О, это особое удовольствие – блуждание по улицам немецких городов. Нравятся мне, нравятся – графическая устойчивость фахверковых домиков, багряный плющ дикого винограда, выстриженный вокруг мансардного окошка, убранного совсем уже игрушечной решеткой; винные подвалы с рядом горбоносых кранов на тупорылых мордах мореных бочек. Нравятся корзинки с геранью и цветные колпачки петуний на каждом подоконнике, и вот эти их, старательно вымытые с мылом мостовые… А немецкие кондитерские! Кондитерские, похожие на парфюмерные магазины, и парфюмерные магазины, похожие на кондитерские…
– Потом… Потом меня выгнали из детского сада. Просто среди дня воспитательница выставила за ворота, и я оказался один, впервые один в огромном городе. Я побежал домой, но заблудился, страх, неведомый раньше, проникал в каждую щелочку моего тела, ощупывал меня, вкрадчиво обнимал… Я проплутал весь день. А мой обезумевший отец тоже бегал по городу и с трудом отыскал меня вечером где-то на задворках рабочего района – голодного, истощенного страхом, с мокрыми штанишками… И с того дня страх обнимал мою маленькую душу, не отпуская ее, держа в своих цепких паучьих пальцах… Потом, в знаменитую Хрустальную ночь, разгромили отцовское архитектурное бюро… – он глубоко вздохнул, вытянулся в кресле, махнул рукой… – Словом, последним кораблем из Гамбурга мы отплыли в Палестину, и когда корабль причалил в Яффском порту… Ну, Яффский порт, как вы знаете, мелок… Корабли бросали якорь далеко от берега, ишув высылал к кораблю лодки, в которых огромные амбалы – их называли почему-то «жлобами» – ловили пассажиров, прыгающих с высокого борта. Это было очень страшно: лодка внизу кажется ма-аленькой, ее мотает на волнах, и ты должен прыгнуть с такой высоты бог знает куда – в руки какому-то жлобу, который неизвестно, успеет ли тебя поймать! Женщины кричали, плакали. Мужчинам тоже было не по себе… …Тогда папа раздвинул нерешительную толпу, взял меня на руки, поднял над бортом и бросил вниз! И вот за те несколько мгновений, пока я летел, пока огромное солнце догоняло меня и синий ветер бил мне в грудь и между ногами упругим парусом, мой страх исчез! – Йона улыбнулся, повертел в руках свою рюмку, поставил ее на откидной столик. – Да, мой страх высох на соленом морском ветру, испарился!… И знаете… я прошел все наши войны, служил в десантных частях, был парашютистом, мне приходилось в жизни терять друзей, собирать их по кусочкам, переживать за близких, красться в ночи за врагом с финкой в руке, ступая осторожно, как рысь… боясь наступить ногой на ветку. И каждая жилочка моего тела была как клинок, и вопила о жизни. Но того липкого мерзкого страха, того обморочного унижения… я не испытал больше ни разу! Никогда!…
– Вы, конечно, не помните приход Гитлера к власти? – Но ведь вначале ничего не изменилось… в доме, в жизни… Для меня все началось вот с чего: отец на четвертый мой день рождения подарил мне игрушку – пожарную машину: великолепные тугие колеса из настоящей резины, а главное – выдвижная лестница, с которой можно было играть без конца, придумывать разные истории про пожарных. Меня распирало от счастья! Я вышел погулять с новой игрушкой во двор – у нас был очаровательный зеленый двор с высоченными кленами и чугунными скамьями с такими резными изогнутыми спинками… – Закрытый двор, – уточнила я. – Разумеется, закрытый двор, принадлежащий только жильцам нашего дома… И когда я вышел во двор, шестилетний сын привратника, увидев мою машину, расплакался, закричал. Прибежал сам Крюгге и, как-то странно глядя на нас обоих, спросил сына: – Что случилось, Рихард? – У еврея машина! – прорыдал сын привратника. – Смотри, какая машина у еврея!… И Крюгге… тогда Крюгге вырвал из моих рук мою машину и сунул ее в руки сыну! Я помчался домой, вихрем взбежал по высокой лестнице, сердце колотилось в моей груди, чуть не выскакивая: сейчас, сейчас отец восстановит справедливость, вернет мою машину, накажет грабителей! Я влетел в дом, крича: – Папа, папа!!! Иди скорей, Крюгге отобрал мою машину!!! Отец прижал меня к себе, погладил по голове и тихо сказал: – Не плачь, я куплю тебе новую… И мир рухнул! Рухнул привычный радостный мир, мой мир, в котором отныне не было места ни для меня, ни для нашей семьи…
Неужели эти люди, думала я, – лениво развалившие ноги с застиранным исподом ляжек, с тускло седой растительностью в укрытьи сокровенной тайны, отпустившие на произвол бледно-пупырчатые мешочки грудей, – не чувствуют, какая грозная слепящая энергетика идет от обнаженного тела, неужели не понимают, что одежду мы надеваем именно потому, что не знаем – что делать с этой свободой, с этой прамощью райских кущ, с этим грозным Господним проклятьем отнятого бессмертия?…