Господин Мани
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Господин Мани

Авраам Б. Иегошуа

ГОСПОДИН МАНИ

Роман в диалогах


Перевод с иврита Зеева Бен-Арье





ЛИМБУС ПРЕСС

Санкт-Петербург

Copyright © 1990 by Abraham B. Yehoshua

Translated from the Hebrew language: MAR MANI

First published by Hakibbuz Hameuchad, Tel Aviv, 1990

© ООО «Издательство К. Тублина»

© ООО «Издательство К. Тублина», макет

© А. Веселов, оформление, 2019


Моему отцу Яакову Иегошуа, достойному мужу иерусалимскому, знатоку истории своего города, – пусть будет память о нем благословенна.


В ДИАЛОГАХ УЧАСТВУЮТ:

Хагар Шило, студентка (р. 1962)

Яэль Шило (урожденная Кремер), киббуцница[1] (р. 1936)

Эгон Брунер, фельдфебель (р. 1921)

Андреа Заухон (урожденная Куртмайер), до замужества – сестра милосердия (1870–1944)

Стивен Айвор Гурвиц, лейтенант (1896–1973)

Майкл Вудхауз, полковник (1877–1941)

Эфраим Шапиро, врач (1870–1944)

Шалом Шапиро, владелец мельниц (1848–1918)

Абрахам Мани, торговец (1799–1861)

Флора Хадайя (урожденная Молхо), домохозяйка (1800–1863)

Ханания Шабтай Хадайя, хахам[2] (1766‹?›-1848)

Диалог первый

Машабей-Саде, 31 декабря 1982 года, 
пятница, семь часов вечера
Беседуют Хагар и Яэль Шило.


Хагар Шило родилась в 1962 году в киббуце Машабей-Саде, находящемся в тридцати километрах к югу от Беэр-Шевы и основанном в 1949 году. Ее родители, Рони и Яэль Шило, попали в киббуц в 1956 году, во время службы в Нахале[3]. Рони Шило погиб на Голанских высотах в Шестидневной войне[4], в последний день боев. Хагар было тогда пять лет, и потому ей можно вполне поверить, что об отце у нее сохранились воспоминания – хоть и отрывочные, но отчетливые.

Хагар училась в средней школе ближайшего городка, но не получила аттестат зрелости, так как не сдала два выпускных экзамена – английский и историю. В армию пошла в августе 1980 года и почти все время служила в отделе социальной помощи новобранцам на базе десантников южнее Хайфы. Поскольку база находилась далеко от киббуца, то, получая увольнительную в середине недели, Хагар ездила в Тель-Авив и оставалась ночевать у бабушки Наоми, матери отца, к которой была очень привязана. Больше всего она любила расспрашивать Наоми о детстве отца.

Присутствие внучки, приносившей в дом жизнь, было приятно Наоми, и она уговаривала Хагар после демобилизации поступить в Тель-Авивский университет. И действительно, закончив службу, последние месяцы которой были весьма неспокойными из-за войны в Ливане[5], начавшейся в июне 1982, Хагар – несмотря на возражения матери, считавшей, что перед университетом дочь должна хотя бы год поработать, как положено, в киббуце – убедила общее собрание отпустить ее учиться, тем более что обучение полностью оплачивалось Министерством обороны, помогавшим детям солдат, погибших на фронте. Хагар решила поступать на кинематографическое отделение факультета искусств Тель-Авивского университета, но поскольку у нее не было аттестата, ей предложили проучиться год на подготовительных курсах.

В начале декабря Наоми по настоянию сына, дяди Хагар, Бенциона Шило, ответственного сотрудника израильского консульства в Марселе, поехала к нему в гости, поскольку летом тому пришлось отказаться от отпуска на родине – Ливанская война взвалила на плечи дипломатов массу разъяснительной работы. Наоми не могла отказать единственному сыну – сорокалетнему холостяку, которого все еще надеялась женить. Она всегда считала, что именно в ее присутствии, скорее всего, завяжется какое-нибудь знакомство, и потому задержалась в Марселе, чтобы побывать на приеме, устроенном консульством по случаю Нового года.

Хагар, невысокая, быстрая и легкая в движениях, унаследовавшая от покойного отца каштановые волосы, пришла в восторг от мысли, что просторная и красиво убранная квартира бабушки будет полностью в ее распоряжении. Вначале она думала пригласить подругу, с которой познакомилась на подготовительных курсах, – девушку по имени Ирис, – пожить вместе с ней на бабушкиной квартире. Отец Ирис тоже погиб, только на Войне Судного дня[6], и Ирис на редкость хорошо разбиралась во всех привилегиях, предоставляемых Министерством обороны детям павших. Но в конце концов Ирис не переехала, и надо сказать, для Хагар это оказалось к лучшему, потому что в начале декабря на бабушкиной квартире у нее начался роман со студентом-старшекурсником Эфраимом Мани, преподававшим иврит на подготовительных курсах. Роман начался очень бурно, но уже девятого декабря Эфраим ушел в армию, на ежегодные сборы резервистов, и его подразделение перебросили в Ливан, на западный участок, где все еще было неспокойно, несмотря на «мирный договор», заключенный между Иерусалимом и Бейрутом.

Яэль Шило (в девичестве Кремер) родилась в одном из пригородов Хайфы в 1936 году. Была активным членом молодежного движения «Маханот олим» и даже работала там инструктором. В 1952 году ее послали на год в киббуц Эйн-Харод, из-за чего она не доучилась и не получила аттестата зрелости. В 1954 году Яэль присоединилась к группе «Реим», собиравшейся создать новое поселение, и в ее составе проходила подготовку в киббуце Кфар-Рош-ха-Никра. В группу, сложившуюся в основном из жителей пригородов Хайфы, вошли также воспитанники молодежного движения из Тель-Авива и Ришон-ле-Циона, среди которых был и будущий муж Яэль – Рони Шило, закончивший среднюю школу в Тель-Авиве. Они стали встречаться еще в Рош-ха-Никра. После того, как Рони прошел обучение в десантных войсках Нахала и летом 1956 года участвовал в двух военных операциях и, разумеется, в Синайской кампании[7], Яэль и Рони вместе с товарищами по службе были направлены в киббуц Машабей-Саде.

Жизнь в южном киббуце пришлась им по душе, и, демобилизовавшись, они решили остаться там. В 1958 году Рони и Яэль поженились. Рони работал в поле, Яэль – на цитрусовых плантациях. В 1962 году, после поездки по Греции и осмотра ее достопримечательностей (экскурсия была организована Израильским географическим обществом), у них родилась дочь, которую они назвали Хагар – как символ того, что они пустили корни в пустыне[8]. Спустя четыре года, в 1966-м, родился еще один ребенок, но он умер через неделю от острой желтухи, вызванной несовместимостью групп крови матери и ребенка, чему в родильном отделении беэр-шевской больницы не уделили должного внимания. На консилиуме было решено подготовиться к следующим родам как следует, но до этого не дошло, так как Рони погиб в конце Шестидневной войны в боях за Голанские высоты на шоссе Кунейтра – Дамаск.

Несмотря на уговоры родителей, в основном родителей Рони, бросить киббуц и вернуться в город, Яэль осталась с пятилетней дочкой в Машабей-Саде и даже еще прочнее связала себя с этим местом, хотя и знала, что шансы вновь выйти замуж в маленьком киббуце на краю света становятся год от года все слабее и слабее. Яэль по-прежнему работала на плантациях и даже стала главным специалистом по выращиванию авокадо. Во время Войны Судного дня, когда секретарь киббуца был надолго призван в армию, Яэль заменяла его, после чего несколько раз избиралась на эту должность, и все были ею довольны, хотя и находились те, кто упрекали ее в чрезмерной бескомпромиссности. Отношения с дочерью были близкими, но время от времени происходили срывы, и друзья неоднократно советовали Яэль пойти на курсы по проблемам воспитания и психологии ребенка, организуемые активистами киббуцного движения. Эти популярные курсы нравились ей, и она даже иногда ездила в Беэр-Шеву слушать лекции в университете, на отделении педагогики и психологии.

В 1980 году, хотя ей было уже почти сорок четыре года, Яэль согласилась пойти на вечер для незамужних и неженатых, также организованный киббуцным движением, но после этой попытки зареклась появляться на подобных вечерах навсегда.

Яэль опасалась, что, попав под влияние бабушки, ее свекрови Наоми, которая овдовела в середине семидесятых годов, Хагар уйдет в конце концов из киббуца.

Потому Яэль возражала против поступления дочери в университет сразу после армии, настаивая, чтобы она вернулась в киббуц и поработала там хотя бы год. Когда Хагар подала заявление с просьбой отпустить ее учиться, Яэль пыталась тайком настроить большинство «против». Но либерализм киббуцов в начале восьмидесятых годов во всем, что касается «самовыражения» молодежи, отслужившей в армии (попытка предотвратить бегство юношей и девушек в город), а также тот факт, что за обучение Хагар платит Министерство обороны, склонили общее собрание проголосовать не так, как хотелось бы Яэль. То обстоятельство, что Хагар жила у бабушки, позволяло им регулярно общаться по телефону, и мать с дочерью договорились звонить друг другу не менее двух раз в неделю, хотя в 1982 году в киббуце Машабей-Саде телефоны в жилые дома проведены еще не были.


Реплики Яэль в приведенном ниже диалоге опущены.

– Ну даже если и пропала, то ведь ненадолго, и нечего было так волноваться…

– Нет, я звонила, честное слово, звонила. В среду вечером из Иерусалима…

– Конечно, в среду я была еще в Иерусалиме, и вчера тоже…

– И вчера, мама, и сегодня, и просила, чтобы тебе передали…

– Как «не передали»?

– Я знаю? Того, кто поднял трубку…

– Какой-то доброволец из Германии…

– А что я могла сделать, мама? Я не виновата, что в киббуце нет ни одного нормального человека, который может поднять трубку в столовой после ужина, потому что никому не хочется бежать по холоду к телефону. Попробуй как-нибудь дозвониться до киббуца поздно вечером, да еще зимой, и говорить с другого конца света по-английски с подкуренным добровольцем, который забыл, как держат в руках карандаш, тогда ты, может, поймешь, что сражаться с таким упорством против установки домашних телефонов было с твоей стороны не самым разумным. Будто от этого зависит судьба социализма…

– Да никуда я не пропадала… Просто меня не было три дня в Тель-Авиве…

– Он? Чего это вдруг? Он в армии, в Ливане. Но как раз по его просьбе я и ездила в Иерусалим, к его отцу, и там застряла до сегодняшнего дня.

– По собственной глупости…

– Нет, снег пошел в Иерусалиме в среду вечером, а вчера от него не осталось и следа…

– Нет, он-то и дал мне это старое пальто, отец Эфи, господин Мани…

– Так я называю его про себя – господин Мани… Не знаю почему…

– Но в этом-то все и дело. Ради того, чтобы рассказать тебе все, я и приехала сегодня домой. Хотя, конечно, нужно быть совсем сумасшедшей, чтобы сидеть здесь с тобой вместо того, чтобы закрыться у бабушки и готовиться к экзаменам.

– Я тебе говорила: в воскресенье у меня экзамен по английскому, и очень не хотелось бы опять провалиться…

– Нет, учебники и конспекты остались в Тель-Авиве. В Иерусалим я поехала во вторник, налегке. Думала на несколько часов – сделаю то, что Эфи просил, и обратно. А потом вдруг вижу – придется остаться, и осталась на три дня…

– Нет, не через Тель-Авив… Прямо из Иерусалима. Надумала в последнюю минуту. Стою я на автовокзале в Иерусалиме – людей уже стало меньше, – стою в очереди на тель-авивский автобус и вдруг вижу мужчину, такого рыжего, пожилого, лицо знакомое – из наших краев, кажется, и вдруг так захотелось домой – бросить все и скорее сюда, на наш чудесный необитаемый остров, посидеть с тобой, рассказать обо всем. Не могу держать в себе, не помещается, надо скорее все выложить – как всегда, еще с детского сада. Помнишь, ребенок какой упадет или рисунок порвется, а меня уже распирает – готова целая история, надо тут же бежать искать тебя: «Мама, мама! Послушай, что случилось!..»

– Верно, ха-ха, мне всегда удавалось улизнуть и добраться до тебя. Я всегда находила… Как это ты говоришь?

– Точно, вот-вот – случайно подвернувшихся отцов, готовых всегда прийти мне на помощь, – и эта моя теория наверняка должна тебе понравиться – из чувства вины, что наш отец погиб, а они – нет, и потому они были так отзывчивы и передавали меня из рук в руки – из столовой в прачечную, из курятника в коровник, из конюшни на выпас, а оттуда на плантацию, и там среди деревьев была ты, мама, и я могла броситься к тебе и все рассказать. Так и сегодня, мама, стою я в Иерусалиме на полупустом автовокзале среди этих зимних меланхоличных иерусалимцев, и вдруг отходит автобус на Беэр-Шеву, и этот рыжий сидит у окна и пялится на меня, наверное, тоже вспоминает, где меня видел. Тут я не выдержала, меня потянуло к тебе, я перепрыгнула через загородку, вскочила на ступеньку, и меня втянуло внутрь. Но завтра, мама, я должна вернуться пораньше в Тель-Авив и сесть за учебники, иначе мне и вправду конец. Надо выяснить, кто едет утром в том направлении. Если у тебя есть идеи на этот счет – скажи, а нет – подумай…

– Ладно…

– Минутку, подожди, не так сразу…

– Что – горит? Я еще не согрелась – внутри…

– Нет, горячая вода мне сейчас не поможет…

– Я бы, мама, только ты не сердись, обошлась бы без субботнего ужина в столовой…

– Неважно. Что-то же есть в холодильнике. Мне хватит, я совсем не голодная, честное слово.

– Ну если тебе так хочется есть и ты должна пойти, – иди. Я остаюсь здесь. Я искренне сожалею, но у меня не хватит терпения сидеть целый вечер в столовой и всем улыбаться… А потом еще новогодний бал… Все делают вид, что веселятся напропалую. И танцевать я не собираюсь – ему это может повредить…

– Ну хорошо, хорошо. Ты сходи. Раз надо… Иди, иди…

– Иди…

– Иди. Я уже жалею, что приперлась сюда вместо того, чтобы ехать прямо домой, то есть в Тель-Авив…

– Потому что я ехала не в киббуц, а домой, к тебе, мама, так хотелось поделиться…

– Никакой мистики… Не будь такой…

– Ну хорошо, может, немного и мистично… Может, ты как раз права, и это именно то слово: мистично… Что с того? Что плохого в мистике? Если человек, предположим, открывает дверь чужого дома и видит нечто такое, что приводит его в ужас, и у него перехватывает дыхание. Да, мама, дыхание перехватывает. Но мистичное, мама, не в том, что ужасает, уж если что-то ужасает, то оно должно быть реальным… Мистичность только в самой встрече, которая кажется случайной, но на самом деле совсем не случайна. Именно это и произошло со мной в Иерусалиме, хотя я знаю – ты мне, конечно, не поверишь…

– Потому что не поверишь… Тебя всю жизнь учили не верить в мистику, и ты уж, конечно, не поверишь, скажешь, что все это моя фантазия…

– Нет, в двух словах невозможно. В двух словах, мама, никак не расскажешь…

– Потому что, если в двух словах, то это и вправду будет выглядеть как фантазия…

– Знаешь что, мама? На самом деле все это неважно… Не стоит, чепуха… Иди ужинай, а я пока приму душ… Вся эта история не стоит выеденного яйца. И рассказывать тут нечего, я передумала… Только, пожалуйста, узнай, кто завтра едет с утра пораньше в сторону Тель-Авива и есть ли место в машине…

– Да, я действительно ничего тебе еще не рассказала, но мне заранее известна твоя реакция…

– Извини…

– Хорошо, извини меня, мама…

– Я же уже извинилась…

– Нет, по-моему, тебе сейчас совсем не до моих историй…

– Ты уверена?

– А как же субботний ужин в столовой, который ты никогда не пропускаешь? Может, лучше все-таки сходишь?

– Ты уверена?

– Ну что ж, если ты так решила, то и вовсе забудь про это. Давай сядем тут тихонько, плотнее задернем шторы, чтобы ни капельки света не просочилось наружу, и позволь мне, пожалуйста, раз в жизни запереть дверь на ключ… Где он?

– Ну, пожалуйста, мама, только сегодня, отгородимся от внешнего мира, чтобы никто вообще не знал, что мы тут, чтобы не заходили и не мешали… А если еще поставим чайник… Так где же ключ?

– Нет, потом, потом, мама… Я слишком разгорячилась: скорей, скорей рассказать – мне нельзя сейчас в душ… Потом, потом… Дался тебе этот душ…

– Платье несвежее? Ничего страшного…

– Нет, никаких перемен…

– Ну, может, время от времени чуточку поташнивает…

– Нет, никаких других признаков…

– Ты все еще надеешься?

– Но почему? Я же сказала тебе: я с первой минуты знала, знала, что это окончательно и бесповоротно и его генетическая формула уже записана во мне…

– Ну этого существа… зародыша, младенца… называй как хочешь…

– Посчитай сама: последний раз – девятнадцатого ноября, значит, задержка уже две недели… Никаких сомнений…

– Теперь уж зачем мне врач? Что ему во мне ковыряться? Что он скажет? Кроме того, в Иерусалиме меня как бы смотрел врач…

– Терапевт…

– Сейчас услышишь…

– Сейчас, сейчас…

– Ну сейчас, мама, минутку терпения…

– Он сказал… Но еще…

– Нет, только беглый осмотр…

– Не обольщайся, мама, это никакой не психологический самообман, это беременность. Понимаешь? Беременность! Слишком долго тебе промывали мозги на твоих курсах психологии для киббуцников, теперь ты во всем видишь только «подсознательное»…

– Пока ничего… У меня есть еще время…

– Прежде всего пусть Эфи вернется из армии…

– Через десять дней… Хотя это зависит не только от него.

– Признает он отцовство или нет – не от меня зависит. Что я буду делать – не имеет отношения… Захочу, могу вполне рожать и без него…

– Потому, что Министерство обороны, как я тебе уже говорила, помогает и в таких случаях, даже если у ребенка нет отца… Да, да, как видишь, там относятся, по всей вероятности, либерально…

– По крайней мере, к этому, может, из чувства вины… Я знаю?..

– Мне рассказала Ирис, она выясняла…

– Ирис все знает, мама, она на этом собаку съела. Знаешь, она время от времени отправляется туда, берется за них и не уходит, пока не узнает все, что есть нового. Выясняется, что у детей погибших существуют десятки всяких прав и привилегий, о которых мы даже понятия не имели…

– Я знаю, что тебе этот разговор неприятен. Что ты хочешь, не я его заводила…

– Отвратительно? Ну, это ты преувеличиваешь. В каком смысле «отвратительно»?

– Я же у них пока ничего не просила, и ничего… Чего ты сразу заводишься?

– И про это я расскажу, я же неспроста примчалась к тебе, а ты не даешь мне рта раскрыть…

– Нет, правда, такое впечатление, будто ты боишься услышать мой рассказ, ходишь вокруг да около, переводишь разговор на другое. С того дня, месяц назад, когда я сказала тебе по телефону, что спала с ним… то есть вообще спала с мужчиной… наконец, твое отношение ко мне словно дало трещину, ты стала – не знаю, как даже сказать – растерянной, потеряла точку опоры, упустила, причем навсегда, вожжи, которыми ты направляла своего жеребенка…

– Да, да, вожжи, пусть и такие мягкие…

– Мягкие и незаметные…

– Конечно, конечно…

– Опять ты сердишься? Я не за тем приехала, чтобы раздражать тебя, честное слово.

– Хорошо, допустим, напугал тебя не сам факт, а то, что мне нужно было срочно сообщить тебе об этом на следующее утро. Так что? Даже если я требовала позвать тебя к телефону с плантации, чтобы ты могла услышать об этом великом событии. Что с того? С тех пор ты стала даже переживать – то, что раньше забавляло тебя в моих рассказах, стало пугать, и я спрашиваю себя, стоит ли взваливать на тебя все; выкладывать все, что взбредет мне на ум, все, что происходит со мной и во мне; ничего не скрывать, как будто для нас все еще является законом то, что говорила та психологичка, которую прислало Министерство обороны, когда погиб отец… Помнишь, она объясняла тебе, что надо поощрять ребенка, как можно больше говорить, даже попусту, чтобы он мог высказать все, что у него на душе, чтобы, как это она выражалась, «не скоплялся гной в тайниках мысли», ха-ха. С тех пор, мама, я словно и вправду боюсь загноения мозга, и потому болтаю без умолку, а ты должна все выслушивать, потому что, если не ты, то кто?..

– Он? Это еще время покажет… Что я, по сути, знаю о нем? А сейчас, после Иерусалима, кажется, еще меньше…

– Может, и в двух словах, но говорила…

– Неужто не рассказывала, как через две недели после начала семестра нам вдруг сообщили, что два его ближайших урока не состоятся… А о нем я тебе говорила еще в самом начале семинара, когда ты расспрашивала о преподавателях, что он мне понравился сразу, с первой минуты, как только вошел в аудиторию. Стоит такой мальчик, почти нашего возраста, курчавый, пылкий и даже трогательный, когда пытается убедить, что нам позарез нужны его уроки, на которых он учит, как правильно излагать свои мысли на иврите. Потому что были такие, которые даже обиделись, – зачем нам этот курс, да еще обязательный, будто мы какие-то недоразвитые… Когда нам сообщили, что занятий не будет, я решила сходить в деканат и узнать, что случилось, может, он заболел, тогда я бы его проведала. Там мне сказали, что всего-навсего бабушка его умерла в Иерусалиме, и он поехал, чтобы побыть немножко с отцом… Тогда… нет, не может быть, чтобы я тебе не рассказывала…

– Короче говоря, узнала я адрес его отца и в тот же день поехала в Иерусалим, как бы выразить соболезнование – я знаю? – от имени всего класса, хотя в университете класс это не то, что в школе, и ты можешь себе представить, как он был поражен, увидев в дверях студентку, которая не проучилась у него и месяца, имя которой он едва ли запомнил, и вдруг она является одна-одинешенька, чтобы выразить соболезнование, да еще по случаю смерти бабушки, да еще приезжает специально для этого в Иерусалим. Когда он немного пришел в себя, оправившись от изумления и замешательства, то быстро понял, что я хотела ему сказать: что соболезнование мое не столько соболезнование, сколько знак, такой маленький намек на возможности дальнейшего, а поскольку видно было, что он не привык к таким явным знакам внимания со стороны девушек…

– Потому, что он вовсе не красавчик. Парень как парень, если и есть в нем что-то, то это душа. Поэтому он быстро подхватил конец каната, который я ему бросила, и решил – после того, как я, не находя слов от смущения, посидела немножко рядом с его отцом, который действительно выглядел очень подавленным, не так, как другие люди в годах, которые чаще всего, потеряв родителей, чувствуют прилив сил, – решил вернуться в Тель-Авив в тот же вечер, вместе со мной. По дороге в автобусе мы разговорились, сначала он выспросил все обо мне, о моих планах, о киббуце и о том, как живется в Негеве, а потом, увидев, что я говорю обо всем прямо и открыто, сам немного оттаял и стал рассказывать о себе – в первую очередь о бабушке, которая умерла и которую он очень любил, потом об отце, и меня тронуло, что он тревожится за него, потому что отец был очень привязан к своей матери, к этой самой бабушке, практически никогда не расставался с ней с детских лет и это она спасла его в конце войны.

– Они жили в Греции, как раз на Крите…

– Правда?

– Конечно, я помню рассказы о вашей поездке с отцом… до того, как я родилась…

– Нет, родители Эфи развелись давно, когда ему исполнилось двенадцать лет. Он перебрался с матерью в Тель-Авив, там она снова вышла замуж, у него есть сводная сестра, но вся семья уже несколько лет живет в Англии полуизраильтяне-полуангличане, а он тут один. Все это он рассказал мне еще по пути, но больше всего говорил о предстоящей военной службе в Ливане, я уже тогда чувствовала, что он просто в ужасе и очень зол, что университет не смог добиться для него освобождения от службы или хотя бы отсрочки…

– Нет, он санитар, простой солдат, максимум – младший сержант. Да, мама, уже по дороге из Иерусалима в автобусе между нами что-то началось, с каждой минутой он нравился мне все больше и больше, я почувствовала, что опять влюбляюсь, только на сей раз как-то правильнее и продуманнее, и когда мы приехали в Тель-Авив, я поняла, что если я сейчас же не найду продолжения и закрепления, то все усилия, затраченные на поездку в Иерусалим и обратно, пойдут насмарку. Ведь из-за его армии связь прервется на месяц, а потом, когда он вернется, останется всего месяц до конца семестра и, стало быть, до конца его курса, а у него больше нет бабушки, готовой умереть в ближайшее время, чтобы я опять могла явиться со своими соболезнованиями, а потому, хотя час был непоздний, я вдруг попросила его проводить меня домой, то есть к бабушке, и, может быть, именно этот контраст (его бабушка, которой было шестьдесят восемь лет, умерла несколько дней назад, а моя, как я уже ему успела рассказать, в свои семьдесят пять упорхнула в начале недели во Францию, как молодая) заинтриговал его и заставил подняться вслед за мной в квартиру, где, как я думала, мы, может быть, максимум немножко пообнимаемся и поцелуемся, но нас словно неведомой силой прижало друг к другу, и он был такой тихий и мягкий и почему-то так поспешно стал раздеваться, и все произошло так естественно, и почти не было больно, так что я даже спрашивала себя: почему я ждала так долго, чего боялась? Или, может, в нем было что-то особенное, хотя – ты сама, наверное, увидишь – красотой он не блещет, парень как парень, в очках, курчавый, худой, ничего выдающегося. Поэтому утром сразу же, как он ушел, я бросилась звонить тебе…

– Почему? Просто, мама, порадовать тебя. А ты что думала?

– Да, даже если тебе пришлось прогуляться два километра с плантации и обратно. Я думала, что стоит, потому что моя застарелая девственность тебя, по-моему, давно уже изрядно тревожила…

– Как ты ничего не знала? Не такая уж ты наивная…

– Потому что, если бы что-нибудь было, ты бы тотчас же узнала… Я же тебе рассказываю все…

– Да, абсолютно все. Пока…

– Нет, до его ухода в армию было еще четыре раза… Всего пять…

– Он об этом не заботился, думал, наверное, что я предохраняюсь, а я – я же тебе говорила – немножко перепутала сроки и, кроме того, я думала, что если сразу пойти под душ…

– Конечно… Конечно… Ты, разумеется, как всегда, точно знаешь, что происходит в моем подсознании…

– Да, всегда у меня, у бабушки то есть, и, если тебе уж суждено знать все, – это было в ее комнате, прямо… держись крепче… на ее большой кровати.

– Что такого?

– Нечестно? По отношению к кому?

– Вовсе нет… Я уверена, что бабушку бы это только позабавило…

– Что-то тянуло нас туда… На ее кровать…

– Нет, просто так. Думала, тебе это будет интересно…

– Я знаю? Может, психологически… Может, у тебя найдется какое-то объяснение…

– Если мне ничего не мешает рассказывать, – почему тебе что-то мешает слушать, мама?

– Ты в своем уме? Кому я еще могу это рассказывать, кроме тебя?

– В каком смысле?

– Что «неважно»?

– Нет, скажи, что «неважно»?

– Мне кофе… Только ты все-таки скажи…

– Нет, я не думаю, чужой человек, услышав бы это, решил, что я ненормальная…

– Нет.

– Опять ты про свой душ? Опять что-то горит? Успеется… Мне все-таки кажется, что ты нарочно прерываешь меня…

– Чего тут бояться? Я не сделала в Иерусалиме ничего плохого, мама, только хорошее…

– Потому что тут история только начинается. Все, что я рассказывала раньше, это только предыстория. Итак, Эфи ушел две недели назад в Ливан, и не было от него ни ответа ни привета до начала этой недели…

– Нет, до его ухода я ему никак не могла сказать. Я и сама не была уверена…

– Конечно, но в воскресенье он вдруг позвонил поздно вечером со своей базы и, пока я судорожно соображала, сказать ему или нет, и если да, то как, он попросил меня об одолжении – связаться с его отцом – ему самому никак не удается дозвониться в Иерусалим – и сообщить, что на шлошим[9] Эфи никак не сможет попасть, потому что в армии не считают эту причину уважительной и не дают ему отпуск. Я, конечно, пообещала все передать и была очень рада, что он так запросто обращается ко мне, словно теперь я ему близкий человек, но, когда я начала звонить в Иерусалим, оказалось, что все не так просто: то вообще нет ответа, то гудки «занято», и хотя я звонила целый вечер, ничего у меня не получилось. Назавтра, в понедельник у меня была масса лекций в университете, и я пробовала всего три-четыре раза, а вечером опять позвонил Эфи из Ливана и спросил, говорила ли я с его отцом и что у него слышно. Я ответила, что, по-видимому, линия не в порядке, тогда, мама, он заговорил таким умоляющим голосом, словно без меня совсем пропадет, и попросил обязательно дозвониться до отца, он очень волнуется…

– Нет, я ему ничего не сказала. Как можно? Он и так нервничал из-за отца, и вообще он там в Ливане в дождь и в холод, да еще ко всему, как выяснилось, потерял очки и не может читать… И я решила: зачем осложнять ему жизнь именно сейчас, пугать, что он сам скоро станет отцом? Лучше пока оставить его в покое… В общем, в тот же день вечером я стала опять звонить в Иерусалим, на этот раз основательно, почти беспрерывно, до полуночи, но телефон в Иерусалиме как заколдовали: то никто не подходит, то вдруг занято. Во вторник утром я специально проснулась пораньше и опять за телефон, но так же безрезультатно. Я набрала «16» – узнать, не повреждена ли линия, но они сказали, что нет, и посоветовали проверить, не поменяли ли номер, не сообщив абоненту, – такое тоже бывает. Я тут же набрала «14», но номер не поменялся. Тогда я, мама, уперлась – дозвониться и все, найти этого папашу, которого я как раз запомнила очень отчетливо после того, как увидела месяц назад в Иерусалиме: сидит себе на диване в гостиной, крепкий такой мужчина, типичный сефард[10], из себя благовидный, без туфель, небритый[11], а возле него две старушки-сефардки – как из греческого или итальянского фильма. Потом я звонила из университета на всех переменах, а часов в двенадцать даже вышла с лекции и звонила без конца, потому что, говорю тебе, просто уперлась – хоть умру, но дозвонюсь…

– Нет, Эфи не сказал, как его можно найти. Я, правда, смутно припоминала: что-то связанное с судом, то ли он судья, то ли прокурор, но в каком суде и где это… Я даже пробовала позвонить наугад по одному из номеров в Верховный суд, но там никто о таком не слыхал. Так я звонила все утро, как одержимая, будто через семя, которое Эфи заронил в меня, все его страхи передались мне и не дают покоя. Перед глазами у меня все время стояла их иерусалимская квартира, немного похожая на вагон старого поезда, – три комнаты вдоль длинного коридора, и я представляла, как трезвонит там телефон и его лихорадочные трели разносятся по комнатам. Часа в два стало совсем уж невмоготу, и я решила: пропущу английский и поеду в Иерусалим, посмотрю своими глазами, что там такое на самом деле происходит. В конце концов, смотаться в наше время из Тель-Авива в Иерусалим – максимум час езды туда и час обратно. Я заскочила домой, бросила учебники и конспекты, переоделась и, слава богу, в последний момент захватила с собой этот свитер – даже в Тель-Авиве уже чувствовалось, что будет похолодание, и хотела позвонить тебе, мама, и сказать, что еду в Иерусалим – просто так, чтобы, если вернусь домой поздно, ты не волновалась, но я понимала, что правление уже закрыто, а в столовой в три часа дня у телефона сидят разве что только кошки, и махнула рукой, а перед самым выходом, будто по наитию, сунула в сумку зубную щетку и пару трусов…

– Не знаю. Так просто…

– Знаю, знаю – тебя научили, что в жизни ничего не бывает так просто. Только не распаляй свое воображение – запасные трусы я таскаю с собой уже две недели – а вдруг все-таки начнется. А щетка? Почему щетка? Это ты должна объяснить, ты же у нас на курсах киббуцного движения изучала, какие бывают символы, тебе и карты в руки. Только не говори, что мое подсознание знало, что я останусь ночевать в Иерусалиме, потому что тогда стоило захватить и пижаму, не только щетку. Значит, то ли мое подсознание какое-то бестолковое, то ли у него есть свое подсознание, и оно сбивает его с толку…

– Не надо быть такой серьезной…

– Потому что уже действует на нервы – ты делаешь из этого какую-то новую религию…

– Ну, ладно, неважно… неважно. Главное, что во вторник я собралась и поехала в Иерусалим, и хотя, когда я выехала в пять из Тель-Авива, небо было ясным, в Иерусалиме я вышла в полной тьме, и кругом был туман, и шел дождь, правда, мелкий, но каждая капля, как льдинка, и в темноте я ошиблась и сошла на остановку раньше – мне надо было в Эмек Рефаим, а я оказалась в Талбии, но мне даже понравилось, потому что я почувствовала себя как в каком-то европейском городе – широкая площадь, вокруг красивые каменные дома, выглядящие в свете фонарей так величественно и таинственно, с портиками, балконами, внутренними двориками, где растут кипарисы… Прямо загляденье…

– Точно. Откуда ты знаешь? Не только президент, мама, но и премьер-министр, и министр иностранных дел – все они живут там, возле этой самой площади, а я бы прошла и не знала, если бы не полицейский в будочке, к которому я обратилась, – попросила показать, куда мне идти, и заодно спросила, что он такое охраняет, и он показал мне резиденцию президента и даже позволил заглянуть внутрь через ворота, и у меня появилось чудесное чувство – я в самом сердце Иерусалима…

– Нет, я никогда там не была, ты ошибаешься… С того момента, как я помню себя, меня всегда привозили в Иерусалим с экскурсией из школы или из армии, всегда на какую-нибудь церемонию или семинар, всегда в музей или на раскопки, бегать по городской стене в хамсин[12] за гидом, который только действует на нервы, а если даже с ночевкой, то вечно на окраине, в молодежном общежитии. В общем, благодаря полицейскому, который охраняет президента, мне не пришлось возвращаться на автобусную остановку, он показал мне дорогу, которая выводит прямо к Эмек Рефаим – по пустырю за театром, а оттуда через рощицу прямо на улицу, где живет отец Эфи; только я вышла на нее с другого конца…

– Значит, не с начала, а там, где последние номера…

– Нет, ты не знаешь. Там, где кончается спуск, за лепрозорием, ты не знаешь, такая узкая длинная улица…

– Немецкий квартал?

– Не думаю, мама. Во всяком случае, на карте ясно написано: «Эмек Рефаим». Я помню, что еще в первый раз, когда я искала по карте адрес, который дали мне в деканате, то, прочитав название, подумала: только иерусалимцы могут жить в районе с таким страшным названием[13], тельавивцы давно бы возмутились. А вокруг по-прежнему плыл туман, и поскольку я вышла на улицу не с того конца, то прошло еще добрых десять минут, пока я узнала дом, и когда я вошла в подъезд, то была насквозь мокрая и замерзшая, туфли все в грязи, а потому я решили забиться в уголок, чтобы хоть немножко прийти в себя, и тогда у меня вдруг появилось… Ты меня слушаешь, мама, слушаешь?

– Это странное чувство, которое не раз возвращалось в те дни, что я провела в Иерусалиме, как будто я, мама, не просто стою сама по себе… А словно… поместили меня на первую страницу книги…

– Книги… Романа какого-то или повести, если хочешь, фильма, главное, что на мне все время чей-то взгляд, или даже это я сама как бы смотрю на себя со стороны… Будто за мной следят, но не в реальной жизни, а как бы в книге… Будто я… будто рассказывают обо мне на первой странице… ну, скажем, какой-то старой книги, которая начинается так: «Однажды, в зимний день, ближе к вечеру, вышла студентка, выросшая без отца, из дому – а жила она у бабушки в большом городе – и отправилась по поручению друга сердечного своего в город столичный, чтобы узнать, что случилось с его отцом, который вдруг словно сквозь землю провалился». До сих пор все просто и ясно, но сейчас станет куда запутанней. «И вот мы видим, как промозглым зимним вечером она входит в подъезд жилого дома, не слишком роскошного, но приличного; через несколько секунд на лестнице гаснет свет, и камера, которая катилась за ней по пятам на улице, ищет теперь ее в темноте и находит перед глухой зеленой дверью, на которой написано одно слово: „МАНИ“». Так начинается эта книга или фильм – назови как хочешь, мама: осторожный стук в дверь, короткий звонок, еще звонок, звонок подлиннее, но тот, кто внутри, ни за что не хочет открывать, и все же юная девушка, героиня романа, заставит его в конце концов впустить ее и тем самым, мама, спасет его жизнь…

– Подожди, мама… Минутку…

– Минутку. Да, никакого ответа не было, мама, но именно потому, что уже в подъезде я почувствовала себя героиней романа, я почему-то была абсолютно уверена, что он прячется там, в квартире, и как раньше он не отвечал на телефонные звонки, так сейчас не откликается на звонки в дверь, а раз так, я решила не сдаваться – минут десять звонила и стучала на разные лады, потом сделала вид, что спускаюсь и ухожу, а сама на цыпочках в темноте вернулась и буквально прильнула к двери, прижалась ухом, затаив дыхание, как в детективных фильмах, и наконец услыхала едва уловимый шорох шагов и почувствовала, что он подошел вплотную и тоже застыл и между нами только дверь. Тогда так тихонечко, чтобы не напугать его, таким елейным голоском я сказала: «Это я, господин Мани. Я приехала передать вам что-то важное от вашего сына Эфи». И тогда ему уже ничего не оставалось – только сдаться и открыть…

– Погоди… Слушай дальше…

– Что ты, мама? Он не старше тебя, может быть, даже немного моложе – где-то между сорока и пятьюдесятью, и если хочет, может выглядеть вполне ничего. Но в тот вечер, когда он открыл мне дверь, вид у него был ужасный – как у загнанного зверя, которого выкурили из глубокой норы: щетина, которую он не брил уже месяц, халат, кое-где в дырах, глаза красные, волосы взлохмачены, стоит передо мной в одних носках, а за спиной у него квартира, вся темная, но пышущая жаром, и он был так ошарашен – как это мне все-таки удалось заставить его открыть, что тут же с такой враждебностью заслонил собой дверь, и я поняла, что не стоит даже пытаться напоминать, кто я такая и что я приезжала несколько недель назад – он так погружен в себя, что история месячной давности для него, может быть, все равно что события, происшедшие сто или двести лет назад. Поэтому я вновь выпалила имя его сына и передала то, что он просил передать, торопясь сказать все, пока дверь не захлопнется. Он выслушал, но ничего не сказал, только рассеянно покачал головой и уже начал закрывать дверь, но в этот момент мне повезло – за его спиной, мама, зазвонил телефон, как будто часть меня осталась в Тель-Авиве и, помогая, продолжает упорно звонить. Он огляделся, пытаясь вначале не обращать внимания, в надежде, что ему удастся хотя бы избавиться от меня, прежде чем подходить к телефону, но, увидев, что я стою как вкопанная и не собираюсь двигаться с места, а телефон все не замолкает, он повернулся и пошел в гостиную. Тогда, мама, может быть, веря, что так надо по книге, в которую я попала, или полагаясь на режиссера и всю съемочную группу, которые следят за каждым моим движением и защитят от него, если понадобится, я решила не довольствоваться его кивками и без приглашения проскользнула вслед за ним, потому что была уверена – я обязана узнать, что тут происходит на самом деле…

– Я не сомневалась: что-то тут неладно, если он грудью преграждает мне путь, не пуская в квартиру, хотя я специально приехала из Тель-Авива и стою перед ним на лестнице вся промокшая и продрогшая.

– А, доброе утро… Наконец-то…

– Доброе утро, мамочка… Я так и знала, что ты не преминешь намекнуть на это. Тогда скажи прямо… Уже четверть часа я жду этой фразы…

– Да-да, ну говори. Правильно: «Опять наша Хагар ищет себе отца… Опять Хагар, как обычно, тянет к пожилому мужчине, в котором она видит отца». Я знаю эту песенку наизусть… Каждый раз, когда еще во время службы в армии я рассказывала тебе о каком-нибудь офицере уже в летах, который мне немножко нравился, тут же я видела эту печальную улыбку…

– Да, но это именно то, что ты хочешь сказать, черт возьми. Ну признайся, это точно соответствует затасканным, пребанальнейшим, до предела упрощенным параграфам «Психологии сирот», которую ты учила.

– Что, нет такой книги?

– Почему?

– Ничего, ее скоро напишут, вот увидишь…

– Нет, я уже знаю…

– Погоди… послушай меня…

– Но ты именно это хочешь сказать, так скажи…

– Скажи… В чем дело?

– Я совсем не кипячусь…

– Потому что, на самом деле, все может быть совсем иначе. Попробуй, мама, хоть раз подойти к этому совсем с другой стороны. Может, не отца я ищу все время, как тебе кажется, а, предположим, совсем наоборот, скажем… ищу тебе мужа…

– Да, мужа, мужчину, который смог бы вытащить тебя из этой затхлости, что обступает тебя здесь со всех сторон, высасывает все соки, хоть ты и не чувствуешь. И даже твои премилые, прелюбезные киббуцники… да, да, они тоже, при всем к тебе уважении… тоже уже немножко… я знаю?.. устали, что ли, от тебя, и их волнует одно – как ты будешь стареть тут в Негеве одна-одинешенька у них на виду, а ты еще, как назло, хочешь работать только в поле, где встретить кого-то живого, человека, к которому ты привязалась бы, полюбила, практически невозможно. Ведь и я в конце концов, и я тоже в один прекрасный день уйду… Поэтому, может быть, не ради себя я порой, допустим, только допустим, тянусь немножко к кому-то, если вообще так можно сказать, а скорее ради…

– Да, кончила…

– Конечно, сосватать…

– Что тут смешного? Ничего удивительного. Давно пора, а ты все упрямишься…

– Что «одно и то же»?

– Что значит «одно и то же»?

– Может быть…

– Верно…

– Верно… Ну и что, что одно и то же? Может, результат и тот же, только причины разные…

– Нет, не включай еще свет… И так хорошо…

– Может быть. Ну и что? Но на этот раз в Иерусалиме меня ничто не тянуло к нему, мама, а ворвалась я туда по праву…

– По праву того, что уже запечатлено во мне, хоть ты и пытаешься убедить меня, что этого нет; по праву, которое дает мне малюсенький головастик, который барахтается где-то внутри меня и отщипывает клетку за клеткой, чтобы сотворить из них нового человека; по праву крови этого крошечного создания, и неважно – в его существование может не верить весь мир, но летом он выберется наружу и закричит так, что у всех зазвенит в ушах. Да, мама, теперь между мной и этим семейством протянулась нить, сплетенная самой природой, и не играет никакой роли, признает Эфи себя отцом или нет. Поэтому я не только имела право войти без приглашения, но и была обязана, это мой долг перед господином Мани-самым-младшим, который хочет познакомиться со своими родственниками, подышать немного их воздухом, ведь пока он, так сказать, недееспособен, его представляю я. Ты слушаешь меня, мама?

– И меня как молнией поразило – я должна войти потому, что… И не говори мне, мама, что это только моя фантазия, потому что я твердо знаю, и все во мне говорит и даже кричит: «Нет, это не фантазия, ни в коем случае. Никакая это не фантазия!» Я заранее тебе говорю: то, что ты хочешь сказать, неправда. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять со всей очевидностью… Тогда все стало ясно: и опасения Эфи, и его просьба, и то, сколько раз я пыталась дозвониться, и то, почему он не отвечал, и главное, почему он встретил меня в штыки и почему пытался вытолкать на улицу, на холод, в туман, несмотря на то, что я явилась «с миссией доброй воли». Потому что я, слушай внимательно, мама, просто-напросто помешала этому человеку, отцу Эфи, этому господину Мани наложить на себя руки…

– Нет, совсем не фантазия…

– Да, именно так… Слушай внимательно, потому что это истинная правда. Это случается не только в книгах, но и в жизни… Значит так, слушай внимательно: мой приезд в тот вечер в Иерусалим и моя настырность спасли ему жизнь, не дали покончить с собой. Да, просто так – взять и покончить с собой… Именно это он собирался сделать. Мне это было ясно как день тогда, и я уверена до сих пор… Все признаки говорили об этом, все так сходилось… Если бы я не приехала… Когда вспоминаю сейчас… Но… но…

– Нет…

– Хватит…

– Довольно…

– Нет, я вся дрожу и плачу, когда вспоминаю, плачу, потому что я знаю, что ты не способна поверить мне…

– Потому что не хочешь… Просто не хочешь… Тебя учили не верить…

– Дай мне…

– Нет…

– Хорошо…

– Все, все…

– Хорошо…

– Так вот, пока он стоял там в гостиной и держал трубку с такой неохотой и слушал кого-то, кого он совсем не хотел слышать, я переступила порог, и этот переход из холода в тепло будто втянул меня внутрь, но я не остановилась, где требовали, наверное, правила приличия, а прошла по коридору дальше и через открытую дверь увидела спальню их бабушки, которая померла. Там было темно, но в рассеянном свете, проникавшем сквозь маленькое окошко, все же можно было разглядеть, что там внутри, и это «что-то» привело меня в ужас… Даже сейчас страшно рассказывать…

– Потому что там было приготовлено нечто вроде виселицы…

– Да, виселицы…

– Что слышишь… Во-первых, в комнате был страшный беспорядок, я бы даже сказала – истерический беспорядок: кровать вся растерзана, как будто кто-то метался по ней как безумный: подушки разбросаны, простыни изодраны; на полу книги, стол завален бумагами, листы скомканы, а главное, мама, жалюзи на большом окне опущены и ремешок, который их поднимает, ну, такой, как здесь, только пошире и покрепче, висит свободно, а на конце его большая петля, как галстук, который затягивают на шее. Ты, конечно, улыбаешься…

– Нет, это еще не все, потому что под петлей стоял маленький табурет, ну такой, на который становятся, а потом отталкивают ногой. Все готово, все так очевидно, нет никаких сомнений. А если и были сомнения, то его поведение выдало все окончательно – в тот момент, когда он увидел, что я зашла в квартиру и приближаюсь к этой комнате, он страшно испугался, оборвал разговор, бросил трубку и кинулся мне наперерез, чтобы вернуть меня или по крайней мере закрыть дверь, чтобы я ничего не увидела, и по тому, как он перепугался, по его крайнему замешательству и даже, пожалуй, смущению, мне стало ясно: он знает, что я все заметила и все поняла. Ты слышишь, мама?

– Нет. Да, я уже вошла в эту темную комнату и застыла, стояла как вкопанная, завороженная видом виселицы, а он схватил меня сзади и начал тянуть…

– Молча, молча… В том-то и дело – если бы он сказал что-нибудь, все выглядело бы по-другому… Тут уж я перепугалась, не только из-за того, в какую ярость он пришел, но и потому, что я чувствовала, что под халатом у него ничего нет, он голый, но в то же время я сознавала, что надо бороться, если я хочу спасти его, и потому я уперлась, стала отчаянно сопротивляться, даже пыталась ухватиться за ремешок жалюзи – чтобы держаться за что-то и чтобы сорвать его, но он выволок меня из комнаты и стал уже толкать к входной двери. Тут я поняла: надо на что-то усесться или даже улечься, чтобы удобнее упираться, потому что иначе я через минуту окажусь за дверью, за пределами этой квартиры и всей этой истории, и тут же немедленно я сделала вид, только сделала вид, будто падаю в обморок, он испугался, на мгновение ослабил хватку, и я недолго думая плюхнулась в кресло, что стояло в дверях гостиной, и все это молча, без слов – ни он, ни я не произнесли ни звука, так сильно мы были потрясены этой борьбой, такой неожиданной и внезапной, и только сейчас, когда он увидел, что я вся подобралась и застыла, он вдруг сдался, отпустил меня и ушел в ту самую спальню, закрыв за собой дверь.

– Да, вот и все.

– Правильно, он думал, что я сама уберусь восвояси…

– Я же не двинулась с места, мама…

– Так и сидела…

– Трудно сказать, я на часы не смотрела…

– Пару часов…

– Да, да, пару часов…

– Ничего смешного, мама…

– Я прекрасно знаю, о чем ты думаешь…

– Ну, говори, я слушаю…

– Да.

– Конечно, каждое слово…

– Понимаю и очень даже хорошо…

– Это ты так считаешь, а я думаю совсем иначе…

– Я же сказала тебе…

– Потому что я знала – сам факт моего присутствия в уголке гостиной может спасти его от того страшного дела, которое он задумал, хотя теоретически ничто не мешало ему повеситься себе там за запертой дверью – чем я могла ему помешать, – и меня бы еще заподозрили в убийстве…

– Подожди… Я знаю, что ты не веришь…

– Сейчас услышишь… Никакая не фантазия…

– Не двинулась с места, разомлев от жара этой квартиры, в которую, по-видимому, уже несколько дней не проникало ни капли свежего воздуха, а телефонная трубка все лежала на столике рядом со статуэткой лошади и вереницей маленьких глиняных декоративных сосудов. Глядя на это, я поняла, почему телефон был так часто будто бы занят – трубка лежала тут часами рядом с лошадкой, скорее похожей на мула…

– Нет, мама, на том же месте, как прикованная…

– Не знаю… Будто окаменела, будто утратила все жизненные силы… Будто писатель, что пишет обо мне книгу, или режиссер, что снимает обо мне фильм, отложили перо или камеру и пошли по своим делам, либо поужинать, либо просто пройтись по холодку, чтобы родить свеженькую идейку и решить, за какие ниточки меня дергать…

– Что ты хочешь?

– Что значит «ненормальная»?

– Ты что – серьезно?

– Нет, просто ждала…

– Я знаю? Ждала, что он выйдет, потому что знала: его нельзя оставлять одного, просто низко и подло встать сейчас и уйти…

– Да, низко и подло…

– Конечно, мама. Так я и сидела, ни к чему не притрагиваясь, даже телефонную трубку не положила на место. Сначала она тихо попискивала, потом совсем замолкла. Дверь квартиры была по-прежнему приоткрыта, время от времени доносились голоса людей, поднимавшихся и спускавшихся по лестнице, в подъезде зажигался и гас свет. Но в конце концов стало совсем тихо, и я даже слышала звуки из других квартир, новости по радио или по телевизору… а главное – шум ветра, который все бушевал на улице.

– Нет, так и не двигалась… Как будто дала обет неподвижности, будто только он дает мне право находиться в чужом доме, в который я ворвалась. Я буквально держала себя за руки, еще и потому, что не хотела оставлять там ни малейших отпечатков пальцев. Если он все же повесится, чтобы не впутывали меня потом, не приставали, не обвиняли…

– Мало ли что? Найдут, в чем обвинить, например, что не помешала или даже содействовала…

– Не знаю, не знаю, не знаю… Что за допрос? Тебе, мама, обязательно надо копаться в моей душе? Я знаю одно – я все сидела и сидела в кресле в углу гостиной, даже когда стало посасывать под ложечкой, ведь на самом деле я с утра ничего не ела и не пила, и хоть стояла там в сторонке вазочка с конфетами, я даже руки не протянула; даже свитер не сняла, хоть и чувствовала – внутри так все и пышет жаром; сидела и смотрела на темный экран телевизора, стоявшего напротив, водила глазами по строчкам раскрытой книги, лежавшей наискосок, не решаясь даже ее поправить, – что-то о старых кварталах Иерусалима. Время шло, во всем доме стало тихо, я чувствовала, словно чья-то невидимая рука начинает спеленывать меня, как мумию, и я впала в дрему, как будто в этом кресле мне суждено оставаться до конца своих дней. Я готова была даже смириться с мыслью, что господин Мани качается там себе на ремешке жалюзи; окаменев, я ждала пока вернутся автор и режиссер. И вот, где-то уже к полуночи, когда я была совсем, как в тумане, я увидела, что он выходит из комнаты, только выглядел он теперь совсем по-другому – снял рваный халат, оделся нормально: брюки, свитер, причесался, теперь уже он был ничем не похож на загнанного больного дикого зверя, что мастерит себе виселицу; в общем, было видно – человек пришел в себя, взял себя в руки. Увидев меня, он не выразил ни удивления, ни раздражения, улыбнулся немного смущенно, первым делом прикрыл входную дверь, положил на место телефонную трубку и после этого приветливо обратился ко мне: как меня величать и что мне угодно…

– Наверное, тогда он даже не слушал…

– Нет, мама, подожди, подожди. И все-таки это не моя фантазия…

– Подожди, куда ты спешишь?

– Нет, не каждую мелочь… Хотя и мелочи бывают очень важны…

– Ну подожди, ради бога, не торопи меня, мама…

– Просто сказала…

– Нет, об остальных днях можно и покороче…

– Нет, ни слова о том, что было, словно мы и пальцем друг друга не тронули… Ну, я, разумеется, еще раз повторила ему слово в слово, что просил передать Эфи. На этот раз он все понял, но, кажется, не очень-то огорчился, что Эфи не отпустили и он не сможет пойти на кладбище. Потом он стал расспрашивать меня об Эфи, будто я должна знать о его сыне больше, чем он сам, и я рассказала, что у Эфи в Ливане сломались очки, это как раз его встревожило, и он сказал, что, может, найдет какую-нибудь подходящую пару, и так естественно, как ни в чем не бывало, пригласил меня в ту самую комнату, из которой он так недавно в припадке ярости меня выволакивал. Только сейчас комната была прибрана и выглядела понормальнее – кровать застелена, простыни сложены, бумаги собраны в стопку и, главное, жалюзи были сейчас подняты, ремешка с петлей на конце как не бывало, он на своем месте, натянут, как ему и положено, и через окно видны деревья, которые треплет и гнет невидимый ветер. Он покопался в ящиках и нашел три пары очков, но не был уверен – Эфи ли это очки или кого-то другого. Даже спросил меня, может, я подскажу, какие из них Эфи; в конце концов он сложил все три пары в полотняный мешочек и сказал: «Возьмите, пошлите ему в Ливан, может, они ему пригодятся, хотя бы до отпуска». Мне вдруг показалось, что теперь он совсем не торопится отвязаться от меня, в этот момент он посмотрел на меня внимательно и спросил: «Откуда я вас знаю? Мне кажется, я вас видел, но не помню где». Я улыбнулась и напомнила, что была здесь всего месяц назад, сразу после смерти его матери, но он не удовлетворился этим ответом, тем более, что тот мой приход он, кажется, так и не вспомнил. Он почему-то был уверен, что знал меня раньше, и хотел во что бы то ни стало вспомнить откуда. Посыпались вопросы: не жила ли я когда-нибудь в Иерусалиме, из какой я семьи, про тебя, мама, про отца, кто мои родители, откуда они приехали, не было ли все же у меня родственников иерусалимцев. Эти дотошные расспросы выглядели очень странно в полночь, как будто время остановилось. Я пыталась отвечать, но поскольку о нашей семейной истории я знаю немного и к тому же была очень усталой, то в конце концов, правда, в самом конце, я все-таки рассказала… ну, в общем… что поделаешь?..

– Да, именно – что наш отец погиб на войне…

– Я так и знала, что ты это скажешь. Но в этот раз я, честное слово, не хотела об этом говорить. Я себе давно поклялась не выкладывать это каждому встречному…

– Легко сказать… легко сказать…

– Конечно, ты все знаешь заранее…

– Нет…

– Нет, но это действительно выводит из себя. Ты так уверена, что всегда знаешь заранее, что я скажу и что сделаю. Но подожди, будет сегодня и для тебя сюрприз…

– Подожди… Немного терпения…

– Да, настоящий сюрприз…

– Дальше? А дальше, как всегда, мама, все жалеют меня…

– Ничего подобного! Может, когда-то, но уже очень давно это не доставляет мне никакого удовольствия, мне даже становится не по себе, когда все тут же пытаются взять меня под опеку. И он тоже, очень мягко, но уже с чувством ответственности за меня стал спрашивать: как я поеду в такой час и в такую погоду, тем более, что он был уверен – вот-вот обязательно пойдет снег, и потому он, он сам предложил мне остаться, а утром он уж отвезет меня на автовокзал или посадит на поезд. Я знала, что он прав, но согласилась не сразу, чтобы он убедил не только меня, но и себя. Он решил отвести меня в ту самую комнату, на пороге которой, как одержимый, боролся со мной, как бы доказывая, что петли, которой сейчас уже не было, никогда и не существовало, и прежде, чем я что-то решила, он уже быстренько постелил мне бабушкину кровать…

– Нет, у Эфи нет своей комнаты в этой квартире… Конечно, комната покойной бабушки, это видно с первого взгляда…

– По чему хочешь, по всему – по мебели, по картинкам на стенах, по старой дурацкой кукле в одежде турецкой танцовщицы в шароварах с блестками и в феске, по платьям и халатам, до сих пор висящим в гардеробе; даже простыни, что он постелил, были льняными и пожелтевшими от многократных стирок; а из ящика он достал мне ночную рубашку, тоже доисторическую – из толстой байки, всю в красных цветах, и видно, что это ручная вышивка, потому что каждый цветок немного отличается от другого. И в какую-то секунду, мама, у меня по спине пробежали мурашки – не из-за бабушки и ее ночной рубашки, а потому, что мне показалось: он даже рад приютить меня на ночь, поскольку теперь кто-то еще раз наденет эту рубашку…

– Ты что, с ума сошла?

– Ты что? Что за мысли, мама? Только когда я легла и укрылась до подбородка, только тогда он вошел опустить жалюзи. Он спросил, подходит ли мне ночная рубашка, и было видно, что ему приятно смотреть на меня и он очень доволен. Потом он, едва потянув за ремень, одной рукой опустил жалюзи, тоже, наверное, чтоб показать, что никакой петли не было, а были просто испорченные жалюзи…

– Нет, не фантазия…

– Потому что я видела…

– Потому что я видела и поняла…

– Ну подожди, почему ты такая нетерпеливая?

– Что такое? У нас впереди целый вечер…

– Ты же сказала, что не пойдешь на ваш новогодний бал…

– Так чего ты так нервничаешь?

– От моего рассказа?

– А даже если так, то что?

– Да, мама, мне это совсем не мешало. Если Эфи мог с такой легкостью лечь в кровать нашей бабушки, почему бы мне не спать на кровати бабушки Эфи?..

– Как это может быть? Даже если и так? С тех пор прошел уже месяц, и, вообще, о чем речь? Ведь смерть не заразная болезнь и не оставляет грязи, как жизнь… Такое впечатление, что это ты, мама, веришь в мистику, в духов…

– Нисколечко, все было совершенно естественно. Ты же знаешь, что меня всегда тянуло забраться в постель взрослых, может, из-за ужасных воспоминаний об общей комнате в интернате, где я ночевала с другими детьми… Поэтому я прекрасно устроилась в этой мягкой кровати и даже быстро уснула, совсем легко, несмотря на то, что он все еще не мог угомониться и все ходил по квартире, а на улице вовсю завывал ветер, который дул все сильней и сильней. Однако через час или два я проснулась, мама, не только с дурной головой, но и с чувством страшного голода, такого неукротимого, словно он там внутри начал уже обгладывать стенки желудка. Пришлось встать и отправиться на поиски пищи – я прошла на ощупь по коридору, как в темном вагоне, прошмыгнула мимо закрытой двери его комнаты, добралась до кухни, но света не включила и даже не открыла холодильник, а нашла буханку хлеба, отрезала себе ломоть, полила подсолнечным маслом, посыпала солью и какими-то специями, которые попались под руку, и так кусок за куском, с волчьим аппетитом умяла едва ли не полбуханки, а когда, наевшись, я возвращалась по коридору, то увидела, что дверь его комнаты приоткрыта и он как будто поджидает меня, я на секунду остановилась, и тогда, мама, я услышала, что он окликнул меня по имени, словно спросонья, как будто я давно уже член семейства, и спрашивает, пошел ли уже снег, но тут меня вдруг охватил такой страх…

– Сама не знаю… Я ничего не ответила и юркнула в кровать, и долго ворочалась с боку на бок, прежде чем мне удалось опять уснуть, а утром в половине восьмого, когда он зашел разбудить меня, он уже очень торопился и выглядел респектабельно – черный пиджак и черный галстук, потому что он действительно судья и заседает в мировом суде, я это видела…

– Сейчас, сейчас, все по порядку…

– Не торопи меня, мама. Так вот, когда он разбудил меня, впустив в комнату свет и дотронувшись до моего плеча, первое, что он сказал, было: «Я извиняюсь. По моей вине вы легли спать на голодный желудок. Я забыл накормить вас…»

– Про это? Ни слова, мама… Пока ни слова…

– Я не хотела, чтобы он перестал мне доверять, чтобы, не приведи Господь, не подумал, будто я приехала в Иерусалим не по просьбе Эфи, а с тайным намерением что-нибудь с него содрать…

– Я знаю? Какие-то обязательства на будущее… или деньги…

– Откуда я знаю, что могло прийти ему в голову? Может, на врачей… может, наоборот, на аборт… Поэтому я изо всех сил старалась, чтобы, не дай бог, не проговориться и все время твердила себе: держи язык за зубами, и даже, когда он стоял передо мной, чинный и благопристойный, и делал мне бутерброд – намазывал белый козий сыр на черный хлеб, – и смотрел в окно: не превратились ли капли дождя в снежинки, я ни на минуту не забывала, что это тот самый человек, который пытался истребить самого себя…

– Нет, только так, слегка намекнула… Чтобы все-таки был со мной поосторожнее… И я, как будто без всякой задней мысли, а на самом деле нарочно, спросила: «Я вижу, вы починили ремень и эту петлю, что оборвалась?» – потому что хотела быть уверенной, что он знает: я не только видела, но и поняла все…

– Нет, он никак не отреагировал… Только молча кивнул… А потом ухмыльнулся, – видно, каким-то своим мыслям – и стал торопить меня, и вдруг, мама, я поняла, почему он такой обходительный и заботливый: он хочет, чтобы я поскорее смылась из Иерусалима, чтобы не крутилась у него под ногами и не шпионила; по той же причине он, наверное, придумал срочное дело возле самого автовокзала – чтобы «собственноручно» доставить меня туда, прямо к автобусу, и в первый момент я тоже решила: хватит, и вправду пора возвращаться в Тель-Авив, и так сколько занятий я пропустила из-за этой дурацкой истории, но по дороге, в машине, когда мы еле-еле ползли под дождем, то и дело застревая в страшных пробках, а в машине стояло гробовое молчание, я стала искоса присматриваться к нему. И что я увидела? Престарелый господин восточного типа, очень подавленный и, наверное, одинокий, с дыханьем, пахнущим старым вином… И я вдруг подумала, мама: а ведь это единственный дед, который будет у той генетической формулы, что пока запечатана где-то в пузырьке внутри меня, почему же тогда не познакомиться с ним поближе? Я решила: надо узнать о нем побольше и стала задавать наводящие вопросы, даже вспомнила о той книге про Иерусалим, что лежала наискосок рядом с фигуркой лошади, и он сразу оживился и начал расхваливать эту книгу, а потом стал рассказывать о том месте, куда мы едем, о районе Керем Авраам – там он сдает жильцам старый дом, оставшийся ему в наследство от прадеда со стороны отца; тот был известным гинекологом в Иерусалиме лет девяносто назад, и в этом доме, как рассказывают, у него была как бы клиника или родильный дом, и все иерусалимские аристократки, еврейки и арабки, приходили туда рожать; и когда он выпалил все это на едином дыхании, словно его вдруг прорвало, я почувствовала, как у меня горят щеки, и хоть в этот момент мы в очередной раз застряли в ужасной пробке неподалеку от Дворца нации и вокруг все было серым, а по стеклам текли потоки нескончаемого дождя, у меня появилось чувство, что со мной происходит чудо, что эта встреча не случайна, как не случайно и то, что он едет сейчас туда, где сто лет назад рожали женщины, и то, что я вместе с ним в машине. Поэтому естественно, что меня потянуло туда, посмотреть, как выглядит это место, и я попросила его взять меня с собой. Он несколько удивился, и даже смутился, и сказал, что сейчас там не на что смотреть, дом как дом, поделенный на небольшие квартирки, а он едет туда продлить договор с квартирантами, потому что эти деньги он откладывает Эфи на учебу. Но я заупрямилась и стала буквально умолять его: ну, если не дом, то хотя бы район – ведь его стоит посмотреть, а он опять стал убеждать меня, что смотреть там нечего, этот квартал превратился в один из обычных религиозных районов, где все ходят в черном, но я не отставала, мне это стало вдруг так важно, мама, и ему ничего не оставалось – не мог же он просто выбросить меня из машины. Поэтому он не остановился на автовокзале, а поехал дальше, и вот уже мы в этом квартале с узкими улочками, и вокруг действительно полно евреев в черном, но жизнь бьет ключом, и все выглядит таким колоритным. Мы остановились возле старого каменного дома, только совсем не такого уж маленького – двухэтажного, с красной черепичной крышей, и он вдруг очень смутился и сказал: это здесь – смотреть не на что, а потом осторожно попросил подождать на улице, не идти с ним, потому что там живут очень религиозные люди, и они не поймут, кто я такая и кем ему прихожусь… Мне стало смешно, мама, как будто он сам знает уже, кто я такая, но подождать согласилась. Он сказал, что это может затянуться, и если мне надоест, то отсюда можно доехать автобусом до автовокзала, и опять стал пугать, что вот-вот пойдет снег и тогда я не выберусь из Иерусалима. Он пожал мне руку и попросил прощения за беспокойство из-за телефона, который не работал, и исчез за большой железной дверью этого дома. Я стала понемногу осматриваться, представляя, как это выглядело сто лет назад, – наверное, вокруг была пустошь, как у нас, и я опять подумала о ребенке – когда он родится, этот старый дом будет принадлежать и ему, а через него, стало быть, немножко и мне, ведь в киббуце ни один дом мы не можем назвать по-настоящему своим, а здесь вдруг целый домина с красной крышей. Мимо меня то и дело строго по прямой проходили мужчины в черном, в широкополых шляпах, на которые были надеты прозрачные полиэтиленовые чехлы. Они, как ружья, держали в руках черные закрытые зонтики. Капли дождя стали вдруг клейкими и тяжелыми, какими-то липучими, но я понимала, что это еще не снег, хотя ни разу в жизни его не видела. Тогда я вошла в этот дом – подъезд был узким и темным, к перилам на цепочках были прикреплены детские коляски, на стенке – несколько почтовых ящиков, дверки их обломаны. Я поднялась наверх, на второй этаж и попала в коридор; сразу было видно, что здесь когда-то был балкон, но дом десятки раз перекраивали, разрушали и отстраивали заново, изменив в конце концов до неузнаваемости. Я переходила от двери к двери, не понимая, что за ними – квартиры или кладовые, и мне пришла в голову странная мысль: может, мой господин Мани просто спрятался в одной из комнатушек, чтобы ему никто не мешал довершить начатое. В конце коридора был черный ход, и по ступенькам я спустилась во внутренний дворик, мощенный каменными плитами; здесь тоже были бесчисленные пристройки; а на узкой полоске, оставшейся незастроенной, какая-то добрая душа, привязанная к земле, пыталась что-то вырастить. И это так трогательно, мама, видеть, как эти горожане выращивают перец и помидоры в старых корытах и огромны

...