автордың кітабын онлайн тегін оқу Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа
Вячеслав Борисович Репин
Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа
Роман. Том II
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Вячеслав Борисович Репин, 2020
«Звёздная болезнь…» — первый роман В. Б. Репина («Терра», Москва, 1998).
Этот «нерусский» роман является предтечей целого явления в современной русской литературе, которое можно назвать «разгерметизацией» русской литературы, возвратом к универсальным истокам через слияние с общемировым литературным процессом.
Роман повествует о судьбе французского адвоката русского происхождения, об эпохе заката постиндустриальных ценностей западноевропейского общества.
Роман выдвигался на премию Русский Букер.
ISBN 978-5-4485-1197-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа
- ТОМ II
- Часть третья
- Часть четвертая
- Послесловие
- Дневники П. Вертягина
- конец романа
- Подробнее об издании
ТОМ II
Часть третья
Глубокие перемены назревали в жизни Мари Брэйзиер не первый год, но сама она уже не могла разобраться, где начало и конец всей той путаницы, которая постепенно срослась в мертвый узел. Она старалась видеть во всём лучшее. И в результате, перестав видеть худшее, потеряла связь с реальным миром. Реальность вдруг накрывала с головой. Боль сегодняшняя казалась вчерашней, сто раз знакомой, а поэтому терпимой. Но незажившая рана вновь и вновь напоминала о себе. Заживают ли такие раны вообще? На этот вопрос всё труднее становилось ответить…
Трещина в отношениях с мужем давала о себе знать не первый год. Но в настоящий тупик отношения зашли только сегодня, когда дети разъехались. Равновесие удавалось сохранять в себе лишь в силу какой-то внутренней инерции, черпавшей себя, как ни странно, в благих намерениях: как сделать так, чтобы не наломать дров и не усугубить? как не стать причиной еще большего зла?.. Иллюзий от этого не убывало. Но со временем появившееся ощущение, что перелом в личной жизни, обычно врывающийся в жизнь внезапно, это в действительности нечто постепенное и длительное, наполняло душу уже не апатией ко всему, а настоящим ядом…
Чувство душевного истощения и опустошения, постоянные сомнения в себе, в своем прошлом, в отношениях с близкими, сомнения в самих своих ощущениях… — Мари зачастую не знала, где заканчивается граница ее впечатлительности, а где начинаются ее реальные жизненные невзгоды. Когда душевный спазм немного отпускал, когда с приливом новых сил она могла копнуть в себе поглубже, то перед ней, с какой-то нарастающей беспощадностью, громоздились еще более мучительные вопросы.
Только ли сегодня она открывала для себя всю эту безысходность? Как всё это могло длиться годами? Ведь еще задолго до отъезда детей она констатировала в себе утрату интереса к совместной жизни. Не было ли это отчуждение каким-то обязательным уделом, который рано или поздно уготован каждому? Просто у одних хватает в себе внутренних ресурсов, чтобы перенаправлять свои жизненные интересы на что-то новое. А другие борются с неотвратимым и тем самым отравляют себе жизнь до конца. У других почему-то вдруг не хватает мужества сказать себе всю правду — что жизнь просто-напросто не удалась? Почему же, собственно, не удалась, если это происходит с большинством людей…
Зимой Мари предстояло пережить новую встряску, которая подвела под всем неожиданную черту. Незадолго до Рождества соседка по дому, Матильда Глезе, вдруг заговорила с ней о ее муже, и так уж было, видимо, суждено, что из этого разговора Мари узнала об Арсене больше, чем за все годы их совместной жизни.
Поговорить с Мари Глезе попросили ее давние знакомые, известное в городе семейство, проявлявшее озабоченность по поводу отношений, которые связывали мужа Мари с их двадцатидвухлетним сыном. «Приличный, но безголовый молодой человек» — так Глезе отрекомендовала своего протеже — учился в столице менеджменту, собирался идти по стопам родителя, тулонского дельца, подавал, как все считали, немалые надежды, хотя и постоянно порочил репутацию семьи кое-какими «грешками», и не самыми безобидными: парень отличался «известными наклонностями».
Наведываясь к родным на выходные, «приличный молодой человек» оставался в родном городе на виду не только из-за состоятельного отца, а еще и потому, что нисколько не комплексовал из-за своих наклонностей, да еще и любил гульнуть на людях. Беспокоил семью, собственно, не сам факт его «близких» отношений с Арсеном, мужем Мари, а то, что эти отношения перестали быть секретом для кого бы то ни было. На «пристрастия» отпрыска, семейство уже махнуло рукой, но распространения порочащих слухов не хотело, пеклось, попросту говоря, о своем добром имени…
Внимая жалобе, Мари ловила себя на ощущении, что удивление, от которого она буквально немела, не может взять верх над неверием в происходящее, в то, что всё это происходит с ней наяву. Она старалась не упустить ни одной детали, изо всех сил пыталась собраться с мыслями. Чего от нее хотят? Главное оставалось расплывчатым. Или просто не укладывалось в голове? Вникнуть в суть мешало и недоумение по поводу роли, которую взяла на себя соседка. Почему Глезе или семейство не обратилось прямо к мужу? Зачем понадобилось впутывать кого-то еще, если дело имеет столь деликатный подтекст?
Очередные новости не заставили себя ждать. С глаз Мари словно спала какая-то пелена. В прошлую пятницу мужа видели возле офиса с очередным «молодым человеком» в фетровой шляпе, — и эта деталь больше всего раздражала. Какая разница, в какой шляпе кто ходит? По всей вероятности с тем же «молодым человеком» муж появился в субботу в загородном гольф-клубе. А еще через два дня соседские дети случайно проболтались, что в выходные видели Арсена в дискотеке для школьников: он якобы танцевал рок-н-ролл с подростками.
Венцом всему были слухи, которые до нее докатились. Они окончательно выбивали Мари из колеи. Муж будто бы проиграл в Ницце крупную сумму. Триста тысяч франков. Сумма не малая. Могли, конечно, и преувеличить. Но поражена Мари была не тем, что муж скатился, вернулся к своей стародавней страсти, принесшей ему когда-то столько бед, и даже не величиной проигрыша, а тем, что это дошло до нее через ее же родителей.
Мари давно подозревала, что муж ведет двойную жизнь, Сегодня глупо было бы себя обманывать. Она всё понимала, чувствовала и вроде бы смотрела на вещи здраво. Человек по натуре увлекающийся, страстный, но безвольный, Арсен был в расцвете сил, пребывал в полном физическом здравии. Он не мог вести бесполый образ жизни, а именно это стало реальностью их отношений. Охлаждение, наступившее годы назад, кое-как вошло в норму. У них давно не было общей спальни. Они давно довольствовались «дружескими» отношениями, сами не очень веря, что это может долго продолжаться. Все попытки вернуться к близости оборачивались крахом, унизительным разочарованием, которое приходилось еще и скрывать друг от друга. И при всей былой откровенности, с некоторых пор они даже не могли больше обсуждать эти темы.
Но привыкнуть можно, видимо, ко всему. Мари остыла. А с какого-то момента она стала платить мужу той же монетой…
Жан-Шарль Парис, или просто «Шарли», как Мари прозвала своего тренера по теннису из местного спортклуба, был уроженцем Ледевы, небольшого местечка под Монпелье. В свои тридцать пять лет Ж.-Ш. Парис оставался бессемейным и неустроенным. Помимо тренерства, когда на кортах работы недоставало, Жан-Шарль зарабатывал на хлеб официантом и даже репетитором математики. Главное же свое призвание он видел в литературе. До публикаций, обращения в издательства дело пока не дошло. Но он свято верил в свою звезду, считал литературу своим призванием. Вопрос времени, только и всего. Именно так, мол, и складываются судьбы больших писателей. Звезд с неба никто не хватает. В этом якобы и состоит главное отличие настоящих писателей, которые оставляют после себя след, от толпы процветающих бездарей, которые прислуживают всё той же безликой толпе, вместо того чтобы в одиночестве оттачивать свое перо и работать впрок, на время. Время и только время однажды расставляет всё по своим местам.
Несостоятельность Шарли на литературном поприще объяснялась, как он уверял, неверием в простые решения, некоторой нехваткой честолюбия, да и отсутствием веры, обыкновенной уверенности, без которой вообще, мол, не стоит соваться в издательскую тусовку. Он не был уверен, что достиг предела своих возможностей и что завтра из-под его пера не народится на свет что-то по-настоящему законченное, выдающееся, чего не станешь стыдиться годы спустя. Заявлять о себе нужно, мол, громогласно. Иначе не услышат. Даже Бог и тот слышит сначала тех, кто громче просит. Шарли не хотел размениваться…
Уже немолодой, крепкого сложения, ростом выше среднего, скуластый, с правильными и немного простоватыми чертами лица, с волевой ямкой на подбородке и, главное, умевший себя преподнести, особенно слабому полу… — Парис чем-то напоминал Мари последнего исполнителя роли Бонда из знаменитого сериала, а иногда персонажа из фильма Пазолини. Самые идиотские приемы, позаимствованные у актеров бульварного театра, действовали на нее неотразимо. И если первое время Шарли больше всего покорял ее своими мускулистыми икрами, не разглядывать которые она просто не могла, поэтому даже на кортах не снимала черных очков, то позднее она стала подмечать в тренере и другие достоинства, как и в любом «настоящем» мужчине незаметные с первого взгляда. Но Шарли действительно учил ее чему-то новому. Оставлять в раздевалке все условности. Не шарахаться в сторону от прямого удара. Брать все мячи подряд, не только те, которые ей казались посильными. Он учил ее брать реальность в кавычки.
Может ли человек с такой внешностью, с пазолиневской ямкой на подбородке, писать рассказы и романы, спрашивала себя Мари. Парис уверял, что не только может, но и посвящает литературе всё свое свободное время. Откуда у него время, если он весь день размахивает ракеткой на кортах? В молчаливом позерстве Шарли на площадке, подчас явном, подчас непроизвольном, в манере растопыривать карманы шорт кулаками, которые сидели на нем в обтяжку, выглядели не очень спортивными, и даже привычка сутулиться, хотя сутулым он не был от природы, — во всех этих позах и повадках проступала ранимость, которая редко бывает свойственна мужчинам его возраста. И это брало за живое.
На корты при новом клубе, который открылся неподалеку от дома, Мари ходила уже почти три месяца. В начале лета, когда истек первый цикл занятий и нужно было внести плату за следующий месяц, кроме чека, причитавшегося клубу, Мари вручила Парису личный презент.
Изящное издание «Дон Кихота» она преподносила ему в знак личной симпатии, с благодарностью за «долготерпение», проявляемое к «бестолковой» ученице. На свою «бестолковость» Мари сетовала уже не в первый раз, но на этот раз она внезапно порозовела.
Парис опустил глаза. И не замедлил истолковать происшедшее на свой лад. Когда через четверть часа, переодевшись, Мари вышла с кортов и, пересекая газон, спустилась к проезжей части, перед автостоянкой она увидела «опель» Париса.
Сидя за рулем многократно перекрашенного рыдвана с усеченным задом, который пятнадцатью годами ранее сошел бы за вполне пижонский спортивный автомобиль, Парис кого-то дожидался, в такт джазовой музыке, доносившейся из радиолы, покачивал свешенным через дверцу локтем.
— Вас подвезти? — предложил он, когда Мари поравнялась с машиной.
Мари остановилась, машинально обернулась к зданию клуба. И вдруг вспомнила, что забыла в раздевалке очки от солнца, да и всю свою сумку с деньгами и документами, которую зачем-то взяла сегодня с собой. Переведя взгляд на Париса, она вдруг поняла, что возвращаться в помещения клуба ей не хочется, даже если казалось очевидным, что завтра можно чего-нибудь недосчитаться.
Тренер продолжал сверлить ее полусерьезным, помутневшим взглядом. В следующий миг Мари что-то быстро произнесла, обогнула «опель» вокруг капота, распахнула дверцу и плюхнулась на сиденье рядом с Парисом.
— Что же вы не заводите? — спросила она после заминки.
— Я хотел сказать… Тут немного не убрано, не взыщите, — пробормотал тот.
Связь тянулась больше года. Здоровая, плотская привязанность, лишенная крайностей, иллюзий, прошлого и будущего, всей той возвышенной мишуры, которая чаще всего и мешает людям находить общий язык, когда речь идет о простых жизненных вещах. Но именно благодаря полной оторванности от реальной жизненной почвы и от житейской рутины, эта связь позволяла целиком воплощать себя в жизни каждого дня, позволяла нагонять упущенное… Такими Мари виделись отношения с Шарлем после того, как буря первоначальных сомнений в ней приутихла.
Было ли это очередным самообманом? Было ли в этом что-то столь непостижимо пошлое, как ей казалось первое время, что рано или поздно оборачивается опереточной развязкой? Была ли такая жизнь, замешенная на мелочном, унизительном обмане и как бы то ни было на неудовлетворенности, уделом всё того же подавляющего большинства людей, к которому она себя относила? Или эта участь поджидала лишь некоторых, менее везучих?.. Ответов на эти вопросы у Мари не было. А поскольку она не могла удовлетвориться половинчатыми выводами, которые рано или поздно заставили бы вновь истязать себя поисками каких-то решений, опять что-то перекраивать в себе, опять чувствовать себя жертвой заблуждений, она пыталась убедить себя, что попытки найти какое-то радикальное внутреннее решение — это пустая трата времени. Ни прихотью своей, ни даже усилиями воли человек вообще, как ей казалось, не способен разрешать подобные дилеммы…
За год изменилось очень многое. С утратой прежних иллюзий собственная жизнь стала казаться более заурядной, немного стандартной и как бы не такой чистоплотной, как прежде. Но в то же время в ней стало меньше безысходности и однообразия. А временами у Мари даже появлялась уверенность — не менее настойчивая, чем другая, подстегивавшая ее недавно к смирению с неизбежностью смены жизненных вех, смены всего, — уверенность, что к этой простой правде жизни не может не прийти любой здравомыслящий человек. Вопрос в том, в какой момент и почему это происходит? Ведь даже слепой от рождения не может не узреть, не догадаться однажды, что, несмотря на кошмарный поток перемен и встрясок, которые происходят в окружающем мире, жизнь отдельно взятого человека по большому счету остается неизменной. Всё это как бы задано изначально. И тем не менее Мари нет-нет да преследовало чувство, что она стоит на пороге чего-то нового и что это новое не сводится конечно же к отношениям с Шарли. В этом смысле Шарли воплощал для нее не перемены, а предчувствие перемен.
С коробившими Мари привычками Шарли расставался с легкостью, он словно сбрасывал с себя ненужные обноски. Он больше не подражал на кортах известному немецкому теннисисту, больше не старался имитировать его прославленные на весь мир повадки — не сходившее с лица выражение ленивого раздражения, манеру обивать ракеткой кроссовки или раскачиваться перед приемом подачи в присогнутых коленях, прикусив правую щеку. Шарли больше не норовил прокатиться на своем «опеле» перед воротами ее дома и больше не носил ярких носков. Но в ответ на притеснения своей свободы Шарли умудрялся тут же восполнять утраченные привычки новыми и не менее обезоруживающими. Чего стоило одно его пристрастие к шейным платкам, которыми он стал щеголять, заправляя их под ворот рубашки. Мари не удавалось ему внушить, что такими галантерейными аксессуарами пользуются разве что престарелые комики или провинциальные нотариусы. В конце концов, Мари не смогла добиться от Шарля понимания главного, того, что сама она знала, как ей казалось, с пеленок: хороший вкус зиждется на чувстве меры. Отсутствие чувства меры особенно подводило Шарля в его отношении к тем сторонам ее жизни, доступ к которым был для него закрыт на семь замков. Это выражалось в его нездоровом, день ото дня обострявшемся интересе к ее мужу, в непрекращающихся расспросах о ее домашней жизни, о детях. В сложный хаос чувств Мари повергала и неудержимая потребность Шарля «проверять на деле» обуревающие его сексуальные фантазии. Злоупотребляя вседозволенностью отношений, в своем экспериментаторстве Шарль не доходил разве что до кандалов и избиений, что не мешало ему тут же признаваться в своем очередном разочаровании. «Простота — закон природы, и от нее никуда не денешься.., — делился он своими впечатлениями. — Беда в том, что мы часто путаем простоту с однообразием. Это как в стилистике: самое простое — всегда самое долговечное…»
Чистый сердцем вечный недоучка, Парис принимал ее за благовоспитанную гусыню, готовую в любую минуту растаять в мужских объятиях как мороженое, привыкшую растворяться в служении возвышенным чувствам, простым, но утонченным удовольствиям. Развеивать заблуждения на свой счет Мари не хотелось. А иногда ей казалось, что так это и есть в действительности.
Кем Шарли Парис был в душе, неудачливым литератором или доморощенным спортсменом, — это не имело для нее большого значения. Даже если ей и приходилось с некоторой тоской в душе констатировать, что несоответствие между устремлениями в человеке и его истинными дарованиями, проще говоря, расхождение между желаемым и действительным, оказывается куда более неискоренимой чертой людской природы, чем принято считать. На первых порах Мари могла лишь догадываться, какому виду сочинительства Парис предавался, уединяясь у себя в мансарде, которую он снимал под крышей старинного, не очень опрятного здания в старом городе, неподалеку от фонтана «Трех дельфинов».
Показывать свои рукописи Шарль отказывался, заверял ее, что предпочитает щадить ее, не хочет разочаровывать. Мари же казалось, что разочарований боится он сам, что он просто не доверяет ее оценкам. Только со временем, да и то лишь в минуты пресыщения плотскими утехами, когда Мари удавалось ненадолго окрылить Шарли томными уговорами, он вдруг сдавался, расщедривался и зачитывал вслух одну или две короткие новеллы. Читал он завывающим голосом, задыхаясь и едва не всхлипывая от волнения в тех местах своего текста, где речь шла о чем-нибудь вполне забавном или даже банальном.
Новеллы были написаны одинаково кратким, велеречивым слогом. Сами по себе искренние и даже сентиментальные, тексты Шарли имели, казалось бы, более непосредственное отношение не к литературе, а к чему-то театральному, сценическому, но в каком-то упраздненном сегодня понимании этих понятий. Больше всего Мари поражала неточность психологических оценок, совершенно неестественное для пишущего человека непонимание людей и, опять же, заблуждение насчет себя самого. Эта черта казалась Мари вообще одним из самых загадочных и распространенных людских изъянов. Ее поражало полное отсутствие в Шарли чувства юмора, его примитивная, а иногда даже грубоватая чувственность.
Все его герои представляли собой полную противоположность его самого. Шарли описывал жизни, как правило, немногословных, обеспеченных мужчин в галстуках, коммивояжеров, страховых агентов, частных детективов, которые бросали семьи, находили себе новых жен и начинали «все с нуля». Тут же, в духе Бальзака, откуда ни возьмись, появлялись незаконнорожденные дети, которые переплевывали в своих пороках неблагочестивых родителей. Не обходилось, разумеется, и без спорта, без его закулисных сплетен. На взгляд Мари, это и было единственной увлекательной стороной его сюжетов. Здесь-то Шарли знал, о чем говорит. Здесь он легко избегал дешевых приемов и идеализации. Голая суть как бы сама по себе брала верх и спасала автора от безвкусицы, которой неизбежно попахивает от общих рассуждений. Шарли описывал запах пота, едкий головокружительный аромат, исходящий от подстриженных газонов, южную природу с ее вечерним благоуханием, приносимый ветром терпкий настой полевого тмина, как аэрозоль от комаров, пахнущую цитрусовыми ночь, закаты «апельсинового» цвета и т. д. Не забывал он, конечно, пройтись и по своим вислозадым клиенткам, вроде соседки «Глезехи», как он ее называл, которые появлялись на кортах в дорогостоящей экипировке и в считаные минуты начинали лосниться от пота. В то время как какой-нибудь заезжий злоумышленник втягивал их худосочных и состоятельных мужей в темные сделки, буквально не сходя с места, прямо в буфете того же спортклуба…
В Шарле всё было расплывчато. Слова расходилось с делом. Жизнь — с тем, как он ее описывал. Планы на завтра — с его реальными материальными нуждами. Всю свою жизнь он делал ставки на что-то недостижимое — то на теннис, то на литературу, теперь вот и на нее, хотя и утверждал, что у него всегда были какие-то «свои» планы на будущее, которые он собирался воплощать в жизнь любой ценой и независимо от того, как сложатся их отношения.
Меры предосторожности становились тем временем всё более неизбежными. Но к удивлению Мари, не требовали от нее больших усилий. Если промахи и случались, то всегда по вине Шарли.
Как-то раз Мари пригласила его домой на аперитив, он давно хотел взглянуть на ее дом, обстановку. И в тот самый момент, когда, развалившись на диване со стаканом виски, Шарли начал восторгаться исполинским платаном за окном, на проеме веранды вырос силуэт Матильды Глезе. Соседка не могла взять в толк, что здесь делает тренер. Или просто сделала вид, что не понимает. Сцена закончилась обменом любезностями, приглашением на бесплатный урок, но уже на других кортах, находившихся в двух минутах езды на машине, где Шарли вел занятия с отборной клиентурой. Пустив в ход всю свою деревенскую смекалку, Шарли пытался притупить бдительность соседки скидками, подкупом. И своего, пожалуй, добился…
Еще как-то раз, опять после перерыва, домой к Мари заявился курьер, посланный тренером Парисом справиться, не больна ли «мадам» и не желает ли она внести изменения в «график занятий»… Муж, присутствующий при сцене, не мог не выразить недоумения по поводу столь необычной щепетильности со стороны клуба по отношению к своим членам.
— Какие почести!.. Наверное дорого берут? — с усмешкой заметил Арсен, как только курьер удалился.
— Не говори… То есть нет… Я пообещала быть на одном матче, и вот… — Мари запуталась. — Они заманивают народ турнирами… с судьями и всё такое.
Ответ привел мужа в еще большее недоумение. Он впервые слышал о том, чтобы в новом теннисном клубе, открывшемся в двух шагах от дома, проводились теннисные турниры, да и вообще впервые констатировал, что в ней проснулась страсть к теннису — в кои-то веки?
Теннисные занятия при клубе становились всё более зыбким предлогом для свиданий, и вскоре с этим пришлось покончить. Причиной тому была не только врожденная неспособность Шарли владеть собой. Он так и не мог отучиться провожать ее ненасытными, плотоядными взглядами, на что теперь обращали внимание партнерши Мари. Отпадала, собственно говоря, необходимость в поводах для встреч. Они стали ежедневными…
Всё подытожилось в конце года, перед Рождеством. Вскоре после знаменательного разговора с Матильдой Глезе Арсен уезжал в Лондон, намереваясь взять на себя хотя бы часть хлопот, связанных с затеянной им тяжбой. Он должен был вернуться через неделю, к праздникам…
Накануне отъезда мужа Мари попросила у него ключи от дома в Рокфор-ле-Па, куда намеревалась заехать после Ниццы, после поездки к приболевшей тетке, у которой она не могла не побывать перед праздниками; и она предпочитала сделать это сразу же, не откладывая, опасаясь, что, когда съедутся дети, на этот визит ей уже не удастся выкроить времени. В Рокфор-ле-Па ей нужно было забрать забытую там две недели назад сумку с бумагами. Особенно срочная нужда возникла в договоре, присланном ей на подпись редактором женского журнала, мелкие заказы которого, сводившиеся к написанию статей по краеведческой тематике, вряд ли заслуживали того, чтобы их называть работой, но которые приносили Мари определенное удовлетворение.
В ответ на просьбу муж стал сетовать на рассеянность. Он опять забыл заказать запасные ключи. Одна связка оказалась утерянной, другая оставалась с лета у Вертягина. Выхода не было: муж предлагал дождаться его возвращения, тем более что на Рождество они планировали ехать в Рокфор-ле-Па всей семьей.
История с ключом — имевшая самые неожиданные последствия — давала Мари возможность в очередной раз убедиться в том, что именно чрезмерные предосторожности могут обернуться самыми плачевными промахами. Насчет своих ключей от дома в Рокфор-ле-Па Мари успела позаботиться: тайком от мужа она давно заказала себе запасные. О ключах она заговорила лишь для того, чтобы ее остановка в Рокфор-ле-Па, вместе с Шарли, не оказалась ни для кого неожиданностью…
Когда после визита к тете в Ниццу (Шарли тем временем дожидался рядом с домом, заказав себе бифштекс с картошкой на террасе кафе) они приехали в Рокфор-ле-Па, уже смеркалось.
Они въехали в тихий, безжизненный и на глазах темневший парк и уже выруливали к дому, огибая выцветшую клумбу, когда Мари вскрикнула.
Шарли дал по тормозам. Уставившись прямо перед собой, оба тупо смотрели на знакомый «крайслер-чероки» темно-серого цвета, стоявший перед крыльцом дома. В первое мгновение Мари даже не поняла, что это машина мужа. Уезжая, он обычно оставлял ее на автостоянке в аэропорту.
В ту секунду, когда Шарли стал подавать назад, от волнения пробуксовывая по гальке, на крыльце показался мужчина.
Это был муж. В бордовом домашнем халате он стоял, сунув руки в карманы, и смотрел в их сторону. В черном проеме дверей за спиной у него вырос еще кто-то, тоже мужчина — в пижаме, с белым узким лицом.
Узнав, разумеется, машину, муж стал что-то быстро говорить в сторону. Человек исчез. В безмолвии прошла минута. Затем Мари тихо приказала Шарли ехать к дому.
Подкатив под сень олеандра, Шарли остановил машину перед лестницей, на которой стоял муж Мари.
Сверкая влажными глазами, Мари опустила стекло, выбросила наружу едва прикуренную сигарету и хотела что-то сказать. Но не могла выдавить из себя ни слова.
Брэйзиер проследил взглядом за выброшенным окурком и странным жестом хлопнул себя по бокам.
— Поразительная чушь! — произнес он. — Поздравляю, Мари…
Мари сгорала от стыда — какого-то адского и даже не внешнего, внутреннего. От стыда перед Шарли и перед собой — за то, что была замужем за гомосексуалистом и умудрилась игнорировать это столько лет. Но Шарли едва ли был в состоянии вникать в такие тонкости. Держась за руль, он уставил тяжелый взгляд перед собой, туда, где перекатывались за пригорок свежие, зеленые газоны, а за ними, в тени столь же свежих невысоких елей, начинала сгущаться вечерняя синева.
— Я знал. Но всё-таки.., — примирительно вздохнул Брэйзиер.
— Что ты знал? — Мари подняла на него умоляющий взгляд. — Скотина! — добавила она.
— Мари! — вмешался было Шарли; больше всего он боялся скандала.
— Да нет, Мари… Я не скотина, — промолвил Брэйзиер. — Знаешь, мы ведь не дети малые… Я уже встречал этого господина?
В проеме двери, на фоне неосвещенной прихожей показалось молодое лицо небритого мужчины. Тот, кто минуту назад вышел к Арсену на улицу в пижаме, скрывался, судя по всему, в полумраке всё это время.
Движимая безотчетным порывом, Мари толкнула дверцу, выскочила из машины и, не глядя на мужа, засеменила вверх по ступенькам. Брэйзиер, а за ним и незнакомец, оба отшатнулись, давая ей дорогу.
— Мадам… — учтиво кивнул незнакомец; его нечисто-бледное, но правильное лицо поразило Мари до содрогания.
Влетев в комнатку, расположенную сразу за прихожей — это был небольшой, отведенный в ее личное пользование кабинет-библиотека, заставленный книжными шкафами, — Мари упала в кресло у стола и, вслушиваясь во враждебную, от неподвижности почти вязкую тишину, вдруг поняла, что не знает, зачем вообще сюда ворвалась.
Схватив с письменного стола полупустую пачку сигарет, она придвинула к себе настольную зажигалку с мраморной подставкой, прикурила сигарету и, свесив с кресла руки, разведя колени врозь, сидела неподвижно, уставившись в настенное зеркало в старинной дубовой раме, поставленное в рост, прямо на пол.
Из зеркала на нее смотрело незнакомое, немолодое женское лицо с узкими черными глазами: ввалившиеся щеки, грязный зигзаг растекшейся туши, что-то изношенное, нечистоплотное в лице, но и сама поза — нелепая, неизящная, с белеющим из-под задравшейся юбки бельем, — Мари испытывала к себе отвращение.
Когда через четверть часа она вышла из комнаты и, прикрывая платком глаза, направилась к выходу, перед лестницей ее нагнал муж.
— Мари, только не стоит раздувать из мухи слона, — произнес он виноватым голосом. — Давай обсудим всё это дома. Я буду в Тулоне завтра.
Ответив покорным кивком, Мари спустилась к машине. Шарли стал делать разворот…
Они молчали всю дорогу. Приехав в Тулон за полночь, Шарли остановил машину перед воротами Мари и вышел. Он предпочитал добираться к себе в центр своим ходом.
Сцена полуночных «адье» вышла такой же молчаливой. Стараясь не смотреть друг другу в глаза, они расцеловались в щеки. В этот момент Мари еще не знала, что видит Шарли в последний раз. Бесповоротное решение она приняла только утром, проснувшись на рассвете.
Жан-Шарль Парис больше не вписывался в новую, по-новому усложнившуюся схему ее жизни. Ей хотелось очищения. Хотелось не то стереть случившееся со счетов, не то начать всё сначала. О самом Шарле она как-то и не думала…
О приезде матери в Париж, который с праздников откладывался на неопределенный срок, Луиза сообщила Петру в начале февраля, как только они вернулись из Бретани.
Ехать встречать мать на вокзале Луиза отсоветовала, поскольку та собиралась остановиться у знакомых и ее должны были встретить. Останавливаться у пожилой бездетной пары, жившей возле Люксембургского сада, Мари любила, потому что круг общения, в который она попадала, даже отдаленно не соприкасался со средой мужа и с ее обычными семейными заботами. Петр знал пару лишь заочно. Мари давно порывалась их познакомить, но случая не представилось. И тем большее недоумение он испытал на следующий день, в среду, когда узнал, что Мари поехала с вокзала в гостиницу…
Мари позвонила ему только в пятницу. Немного храбрясь перед ней, да и перед самим собой, Петр с ходу поинтересовался, что за конспирацию они с дочерью устроили по поводу места ее проживания.
Замешкавшись, Мари с прямотой ответила, что приехала в Париж, чтобы побыть одной и отойти от «всего». Поэтому и остановилась в гостинице, а не у знакомых, как планировала поначалу. Мари стала сетовать на дочерин «длинный язык», спешила сразу расставить все точки над «i», Петр это понимал, сразу же пыталась перечеркнуть всё то, что он слышал о ее домашних перипетиях. Но он не мог взять в толк, чего она этим пытается добиться. Они договорились, что он заедет в гостиницу на рю Сен-Сюльпис в половине шестого, чтобы на месте решить, где и как провести вечер.
Предстоящая встреча с Мари не могла не вызывать у Петра мучительного внутреннего напряжения. Час объяснений пробил, он это понимал. И он готовился к ним, как к страшному суду. Выбора не оставалось: объясниться по поводу Луизы нужно было при первой же встрече. Однако стоило ему на миг представить себе саму сцену, как он впадал в настоящее оцепенение. Сколько раз, с какой достоверностью он мысленно раскладывал всё по местам, но результат — всё тот же.
Вот он прокашливается в кулак. Вот профиль его каменеет. Вот медленно набухают глазные яблоки… Этот физический изъян он замечал за собой в минуты раздражения или неловкости. После чего с подлой непосредственностью губы его должны были изречь: «Кстати, Мари, я хотел с тобой кое-что обсудить…»
Страх перед разоблачением Петр нагонял на себя не из-за Арсена, не потому, что опасался какого-нибудь провала с этой стороны, хотя с момента их разговора в Гарне прошло достаточно времени, чтобы Брэйзиер успел наломать дров. Интуиция подсказывала, что положение Брэйзиера-мужа стало настолько зыбким, что он будет проявлять маниакальную осторожность и уж тем более не осмелится нарушить данный обет молчания. Да и едва ли он пожелал бы оказаться в этой роли. Ведь в этом случае Брэйзиер получил бы все шишки на свою голову. Мучительную неопределенность вызывало у Петра понимание того, что ему предстоит подвести черту под многолетними отношениями с Мари. И он не знал, чем всё закончится.
Юношеские отношения между ними вылились в нечто большее, чем просто ухаживании. В пятнадцать лет родители забрали Мари из интерната, где она провела несколько лет на попечении у «сестер», и Петр не смог остаться безразличным к белокурой кузине-провинциалке, которая проводила досуг за чтением, умела просто, но хорошо одеваться, играла на фортепьяно, исполняя сонаты на радость рукоплескавшей родне из одних законченных мещан. На некоторое время отношения прервались. Они жили в разных городах. Но затем всё возобновилось с новой силой, уже во время учебы Петра в Париже, как только он переехал в столицу из Нанта. Мари к этому времени уже год как вышла замуж. Этот быстрый поворот в ее судьбе не одному Петру казался неожиданным. Все, кто знал Мари, сулили ей какое-то особое будущее. Почему-то для всех это всегда было очевидно. Однако все эти надежды, или просто иллюзии, никак не мог воплощать собой Арсен Брэйзиер — человек добродушный, но заурядный и во всех отношениях бесцветный.
Как получилось, что в одну из побывок Мари в Париже, после выгуливания провинциальной замужней кузины по улицам города, они оказались средь бела дня в дешевом отеле с кривой и затхлой лестницей, в приземистой комнатке с бездействующим камином, из которого несло свежей гарью, — этого Петр уже не помнил и, восстанавливая подробности, уже спустя, лишь с мучительным усилием пытался вывести себя из ступора нереальных, отвратительно-приторных ощущений, похожих на уже однажды испытанные в далеком детстве, когда его привезли на побывку к тетке и он без разрешения, тайком, съел один целую банку апельсинового джема, от которого болел потом двое суток…
Вечером они пошли в китайский ресторан. За ужином он ничего не пил, отказывался даже от вина, как и она, в то время не потреблявшая никаких других напитков, кроме своего ритуального «Евьяна» и апельсинового сока. Он чувствовал себя в ударе, испытывал к кузине нечто большее, чем просто физическое влечение…
На следующий день всё повторилось. В знобящем дурмане плотских терзаний и утех проходил день за днем, пока Мари не спохватилась. Внезапно, без предупреждения она села на поезд и уехала домой, по-видимому осознав, что стала жертвой даже не страсти, а какого-то наваждения.
Позднее Петру казалось вроде бы понятным, что с ней произошло: помимо давней привязанности к нему, настоянной на чувстве детской преданности, Мари поддалась внезапному отчаянию, которое не могла не испытывать из-за своего поспешного и неуклюжего брака, заключенного с человеком, которого она конечно же не любила…
И пришлось на отношениях поставить крест. Позднее никто из них не вспоминал о прошедшем. Такой радикальный выход из положения казался неожиданным. Реальность вряд ли может измениться от того, что закрываешь на нее глаза. Однако годами всё отстоялось. Расплатой за компромиссное здравомыслие стала утрата прежней душевной близости. Хотя на дне глаз Мари, еще в те годы и уже позднее, Петр улавливал упрек. Хотела Мари того или нет, она продолжала считать его виновником случившегося, а возможно, и чего-то большего, даже если и загнала эти чувства на дно души. В последующие годы Петр пытался загладить вину — мнимую или действительную, это уже не имело значения — услугами, оказываемыми ее мужу, по мере сил добрым отношением к нему, сколь бы Брэйзиер-муж ни казался ему чужим по духу человеком. Пытался загладить свою вину привязанностью к подрастающим детям… Петр даже не знал, посвящен ли Арсен в эту историю. Но со временем это тоже утратило всякий смысл.
Близоруко щурясь, какая-то крохотная и хрупкая, Мари сорвалась с дивана, скрытого за пальмой в глубине гостиничного вестибюля, когда в шесть часов Петр показался на входе, и бесшумно поплыла ему навстречу, пряча очки в лакированную сумочку.
— Петр! — бросила она, вопросительно скользя по нему робким взглядом.
Взяв ее за плечи, он хотел прильнуть к ее нарумяненным щекам, но Мари отстранилась:
— У меня грипп, заразишься.
— Температура?
— Нет, ерунда… Когда я в Париже, всегда начинаю с гриппа или с аллергии.
— Я попал в пробку, — проговорил он с робкой улыбкой. — Хотел выехать раньше, но не получилось.
— Ты из Версаля?
Он всё же прильнул к ней щекой и, пространно ухмыляясь, махнул рукой. Откуда же еще? Они прошли к пальме, Мари опустилась на диван. Он сел в мягкое кресло с деревянными подлокотниками, взвалил на стол пухлый портфель, заложил ногу на ногу и стал покачивать рыжим английским башмаком.
Разглядывая ее с интересом — ее светлые, пепельного оттенка волосы были аккуратно собраны под серым беретом, и оголенный, чистый затылок придавал профилю что-то трогательное, девичье, — Петр вдруг обратил внимание, что глаза Мари, красноватые от простуды, от природы серые и мягкие, с очень характерным для них сонно-вопросительным выражением какой-то врожденной беспечности, были поразительно похожи на глаза ее дочери. Этого сходства он прежде никогда не замечал.
— Ты стал какой-то не такой, — произнесла Мари.
— Ты тоже…
— В тебе появилось… по-моему, что-то русское.
— Русское? В чем же это выражается? — удивился он.
— Не знаю. В лице что-то есть…
— Нос картошкой?
— Вот именно — нос! Только не картошкой. Но правда, ты на отца стал похож как две капли воды.
На секунду задумавшись, Петр отстранено кивнул и произнес:
— Знаешь, как он выражался по этому поводу? Говорил, что, когда смотрит на себя в зеркало, видит провансальскую дыню. По-моему, был прав.
Справившись с мимолетным смущением, Мари расцвела в прежней, хорошо знакомой улыбке, обнажая ряд мелких, белых зубов. Напоминание о чем-то ушедшем, обоим понятном с полуслова, заставило ее вздохнуть и потупиться.
— Ты всё такой же… Такой же болтун, — сказала она.
— Ну, рассказывай! Что ты здесь делаешь? Надолго? — Сложив руки на коленях, он приготовился слушать.
— Приехала подышать городской гарью. — Мари уставила на него неуверенный взгляд. — Мы ведь там совсем одичали. И вот… Голова разрывается. Чудовищный воздух.
— А что в Тулоне?
— Ты имеешь в виду меня и Арсена?
Петр помедлил и кивнул.
— Луиза понаговорила, я представляю… Но зачем это обсуждать? Петр, сделай одолжение… — Мари хотела сохранить на лице прежнее непринужденное выражение, но в глазах у нее опять появилась нерешительность.
— Хорошо. Чтобы не возвращаться к этому… Арсен нанес мне визит, где-то в первых числах, — сказал он.
— Знаю… То есть знаю, что он в Париж ездил, но… Он не говорил, что вы виделись… У нас был разговор о тебе. Я просила его не донимать тебя. Ты ведь знаешь, чувство меры его иногда подводит…
— Сначала я был удивлен… да, это правда, — выжидающе закивал Петр.
— Это когда Луиза от нас вернулась?.. Я вспылила поначалу. Но теперь… теперь всё остыло. — Мари скользнула по его лицу недоверчивым взглядом. — От развода я отказываться не хочу. Просто не хочется кошмарных историй. У Арсена, конечно, свое на уме. Но куда он денется?.. Уладит дела, и всё — конец. С разделом будет нервотрепка… Но ты в курсе. Он наверное уже поделился… всё как попало было оформлено с самого начала. Но кто мог подумать?.. Ну и вот… Я уже обратилась кое к кому. Нашла адвоката, ты не беспокойся об этом. Ты здесь ни к чему.
— Ну предположим… А что потом? — помолчав, спросил Петр.
— Потом?.. Что может быть потом? Ведь это не просто: пожили и разъехались. Тут другое… Петр, я не знаю, всё ли тебе объяснила Луиза? Про Арсена?
— Что он за мальчиками приударяет?
— Тем лучше. Тогда ты не можешь не понимать, что жить с человеком, который… — Мари осеклась, видимо не ожидая, что разговор получится сразу откровенным. — Ведь не всё так просто. Столько всего накопилось… Ты, наверное, не понимаешь, как всё сложно и запутано…
— Всего никто не сможет понять.
— Бессмысленно искать правых и виноватых. Я тоже могла бы покаяться… — Сказав это, Мари помолчала. — Мне сорок исполнилось. И с того дня как я это поняла… Когда я поняла, что способна взять себя в руки, всё встало на свои места. Я начала дышать. Как все нормальные люди! Оказывается, можно жить по-другому. Можно чем-то заниматься… Ну, хотя бы можно стремиться к этому. Мне вдруг стало казаться, что всё еще возможно! Как я жила все эти годы? Во что я превратилась?.. Ну разве ты не видишь?
— Наивно думать, что для того, чтобы заниматься чем-то новым, нужно разнести в пух и прах то, что есть.
— Ты считаешь, что лучше терпеть этот обман?.. Но это так унизительно!
— Обманывать себя не обязательно, — ответил Петр. — Можно найти середину… и ничего не ломать, не усугублять.
— Это ты про себя говоришь. Но дело даже не в середине. Арсен ведь… Петр! — Мари осеклась и с каким-то новым упрямством смотрела ему в глаза. — Ведь это всё смешно. Ну согласись?
— Кому смешно? Тебе? Или кому-то там?.. Если кому-то, то какое нам дело? Черт с ним!
— Я не то хотела сказать… Это перечеркивает для меня годы жизни. Встань на мое место. Ну что мы заладили?.. Хватит на эту тему… Ты лучше о себе расскажи, — встрепенулась Мари. — Что в Гарне-то нового? Я слышала, и в кабинете у вас перемен полно?
— Всё по-старому.
— Говорят, разрослись. Это правда?
— Кабинет, ты имеешь в виду?.. Да, правда.
— Луиза столько рассказывала мне про твою новую работу. — Морща лоб в точности как дочь, Мари с веселой грустью закивала. — Ну о том, что ты стал помогать… Я была удивлена и очень… очень тронута. Но это не то слово.
— Больше разговоров.
— Слышала, что у тебя сейчас даже кто-то живет. Бывший военный?
— Что ты, какой военный! — отмахнулся Петр. — Легионер бывший… Я взял его садовником, а он мне всё перечинил. Золотые руки… Это началось осенью. Если честно, я просто увлекся. На какое-то время. Но иногда бывает стыдно. Стыдно отмывать грехи ценой чужих несчастий. Ведь всё равно ничего не изменишь.
В глазах Мари появился едва уловимый блеск. Она явно не хотела поверить в то, что подобные поступки можно совершать лишь для того, чтобы искупить собственные согрешения.
— Куда бы ты хотела пойти? — спросил Петр. — Можно поехать к Бастилии. Да и тут, неподалеку, я знаю одно место — рыба, устрицы… При простуде хорошо что-то легкое, но калорийное. А может, просто ко мне поедем? Не хочешь? Мой военный, как ты говоришь, обожает визиты… И на редкость хорошо готовит. Мари, ты могла бы, если серьезно, остановиться у меня на эти дни. Мы бы тебя подлечили как следует. У тебя будет спальня наверху. А мой легионер… Его даже не видно.
— Нет, что ты! Мне здесь очень хорошо. А потом, я так давно не жила в гостинице. Такое чувство, что попала на край света… Может быть, нам просто пройтись? Я почти не была на улице за весь день. И погода удивительная — ветер, тепло… Хотя эти улицы тебе наверное опостылели?
Быстро что-то обдумав, Петр одобрил идею прогулки и даже вдруг чем-то воодушевился…
На улицах было еще светло, но город уже погружался в вечернюю серость. Было тепло и вдруг ветрено. Сильные порывы ветра рвали над витринами маркизы. Грохот крыш угрожающе перекатывался над головой. Из-за непривычного для зимы потепления, которое установилось с начала недели, на закате небо приобрело опять необычный, темно-серый оттенок с синим подсветом. Облака, изъеденные оранжевыми пятнами, стали похожи на рваную апельсиновую кожуру. А город, черневший под ними, прорисовывался каждым своим штрихом и казался покрытым слоем свежего, еще не высохшего лака…
За Пантеоном на улицах было людно. Праздная людская толпа, вроде бы типичная для конца недели, переполняла узкие тротуары, и для того, чтобы разминуться с идущими навстречу, приходилось выходить на проезжую часть, выискивая просветы между плотно запаркованными машинами. Прогулка становилась утомительной. Оказываясь впереди, Мари не переставала оглядываться на Петра, словно боялась потерять его из виду.
Они вышли к Сене. Набережные оказались перекрытыми. Уровень воды поднялся до красной черты, и часть береговых аллей была частично затоплена.
Мари указала на группу людей, спускавшихся куда-то вниз по улице. Они прошли в ту сторону и обнаружили, что дальше, возле причалов с баржами, набережные всё же оставались открытыми. Спустившись к самой воде, они вдруг были поражены видом Сены. Стальная гладь воды, изрытая волнами, сплетавшимися в многочисленные косы, с устрашающей быстротой перемещалась влево по течению и лишь каким-то чудом не переливалась через каменные края.
— Когда попадаю в такой поток… в поток людей, я часто замечаю за собой одну странность.., — заговорила Мари о чем-то другом, когда они, постояв у самого края набережной, двинулись дальше по безлюдному променаду вправо. — Из всех проплывающих мимо лиц, из ста, скажем, или из десятка, несколько уж точно покажутся понятными или даже близкими. Какой большой процент! Ведь в жизни за десять, за двадцать лет такого количества близких людей не встретишь.
— Смелое утверждение. — Петр улыбался углами рта. — Встречаясь с людьми на улице, ты просто не успеваешь понять, что между вами мало общего.
— Один мой знакомый говорит, что если взять и поставить в ряд десять человек, то из этих десяти случайных лиц получится самый полный портрет нации, какой только можно вывести даже при помощи статистических методов. А если поставить рядом двести, то получится просто какой-то отряд. Но есть народы, в которых эти десять — как двести, все на одно лицо. Это вроде бы признак древности народа. Так и у французов… Не обращал внимания?
— Нация — это ведь не только… рожи, а прошлое, неизбежность его, — сказал Петр. — Это как в людских отношениях. Если в них нет чего-то неизбежного, вынужденного, какой-нибудь круговой поруки, они всегда рано или поздно заканчиваются. Причем сами по себе, от нашего желания это даже не зависит.
— О, ты стал фаталистом.
— Да нет… Я просто всё меньше нахожу смысла в этом… вареве. Мне всё меньше верится, что от нас что-то зависит. А в то же время смысл есть во всем, это тоже очевидно. Вот и получается…
— Получается, что смысл нам непонятен.
Петр развел руками. Они дружно рассмеялись.
— Как же тогда принимать решения? — спросила Мари, возвращаясь, видимо, к прежнему разговору, начатому в холле гостиницы.
— А что толку их принимать? Жизнь всё равно по-своему распоряжается.
Какое-то время они шли молча и почти в ногу, наблюдая за баржей, которая непонятно каким чудом маневрировала в узких пролетах каменных мостов.
— Ты всегда точно знал, что хочешь, — сказала Мари. — И это замечательно. Вообще из всех, кого я знаю, ты, по-моему, единственный, у кого всё сложилось как-то логично.
— У меня? Какое заблуждение! Меня постоянно преследует чувство, что я занимаюсь не своим делом, что я ошибся профессией, что живу по ошибке. Честное слово!
— Что же тогда о других говорить?
— Заблуждение, — повторил он. — Если хочешь перейти на ту сторону, лучше подняться здесь. — Он показал на каменную лестницу, выводившую к улице.
Они поднялись на проезжую часть, направились к мосту и, перейдя на другой берег, прошли квартал в направлении Нотр-Дама, и Мари сказала, что у нее, по-видимому, опять поднимается температура; разумнее вернуться в гостиницу.
Петр остановил такси. Они доехали до гостиницы, распрощались, договорившись встретиться на выходные. Мари предложила увидеться в воскресенье, но не за ужином, а в обеденное время.
Поговорить о Луизе так и не удалось… Однако и встретиться в воскресенье им тоже не удалось. А в середине следующей недели Мари внезапно уехала домой, чтобы появиться в Париже лишь к концу месяца, но уже проездом. К удивлению Петра, она летела во Флориду, решив наконец навестить сына, и планировала пробыть в США три недели.
От Луизы Петр слышал, что у матери появились серьезные трудности с деньгами, вызванные очередной неудачей в делах Арсена, из-за которой семья лишилась наличных средств, а пустить в ход капитал, вложенный в ценные бумаги, Мари будто бы не хотела, опасаясь, что это может привести к разногласиям во время предстоявшего вскоре раздела общего имущества.
Однажды утром, еще в те дни, когда Мари Брэйзиер находилась в Париже, в Гарн позвонил приятель Луизы Робер Лесерф. Не здороваясь, ледяным голосом Лесерф потребовал немедленной встречи.
— Нет, Робер, не сегодня… До следующей недели не может потерпеть? — Голос в трубке завис, и Петр уточнил: — Что-то случилось у вас?
— Занят не занят, а придется освободиться.
— Робер, давайте обсудим всё как взрослые люди, по телефону, — предложил Петр. — И не будем морочить друг другу голову… Бегать, встречаться…
— Да не будет никаких обсуждений по телефону! Встреча в ваших интересах, — пригрозил тот.
— Хорошо. Я предлагаю увидеться послезавтра. В обед — подходит?
— Нет, сегодня вечером.
Петр помолчал и добродушным тоном произнес:
— Только не горячитесь, Робер… Мне кажется, что я вас понимаю.
Робер чего-то выжидал, видимо и в самом деле понимая, что его понимают, но затем стал опять гнуть свое:
— В шесть часов, на машине, на стоянке перед главным входом в Лувр… там, где улица отходит от набережной в сторону почтамта… Перед церковью…
Вечером Петр собирался встретиться с Луизой, обещал за ней заехать, чтобы забрать ее в Гарн. Но теперь пришлось менять на ходу все планы. Петр приехал на четверть часа раньше назначенного времени. Робера еще не было. Прождав в машине полчаса, Петр спрашивал себя, не ошибся ли он местом встречи, и уже хотел уезжать, как новенький «Мерседес-500» белого цвета остановился в полуметре от его дверцы.
За рулем сидел Робер с сигаретой во рту. Из-за опущенного стекла доносилась не музыка, а буквально грохот.
Петр кивнул в знак приветствия и не смог побороть улыбку.
Робер презрительно отвернулся. В молчании прошло несколько секунд.
Петр жестом попросил приубавить громкость в машине. Робер опять отвернулся, но просьбу выполнил.
— Что, так и будем сидеть? — спросил Петр. — Или вы решили гранату бросить мне в машину, как в фильмах про гангстеров?
Робер запустил недокуренную сигарету в воздух, убавил громкость и стал размеренно, взвешивая каждое слово, излагать всё то, что заставило его добиваться неотложной встречи прямо посреди улицы. Объяснения звучали еще менее вразумительно, чем по телефону.
Высказавшись до конца, при этом ни словом, ни жестом не упомянув имени Луизы, Робер выдержал паузу и набрался храбрости заявить главное: если Петр не отказывается от своих притязаний на нее, то он заплатит ему той же монетой, будет вынужден поставить мать Луизы в известность о том, какие отношения связывают ее с дядей.
— Вот это уже совсем некрасиво, милый друг. — Петр усмехнулся. — Я вас считал приличным молодым человеком. До чего вы докатились, даже не верится…
— Да брось ты мораль читать! — пробормотал Робер, впервые называя Петра на «ты». — Старый бабник…
— Не такой уж старый, — заметил Петр с улыбкой. — И не такой уж бабник… Вам должно быть стыдно, Робер.
Молодой человек на мгновение растерялся, а затем уже другим голосом стал объяснять, что Луиза измучена своим «двойственным положением», что она еще слишком «неопытна», что он, ее дядя, — «и черт с ним, что дядя!» — хотя и годится ей в папаши, хотя и является «отпетым эгоистом», «тоже неплохой парень», но что это не помешает ему, Роберу, добиваясь своего, пойти «на всё». Робер завершил свои доводы утверждением, что Петр сует свой нос в вещи, в которых «ни шиша не смыслит», и что даже о Луизе ему известно далеко «не всё».
— Заглушите, пожалуйста, двигатель, — попросил Петр. — Не слышу, что вы говорите. Или музыку уберите…
Робер выключил и музыку, и зажигание. На протяжении нескольких секунд они с удивлением всматривались друг в друга.
И вдруг Петр понял, что Робер действительно способен на многое. Он попытался на миг представить себе, что будет, если Робер приведет свою угрозу в исполнение — какова будет реакция Мари, когда из какой-нибудь анонимки, склеенной из газетных заголовков, она узнает о том, чего он не смог ей сказать с глазу на глаз.
И ему стало не по себе. Единственное, что его несколько успокаивало, так это здравое соображение, которым он и сам был на миг озадачен: Мари никак не могла получить такого письма сейчас, находясь в Париже. На такую подлость понадобилось бы время. Или Робер знал, что Мари в Париже? Что, если он знал, где она остановилась?
— Робер, неужели вы думаете, что таким способом можно завоевать расположение женщины? — вздохнул Петр.
— У каждого свои методы.
— С этим спорить не стану. Но ваш подход мне кажется опрометчивым. Хотите, скажу вам, как бы я поступил на вашем месте?..
Робер молча смотрел ему в переносицу.
— Женщины не терпят давления. С ними нужно обращаться…
— Ваша племянница — не женщина, а девушка! — криком перебил Робер.
— Допустим. Но завоевывать доверие и любовь всё равно невозможно грубостью. Нужно иметь хотя бы чувство собственного достоинства. Ну немного… А когда речь идет о таких девушках, как Луиза, тем более. Уж поверьте мне…
Враждебно насупившись, Робер вставил в рот новую сигарету.
— Ну хорошо… Что я могу для вас сделать? Дать вам денег? Чтобы действительно было как в кино… раз уж вам нравится играть в эти штуки. Только много я не могу. — На лице у Петра появилась брезгливость.
— Какое вы всё-таки дерьмо! — отрезал Робер. — Вы пользуетесь ею! Таким, как вы, на всё наплевать!
— Ну вот что, Робер… Сейчас мне некогда разбираться… Я предлагаю на этом разойтись и дома всё спокойно взвесить, — с твердостью в голосе сказал Петр. — А дня через два или три приезжайте ко мне. Позвоните вечером и приезжайте. Мы всё спокойно обсудим. Дорогу вы знаете…
— Три дня! — отрезал Робер. — Я тебе даю три дня и ни часа больше. А потом… Сам увидишь.
— Три дня на что?
— На последние «адье» с племянницей… Ты меня понял? А теперь будь здоров, дядюшка!
«Мерседес» взревел и рванул с места. Робер вылетел к перекрестку, не обращая внимания на красный свет, развернулся посреди улицы Риволи в обратную сторону, промчался мимо, и автомобиль исчез на набережной…
Мольтаверн жил в Гарне уже пятый месяц, но в его положении не произошло ни малейших сдвигов. Намерение Петра обучить его садоводству оборачивалось крахом.
Поначалу старик Далл’О обнадежил было Петра согласием прибегать к помощи Мольтаверна и давать ему простые задания, но затем стал делать всё, чтобы не подпустить его к работе в саду.
Как здоровый полноценный мужчина может жить в нахлебниках? Откуда он вообще взялся? Далл’О смотрел на Мольтаверна как на низшего. Беспримерная покладистость, рвение, готовность нести в саду дежурство с утра до ночи и даже демонстративный отказ Мольтаверна надевать рабочие рукавицы, отчего руки его по локти покрылись коростой и ссадинами, после работы в розарии требовавшими обработки, но он даже от этих процедур отказывался.., — Мольтаверн делал всё, что мог, чтобы пробить эту стену недоверия к себе. Старик же оставался непреклонен.
Ремонтные, уборочные, слесарные и гораздо реже садовые работы, которые Петру удавалось с горем пополам подыскивать в округе через соседей и знакомых, не могли изменить положения в корне. Труд разнорабочего не стоил ломаного гроша. Перепадали лишь подачки, с которых не могло хватить даже на карманные расходы. И с каким бы пылом сам Мольтаверн ни хватался за любую возможность подзаработать, проявить себя, какое бы безразличие он ни испытывал к тому, что ждет его завтра, так не могло продолжаться до бесконечности.
Петр понимал, что не может ставить себе в вину неудачи с трудоустройством. Но от этого не становилось легче. И он удваивал свои усилия. Обзванивать всю округу и ездить по разным местным адресам он продолжал всю зиму…
Трудности с определением Мольтаверна на постоянную работу упирались не только в дефицит рабочих мест, который давал о себе знать, как и повсюду, но в его анкетные данные. Ничего неожиданного в этом вроде бы не было. Но поначалу Петр всё же недооценил ситуации. Хотя уже в декабре, при первых попытках подыскать что-нибудь через личные связи в муниципальных хозяйственных службах, ему пришлось констатировать, что далеко не все готовы ринуться на помощь не глядя.
Посвящать всех подряд в подробности биографии Мольтаверна, разумеется, не было необходимости, а тем более когда вопрос стоял об определении его на работу к частным лицам. Но с большинством из тех, к кому приходилось обращаться, Петр был знаком лично, и как-то не получалось не говорить всю правду. К тому же казалось естественным, что само отсутствие какой-либо корысти в его ходатайстве должно придавать его обращениям дополнительный вес. У нормального человека прошлое Мольтаверна не могло, казалось бы, вызвать сочувствия. Разве не так происходило с ним самим? Ведь, соглашаясь дать работу человеку бездомному, побитому жизнью, тот или иной потенциальный работодатель делал в итоге двойное приобретение: получал искомые рабочие руки, а заодно еще и удовлетворение от своего широкого жеста, раз уж отважился на благое дело. Но филантропический подход к делу других скорее настораживал.
Именно из-за судимости Леона отказались принять на работу в лесничество, а затем и на лесопильную фабрику, куда Петр обращался в декабре. Ни к чему не привели ни переговоры в клубе любителей собаководства, куда Петр ездил по рекомендации Сильвестра, ни в фирме по садовому обслуживанию, ни в местной строительной конторе, ни в дампиеррских бакалейных лавках, где всегда была мелкая работа — пусть даже просто доставщиком. Повсюду, где Петр успел побывать за зиму, как только до него доходило, что есть свободное рабочее место, всё происходило по одному и тому же сценарию. Сочувствие сменялось растерянностью. А почему именно я? Да неужели больше не к кому обратиться? Первоначальная отзывчивость и как будто бы готовность прийти на помощь в лучшем случае оборачивались добропорядочной болтовней на темы дня. Нет, мол, правды на свете. Как, мол, мир несправедлив… А через день от услуг Мольтаверна тактично отказывались.
Стоило ли удивляться такой реакции? Вряд ли. Для любого постороннего человека Леон не представлял собой ничего такого, что должно было заставить его жертвовать своими интересами и во что бы то ни стало идти ему навстречу. Тысячи и миллионы людей, подобных Мольтаверну, изо дня в день мыкались в поисках заработка и при этом часто даже не видели в своем существовании ничего анормального. Столь же глупо было бы схематизировать положение другой половины, даже с учетом того, что эта привилегированная «половина» представляла собой явное меньшинство, — а именно положение тех, кто может, кто хочет или должен разделить с менее имущими часть того, что имеет, но этого не делает. Привилегированность нередко оказывается тоже условностью и преувеличением.
Однако Петр выделял для себя еще один нюанс, и он представлялся ему самым важным. Ему казалось, что обобщения, да и вообще рассуждения о том, что кто-то, может быть, заслуживает тех невзгод, которые с ним происходят, а кто-то другой не заслуживает своего благополучия, — оставались голым допущением, домыслом. Это мгновенно понимаешь, когда оказываешься перед лицом реальной жизненной проблемы, решить которую невозможно одном голословием, просто копаясь в стерильных вопросах. На деле всё легко становится на нужные рельсы, выход из самой трудной ситуации не заставляет себя ждать при наличии у других пусть мизерного, но реально существующего намерения изменить что-то вокруг себя к лучшему. Ведь помощь, за которой в таких случаях обращаются, в конце концов, не столь значительна, чтобы усложнить жизнь того, кто на нее отваживается. Да и сами эти подразумеваемые «сложности», реальными они были или мнимыми, представляли собой, на взгляд Петра, прямое, хотя и не совсем явно, легко прослеживаемое последствие этого самого «обобщенного», схематизированного отношения к вещам. Обобщения лишь притупляли взгляд. Тем самым они усугубляли путаницу, а иногда делали ее беспросветной.
Следуя этой логике, он обнаруживал, что в его голове всё быстро сходится. Выявив для себя главную закономерность, Петр даже смог подогнать ее под некое житейское правило, пустил это правило в дело и старался твердо его придерживаться. Это правило заключалось в том, что предпочтение всегда следует отдавать конкретному, соразмерному с реальными личными возможностями, а не абстрактному, соизмеримому с голой истиной, выводимой из обобщений. И на какие бы достоверные сведения эти обобщения ни опирались, правда — в конкретном, ложь, заблуждения — в условном, абстрактном…
Самые большие связи в округе имел архитектор Форестье. Он был вхож в деловой мир департамента, знал лично кое-кого из муниципальных чиновников и при желании мог оказать настоящую помощь. Однако особого энтузиазма к просьбам Петра Форестье не испытывал. За два месяца, прошедшие с того дня, как он пообещал позвонить кое-кому и прозондировать почву, он так и не предпринял ничего конкретного. На филантропию соседа Форестье поглядывал косо, а если и делал одолжение, звонил кому-то и наводил справки, то лишь потому, что сдавался на уговоры своей жены. Элен Форестье Петру сочувствовала и, как могла, помогала.
В январе Форестье неожиданно заговорил о возможности пристроить Мольтаверна в конюшни, куда он возил дочь учиться верховой езде. Форестье-младший даже изъявил желание лично препроводить легионера на встречу с владельцем клуба. Встреча прошла удачно. Хозяин клуба как будто бы согласился взять Мольтаверна на испытательный срок. Но через несколько дней, как и все, ответил отказом, мотивируя это тем, что их «протеже» никогда не имел дела с лошадьми (это было ясно с самого начала), поэтому риск, мол, слишком велик, даже уборку конюшен он якобы не мог доверить человеку, не имеющему нужного опыта.
В те же дни стало известно о вакансии автослесаря в соседнем сервисе, где Петр иногда заправлял машину. Он свозил Мольтаверна на «прослушивание». Проэкзаменовав Леона, навыкам его удивились. Хозяин мастерской заверил, что ему нет дела до того, «кто где сидел, было бы за что…», пообещал не откладывать дело в долгий ящик и явно склонялся к положительному решению. Протянув с ответом неделю, хозяин сервиса позвонил сам и стал нести в трубку что-то невразумительное об условиях страхового полиса, об отсутствии сейфа и должности кассира, о каком-то родственнике-совладельце, которого ему не удалось уломать…
В конце концов, именно благодаря усилиям Форестье в феврале удалось найти подходящее место при муниципальном лесопарке, Леону было предложено работать в охране, одновременно исполняя обязанности дворника, а также иногда участвовать в садово-парковых мероприятиях.
От дома до лесопарка было пятнадцать километров езды. Мольтаверн уверял, что сможет добираться на работу на автобусе или даже на велосипеде. Вариант казался идеальным. О большем трудно было бы и мечтать. Петр решил приложить максимум усилий, чтобы не упустить такую возможность.
Когда они поехали на очередные смотрины, он предпочел не выкладывать всю подноготную, как это делал обычно. И вопрос был мгновенно решен. Трудовой договор предлагали подписать временный, всего на шесть месяцев. Но по истечении этого срока речь могла идти уже и о постоянном трудоустройстве.
В ознаменование столь долгожданного события Петр устроил вечером праздничную пирушку, пригласил на нее соседей. Мольтаверн приготовил на всех ростбиф и пирог с черносливом. Вечер вылился в настоящую попойку и закончился в третьем часу ночи на десятой бутылке шампанского — начиная с пятой, архитектор посылал Леона за шампанским в свой погреб, — в атмосфере бурных россказней о всевозможных доблестях времен беззаботной молодости, которую разогревал жар камина и дружный хохот…
Первое дежурство Мольтаверна в лесопарке выпало на понедельник.
Он встал чуть свет, приготовил на всех завтрак, накрыл стол в столовой и, сияя докрасна вымытыми щеками, приодетый, в шерстяном пиджаке и в галстуке с бежево-голубым узором — галстук был явно ни к селу ни к городу, — потчевал всех чаем и кофе, но при этом выглядел всё же немного подавленным. Он явно волновался.
Стараясь поднять в легионере боевой дух, Петр настоял на выдаче ему после завтрака аванса, заставил принять четыреста франков в счет будущей зарплаты, а затем для первого раза решил всё же отвезти его в парк на машине…
Домой Мольтаверн вернулся другим человеком. Но о самой работе он почему-то помалкивал. Ужин протекал в натянутой атмосфере. Тянуть его за язык Петр не хотел и терпеливо ждал, что Мольтаверн расщедрится на какие-нибудь объяснения. Луиза же принялась над ним подтрунивать: теперь он наконец может позволить себе обзавестись настоящим одеколоном, и от него больше не должно, мол, пахнуть «пятилетним медом», всякой дешевкой, которой он запасался в супермаркетах. А затем она стала бесцеремонно уговаривать его продемонстрировать свои бицепсы. Ей хотелось проверить, на сколько они «разбухли» за один «трудодень».
Не реагируя на колкости, с бесстрастным видом Мольтаверн продолжал обслуживать стол. Этакий обтекаемый мажордом, настоящий профессионал. Он не собирался ни перед кем отчитываться. Однако по его непроизвольной манере угождать в мелочах легко было догадаться, что всё прошло гладко. Может быть, даже слишком гладко для первого раза. И, видимо, поэтому за один-единственный день он настолько вырос в собственных глазах, что даже не знал теперь, как себя держать: я, мол, всё тот же вчерашний, да не совсем.
Уже на следующий день произошла новая неприятность. Она поставила Петра перед очередной проблемой. По дороге домой с работы — подробности случившегося стали известны позднее — Мольтаверн завернул в кафе. В ту самую местную забегаловку, находившуюся на перекрестке двух главных шоссейных дорог, в которой Петр покупал сигареты и иногда посылал за ними Мольтаверна. После восьми вечера здесь собирались местные рабочие и заодно всякий сброд. Мольтаверн принялся угощать всех пивом, решил таким образом обмыть свое трудоустройство.
Щедрый гость уже с полчаса казался всем поддатым, когда хозяин заведения, умевший избегать ненужных сложностей, отказался выполнить очередной его заказ — тот попросил еще одно пиво. Мольтаверн принял отказ за оскорбление и полез на рожон. По рассказам хозяина и его жены, помогавшей мужу обслуживать вечерами, буян перевалился через стойку, сгреб хозяина за шиворот, притянул к себе и дыхнул ему в лицо перегаром.
Хозяин постарался замять инцидент и пиво всё же подал. Однако, не удовлетворившись достигнутым и на глазах теряя над собой контроль, Мольтаверн продолжал куражиться. И дело неминуемо закончилось бы вызовом полиции или выяснением отношений на кулаках, если бы не жена хозяина. Она знала буяна в лицо, знала, где он живет. Отыскав в телефонном справочнике нужный номер, она решила позвонить в Гарн…
Не прошло и десяти минут, как Петр появился на пороге заведения. В кафе царил неимоверный тартарарам. Вглядываясь в душное, переполненное помещение, в клубы дыма, висевшие под низким потолком, Петр разглядел наконец и хозяина. Тот стоял за стойкой в дальнем углу и помахивал ему рукой.
В следующий миг он увидел и Мольтаверна. Непохожий на себя, какой-то окаменевший, с подслеповатой физиономией, Мольтаверн стоял тут же, в конце барной стойки, среди каких-то работяг в синих комбинезонах, сверкал белками глаз по сторонам, облокотившись о край.
Петр приблизился к компании. Рабочие расступилась.
— Хорош, нечего сказать… — Петр осмотрел Мольтаверна с головы до ног, перевел взгляд на рабочих, на какого-то старичка в фуражке, непонятно кому улыбающегося, обвел глазами молодых мужчин с раскрасневшимися лицами, которые выжидающе наблюдали за сценой через головы соседей, затем спросил: — Что здесь происходит, а Леон?
Мольтаверн наградил его пустым взглядом. Он не узнавал его, не то принимал за кого-то другого. Метнув взгляд в зал, Мольтаверн всё же выправился, еще одну секунду оторопело смотрел на Петра неприятным, мутным взглядом. Но затем убрал локоть со стойки и выровнялся, словно собираясь встать по стойке «смирно».
— Что происходит, я тебя спрашиваю? — повторил Петр свой вопрос.
— Эт-то вы?.. Что вы тут д-делаете? — с трудом пробормотал Мольтаверн. — Во-первых, здрассти…
— Рассчитывайся! — приказал Петр.
Хозяин, как и все, наблюдавший за происходящим из-за стойки, сочувственно закивал и сделал рукой отрицательный жест, давая понять, что заказ то ли оплачен, то ли вообще того не стоит, после чего, сложив волосатые руки на груди, радушно присовокупил:
— Щедрый парень. Опоил всю братию… А, пацаны?! Вы что, совсем сегодня обалдели все?
— Прошу извинить меня… и его, — произнес Петр, не совсем понимая, к кому хозяин обращается. — Спасибо, что позвонили.
— Вы не переживайте, — успокоил тот. — Мы и не таких видали… Хотя не понятно, что бы я с ними делал, если б вы не приехали?
Глядя на Мольтаверна, Петр только теперь осознал, что тот пьян вдребезги, хотя и умудрялся каким-то образом держаться ровно. Мольтаверн даже не шатался. Подступившись к нему, Петр тронул его за железный бицепс и чуть слышимо приказал:
— В машину!
— Вы, главное, не расстраивайтесь, а-спадин Вертягин, — забормотал Мольтаверн, брызгая слюной. — Я им покажу, этому быдлу!
— Покажешь… — Петр подталкивал его к выходу. — Шевели ногами.
Всплеснув руками, Мольтаверн стал проталкиваться к выходу, растопыренными пальцами придерживаясь за столы.
Они вышли на улицу. Уже совсем стемнело. Взяв Мольтаверна за рукав, Петр перевел его через дорогу, подвел к машине и открыл дверцу:
— Усаживайся, дружок, и поживее! Куда ты дел велосипед?
— Велосипед?.. Какой велосипед? Я где-то… Я, в общем, пьяный. Извиняюсь, конечно.
Втолкнув Мольтаверна в машину, Петр вернулся ко входу в кафе и сразу же увидел велосипед, прикованный тросиком к столбу с дорожным знаком. Ключ остался у Мольтаверна. Возиться с замком было не время, к тому же было непонятно, вместится ли велосипед в багажник машины. И Петр вернулся в кафе, попросил хозяина присмотреть за ним до завтра…
Наутро, проспавшись и абсолютно ничего не помня, Мольтаверн клялся и божился, что не возьмет впредь в рот ни капли. Петр потребовал от него предоставления счета за сабантуй. И оказалось, что тот пропил все деньги, которые получил день назад в виде аванса, все четыреста франков.
Инцидент кое-как удалось замять. Но в глубине души Петр не знал, как относиться к случившемуся. Поспешных выводов делать тоже не хотелось. Он предпочитал списать всё на срыв. На радостях бывает и не такое. В конце концов, длительные хождения по мукам — поиски работы, увенчались успехом. Мольтаверна можно было понять. К счастью, в тот вечер, когда всё случилось, Луизы не было дома, и поставить на истории крест было нетрудно. Но неприятности на этом не закончились.
Мольтаверн не проработал в парке и недели, как его уволили с работы. Это произошло в пятницу…
Уехав в этот день с работы раньше обычного, Петр приехал на Аллезию, назначив Луизе встречу в кафе рядом с ее домом, чтобы уже вместе ехать в Гарн. Дожидаясь ее прихода, он сел за столик на террасе у окон, чтобы присматривать за машиной, оставленной посреди пешеходного перехода, заказал стакан воды с мятным сиропом и стал листать «Монд». Когда Луиза вошла в кафе, опоздав почти на час — в джинсах и коротеньком пальто мышиного цвета, которое ей очень шло, — на улице уже смеркалось. Когда же они приехали в Гарн, было темно как ночью.
Еще издалека, на въезде на аллею с дороги, Петр с удивлением заметил в своих окнах свет. Мольтаверн должен был вернуться с работы позднее. Подкатив к ограде, Петр остановил машину и, не дожидаясь Луизы, гонимый каким-то неприятным предчувствием, первым заторопился в дом.
Мольтаверн сидел на диване не раздеваясь, в верхней одежде, и крутил в руках разобранный штепсель с проводами. При виде Петра он потупился.
— Здравствуй, Леон… Что это ты так рано? — спросил Петр, на ходу снимая верхнее.
Мольтаверн поднял лицо, но смотрел мимо. Поднявшись с дивана и шаря глазами по сторонам, он уничижительно, будто лакей, мотнул головой, прежде чем сделать шаг навстречу Луизе, которая тоже появилась на пороге, — он обычно забирал у нее верхнюю одежду. Вчерашний налет гордыни исчез с его лица как не бывало.
Петр и Луиза переглянулись.
— Давайте пальто, — предложил Мольтаверн. — Там некуда повесить.
— Леон, тебя же спрашивают? — потребовала ответа Луиза. — Ты что делаешь дома в такую рань?
— Списали, — буркнул Мольтаверн, и по лицу его расползлась глупая улыбка.
— Что значит, списали? — не поверил Петр. — Откуда списали?
— С работы, откуда…
— Как это? За что?
— А ни за что… Вам звонила Шарлотта, как ее…
— Нет, ты, пожалуйста, растолкуй понятным языком, — потребовал Петр. — Ни за что — так не бывает.
— Директор вызвал меня… Ну этот, помните, косоглазый тип? И спросил, есть ли у меня судимость.
— И что?
— Я сказал, что есть.
— Ты сказал, что есть… — Петр развел руками. — Мы же с тобой договаривались… что без меня ты ничего никому не будешь рассказывать. Да или нет?
Мольтаверн молчал.
— Хорошо. И что дальше? — подстегнул Петр.
— Ну что… потребовал справку. — Мольтаверн опять глупо ухмылялся. — Ну а когда заполучил бумажку, говорит, забирай свои манатки и чтоб духу твоего тут не было… Ну что тут непонятного?
— Справку! И ты ему эту справку принес? Когда ты успел?!
— Да нет!
— Не понимаю… Какого черта ты отвечаешь на такие вопросы? Или тебя за язык тянули?
— Что же вы-то предлагаете? Врать?
— Ну дает… И соврал бы, ангелочек! — попрекнула Луиза. — Тебя ж не на исповедь отправили, а работать… охранником, на хлеб зарабатывать.
Мольтаверн не знал, куда девать глаза. Ожидая, по-видимому, и не такую реакцию, явно приготовившись к взбучке, он, скорее всего, не ожидал, что это произойдет в столь резкой форме. На лице его появилось беззащитное выражение. Стараясь преодолеть неловкость, он глядел то в пол, то в сторону, а затем вдруг еще и покраснел, чего за ним не водилось вообще.
— Пожалуйста, Луиза.., — проговорил Петр. — Ну что, так просто и выставили? — спросил он смягчившимся тоном.
Мольтаверн смотрел в окно и как ненормальный покачивался.
— Скоты… Я им устрою увольнение! — пригрозил Петр и прошел в свой кабинет, чтобы оставить там портфель и верхнюю одежду.
Мольтаверн оставался непробиваемым весь вечер. Но в то же время не мог скрыть своей подавленности, выдавал ее молчаливостью, выражением упрямой сосредоточенности, которая проступала у него на лице, когда он кромсал репчатый лук на кухонном столе, рукавом вытирая слезы, и когда тут же шинковал петрушку в салат, уставившись в стол бездонным взглядом круглого сироты и пошевеливая губами. Выдавала даже походка: Мольтаверн расхаживал по дому, разводя колени и растопыривая локти, как будто под ногами у него был не паркет, а сплошные ямы.
Наблюдая за ним, Петр не мог не испытывать жалости, а то и вины за случившееся. Вины за свою неспособность помочь по-настоящему. Разве не он настоял на обмане, запретил говорить о судимости? В эти сомнения врывалось и другое неожиданное чувство. Едва ли это была просто жалость. Но что-то не переставало жечь его изнутри и становилось нестерпимым, как только он припоминал поразившую его деталь: реакцию Мольтаверна на свои первые слова, произнесенные с порога, когда они вошли с Луизой в комнату и застали его на диване — униженный лакейский кивок Мольтаверна. Почему-то именно этот кивок сильно бередил теперь душу.
После ужина он позвал Мольтаверна в кабинет. Тот подробно рассказал, при каких обстоятельствах произошло увольнение. В момент оформления на работу — это происходило уже после того, как все условия были обговорены в присутствии Петра — административный служащий, занимавшийся наймом, добросовестно проэкзаменовал Мольтаверна по некоторым другим обычным вопросам, касавшимся его социального положения. И в этом не было ничего удивительного. Слишком явно Мольтаверн подпадал под категорию лиц «социально уязвимых». На этот раз, согласно наставлениям, полученным от Петра, свое тюремное прошлое Мольтаверн обходил молчанием. Петр считал, что позднее, даже если этот факт однажды и всплывет, он уже не имел бы существенного значения, так как Мольтаверн успел бы проявить себя в деле, как это и произошло при его появлении в Гарне. На черное пятно в его анкетных данных, скорее всего, закрыли бы уже глаза. В конце концов, ни один закон не запрещал брать на работу людей, отбывших тюремный срок.
Но как Леона угораздило хвастануть при собеседовании, что у него есть знакомый полицейский, который может отрекомендовать его по всем статьям, да еще и сообщить, в каком комиссариате тот служит? Этого объяснить было уже невозможно. Здесь проглядывало что-то иррациональное. Соблазн ухватиться за что-нибудь прочное, весомое в глазах обывателя? Чувство неполноценности, причем настолько глубоко засевшее в подсознание, что Мольтаверн уже был не способен себя контролировать?
Стоило ли удивляться, что служащий не смог пропустить мимо ушей такое откровение. Ошибался Мольтаверн и насчет знакомого полицейского. Ничто человеческое не было чуждо, судя по всему, и полицейскому. Но казалось очевидным, что, добиваясь доверительных отношений с Мольтаверном, «друг-полицейский» преследовал в свое время простую цель — хотел ускорить процедуру дознания по делу, которое велось против Мольтаверна, и попросту втерся в доверие к своей жертве. Но до этого Петр докопался уже позднее…
В комиссариате, куда позвонили с работы Мольтаверна, его отрекомендовали в таких терминах, что не всякая тюрьма обрадовалась бы его возвращению. Уже на следующий день от Мольтаверна потребовали справку о судимости. Мольтаверн тянул резину, отмалчивался, надеялся, что эта «пальба по ногам» утихнет сама собой. Тем временем нужную справку запросили напрямую, в обход Мольтаверна. И таким образом в считаные дни о нем узнали всё необходимое. Неизвестно — всё ли до конца или только то, что касалось его последней эпопеи. Но этого оказалось достаточно, чтобы расторгнуть временный договор, на основании существующих «внутренних инструкций» и несуществующих законов об ограничении доступа к подобной работе определенной категории лиц. Оспаривать решение? Жаловаться? Судиться?
Было уже около полуночи. Сидя в своей рабочей комнате, Петр продолжал обсуждать с Мольтаверном случившееся, всё еще стараясь выяснить, имелись ли у него хоть какие-то шансы отстоять его права, когда за окнами раздалась грозовая канонада. Через минуту хлынул такой ливень, сопровождаемый ураганным ветром и градом, что вздрагивали стены и казалось, что кто-то ухватился мертвой хваткой за карниз и пытается оторвать крышу.
Луиза кинулась закрывать уличные ставни. Она сразу позвала на помощь. Они поспешили на террасу. Борясь с ветром и со ставнями, все трое вымокли до нитки. Спать все разошлись только после чая, который Мольтаверн принес к камину, когда уже пробило два часа ночи…
Ураган, не стихавший всю ночь, к утру спал, а к десяти часам даже распогодилось. Теплый весенний ветер преспокойно гнал по небу большие кучевые облака, над горизонтом всё еще налитые лиловой тяжестью. С неестественной быстротой облака плыли прямо навстречу взгляду. Со стороны холмов ветер приносил обжигающе свежие, насыщенные чем-то приторным запахи леса, сырой земли и прелой зелени.
Петр с рассвета хозяйничал в розарии. В джинсах, в старом ирландском свитере с косичками на рукавах, в сером парусиновом бобе, он возился в кустах, вычесывал из газона обкромсанные ветки, загружал мусор в тачку и свозил его в дальний угол.
К одиннадцати часам на террасе ударила дверь, и показалась Луиза. Всё сразу же пришло в движение. Утро было хотя и свежее, но столь ясное, что она попросила Мольтаверна, застывшего в дверях наготове, накрыть завтрак на улице. Мольтаверн исчез и через минуту стал носить в беседку под навесом посуду, горячий шоколад, кофе, поджаренный хлеб, банки с вареньем и фрукты.
Через несколько минут Петр поднялся к беседке, выпил за компанию со всеми чашку кофе, после чего вернулся к кустам и, перегнав тачку повыше, к самой террасе, продолжал начатое с утра. Из сада он слышал, как Луиза, едва проснувшись, уже вовсю отчитывала Мольтаверна за разбитый вечером фаянсовый горшок для цветов.
Выставив стул из тени на газон, Мольтаверн грелся на солнце и реагировал на всё стоическим молчанием.
— В мире, Леон… в том мире, в котором мы живем, люди больше ценят барахло всякое, вещи, а не друг дружку. На тебя всем наплевать. Поэтому ты должен хотя бы стараться показаться полезным, интересным.
— Это вы свой мир описываете, — сказал Мольтаверн. — Мой мир… он совсем не похож на ваш.
— Ну конечно!.. Ты хочешь сказать, что я, Пэ и все мы живем в этом реальном мире, а ты почему-то — нет? Что ты нашел себе теплое местечко, пригрелся и будьте здоровы?
Мольтаверн молча поигрывал коленями, отделывался одними ухмылками.
— За это тебе и достается.., — заверила Луиза и стала размешивать какао ломтиком поджаренного хлеба.
— В волчьей стае надо выть по-волчьи… Вы это хотите сказать? — спросил Мольтаверн. — Эту школу я прошел, когда вас еще на свете не было.
— Если не хочешь выть со всеми, так хоть бы подвывал… так, для вида. Правила игры соблюдать нужно. Или не лезть в игру вообще, сидеть в стороне от всяких игр.
Обменявшись взглядами, они вдруг рассмеялись. На некоторое время в беседке воцарилась тишина. Панибратский тон и неведомо на чем замешенное единодушие, благодаря которому им удавалось понимать друг друга с полуслова, Петра удивляли уже не в первый раз, но теперь немного озадачивали.
— Хорошо, давай подойдем к этой проблеме с другой стороны, — продолжала Луиза. — Вот смотри: в нашем обществе… ну, в нашем свинском обществе, в котором нам приходится жить, деньги — это всё равно что кровь… Как кровь, которая течет по сосудам, чтобы организм, живые ткани могли получать вещества, необходимые для жизнедеятельности. Ведь так?.. Тогда ответь, пожалуйста, как вот ты к деньгам относишься, а Леон? Или тоже всё отрицаешь?
— А никак, — ответил тот.
— Что значит никак? Это не ответ… Богатым ты стать не хочешь, это и дураку ясно. А то ведь потом придется сторожить нажитое добро, как оружейный склад. Сохранить добро труднее, чем его нажить… Правильно я тебя понимаю?.. Но иметь что-то, как все нормальные люди, получать эти полезные вещества, о которых я говорю?
— Чтобы любить богатство, надо быть бедным, — ответил Мольтаверн.
— А чтобы любить бедность, надо быть богатым?
— Можно и так.
Луиза пригубила какао, обожглась. Отставив чашку, она неожиданно согласилась:
— Может быть, и так, конечно. Тебя не переспоришь. То же самое утверждает одна моя знакомая. Она живет на три тысячи в месяц. — Луиза принялась рассказывать Мольтаверну о том, как ее подруга Мона питается одним рисом и макаронами и этой суммы ей якобы хватает на удовлетворение всех ее запросов.
— Вот я и говорю, что счастливым можно быть без денег, — сказал Мольтаверн.
— Ты — наглядный пример… Этих перлов ты у Пэ, по-моему, нахватался.
— Ничего подобного! Я тоже так думаю.
— Тогда объясни… Каким же образом?
— Не тем богат, что есть, а тем, чему рад, — произнес Мольтаверн.
— Чего-чего?
— Человек, у которого есть деньги, не понимает, что почем. Ну что тут непонятного?.. Вот у вас хватает денег на новую машину, вы можете купить ее, когда вам захочется. Одна сломалась — купили другую, — быстро заговорил Мольтаверн. — Но вы уже не можете любить машины, они для вас ничего не стоят. Логично?.. Так — средство передвижения. Вот как для Пэ. Какая ему разница? А когда своя, единственная… Когда мучился, берег, сам ремонтировал — совсем другой разговор. Можно быть счастливым, когда хорошо поел. Когда на тебе новые джинсы. Или когда где-то рядом хорошо пахнет. Вы не понимаете… Если вам стоит только захотеть и у вас будет всё, что вы хотите, это непонятно. Вино окажется кислое. Шоколад горький. Всё не то, не то…
— Философия, Леон, — вздохнула Луиза, помолчав. — Когда человек хорошо ест, у него лицо подтянутое, кожа блестящая. Когда плохо — серое, опухшее. Какая между ними разница?.. Да огромная!
— Мы говорим о разных вещах. Я вот люблю, например, сушить одежду на улице, потому что она потом хорошо пахнет, — привел Мольтаверн еще один пример. — А другой даже не понимает, что одежда хорошо пахнет, если у него всегда был такой огород. — Мольтаверн показал в сад.
— Это не огород, а розарий.., — поправила Луиза. — Но я поняла, что ты хочешь сказать. Какой ты всё же притвора, Леон! Ты ведь понимаешь больше чем десять адвокатов, вместе взятых! Не знала, что ты философ.
— Это не философия. Это опыт жизни, — изрек тот не без самодовольства.
С минуту они помолчали.
— Ну, раз ты такой опытный, такой умный, ответь мне вот на какой вопрос. Помнишь, мы с тобой говорили про армию, про жестокость и всё такое… Как ты всё это совмещаешь? Ты лев, по-моему, по гороскопу?
— Нет, я не лев.
— А похож… Так что я хотела спросить… Ты в Бога вообще веришь? Любой нормальный человек должен задумываться над такими вещами.
Задержав на собеседнице иронический взгляд, понимая, что такой вопрос невозможно задавать серьезно,
