Сделана в СССР. Приключения советской школьницы в исламском Тегеране
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Сделана в СССР. Приключения советской школьницы в исламском Тегеране

Жанна Голубицкая

Сделана в СССР

Приключения советской школьницы в исламском Тегеране

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Обложка Елизавета Шурупова

Редактор Игорь Гасанов

Редактор Марина Архипова





16+

Оглавление

СДЕЛАНА В СССР

Приключения советской школьницы в исламском Тегеране

«Если сникнет парус, мы ударим веслами!»


Из песни ансамбля «Иверия» «Арго».

От автора

Посвящается всем «сделанным в СССР»: кто рос в Советском Союзе, а вырос в совсем другой стране. И тем, кто живет в условиях западных санкций уже пятый десяток лет — иранцам, сейчас проявляющих к нам, россиянам, особое сочувствие и понимание ситуации.


До событий конца февраля 2022-го средний россиянин не проявлял особого любопытства к опыту рядовых иранцев, довольствуясь ярлыком «спонсор мирового терроризма», повешенным на Иран еще в 1979-м году — поводом стал захват в заложники американских дипломатов.


Но теперь все изменилось и стало любопытно: а каково это — четыре с лишним десятилетия полного бойкота со стороны той части мира, которую принято называть «прогрессивной и цивилизованной»? За это время жить в условиях изоляции от западных ценностей научилось уже три поколения иранцев.


Так уж вышло, что переломный для Ирана момент истории (начало 80-х прошлого столетия) я наблюдала лично, в детстве оказавшись на его территории. А вернувшись на Родину, вместе с родителями вскоре попала в поворотный для России период начала 90-х. Историю, которая творилась на наших глазах, помнят многие мои сверстники и в России, и в Иране. А я как свидетель и того, и другого, точно знаю, сколько у нас общего.


Как мы жили и выживали, над чем смеялись и плакали, к чему стремились и чего добились — в этих историях так или иначе узнает себя каждый, кто помнит, как интересно мы взрослели. Уж такое это было неоднозначное время: чтобы угодить в историю, не надо было делать что-то особенное, достаточно было просто что-то делать.


Эти истории, происходившие в Москве и в Тегеране в конце прошлого века по ряду причин не вошли в изданную в Британии книгу «ТЕГЕРАН-1360» или упомянуты в ней вскользь. А поскольку они все же были, заставляя плакать или смеяться, жаль, если они останутся за кадром навсегда. Так и родился этот сборник «из невошедшего».

Вылет из «дворянского гнезда»: вместо предисловия

Психологи уверяют, что каждый взрослый — это запеленутый в кучу социальных условностей ребенок. А чтобы распеленать его и увидеть, каков он на самом деле, достаточно расспросить его о детстве.

Маркес писал: «Надо прислушаться к голосу ребенка, которым ты был когда-то и который существует еще где-то внутри тебя. Если мы прислушаемся к ребенку внутри нас, глаза наши вновь обретут блеск. Если мы не утеряем связи с этим ребенком, не порвется и наша связь с жизнью».

Летчики считают, что полет по жизни зависит от «базового» аэродрома, где нам приладили крылья, провели предполетную подготовку и поставили «на крыло». С одних баз, искрометно отбрасывая ступени, взмывают прямо в открытый космос, на других учат летать низенько, зато безопасно.

Взлетная полоса каждого из нас — в нашем детстве. Поэтому первым делом о нем и расскажу, чтобы читатель сразу понял, интересно ли ему со мной летать. И может быть, сразу отложил эту книгу в сторону, пока не поздно.

Итак, родилась я 15 октября 1970 года (Весы, Собака) в очень хорошей компании — с Булатом Окуджавой, Марком Захаровым, Андреем Мироновым, Александром Збруевым, Ширвиндтом и Державиным и многими другими необыкновенными личностями. Не одновременно, конечно, но в том же заведении — в роддоме имени Грауэрмана на тогдашнем Калининском проспекте.

Первые пять лет моей жизни прошли в старых арбатских переулках за МИДом. И каждый раз, проводя меня мимо дома, бок которого показывал живые картинки (в 1972-м году именно на стене роддома, выходящей к Старому Арбату, установили первый в СССР наружный полноцветный рекламный видеоэкран, правда, показывал он рекламу не товаров и услуг, а серп и молот, дедушку Ленина и всякую прочую славу КПСС), бабушка или мама напоминали мне, что тут, в самом сердце столицы, на свет появилась не только я, но и множество известных и уважаемых людей. Поэтому я должна гордиться, соответствовать и не позорить место своего рождения непослушанием и неуважением к старшим.

За безоблачное арбатское детство спасибо маминому папе: дедушка был военным врачом, но не практиком, а ученым, изучал и преподавал военную и судебную психиатрию. Это в его профессорской квартире в доме дореволюционной постройки под номером 11 по улице Щукина по соседству с дедушкиным местом работы в институте Сербского, что до сих пор стоит в Кропоткинском переулке, 23, начинала свой путь молодая семья моих родителей. Как рассказывала бабушка, до 1939-го года наша улица Щукина звалась Большим Лёвшинским переулком. Это название вернулось к ней в 1994-м и существует по сей день, но в 55-летнем промежутке между этими датами бывший и будущий переулок считался улицей и носил имя жившего здесь актера Бориса Васильевича Щукина. В 11-м доме по Щукина успела насладиться бытом московской ученой интеллигенции и я — к дедушке с бабушкой приходило множество интересных людей.

Видимо, дедушка был ценен для своего института: руководство настояло на его переезде из коммуналки на 3-й Мещанской поближе к работе и выделило аж восьмикомнатную квартиру, хотя сам он о таком одолжении, как уверяла бабушка, не просил. Строго говоря, хоромы эти тоже числились коммуналкой, просто вместо посторонних соседей с бабушкой и дедушкой жили семьи всех их троих взрослых детей, а это целая толпа. У мамы было двое братьев, оба старше ее, у одного из них на тот момент было двое детей, у другого трое — итого вместе с женами 9 человек. Еще мои мама и папа со мной, бабушка и дедушка и домработница Мотя, со временем ставшая полноценным членом семьи — 15 человек. Таким образом под одной крышей собрались четверо моих двоюродных сестер и один брат. Он был старше меня всего на год, а младшие из кузин — на 2 и 3 года, поэтому проблем с компанией для игр у меня не возникало.

Бабушка неукоснительно придерживалась заведенного в доме порядка и приучила к этому всех домашних. После обязательного общего завтрака за большим круглым столом все обитатели нашей квартиры уходили на работу или учебу, а дети оставались на тете Моте — так мы называли бабушкину домработницу, которая с появлением у хозяйки внуков стала и нашей всеобщей няней — всех нас шестерых она нянчила с пеленок. Младших выгуливала, старших встречала из школы и всех без исключения кормила и баловала. Мы все ее обожали.

Бабушка (для внуков просто баба Муся) любила принимать гостей и делала это изысканно и со вкусом. Поощряемого в те годы презрения ко всему «мещанскому» бабушка, видимо, не разделяла, предпочитая красивые и недешевые предметы сервировки — серебро, фарфор, хрусталь. Я была совсем маленькая, но по сей день помню хруст и запах накрахмаленных скатертей, аромат запеченного в духовке мяса и свежей выпечки. Перед приходом гостей бабушка ставила пластинку Вертинского и все члены семьи, вооружившись накрахмаленными же кухонными полотенцами, протирали ножи, вилки, тарелки и бокалы — такова была традиция. Все должно было быть идеально. Именно в эти минуты всеобщего протирания баба Муся приговаривала, что у культурного человека должен быть привит вкус ко всему красивому и качественному. Но на этом чопорный этикет заканчивался: застолья на Щукина были веселыми. А для тех времен даже смелыми — особенно, «психиатрические».

Все молодые члены нашей большой семьи (мамины старшие братья, их жены и мои родители) признавали, что даже студенческие вечеринки не могли сравниться по громкости хохота и музыки с обедами и ужинами, на которые приходили дедушкины коллеги-психиатры. Нигде больше так не шутили, не хохотали, не пили столько сладкого венгерского токайского, организованно пьянея во время застолья и мигом трезвея у дверей, собираясь домой. После горячего и перед чаем непременно танцевали: сначала «допотопные» «Рио-Риту» и фокстроты — «для разгону», как говорил дедушка. А потом и современные для начала 70-х твисты и рок-н-роллы. Причем, если верить отзывам обоих моих дядей, весьма любившим молодежные вечеринки, так лихо, как немолодые уже психиатры, рок-н-ролл не отплясывали даже студенты.

Забегая вперед, это умение врачей, сталкивающихся с человеческими страданиями чаще остальных, не упускать радостных моментов жизни, я буду наблюдать снова всего несколько лет спустя, в 9 лет оказавшись среди сотрудников госпиталя советского Красного Креста в революционном Тегеране.

Другим увлечением бабушки, помимо предметов сервировки, было изысканное постельное белье, она его коллекционировала. Шелковое, хлопковое с сатиновым покрытием, однотонное, с рисунком, всякое разное, оно хранилось в ящиках комода в бабушкиной спальне. Я любила забегать туда, когда никто не видит, выдвигать по очереди ящики и вдыхать пьянящие цветочные запахи. Один ящик благоухал лавандой, второй ландышем, третий васильками, четвертый пионами… Я зажмуривалась и представляла себя на цветущем лугу или в благоухающем саду. С изысканными полотенцами в советской стране, видимо, было совсем туго, поэтому бабушка шила их сама, как только удавалось через знакомую продавщицу из соседнего магазина «Ткани» раздобыть цветную махровую ткань. Благодаря бабушке, члены нашей большой семьи никогда не путали полотенца в общей ванной: за каждым был закреплен свой цвет. Меня, как самую младшую из внуков, бабушка снабдила набором розовых полотенец с собственноручно вышитыми на них цветочками — большим банным, средним для рук, маленьким для лица и толстым для ног. Но я все время заглядывалась на ярко-желтые полотенца с уточками одной из двоюродных сестер.

Однажды Таня — моя кузина, которая уже ходила в школу — написала в заданном на дом сочинении о своей семье, что глава семьи у нас бабушка, а она любит чистоту, порядок, тюлевые занавески и домработницу тетю Мотю. Случайно увидев это сочинение, бабушка мягко попросила Танюшу изменить этот абзац. Сестра послушалась, но почему нельзя было писать про тюль и домработницу, поняла гораздо позже — советской женщине, даже если зарплаты мужа-ученого официально хватает на украшательство дома и улучшение быта, «мещанство» в виде любви ко всякой домашней «мишуре» было не к лицу.

Кстати, свой перфекционизм в отношении белья и посуды бабушка пронесла через всю свою долгую жизнь, а прожила она без малого 100 лет.

Лето 2006-го года — последнее лето своей жизни — баба Муся проводила на даче у моих родителей под Чеховым. Ходить ей было уже тяжело, и большую часть времени она лежала в постели с Тургеневым — в смысле с его «Дворянским гнездом». Говорила, что в этой книге описаны места ее детства в Орловской губернии (бабушка родилась в Орле, который считался «орлиным гнездом» литературы XIX века — здесь в разное время жили и писали Тургенев, Бунин, Лесков, Андреев). Бабушка рассказывала, что по тому самому озеру, где герои «Дворянского гнезда» «всем обществом» удили рыбу, мой дедушка Сережа катал ее на лодочке. Когда, конечно, был еще не моим дедушкой и даже не бабушкиным женихом, а просто ухаживал за юной, хорошенькой и благовоспитанной девицей Мусенькой из хорошей орловской семьи.

Бабушка рассказывала, что в юности ходила в «беседку Лизы Калитиной» из тургеневского романа. И зачитывала нам вслух, что писал об этом месте в своей «Жизни Арсенева» Бунин: «Тут недалеко есть усадьба, которая будто бы описана в „Дворянском гнезде“. Хотите посмотреть? И мы пошли куда-то на окраину города, в глухую, потонувшую в садах улицу, где на обрыве над Орликом, в старом саду, осыпанном мелкой апрельской зеленью, серел давно необитаемый дом… Мы постояли, посмотрели на него через низкую ограду, сквозь этот ещё редкий сад… Лиза, Лаврецкий, Лемм…».

Оказывается, своих Калитиных Тургенев списал с семьи Коротневых, чья юная дочь действительно ушла в монастырь вследствие несчастной любви, а их усадьба стояла как раз в бабушкиных родных местах, на крутом берегу над рекой Орлик. Кстати, на месте нашего старого дома номер 11 по бывшей улице Щукина, которой теперь вернули ее дореволюционное название Большой Лёвшинский переулок, сейчас под тем же номером стоит элитный клубный дом с именем — «Дворянское гнездо». Одним этим он уже напоминает о бабе Мусе.

Уход бабушки в лучшие миры, как и ее привычки и манеры, тоже достоин отдельного описания.

Это случилось на исходе сентября, после того самого лета, которое баба Муся провела на родительской даче под Чеховым с Тургеневым в руках (до этого летом она предпочитала дачу своего старшего сына Феликса под Сергиевым Посадом). Когда золотая осень 2006-го года только начала сменяться унылой порой, моя бабушка, в жизни не выпивавшая ничего крепче кагора, вдруг попросила коньяку. Его в доме не оказалось, но, если женщина просит… и папа сел в машину и поехал в Чехов, понимая, что коньяк из ближайшего к даче сельпо его изысканная теща воспримет как оскорбление. Раздобытый папой приличный коньяк мама налила в рюмочку и принесла бабушке. И немедленно получила замечание:

— Боже мой, Ириночка, где ты взяла эту жуткую рюмку?! Всю жизнь я пыталась привить тебе вкус к изящной сервировке, но, боюсь, мне это так и не удалось!

— Мама, но это же дача! — принялась было оправдываться моя мама. Но встретив бабушкин взгляд, просто ушла назад на кухню вместе со своей «жуткой рюмкой».

А папа снова сел в машину и отправился в Чехов — на сей раз за приличными коньячными бокалами.

Когда, наконец, приличный коньяк был налит в приличный бокал (из богемского хрусталя, с толстым дном специально для коньяка), бабушка приняла его с серебряного подноса, на котором подала его мама, слегка согрела в руках, как принято поступать с коньяком в приличном обществе, и с достоинством пригубила. После чего с удовольствием закусила половиной ложечки черной икры, аккуратно положив ее серебряным фруктовым ножичком на ломтик лимона. Затем снова поиграла золотистым напитком на толстом богемском дне бокала, прикоснулась губами к его хрустальному краю, улыбнулась… и умерла.

Вот так баба Муся отправилась в свой последний путь — на дорогом белье, с улыбкой и Тургеневым в руках, испив дорогого коньяку и закусив его черной икрой. Я не случайно так подробно описала ее уход — это был со вкусом, как и все, что делала баба Муся, обставленный ритуал, назвать который некрасивым словом смерть даже язык не поворачивается.

Однако вернемся в нашу арбатскую жизнь.

Помимо бабушкиной спальни с благоухающим как весенний сад комодом, заманчивым был и дедушкин кабинет — там пьяняще пахло старыми книгами и свежими журналами, их присылали дедушке из-за рубежа. Толстые конверты из плотной бежевой бумаги, испещренные диковинными иностранными надписями и наклейками, дедушка разрезал специальным костяным ножом и извлекал из них блестящие, гладкие на ощупь, толстенькие брошюры с незнакомыми буквами — так выглядели европейские медицинские вестники. Я обожала их листать, хотя из картинок в них попадалась только змейка, обвившаяся вокруг бокала, и изредка схематичные изображения человека, к внутренностям которого с разных сторон стремились стрелочки, снабженные подписями на неведомом мне языке.

— Что же ты там разглядываешь?! — удивилась как-то баба Муся, случайно застав меня в дедушкином кабинете, уткнувшуюся в свежий психиатрический вестник на немецком языке.

— Я его нюхаю, — призналась я.

Это было чистой правдой: в дедушкину медицинскую периодику я утыкалась в самом прямом смысле — носом. Ароматы свежей полиграфии по сей день будоражат не только мое обоняние, но и воображение. Равно как и дух библиотек — терпкий, насыщенный, соединивший пыль веков и их же мудрость.

Помимо журналов и книг, в дедушкином кабинете еще многое влекло меня своей таинственностью и, как мне казалось, причастностью к особому «дедушкиному миру». Это были как причудливые только на мой детский взгляд письменные принадлежности вроде старинного пресс-папье, так и действительно необычные штуковины — например, настоящий человеческий череп.

Поясняя, почему на него можно только смотреть, но не трогать, бабушка уверяла, что он старый и хрупкий, тронешь — развалится. Только черепом «работает» уже почти два десятка лет, а до того еще долго служил кому-то головой. А как только перестал, его свистнул в анатомичке старший мамин брат Феликс, покрыл лаком и преподнес дедушке на юбилей. Было это, по словам бабушки, задолго до моего появления на свет, когда Феличка был еще на младших курсах медвуза.

Из рассказа бабы Муси следовало, что именинник встретил дар бурными восторгами: «О, мне как раз нужна карандашница!» С этого момента из глазницы у несчастной черепушки, некогда бывшей головой человека, стал торчать толстый красный карандаш, которым дедушка делал пометки в толстых напечатанных на машинке и сброшюрованных фолиантах, которые ему вечно приносили посетители по работе. От гостей они отличались тем, что тетя Мотя провожала их сразу в кабинет к дедушке, а чай предлагала только на выходе. С гостями же поступали наоборот: сначала кормили, а уж потом устраивали экскурсию в «святая святых отечественной психиатрии в отдельно взятой арбатской квартире» — так называла поход в дедушкин кабинет баба Муся.

По причине старости и хрупкости детям играть с черепом воспрещалось. Но если вдруг случалось везение, что взрослых нет дома, а тетя Мотя задремала за вязанием, мы с двоюродными сразу мчались этот запрет нарушать. И поэтому знали точно: никакой череп не хрупкий! А как-то, вернувшись с работы пораньше, нас застукала моя мама. Но ругаться не стала: рассказала, что и сама всего десяток лет назад, стоило папе с мамой уйти из дома, а Матюше задремать, бросалась играть в этот череп. А подружки буквально напрашивались к ней в гости, чтобы увидеть его своими глазами.

Но более всего из всех диковин на дедушкином столе мое воображение тревожила даже не чья-то бывшая голова, а тяжеленная «неваляшка» из гладкого, матового в тонких коричневатых прожилках камня, одетого в зеленое сукно и пришпиленного сверху блестящим набалдашником в виде изящной женской головки — то самое, уже упомянутое выше старинное пресс-папье. Для чего нужна эта штука, я понятия не имела, мне просто нравилось спускать ее на пол, раскачивать и воображать, что это лодочка, качающаяся на волнах бескрайнего моря, роль которого досталась блестящему кабинетному паркету. Садиться на пол мне было строго запрещено, как и ставить на него принадлежности с дедушкиного стола, но ради игры в лодочку я все это нарушала. Разумеется, когда никто этого не видел. Однако непостижимым для меня образом тетя Мотя и бабушка всегда об этом узнавали, даже если первая не выходила с кухни, а второй и вовсе не было дома. Как же я билась над разгадкой их проницательности! Но обе хранили загадочное молчание. И только позже, когда мы переехали в Сокольники, где вместо паркета был линолеум, тетя Мотя призналась, как меня вычисляли. Стоило мне плюхнуться на пол, как тщательно натертый тетей Мотей паркет немедленно сигнализировал об этом рыжими мастичными пятнами на моей попе.

За год до нашего с мамой, папой и тетей Мотей переезда на новую квартиру семьи мои двоюродных съехали: было объявлено, что наш дом готовят к сносу и жильцов начали постепенно расселять в новостройки. Забегая вперед, на деле наш старый дом был снесен только 40 с лишним лет спустя, в начале нулевых, освободив место для постройки «Дворянского гнезда», распахнувшего свои двери перед новыми богатыми жильцами лишь в 2003 году. Все эти годы время от времени, находясь неподалеку, я навещала место, где прошли самые первые годы моей жизни. Старый дом стоял заброшенный, осиротевший, но выглядел по-прежнему крепким и добротным — видимо, в начале прошлого века строили на совесть.

В последний год жизни на Щукина наша квартира выглядела опустевшей: нас осталось всего шестеро (бабушка с дедушкой, мама с папой и со мной и тетя Мотя), а это для апартамента из восьми комнат в бывшем доходном доме с высоченными потолками и кучей «ничейных» хозяйственных закоулков очень мало. Гулкий коридор больше не оглашался криками играющих детей, а кухня бесконечным звяканьем посуды и громыханием кастрюль.

На попечении тети Моти теперь осталась только я и получала от нее заботу в пятикратном размере (за 4-х двоюродных сестер и брата). Я была до отвала закормлена вкуснейшими тети Мотиными оладушками, щедро сдобренными сливочным маслом, и домашними пирожками с разными начинками, больше всего из которых я любила с капустой.

После семейного завтрака за большим круглым столом в общей столовой все оставшиеся домочадцы уходили по своим делам, и начинался наш с тетей Мотей день. Если погода позволяла, она вела меня гулять — иногда через Зубовскую площадь в сквер Девичьего поля, иногда переулками на Гоголевский бульвар. Но если тете Моте нужно было по магазинам, а такое бывало чаще всего, то просто в «четырнадцатый двор» — так среди местных нянь и бабушек, выгуливающих детей, назывался двор дома №14 по улице Веснина, ныне Малый Лёвшинский переулок.

Каждый раз, ведя меня туда, тетя Мотя причитала, что «снесли Покров храм, варвары!». И добавляла, что я родилась на Покров, и храм, на место которого как раз выходят окна моей комнаты, принес бы мне счастье. Тогда я не понимала, о чем это она, просто привыкла к няниным причитаниям и запомнила их. А всплыли они в моей памяти гораздо позже, когда из школьного урока по истории Москвы я узнала, что с 1712-го по 1930-й год на месте нашего «четырнадцатого двора» стояло то, что тетя Мотя называла «Покров храм» — церковь Покрова Пресвятой Богородицы, что в Лёвшине. Я родилась 15 октября, а накануне был Покров день (церковный праздник Покров Пресвятой Богородицы, отмечается 14 октября), вот моя няня и сожалела, что у меня мог бы быть «свой» храм прямо в окне детской. Но в начале 30-х годов прошлого века Покров храм разрушили, а на его месте к 1935-му году построили жилкооператив архитекторов и строителей, во двор которого и водили своих подопечных все окрестные няни и бабушки.

«Четырнадцатый» считался единственным в нашем переулке «настоящим двором» — с качелями, горкой, песочницей и круглой цветочной клумбой. Соседние же дворы бабушка называла «каменными мешками»: все они, как один, походили на наш внутренний дворик, куда вел черный ход, и где хозяйки сушили белье. Сохло оно, правда, медленно: даже в самый солнечный денек в нашем дворе стояли, как выражалась тетя Мотя, «потемки» из-за нависшей над ним глухой краснокирпичной стены соседнего дома, всеми окнами глядящего в Малый Лёвшинский. Зато в жару в нашем дворе было прохладно, и хозяйки сбегали туда из душных кухонь чистить картошку и болтать.

Зато в «четырнадцатом» никакого белья и домработниц с ведрами картофельных очисток и в помине не было, только нарядные дети в сопровождении опрятных старушек. Ко всем своим прелестям двор 14-го дома был отделен от улицы литой чугунной оградой с воротами, что позволяло не опасаться, что увлеченные игрой детишки к ужасу зазевавшихся или заболтавшихся нянь и бабушек, выскочат на проезжую часть.

Когда взрослым надо было отлучиться по неотложным делам, они заводили отпрысков в «четырнадцатый» и, если при играющей там детворе обнаруживалась хотя бы одна няня или бабушка, спокойно уходили, оставив ей и свое чадо. Так иногда делала и моя тетя Мотя, если ей нужно было в продуктовый. Впрочем, он находился тут же напротив, в нашем собственном доме, и без надлежащего присмотра я оставалась совсем недолго.

Если же погода стояла, по выражению тети Моти, «не гуленая», она откидывала с большого круглого обеденного стола край толстой плюшевой «будничной» скатерти с кистями, включала погромче радио и садилась перебирать крупу, или гладить, или рукодельничать. А я забиралась на широкий мраморный подоконник, щедро подогретый снизу чугунной советской батареей-гармошкой, устраивалась там между бабушкиными китайскими розами, геранью и фиалками и тети Мотиными столетниками и луковицами в банках, и изучала жизнь улицы Щукина, на которую выходили окна столовой.

После полудня по ней со стороны Садового вглубь нашей улицы пробегали смугленькие темноволосые дети: это возвращались из школы маленькие мексиканцы. В конце нашей улицы находилось (и есть по сей день) мексиканское посольство. Много лет спустя, уже в качестве корреспондента «МК», меня приглашали туда на приемы, и каждый раз, идя переулком из детства, я переносилась в те годы и будто ощущала запахи арбатских переулков начала 70-х. И даже слышала их звуки.

Вот «одноглазый» светофор, висящий над перекрестком нашей улицы с Денежным переулком, подмигивает желтым, перед ним притормаживает зелено-голубой прямоугольный фургончик с бело-желтой надписью «ХЛЕБ» на боку. Коротко утробно гудит, выпуская клубы дыма (бабушка называла его «ядовитым», но для меня автомобильные выхлопы так и остались запахом детства), и, полязгивая на горбатостях мостовой, грузно громыхает в сторону булочной на Кропоткинской, ныне Пречистенке.

Туда мы с тетей Мотей ходим переулками за свежим батоном и половинкой черного за 22 копейки к обеду. А заодно стоим за теплыми еще бубликами, усыпанными маком, а раз уж отстояли очередь, то берем еще ватрушки и булочки-«калорийки» к полднику. Иногда мне (при условии, что я не скажу бабушке и маме, которые это лакомство запрещали) удавалось выклянчить в этой булочной у тети Моти или папы и «картошку» — хрустящий картофель в ломтиках «Московский» от производственного объединения «Колосс» Минпищепрома РСФСР, который теперь вспоминают как «советские чипсы». Вообще замечательная была булочная: иногда в ее кондитерском отделе «выбрасывали», как это называлось во времена советского дефицита, даже «Сластену» — шоколадный батончик с тягучей белой начинкой, сегодня известный как «советский сникерс».

А прямо напротив нашего дома, окна в окна, стоял «вахтанговский дом» — так мы называли жилкооператив для служащих театра им. Вахтангова по адресу Щукина, 8. В последний год арбатской жизни, мне тогда было около 6-ти, у меня в этом доме завелся поклонник — именно так обозначила его моя бабушка.

На уровне нашего 4-го этажа в вахтанговском доме жил милый старичок, по несколько раз в день поливавший многочисленные растения на своем подоконнике. И как-то в «негуленую» погоду он узрел в окне напротив сидящую на подоконнике меня и приветственно помахал мне своей зеленой лейкой. В ответ я помахала ему нашей — точно такой же, но розовой. С этого началась наша дружба: хотя бы раз в день мы должны были помахать друг другу лейками. Если этого не происходило, я начинала волноваться и говорила тете Моте:

— Я сегодня еще не махалась лейками!

Странно, но махать незнакомцу в окне напротив мне никто не запрещал, даже наоборот.

— Ну беги скорее, машись, — говорила тетя Мотя. — А то он старенький, живет один, вдруг случилось с ним что, а никто и не знает.

Мы успокаивались, только когда из дома напротив нам подавали сигналы зеленой лейкой, что все хорошо.

Обнаружив у меня «поклонника в вахтанговском доме», со многими обитателями которого она дружила, баба Муся навела справки. И как-то в субботу мы познакомились лично — прямо на нашей улице, когда мы с бабушкой и дедушкой направлялись на прогулку в Новодевичий монастырь, а «мой поклонник» — в галантерею на углу Щукина и Садового. Он пригласил меня на детский спектакль по сказке Маршака «Горя бояться — счастья не видать», в котором был в то время занят. Тоже в роли старичка — кажется, какого-то министра. Очень жалею, что не запомнила его фамилии, сейчас могла бы гордиться знакомством с одним из старейших актеров легендарного театра. А подсказать мне, увы, уже некому: нет на свете ни бабушки, ни тети Моти, а недавно не стало и мамы. Помню только, что я его звала, кажется, дядей Володей.

Вообще театр Вахтангова мы считали чуть ли не своим «домашним». Не только потому, что находился в двух шагах, но и потому что нередко служившие там артисты, дружившие с моей бабушкой, заглядывали к нам на чай или ужин. Вечеринки с актерами выдавались не менее веселыми, чем с психиатрами. В обоих случаях это были почти «капустники» — с танцами и травлей анекдотов и баек об актерской жизни в лицах и с уморительной пантомимой.

Пока не разъехались мои двоюродные, не обходилось и без наших выступлений. Одна из моих сестер играла на рояле, вторая пела, третья танцевала, брат декламировал Пушкина… Только я ничего не умела. Но гости все равно требовали меня на сцену, роль которой для меня, как для самой маленькой, исполняла табуретка. Меня водружали на нее и терпеливо выслушивали, что бы я оттуда ни несла. Когда это случилось впервые, никакого репертуара в запасе у меня не было. Но после блестящих выступлений кузин молчать с высоты табуретки мне было неловко, и я вдохновенно разразилась детской абракадаброй, про которую говорят «ломать язык». А в конце объявила, что это было стихотворение на туркменском языке. Публика хлопала стоя, только мой папа не удержался и прыснул в кулак, а мама в ответ на посыпавшиеся на нее бурные комплименты моим языковым талантам покраснела и под каким-то предлогом улизнула из столовой. К следующему приходу гостей меня обучили стишку про паровоз (на его пути спал наглый котенок, заявивший «сам проедешь как-нибудь», на что паровоз рассердился и отдавил котенку хвост) — и эта стихотворная драма долго оставалась моим коронным номером на все случаи «табуретки» перед гостями.

Позже, когда мы переехали с Арбата в новостройку, моей соседкой и подружкой по двору, а потом и по классу, стала «закулисная» Катька — дочка вахтанговского актера Олега Форостенко. Подружка так часто звала меня с собой на репетиции и прогоны, что что этот театр так и остался для меня «домашним», хотя территориально мы от него и удалились.

Скучать бабушке с дедушкой не давали не только внуки, но и собственные взрослые дети. К примеру, медвежий рык в первые годы моей жизни был для меня таким же привычным домашним звуком как для других детей кошачье мяуканье и собачье тявканье. Дело в том, что в моем арбатском детстве нашим домашним любимцем был… настоящий бурый медведь!

Как вы уже поняли, я отнюдь не из семьи цирковых дрессировщиков, просто бабушка считала, что препятствовать детям в заведении домашних животных не педагогично и не гуманно. Правда, ее «ребеночек», притащивший в дом хищника, на тот момент сам уже был отцом троих дочек. А мишку привез… Впрочем, не буду забегать вперед и, как говорят сейчас, «выкладывать спойлер»: про судьбу нашего домашнего медведя вы узнаете в свое время в рассказе «Мишка с Арбата».

Мне шел 7-й год, когда мы остались чуть ли не единственными жильцами в подъезде, и съехать нас просили все настойчивее. Но бабушка категорически не желала переезжать в предложенный им с дедушкой район Очаково и терпеливо ждала других предложений. И дождалась: ордера в новостройку, стоящую прямо на опушке леса, окружающего так называемую «ближнюю» сталинскую дачу в Кунцево, на которой вождь народов в свое время и упокоился.

Новый дом бабушки с дедушкой был самым крайним по улице Веерная, что в микрорайоне Матвеевское, и окна их квартиры выходили прямо на старый зеленый забор ближней дачи. Хоть он и был фактически во дворе, подходить близко к этому забору детям не разрешалось: из него во все стороны торчали клочья старой колючей проволоки, а по территории, как утверждала моя мама, бегали злые собаки. Но мы с двоюродными сестрами и братом, ежегодно собираясь у бабушки на ее день рождения 31 мая, отпрашивались из-за стола погулять на воздухе сразу после горячего и первым делом мчались к запретному, а оттого заветному забору. И однажды нашли в нем дырку, пролезли в нее и тайком искупались в Сетуни.

Пока бабушка с дедушкой перебирались «к Сталину», мой папа получил от своей работы ордер на новостройку в Сокольниках. Так наша большая арбатская семья разъехалась по «выселкам», которыми в далеком 1975-м году считались что Сокольники, что Матвеевское, что Кунцево и Фили, куда уехали мамины братья.

В 1977-м году я поступила в английскую спецшколу №1 в Сокольниках. В то время наша школа была очень известной, считалась лучшим языковым учебным заведением для будущих кадров МИДа и смежных ведомств (это действительно была первая английская спецшкола в Москве, созданная в 1949-м году по инициативе Андрея Вышинского, возглавлявшего Комитет информации, в который в те годы входили и МИД, и разведка). Учились в ней главным образом отпрыски интеллигентных еврейских семей не только из Сокольников, но и из других районов: ради такой славной школы не ленились тащить детей с утра пораньше даже с других концов Москвы. Дружила я исключительно с еврейскими девочками, хотя сама, как сейчас говорят, «этническая мусульманка» — по отцу (папа по национальности туркмен, а его отец, в свою очередь, в начале ХХ века перебрался в Туркмению из Ирана). С еврейскими подружками было интереснее всего: теперь я понимаю, что уже тогда они были мудрыми женщинами, пусть и совсем маленькими.

В 1992-м году я закончила университет: в те годы никто не спрашивал, а какой именно? Университет был только один — МГУ, остальные вузы звались «институтами». Я училась на филологическом факультете, на очень модном в то время отделении РКИ — Русский как иностранный. Из нас готовили преподавателей подготовительных курсов для иностранцев, поступающих в российские вузы, по специальной методике экспресс-обучения русскому языку смешанных групп разноязычных абитуриентов без знания их родного — то есть, сразу общаясь с учениками на русском. Позже это отделение закрыли, но в те годы оно было очень актуально: интернациональное общение становилось все активнее, в Москву прибывало все больше иностранцев, ежедневно открывались новые СП и филиалы зарубежных фирм. Курсы русского для иноязычных абитуриентов тоже плодились как грибы, но по факту большинство моих сокурсников, получив диплом, ринулось в переводчики или гиды, или в то и другое сразу — тогда это было наиболее денежной работой.

На РКИ больше внимания уделялось лингвистике, а не литературоведению: на старших курсах у нас было больше часов страноведения и политологии, чем литературы. Но лично я лингвистику любила не очень: это же, по сути, почти точная наука, а с таковыми я не дружу с первой «двойки» по математике классе в пятом. Поэтому диплом я решила писать на кафедре литературоведения советского периода. Не то, чтобы я очень любила соцреализм, просто нас с подружкой Светой обаяла личность профессора кафедры истории советской литературы, доктора филологических наук Роберта Гатовича Бикмухаметова. Он был не только известным литературоведом, обаятельным человеком и обходительным джентльменом, но и… трепетным дедушкой, что всех на факультете чрезвычайно трогало. О Робике, как его называли на кафедре, говорили, что он «один воспитывает внука». Его дочь Ася на тот момент только рассталась с Михаилом Ефремовым, от которого в 1988-м году родила сына Никиту, после чего родители новорожденного еще два года «протянули», как выражался Асин отец, в гражданском браке. После расставания у Аси были, опять-таки по словам ее папы, «метания», поэтому с трехлетним Никитой чаще сидел дедушка. Вот его-то нам со Светой очень захотелось заполучить в качестве научного руководителя — профессор с именем, но при этом жалостливый (иначе не потакал бы во всем своей Асечке) и занятой (трехлетнее чадо не оставляет сил на придирки). Так мы рассуждали, набиваясь к Робику в дипломницы — и не прогадали. Роберт Гатович нам не отказал, а в работе над дипломом направлял мудро, но без давления. А поскольку наш научный руководитель чаще сидел с внуком, чем на родной кафедре, мы со Светкой ездили к нему домой на Ленинский, пили чай и тискали маленького Никитку.

Именно Робику принадлежала идея обыграть на защите мое паспортное имя Джамиля с одноименным произведением Чингиза Айтматова. В честь, которого, кстати, меня и назвали. Вернее, назвала мама: ей казалась, что моему туркменскому папе будет не так одиноко в Москве рядом с девочкой, чье имя звучит для него так по-родному.

Затея вполне удалась: дипломная комиссия была взволнована и тронута дипломницей Джамилей из Москвы образца 1992-го года, написавшей глубокую и прочувствованную работу на тему литературных особенностей повести Чингиза Айтматова «Джамиля». Оппонентом на моей защите выступил друг Робика и еще один «джигит» филфака МГУ Шамиль Гамидович Умеров. С помощью таких мэтров и звезд преподавательского состава я даже получила рекомендацию в аспирантуру. Но так и не воспользовалась ею, так как подоспели другие времена, и у них были новые правила и новые вызовы.

А теперь по порядку.

Часть 1: Москва 1970—1977

Каково быть худшей среди лучших

Еще до школы весь мой сокольнический двор повели поступать в музыкальную школу. А меня не повели. И я сама увязалась с подружкой Олей и ее бабушкой.

На прослушивании выяснилось, что весь последний месяц Оля готовила вступительную песню под руководством своей бабушки с музыкальным образованием. Я ничего не готовила, но не растерялась. Когда Оля закончила тянуть свою «Во поле березку», я вышла и артистично, как мне показалось, исполнила единственную песню, слова которой помнила наизусть: «Где же моя черноглазая где, в Вологде-где-где-где…». Папа любил пластинку со сборником советской эстрады и часто заводил ее дома. Первой песней на ней была «Вологда», поэтому я помнила ее лучше всего. За ней шли «Роща соловьиная» в исполнении Льва Лещенко, «Лебединая верность» Софии Ротару и «Остановите музыку, прошу вас я, с другим танцует девушка моя…» не помню, кого. Их я тоже могла бы спеть, если очень нужно, но только наполовину. Я подумала, что если меня попросят спеть еще что-нибудь, я, пожалуй, выберу «Над землей летели лебеди…». Красивая песня и грустная.

Но на бис меня, увы, не вызвали.

Пока я пела, какой-то дядя закрыл лицо руками. А когда открыл, оказался весь красный как рак. А тетя рядом с ним громко шептала, что смеяться над ребенком неприлично. Может, у меня другие дарования.

Когда я закончила петь, эта тетя ласково сказала:

— Вот что, милая девочка, давай ты пока пойдешь в спорт, вон у тебя фигурка какая ладная. А там посмотрим. Приходи к нам в следующем году.

А потом повернулась к красному дяде и снова громко прошипела:

— У некоторых детей слух прорезается с возрастом.

Я догадалась, что родители не забыли повести меня в музыкалку, а постеснялись. За ужином я торжественно сообщила им, что они правы, что стесняются меня.

— Ой, это прямо как я в хоре! — обрадовался чему-то мой папа.

— Не надо это рассказывать! — насупилась мама. — Она растет в семье, где мать закончила музшколу с отличием! — и мама гордо указала на блестящий черным лаком довоенный «трессель» с медными подсвечниками. Когда приходили гости, она играла на нем «К Элизе» и «Полонез Огинского».

— Ну, это ты с отличием, — возразил папа, — а меня выгнали из хора, и я имею право рассказать.

Папа рассказал, что когда только приехал в Москву учиться из города Чарджоу Туркменской ССР, соседи по общежитию рассказали ему, что в Москве с хорошими девушками лучше знакомиться на культурных мероприятиях — в театре или в каком-нибудь кружке по интересам. В театр первокурснику особо ходить некогда, поэтому папа записался в хор при институте иностранных языков имени Мориса Тореза. Туда ходили самые красивые студентки.

— Мне так все понравилось! — вспоминал папа с мечтательной улыбкой. — На первое занятие пришли сплошь девушки, человек 15, а юношей всего трое. Руководитель был такой милый старичок, какой-то заслуженный музыкант, очень смешно махал руками…

— Не махал руками, а дирижировал! — с упреком встряла мама.

— Дирижировал, — согласился папа. — Песни мы такие зажигательные пели про комсомол и про любовь. Я очень старался. После первого занятия руководитель нас всех похвалил, но под нос себе задумчиво пробубнил: «Но что-то мне мешает, не пойму!» После следующего занятия снова: «Кто-то один мне мешает…» На третьем занятии он долго прислушивался, морща лоб, а потом вдруг хлопнул себя по уху и воскликнул: «Ну, конечно!» Поднялся в последний ряд, где стоял я, мы на таких специальных приступочках для хора занимались, и пригласил спуститься вниз, к фортепиано. Я вышел, такой гордый, думал, сейчас он будет меня хвалить за усердие. Я же старался петь громче всех. Думал, чем громче, тем лучше. А он мне и говорит: «Извините, молодой человек, но хор вы не украшаете. Ступайте лучше в какой-нибудь спорт!» Оказалось, громко — не значит, хорошо. К тому же, я еще и фальшивил. Ну, я упираться не стал и записался в институтскую парашютную секцию. Там тоже девчонок было полно. А пою с тех пор только когда выпью.

— Все прямо как у меня! — восхитилась я.

— Только о девчонках думал, поэтому и выгнали из хора, — заметила мама.

— Зато я стал парашютистом-отличником и на тебе женился, — выкрутился папа. — Главное, не опускать руки. Одному человеку очень редко дано все и сразу. Нет способностей к музыке, значит, к чему-то другому есть. И чем быть хуже всех в деле, в котором ты не одарен, лучше сразу узнать правду и попробовать себя в чем-то другом.

А когда мама вышла с кухни, папа и вовсе развеселился:

— Тебя единственную со всего двора не взяли в музыкалку? Даже из вежливости? Значит, ты особенная! А «особенная» бывает не только со знаком «минус», но и со знаком «плюс». Если на середняка ты не тянешь, значит, в чем-то у тебя никак, а в чем-то максимум. Во всем «никак» быть не может, поэтому просто ищи свой максимум.

Это было довольно путаное объяснение, но суть я уловила. И с тех пор совершенно спокойно относилась к тому, что у меня нет ни слуха, ни голоса, просто не подписывалась ни на что, связанное с пением.

А родители после этого разговора отвели меня на фигурное катание и в английский кружок при Доме детского творчества в парке Сокольники.

Английский кружок не произвел на меня особого впечатления, кроме того, что ходили туда мы вместе с подружкой Олей, и это было весело. А учительницу нашу звали Дженни Николаевна, что в моих глазах делало ее почти англичанкой.

Но фигурное катание тревожило мое воображение куда больше.

На катке ДДТ я возмечтала стать фигуристкой, такой, каких показывали по телеку — чтобы выезжать на лед в красивом платье и за границу в красивой шубе. Чтобы я стояла на пьедестале и улыбалась, а мне хлопали и снимали для телевизора. Но в свои 6 лет я скоро смекнула: секция при ДДТ — слишком долгий путь к моей цели. И решила применить блат.

Папа мой в то время дружил с директором сокольнического ледового Дворца Спорта, его назначили взамен того, которого посадили после того, как в марте того же года хоккейные болельщики устроили там смертельную давку из-за американской жвачки. Дядя Рудик бывал у нас дома и интересовался моими успехами в фигурном катании. Я дождалась удобного случая и попросила его взять меня «к настоящим фигуристам», которые тренировались на его подшефном катке.

Мой туркменский папа был страшно далек от интриг большого льда: кажется, он даже не понял всего цинизма ситуации. А, может, просто решил показать, что вовсе меня не стесняется. А мне лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, что такое спорт высоких достижений. Во всяком случае, папа не возразил, когда дядя Рудик пообещал мне исполнить мою просьбу.

Через пару дней меня привели во Дворец спорта.

На большей части льда катались взрослые фигуристы, некоторых я узнала: я смотрела по телеку все соревнования и ходила с папой на турнир «Нувель-де-Моску» в Лужниках. Там он даже провел меня в закрытую зону, где фигуристы выезжают на лед, и я взяла автограф у своих кумиров Елены Водорезовой, Марины Черкасовой и Ирины Родниной. А пока я толкалась у бортика, на меня наткнулась телекамера, и бабушка увидела меня в программе «Время»! И не только бабушка, многие нам после этого звонили и спрашивали, когда же я буду стоять у выезда на лед, но уже не просто так, а в коньках?!

Очевидно, после этой минуты славы я и решила связать свою жизнь с фигурным катанием. В нем мне виделось окно в мир. Да, в общем, так оно и было.

На катке Дворца Спорта меня поразило, что мои кумиры катаются безо всяких блесток, в черных тренировочных трико, никто им не хлопает, а тренер еще и покрикивает на них, как на простых смертных.

В крохотном уголке катка тренировались фигуристы моего возраста, 5—6 лет. Всего человек пять. Как я узнала позже, это были тщательно отобранные по всей стране юные дарования.

Какая-то строгая тетя отправила моего папу, который меня привел, ждать за дверью, а мне велела надеть коньки и присоединиться к детской группе. Всего на катке было два тренера — мужчина и женщина. Мужчина сидел на трибуне, но иногда вскакивал, схватившись за голову, подбегал к бортику и начинал кричать. Женщина стояла у бортика там, где тренировались взрослые фигуристы. Кричать она начинала, только если уже кричал мужчина — судя по всему, он был главнее.

А строгая тетя, выгнавшая моего папу, видимо, была их помощницей. Она все время бегала выполнять какие-то их поручения и тоже кричала, но не на фигуристов, а на всех остальных.

Сопровождаемая громким шепотом строгой тети «блатная», я выехала на искусственный лед, на котором стояла впервые в жизни. Ноги мои разъезжались, а рядом девочки моего возраста выписывали какие-то немыслимые пируэты! Они крутились волчком и задирали ногу в коньке к самой макушке, как Дениз Бильман!

Мне стало невыносимо стыдно. Мысленно я поблагодарила злющую тетю за то, что моего позора не видит мой папа. Однако я решила, что сразу бежать с поля боя стыдно, и торжественно поехала по кругу. Моей задачей было хотя бы не упасть, и я с ней справилась. Гордо описав полный круг по единственному в Москве искусственному льду для олимпийского резерва, я ушла из большого спорта — навсегда.

Папа курил на лавочке возле Дворца. Я сказала ему, что фигурное катание мне разонравилось. В ответ он только ухмыльнулся и даже не полюбопытствовал, почему.

Дома, заметив, что я не особо расстроена отсутствием у меня ледовых дарований, папа принялся веселиться:

— Может, теперь в художественную студию? У меня там знакомые есть.

— Прекрати! — вмешалась мама. — Ты устроишь ей комплексы!

— Какие еще комплексы? — подозрительно буркнула я, подозревая, что это очередной кружок, где я буду самая неуклюжая.

Хождение в музыку и в большой спорт стало мне хорошим уроком. Мне по-прежнему хотелось быть среди лучших. Но я поняла, что самое ужасное — быть среди них худшей.