автордың кітабын онлайн тегін оқу Проклятая игра
Клайв Баркер
Проклятая игра
Посвящается J. R. G.
Copyright © 1985 by Clive Barker
© Наталия Осояну, перевод, 2021
© Сергей Неживясов, иллюстрация, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Благодарности
Я благодарен Мэри Роско, которая неустанно трудилась, печатая эту рукопись, и все-таки нашла время предложить по ходу дела множество обоснованных поправок; и Дэвиду Т. Каннингему, который напечатал несколько дополнений, случившихся позже. Из читателей, чьи энтузиазм и озарения были ценны, должен сказать спасибо Джули Блейк, Джону Грегсону и Вернону Конвею. Я также признателен Дугласу Беннету, устроившему для меня незабываемый тур по тюрьмам, и Аласдеру Кэмерону, заказавшему две пьесы, тем самым позволив мне пополнить запас спагетти, пока я работал над книгой. И, наконец – упоминание в финале никоим образом не отражает ценность вклада – спасибо Барбаре Бут и Нэнн дю Сутуа из «Sphere Books».
И только смерть, изменчивость и случай
Останутся последнею границей…
П. Б. Шелли. Освобожденный Прометей [1]
Часть первая
Terra Incognita
Ад – обиталище для тех, кто отрицает.
Они пожнут плоды того, что посадили
У Озера Пространств, и в Чаще Пустоты —
Скитаются и бродят души там и никогда
не прекратят
Оплакивать свое существованье.
У. Б. Йейтс. Песочные часы [2]
1
Воздух был наэлектризован в тот день, когда вор пересек город, уверенный, что сегодня вечером, после стольких бестолковых недель, он наконец отыщет картежника. Путешествие оказалось не из легких: восемьдесят пять процентов Варшавы сровняли с землей либо в ходе многомесячных минометных обстрелов, предшествовавших освобождению города русскими, либо в результате программы сноса, которую нацисты затеяли перед отступлением. Несколько городских секторов стали практически непроходимы для транспорта. Горы щебня – по-прежнему лелеющие мертвых, как луковицы, готовые прорасти, когда по весне станет теплее, – преграждали улицы. Даже в более доступных районах некогда элегантные фасады опасно накренились, а их фундаменты издавали рокочущие звуки.
Но вор занимался здесь своим ремеслом уже почти три месяца и привык ориентироваться в одичалом городе. Он даже наслаждался унылым великолепием: панорамами, окрашенными в сиреневый цвет пылью, которая все еще оседала из стратосферы; площадями и аллеями, погруженными в неестественную тишину; ощущением, что так и будет выглядеть конец света, возникавшим у него, когда он сюда вторгался. Иногда днем попадались уцелевшие ориентиры – одинокие указатели, которые со временем демонтируют, – позволяющие страннику наметить маршрут. Газоперерабатывающий завод рядом с мостом Понятовского был узнаваем, как и зоопарк на другом берегу реки; часовая башня Центрального вокзала демонстрировала верхушку, хотя часы давно исчезли. Эти и несколько других испещренных оспинами останков городской красоты Варшавы уцелели, их трепетное присутствие даже у вора вызывало чувство горечи.
Это не его дом – дома у него нет лет десять. Он был кочевником и питался падалью, а Варшава на короткое время предоставила ему достаточно добычи, чтобы здесь задержаться. Скоро, когда он восстановит силы, истощенные в недавних странствиях, придет пора двигаться дальше. Но сейчас в воздухе витают первые признаки весны, и он не спешит покидать эти места, наслаждаясь городской свободой.
Конечно, опасности существуют, но где их нет для человека его профессии? Военные годы отшлифовали его инстинкт самосохранения до такой степени, что он почти ничего не боялся. Здесь он был в большей безопасности, чем истинные жители Варшавы – те немногие, сбитые с толку и выжившие после бойни, которые тонкими струйками начали просачиваться обратно в город, ища утраченные дома и исчезнувшие лица. Они копались в руинах или стояли на пересечении улиц, слушая погребальную песнь реки, и ждали, когда русские скрутят их во имя Карла Маркса. Каждый день строились новые баррикады. Военные медленно, но методично восстанавливали некоторый порядок в этом хаосе, разделяя и подразделяя город, что со временем предстояло пережить и всей стране. Однако комендантский час и контрольно-пропускные пункты едва ли могли стать преградой для вора. В подкладке своего хорошо сшитого пальто он хранил всевозможные удостоверения личности – некоторые поддельные, большинство украденные, – для любой ситуации находилось подходящее. Недостаточную надежность бумаг он восполнял остротами и сигаретами, которыми располагал в изобилии. Они были всем, что требовалось человеку – в этом городе, в этом году, – чтобы чувствовать себя владыкой всего сущего.
И какого сущего! Здесь ни одна склонность или причуда не остались бы неудовлетворенными. Глубочайшие тайны тела и духа были доступны каждому, кто жаждал таковые узреть. Их превращали в игры. Только на прошлой неделе вор слышал рассказ о молодом человеке, затеявшем древнюю игру в наперстки (вот шарик есть, а вот – его нет), но с остроумием безумца воспользовавшемся тремя ведрами и головой ребенка.
Но это еще ладно: ребенок умер, а мертвые не страдают. В городе были и другие развлечения за деньги – наслаждения, сырьем для которых становились живые. Для тех, кто жаждал и платил за вход, началась торговля человеческой плотью. Оккупационная армия, больше не отвлекаясь на сражения, заново открыла для себя секс, и это оказалось выгодно. За полбуханки хлеба можно было купить одну из девушек-беженок – многие были такими юными, что потискать нечего, – воспользоваться ею снова и снова под прикрытием темноты, не обращая внимания на протесты, а то и заглушив их штыком, когда занятие утратит прелесть. На такие небрежные убийства смотрели сквозь пальцы в городе, где погибли десятки тысяч. На несколько недель – между одним режимом и другим – все сделалось возможным: ни один проступок не удостаивался наказания, ни одна разновидность порока не была табуирована.
В Золибоже открылся бордель с мальчиками. Здесь, в подпольном салоне, увешанном добытыми в руинах картинами, можно было выбрать любого из птенчиков шести-семи лет от роду, соблазнительно исхудалых от недоедания и с тугими попками, на радость ценителя. Местечко было очень популярно среди офицеров, но вор слыхал ропот: дескать, для младших чинов дороговато. Ленинские принципы равных возможностей для всех, похоже, педерастию не затрагивали.
Определенные виды спорта были дешевле. Собачьи бои пользовались особым успехом в этом сезоне. Бездомных псов, которые вернулись в город, чтобы пожрать мясо своих хозяев, отлавливали, выкармливали до бойцовской мощи и стравливали насмерть. Зрелище было жуткое, но любовь к ставкам вынуждала вора снова и снова возвращаться на бои. Однажды вечером он неплохо заработал, поставив на низкорослого, но хитрого терьера, который победил кобеля в три раза крупнее, отгрызя ему яички.
Для тех, кому собаки, мальчики или женщины через некоторое время надоедали, имелись более эзотерические развлечения.
В руинах оплота Пресвятой Девы Марии, отдаленно напоминающих амфитеатр, вор видел, как неизвестный актер в одиночку исполнял «Фауста» Гёте, части первую и вторую. Хотя немецкий язык вора был далек от совершенства, представление произвело на него неизгладимое впечатление. История вполне знакомая, чтобы следить за ходом событий, – договор с Мефистофелем, споры и колдовские фокусы, а затем, с приближением обещанного проклятия, отчаяние и ужас. Бо`льшую часть прений разобрать не удалось, но актер так вошел в обе роли – становился то искусителем, то искушаемым, – что вор покинул представление с взволнованным сердцем.
Через два дня он вернулся, чтобы еще раз посмотреть пьесу или, по крайней мере, поговорить с актером. Но выход на бис не состоялся. Энтузиазм исполнителя относительно Гете был истолкован как нацистская пропаганда: вор, чье радостное предвкушение увяло, обнаружил его повешенным на телеграфном столбе. Актер был голый. Босые ступни обглоданы, глаза выклеваны птицами, торс изрешечен пулями. Зрелище вызвало у вора умиротворение. Он увидел в этом доказательство того, что смятенные чувства, порожденные актером, несли в себе изъян: если искусство довело его до такого состояния, он – явно негодяй и мошенник. Рот актера был разинут, но птицы отняли у него язык, как и глаза. Не велика потеря.
Кроме того, имелись более стоящие забавы. Женщинами вор не особенно увлекался, мальчики были не в его вкусе, а вот азартные игры любил, как и прежде. Так что он возвращался к собачьим боям, желая попытать счастья со ставкой на какую-нибудь дворнягу. Если не туда, то в одну из казарм, чтобы сыграть в кости или – в отчаянии – заключить пари со скучающим часовым на скорость пролетающего облака. Метод и частности его почти не интересовали: главное – сделать ставку. С юности это был его единственный истинный порок; он стал вором, чтобы добывать средства для потворства своей слабости. До войны он играл в казино по всей Европе, отдавая предпочтение chemin de fer – французской версии баккара, хотя не возражал и против рулетки. Теперь он оглядывался на те годы сквозь окутавшую их завесу войны и вспоминал состязания как сны наяву: что-то невозвратимое и ускользающее с каждым вздохом.
Однако чувство утраты изменилось, когда он услышал о картежнике – Мамуляне, как его называли, – который, по слухам, никогда не проигрывал, появлялся и исчезал в этом обманчивом городе, будто существо, вероятно не являвшееся реальным.
Так или иначе, после Мамуляна все изменилось.
Перевод Г. Мельницера.
Перевод К. Бальмонта.
2
Такие ходили слухи, и многие из них не были основаны на истине. Обычные байки скучающих солдат. Вор обнаружил, что военный ум способен на вымысел причудливей любых поэтических измышлений, к тому же он более смертоносный.
Поэтому, услышав историю о великом шулере, появлявшемся ниоткуда и вызывавшем каждого любителя карточной игры на поединок, чтобы его непременно обыграть, вор заподозрил, что этот рассказ – то, чем кажется: байка. Но нежелание этой апокрифической повести исчезать шло вразрез с ожиданиями. Она не померкла, уступив место еще более курьезной небывальщине, а появлялась снова и снова: в пересудах мужчин на собачьих боях, сплетнях и граффити. Более того, хотя имена менялись, главные факты оставались неизменными от рассказа к рассказу. Вор начал подозревать, что в этой истории есть доля правды. Возможно, в городе действовал блестящий игрок. Конечно, он не обладает абсолютной неуязвимостью; таких не бывает. Но этот человек, если он существовал, представлял собой нечто особенное. Разговоры о нем всегда велись с осторожностью, похожей на благоговение; солдаты, утверждавшие, что видели игру, говорили о его элегантности и почти гипнотическом спокойствии. Рассказывая о Мамуляне, они выглядели крестьянами, говорящими о знати, и вор, никогда не признававший чье-либо превосходство, добавил страстное желание свергнуть этого короля к списку причин, по которым искал картежника.
Помимо общей картины, почерпнутой из слухов, деталей было маловато. Вор знал, что придется найти и допросить человека, который действительно столкнулся с этим образцом совершенства за игорным столом, прежде чем он сможет отделить правду от вымысла.
На поиски такого человека ушли две недели. Звали его Константин Васильев: младший лейтенант, который, как говорили, потерял все, что имел, играя против Мамуляна. Русский был массивным как бык, и вор чувствовал себя рядом с ним карликом. Но если некоторые крупные мужчины взращивают в себе дух, достаточно обширный, чтобы заполнить их анатомию, то Васильев казался почти пустым. Если он когда-либо и обладал такой мужественностью, теперь она исчезла. В этой скорлупе остался хрупкий и беспокойный ребенок.
Потребовался час уговоров, значительная часть бутылки водки с черного рынка и полпачки сигарет, чтобы заставить Васильева ответить более чем односложно. Но когда начались разоблачения, они хлынули потоком – признания человека на грани полного срыва. В его словах звучала жалость к самому себе, а также гнев, но больше всего в них чувствовалось зловоние страха. Васильев был человеком в состоянии смертельного ужаса. На вора это произвело сильное впечатление: не слезы и не отчаяние, а то, что Мамулян, безликий игрок в карты, сломал великана, сидевшего напротив. Под видом утешения и дружеских советов он принялся выкачивать из русского всю информацию до крупицы, которую тот мог предоставить, постоянно выискивая существенные детали, чтобы придать плоть и кровь химере, которую он пытался разыскать.
– Ты говоришь, что он всегда выигрывает в обязательном порядке?
– Всегда.
– И каков его метод? Как он жульничает?
Васильев оторвался от созерцания голых досок пола.
– Жульничает? – недоверчиво спросил он. – Мамулян не жульничает. Я играл в карты всю жизнь, с лучшими и худшими. Я видел все уловки, на которые способен человек. И я тебе говорю: он был чист.
– Самый удачливый игрок время от времени терпит поражение. Законы случая…
На лице Васильева промелькнуло выражение невинного веселья, и на мгновение вор увидел человека, который занимал эту крепость до того, как потерял рассудок.
– Законы случая для него ничто. Неужели ты не понимаешь? Он не такой, как мы с тобой. Как может человек всегда выигрывать, не имея власти над картами?
– Ты в это веришь?
Васильев пожал плечами и опять ссутулился.
– Для него, – проговорил он в крайнем смятении, почти задумчиво, – победа – это красота. Как сама жизнь.
Пустые глаза вернулись к грубым половицам, а вор прокручивал в голове слова: «Победа – это красота. Как сама жизнь». Это были странные слова, ему стало не по себе. Но прежде чем он успел вникнуть в смысл сказанного, Васильев наклонился, испуганно дыша, и схватил вора за рукав.
– Я подал заявление на перевод, тебе сказали? Через несколько дней я уеду отсюда, и никому это не послужит уроком. Я получу медали, когда вернусь домой. Вот почему меня переводят: я – герой, а герои получают то, о чем просят. Я уеду отсюда, и он никогда меня не найдет.
– А зачем ему это нужно?
Рука на рукаве сжалась в кулак; Васильев притянул вора к себе.
– Я задолжал ему последнюю рубашку, – сказал он. – Если останусь, он прикажет убить меня. Он убивал других, если не собственными руками, то руками своих товарищей.
– Он не один? – сказал вор. Он представлял себе картежника человеком без союзников; фактически, создал его по своему образу и подобию.
Васильев высморкался в ладонь и откинулся на спинку стула. Тот заскрипел под его тяжестью.
– Кто знает, что здесь правда, а что ложь? – сказал он, и его глаза наполнились слезами. – Я имею в виду, что, если скажу тебе, что с ним были мертвецы, ты поверишь? – Он сам ответил на свой вопрос, покачав головой: – Нет. Ты подумаешь, что я сошел с ума…
Когда-то, подумал вор, этот человек был способен на уверенность, действие, вероятно, даже на героизм. Теперь всю эту благородную чепуху из него выкачали: чемпион превратился в сопливую тряпку, болтающую чепуху. Он мысленно аплодировал блестящей победе Мамуляна. Он всегда ненавидел героев.
– Последний вопрос… – начал он.
– Хочешь знать, где его можно найти.
– Да.
Русский уставился на подушечку большого пальца и глубоко вздохнул. Все было так утомительно.
– Чего ты добьешься, если сыграешь с ним? – спросил он и снова ответил: – Только унижения. Возможно, смерти.
Вор встал.
– Значит, ты не знаешь, где картежник? – сказал он, собираясь положить в карман полупустую пачку сигарет, лежавшую на столе между ними.
– Погоди. – Васильев потянулся к пачке, прежде чем та скрылась из вида. – Погоди.
Вор положил сигареты обратно на стол, и Васильев собственнически прикрыл их ладонью. Он говорил, не сводя глаз с собеседника.
– В последний раз, когда я о нем слышал, это было к северу отсюда. На Мурановской площади. Знаешь такое место?
Вор кивнул. Не тот край, куда ему нравилось наведываться, но он знал те места.
– А как я его найду, когда туда доберусь?
Этот вопрос озадачил русского.
– Я не знаю, как он выглядит, – попытался объяснить вор.
– Тебе не придется его искать, – ответил Васильев, слишком хорошо все понимая. – Если он захочет, чтобы ты играл, сам тебя найдет.
3
На следующую ночь, первую из многих подобных ночей, вор отправился на поиски картежника. Хотя был апрель, погода в тот год еще стояла суровая. Он вернулся в свой номер в полуразрушенном отеле, который занимал, оцепенев от холода, разочарования и – хотя он едва ли признавался в этом даже самому себе – страха. Район вокруг Мурановской площади был адом внутри ада. Многие воронки от бомб здесь выходили в канализацию: зловоние ни с чем не перепутаешь. Другие, использовавшиеся в качестве костровых ям для кремации казненных граждан, периодически вспыхивали, когда пламя находило живот, раздутый газом, или скопище человеческого жира. Каждый шаг, сделанный в этой доселе неведомой стране, был приключением даже для вора. Смерть в своих многочисленных обличьях поджидала всюду. Сидела на краю кратера, согревала ноги в пламени; стояла как лунатик посреди отбросов; играла, смеясь, в саду из костей и шрапнели.
Несмотря на страх, он несколько раз возвращался в этот район, но картежник ускользал от него. С каждой неудавшейся попыткой, с каждым путешествием, заканчивавшимся поражением, погоня сильнее занимала мысли вора. В его сознании этот безликий игрок начал приобретать силу сродни легендарной. Просто увидеть человека во плоти, убедиться в его физическом существовании в том же мире, который занимал он, вор, стало символом веры. Средством – да поможет ему Бог! – с помощью которого он мог бы утвердить собственное существование.
После полутора недель бесплодных поисков он вернулся, чтобы найти Васильева. Русский умер. Его тело с перерезанным от уха до уха горлом нашли накануне, плавающим лицом вниз в одной из канализационных труб, которые армия прочищала в варшавском районе Воля. Он был не один. С ним еще три трупа, и все убитые таким же образом, все подожженные и горящие, как погребальные ладьи, дрейфующие в туннеле по реке экскрементов. Один из солдат, который был в канализации, когда появилась флотилия, сказал вору, что тела будто парили в темноте. Одно мгновение, захватывающее дух, это походило на неизбежное приближение ангелов.
Потом, конечно, настал черед ужаса. Горящие трупы потушили – их волосы, спины; перевернули, и луч фонарика осветил лицо Васильева, на котором застыло изумление. Он был похож на ребенка, потрясенного смертельно опасным фокусом.
Документы о его переводе прибыли к концу того же дня.
Бумаги, похоже, стали причиной административной ошибки, которая завершила трагедию Васильева на комической ноте. Опознанные тела похоронили в Варшаве, за исключением младшего лейтенанта Васильева, чье военное прошлое требовало менее небрежного обращения. Планировалось перевезти тело в Россию-матушку, где герой будет похоронен с государственными почестями в родном городе. Но кто-то случайно наткнулся на бумаги о переводе и применил их к мертвому Васильеву, а не к живому. Тело загадочным образом исчезло. Никто не хотел брать на себя ответственность: труп просто отправили на новое место службы.
Смерть Васильева только усилила любопытство вора. Высокомерие Мамуляна завораживало. Это был падальщик, человек, зарабатывавший на жизнь слабостью других, который так обнаглел от успеха, что осмеливался убивать – или ради него убивали – тех, кто переходил ему дорогу. Вор трепетал от нетерпения. Во сне, когда удавалось заснуть, он бродил по Мурановской площади. Ее затягивал туман, напоминающий живое существо, он обещал в любой момент разделиться и раскрыть картежника. Вор как будто влюбился.
4
Этим вечером купол неряшливых облаков над Европой раскололся: синева, хоть и бледная, расползалась над головой, все шире и шире. Теперь, в преддверии ночи, небо было совершенно чистым. На юго-западе огромные кучевые облака, похожие на подкрашенную охрой и золотом цветную капусту, набухали грозой, но мысль об их гневе только возбуждала его. Сегодня воздух был наэлектризован, и вор не сомневался, что найдет картежника. Он был уверен в этом с самого утра, когда проснулся.
С приближением темноты он отправился на север, к площади, почти не думая о том, куда идет, – до того знакомый был маршрут. Он прошел через два контрольно-пропускных пункта, и никто его не окликнул: уверенная походка в достаточной степени заменяла пароль. Сегодня он был неотвратим. На его место здесь, где в сиреневом воздухе витали ароматы, а звезды мерцали в зените, никто не смел посягнуть. Он почувствовал, как искры статического электричества пробежали по волоскам на тыльной стороне ладони, и улыбнулся. Он увидел человека с чем-то неузнаваемым в руках, кричащего у окна, и улыбнулся. Неподалеку Висла, разбухшая от дождей и талого снега, с ревом неслась к морю. Он был в той же степени неукротим.
Золото исчезло из кучевых облаков, прозрачная синева потемнела к ночи.
Когда он собирался выйти на Мурановскую площадь, что-то мелькнуло впереди, порыв ветра пронесся мимо, и воздух внезапно наполнился белым конфетти. Не может быть, чтобы здесь устроили свадьбу? Один из кружащихся фрагментов застрял у него на реснице, и он сорвал его. Это было не конфетти, а лепесток. Он зажал его между большим и указательным пальцами. Из разорванного лепестка сочилось ароматное масло.
В поисках источника вор прошел еще немного и, свернув за угол, обнаружил на площади висящий в воздухе призрак огромного цветущего дерева. Его корни не уходили в землю, заснеженную крону озарял свет звезд, ствол был темным. Вор затаил дыхание, потрясенный красотой, и подошел к дереву, словно к дикому зверю, осторожно, на случай, если оно испугается. Что-то у него внутри перевернулось. Это не было благоговение перед цветением или остатки радости, которую он чувствовал, идя сюда. Радость ускользала. Здесь, на площади, его охватило совсем другое чувство.
Он настолько привык к жестокостям, что давно считал: ничто не заставит его побледнеть. Так почему он стоял сейчас в нескольких футах от дерева, в тревоге сжимая кулаки, так, что тщательно ухоженные ногти впились в ладони, и не отваживался заглянуть под зонтик из цветов, где могло скрываться худшее? Здесь нечего было бояться. Только лепестки в воздухе, тень на земле. И все же он дышал неглубоко, надеясь вопреки всему, что его страх беспочвенный.
«Ну же, – подумал он, – если ты хочешь мне что-то показать, я жду».
По его молчаливому приглашению произошли две вещи. За спиной раздался гортанный голос:
– Ты кто? – спросили по-польски.
От неожиданности он на кратчайший миг отвлекся, его глаза потеряли фокус на дереве, и тут же из-под отяжелевших от цветов ветвей вынырнула фигура, сутулясь в свете звезд. В обманчивом мраке вор не был уверен, что видит: вероятно, похожее на маску лицо, безучастно смотрящее в его сторону, опаленные волосы. Покрытую струпьями тушу, массивную, как у быка. Огромные лапищи Васильева.
Всё или ничего из этого; фигура уже скрывалась за деревом, ветви касались израненной головы на ходу. На его угольно-черные плечи падал мелкий дождик лепестков.
– Ты меня слышишь? – сказал голос у него за спиной. Вор не обернулся. Он продолжал смотреть на дерево, прищурившись и пытаясь отделить материю от иллюзии. Но человек, кем бы он ни был, исчез. Конечно, это не мог быть русский: разум восставал против такого. Васильев мертв: его нашли лежащим лицом вниз в грязи канализации. Тело, вероятно, было на пути к какому-нибудь отдаленному форпосту Российской империи. Здесь его нет, он не мог находиться здесь. И все же вор чувствовал настоятельную потребность догнать незнакомца, похлопать по плечу, заставить обернуться, посмотреть ему в лицо и убедиться, что это не Константин. Но было слишком поздно: тот, кто задавал вопросы, яростно схватил его за руку и требовал ответа. Ветви дерева больше не дрожали, лепестки перестали осыпаться, человек ушел.
Вздохнув, вор повернулся.
Фигура перед ним приветливо улыбалась. Это была женщина, несмотря на скрипучий голос; одетая в широкие брюки, перевязанные веревкой, но в остальном
голая. Ее голова была обрита, ногти на ногах покрыты лаком. Он воспринял все это обостренными чувствами – потрясение, вызванное деревом и приятной глазу наготой женщины, не проходило. Блестящие округлости грудей были совершенны. Он почувствовал, как разжимаются кулаки, а ладони покалывает от желания прикоснуться к ним. Но, возможно, его оценка ее тела была слишком откровенной. Он снова взглянул ей в лицо, желая убедиться, что она еще улыбается. Так и было; но на этот раз его взгляд задержался на ее лице, и вор понял, что видит не улыбку, а застывшую навеки гримасу. Ее губы были срезаны, обнажая десны и зубы. На щеках виднелись ужасные шрамы и следы ран, которые разорвали сухожилия и сотворили оскал. От лика этой женщины он пришел в ужас.
– Ты хочешь… – начала она.
«Хочешь?» – подумал вор, снова переводя взгляд на грудь. Ее небрежная нагота возбуждала, несмотря на изуродованное лицо. Ему была отвратительна сама мысль о том, чтобы взять ее, – целовать безгубый рот казалось слишком высокой платой за оргазм, – и все же, если бы она предложила, он согласился бы, и будь проклято отвращение.
– Ты хочешь… – Она снова заговорила невнятным гибридным голосом, не мужским и не женским. Ей было трудно складывать и произносить слова без помощи губ. Тем не менее она задала остальную часть вопроса. – Ты хочешь карты?
Он совершенно упустил главное. У нее не было к нему никакого интереса, сексуального или иного. Она была просто посыльным. Мамулян здесь! Вероятно, до него рукой подать. Возможно, шулер наблюдал за вором прямо в этот момент.
Но смятение чувств затмило восторг, который вор должен был испытывать. Вместо триумфа он ощутил, как противоречивые образы атакуют разум: цветок, грудь, темнота; обожженное лицо мужчины, повернувшееся к нему на слишком краткий миг; похоть, страх; одинокая звезда, появляющаяся из-за края облака. Едва думая о том, что говорит, он ответил:
– Да. Мне нужны карты.
Она кивнула, отвернулась от него, прошла мимо дерева, ветви которого все еще качались там, где их коснулся человек, который не был Васильевым, и пересекла площадь. Вор последовал за ней. Можно было забыть лицо посредницы, глядя на грацию ее босых шагов. Похоже, ей все равно, на что наступать. Она ни разу не дрогнула, несмотря на осколки стекла, кирпича и шрапнель под ногами.
Она подвела его к развалинам большого дома на противоположной стороне площади. Изувеченный фасад, некогда внушительный, все еще держался; в нем был даже дверной проем, хотя и без двери. Сквозь него мерцал свет костра. Щебень из внутренних помещений просы`пался через дверной проем и блокировал нижнюю половину, вынуждая женщину и вора пригнуться и вскарабкаться в сам дом. В темноте рукав его пальто за что-то зацепился, и ткань порвалась. Посредница не обернулась, чтобы посмотреть, не ранен ли спутник, хотя вор громко выругался. Она просто вела его через груды кирпичей и упавших балок крыши, а он ковылял следом, чувствуя себя до смешного неуклюжим. При свете костра он мог оценить размеры внутреннего помещения; когда-то это был прекрасный особняк. Однако времени на изучение окрестностей оставалось мало. Женщина уже миновала костер и пробиралась к лестнице. Вор последовал за ней, обливаясь потом. Костер зашипел; он оглянулся и увидел кого-то на дальней стороне, скрывшегося за пламенем. Пока вор смотрел, сидящий у огня подбросил топлива, и созвездие багровых крапинок взлетело к небесам.
Женщина поднималась по лестнице. Он спешил за ней, и его тень, отбрасываемая огнем, казалась огромной на стене. Посредница была на верхней ступеньке лестницы, когда вор одолел лишь половину, а затем проскользнула во второй дверной проем и исчезла. Он последовал за ней так быстро, как мог, и вошел следом.
Свет от костра урывками проникал в комнату, и поначалу вор едва мог что-либо разглядеть.
– Закрой дверь, – попросил кто-то. Вору потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что просьба обращена к нему. Он повернулся и попытался нащупать ручку, обнаружил, что ее нет, и захлопнул дверь на ноющих петлях.
Покончив с этим, вор снова повернулся к тьме, царящей в комнате. Женщина стояла в двух или трех ярдах, обратив к нему вечно смеющееся лицо. Ее улыбка выглядела серым полумесяцем.
– Твое пальто, – сказала она и протянула руки, чтобы помочь его снять. Затем она вышла из поля зрения вора – зато появился объект его долгих поисков.
Поначалу внимание вора привлек не Мамулян, а резной деревянный алтарь, установленный вдоль дальней стены, – готический шедевр, который даже в полумраке сверкал золотом, алым и синим. Военная добыча, подумал вор; так вот, что этот ублюдок делает со своим состоянием. Теперь он устремил взгляд на человека перед триптихом. Одинокий фитиль, погруженный в масло, дымно горел на столе, за которым сидел картежник. На его лице беспокойно плясали яркие блики.
– Итак, пилигрим, – сказал этот человек, – ты нашел меня. Наконец-то.
– Разумеется, это ты нашел меня, – ответил вор; все случилось, как и предсказывал Васильев.
– Я слышал, ты хочешь сыграть пару партий. Это правда?
– Почему бы нет? – Он старался говорить как можно беззаботнее, хотя его сердце отбивало в груди нервную барабанную дробь. Оказавшись в присутствии картежника, он почувствовал себя совершенно неподготовленным. Волосы от пота прилипли ко лбу, на руках осела кирпичная пыль, под ногтями – грязь. «Я наверняка выгляжу, – подумал он с кривой ухмылкой, – как вор, которым и являюсь».
Мамулян же, напротив, был воплощением благопристойности. В его скромной одежде – черный галстук, серый костюм – не было ничего, что указывало бы на спекулянта: он, эта легенда, выглядел словно биржевой маклер. Его лицо, как и наряд, было беспардонно заурядным; черты, туго обтянутые гладкой кожей, казались восковыми в безжалостном свете масляного пламени. На вид ему было лет шестьдесят или около того, щеки слегка впалые, нос крупный, аристократический, лоб широкий и высокий. Линия роста волос отодвинулась к затылку; уцелевшая шевелюра выглядела легкой словно пух и белой. Но в его позе не было ни чахлости, ни утомления. Он выпрямился в кресле, и его проворные руки с любовной фамильярностью развернули веером и собрали колоду карт. Только глаза были такими,
какими их представлял себе вор. Ни у одного биржевого маклера никогда не было такого пронзительного взгляда. Таких ледяных, неумолимых глаз.
– Я надеялся, что ты придешь, пилигрим. Рано или поздно, – сказал Мамулян. По-английски он говорил монотонно.
– Я опоздал? – полушутя спросил вор.
Мамулян положил карты на стол. Похоже, он отнесся к его вопросу вполне серьезно.
– Посмотрим. – Он помедлил, прежде чем продолжить: – Ты, конечно, знаешь, что я играю по очень высоким ставкам.
– Наслышан.
– Если захочешь уйти сейчас, прежде чем мы двинемся дальше, я пойму. – Маленькая речь была произнесена без тени иронии.
– Разве ты не хочешь, чтобы я играл?
Мамулян сжал тонкие сухие губы и нахмурился.
– Напротив, – сказал он, – я очень хочу, чтобы ты играл.
Вор почувствовал намек – или все-таки показалось? – на пафос. Он не понял, была это оговорка или самый изысканный из театральных приемов.
– Но я лишен сочувствия… к тем, кто не платит долги.
– Ты имеешь в виду лейтенанта, – рискнул предположить вор.
Мамулян уставился на него.
– Я не знаю никакого лейтенанта, – проговорил он ровным голосом. – Я знаю только таких же игроков, как я сам. Некоторые из них хороши, большинство – нет. Они все приходят сюда, чтобы испытать свою храбрость, как и ты.
Он снова взял колоду; она двигалась в его руках, словно карты были живыми. Пятьдесят два мотылька трепетали в тошнотворном свете, и каждый помечен слегка иначе, чем предыдущий. Они были почти неприлично красивы: их лоснящиеся лицевые стороны являлись самой безупречной вещью, которую вор видел за последние месяцы.
– Я хочу играть, – сказал он, бросая вызов гипнотическому перемещению карт.
– Тогда садись, пилигрим, – сказал Мамулян, будто этот вопрос никогда не обсуждался.
Женщина почти беззвучно поставила стул позади него. Усевшись, вор встретился взглядом с Мамуляном. Было ли в этих безрадостных глазах что-нибудь, способное причинить ему вред? Нет, ничего. Там было нечего бояться.
Пробормотав слова благодарности за приглашение, вор расстегнул манжеты рубашки и закатал рукава, готовясь к партии.
Через некоторое время игра началась.
Часть вторая
Приют
Дьявол – отнюдь не худшее, что есть на свете; я предпочел бы иметь дело с ним, нежели с иными людьми. Он держит слово куда охотнее, чем многие мошенники в этом мире. По правде говоря, когда ему причитается плата, он приходит точно в назначенное время; едва пробьет двенадцать, забирает душу и отправляется домой в ад, как подобает дьяволу. Он просто делец, и ведет себя должным образом.
И. Нестрой. Адский страх
I. Провидение
5
Отсидев шесть лет в Уондсворте, Марти Штраус привык ждать. Он ждал, чтобы умыться и побриться каждое утро; он ждал, чтобы поесть; он ждал, чтобы испражниться; он ждал свободы. Так много ожидания. Конечно, все это было частью наказания, как и беседа, на которую его вызвали в этот унылый день. Но если справляться с ожиданием было легко, с беседами дела обстояли иначе. Он ненавидел оказываться в центре бюрократического внимания: досье на условно-досрочное освобождение, переполненное дисциплинарными отчетами и отчетами о домашних обстоятельствах, а также психиатрическими заключениями; то, как каждые несколько месяцев приходилось стоять голяком перед неучтивым чиновником, который говорил тебе, какая ты мерзкая тварь. Это причиняло такую боль, что он не сомневался, что никогда не исцелится от нее; никогда не забудет жаркие комнаты, полные намеков и разбитых надежд. Они будут сниться ему вечно.
– Входи, Штраус.
Комната не изменилась с тех пор, как он был здесь в последний раз, только воздух стал еще более затхлым. Человек на противоположной стороне стола тоже не изменился. Его звали Сомервейл, и в Уондсворте было немало заключенных, каждую ночь молившихся о его изничтожении. Сегодня он сидел за пластиковым столом не один.
– Садись, Штраус.
Марти взглянул на компаньона Сомервейла. Он не был тюремным служащим. Его костюм слишком элегантен, а ногти слишком ухожены. Постарше среднего возраста, телосложение крепкое, нос слегка искривлен – будто когда-то был сломан, а потом неумело вылечен. Сомервейл его представил:
– Штраус. Это мистер Той…
– Здрасте, – сказал Марти.
Загорелое лицо в ответ повернулось в его сторону: взгляд был откровенно оценивающий.
– Рад познакомиться, – сказал Той.
Его пристальный взгляд скрывал нечто большее, чем простое любопытство, хотя что – подумал Марти – он мог увидеть? Человека, которого время не пощадило: тело, ставшее вялым от переизбытка плохой пищи и недостатка упражнений; неумело подстриженные усы; глаза, остекленевшие от скуки. Марти знал каждую унылую деталь своей внешности. Он больше не стоил второго взгляда. И все же ярко-голубые глаза смотрели на него как зачарованные.
– Я думаю, нам пора перейти к делу, – сказал Той Сомервейлу. Он положил руки на стол ладонями вниз. – Как много вы рассказали мистеру Штраусу?
Мистер Штраус. Такое обращение – почти забытая вежливость.
– Я ему ничего не говорил, – ответил Сомервейл.
– Тогда мы должны начать с самого начала, – сказал Той. Он откинулся на спинку стула, все еще держа руки на столе.
– Как вам будет угодно, – сказал Сомервейл, явно готовясь к продолжительной речи. – Мистер Той… – начал он.
Но продолжить не успел, потому что гость его перебил.
– Вы позволите? – сказал Той. – Возможно, у меня лучше получится изложить ситуацию вкратце.
– Как пожелаете, – сказал Сомервейл. Он шарил в кармане пиджака в поисках сигареты, едва скрывая досаду. Той не обратил на него внимания. Асимметричное лицо продолжало смотреть на Марти.
– Мой работодатель, – начал Той, – человек по имени Джозеф Уайтхед. Я не знаю, знакомо ли вам это имя? – Он не стал дожидаться ответа и продолжил: – Если вы о нем не слышали, то наверняка знакомы с «Корпорацией Уайтхед», которую он основал. Это одна из крупнейших фармацевтических империй в Европе…
Название пробудило в памяти Марти смутные скандальные ассоциации. Но все это казалось мучительно расплывчатым, а времени ломать голову не было – Той не собирался тормозить.
– Хотя мистеру Уайтхеду под семьдесят, он еще контролирует корпорацию. Он сам себя создал, как вы понимаете, и посвятил жизнь своему творению. Однако предпочитает быть менее заметным, чем раньше…
Перед мысленным взором Штрауса внезапно возникла фотография на первой полосе. Человек, заслонившийся рукой от фотовспышки: приватный момент, выхваченный затаившимся папарацци для всеобщего обозрения.
– …Он старается избегать публичности, и после смерти жены его вкус к светской жизни почти иссяк…
Штраус тоже не любил нежеланное внимание, но вспомнил женщину, чья красота поражала даже при нелестном освещении. Возможно, та самая жена, о которой говорил Той.
– …Вместо этого он предпочитает руководить корпорацией из-за кулис, занимаясь в часы досуга социальными вопросами. Среди них – переполненность тюрем и ухудшение работы тюремной системы в целом.
Последнее замечание было, несомненно, адресованной Сомервейлу колкостью, которая безжалостно настигла цель. Чиновник затушил недокуренную сигарету в пепельнице из алюминиевой фольги, бросив на гостя кислый взгляд.
– Когда пришло время нанять нового личного телохранителя, – продолжал Той, – мистер Уайтхед решил искать подходящего кандидата не через обычные агентства, а среди кандидатов на условно-досрочное освобождение.
Он не может иметь в виду меня, подумал Штраус. Идея была соблазнительно хороша и слишком нелепа. И все же, если это не так, почему Той здесь и зачем вся эта болтовня?
– Он ищет человека, чей срок подходит к концу. Того, кто заслуживает, как по его, так и по моей оценке, возможности вернуться в общество, имея в своем распоряжении работу и некоторую самооценку. Ваше дело привлекло мое внимание, Мартин. Я могу называть вас Мартином?
– Обычно это Марти.
– Ладно. Пусть будет Марти. Честно говоря, я не хочу вселять в вас надежду. Мне предстоит побеседовать еще с несколькими кандидатами, помимо вас, и, конечно, в конце дня я могу обнаружить, что ни один не подходит. На данном этапе я просто хочу выяснить, заинтересует ли вас такой вариант, если он будет вам предоставлен.
Марти начал улыбаться. Не снаружи, а внутри, где Сомервейл не мог до него добраться.
– Вы понимаете, о чем я спрашиваю?
– Да. Я понимаю.
– Джо… мистер Уайтхед… нуждается в том, кто полностью посвятит себя его благополучию; кто с готовностью рискнет собственной жизнью, оберегая работодателя. Я, конечно, понимаю, что прошу слишком многого.
Марти нахмурился. Это и впрямь было немало, особенно после того, как в Уондсворте он шесть с половиной лет учился думать только о себе. Той быстро почувствовал колебания претендента.
– Вы обеспокоены, – сказал он.
Марти мягко пожал плечами.
– И да и нет. Я имею в виду, что меня никогда раньше об этом не просили. Я не хочу нести чушь о том, что мне хочется быть убитым из-за кого-то другого, потому что это не так. Я бы соврал, да и то сквозь зубы, если бы заявил подобное.
Той закивал, побуждая Марти продолжать.
– Ну, я все сказал.
– Вы женаты? – спросил Той.
– Разъехались.
– Могу я спросить, не будет ли в ближайшее время бракоразводного процесса?
Марти поморщился. Он терпеть не мог говорить об этом. Это была его рана, он предпочитал перевязывать ее и тосковать в одиночестве. Ни один сокамерник не вытянул из него эту историю, даже во время тех исповедей в три утра, что случались с предыдущим соседом, пока не появился Фивер, который говорил только о жратве и бумажных бабах. Но сейчас он должен что-то сказать. Подробности наверняка припрятаны у них в какой-нибудь папке. Той, скорее всего, знает про Чармейн – как она и с кем – больше, чем он сам.
– Чармейн и я… – Он попытался подобрать слова для клубка чувств, но ничего не вышло, кроме прямого заявления. – Не думаю, что у нас много шансов воссоединиться, если вас это интересует.
Той почувствовал резкость в голосе Марти, Сомервейл тоже. Впервые с тех пор, как Той вышел на арену, чиновник начал проявлять некоторый интерес к происходящему. Он хочет посмотреть, как я разболтаюсь и потеряю эту работу, подумал Марти: он видел предвкушение на лице Сомервейла. Что ж, черт бы его побрал, он не получит такого удовольствия.
– Это не проблема… – ровным голосом продолжил Марти. – А если и проблема, то моя. Я все еще привыкаю к тому, что ее не будет рядом, когда я выйду. Вот и все, на самом деле.
Той теперь улыбался, и улыбка была дружелюбная.
– Правда, Марти, – сказал он, – я не хочу совать нос не в свое дело. Я забочусь лишь о том, чтобы мы полностью поняли ситуацию. Если мистер Уайтхед вас наймет, вам придется жить в поместье с ним, и необходимым условием работы будет невозможность уехать без специального разрешения, полученного от мистера Уайтхеда или от меня. Другими словами, вы не получите неограниченной свободы. Отнюдь нет. Возможно, поместье лучше рассматривать как разновидность открытой тюрьмы. Мне важно знать о любых ваших связях, которые могут соблазнить на легкий побег от всех ограничений.
– Да, понимаю.
– Более того, если по какой-либо причине ваши отношения с мистером Уайтхедом не заладятся, если вы или он почувствуете, что работа вам не подходит, то, боюсь…
– …мне придется вернуться сюда и отсидеть остаток срока.
– Да.
Наступила неловкая пауза, во время которой Той тихо вздохнул. Ему потребовалось мгновение, чтобы восстановить равновесие, затем он двинулся в другом направлении.
– Я хотел бы задать еще несколько вопросов. Вы ведь занимались боксом, верно?
– Немного. Это было давно…
На лице Тоя отразилось разочарование.
– Вы его бросили?
– Да, – ответил Марти. – Какое-то время я продолжал силовые тренировки.
– У вас есть какие-нибудь навыки самообороны? Дзюдо? Карате?
Марти подумывал солгать, но какой от этого прок? Все, что Тою нужно было сделать, это проконсультироваться с вертухаями в Уондсворте.
– Нет, – сказал он.
– Жаль.
У Марти все сжалось внутри.
– Но я здоров, – сказал он. – И силен. Могу научиться. – Он почувствовал, как в голосе откуда-то появилась непрошеная дрожь.
– Боюсь, нам не нужен ученик, – заметил Сомервейл, едва сдерживая ликование.
Марти наклонился вперед через стол, пытаясь отстраниться от присутствия похожего на пиявку Сомервейла.
– Я справлюсь с этой работой, мистер Той, – настаивал он. – Я знаю, что справлюсь. Просто дайте мне шанс…
Дрожь нарастала; кишки кувыркались. Лучше сейчас притормозить, пока он не сказал или не сделал что-то, о чем потом пожалеет. Но слова и чувства не желали сбавлять темп.
– Дайте мне возможность доказать, что я могу это сделать. Я немного прошу, не так ли? И если я облажаюсь, это будет моя вина, верно? Шанс – все, что мне нужно.
Той посмотрел на него с выражением, похожим на сочувствие. Неужели это конец? Может, он уже принял решение – один неверный ответ, и все пошло прахом, – или он мысленно упаковал свой портфель и вернул папку «Штраус, М.» в липкие руки Сомервейла, чтобы ее снова засунули между двумя забытыми заключенными?
Марти прикусил язык и откинулся на спинку неудобного стула, уставившись на свои дрожащие руки. Было невыносимо смотреть на лицо Тоя – элегантное, со следами былых драк – после того, как он раскрыл свою душу нараспашку. Той все прочитает в его взгляде, о да, всю боль и желание, и он не сможет этого вынести.
– На вашем суде… – начал Той.
Ну что еще? Зачем он длит эту муку? Все, чего хотел Марти, – вернуться в камеру, где Фивер будет сидеть на койке и играть со своими куклами, где можно спрятаться, погрузившись в знакомое оцепенение. Но Той еще не закончил; ему требовалась правда, только правда и ничего, кроме правды.
– На суде вы заявили, что главным мотивом вашего участия в ограблении было погашение значительных игорных долгов. Я прав?
Марти перевел взгляд с рук на ботинки. Шнурки развязались, и хотя они были достаточно длинными, чтобы завязать двойным узлом, у него никогда не хватало терпения работать со сложными узлами. Он предпочитал обычный бантик. Если нужно развязать такой узел, достаточно потянуть за веревочку и – фокус-покус! – он исчезает.
– Это верно? – снова спросил Той.
– Да, верно, – сказал ему Марти. Он зашел так далеко, почему бы не закончить историю? – Нас было четверо. С двумя пушками. Мы попытались захватить фургон для перевозки ценностей. Все вышло из-под контроля. – Он оторвал взгляд от ботинок; Той внимательно наблюдал за ним. – Водитель получил пулю в живот. Он умер позже. Все это есть в материалах дела, не так ли? – Той кивнул. – А насчет фургона? Это тоже есть в деле? – Той не ответил. – Он был пуст, – продолжил Марти. – Мы ошибались с самого начала. Эта чертова штуковина была пуста!
– А долги?
– Что?
– Ваши долги перед Макнамарой. Они все еще выдающиеся?
Этот человек начинал действовать Марти на нервы. Какое Тою дело, если он задолжал несколько тысяч? Просто изображает сочувствие, позволяющее закончить беседу с достоинством.
– Отвечай мистеру Тою, Штраус, – сказал Сомервейл.
– А вам какое дело?
– Интересно, – честно признался Той.
– Ясно.
На хрен его интерес, подумал Марти, пусть он им подавится. Пора заканчивать с этой исповедью.
– Теперь я могу идти? – сказал он.
И поднял голову. Но посмотрел не на Тоя, а на Сомервейла, который ухмылялся сквозь сигаретный дым, вполне удовлетворенный тем, что беседа закончилась катастрофой.
– Думаю, да, Штраус, – сказал он. – Если у мистера Тоя больше нет вопросов.
– Нет, – сказал Той мертвым голосом. – Я вполне удовлетворен.
Марти встал, по-прежнему избегая встречаться взглядом с Тоем. Маленькая комната была полна отвратительных звуков. Скрип ножек стула по полу, хриплый сомервейловский кашель курильщика. Той спрятал свои заметки. Все было кончено.
Сомервейл сказал:
– Можешь идти.
– Мне было приятно познакомиться с вами, мистер Штраус, – сказал Той в спину Марти, когда тот подошел к двери, и Марти, не задумываясь, обернулся, чтобы увидеть, как тот улыбается ему и протягивает руку для рукопожатия. Мне было приятно познакомиться с вами, мистер Штраус.
Марти кивнул и пожал ему руку.
– Спасибо, что уделили мне время, – сказал Той.
Марти закрыл за собой дверь и вернулся в камеру в сопровождении Пристли, надзирателя. Они ничего друг другу не сказали.
Марти наблюдал, как птицы пикируют на крышу здания, садясь на перила и выклянчивая лакомства. Они появлялись и исчезали, когда им было удобно, находили ниши для гнезда, принимали свою независимость как должное. Он им ни в чем не завидовал. А если и завидовал, момент признаваться в этом был неподходящий.
6
Прошло тринадцать дней, но никаких известий от Тоя или Сомервейла не было. Не то чтобы Марти их ждал. Он упустил свой второй шанс, почти сам срежессировал последние минуты, отказавшись говорить о Макнамаре. Тем самым он надеялся пресечь любые ложные надежды. Не преуспел. Как он ни старался забыть разговор с Тоем, ничего не получалось. Эта встреча вывела его из равновесия, расшатанные нервы были в той же степени мучительны, как и причина случившегося. Он думал, что уже освоил искусство безразличия тем же образом, каким дети познают, что кипяток обжигает: посредством болезненного опыта.
В таковом не было недостатка. Первые двенадцать месяцев заключения он боролся против всего и всех, с кем сталкивался. В тот год он не завоевал ни друзей, ни хоть какой-нибудь благосклонности системы; все, чем обзавелся, – синяки и сроки в карцере. На второй год, осознав поражение, он ушел со своей личной войной в подполье; занялся силовыми тренировками и боксом, сосредоточился на создании и поддержании тела, которое послужит, когда придет время возмездия. Но в середине третьего года вмешалось одиночество: боль, которую не могло скрыть самоистязание (мышцы, доведенные до болевого порога и выше, день за днем). В тот год он заключил перемирие с самим собой и с тюрьмой. Это был нелегкий мир, но с тех пор все стало налаживаться. Он даже начал чувствовать себя как дома в гулких коридорах, камере и сжимающемся анклаве своей головы, где самые приятные переживания были теперь далеким воспоминанием.
Четвертый год принес новые ужасы. В тот год ему исполнилось двадцать девять лет; на горизонте маячил тридцатник, и он хорошо помнил, как его молодое «я», которому предстояло много времени потратить впустую, отвергало мужчин его возраста как безнадежных неудачников. Это было болезненное осознание, и старая клаустрофобия (он оказался в ловушке, но не за решеткой, а внутри собственной жизни) вернулась с большей силой, чем когда-либо, а вместе с ней – новое безрассудство. В тот год у него появились татуировки: алая и синяя молнии на левом предплечье и «США» – на правом. Незадолго до Рождества Чармейн написала ему, что лучше было бы развестись, но он не придал этому значения. Какой в этом прок? Безразличие – лучшее лекарство. Стоит признать поражение, и жизнь превращается в пуховую перину. В свете этой мудрости пятый год был сущим пустяком. У него имелся доступ к наркоте и влияние, которое приходит с тюремным опытом; у него было все, что угодно, кроме свободы, и ее он мог подождать.
А потом появился Той, и как бы Марти ни старался забыть имя этого человека, он поймал себя на том, что снова и снова прокручивает в голове получасовую беседу, изучая каждый обмен репликами в мельчайших деталях, будто искал крупицу пророчества. Конечно, это бесполезное упражнение, но оно не остановило репетиции, и процесс стал по-своему утешительным. Он никому не сказал, даже Фиверу. Это была его тайна: комната, Той, поражение Сомервейла.
На второе воскресенье после встречи с Тоем Чармейн пришла его навестить. Разговор проходил традиционно по-дурацки: как трансатлантический телефонный звонок с секундной задержкой между вопросом и ответом. Гул прочих бесед в помещении им не мешал: нельзя испортить то, что уже испорчено. Теперь от этого никуда не денешься. Он давно прекратил попытки спасти гибнущие отношения. После дежурных расспросов о здоровье родственников и друзей оставалось наблюдать за распадом в мельчайших подробностях.
Он писал ей в первых письмах: «Ты прекрасна, Чармейн. Я думаю о тебе по ночам, ты мне все время снишься».
Но потом ее внешность, казалось, потеряла свою остроту – так или иначе, Марти перестал мечтать о ее лице и теле под собой, – и хотя продолжал притворяться в письмах некоторое время, его любовные сентенции начали звучать фальшиво, и он перестал писать о таких интимных вещах. Сказать ей, что он думает о ее лице, было как-то по-детски; что она могла вообразить себе, кроме того, как он потеет в темноте и играет сам с собой, словно двенадцатилетний пацан? Он такого не хотел.
Может, если вдуматься, это было ошибкой. Возможно, их брак начал разрушаться именно тогда, когда он почувствовал себя нелепо и перестал писать любовные письма. Но разве она тоже не изменилась? Даже сейчас ее глаза смотрели на него с неприкрытым подозрением.
– Флинн передает тебе привет.
– О, хорошо. Ты с ним видишься, да?
– Время от времени.
– Как у него дела?
Чармейн предпочитала смотреть на часы, а не на него, чему он был рад. Это дало возможность изучить ее, не чувствуя себя навязчивым. Когда ее лицо переставало напрягаться, Марти по-прежнему находил ее привлекательной. И все-таки сейчас он, как ему казалось, полностью контролировал свою реакцию на нее. Он мог смотреть на нее – на прозрачные мочки ушей, изгиб шеи – и обозревать совершенно бесстрастно. По крайней мере, этому его научила тюрьма: не желать того, чего не можешь иметь.
– О, с ним все в порядке, – ответила она.
Ему потребовалось несколько секунд, чтобы сориентироваться: о ком она говорит? Ах да, Флинн. Жил-был человек, который никогда не марал рук. Флинн-мудрец, Флинн-проныра.
– Он шлет свои наилучшие пожелания, – сказала она.
– Ты уже сказала, – напомнил он.
Еще одна пауза; с каждым ее приходом разговор становился все более мучительным. Не столько для него, сколько для нее. Казалось, она переживает травму всякий раз, когда выплевывает хоть слово.
– Я снова ходила к адвокатам.
– О, да.
– По-видимому, все идет своим чередом. Они сказали, что бумаги будут готовы в следующем месяце.
– Что мне делать, просто подписать их?
– Ну… он сказал, что нам нужно поговорить о доме и обо всем, что у нас есть.
– Забирай себе.
– Но ведь он наш, не так ли? Я имею в виду, что он принадлежит нам обоим. А когда ты выйдешь, тебе понадобится жилье, мебель и все остальное.
– Ты хочешь продать дом?
Еще одна жалкая пауза, будто Чармейн балансировала на грани того, чтобы сказать что-то гораздо более важное, чем банальности, которые наверняка прозвучат.
– Извини, Марти, – сказала она.
– За что?
Она встряхнула головой. Ее волосы переливались на свету.
– Не знаю, – ответила она.
– Это не твоя вина. Во всем этом нет твоей вины.
– Я просто не могу…
Она замолчала и уставилась на него, внезапно оживившись от сильного испуга – это ведь испуг, верно? – в большей степени, чем за десяток прежних встреч, на протяжении которых они с трудом выдавливали из себя избитые истины, сидя в какой-нибудь холодной комнате. Ее глаза заблестели от подступивших слез.
– Что такое?
Она пристально смотрела на него, готовая разрыдаться.
– Чар… что случилось?
– Все кончено, Марти, – сказала она, будто до нее впервые дошло, кончено, финита, прощай.
Он кивнул:
– Да.
– Я не хочу, чтобы ты… – Она осеклась, помолчала, затем попробовала опять. – Не вини меня.
– Я тебя не виню. Я тебя никогда не винил. Господи, ты же была рядом со мной, верно? Все это время. Мне мучительно видеть тебя здесь, ты знаешь. Но ты пришла; когда я нуждался в тебе, ты меня не бросила.
– Я думала, все наладится, – сказала она, продолжая говорить так, словно он не произнес ни слова. – Я правда так думала. Я думала, ты скоро выйдешь – и, может, у нас все получится. У нас оставался дом и все такое. Но последнюю пару лет все начало разваливаться.
Он видел, как она страдает, и думал: «Я никогда не смогу забыть этого, потому что сам виноват, и я – самое жалкое дерьмо на Земле, потому что посмотрите, что я натворил». В самом начале, конечно, были слезы, и письма от нее, полные боли и полузабытых обвинений, но это мучительное горе, которое она выказывала сейчас, намного глубже. Прежде всего, оно исходило не от двадцатидвухлетней девушки, но от взрослой женщины; и ему было стыдно думать, что он виноват в этом, – а ведь, казалось, этап пройденный.
Чармейн высморкалась в салфетку, которую вытащила из пачки.
– Какой бардак, – сказала она.
– Да.
– Я просто хочу с этим разобраться.
Она бросила беглый взгляд на часы, слишком быстрый, чтобы засечь время, и встала.
– Я лучше пойду, Марти.
– На встречу опаздываешь?
– Нет… – ответила она, и это была явная ложь, которую она даже не пыталась скрыть, – может, схожу за покупками. Мне от этого всегда становится лучше. Ты же меня знаешь.
Нет, подумал он. Я тебя не знаю. Вероятно, когда-то и знал, но не уверен в этом, и то была другая ты, и, Боже, я скучаю по ней. Он запретил себе продолжать эти мысли. С ней нельзя так расставаться; он знал это по прошлым встречам. Весь фокус – быть холодным и закончить на формальной ноте, чтобы он мог вернуться в камеру и забыть ее до следующего раза.
– Я хотела, чтобы ты понял, – сказала она. – Но, кажется, не очень хорошо объяснила. Как все ужасно запуталось.
Чармейн не попрощалась: у нее на глазах снова выступили слезы, и Марти не сомневался, что она испугалась, заслышав речи адвокатов, что передумает в последний момент – из-за слабости, любви или того и другого разом, – а потому надо уйти не оборачиваясь, чтобы не допустить такого развития событий.
Он вернулся в камеру, побежденный. Фивер спал. Сокамерник слюной прилепил себе на лоб обрывок журнальной страницы с изображением вульвы – такая у него была излюбленная привычка. Она зияла, словно третий глаз над его закрытыми веками, все таращилась и таращилась без надежды на сон.
7
– Штраус?
Пристли стоял у открытой двери и смотрел в камеру. Рядом с ним на стене какой-то остряк нацарапал: «Хочется вставить? Пни дверь, появится щель». Шутка была знакомая – Марти видел такой же прикол или нечто похожее на стенах других камер, – но теперь, глядя на толстое лицо Пристли, подумал, что подразумеваемая связь врага и женского полового органа и впрямь непристойна.
– Штраус?
– Да, сэр.
– Тебя хочет видеть мистер Сомервейл. Примерно в три пятнадцать. Я приду тебя забрать. Будь готов к десяти минутам четвертого.
– Да, сэр.
Пристли повернулся, чтобы уйти.
– Не могли бы вы сказать мне, в чем дело, сэр?
– Откуда мне знать, мать твою!
Сомервейл ждал в комнате для допросов в три пятнадцать. Папка Марти лежала перед ним на столе, и веревочки на ней были завязаны узлом. Рядом лежал темно-желтый конверт без пометок. Сам Сомервейл стоял у окна с укрепленным стеклом и курил.
– Заходи, – сказал он. Сесть не предложил и от окна не отвернулся.
Марти закрыл за собой дверь и стал ждать. Сомервейл шумно выпустил дым через ноздри.
– Ну и что, Штраус? – сказал он.
– Прошу прощения, сэр?
– Я спросил: ну и что? Включи воображение.
Марти окончательно растерялся и спросил себя, кто из них в большем замешательстве: он или Сомервейл. Через некоторое время тот сказал:
– Моя жена умерла.
Марти не знал, что ему положено сказать. Как бы там ни было, Сомервейл не дал ему времени сформулировать ответ. За первыми тремя словами последовали еще три:
– Тебя выпускают, Штраус!
Он поместил голые факты рядом, словно они взаимосвязаны; будто весь мир в сговоре против него.
– Я поеду с мистером Тоем? – спросил Марти.
– Он и комиссия считают тебя подходящей кандидатурой для работы в поместье Уайтхеда, – сказал Сомервейл. – Подумать только. – Он издал низкий горловой звук, который мог быть смехом. – Разумеется, ты будешь находиться под пристальным наблюдением. Не моим, а того, кто займет мое место. И если хоть раз переступишь черту…
– Я понимаю.
– Хотелось бы верить. – Сомервейл затянулся, по-прежнему не оборачиваясь. – Интересно, соображаешь ли ты, какую свободу выбрал…
Такие речи, решил Марти, не испортят нарастающую эйфорию. Сомервейл потерпел поражение, пусть себе болтает.
– Джозеф Уайтхед, возможно, один из самых богатых людей в Европе, но он также один из самых эксцентричных, как я слышал. Одному Богу известно, во что ты ввязываешься, но, поверь мне, здешняя жизнь может показаться тебе куда приятнее.
Слова Сомервейла растаяли в воздухе, его зерна упали на сухую почву. То ли от опустошенности, то ли от осознания, что его не слушают, чиновник прекратил уничижительный монолог, едва начав, и отвернулся от окна, чтобы поскорее разобраться с неприятным делом. Марти был потрясен, увидев перемену в этом человеке. За несколько недель, прошедших с их последней встречи, Сомервейл постарел на годы: он выглядел так, словно пережил это время на сигаретах и горе. Его кожа напоминала черствый хлеб.
– Мистер Той заберет тебя от ворот в следующую пятницу днем. Это тринадцатое февраля. Ты суеверен?
– Нет.
Сомервейл протянул Марти конверт.
– Внутри все подробности. Через пару дней будет медосмотр, и кто-нибудь появится, чтобы решить вопрос о твоем положении с комиссией по условно-досрочному освобождению. Правила нарушаются ради тебя, Штраус. Бог знает почему. Только в твоем крыле есть дюжина более достойных кандидатов.
Марти вскрыл конверт, быстро просмотрел плотно отпечатанные страницы и положил их в карман.
– Мы больше не увидимся, – говорил Сомервейл, – и я уверен, что ты благодарен мне за это.
Марти не позволил себе и намека на ответ. Его притворное безразличие, казалось, воспламенило в усталом теле Сомервейла тайные запасы неиспользованной ненависти. Обнажив плохие зубы, чиновник сказал:
– На твоем месте, Штраус, я благодарил бы Бога. Благодарил от всего сердца.
– За что… сэр?
– Впрочем, в твоем сердце маловато места для Бога, не так ли?
В этих словах в равной мере звучали боль и презрение. Марти не мог не думать о Сомервейле, одиноком в двуспальной кровати; о муже без жены и без веры в то, что он увидит ее снова; не способном на слезы. И тут же в голову пришла другая мысль: каменное сердце Сомервейла, разбитое одним страшным ударом, не так сильно отличается от его собственного. Они оба – суровые мужчины, оба отгородились от мира, а внутри погрузились в личные войны. Оба кончили тем, что оружие, которое выковали для победы над врагом, обернулось против них. Отвратительное осознание. И если бы Марти не был столь обрадован известием об освобождении, он, вероятно, не осмелился бы так думать. Но так оно и было. Они с Сомервейлом, словно две ящерицы, лежащие в одной вонючей грязной луже, вдруг стали похожи как близнецы.
– О чем ты думаешь, Штраус? – спросил Сомервейл.
Марти пожал плечами.
– Ни о чем, – ответил он.
– Лжец, – сказал чиновник.
Взяв папку, он вышел из комнаты для допросов, оставив дверь открытой.
На следующий день Марти позвонил Чармейн и рассказал ей о случившемся. Она казалась довольной, и это было приятно. Когда он отошел от телефона, его трясло, но он чувствовал себя хорошо.
Последние несколько дней в Уондсворте он будто смотрел на все чужими глазами. Привычные детали тюремной жизни – непринужденная жестокость, бесконечные насмешки, построенные на власти и сексе игры – казались новыми, как шесть лет назад.
Конечно, эти годы потрачены зря. Ничто не могло ни вернуть их назад, ни наполнить полезным опытом. Эта мысль угнетала Марти. У него было так мало вещей, с которыми можно выйти в мир. Две татуировки; тело, знавшее лучшие дни; воспоминания о гневе и отчаянии. В новом странствии ему предстояло путешествовать налегке.
8
В ночь перед отъездом из Уондсворта ему приснился сон. Его ночная жизнь за все годы тюремного заключения была не тем, чем можно похвастаться. Влажные сны о Чармейн вскоре прекратились, как и более экзотические полеты фантазии, словно подсознание, сочувствуя заключенному, не желало дразнить его мечтами о свободе. Время от времени он просыпался среди ночи, испытывая головокружение от блаженства, но чаще сны были такими же бессмысленными и повторяющимися, как жизнь наяву. Однако это был совсем другой случай.
Ему снился какой-то собор, незаконченный – вероятно, в силу невозможности закончить подобный шедевр из башен, шпилей и аркбутанов – и слишком огромный для физического мира с его непреклонной гравитацией, однако в пространстве воображения поразительно реальный. Марти шел к нему во тьме ночи, гравий хрустел под ногами, в воздухе пахло жимолостью, а изнутри собора доносилось пение. Восторженные голоса – хор мальчиков, подумал он – звучали то выше, то ниже, не произнося ни слова. В шелковистой темноте вокруг не было видно ни одного человека – ни одного туриста, который бы глазел на это чудо. Только он и голоса.
А затем Марти каким-то чудом взлетел.
Он был легок, и ветер нес его, и он поднимался вдоль крутой стены собора с захватывающей дух скоростью. Он летел, казалось, не подобно птице, а, как ни парадоксально, словно некая воздушная рыба. Как дельфин – да, несомненно! Его руки иногда прижимались к бокам, а иногда вспахивали кристально чистый воздух на подъеме; он гладким обнаженным существом скользил по шиферу и петлял между шпилями. Кончики его пальцев стирали росу на каменной кладке и стряхивали капли дождя с водосточных труб. Если ему когда-нибудь и снилось что-то столь приятное, он не мог этого вспомнить. Сила его радости была почти чрезмерной, и это заставило проснуться.
Он пришел в себя, широко раскрыв глаза, в противоестественной жаре камеры, где на нижней койке мастурбировал Фивер. Койка ритмично раскачивалась, скорость нарастала, и Фивер кончил со сдавленным стоном. Марти попытался отгородиться от реальности и сосредоточиться на том, чтобы снова увидеть сон. Он опять закрыл глаза, желая, чтобы образ вернулся, говоря темноте давай, ну давай же. На один сокрушительный миг сон вернулся: только на этот раз Марти испытал не триумф, а ужас, потому что падал камнем с неба, с высоты ста миль, а собор несся к нему, и ветер затачивал шпили к его приходу.
Он встряхнулся и проснулся, отменив падение до того, как оно могло завершиться, и пролежал остаток ночи, уставившись в потолок, пока жалкие сумерки не пролились через окно, чтобы объявить о наступлении дня.
9
Небо не сподобилось на роскошный прием в честь его освобождения. Это была заурядная пятница, и на Тринити-роуд все происходило как обычно.
Той ждал в приемном крыле, куда доставили Марти. Ему предстояло долго ждать, пока тюремные служащие выполнят дюжину бюрократических ритуалов: проверят и вернут вещи, подпишут и заверят бумаги об освобождении. Потребовался почти час формальностей, прежде чем отперли двери, и их обоих выпустили на свежий воздух.
Лишь пожав ему руку в знак приветствия, Той повел Марти через тюремный двор туда, где был припаркован темно-красный «Даймлер». За рулем кто-то сидел.
– Пойдем, Марти, – сказал Той, открывая дверь, – слишком холодно, чтобы задерживаться.
Было и впрямь холодно, дул свирепый ветер. Но холод не мог заморозить радость Марти. Господи, он свободный человек; возможно, свободный в строго определенных рамках, но для начала сойдет. По крайней мере, он оставил позади все тюремные атрибуты: ведро в углу камеры, ключи, цифры. Теперь он должен показать себя достойным того выбора и возможностей, которые ведут прочь отсюда.
Той успел спрятаться на заднем сиденье машины.
– Марти, – снова позвал он, поманив рукой в замшевой перчатке. – Нам надо поторопиться, а то застрянем на выезде из города.
– Да. Я уже иду…
Марти сел в машину. В салоне витали ароматы роскоши: лак, затхлый сигарный дым, кожа.
– Мне положить чемодан в багажник? – спросил Марти.
Мужчина за рулем повернулся и окинул его взглядом с головы до ног, но не удостоил приветливой улыбки. Это был уроженец Вест-Индии, одетый не в шоферскую ливрею, а в потрепанную кожаную куртку пилота.
– Сзади места достаточно.
– Лютер, – сказал Той, – это Марти.
– Положи чемодан на переднее сиденье, – ответил водитель; наклонился и открыл переднюю пассажирскую дверь. Марти вылез из машины, положил чемодан и пластиковый пакет с вещами на переднее сиденье рядом с кипой газет и потрепанным номером «Плейбоя», затем сел назад, к Тою, и захлопнул дверь.
– Не надо хлопать, – буркнул Лютер, но Марти едва расслышал его слова. Не так много зэков забирают от ворот Уондсворта на «Даймлере», думал он: может, на этот раз я приземлился на ноги.
Машина с урчанием отъехала от ворот и свернула налево, на Тринити-роуд.
– Лютер работает в поместье уже два года, – сообщил Той.
– Три, – поправил его водитель.
– В самом деле? – ответил Той. – Ну, значит, три. Он возит меня повсюду, а также ездит с мистером Уайтхедом в Лондон.
– Нет, теперь уже нет.
Марти поймал взгляд водителя в зеркале.
– И давно ты угодил в это дерьмище? – спросил Лютер без лишних церемоний.
– Достаточно давно, – ответил Марти.
Он не собирался ничего скрывать, в этом не было смысла. Но ждал следующего неизбежного вопроса: за что тебя посадили? Однако этого не произошло. Лютер снова сосредоточился на дороге, явно удовлетворенный услышанным. Марти был рад прекратить этот разговор. Все, чего он хотел, – смотреть, как мимо проплывает дивный новый мир, и впитывать его весь целиком. Люди, витрины магазинов, рекламные объявления – он жаждал подробностей, какими бы тривиальными они ни были. Он не сводил глаз с окна. Там было так много интересного, и все же у него сложилось отчетливое впечатление, что все это искусственное, будто люди на улице и в других автомобилях – актеры, подобранные по типажу, и все безукоризненно играют свои роли. Его разум, изо всех сил пытающийся приспособиться к хаосу информации – со всех сторон новая перспектива, на каждом углу марширует новый парад, – просто отвергал их реальность. Все срежиссировано, твердил ему мозг, все – выдумка. Потому что эти люди вели себя так, будто жили без него, будто мир продолжался, пока он сидел взаперти, и какая-то детская часть его – та, которая, зажмурившись, считает себя невидимой, – не могла представить себе, что чья-то жизнь идет своим чередом, хотя он ее не видит.
Здравый смысл подсказывал обратное. Что бы ни подозревали его сбитые с толку чувства, мир повзрослел и, вероятно, сильнее устал с тех пор, как они виделись в последний раз. Придется возобновить знакомство: узнать, как изменилась его природа; снова изучить этикет, поводы для раздражения и потенциал для удовольствия.
Они пересекли реку по Уондсвортскому мосту и проехали через Эрлс-Корт и Шепердс-Буш на Вестуэй. Была середина пятничного дня, движение интенсивное: люди спешили домой на выходные. Он пристально вглядывался в лица водителей машин, которые они обгоняли, угадывая род занятий или пытаясь поймать взгляды женщин.
Миля за милей странность, которую он ощущал вначале, стала исчезать, и к тому времени, когда они достигли М40, он подустал от этого зрелища. Той задремал в углу заднего сиденья, сложив руки на коленях. Лютер был занят, прокладывая зигзаги по шоссе.
Одно событие остановило их движение: в двадцати милях от Оксфорда впереди на дороге вспыхнули синие огни, и звук сирены, несущийся к ним сзади, возвестил о несчастном случае. Автопроцессия замедлила ход, словно вереница скорбящих, которые остановились, чтобы заглянуть в гроб.
Какую-то машину занесло на ведущей на восток полосе автострады, она пересекла разделительную полосу и лоб в лоб столкнулась с микроавтобусом, ехавшим в противоположном направлении. Все дороги, ведущие на запад, были перекрыты либо обломками, либо полицейскими машинами, автомобилистам приходилось объезжать аварию по обочине.
– Что случилось, тебе видно? – спросил Лютер, чье внимание было поглощено движением мимо регулировщика, не позволяя взглянуть самому. Марти описал сцену, как мог.
Посреди хаоса, загипнотизированный шоком, стоял мужчина, по лицу которого текла кровь, словно кто-то разбил ему о голову яйцо с кровавым желтком. Позади него группа – полицейские и спасенные пассажиры – собралась вокруг смятой в гармошку передней части автомобиля, чтобы поговорить с человеком, оказавшимся в ловушке на водительском сиденье. Тот обмяк и не шевелился. Когда они тащились мимо, одна из утешительниц, в пальто, пропитанном то ли ее собственной кровью, то ли кровью водителя, отвернулась от машины и начала аплодировать. По крайней мере, так Марти истолковал хлопанье ее ладоней: аплодисменты. Будто она страдала от той же иллюзии, которую он недавно испытал, – что все это тщательная, но отдающая дурным вкусом иллюзия, – и в любой момент все могло получить желанный конец. Ему хотелось высунуться из окна машины и сказать ей, что она ошибается, это реальный мир – с длинноногими женщинами, кристально чистым небом и так далее. Но ведь она узнает об этом завтра, не так ли? Тогда у нее будет достаточно времени для скорби. А сейчас она хлопала и продолжала хлопать, когда место аварии скрылось позади них.
II. Лис
10
«Приют», как знал Уайтхед, было предательским словом. С одной стороны, оно означало убежище, пристанище, безопасность. С другой, его значение искажалось само по себе: «приют» стал означать сумасшедший дом, дыру, в которой хоронили себя сломленные умы. Это был, напомнил он себе, семантический фокус, не более. Почему же тогда эта двусмысленность часто мелькала у него в голове?
Он сидел в слишком удобном кресле у окна, где провел уже несколько вечеров, наблюдая, как ночь крадется по лужайке, и думал, не придавая особого значения своим размышлениям, о том, как одно становится другим; о том, как трудно за что-то держаться. Жизнь – дело непредсказуемое. Уайтхед усвоил этот урок много лет назад, с подачи мастера, и никогда не забывал. Вознаградят тебя за добрые дела или сдерут шкуру заживо – вопрос случая. Нет смысла цепляться за какую-то систему чисел или божеств: все они в конце концов рассыпались. Удача благоволила тому, кто готов рискнуть всем ради одного броска.
Он так делал. Не один раз, а множество, в начале карьеры, когда закладывал основы своей империи. И благодаря тому необыкновенному шестому чувству, которым обладал, способности предугадывать бросок костей, риск почти всегда окупался. У других корпораций были свои виртуозы: компьютеры, которые рассчитывали шансы до десятого знака после запятой; советники, которые держали ухо востро на фондовых рынках Токио, Лондона и Нью-Йорка. Но всех их затмевал инстинкт Уайтхеда. Когда дело доходило до осознания мига, ощущения столкновения момента и возможностей, превращающих хорошее решение в великое, банальное поглощение – в переворот, никто не мог превзойти старину Уайтхеда, и все умные молодые люди в залах заседаний совета директоров корпорации знали это. Прежде чем приступить к значительному расширению или подписать контракт, требовалось обратиться за советом к оракулу Джо.
Он догадывался, что его власть, остававшаяся абсолютной, вызывала негодование в некоторых кругах. Несомненно, были и те, кто считал, что ему следует отказаться от своей власти, предоставить университетским знатокам и их компьютерам заниматься бизнесом. Но Уайтхед завоевал эти навыки и уникальные способности к предвидению с некоторым риском; глупо позволять им лежать без дела, когда можно подержаться за штурвал хотя бы мизинцем. Кроме того, у старика был аргумент, с которым младотурки [3] ничего не могли поделать: его методы работали. Он так и не получил должного образования; его жизнь до обретения славы была похожа – к большому разочарованию журналистов – на чистый лист, но он создал «Корпорацию Уайтхед» из ничего. Ее судьба, к добру или худу, по-прежнему была предметом его пылких устремлений.
Однако сегодня вечером не было места для пыла, пока Уайтхед сидел в этом кресле (кресле, где можно умереть, иногда думал он) у окна. Сегодня вечером его занимало только беспокойство: стариковские жалобы.
Как же он ненавидел старость! Невыносимо, когда твои возможности так ограничены. Не то чтобы он был немощен, просто дюжина мелких недугов мешали ему чувствовать себя комфортно, так что редкий день проходил без повода для раздражения – то язвы во рту, то яростно зудящая опрелость между ягодицами, – которое фиксировало его внимание на теле, когда инстинкт самосохранения призывал куда-то еще. Проклятие возраста, решил Уайтхед, – рассеянность, а он не мог позволить себе роскошь небрежного мышления. Опасно думать о зуде и язвах. Стоит отвлечься, и кто-нибудь вцепится в горло. Вот о чем предупреждало беспокойство: «Не теряй бдительности ни на минуту, не думай, что ты в безопасности, потому что у меня есть новость, старина: худшее впереди».
Той постучал один раз, прежде чем войти в кабинет.
– Билл…
Уайтхед на мгновение забыл о лужайке и наступающей темноте, когда повернулся к своему другу.
– …ты сюда добрался.
– Конечно, мы приехали, Джо. Мы опоздали?
– Нет-нет. Никаких проблем?
– Всё в порядке.
– Хорошо.
– Штраус внизу.
В сгущающихся сумерках Уайтхед подошел к столу и плеснул себе в стакан водки. До сих пор он воздерживался от выпивки, но благополучное прибытие Тоя можно и отпраздновать.
– Тебе налить?
Это был ритуальный вопрос с ритуальным ответом:
– Нет, спасибо.
– Значит, возвращаешься в город?
– Когда ты увидишь Штрауса.
– Для представлений уже слишком поздно. Почему бы тебе не остаться, Билл? Назад поедешь завтра утром, когда рассветет.
– У меня есть дело, – сказал Той, позволив себе самую нежную улыбку на последнем слове. Это был еще один ритуал, один из многих между двумя мужчинами. О делах Тоя в Лондоне, которые, как знал старик, не имели никакого отношения к корпорации, нельзя было спрашивать – так повелось.
– И каково твое впечатление?
– О Штраусе? Все, как я и подумал на собеседовании. Думаю, он подойдет. А если нет, там, откуда он пришел, их еще много.
– Мне нужен кто-то, кого не так легко напугать. Все может обернуться очень неприятным образом.
Той неопределенно хмыкнул и понадеялся, что дальше разговор не пойдет. Он устал после целого дня ожидания и путешествия, ему не терпелось дождаться вечера; сейчас было не время снова обсуждать дела.
Уайтхед поставил пустой стакан на поднос и вернулся к окну. В комнате довольно быстро темнело, и, когда старик встал спиной к Тою, тень сплавила его очертания в нечто монолитное. После тридцати лет службы у Уайтхеда – трех десятилетий, в течение которых они ни разу
не поссорились, – Той по-прежнему испытывал благоговейный трепет перед этим человеком, как перед владыкой, обладающим властью над его жизнью и смертью. Он все еще делал паузу, чтобы обрести равновесие, прежде чем войти к Уайтхеду; помнил, как заикался, когда они встречались время от времени. Как ему казалось, это закономерная реакция. Этот человек был силой во плоти: в нем сосредоточилось больше силы, чем та, на какую Той мог бы надеяться или которую мог бы желать, и она с обманчивой легкостью покоилась на могучих плечах Джо Уайтхеда. За все годы их совместной работы, будь то на совещании или в зале заседаний, он ни разу не видел, чтобы Уайтхед делал паузу, подыскивая соответствующий жест или замечание. Он был просто самым уверенным человеком, которого Той когда-либо встречал: уверенным до мозга костей в своей высшей ценности и с навыками, отточенными до такой степени, что мог одним словом уничтожить человека, выпустить из него все соки, погубить самооценку и разрушить карьеру до основания. Той бесчисленное множество раз видел, как это происходит, и часто с теми, кого считал лучше самого себя. Напрашивался вопрос (он задавался им даже сейчас, глядя в спину Уайтхеда): почему великий человек проводит с ним время? Возможно, все дело в их общей истории, только и всего. Верно? В общей истории и чувствах, которые она вызывала.
– Я подумываю о том, чтобы заполнить открытый бассейн.
Той возблагодарил Бога, что Уайтхед сменил тему. Никаких разговоров о прошлом, по крайней мере сегодня.
– Я там больше не плаваю, даже летом.
– Можно запустить туда рыбу.
Уайтхед слегка повернул голову, чтобы посмотреть, улыбается ли Той. Он никогда не выдавал шутки тоном, а ведь было легко, как знал Уайтхед, оскорбить человека в лучших чувствах, если рассмеяться, когда о шутке не идет речь или наоборот. Той не улыбался.
– Рыбу? – переспросил Уайтхед.
– Возможно, декоративных карпов. Кажется, они называются кои? Изысканные существа.
Тою нравился бассейн. По ночам он подсвечивался снизу, на его поверхности возникла завораживающая рябь, и сам он имел чарующе-бирюзовый цвет. Если воздух был холодным, нагретая вода испускала легкий пар, который таял в шести дюймах от поверхности. На самом деле, хоть он и ненавидел плавать, бассейн являлся его любимым местом. Он не был уверен, знал ли об этом Уайтхед, – скорее всего, знал. Той обнаружил, что папуля знает большинство вещей, независимо от того, озвучены они или нет.
– Тебе нравится бассейн, – заявил Уайтхед.
Что и требовалось доказать.
– Да. Нравится.
– Значит, мы его сохраним.
– Ну, это ведь не только…
Уайтхед поднял руку, чтобы предотвратить дальнейшие дебаты, довольный тем, что делает такой подарок.
– Мы его сохраним, – сказал он. – И ты можешь запустить в него карпов кои.
Он снова сел в кресло.
