фаберже?» — ехидно интересовались бывшие коллеги-журналисты. Яйца были хорошо, вот только я ни разу их не видела: в основном, мне приходилось иметь дело с живописью; так получилось. Вообще, меня интересовало антикварное оружие, но к оружейникам я пробиться не успела. Не успела — или отвела судьба, не знаю: бодливой корове, как говорится. Уже не суть. После института я устроилась в частную художественную галерею, где научилась называть Айвазовского Айвазом (чему бы полезному научилась, говорил папа в таких случаях), понимать лексику экспертных заключений, продумывать развеску картин на стенах. В итоге вышло не так уж плохо. Антикварный мир, мир переливчатых иллюзий и изящных мистификаций, я полюбила, он завораживал меня: все было так сомнительно, так красиво. Я любила слушать, как переругиваются эксперты («Захаров сказал, фальшак!» — «А вы Захарова слушайте, с ним уже ни один музей не работает»), смотреть как реставраторы ваткой, обмотанной вокруг кончика кисти, еле касаясь, снимают по миллимикрону старый лак с картины восемнадцатого века — снимают часами; спокойно стоят, вглядываясь в квадратик холста размером со спичечный коробок. Любила веселый балаган Антикварного Салона («что продают, сами не знают, но хотят восемьдесят!»). Любила шум аукционного зала, когда идет борьба — за что идет? — да за какую-то ерунду, слова доброго не стоит, но всех уже понесло, не остановить; лица красные как на ипподроме, глаза как плошки: восемьсот! Восемьсот двадцать! Девятьсот пятьдесят!

Периодически мы с Лешей ходили в оперу — я наряжалась, он поил меня шампанским в буфете — ходили в музей. Иногда он возил меня ужинать в элегантные заведения, и мы хихикали, втихушку разглядывая расфуфыренных соседей за соседними столиками. Потом — когда с Лешей все кончилось и я поселилась с Аселией — еще полгода сидела тихо, днем листала книжки в своей галерее, вечерами читала викторианский роман. В оперу уже ходила с Сонюшей. По выходным протирала стулья в модных барах. Потихоньку начала делать свой интернет-магазин (пообщаться с арт-дилерами, попробовать, покрутиться; свою настоящую галерею в городе бы не потянула, конечно, откуда такие деньги — а в интернете был шанс; разумеется, посредничество, не более того), кое-кто уже согласился помочь. Все как-то завертелось: тут же позвонили другие, те самые ребята из антикварной фирмы; позвали запускать у них издательский отдел. Им нравилось, как я пишу, плюс, я была, что называется, толковая. Ответственная. Они мне тоже понравились — только в офис все равно не хотелось. Я попросила отсрочку: сказала, вернусь из Европы, и возьмемся за дело. Так и договорились.

Зарабатывала хорошо, то есть — вообще не жаловалась. Квартира у нас с Аселией была дорогущая, хоть и маленькая. Зато под окнами лес.

Откуда взялась вся эта прекрасная жизнь? От жадности, конечно.

Откуда взялось все остальное? Тоже от жадности. Просто совсем другого сорта.

Жадина-говядина.


— –––––


Быстро мы не продвигались: Джон все время натыкался на знакомых. Кому-то молча и весело жал руку, не замедляя шага — это походило на па, вырванное из народного танца — а с кем-то останавливался перекинуться парой слов, быстро и жарко. Тогда я перетаптывалась рядом, в полной мере ощущая, что такое быть иностранкой в гостях: уже не туристка, но еще не местная. Нас с Джоном выручал английский, но в Авиньоне люди предпочитали родной язык.

Какая ирония: я начала учить французский примерно в то же время, что и писать палочки. Сама захотела. Родители одобряли: девочке пригодится второй иностранный. Может, она станет переводчиком. Или захочет уехать? Это было начало перестройки: никто из нас никуда не ездил, не видел в глаза никаких иностранцев, но эмиграция была тем, чего яростно желали детям. Уехать из этой проклятой страны, да подальше. Забыть ее насовсем. Пишите письма.

У меня, понятно, в восемь лет резоны были совсем другие; я занималась языком из любопытства. Чарующий поток красивых звуков, переливы и мяуканье, — мне так нравилось их воспроизводить! Язык другой, далекой планеты. Бесполезный и красивый, что-то вроде живой бабочки в волосах. Я вообще не воспринимала его как инструмент — ну нельзя же, в самом деле, им орудовать как лопатой. Не была к этому готова морально (впрочем, мне вообще не хватало приземленности — ни тогда, ни потом). Помню, однажды к друзьям приехали по обмену две маленькие француженки, сестры-погодки. Одну звали Кристель, вторую как-то еще. И меня, звезду и отличницу, повели с ними знакомиться.

Я вошла в комнату, и Кристель — младшая — обратилась ко мне со светским вопросом.

До сих пор помню этот момент.

К одиннадцати я шпарила по-французски совершенно свободно, писала длиннющие сочинения, синхронно переводила маме песни Патрисии Каас. У меня не было проблем со слухом. Я прекрасно поняла, что сказала Кристель. Но Кристель — она была не одноклассницей и даже не просто девочкой. Она была явлением. До этого момента Франция не являлась для меня настолько реальной, чтобы всерьез предположить, что французы действительно существуют. Все это оставалось игрой. И вдруг появилась живая француженка. Я ее увидела, услышала — и остолбенела. То, что эта девочка говорит со мной на моем языке, словно бы не существовавшем до этого в реальном мире — это было настоящее потрясение. Потрясение такой силы, что я не смогла ей ничего ответить. Я просто стояла столбом, переживая внутри взрыв сверхновой звезды.


Потом, ближе к двухтысячному, с деньгами в семье стало плохо. А у кого было хорошо? У кого-то было, но, в общем, родина не выбиралась из кризисов. О поездке во Францию не то что не шла речь (речь, скорей уж, шла о том, как наскрести на джинсы) — это событие было из разряда нереальных. La condition irréelle. Примерно тот же класс вероятности, что и полет на Луну. Когда пришло время поступать в институт — разумеется, экономический, он давал шансы — я распрощалась с уроками французского, чтобы записаться на курсы по математике, и с тех пор к языку не возвращалась. За пятнадцать лет в моей голове от него остался лишь жалкий остов: две-три ржавых конструкции, торчащих из бурьяна под палящим солнцем. Est-ce que je peux…? Où est la gare? Ах да, и еще несколько строк из народной песенки про авиньонский мост —


Sur le pont d’Avignon

On y danse, on y dance

Sur le pont d’Avignon

On y danse tout en rond…


Притормаживая с Джоном на улице, я понимала, что французский превратился для меня в журчание, из которого, как рыбки, периодически выскакивают знакомые слова, но точно так же быстро, влекомые силой тяжести и стремлением вернуться в родную среду, скрываются в бурлящем потоке. Рыбок было мало. Слушая чужую непонятную речь, я чувствовала себя как надувная игрушка: пустой и глуповатой. Бред какой-то, сердилась я. Стоило семь лет учиться, чтобы в нужный момент осознать, что не понимаешь ни слова.

Sur le pont d’Avignon…


— –––––


Афиши бесконечно тянули на себя внимание. Афиши, афиши, да еще листовки и ряженые. Ряженых было едва ли не больше, чем обычных прохожих.

— Слушай, — наконец решила спросить я. — Откуда их столько? Совсем не похоже на фестиваль урожая. Ты же вроде писал о чем-то типа ярмарки, да?

— Какой урожай? — Джон вытаращил свои карие глаза. Они и так-то были большие, а когда он удивлялся, становились совсем круглые. — Я тебе писал про Авиньонский театральный фестиваль! Один из самых крупных, самых старых в Европе. Ярмарка! Ну ты как скажешь…

Но, прибавил он задумчиво, в этом году туристов маловато. По сравнению с прошлым годом вообще никого. Почему? Да если бы он знал. Может, кризис.


Навстречу из толпы выскочил долговязый рыжий парень с плакатом в руках и скользнул было мимо, задумавшись, но Джон схватил его за плечо. В линялой бордовой футболке и вытертых джинсах, парень выглядел помятым и изрядно уставшим. С плаката глядел он же, но совсем при другом параде: в синем костюме, при галстуке, в лучах софитов и с донжуанским прищуром. В руках — букет моркови; ботва зажата в кулаке. PACO, было написано над головой.

Джон принялся что-то возмущенно рассказывать рыжему. Рыжий тряс головой. Я продолжала исполнять несложную роль надувной игрушки. Через минуту Джон спохватился:

— Кстати, это Мара. — отрекомендовал меня он. — Она из России. — И, обернувшись ко мне, благословил: — Можешь поцеловать его, у нас так принято.

— Enchanté, — галантно бросил любитель моркови, после чего мгновенно потерял ко мне интерес.

Вокруг становилось всё оживленней: мне то и дело приходилось сдвигаться, перетаптываться, совершать мелкие движения уличного танца, который всегда начинается сам собой, если на улице слишком много людей. Немножко влево, немножко вправо, и чуть-чуть плечом, пардон, это вы пардон, ничего страшного… Enchanté, если дословно — «очарован». Какое хорошее слово, думала я. Надо запомнить.

— Это был Пако, один из немногих, у кого реально что-то получилось. — сообщил Джон, когда мы наконец попрощались с рыжим. — Он тоже начинал с улицы. Сейчас у него свое шоу на ТВ. То, се, про политику, про жизнь. Он классный, смешной. Но, — добавил Джон безжалостно, — он в основном говорит, не показывает. Жаль, что у тебя так плохо с французским.

— Увы. — буркнула я.


Улица вдруг плеснула вширь, стала полноводной. Асфальт кончился: его сменили широкие каменные плиты, отполированные тысячами шаркающих ступней. Дома стали выше и массивней. То и дело нам попадались теперь магазины с дорогой одеждой: стекла в пол, расфуфыренные манекены в витринах. Кофейни и рестораны уже чувствовали себя на улице вольготней: выставляли уже не по два столика, а по восемь, десять, двенадцать. Вне всяких сомнений, мы приближались к центру города, а город — тот был охвачен фестивалем. Позже, прошерстив интернет, я выяснила, что авиньонский фестиваль действительно, как и говорил Джон, был старейшим в Европе: тысячи артистов, хороших и разных (последних больше), сотни шоу каждый день, в театрах и на улице. Но тогда — в первый день — меня ошеломила сама картинка, мельтешение красок. Улицы, заваленные листовками. Листовки, листовки повсюду. На столиках кафе, в руках у прохожих, воткнутые в расселины в стенах. Скомканные, лежащие на мостовой. Порывы ветра швыряли под ноги разноцветные протуберанцы. Вот уж насмешила, дала жару! — Авиньон снова потешался надо мной, разворачивая перед глазами бесконечно-пеструю ленту из плакатов, граффити, афиш. Ярмарка, говоришь?..

— Джон, — позвала я. — Напомни, «enchanté» говорят только мужчины женщинам? Или наоборот тоже можно?

— Все всем говорят, — потусторонним голосом ответил Джон. — Это универсальное.

Он снова был погружен в себя.

До меня только потом дошло, как он работает: как глубоко уходит в процесс, как далеко это выносит его за скобки внешнего мира. Почему-то я ощущала это так: он отправляется в бескрайнюю серую пустыню, под темное небо, где он совсем один, бредет и бредет все дальше среди нагромождений камней. Иногда я будто смотрела ему в спину. Камни, камни, камни. Охотился там за редкими растениями, диковинными животными — одна находка на сотни, тысячи бескрайних бездн. Всякий раз одиночный поход. Вот так он работал.

А потом так работала и я.


— –––––


Мы нырнули в маленькую улочку, застрявшую в расселине между крутыми откосами. Улочка была вымощена неудобными круглыми камнями: точь-в-точь утиный брод. Джон тащил меня за руку. Я дважды запнулась, чертыхнулась и тут же вывалилась вслед за Джоном на широкую городскую площадь. Каменные откосы, высившиеся слева и справа от улочки-речки, оказались опорами гигантского замка.

— Папский дворец! — объявил Джон так торжественно, будто сам его построил.

Есть постройки, которые мгновенно превращают тебя в лилипута. Увидев Папский дворец, я на секунду остолбенела: какой огромный. И неприступный как крепость… Да ведь крепостью он и был. Ни одной мягкой, фривольной линии, сколько глаз хватит — башни и арки, углы да прямые. По бежевым стенам растушеван черный: то ли плесень, то ли копоть. Вывален набок язык древней лестницы.

Площадь перед замком — тоже огромная, вымощенная камнем — стелилась ярусами. По краю, в отдалении, столпились кафе. Из-за своих размеров площадь казалась почти безлюдной: стайки туристов, похожие на косяки мелких рыб, не особенно меняли дела. Впрочем, у замковой стены явно что-то происходило, а, вернее, там чего-то ждали: два десятка зевак коротали время, собравшись кучками. Другие сидели на мостовой.

— Ты тоже садись, — велел Джон. — Сейчас Люсьен начнет. А я отойду поговорить.

Алекс! Где тебя носило? — возмущенный крик из-под колонии белых зонтиков. Так кричат только родители, на кого-то не старше пяти. Жизнерадостный визг в ответ. Безветрие: воздух как загустевшая карамель. Бледно-голубое скучающее небо. Лица зевак красные, а у кого и коричневые. Рокот многолюдья, шум тишины. Брусчатка под подошвами туфель: площадь, разбегающаяся от ног, вдалеке казалась выложенной монетками.

Подогнув колени, я села на мостовую. От нее исходило тепло.


Впереди на фоне дворцовой стены маячила фигурка. Человек — тот, кого Джон назвал Люсьеном — сперва стоял к публике спиной, но затем развернулся и двинулся к зрителям. В правой руке у него был чемоданчик, в левой — переносная колонка, по виду напоминавшая шлем Дарта Вейдера. Черные брюки с подтяжками и белая рубашка, галстук, котелок. Обиженные губы, пухлые щеки, мясистый нос: лицо постаревшего Карлсона. Очки в роговой оправе.

Зрители смотрели благожелательно и немного равнодушно, словно дачники, чуть-чуть переевшие за обедом. Ох уж эта жара. Каждый вздох с ленцой.

— Добрый день, дамы и господа! — воскликнул артист, и добавил еще что-то по-французски (что? само собой, я не поняла). Пара человек хихикнули; остальные отблагодарили оратора учтивым молчанием. Несколько туристов, проходивших мимо, замедлили шаг и остановились посмотреть.

Люсьен развернулся к колонке, щелкнул кнопкой (из колонки вырвались звуки, хриплые, как радио преисподней) и сделал несколько прыжков, но тут же как будто на что-то налетел — бац! Испуг. Руки в белых перчатках вспорхнули к лицу; жест то ли отчаяния, то ли ужаса. Еще прыжок. Ладони уперлись в невидимую стену. Скоро перебирая пальцами по этой плоскости, Люсьен, словно крабик, засеменил бочком вправо. Снова бац! Правое плечо с размаху ударилось о незримое препятствие. Брови подскочили вверх, рот сделался длинным. Мгновенное замешательство — и белые перчатки опять пустились в экспедицию вдоль прозрачной преграды.

Этот номер я не раз видела и в России; похоже, он входил в портфолио многих артистов. Люсьен мастерски создавал воображаемый лабиринт: втягивал живот, словно протискиваясь по узеньким тоннелям, постукивал по невидимой стене сжатыми кулаками. Подпрыгивал. Приседал. Казалось, выход где-то рядом. Но увы! У истории оказался печальный конец: под последний хриплый аккорд из пасти Дарта Вейдера Люсьен лишился сил и упал замертво. Зрители захлопали — вяло.

Полежав мгновение, усопший очнулся и поспешил к своему чемоданчику. Черная синтетическая жилетка топорщилась на спине.

— И как ему не жарко. — посочувствовал кто-то сзади.

Людей собралось уже порядочно. В первом ряду зрители сидели как я, по-турецки, или вытянув ноги. Сзади стояли. В основном это были туристы: шорты и бейсболки, свободные майки и юбки-разлетайки, в самый раз для такой жары. Подошвы туристических сандалий, похожие на танковые гусеницы. Тяжелые фотоаппараты, камнем тянущие к земле (кто-нибудь когда-нибудь пересматривает эти кадры?). Дети: стоящие и сидящие на корточках. Персиковый загар на шелковых щечках, выгоревшие волосы, острые лопатки, ясные глазки. Многоцветная публика, как овощной гарнир по краю площадки.

Туристы. Я никак не могла (кому я вру? даже не пыталась) отделаться от чувства превосходства; считала их беспомощными. Турист — это человек, которого пичкают пластмассой, ширпотребом, премиленькими видами (налево — дворец! справа — музей!). Кому-то того и надо, но мне было подавай другое — не облагороженное, настоящее. Оно часто оказывалось нефотогеничным, узловатым, выщербленным, с кривыми корнями и ядовитыми листьями, но всегда, во всех случаях, совершенно точно — живым. И оно вмещало в себя очень многое. Океан и дикую разноцветицу. Благоухание и вонь. Фигурки богов, липкие от масла. Горячие плиты храмовых дворов, фонари на ночных серпантинах, изливающие на дорогу мертвенный белый свет. Бешеных таксистов. Мой мотоцикл. Переломанные кости. Тринадцать швов на губе. Мелкие финансовые авантюры и черную бухгалтерию, прогулки по деревне в одеялах за ручку с Рыжей среди пальм и помоек, Каши-Варанаси, где собаки таскают кости из погребальных пепелищ и где охватывает потустороннее безразличие ко всему, Гималаи и священную гору Аруначалу, и мертвецкий сон на грязной тряпке в кустах у вокзала Виктория в Бомбее. И то, как, сидя в плену у Анила, я слушала вечерами гоа-транс, а днями читала «Диалоги» Бродского и Волкова, — чтобы не сойти с ума и не забыть, кто я.

Удивительная страна. Многое она мне рассказала, и кажется, будто все, что происходило со мной вот уже столько лет, и все, что я делала со своей жизнью сама, тянулось оттуда, из лукавой, дурманной и невозможной Индии, страны чудес и родины слонов. Индия выкинула со мной эту штуку, разрезала передо мной мир как арбуз: вот живое, а вот пластмасса. Индия научила меня смелости и смеяться, а степь и танец — те возвращали мне душу.


— –––––


Следующий номер Люсьена был посвящен тайнам гравитации: артист изображал, как его чемоданчик зацепился за невидимый крюк в воздухе, и он не может сдвинуть его с места. Мне вдруг стало скучно. Я нашла глазами Джона: тот стоял, фамильярно опершись на стену папского дворца (никакого почтения к царственным руинам), и беседовал с мускулистым человеком в темно-сером комбинезоне, похожим на кочегара. Уличные артисты. Им всегда есть, о чем поговорить.

Я поднялась — ух, как затекли ноги — и отправилась побродить по площади.

Второй ярус был пуст, словно футбольное поле. По краю, нашпигованный ленивыми туристами, полз яркий туристический трамвайчик; одинокое цветное пятно на белесом холсте. Он, да еще свеча кипариса, распоровшая небо возле церкви Нотр-Дам-де-Дом. Церковь парила над площадью; к ней поднималось несколько пролетов широкой лестницы. Сверху, на площадке перед входом, высилось гигантское белоснежное распятие. С него, склонив голову, обозревал площадь Христос. Судя по силуэтам, мельтешившим у парапета, от христовых ног открывался недурной вид.

По лестнице ползли к богу одуревшие от жары туристы.

Я сбежала от солнца, спряталась под платанами. Взгляд уперся в голубую афишку на фонарном столбе. «Le Revizor. Nikolai Gogol», прочла я и усмехнулась. Увидеть русское слово, написанное латиницей — все равно что столкнуться на улице со старым приятелем, разодетым в нелепый и странный наряд. С буквой i в слове Revizor развлекалась толстенькая мышь: шкодливо сбрасывала шарик со столбика. На секунду мне показалось, что шариком мышь целится в меня; я моргнула — видение исчезло. Неподалеку две девицы умостили на мусорном баке фотоаппарат, а потом отбежали подальше и синхронно подпрыгнули на счет «три». От них испуганно отскочила рыжая собака. Из окна над булочной свесилась женщина в ночной рубашке и рявкнула что-то вниз. Ленивое время тяжко катило по площади телегу, груженую летом, а над ними волоклось солнце.


— –––––


Индия — это был чистой воды авантюризм, конечно. Хотя тогда я это так не называла. Я вообще не задумывалась о том, как назвать тот, по мнению многих, номер, который я тогда выкинула. Это были дни моей третьей по счету нормальной, официальной работы: я была заместителем главного редактора нового женского журнала о красоте. Полгода с тех пор, как меня повысили — не без прозрачнейших намеков о том, какая мне оказана честь. (С другой стороны, а разве нет, не была оказана? Мне было двадцать два: в таком возрасте замглавными не становятся. Не становились. Сейчас все изменилось). По иронии судьбы, журнал был родом из Франции: мой издательский дом приобрел лицензию на выпуск. Большая часть статей переводилась с французского: мне даже пришлось вспоминать язык, забытый в старших классах. Был такой миг возвращения. Не такой уж и миг, впрочем: журнал я ставила на ноги о

...