Желание Видишь перед собой существо, которое скроено по твоей мерке. Ты начинаешь бредить этим существом, в тебе раскрывается внутренняя пустота, которую только оно может заполнить. Желание — самая понятная, физиологическая и как будто даже физически заданная сторона любви. Между любящими возникает магнитное поле, их все время тянет друг к другу, хочется быть так близко, чтобы уже не отличать себя от не-себя. Это не только телесное влечение, но и душевная невозможность обойтись без другого. И если позавчера еще можно было говорить о политике, а вчера о мистике и психологии, то сегодня хочется говорить только о самих себе. Всякая иная предметность начинает томить и раздражать как преграда для внутренней близости.
День и ночь заполнены этим внутренним разговором, этой жаждой непрерывного общения. И странное, порой страшное чувство охватывает — что ты себе уже не принадлежишь, что есть только это исхождение из себя в надежде на то, что другой тебя примет и даст место в своей душе. Сила душевного желания такова, что можно все приобрести, но и все потерять, если нет отклика: это ставка на бесконечность.
Вдохновение Первым предчувствием зарождающейся или хотя бы возможной любви становится странная свобода, которую двое, едва познакомившись, вдруг испытывают в присутствии друг друга. Открывается воздушное пространство, в котором каждое слово обретает гулкость созвучия. Каждое твое движение, слово, запинка, неловкость вдруг приобретают смысл в глазах другого: меня принимают всяким, каким я могу быть.
Если в желании мы испытываем радостную и мучительную зависимость от другого человека, то вдохновение — это взаимная свобода от себя прежних, свобода стать такими, какими мы еще никогда не были. Это состояние «встреченности с Беатриче» Данте назвал «новой жизнью» и навсегда соединил лю
Разница между «самостью» и «судьбой» в этом смысле — всего лишь разница между действительным и страдательным залогом или между личным и безличным глаголом. Можно ведь сказать: «я думаю» — и «мне думается»; «я дышу» — и «мне дышится»; «я живу» — и «мне живется». «Судьба» — это способ обозначить все мои действия в страдательном залоге.
Мыслителя нельзя отождествлять с мудрецом. Мудрец пребывает в духовном покое, его мысль обрела точку опоры, он знает истину и согласует с ней свою жизнь, тогда как мыслитель находится в постоянном движении, он ищет и не находит. «Много знает лиса, еж — одно, но важное», — говорит Архилох (фрагмент 201). Если мудрец — еж, то мыслитель — это лиса, которая непрестанно выискивает многообразие смыслов, на которые откликается мысль, не сводя их к одной большой концепции, к одной всеобъемлющей системе. Мыслитель устраивает круговорот понятий — и сам втягивается в него, отталкивая от себя всякую устойчивую точку опоры. Мудрец ценит ясность головы, мыслитель любит головокружение, он опьяняется мыслью скорее, чем отрезвляется ею.
Так прожитая и непрожитая жизнь восполняют и усиливают значимость друг друга. Каждое слово, жест, поступок выбираются из целого спектра возможностей, и реализация одной из них имеет смысл лишь на фоне и по контрасту с другими. Как писал П. Валери, «человек, лишенный возможности прожить множество жизней помимо своей, не мог бы прожить и собственной» [155]. Именно способность прожить — в своем воображении, желаниях, сомнениях — множество иных жизней делает осмысленной ту единственную жизнь, которая нам выпадает и/или которую мы выбираем.
1. Живут сами и дают жить другим. Жизнелюбцы-жизнетворцы.
2. Живут сами, но не дают жить другим. Жизнелюбцы-себялюбцы.
3. Не живут сами, но дают жить другим. Смертники.
4. Не живут сами и не дают жить другим. Смертоносцы.
Разумеется, первая категория наиболее способствует процветанию жизни, а последняя — наиболее губительна для нее. Почти исчерпывающая характеристика этих типов дана у И. С. Тургенева — устами желчного мизантропа Пигасова в романе «Рудин»: «...Есть три вида эгоистов: эгоисты, которые сами живут и жить дают другим; эгоисты, которые сами живут и не дают жить другим, наконец, эгоисты, которые и сами не живут, и другим не дают». Вряд ли стремление «жить» — проявление эгоизма, если не считать жизнь злом (недаром Пигасов клянет свою мать за то, что она его родила).
Этой двойственностью определяется трудность остранения жизни. Можно сломать ее инерцию, превратить жизнь в авантюру, постоянно менять предметы интересов, круг общения, заводить новых друзей и терять старых, переезжать из страны в страну — но такое оживление жизни приведет к быстрому ее омертвлению, поскольку человек перестанет узнавать самого себя во всем, что он делает и что его окружает. За игрой разных масок он утратит лицо.
Усиливая ощутимость жизни сверх какой-то присущей нам меры, мы начинаем ее притуплять — и внутренне мертвеем в разгар самого буйного праздника, который устроили себе в нарушение «мещанских» норм жизни.
инить прогнозу. В сущности, единственный непревзойденный субъект иронии — это будущее. М. Бахтин писал о невозможности завершить историю изнутри самой истории и о будущем как смеховом разоблачении всяких попыток остановить неостановимое: ...Ничего окончательного в мире еще не произошло, последнее слово мира и о мире еще не сказано, мир открыт и свободен, все еще впереди и всегда будет впереди. Но ведь таков и очищающий смысл амбивалентного смеха [54].