— Будем говорить коротко. Ежели ты привёл людей к беспорядку, значит — ты должен и в порядок привести их. А то — как же? Иначе тебе никакой цены нет. Верно я говорю, Сова? — Не знаю. Мне это не интересно, — спокойно сказала она. Хозяин вдруг повеселел: — Ничего тебе не интересно, дурёха! И как ты будешь жить? — У тебя не поучусь… Сидела она откинувшись на спинку стула, помешивая ложкой чай в маленькой синей чашке, куда насыпала кусков пять сахара. Белая кофта раскрылась, показывая большую, добротную грудь в синих жилках, туго налитых кровью. Сборное лицо её было сонно или задумчиво, губы по-детски распущены. — Так вот, — окинув меня прояснившимся взглядом, продолжал хозяин, — хочу я тебя на место Сашки, а? — Спасибо. Я не пойду. — Отчего? — Это мне не с руки… — Как — не с руки? — Ну, — не по душе. — Опять душа! — вздохнул он и, обложив душу сквернейшими словами, со злой насмешкой, пискливо заговорил: — Показали бы мне её хоть раз один, я бы ногтем попробовал — что такое? Диковина же: все говорят, а — нигде не видать! Ничего и нигде не видать, окромя одной глупости, как смола вязкой, — ах вы… Как мало-мало честен человек — обязательно дурак…
Становилось тяжело, хоть — плачь. Что-то нелепое — сырое и мутное, как туман за окном, — втекало в грудь. С этими людьми и жить? В них чувствовалось неразрешимое, на всю жизнь данное несчастье, какое-то органическое уродство сердца и ума. Было мучительно жалко их, подавляло ощущение бессилия помочь им, и они заражали своей, неведомой мне, болезнью.
— Грохало! — Что? — Знаешь, чем ты меня удивил? — Говорили вы. — Да… Он помолчал и нищенским голосом вытянул: — Ка-акое же тебе дело, что я простужусь, помру! Это ты… не подумав сказал, для шутки!
— Смолоду, смолоду надо глядеть, к чему в человеке охота есть, — а не гнать всех без разбору во всякое дело. Оттого и выходит: сегодня — купец, завтра — нищий; сегодня — пекарь, а через неделю, гляди, дрова пилить пошёл… Училищи открыли и всех загоняют насильно — учись! И стригут, как овец, всех одними ножницами… А надо дать человеку найти своё пристрастие — своё!
Я, изнутри, хороший человек, — с сердцем. Ты, по молодой твоей глупости, этого ещё не можешь понять, ну однако пора те знать, — человек… это, брат, не пуговица солдатская, он блестит разно… Чего морщишься? — Да — вот: мне спать надобно, а вы мешаете, слушать вас интересно… — А коли интересно — не спи! Хозяином будешь — выспишься…
— Что было — сплыло, а что есть, то — здесь! А здесь я — хозяин и могу говорить всё, тебе же законом указано слушать меня — понял? Читай, Грохало! Однажды я прочитал «Братьев-разбойников», — это очень понравилось всем, и даже хозяин сказал, задумчиво кивая головою: — Это могло случиться… отчего нет? Могло. С человеком всё может быть… всё!
— Ну, читай, читай! И я прислушаю, авось умный буду… Павелка, — налей-ка чаю мне! Цыган шутил: — Мы тебя, Василий Семёныч, чайком попоим, а ты нас — водчонкой!
— Полуношничаете, черти, а утром продрыхаете бог зна до какой поры. Это относилось к Пашке с товарищами, а на меня он ворчал: — Ты, псалтырник, завёл эту ночную моду, ты всё! Гляди, насосутся они ума-разума из книжек твоих да тебе же первому рёбра и разворотят…
Иногда вечерами, кончив работу, или в канун праздника, после бани, ко мне в пекарню приходили Цыган, Артём и за ними — как-то боком, незаметно подваливался Осип. Усаживались вокруг приямка перед печью, в тёмном углу, — я вычистил его от пыли, грязи, он стал уютен. По стенам сзади и справа от нас стояли полки с хлебными чашками, а из чашек, всходя, поднималось тесто — точно лысые головы, прячась, смотрели на нас со стен. Мы пили густой кирпичный чай из большого жестяного чайника, — Пашка предлагал: — Ну-ка, расскажи чего-нибудь, а то- стихов почитай!
Теперь, — уверенно говорил Шатунов, глядя на меня узенькими глазками, — жди чего-нибудь третьего — беда ходит тройней: от Христа беда, от Николы, от Егория. А после матерь божья скажет им: «Будет, детки!» Тут они опомнятся…