автордың кітабын онлайн тегін оқу Бабушка и «Варшавянка»
Иван Григорьевич Ленивцев
Бабушка и «Варшавянка»
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Иван Григорьевич Ленивцев, 2020
В новом романе прозаика из Советской Гавани перехлестнулись судьбы главных героев — старенькой бабушки, проживающей в маленьком рыбацком поселке, и подводной лодки проекта «Варшавянка», вышедшей в море для выполнения важного государственного задания. Оба прожили трудную и интересную жизнь, много чего повидали на своем веку. И вот они вторично встретились и, как оказалось, в последний раз.
ISBN 978-5-4498-5310-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Марии Яковлевне посвящаю
1
Силы оставят тело мое —
И в соленую пыль брошу свой
Обессиленный и исстрадавшийся труп…
В. Высоцкий
Огромный шар багрово-красного утреннего солнца, словно вынырнув из темных океанских глубин, медленно-медленно пополз на небо постепенно заливая живительно-розовым цветом и крутые сопки заросшими смолянистыми лиственницами, и скрытой от холодных ветров в уютной бухте небольшой городок, что птичьим гнездом прилепился на ее скалистых берегах. Игривые, золотисто-веселые лучики солнца принялись с любопытством шариться по его еще сонным улочкам, подступавшими серо-панельными пятиэтажками к самой воде.
В дальнем углу бухты, отгороженной от посторонних глаз высоким бетонным забором с колючей проволокой поверху, подставив восходящему солнцу мощные, изящно-округлые обводы корпусов, мирно и безмятежно дремали подводные лодки, издали больше похожие на сладостно спящих котят, нежно прижавшихся к пирсу, как к материнской груди, чем на грозных владык морских глубин.
Из всех лодок лишь одна не спала, бодрствовала. Ей было скучно, одиноко. Должно быть, чувствуя душевное состояние лодки, обычно игривые волны притихли и лишь изредка бережно лизали шершавые от ржавчины борта, будто боялись причинить боль, побеспокоить ее. Сама же лодка, похожая на постаревшую женщину, лежащую на пляже среди молодых подруг, с затаенной завистью поглядывала на их более привлекательные, более крутобедренные, лоснящиеся на солнце фигуры; затем, переведя взгляд на свое увядающее, но еще довольно-таки стройное тело, с грустью вздыхала: «Эх-ха-ха-ха! Время-времечко! А давно ли я была такой же молодой, красивой, беззаботной? И что со мной сейчас стало? Да что там об этом говорить, если честно, то об этом даже думать не хочется, зачем душу лишний раз травить, бередить? Надо трезво смотреть на вещи. Вот рядышком, отдыхают мои более молодые подруги, они недавно из „автономок“ вернулись. Устали, спят… А, как только проснутся, сразу гадать начнут, когда опять в океан уйдут. Вот, шустрячки! А, собственно, почему бы и нет — молодость по-своему и легкомысленна, и ветрена, и беспечна, но главное — счастлива. Да, счастлива… Они, конечно же, уйдут в океан, а что я? Я в этой мазутной бухте скоро забуду, чем пахнет — он: Великий и Тихий океан! Э-эх, где мои былые годы!»
Часовой у трапа с автоматом на плече, коротая долгие минуты вахты, то громко позевывал, то бубнил одни и те же слова, должно быть, из популярной у людей песни: «Упала шляпа, пропала шляпа, удрала шляпа… ля-ля-ля-ля…»
«Скучно бедняжке, наверное, по дому скучает, — пожалела было часового лодка, однако взглянув на расслабленных, безмятежно дремавших подруг, озлилась и на них, и на часового с его дурацкой шляпой. — Какая к черту шляпа?! Раззява! Терять не надо! Ну надо же, шляпу он потерял! Мне-то какое дело до твоей шляпы! Чтоб ей пусто было! — И лодка раздраженно закричала на всю акваторию бухты: — Я в океан хочу!! Слышите, в оке-а-а-ан!»
— Эй, железка, ты чего это орешь? — с недоумением, спросил проплывающий мимо замазученный ботинок, должно быть, выброшенный кем-то из матросов из-за ветхости.
— Тебе-то что до этого, нравится — и ору, — нелюбезно ответила лодка, но затем, чтобы не спугнуть вполне реального собеседника, миролюбиво повинилась: — Слышь, ботинок, ты на меня не обижайся, я не в настроении была, теперь вот прошло… Сам-то куда рулишь?
— Не знаю… плыву, куда глаза глядят, — неопределенно, сообщил о своем курсе ботинок.
— Понятно. Одному-то, небось, тошно? — попыталась разговорить замученного шнурка лодка.
— Ой, не говори, железка, до того тошно! А еще больше — обидно, прямо слов нет! Пока молод был, меня чистили-драили до солнечного блеска, по несколько раз в день. Представляешь?
— Представляю, у меня такая же проблема, — сочувственно ответила лодка.
— Вот-вот, проблема… Нет, ты представляешь, как только я немножко… ну совсем-совсем немножко поизносился, так сразу хозяину не нужен стал, променял он меня на молодого, со скрипом. Нет чтобы в десятый раз отремонтировать меня, в строй вернуть — за борт выбросил, да еще с такими обидными словами: «плыви, рванье зубастое». Так прямо и сказал: рванье! Ты на меня посмотри, ну какое я рванье, я бы еще мог… — Возмущенный ботинок, через дыру в носке хлебнув воды, едва не пошел на дно. — Тьфу, зар-раза соленая! Да еще разбавленное мазутом, черт бы его побрал! Слышь, длинноносая, ты что ли, напустила в бухту этой гадости вонючей, прямо дышать нечем?
— Что ты сказал? Я, гадости вонючей? С чего ты взял? — спросила лодка, слегка обидевшись за «длинноносую». –Слышь, шнурок, ты глазенки-то пошире разуй, посмотри, сколько лодок в бухте… Куда смотришь, вон туда гляди!
— Да вижу, вижу, не слепой, — ответил ботинок, и ехидно скривился. –Тю-ю! Так, они же атомные все, говорят, от них вреда нет, а вот от тебя… Ты же у нас в бухте единственная мазутная «дизелюха».
— Ну и что? Ты на что намекаешь, подкидыш?! — искренне возмутилась лодка. — Нет, ну ты и пенек малограмотный! Да если хочешь знать, эти твои атомные — самые наивреднейшие как для людей, так и для природы! Самые, самые что ни на есть наихудшие! Вот! А насчет меня — сплетни, пустое наговаривают, от зависти. Нет, я не спорю, я единственная в соединении дизель-электрическая подводная лодка проекта… Стоп, стоп! Чего это я перед всяким-разным посторонним оправдываюсь. Извини, ботинок, я бы могла тебе о себе многое рассказать, но не могу, сам пойми — военная тайна.
— А-ах! Какие мы все из себя секретные, прямо спасу нет! — ехидничая закривлялся, явно нарываясь на конфликт, ботинок. — Ой, не могу! Да любой в городе шнурок знает твои тайны-секреты! Ты — лодка проекта «Варшавянка», еще первого проекта, вооружена шестью торпедными аппаратами, можешь сдуру нырнуть на глубину до трехсот метров, гоняешь со скоростью восемнадцать узлов… Продолжить, или не стоит? Я думаю, не стоит, это сейчас не главное. Главное — в другом. Говорят, ты солярку или мазут — не вижу разницы — жрешь, как молодой матросик-салажонок кашу перловку по утрам, да еще и добавку просишь. А я сейчас этот твой мазут вынужден глотать. Так что, не надо меня переубеждать, это именно ты одна виновата во всех экологических бедах нашей несчастной бухты! Ты — старая «дизелюха»! От тебя вреда больше, чем от всех атомных вместе взятых! Понятно?
— А-ах! Ах ты рвань!! — полным гнева голосом, закричала на глупый ботинок лодка. — Я виновата! От меня все беды, да?! Дурак зубастый! Да ты просто спятил!!
Забыв про пропавшую шляпу часовой, сдернув автомат с плеча, с тревогой огляделся по сторонам.
— Прежде чем мутить воду, оглянись по сторонам. Вон туда смотри! Видишь, те дырки в причальных стенках? Знаешь, что это? Это допотопные очистные сооружения, наверное, времен русско-японской войны. Через них все нечистоты человеческие сливаются прямиком в воды бухты. И мы их глотаем: и я, и ты, и все-все-все! Поэтому не надо на меня волну гнать, одну меня во всех смертных грехах обвинять, понятно тебе? Тоже мне, природоохранный прокурор нашелся! Умник нашелся! Пока по земле да по палубе топал как слепой, ничего не замечал, а как в мою среду окунулся, так сразу принюхиваться принялся, воду на зубок пробовать, виноватых искать, права качать, глотку драть в защиту природы… эколог недоношенный! — «Варшавянка», словесно пнула обидчика. — Так что, не надо бездоказательно меня обвинять… И безответственно, — добавила она, затем, с малой долей вины, сказала: — Нет, я, конечно, не без греха, однако и меня понять можно, и даже нужно; я уже столько лет без капитального ремонта, у меня давно уже сальники прохудились, прокладки подтекают… Э-э, да что я тут перед каждым встречным-поперечным оправдываюсь, не нравится в бухте — вали в Тихий океан, там вода почище.
— К-куда? В океан?! Да ты что, железяка, сдурела?! — испуганно шарахнулся от лодки ботинок. — Говорят, там такие чудовища морские водятся, враз проглотят и размера не спросят.
— Кого — тебя? Проглотят? Ой, не могу, ой, держите меня! — развеселилась «Варшавянка». — Ты на себя оглянись: подошва на трех гвоздях, даже шнурков не осталось! Рылом не вышел, рвань забортная, кому ты в океане нужен, последняя ракушка тобой побрезгует, понял? Так что, не смеши мою корму, греби к берегу, а то ненароком вдруг потонешь, а меня обвинят…
— И погребу, погребу… — мстительно прошипел ботинок, с силой отталкиваясь от ржавого борта лодки и беря курс на ближайшие камни. — А ты… ты знаешь, кто? Ты старуха мазутная… я слышал, тебя скоро на гвозди потащат… на буксире, как миленькую поволокут на Морское кладбище…
— Что-о-о?!! А ну, повтори, что ты сказал! Меня — на гвозди?! Ах ты, дрянь беззубая, ну я тебя сейчас проучу… — обозленная лодка погнала волну, однако ботинок уже шустро вскарабкался на камень.
2
Природа в настоящее время вытворяет бог знает что — и человек ей не указ. Вот и вчера под вечер, тайфун налетел как обычно нежданно-негаданно — и, понеслось: в одно мгновение и земля, и небо, и море смешались в адском водовороте, подобно злейшим врагам они схватились между собой в обезумевшей схватке не на жизнь — насмерть, не зная ни жалости, ни милосердия и, даже не прося пощады. Ураганной силы удар обрушился на это вечно туманное, каменистое побережье, столь не любимое моряками проходивших мимо судов и кораблей; обрушился — и начал дьявольскую работу, конечный результат которой был известен, наверное, лишь одному богу. Сумасшедший ветер легко, будто играючи, валил вековые лиственницы, тщетно пытающиеся зацепиться корнями за тонкий слой здешней земли; он с яростью нападал на крыши домов, рвал с них шифер, железо, толь как бумагу –рвал, и с диким хохотом подбрасывая их вверх, оглашал окрестности устрашающим грохотом. Затем принимался валить столбы с проводами как гнилые грибы, обрушивался на лежащие на берегу лодки, легко и беззастенчиво переворачивая их; и, наконец, добравшись до копенок заготовленного сена, остервенело накидывался на них, бесстыдно задирал брезент, уносил его невесть как далеко, а само сено разбрасывал куда попало. А море напоминало кипящий котел, белогривые, точно обезумевшие волны раз за разом упорно и настойчиво обрушивались на, казалось бы, беспомощный берег, словно мстя ему за какую-то давнюю, но не забытую обиду; однако разбившись о неприступную твердь берегового гранита злобно шипящей пеной, они с оглушительным стоном откатывались назад, чтобы снова и снова нанести врагу еще более сильный, более сокрушительный удар. И ко всему этому, еще и проливной дождь с яростью голодных волков, набрасывался на все живое, осмелившееся выйти из укрытия.
Если мягко сказать, то погодка была — дрянь. Небольшой рыбацкий поселок, состоящий из двух десятков деревянных бараков довоенной постройки, лежащий на берегу небольшой подковообразной бухты, испуганно притих, затаился, должно быть, моля бога, чтобы тайфун побыстрее ушел в сторону Охотского моря, чтобы он успокоился, затих наконец. Кромешная мгла вороненым крылом накрыла и бухту, и поселок.
И лишь только одно окно мрачного приземистого барака, тускло мерцало, как бы бросая вызов непроглядной тьме. У окна, на рассохшейся скрипучей табуретке, накинув на сухонькие, костистые плечики облезлый, должно быть, когда-то пуховый платок, сидела старушка. Было слышно, как она пела, или нет — скорее просто повторяла незатейливые слова из какой-то песни.
Каким ты был, таким ты и остался
Орел степной, казак лихой…
Позади старушки, весело потрескивая сухими дровишками, жарко гудела побеленная известью печь с металлической дверкой. Слабый свет от стоящей на подоконнике керосиновой лампы, едва-едва освещал небольшую комнатенку с нехитрой мебелью: грубо сколоченный дощатый стол под синенькой клеенкой, тумбочку со старым, еще советским телевизором «Рекорд», железную, похоже — армейскую кровать, на которой, кажется, кто-то спал; и что уж совсем необычно — небольшой японский холодильник «Тошиба», неизвестно каким ветром сюда занесенный и, наверняка, чувствующий себя здесь если не одиноким, то уж точно лишним.
Должно быть, повторив слова песни до конца, старушка повернула желтовато-малиновое от света лампы морщинистое личико на стене висевшие старые, сонно-тикающие часы-ходики с увесистой гирькой на металлической цепочке: время, едва-едва перевалило за полночь. «Охо-хо-хо!» — протяжно вздохнув, она снова тихонечко затянула песню:
В одном, одном я только виновата —
Что нету сил тебя забыть.
Орел степной, казак лихой…
Однако, пора уже познакомиться со старушкой. Звать ее — Мария, отчество — Яковлевна. Фамилия пусть останется неизвестной, так сказать, для женской тайны. В поселке ее звали просто: баба Маня. В отличие от знаменитых ныне на всю страну телевизионных женщин малопонятных профессий, типа бизнес-леди, бизнес-вумен и прочих светских львиц и «шпагатниц», наша баба Маня всю жизнь была настоящей труженицей. Просто труженицей, что, конечно же, понизит интерес к ней у некоторой части читателей, однако — это не шибко обидит нашу героиню, потому как было время, когда и она была знаменитой, и ее имя гремело по всему побережью, как Маня-бригадирша ставного невода, рекордсменка по вылову рыбы. В свое время была она и передовиком производства, и победителем пятилеток, ну и прочих весьма достойных ранее званий. Все было.
Сколько ей сейчас лет — никто точно не знал, а сама она об этом предпочитала не распространяться, как, впрочем, всякая уважающая себя женщина. Вот и давали ей кто за семьдесят, кто за восемьдесят, а кто-то даже за девяносто — у кого на сколько хватало фантазии. Однако, не смотря не весьма преклонные годы, баба Маня была крепкой, как ствол старой высохшей лиственницы, по которому стукни обухом топора — враз зазвенит громко, пронзительно, молодо.
Особенно поражали всех ее руки: крупные, узловатые, сильные, как у молотобойца. Эти руки привыкли к неженской работе, или как у нас ее в народе называют — конской. Они познали и черенок лопаты, и тяжесть сохи, и кажущуюся монотонность косы, они легко ворочали пятипудовые мешки с зерном, жилисто тянули переполненный рыбой невод, разгружали вагоны с тяжеленной солью, ворочали, казалось бы, неподъемные бочки с тихоокеанской сельдью. Руки-трудяги.
А как хорошо знали ударную тяжесть этих женских рук буйные, во хмелю драчливые поселковые мужики. Побаивались, и, будучи крепенько выпивши, старались обойти грозную бригадиршу самой дальней тропкой, желательно под прикрытием кустиков погуще. Но уж тех, кто крупно нарывался, кто буром пер, пытаясь показать свой гонор, свое мужское «я» — тех она не жалела, вправляла мозги, успокаивала по-своему, то есть — так хватала мосластым, как копыто, кулаком, что провинившийся смельчак или сгребал пыль с местных каменистых дорог, или пересчитывал ребрами все до единой ступеньки крыльца. А что вы хотите, с нашими мужиками иначе нельзя, мужик-он силу уважает, боли боится.
Особенно безжалостно крепко била бригадирша тех, кто забижал жен своих и деток малых. Била, да еще и приговаривала: «Что, больно? А ты, паря, не распускай рук, они тебе для чего даны, жену бить, да? Нет, голубь ты мой сизокрылый, тебе богом руки дадены работать, жену ласкать, детишек по головке гладить». А тем, кто по доброте своей слезливой начинал жалеть «обиженного» бригадиршей, отвечала убедительно просто: «Тихо, бабоньки! Ничегошеньки с ним не будет, бог любит пьяных да малых. Отлежится, да на своих двоих домой пойдет». И действительно, никто из пострадавших от ее руки семейных дебоширов в физической немощи замечен не был, морально — возможно, и такие были, но разве они признаются. Поутру, протрезвев, наказанные бригадиршей семейные хулиганы, не приходили — прибегали к ней домой и, пряча глазенки в пол, добродушно подсмеиваясь над собой, мол, ой, какой я дурак был вчера, начинали смиренно каяться, бить себя в грудь, просить прощения: «Баб Мань, ты это, ты тово-самое, ты уж прости меня, дурака, по глупости я, спьяну… обещаю больше не повторить… не сойти мне с этого места…» — клялись, божились, потирая ушибленные ребра. Не повторится больше! Ой ли! Свежо придание! Мужики, за редким исключением, да что там за редким — редчайшим, обещаний своих не выполняли, ну, а если и ходили дома по струнке, то до первой получки или до первого глотка-глоточка: известно — мужики народ легкомысленный, пока их петух в задницу не клюнет, пить не бросят… не-ет, не бросят, заразы!
Ну, да бог с ними, с мужиками, тем более, что с ними все понятно: мужик — он и есть мужик, куда ж бабе без него, впрочем, о них речь впереди. Вернемся к бабе Мане.
Посмотришь на нее со стороны: ну старуха и есть старуха, так и хочется сказать, что старость — не радость. Это когда издалека. А стоит подойти поближе да заглянуть ей в глаза, как все тотчас забудется: и паутиной морщинистое личико, и дряблая шея, и редкие седые волосы — перед вами будто совершенно другой человек с глазами небесно-голубого цвета, лишь слегка посветлевшими под натиском прожитых лет. Из всего сказанного получается, что главное у человека не его тело, ноги, лицо, главное — глаза! Можно, конечно, поспорить: какие еще глаза, в ее-то возрасте? Но, думаю, что этого не надо делать, просто посмотрите ей в глаза — и вы увидите, как они смотрят на вас тепло, доброжелательно, искренне; а если старушка ко всему прочему еще и улыбнется, то, думаю, что у вас так на душе полегчает, что и жить захочется долго, бесконечно долго, и не только жить, но и творить добрые дела.
Должно быть, именно поэтому шли к ней люди со своими радостями, а еще больше — с бедами, горестями — и, для каждого у нее находилось и доброе слово, и слово утешения. После общения с бабой Маней куда-то уходили и злоба, и ненависть, и зависть — и людям начиналось казаться, что весь окружающий их мир соткан исключительно только из добра, ибо невозможно жить на земле, где правит одно зло. Остается только сожалеть, что в наступившем веке таких людей, как наша бабушка, остается все меньше и меньше. По телевизору часто слышно: «у нас сейчас рождается и воспитывается новая формация людей». Вот-вот, именно формация! Одно непонятно: что это такое? Еще, от себя добавлю: если кому-то неинтересна судьба старушки, то ему лучше покинуть эти страницы, потому как очевидно, что нынешнее поколение любит читать-смотреть ужастики-страшилки, чем интересоваться жизнью, судьбой простого человека.
3
«Варшавянка» опять заскучала. Часовой у трапа, неприкаянно бродя по пирсу, по-прежнему горланил дурацкую песенку про невесть куда пропавшую шляпу. Далась ему эта шляпа! Скорее бы его убрали, может, песенный репертуар поменяется. Внутри лодки осталась только вахта, да и та, скорее всего, занимается бог знает чем. Наверное, дрыхнет без задних ног — вот чем. Надо и ей — лодке чем-то заняться. Известно, чем! Оставшись без действенного надзора, а вернее — от нечего делать, «Варшавянка» принялась хулиганить, если можно так выразиться: самовольно выдвинув перископ, она хозяйским взглядом прошлась по улицам военного городка, затем, включив лодочную акустику, едва не оглохла от какофонии городских шумов. О-о! И как только люди выдерживают весь этот грохот?
Конечно, будь командир на месте, он бы тотчас, в самой жесткой форме пресек самоуправство лодки, однако в настоящий момент он находился в отпуске. Слово-то какое хитрое — отпуск. Интересно, что он делает в этом своем отпуске? Ну-ка, ну-ка… И, любопытный глаз перископа двинулся по уже известному лодке адресу, к командирскому дому… О-па! У подъезда — штабной уазик. К кому это он? Никак к командиру? Становится все интереснее и интереснее. Ну-ка, ну-ка заглянем… Вскоре глазок перископа уткнулся в командирское окно, а эхолот виртуозно проник через пластиковое окно внутрь квартиры.
— Товарищ капитан второго ранга! Вас срочно вызывают к командующему базой! Сказали — срочно! Машина у подъезда.
— Понятно. Спасибо, старшина. Подождите меня в машине… — услышала лодка и подумала: нечасто адмирал вызывает к себе командира, да еще чтобы срочно. Должна быть веская причина… Причина! А вдруг ей срочно придется выйти в море? Ох, хорошо бы!
«Варшавянка» оглядела командира — не изменился ли он в отпуске. Вроде, нет, все так же строен, широк в плечах, что, впрочем, не мешает ему ужом скользить по лодочным трапам. А вот в лице похудел, вон как скулы резко обозначились — худобу под мундиром не спрячешь.
Заторопился командир. Как молодой матросик, спешно сбросив с себя спортивное трико, быстро облачился в форменный мундир. При этом вслух сам с собой разговаривает. «Зачем я понадобился адмиралу, я же в официальном отпуске? Может, на лодке случилось что-то чрезвычайное? Да нет, все было нормально, утром старпом звонил, докладывал по привычке, мол, служба идет согласно плановому расписанию без каких-либо серьезных чрезвычайных происшествий… Тьфу! тьфу! тьфу! на них!.. К тому же, экипаж затеял на лодке кое-какой мелкий ремонт своими силами. Молодец старпом, старается… Так что, остается одно — выход в море. Срочный, внеплановый выход! Возможны, большие учения. Интересно, меня одного вызвали или командиров других лодок — тоже? Впрочем, как бы там ни было, к черту отпуск! Вот и отлично! Все равно за две недели отпуска ничего путного не сделал: ни мало-мальского ремонта в виде поклейки обоев и замены плитки в ванной, ни на рыбалку не сбегал, ни книгу интересную не почитал — абсолютно ничего, что намечал не выполнил. А почему? Почему-у?!»
Одевшись, командир подошел к большому зеркалу и, бесцельно крутя в руках черную морскую фуражку с серебристым крабом, продолжил мысли, но уже про себя. Однако лодка, зная командира, как свои шесть отсеков, легко читала его мысли.
«Почему, в чем причина? Глупо, конечно, спрашивать у самого себя об этом, однако причина проста, как дважды два — четыре. От меня ушла жена. Да-да, взяла и ушла, вернее, не ушла — уехала в славный град Петра, в Санкт-Петербург. Какая разница — ушла, уехала, оставила, кинула, бросила! Вот именно, бросила! И раскис я, как снег в апреле, как половая тряпка скис! А еще — командир подводной лодки! Слюнтяй я, а не боевой командир! Позорище! Ну что, полегчало от самобичевания? Тогда хватит ныть, берем себя в руки и с легким сердцем идем сначала к начальству „на ковер“, а затем — к подчиненным. Никому не обязательно знать о моих семейных проблемах. Никому — и точка! Так, где мой походный чемоданчик? Ага, вот он, как пионер, всегда готов. Проверим… Полотенце, бритва, зубная щетка, паста… Что бы еще не забыть? О-о! Цветы не полил! Е-мое! Поздно, машина внизу ждет, придется соседку попросить. Так, что еще? Холодильник отключить. Зачем? Может, обратно вернусь. А если нет? Отключить, все равно он пуст. Ну вот, кажется, и все…»
Командир напоследок оглянулся… Комната выглядела пустой, по-холостяцки запущенной и даже, будто нежилой. Он закрыл дверь на ключ, позвонил соседке. Раздался хрип запоров, щелканье замков, недовольное бурчание: «Кого там еще носит?» — и из-за двери выглянула хмурая физиономия женщины. Увидев соседа, она прямо-таки засияла от радости.
— Ой, Вадик! Ты ли это? А я-то черте что подумала! Извини, не признала, богатым будешь. О-о! да ты в форме! Давненько я тебя в ней не видела. К лицу она тебе, прямо красавец ты в ней, ей-богу, красавец! А я тебя, в последнее время, что-то не вижу и не вижу! Где ты пропадаешь? Наверное, на своей лодке, да? Ой, о чем это я, говорят, ты в отпуске. Отдыхаешь, да? Господи, а исхудал-то-то как, поди испереживался, бедняжка! — всплеснула полными руками соседка. — Зря ты так, не стоит она того… Ой, да что ж это мы на пороге стоим, заходи, Вадик, заходи, одна я дома… — Не закрывая пухлого ротика, соседка широко распахнула дверь.
«Варшавянка» недовольно заворочала перископом — эта назойливая бестактная бабенка в пестром выцветшем халатике, действовала ей на нервы. Ну, что ты жгучей медузой к человеку прицепилась, его сам адмирал к себе требует, притом — срочно. Командир, да пошли ты ее за самый дальний горизонт или, как выражается боцман, к такой-то матери.
— Татьяна Николаевна, вы уж извините меня, что побеспокоил; зайду я к вам, обязательно загляну… в другой раз. Сейчас не могу — срочно вызвали в штаб, так что еще раз извините. У меня к вам небольшая просьба: можно я у вас свои ключи оставлю, так, на всякий случай, вдруг моя Вика вернется… ну, вы понимаете.
— Да, да, Вадик, я все, все понимаю! — закивала нечесаной головкой соседка.
— И если вас не затруднит, то полейте, пожалуйста, цветы, а то, боюсь, засохнут, — вновь попросил командир, стыдливо отводя взгляд от откровенно распахнутого халатика женщины.
— Конечно, конечно Вадик, о чем разговор! Полью, сейчас же пойду и полью, — торопливо пообещала соседка. — А что, неужели тебя опять в море посылают? Ладно, ладно, можешь не отвечать, я и так вижу, что в море. Поди, рад? Ох, уж эти мне мужики, так и норовят сбежать на свои кораблики, спихнув на хрупкие женские плечики всю бытовую тяжесть… — И она игриво повела отнюдь не хрупкими плечиками, еще и шутливо погрозив командиру наманикюренным пальчиком, мол, знаю я вас, мужиков, говорит, что на корабль идете, а сами…
— Извините, Татьяна Николаевна, меня машина внизу ждет, — попытался было улизнуть командир, но соседка вроде как слегка, но на самом деле цепко попридержала его за рукав кителя. «Варшавянка» поняла, что ей, по-видимому, скучно одной дома, и она не прочь еще поболтать.
— Машина? А-а, машина! Да, да, понимаю, мой тоже где-то в море болтается. Вадик, всего один вопрос, можно? — Глаза соседки были полны жгучего любопытства. — Твоя Вика вернется?
«Варшавянка» видела, что командиру, ой как не хочется отвечать на бестактно-глупый вопрос, однако в то же время он боится обидеть эту назойливую женщину. Она же, приняв его молчание за отказ говорить, всплеснула полными руками.
— Ой, да что ж это я, бестолочь такая, о Вике спрашиваю! Вадим, ты уж прости меня глупую, баба, она и есть баба. У нас что в голове, то и на языке, мы все по жизни такие болтушки! Иди спокойно в море, а за квартиру не беспокойся, я пригляжу. И за Вику не переживай, покрутит хвостом, побегает-побегает, а когда перебесится, то на ту же задницу и сядет! Сядет, сядет, куда она денется, как говорится, вместе тошно, а порознь еще хуже. Уж не сомневайся, по себе знаю, сама несколько раз от своего уходила…
— Татьяна Николаевна, еще раз извините, слышите, шофер сигналит? — должно быть, соврал командир, потому как «Варшавянка» кроме болтовни этой женщины-трещотки, других звуков не слышала. И командир, деликатно освободив руку из цепкого захвата соседки, запрыгал через две ступеньки вниз.
«Фу-у! Вот липучка мухоловчатая! — осудила лодка говорливую соседку. — Вцепилась в командира, будто самонаводящаяся торпеда в корабль, едва он от нее оторвался. Ну и народец, эти женщины!»
Сама же соседка, закрыв дверь и возясь с запорами, громко рассуждала: «Кажется, обиделся на меня Вадик. А зря, зря, я же хотела, как лучше, поддержать его хотела, успокоить, ведь сам не свой он, даже похудел из-за этой, прости господи, вертихвостки. Мужики против нас, баб, морально слабоваты, за ними глаз да глаз нужен, того и гляди — не в ту сторону уйдут. Вадим хоть и мужик что надо, а вдруг… горькую запьет, сопьется вдруг. Мало ли как в жизни бывает. И Вика хороша, дура! Такого мужика бросила! Да она ему в подметки не годится, а видишь ли… гордая! Сбежала, бросила! Ну и скатертью дорожка! Дура! За таких мужиков надо двумя руками держаться и ни на минуту их не выпускать. Симпатичный, стройный, а вежливый какой, обходительный. К тому же, не пьет, не курит. Вон мой смолит на кухне, как кочегарка зимой, не продохнуть. А расходы какие от этих сигарет! Бывало, замечание сделаешь — того и гляди в лоб получишь… Сбежала она, тоже мне — фифа столичная! Красавица писаная! Тьфу! Тощая, как эта дверная ручка! Скучно ей здесь, видите ли, театры ей подавай, рестораны с фонтаном! И почему такие спицы мужикам нравятся? И-их! Сбросить бы мне годков десять, я бы с Вадиком закрутила романчик, ей-богу бы его охомутала! Хочется, чего-то такого… романтического хочется, необычного, возвышенного! Ох, и дура же я, ну и дура! Зачем за военного выскочила, сиди теперь в четырех стенах, как в клетке, хоть кукуй, хоть пой, хоть вой…» — И, недовольно бурча под нос, разговорчивая соседка удалилась куда-то в свои покои, а «Варшавянка» закрутила перископом в поисках командира. Ага, вот он где!
Запыленный уазик стоял у подъезда. Старшина с матросом-водителем о чем-то оживленно болтали. Командир выскочил из подъезда.
— Товарищ капитан второго ранга, садитесь вперед, — спохватился старшина, на что командир, махнув рукой, ответил:
— Сиди, старшина. Мне без разницы, где сидеть. Ну что, поехали…
Вскоре, зеленого цвета уазик, пьяно завилял в сторону города осторожно объезжая многочисленные колдобины на разбитой дороге. И уже ей — лодке с красивым женским именем «Варшавянка», пришлось потрудиться, чтобы не потерять зрительно своего командира, который сидя на заднем сиденье, о чем-то напряженно думал. О чем? Да хоть, о чем он мог думать, но в первую очередь понятно, что о ней — о своей лодке, которая была для него вторым домом, а в последнее время — и, кажется, единственным. Впрочем, чего гадать, подумала лодка, лучше проследить за мыслями командира. И вот то она услышала.
«Все-таки, зачем я понадобился адмиралу? А действительно, зачем? Думаю — и не могу взять в толк: ну, зачем? На лодке все нормально, моя семейная жизнь никого не должна касаться, остается лишь одно — предстоит выход в море. Вопрос: когда? Да какая разница, когда? Главное, бы здорово выйти в море! Уйти в океан, чтобы полной грудью вдохнуть свежий морской воздух, чтобы увидеть, как резвятся дельфины, как над твоей головой плачут чайки, эти вечные спутники моряков… Господи, какие дельфины, какие чайки — меня бросила жена, я остался один-одинешенек, сирота я, сирота!»
Машину сильно тряхнуло. Командир открыл глаза — перед ним покачивались два стриженных матросских затылка. Он потряс головой, будто вспоминая, о чем размышлял.
«Забыть все как страшный сон и, побыстрее бы уйти в море! Уйти от пыльной, душной, ставшей такой неприветливой земли! Уйти, чтобы не видеть творящегося в стране бардака, не видеть всей грязи, подлости земной жизни, не наблюдать самодовольных рож зажравшихся дельцов на шикарных японских джипах, не сталкиваться каждый день на улицах, в подъездах с опухшими физиономиями местных бомжей, пьяниц, не видеть голодные глаза ребятишек, выпрашивающих на хлебушек возле булочной, а главное — наконец уйти от своей несостоявшейся семейной жизни и последующей за ней тоски, хандры, отчаяния. Уйти далеко-далеко-далеко! Уйти… чтобы вернуться! Ведь корабли должны возвращаться к родным берегам, к своему пирсу, а моряки — к семейному очагу. Только вот где он сейчас, мой семейный очаг? Разрушен, нет его… Эх, Вика, Вика, что же ты наделала? Я же тебя так любил! Люблю! И буду любить! Слышишь — буду-у-у!»
«Варшавянка», чтобы не видеть горестное лицо командира, на пару секунд отвела взгляд от перископа. Старшина с матросом-водителем недоуменно переглянулись — в громком возгласе офицера, оба услышали обнаженную боль, отчаяние и еще что-то такое, чего они, по своей молодости, не могли понять.
Переживающее вздохнув, лодка опять заглянула в перископ. Кажется, командир, как говорят люди, ударился в молодость. Вот он, будто наяву, видит себя совсем молоденьким курсантом военно-морского училища подводного плавания, а бросившую его Вику — юной студенткой консерватории, и самой-самой красивой девушкой на свете. Все у них было: и прогулки по Невскому, и белые ночи, и развод мостов, и первый робкий поцелуй, и жаркие объятия. Им тогда казалось, что нет на всем-всем белом свете никого, кроме их двоих: только он, и она! И еще была огромная, светлая, ничем не замутненная любовь! И, даже неземная. Он и сейчас будто откуда-то издалека слышит ее трепетно робкий вопрос: «Вадик, ты меня любишь?» И его немыслимо громкий, на весь город ответ: «Да-а! Я люблю тебя, слышишь, люблю-ю-ю!!!» Разве думали они тогда, что от той далекой, казалось бы, такой неразлучной, монолитной любви, даже можно сказать — счастливой любви! — останется одна записка на столе с коротеньким, но таким выразительно неизбежным словом: «Прости». Одно единственное слово, вроде такое простенькое, но как с ним жить? Жить — и кого винить в случившемся? Себя? Вику? Или обоих? И куда девать эти ежедневные навязчивые мысли, словно поселившиеся в голове? Куда? Их не выбросишь, как накопившийся мусор, и не забудешь, как незначительный, мимолетный эпизод, они всегда с тобой. Так что, самое лучшее сейчас — это уйти в океан, спрятаться на глубине, затаиться, забыть, выбросить из головы. Спрятаться, забыть… Глупо все это, как-то по-детски, ни в какой толще воды не спрятаться от тягостных воспоминаний… нет, не спрятаться…»
«Варшавянка» услышала, как, стукнув кулаком о колено, командир обругал себя: «Мальчишка! Слабак! Расклеился, точно истеричка! Кончай, слышишь! В конце концов, ты командир подводной лодки, а не «Ромео» с гитарой! Вот уйду в море, и все у меня наладится, потому как рядом будут знакомые лица сослуживцев, крепкий запах мужского пота, а главное — со мной будет моя любимая «Варшавянка»!
Будь у лодки слезы, она бы, наверное, заплакала от жалости к командиру, но так как «Варшавянка» была из высококачественной стали, то всего лишь поблагодарила командира за добрые слова о себе. «Спасибо, командир», — тихо прошептала лодка и, увидев, что машина с командиром исчезла за углом пятиэтажного дома, решила на время вернуться к пирсу, где и услышала знакомое…
4
«Упала шляпа, пропала шляпа… ля-ля-ля…» — Все так же, как и раньше, громко орал и топал по бетонке пирса тот же часовой-шляпник, должно быть, с нетерпением ожидая смену караула. «Ну, артист! Когда ж его сменят? — с неприязнью глядя на своего охранника с автоматом, раздраженно подумала лодка. — Достал он меня этой шляпой! Упала и пропала — ну и хрен с ней, как говорит, боцман Петрович. Пропала — купи новую, делов-то. Ну, люди! Из рядовой пропажи целую трагедию сочинят. Сочинители! Сходили бы разок со мной в океан — вот где простор для сочинений. На север пошли бы, к острову Врангеля — смотри, сочиняй про белых медведей, про полярное сияние, про коварные льдины; спустились бы к югу — пиши, выдумывай про коралловые острова, обжигающее солнце, пальмы-кокосы. А он все: шляпа, шляпа! Какие-то глупые у людей песни, неужели нельзя ничего умнее придумать? Кто-то где-то насочинял всякую белиберду, а этот балбес с автоматом почти два часа меня мучает пропавшей шляпой». — «Варшавянка» накинулась было на часового, однако затем сменила гнев на милость. — Чего это я, дура старая, к парню прицепилась, он, что ли, эту дурацкую песню придумал, ну, конечно же, нет, он всего лишь исполнитель. Просто скучно ему, домой, наверное, хочется, к маме, к папе. А что, нормальное желание, мне же тоже в море хочется, ой как хочется. Так бы и закричала на всю бухту: «Я в море хочу! Хочу, хочу, хочу!»
И «Варшавянка», оставив в покое горластого часового, ударилась в воспоминания. А почему бы и нет, время на это у нее есть.
«Да, было время, и я когда-то молодой, красивой, шустрой была! Ну прямо спасу нет, какой шустрой! — таким емким выражением, иногда брюзжит старпом. А как я ныряла, как ныряла! Куда там до меня дельфинам и прочим кашалотообразным! Бывало, нырнешь на запредельную глубину — аж дух захватывает! — и ты каждым швом ощущаешь, как нервно потрескивает корпус, как он прогибается от свирепого давления многотонной массы воды и, кажется, что все живое вокруг замирает от ужаса, и лишь одной мне не было страшно, скорее — весело. Глупая была, все мне было нипочем, и ничего меня особо не тревожило: ни страх морских глубин, ни жуткий арктический холод, ни обжигающая корпус тропическая жара, ни бессонные дни и ночи — абсолютно ничего, жизнь казалась легкой, безоблачной, вечной. Слово-то какое звучное: вечность!
А как меня люди любили, как любили! И я их любила, и по сей день продолжаю любить. Все, что делала, я делала ради людей, ради их жизней! Я беспрекословно подчинялась воле человека, подчинялась его разуму, его твердой руке, его амбициям, прихотям, наконец. А если уж быть до конца честной, то именно человек нещадно эксплуатировал меня, часто заставляя работать на пределе сил и возможностей, а то и вовсе на износ. Это его безжалостная рука швыряла меня на такие глубины, где меня могло разорвать, как перегоревшую лампочку, бросить на скалистое дно бесформенной грудой железа; это, беспощадный приказ человека заставлял меня смело, а временами — и авантюрно бросаться в самые, казалось бы, безумные, но такие стремительные подводные атаки на врага и, горе было тому, кто вставал у меня на пути — мои смертоносные торпеды всегда достигали намеченной цели… ну, почти всегда. Так что, не зря меня называли, и по сей день называют грозой морей и океанов. И это не хвастовство постаревшей лодки — это реальность, закономерный результат моих стараний, усилий, наконец — моего таланта. Ну и, соответственно, ежедневные бесчисленные тренировки всего экипажа. Вот видите, я не жадная, честно делюсь славой своих побед с человеком.
А если кто-то думает, что мой боевой путь — сплошь увлекательные прогулки в Арктику или жаркие тропики, то он глубоко ошибается. В моей жизни случалось разное, и не все было так ровно и не так гладко, как хотелось бы. Иногда мне приходилось удирать, прятаться и даже молиться людскому богу, во спасение свое. Всякое было… По молодости, ох и шкодливая я была! Бывало, спрячешься в самой толще воды и потихоньку, потихоньку прокрадешься к чужим, враждебно-молчаливым берегам, осторожненько поднимешь перископ — и вот, уже совсем-совсем близко видишь другую чем у нас, жизнь: упирающиеся в небо высоченные дома, ярко горящие надписи на непонятном языке, стрелой проносящиеся скоростные поезда, там даже автомобильные фары светят по-другому — ярче, зазывающее, маняще. Одним словом — заграница… будь она неладна! Насмотришься на эту слащавую иностранщину, вспомнишь родной пирс — и, так домой захочется, прямо спасу нет. Домой, домой рвешься! Конечно, не в прямом смысле, а осторожненько, осторожненько поворачиваешь назад, в океан, чтобы раствориться в его толще. Легко сказать — раствориться, бывало, не так-то просто это было сделать: невесть откуда, прямо-таки голодной акульей стаей на тебя вдруг наваливались противолодочные корабли, поддерживаемые сверху вертолетами и самолетами. И для меня наступал, как говорят люди, чистой воды ад! Тебя обкладывают со всех сторон противолодочными буями, точь-в-точь как судовой кок-повар окружает капканами появившуюся на камбузе мышь; любое твое движение стерегут, ловят каждый твой вдох-выдох, требуя лишь одного: всплыть! А всплыть — это значит сдаться на милость победителя. Для меня это позор, потому как победитель был всегда один, и это — я! Вот потому-то мой ответ врагам всегда был краток, как кончик у судового колокола: да пошли вы!.. Этому трехбуквенному ругательству меня научил боцман: он, и только он!
Я вот часто думаю: до чего же бывает подл человек, естественно, не наш — чужак. Иногда даже, казалось бы, в самом безобидном положении, когда вокруг тихо-мирно, а ты находишься в нейтральных водах, всегда найдется иностранная сволочь, которая постарается тебя, то есть — меня подловить, чтобы подло протаранить, якобы нечаянно утопить, швырнуть на дно. И это нейтральных водах!
Ну, а уж если я попалась в чужих территориальных водах — случайно конечно, не намеренно — то уж тут пощады не жди, щедро, от души завалят глубинными бомбами. В такой оборот тебя возьмут — мама не горюй! Вы знаете, что такое глубинные бомбы? О-о! Это такая гадкая штуковина, от которой лучше держаться подальше! Это говорю вам я — лодка, неоднократно испытавшая на своей шкуре дурную мощь глубинной бомбы. Просто страшно, когда каждой клеточкой, каждой молекулой своего нежного тела ощущаешь, как с тебя срываются листы внешнего легкого корпуса, как живые, шевелятся, готовые слететь с фундамента такие жизненно необходимые мне судовые двигатели, когда чутко слышишь, как оглушительно лопаются внутри тебя плафоны освещения, а экипаж, глядя на дергающийся от взрывов подволок, поголовно крестится и не стесняясь просит, умоляет меня: «Милая! Родненькая! Голубушка ты наша! Не подведи, выдержи, спаси и сохрани нас…» И чего только не сделаешь ради спасения близких, обожающих тебя людей? Сейчас, я могу с гордостью сказать, что это именно я выдерживала те безумно яростные атаки коварного врага, я спасала в первую очередь людей, а уже только потом — себя! Все: я! Спасала, и не один раз. Положа руку на сердце, признаюсь, что иногда мне было страшно, ой, как страшно, до жути страшно! Иногда хотелось превратиться в обыкновенную камбалу и зарыться, затаиться в донном иле или, выскочив из воды, обратиться в белокрылую чайку, чтобы взлететь в спасительные небеса, а то и глупым пингвином удрать, куда глаза глядят. Казалось, я пошла бы на все что угодно, лишь бы спастись, и жить, жи-и-ить!! Мне об этом не стыдно вспоминать, потому как я давно поняла, что страх свойственен не только людям, но и нам — лодкам. Главное — научиться преодолевать его. Скажу без хвастовства: я этому научилась. И здорово научилась! Бывало, отбросив липкий страх, под лопающимися со страшной силой подводными взрывами, я, извиваясь морской змеей, ползая по дну королевским крабом, пронзая подводную толщу подобно рыбе-стреле, стремительно уходила от разъяренного, не знающего пощады противника. Уходила избитая, израненная, истерзанная, но никогда не подводившая своих повелителей — мой экипаж. А когда люди, нежно гладя пальцами мое израненное тело, благодарили, меня прямо-таки распирало от гордости и так сильно хотелось, чтобы такие вот дивные минуты человеческой благодарности повторялись бы чаще, а лучше — постоянно. А для тех, кто думает, что я обманываю, заливаю, мыльные пузыри пускаю, скажу одно: все здесь сказанное мной — истинная правда!
Конечно, я простая дизель-электрическая лодка типа «Варшавянка», еще первого проекта, ныне — увы! — устаревшая. Куда мне до громил авианосцев, грозных крейсеров, красавцев эсминцев, фрегатов и прочих корветов; я против них — маленькая неприметная козявка, букашка, червяк! Пусть, даже червяк! Однако мне глубоко начхать на всех этих надводных верзил, я собственными глазами видела, с каким нескрываемым страхом дергались они, едва почуяв мое присутствие под своим днищем, а потом — как говорил боцман Петрович — навалив полные штаны, удирали во все лопатки даже не оглядываясь. Те еще, вояки! Знали, подлые, что парочка моих грозных торпед — и, самый крутой их авианосец, навеки заснет на дне морском грудой искореженного металла. То-то! Я хоть и маленькая, да удаленькая, однако создана не для морских туристических прогулок…»
Прервав воспоминания, «Варшавянка» сначала посмотрела на желтый шар солнца, обещающий приятное дневное тепло, затем — в сторону города, живущего своей, во многом не понятной ей жизнью. Нет, скорее, не до конца понятны живущие в городе люди, сам же город прост, как линия горизонта: прямые стреловидные улицы, карабкающиеся параллельно друг дружку на Лысую сопку, да по-хулигански разбросанный там-сям частный сектор — вот и весь город. Но какое лодке дело и до горожан, и до прочего частного сектора — ей бы разобраться в своем экипаже. Если честно, то он ей не до конца понятен. Вот именно, не до конца.
«Нет-нет, народ в экипаже хороший, он любит меня, очень любит! А, в тоже время, будто и не очень, — с легкой обидой подумала „Варшавянка“. — Смущают некоторые моменты. Например, такие… Пока находимся в „автономке“, пока плещемся в океане на остатках кислорода (наверху враги стерегут), или сидим без пресной воды, без свежих овощей, фруктов (закончились или пропали), проще говоря — в неблагоприятной или даже кризисной ситуации; люди, экипаж — меня прямо-таки лелеет, нежит, молится на меня, как на свои, появившиеся в последнее время иконы, а как только я к пирсу пришвартуюсь, прижмусь — любовь людская, словно туман морской исчезает, экипаж как бы подменили, в глазах у него появляется что-то другое, постороннее, ко мне совершенно не относящееся. От любви и следа не остается. Такие вот мои претензии к экипажу. Хотя, что ему до моих обид, он — хозяин, повелитель мой. Конечно, я не маленькая, все понимаю, моряки-подводники устали, по семьям соскучились, к ним торопятся — все это правильно, все это так, но… но мне все равно до слез обидно: неужели семья для экипажа дороже меня, лодки? А ведь как ни круть-верть, получается так и, никак иначе. Как в толщу воды, в огонь пожара, в торпедную атаку — так сразу: „дорогая-любимая! голубушка! спасительница!“ Как только ни называют, и даже молятся на меня. А, как ступят одной ногой на причал, так сразу становятся будто чужими: и бегут, бегут от меня, как корабли от неисправной торпеды, только пятки сверкают. Им, видите ли, семья дороже… Эй, подлый старикашка, ты чего тут разбегался?!» — Лодка сердитым взглядом проводила закопченный морской буксир, нагнавший на нее косматую волну. Этот вечный грязнуля ей не нравился, и на то у лодки были свои причины.
«Чего это я разнылась, как тот старый ботинок, — слегка укорила себя лодка. — Все-таки, не совсем права я, ведь любят меня люди, еще как любят. Несправедлива я к ним, зря наговариваю, надо это безобразие прекращать сию минуту, или, как говорят люди, не отходя от кассы. И только так! — Убедив себя в том, что она была несправедлива к людям, «Варшавянка» повеселела. — Бог ты мой, ну какой еще может быть разговор? Конечно же, они меня любят. Ну, покинут по приходу борт — и что с того? Через неделю-другую смотрю: спешат, торопятся назад, даже спотыкаются. Я же не слепая, не тупой кнехт на пирсе торчащий — я по глазам вижу, что не мило им на пыльной суше среди, разом навалившихся забот, проблем и прочих, прочих земных житейских неурядиц и дрязг, таких обыденных для любого гражданского типа, но никак не для настоящего моряка. Им, впрочем, как и мне, в океан хочется, душа простора требует, шороха морской волны, прохлады глубин. Только и всего-то.
Одно плохо и непонятно — в последнее время флот почему-то крайне редко выходит в море. Атомные подводные лодки еще туда-сюда, бывает, мотаются в океан (дежурят у чужих берегов), а вот надводные корабли будто к берегу цепями прикованы: то, говорят, у них топлива нет, то экипажи не могут укомплектовать из-за отсутствия призывной молодежи, то офицеры, месяцами не получая зарплату, пачками на берег списываются, то вообще, где-то на верхах заявят, будто бы у нас врагов не осталось. Последнее заявление или чье-то предположение, по-моему, вообще чушь собачья — кажись так, говорят люди, когда сердятся. Надо же, чушь, да еще собачья. А что, они по-своему правы: покажите мне того, у кого в этом мире нет врагов. Я уверена, таковых нет и не существует. Да что там много говорить, даже у меня — железной души лодки — враги имеются. Например, гадкая: брр-р! ржавчина! Или вот, проскочивший мимо зловредный морской буксир… Кто еще? А бог морей и океанов Нептун, он мне что — друг? Не друг, и даже не враг — вражина!
А ведь, помнится, раньше таких проблем не существовало: и топлива вдоволь имелось, и людей хватало, и ежемесячная зарплата своевременно выплачивалась, и врагов вокруг было немерено — живи да радуйся! Видно, в стране что-то серьезное произошло, для военно-морского флота не особо хорошее. А ведь точно произошло, даже люди на лодке изменились, стали раздражительными, мрачными, озабоченными. Интересно, почему вдруг?»
«Варшавянка» огляделась по сторонам, словно где-то там был ответ на ее весьма и весьма непростой вопрос. Но вокруг было спокойно: по-прежнему лениво кричали чайки, соседние лодки-атомоходы так же мирно дремали, часового-певца с его дурацкой шляпой сменили, а заступивший на вахту матрос, презрев устав караульной службы, читал потрепанную книгу, беспечно свесив ноги с пирса. Ну и наглец! Лодка хотела сделать ему хотя бы замечание, однако передумала: салажонок — он и есть салажонок, что с него взять.
«Да, изменились люди, — лодка опять принялась размышлять, — крепенько изменились, я это давно заметила. Каюсь, водится за мной грешок, люблю подсматривать да подслушивать, о чем люди в отсеках говорят, это мое, выражаясь человеческим языком, хобби, то есть — занятие. Опять же, по человеческим понятиям, это мое хобби — порочно и осуждаемо, однако я с собой ничего поделать не могу, видно, родилась я такой любопытной, ох, и любопытной! Ну и пусть! Пусть я порочна, однако ж все подслушанные мной разговоры во мне и остаются, я не болтлива, умею хранить человеческие тайны, уж насчет этого будьте спокойны.
Нет, что бы сейчас о прошедшем времени не говорили плохого, раньше все было гораздо проще и понятливее. И это я не голословно утверждаю, могу и словесно доказать. Помню, висел на пирсе огромный такой плакат, издалека можно было прочитать выражение «Коммунистическая партия — наш рулевой!» Ни больше, ни меньше. А что, все четко и понятно: рулевой рулит в правильно направлении, то есть, в заданном ему курсе; нет рулевого — судно неуправляемо, из стороны в сторону рыскает, на рифы напарывается, ко дну идет. Или вот другой пример. Вывесили «боевой листок». Читаю: «Берем соцобязательство отстреляться только на хорошо и отлично!» Что тут непонятного? Четко и понятно: пли! — торпеда вышла — и нет мишени, в щепки разлетелась. А что сейчас? Сейчас слышу от моряков столько непонятных для себя слов, что голова кругом идет — выражаясь опять же человеческим языком — от всех этих тарифов, индексаций и прочих приватизаций… Нептун их всех задери! Да что я, люди не могут разобраться в этих заумных словечках, которые сами же и выдумали. Впрочем, я скромничаю, не совсем же дура, смысл некоторых до меня дошел, скажу без хвастовства. Опять же, к примеру, возьмем хитрое такое словечко, как приватизация. Я в нем в два счета разобралась и выяснила, что это простой отъем у большинства и передача отнятого — меньшинству. Подобная схема наблюдается, когда один «годок», то есть — старослужащий, забирает у новоприбывших салажат их новенькие ремни, бескозырки, ботинки. Возьмем для примера, другое слово — тарифы. Оно очень похоже на белокрылую чайку, взлетающую все выше, и выше, и выше! Может, кто и не поверит, однако я самостоятельно разобралась, что такое альтернативная служба. Впрочем, что тут особенно разбираться, тут даже глупому морскому крабу понятно, что не всякий призывник пожелает служить на лодке, то есть — на мне, большинство пойдет туда, где полегче, а иные и вовсе готовы откосить от службы, даже в тюрьме попасть, срок отсидеть, лишь бы не идти в армию. Что и говорить, помельчал народ и физически, и духовно. Хочу — не хочу, желаю — не желаю, а ведь есть такое простое и короткое слово «надо»: надо — и все тут!
Люди вообще сложные существа. Любят они себе проблему создавать, и не просто любят — прямо обожают, без них жить не могут, на пустом месте создают и создают. Будто жизнь без проблем для них — жизнь без смысла. А копни глубже — проблемы-то оказываются мелкими, пустяковыми, никчемными. А как люди могут ругаться, ссориться между собой — это же вообще целое искусство! Из-за всякой пустяковой мелочи, из-за косого взгляда, из-за одного единственного слова — из-за одного! — могут крепко переругаться, перессорится. И это — самые умные в мире существа! Если в экипаже кто-то ссорится, то лично для меня это… это, как удар тяжеленой кувалдой по моему гребному валу. Больно-то, ой, как больно!
Нет, я, конечно, и вижу, и понимаю, что сейчас время наступило трудное, что сейчас людям тяжело, однако не только им тяжело, может быть, мне — вдвойне, а то и втройне хуже, чем им. Да-да, именно так! Иногда, глядя на мелкую людскую склоку, мне так и хочется крикнуть: «Люди! Оставьте свои мелкие земные распри, обратите наконец внимание на меня! Вы что, слепые, не видите, что мои борта обросли тошнотворно скользкой ракушкой, покрылись ржавчиной, безжалостно разъедающей мое уже немолодое тело? Откройте наконец глаза, вы что, не видите, что меня надо срочно ставить в док? Сейчас же, срочно, немедленно, безотлагательно! Подремонтировать, почистить, покрасить — я сразу же помолодею лет на двадцать, и мы с вами еще порезвимся в океане, подразним самого Нептуна, грозу морей и океанов, подергаем его за бороденку! Ой, с каким удовольствием подергаем! Я все помню! Помнится, этот старый хрыч частенько грозил мне трезубцем острым, все угрожал: „Смотри, шалунья вертлявая, допрыгаешься, доиграешься ты у меня, отправлю на дно морское!“ Я ему смело отвечала: „Послушай дедуля, ох, и напугал же ты меня, прямо спасу нет! Смотри, сам не рассыпься от старости! Отдыхай себе, куда тебе со мной тягаться…“ Смелая я была, храбрилась беспечно, а все потому, что молодая была, глупая, бестолковая, жизнью не битая. Сейчас-то я понимаю, как нежелательно ссориться с этим не стареющим, вечным, свирепым дедом. Понимаю, но иногда с собой ничего поделать не могу, так и тянет, и тянет пошалить, похулиганить, как говорят люди, дурную кровь по жилам погонять; и, очертя голову, искушаю судьбу, бросаюсь я туда, где мне не следует быть и, даже близко подходить нежелательно Сейчас-то думаю, что я была самонадеянной, неисправимой дурой. А что, так оно и есть. Ведь, когда-нибудь достанет меня трезубцем старик Нептун, ох боюсь, достанет. Не хотелось бы этого, но жизнь лодок — увы! непредсказуема. Я знаю, о чем говорю. Не раз висела над бездной морской, с любопытством в нее заглядывала, и жутко страшно мне становилось от увиденного: все дно морское усеяно погибшими кораблями. И старые, и новые, и металлические, и деревянные — кого там только нет? От средневековых голландских фрегатов до японских линкоров Яванского моря! Лежат бедолаги на коралловых рифах, на скалах острозубых, на равнине морской, где песком присыпанные, где травой морской опутанные, ржавые от времени, от воды соленой. Глядя на чью-то, пусть и давнюю смерть, начинаешь невольно задумываться: а где тебе самой лучше успокоиться — то ли на дне морском, то ли на корабельном кладбище? Есть еще вариант с металлоломом, и дальнейшей переплавкой на гвозди. Это, конечно, самый худший вариант. А вообще-то, я еще не решила, что и где лучше…»
Мимо опять пропыхтел буксир. На этот раз за ним, рыская из стороны в сторону, привязано тащилась несамоходная баржа, груженная красным кирпичом. «Варшавянке» вдруг захотелось во весь голос громко выругаться, дескать, шляются тут всякие — разные хрипатые. Однако, решила промолчать, потому как была чуточку суеверной и посчитала, что появление буксира, может быть… да мало ли, что это могло означать.
«Куда это он ее поволок? Неужели, на корабельное кладбище? — с невольным трепетом предположила «Варшавянка», но тут же отвергла это предположение. — Ерунда! Баржа под завязку нагружена кирпичом, а на кладбище корабли отводят, полностью освободив их от всего мало-мальски полезного, короче — пустыми. А так ничего страшного не произошло, буксир выполняет обычную работу, к тому же баржа была груженной по самые борта.
Жизнь — копейка! Слышала я от людей такое выражение. Наверное, оно про нас, про подводные лодки. Это наша жизнь-копейка. Больно дешево. А что ты хочешь, подойдет когда-нибудь ко мне такой же вот охрипший буксиришка и, ехидненько так, спросит: «Уж не тебя ли, козочка драная, мне приказали увести на корабельное кладбище? Что, доскакалась, допрыгалась, дорезвилась? Все, пора и честь знать. Что, как дура глупо моргаешь, а ну принимай буксирный кончик — и айда за мной! Давай, шевелись!» Грубиян! И потащит он мое еще ладное тело на корабельное кладбище. Ж-жуть! Как-то проходила я мимо того кладбища. Зрелище, скажу я вам, печальное, жалкое, тягостное. Некогда стройные, грозные, а ныне — мертвые корабли с глубокими ранами на бортах, с ржавыми рубками, слепыми иллюминаторами застыли в неестественно-пугающих позах убитых бойцов. «Убитых» резали, кромсали, рвали кранами, волокли тракторами, грузили в вагоны и, куда-то увозили. Былая гордость флота — и такой печальный конец. Чудовищная несправедливость. Кто бы мог подумать.
А этот буксир, хам хрипатый! Ведь, он сам плоть от плоти из железа, из стали, сам рожден для моря, для волны, а выполняет функции палача, черт бы его побрал! Баран бесчувственный… Хотя… кто его знает, что он ощущает, когда тащит очередную свою жертву на плаху? Может, неуютно? Ведь и его в недалеком будущем, возможно, ожидает та же печальная, незавидная участь, потому как «все мы смертные», по выражению мичмана Петьки. Может, я зря на буксир наговариваю, может, у него под слоем ржавчины — чуткая, добрейшая душа. Подойдет он ко мне, пожалеет, спросит с жалостью: «Что, красавица, и тебя на гвозди? Я думаю, рановато, на вид ты такая приятная, а главное — хорошо выглядишь, не уступишь молодой. Мне тебя до слез жаль. Эх, жизнь наша железка! К сожалению, она так коротка. Боюсь, что скоро и меня… того, сама понимаешь. Пашешь, пашешь на людей, а вместо благодарности тебя: р-раз! на гвозди! Эх, люди, люди! Нет у них ни жалости, ни души…»
Вот после таких скорбно-сочувствующих слов буксира, лодке станет обидно, так обидно!
«Варшавянка» отчаянно заморгала рубочными иллюминаторами, стараясь не расплакаться горькими слезами. «Не плакать! — приказала она себе. — Ведь ты же сильная, мужественная, не зря тебя недруги прозвали «Черной дырой», не зря над твоим корпусом гордо развевается Андреевский флаг.
Да нет, не заплакала лодка, не зарыдала слезно, сейчас она обратилась даже не к людям, скорее — в никуда. «Послушайте, вы! Не нужен мне заслуженный отдых на корабельном кладбище, я хочу в океан, отправьте меня в плавание, в „автономку“ на многие-многие месяцы! Ну, пожалуйста! Я хочу напоследок ощутить тугую выпуклость волны, хочу лизнуть соленые брызги, хочу услышать стонущие крики буревестника, визгливо-шипящие переговоры китов, хулиганистый свист дельфинов; я, вибрируя всем своим мощным корпусом, желаю зарыться в прохладную толщу океана и парить-парить над его мрачными глубинами. Всем-всем, кто меня слышит, сообщаю: я не быть просто грудой ржавого металла, потому что я — лодка, боевая единица флота российского!!»
Услышав отчаянные крики подводной лодки, любопытные чайки закружились над ней, с недоумением спрашивая друг у дружки: «Чего это наша старушка разоралась? Может, узнала, что ее скоро на гвозди поволокут?»
Вот дуры бездомные! Так лодка хотела обругать глупых чаек, однако неожиданно пришедшая мысль заставила ее забыть о них.
«О ком это они кричали? Кого на гвозди?? Меня? На гвозди? Ну почему именно меня? Я что, крайняя? Получается, так. Да и что здесь непонятного? Я же сама из того же материала, что и гвозди. Другое интересно: куда деваются люди, когда они, как и я, состарятся? Что с ними дальше происходит? Может, их тоже на гвозди пускают? Людей — на гвозди?! Какая глупость! Н-да, тут я явно перегнула. Какие из них гвозди? Они такие хрупкие, такие мягкие, к тому же, умные, чтобы просто гвоздями быть. Нет и нет! Хотя, помнится, мой командир про кого-то из штабных выразился, что тот глуп, как гвоздь… или пробка? Ну, неважно, глуп и глуп. А может, он просто пошутил? Нет, все-таки, куда-то люди уходят, не живут же они вечно? А что, если они в медуз превращаются, вон их в океане сколько, не счесть?.. Да ну, не может такого быть! Медузы такие дурные, сами будто специально под мой винт так и лезут, и лезут. Нет, люди — не медузы! Тогда… О! А что если они превращаются в звезды, что ночью светят? Похоже на то… Однако тут же возникает новый вопрос: почему ночью звезды в океан падают, кто их с неба скидывает, и зачем?»
«Варшавянка» не успела домыслить о падающих звездах, как увидела бегущих по пирсу моряков. «Куда это они? — принялась гадать. — Может, на атомоходы… или ко мне? Лучше бы ко мне! ко мне! ко мне!»
И действительно, вскоре по покатой палубе «Варшавянки» загремели тяжелые ботинки экипажа.
— Боевая тревога! Корабль к походу готовь!
5
Косой дождь нещадно хлестал по стеклу. Баба Маня перекрестилась на угол, где темнела потрескавшаяся от времени икона: «Господи, Иисусе Христе, помилуй нас…» — и вновь повернулась к заливаемому дождем окну. За окном, метрах в сорока едва виднелся барак с невидимой в темноте облезлой вывеской, сообщавшей, что в нем находится «Сетепошивочный цех рыбокомбината», который она охраняла, выйдя на пенсию. И хотя цех уже не работал, превратившись в склад старых сетей, поплавков, якорей и прочего барахла — службу баба Маня несла добросовестно, бдительно. А как же иначе, вроде, ничего ценного, а брось, сними охрану — мигом все растащат, до последнего пожарного багра уволокут и спасибо не скажут. Что и говорить, народ у нас на это дело лихой, ухватистый, приспособленный на это дело народ.
Желтая зигзагообразная молния, безжалостно разорвав непроглядную тьму, на миг ярко осветила окрестности, следом оглушительно рванул гром — и барак, кажется, вроде как слегка тряхнуло.
«Ой, святый Боже, святый Крепкий, святый Бессмертный, спаси и помилуй нас… — трижды крестясь, пробормотала старушка. — Эка пакостливая погодка… шут бы ее взял! И откуда только этот тайфун взялся так нежданно-негаданно? Никто не знает, каждый, свое болтает. Одни говорят, что с Тихого океана пришел, другие — со стороны Японии заявился, третьи Китай обвиняют, наши поселковые бабы — Гришку покойничка не к ночи вспомнили, дескать, без него ну никак не обошлось. Нашли крайнего-Гришку! В с другой стороны, почему бы и не вспомнить хорошего человека: и ему на том свете приятно, и нам здесь, пока еще живущим, нелишне вспомнить его. К тому же, доброе слово ни живому, а уж тем более, мертвому, не навредит. А что бабы про Гришку болтают, так это они по глупости женской, по бестолковщине своей, что, как известно, простительно.
Между прочим, Гришка — нормальным мужиком был, хотя при жизни чего он только ни накуролесил, и как только его не называли. И бесшабашным, и заполошным, и окурок он, и сморчок, и еще этот… индюк куражливый. Вот уж точно, ох, и куражливым он был! Был… Эх, Гришка, Гришка, пусть земля тебе будет пухом. Два дня прошло, как его схоронили, а будто живой стоит он у меня перед глазами, и лыбится, лыбится сердешный. Опосля, спрашивает: «Ну что, бригадир, не сдадим врагу Варяг?» Спросит и сам же, бывало, отвечает: «Нет, не сдадим! Помрем, но не сдадим!» Доболтался, родимый — помер. Но вот интересно получается, пусть и помер Гришка, и закопали его, однако наши поселковые люди будут его еще долго-долго вспоминать кто добрым словом, кто по-разному. Иногда, так кажется, что земля без некоторых ушедших людей, словно пустеет сиротски, как будто живущим чего-то не хватает, такого привычного, необходимого, нужного. А другой человек помрет, глядишь — о нем через день-другой позабыли, как о растаявшем снеге. И сразу хочется спросить: зачем человек жил? Что после себя оставил? А получается, ничегошеньки не оставил. Разве это не обидно?
Нет, Гришка не такой был. Бывало, растянет баян трофейный, да ка-ак запоет — ноги сами в пляс пойдут, а ежели грустное что — слеза так на глаза и навернется. Одним словом — талант был у человека. Играл так, что заслушаешься. А ведь росточком был мал покойничек, худ, как спичка, лицом невзрачен, а голосище — будь здоров был, почище маяка туманного ревел. Ему бы, милому, в телевизоре играть али где на сцене петь, а не сети смолистые вязать да просоленными руками невод с рыбой тянуть. Я вот на теперешних горлодеров в телевизоре смотрю, и плевать хочется: ну и стыдобища! Одна срамота! Глянешь: навроде как один выскочил петь, ан нет — за ним, точно угоревшими кошками бросается в погоню толпа голоногих девиц… шут их задери! Он, бедняжка, уже и петь пытается, уже от натуги синенький весь, уже и трубку с проводом норовит заглотить, а его все равно не слыхать — помощницы окаянные, начисто глушат пение своими воплями да солдатским топаньем, дрыганьем. Хоть слуховой аппарат в уши вставляй, все равно не поймешь, о чем артист пытался петь, что хотел высказать песней. Прямо не концерт — головная боль. Плюнешь, вырубишь и сразу Гришкины песни вспомнишь от которых, бывало, бабы навзрыд ревели, особливо которые вдовушки, а мужики — в сторону отворачивались. И вот теперича, те же бабы, как бы обвиняют Гришку в пришедшем тайфуне, ну не дуры ли они, а? Нашли крайнего…»
Баба Маня не зря защищала покойничка, он долгое время работал с ней рука об руку.
«А нечего тут напраслину на него возводить, Гришка был веселым мужиком, общительным, компанейским. Правда, недостаток у него один имелся, зато какой! — выпивал частенько. Как частенько? Да при каждом подвернувшемся случае пил, зараза этакий! Ну, а как выпьет, тут ему, как говорится, любое море по колено, тут он мог взорваться по любому пустяку, недаром его Капсюлем прозвали, то есть — взрывателем. Посмотришь на него — росточка махонького, из себя не ахти какой здоровяк, а гонору! гонору в нем было выше крыши, отчего и страдал, бедолага. Бывало, придет утречком на работу, а по его лицу сразу видно, кто первым начал драку, и кто больше всех пострадал. Мужики смеялись: «Что, Гриша, опять на баяне сольный концерт давал?» И Гришка, как заведенный, сразу начинал хвастаться, сколько ворогов он уделал, скольких уложил. Хвастливым был — спасу нет. Тары-бары разводил по любому поводу, да и без повода мог точить лясы. Вроде, до армии за ним такого не наблюдалось. Помню, в солдаты его провожали с латанной-перелатанной гармонью, а через четыре года он домой возвратился с шикарным германским баяном. Хвастался — трофейный, куплен был за пару бутылок спирта военно-морского, потому как сам он отслужил на Тихоокеанском флоте. Целых три месяца не работал, говорил, что от армии отдыхает, с утра до вечера морскими брюками — клещами или клешами? — пыль по улице огребал, веселил народ музыкой, пением, хвастовством. Кажется, куда ни пойдешь, везде Гришкино: «Я на «Бойком» служил, на эскадренном миноносце!», «Я был лучшим минером на флоте!», «Меня лично приглашали в ансамбль песни и пляски Тихоокеанского флота!», «Я сто два дня на «губе» отсидел!», «Я школу «марксизма-ленинизма» на корабле закончил! Я политически подкован не хуже любого замполита!» Сплошные «яколки» слышались от этого балабола. Наконец его мать — Прасковья, не выдержав долгого загула любимого сыночка, ко мне за помощью объявилась, мол, помоги мне неразумное дитятко на рабочие рельсы поставить, Христа ради прошу. Отчего вдовушке не помочь — помогла, взяла Гришку в оборот, всыпала ему по первое число, на следующий день на работу не вышел — выскочил, и работником стал дельным, хотя и хвастаться не прекратил, что не так страшно; хвастовство — не пьянство, можно и пережить.
Случай один вспомнился, давний. Меня, тогда еще не бабкой величали, а уважительно — бригадиром. Не все, конечно, находились и завистники, те за спиной обзывали «Манькой Бригадиршей», или еще старались обиднее уколоть — «Маней Кувалдой», за руку мою тяжелую. Ну, да бог с ними, с завистниками, не о них речь. Как-то утречком на речке, я кое-какое бельишко стирала-полоскала. Тогда стиральных машин не было, обходились речкой и стиральной доской, а зимой корыто выручало.
Стираю на речке, здесь же полощу, отжимаю — глядь, подходит тогда еще молоденький Гришка с газетой в руке. Я насторожилась, ох, думаю, неспроста заявился, да еще и с газетой. А он, мелко-мелко позевывая губастым ртом, как бы ненароком спрашивает:
— Слышь, бригадир, ты новость слышала?
— Какую такую новость? — напряглась я, но вида не подаю, да и некогда мне с ним болтать — бельем занята.
— Не понял, что, и вправду ничего не слышала? Ну ты даешь стране угля! А еще бригадир… — ехидненько так, шевеля нижней губенкой, он начинает умничать. Мне так захотелось врезать ему мокрым бельем, не знаю, как сдержалась. — Юрка Гагарин в космос слетал и вернулся. Вот! — сообщил он с таким видом, будто он с нашим первым космонавтом за одной партой в школе сидел.
— Ну и что, — отвечаю, а сама по привычке принюхиваюсь — не выпивши ли он. — Тоже мне, новость нашел. Ты что, Гриш, с печки упал или переспал сегодня? Гагарин-то поди уже месяц как вернулся. Прилетел — и слава богу. Меня сейчас больше наш невод волнует. Скоро выставлять, да боюсь, как бы погодка не подвела, начнет штормить — помучаемся. А вообще-то, по всем признакам в этом году должен быть хороший ход горбуши…
— Мать моя Волга, отец — Тихий океан!! — ударяя себя по худым ляжкам, лопнувшим канатом взвился Гришка. — Какой невод, бригадир?! Тут космос, понимаешь: кос-мос!! Вселенная! Неохватная для глаза! А ты со своей горбушей лезешь! Ты что, не соображаешь, масштаб-то совсем-совсем другой. Эх, бригадир, бригадир! Как же ты мелко плаваешь! Если честно, не ожидал, не ожидал я от тебя такого мещанства! И посему мне, рядовому члену нашей с тобой передовой бригады за тебя очень и очень обидно! Нет, правда, до головокружения обидно…
— Ну, ты, член бригады, тебя кто кормит, космос или горбуша?! — обозлилась я на Гришку. — Что ты тут мне свои тары-бары разводишь, или тебе заняться нечем? А если ты трояк на бутылку выпрашиваешь, то у меня его нет с собой, а если бы и был, не дала бы, сам знаешь.
— Да уж знаю, — упавшим голосом подтвердил Гришка. — Ты не права, бригадир, какой там еще трояк, я от души подошел с тобой поговорить, ей-богу, от души! — Он даже занес руку, наверное, чтобы перекреститься, но, видно, чего-то вспомнив, опустил ее со словами: — Честно, от души. Вижу, ты мне не веришь. Могу даже поклясться. Да разрази меня гром, да спали меня молния, да не поднять мне больше… Нет-нет, только не это… Бригадир, один вопросик можно?
— Один? Ну давай, валяй, только побыстрей, сам видишь — некогда мне, — разрешила я, лишь бы побыстрее от него отвязаться.
— Вот скажи мне: что такое космос?
Н-да, тот еще вопросик! Чего у Гришки было не отнять — так это умения ошарашивать людей своими неожиданными вопросами. Признаюсь, ошарашил он и меня. Стою, белье уронила в таз и молчу, молчу, как уснувшая рыбина. А что говорить-то было, я не знала, что такое космос. Да и откуда мне было знать с моим четырехклассным образованием, слава богу, что еще читать-писать научилась. Не знала, а признаться было стыдно. Когда Гагарин вернулся «оттудова», все кричали «Ур-ра! мы в космосе!» — и я кричала, время было такое, единодушное.
— Ладно, бригадир, не парься, я понимаю твои затруднения и потому, так и быть, беру над тобой шефство, как город над деревней. Так сказать, для повышения твоего общего развития… умственного, я имею в виду. — Гришка раскрыл передо мной газету, наверняка месячной давности (газеты у нас тогда были редкостью, и лишь один экземпляр доставлялся в поссовет, где и подшивался). Сует мне ее под нос и голосом учителя начальных классов говорит: — Вот, глянь-ка, видишь, фото? Это Юрка Гагарин… дружок мой закадычный, мы с ним на одном эсминце служили, «Бойкий», может, слышала? Нет? Жаль, жаль…. Нет, правда, и даже в одном кубрике спали, я внизу, он — надо мной. Ох, и веселый был парень, компанейский такой, свой в доску. Опосля его от нас в космонавты забрали… тогда набирали из моряков, к качке невесомой привычных. Между прочим, меня тоже в отряд космонавтов направляли… правда, меня рост подвел, двух сантиметров не хватило, всего двух…
«Ну, пошел заливать, прохиндей, — подумала я с тоской. — Господи, сколько бы я уже белья перестирала!»
— Повезло Юрке! Представляешь, после железа эсминца — и сразу в космос! Опосля слава, звания, Лондон, Париж! Везу-унчик! Бригадир, я думаю, он видел с космоса, как ты меня, его лучшего друга забижаешь, опохмеляться не разрешаешь, сейчас вот трояк не выделяешь. Я думаю, он не одобрил бы твое…
— Гриш, хватит трещать, как камбала хвостом! — резко оборвала я разошедшегося говоруна. — Ты про космос забыл, — напомнила я ему, потому как мне самой было интересно узнать, что же такой космос.
— Ах, да, да! Совсем забыл, что ты у нас серость деревенская, хоть и бригадир…
Вот недомерок, все-таки не утерпел, уколол он меня! Ничего, мы терпеливые.
— … Ладно, слушай, но не перебивай. Знаю я вас, баб… Космос — это… это воздух, который вокруг земли вертится и которым мы с тобой дышим, соответственно — и существуем…
И еще битых полчаса, шепелявя разбитыми в очередной драке губами, «близкий друг» первого космонавта объяснял или, что вернее, травил мне про Солнечную систему, про Полярную звезду, круглые скафандры, борщ в тюбиках-пакетиках. Я терпела, но когда он перешел к тралению мин в территориальных водах Северной Кореи и тут же принялся прутиком рисовать на земле устройство противоминного трала, я не выдержала.
— Хватит! — рявкнула я, четко поняв, что ничего путного о космосе я не услышу. — А ну, забирай свою рогатую мину и вали с ней мухоморы собирать! Вали давай, грамотей с эсминца… шут тебя забери!
Гришка недоуменно уставился на меня, мол, чего это бригадир на дыбки поднялась, обиделась, что ли. Зря она так, он по доброте душевной хотел ее кое-какой грамотенкой подковать — бригадир, все-таки, знания ей не помешают. Пусть он не учитель, однако право учить других имеет, как-никак полных семь классов закончил (маршал Жуков, говорят, всего-то — четыре), да к тому же в армии годичную школу марксизма-ленинизма одолел. А это вам не фунт селедки, почти как политическая академия в некотором смысле. То-то!
— Ладно, бригадир, не желаешь про космос — ну и не больно-то надо, как говорится, вольному — воля, больному — укол в одно место, а мужику — стакан… полный, доверху. Шучу, шучу! — Что-то подозрительно быстро согласился, вроде бы замолчать Гришка. Ой, подозрительно.
— Я вот что хочу напоследок сказать. Если бы меня послали в этот самый космос, я бы ничуть не хуже Юрки слетал, запросто бы слетал и обратно вернулся, не сойти мне с этого места! Что, не веришь?
— Ты, в космос? — не смогла сдержать я смех, представив махонького Гришку в огромном скафандре, да еще с его рогатой миной в руках. Подумать только, наш Гришка — космонавт! И смех, и грех!
— Нет, Гриша, не взяли бы тебя в космонавты, ты хоть и шибко образованный, а ростом не вышел, сам же сказал. А Гагарин, поди, ого-го! под сажень…
Гришка задумчиво посмотрел на меня, затем неуступчиво заявил, как отрезал:
— Чепуха на постном масле! В космос должны брать небольших, таких как я, там места мало. Точно, точно! Помню, к нам в океане подводная лодка пришвартовалась, проекта «Малютка». Так вот, хочешь — верь, хочешь — не верь, экипаж состоял из этих… карликов. Да-да, карликов! — повторил он, вроде как убеждая себя. — Малюсеньких таких… крохотных.
— Карликов? Ой, Гришка, хватит трепаться! Иди давай, меня стирка ждет, — испугалась я, что из-за этого баламута не успею белье достирать. Это же надо такое придумать — экипаж из карликов! А может, и лодка карликовая была?
— Ну хорошо, хорошо, хватит — значит, хватит! — И опять подозрительно быстро согласился Гришка… однако не ушел, стоит, с ноги на ногу переминается, будто в кустики желает. — Бригадир, разреши последний вопрос, последний, клянусь своей по пьяни утерянной бескозыркой.
— Ну что тебе еще? — сердито спросила я.
— Ты вот все время твердишь, что бог все видит, что бог накажет, что он поможет. Ведь так?
— Ну так… — подтвердила я с опаской — от этого пройдохи чего угодно можно ожидать. — Говорила, и что с того?
— А то! Все твой бог видит, все он слышит, всех накажет! Видит он, как бы не так! Вон Юрка слетал в космос — и что? Назад вернулся, понимаешь бригадир: на-зад! Жив, здоров и целехонек! А ведь он же наверняка коммунист, считай — безбожник! И никакого бога, он там не видел! Так где же он, твой бог? Тю-тю, нет его, нет и все! Юрка не видел его. И как это понимать? — плутовски скривился он. — Объясни мне…
Объяснить этой хитроглазой бестии? Думаю, это невозможно, наверное, легче море до дна выпить, чем его в чем-то убедить. А если серьезно, то нет у меня времени что-то объяснять этому шалопаю — это, во-первых. Во-вторых, вряд ли он что-то поймет, видно, где-то с утра успел хлебнуть — запашок от него хмельной, свеженький. Ну, а в-третьих, положа руку на сердце, признаюсь, что я сама не больно-то в религии разбираюсь, верую и верую как и большинство народа, разве этого мало? Однако этот всезнайка ждет ответа, вон как ехидненько глазки сощурил, только и ждет, чтобы я на его крючок попалась, вот для него радости-то будет — захлебнется. На весь поселок растрезвонит, что бригадир простых истин не знает, а других жизни пытается учить. Нет, надобно как-то пугануть его, может, отцепится.
— Гриш, — говорю спокойно, — ты вот все брешешь да брешешь, что ни попадя, будто собака на ветер, а Бог-то все слышит, ты бы поостерегся.
— Гы-ы! Напугала! Слышит он! — не пугливо оскалился Гришка. — Как же, так я и поверил! Видит он! Ага! А почему тогда ракету с Юркой пропустил? Ведь пропустил, даже паспорта не спросил. Это как понять? Согласно Уставу караульной службы, твой бог обязан был спросить: кто такой? откуда? куда и зачем?..
«Бог ты мой, — думаю с тоской, — Белье в тазике киснет, а этот раздолбай — прости Господи! — как репей прицепился. Что бы ему такое ответить, чтобы он и про паспорт забыл, и про Устав свой караульный? Что бы, что бы такое, такое!..
— Гриш, знаешь, что я тебе скажу: мало тебя в детстве пороли, ох, мало! Ты вот, смотрю, всюду похваляешься, что ты школу марксизма закончил, что ты ужас какой грамотный, прямо спасу нет. А я вот, смотрю на тебя, и вижу: каким был ты темным, темным и остался, потому как простых вещей не видишь, — отвечаю я ему, стараюсь зацепить покрепче, пообидней. Пустое — лыбится непробиваемо, дескать, мели, Емеля, твоя неделя. Даже не обиделся. Ну, человек!
— Ты вот говоришь, — однако, продолжаю я упрямо, — паспорт подавай, объясняй, куда и зачем. А действительно, зачем? Зачем Гагарину паспорт? Ты что, сам не знаешь, почему Бог его в космос пропустил? Не знаешь? Просто удивительно, весь мир знает, а ты — нет…
Смотрю, мой Гришка, как заправский конюх, оседлав коня, вперед подался — сейчас или поскачет, или заржет по жеребячьи.
— Бог его за улыбку пропустил. Ты глянь на фотографию в газете, глянь, глянь! Видишь, какая у него улыбка? Широкая, добрая, ласковая! Одним словом — неотразимая. Ну как с такой улыбкой да не пропустить? А теперь ты посмотрись на себя в речку… Ниже, ниже нагнись! Улыбнись! Да шире, во весь рот! Что отскочил, испугался? Да, Гриша, с такой, как у тебя, улыбкой, Бог тебя даже к воротам не подпустит, назад с космоса пнет. Понял? А теперь иди своей дорогой, некогда мне с тобой антимонии разводить.
И что вы думаете, ушел он? Как бы не так! Сморщился, как мокрый кирзовый сапог у горячей печи, да башкой затряс, будто проверяя, на месте ли она.
— Ну бугор… ну ты даешь! Вывернулась, чисто гадюка… надо же! Ну ничего, еще не все мины протралены, не весь фарватер очищен, есть место для маневра. Одно жаль — времени нет… Бригадир, я бы тебя сейчас, не сходя с этого места, вмиг разагитировал в свою веру, я этому обучен, но мне некогда — там мужики собираются Юркин полет обмыть, меня послали у тебя трояк зашибить. Говорил я им, что ты не дашь, так нет, одно твердили: «иди, тебе даст». А тут полный облом. Ну, я пошел, извини… — повинился он, поворачиваясь ко мне спиной.
— Куда?! А ну, стой! — Теперь уже я остановила его, четко понимая, что опять могу ввязаться с этим охламоном в долгий беспредметный спор. Однако и меня понять нужно: с какого перепуга я должна завтра на работе видеть их опухшие от пьянки морды, дышащие на меня перегаром? Противогаза у меня нема.
— Стой, говорю! Опять полет обмывать? Да сколько ж можно? Месяц уже обмываете… месяц! Или память стаканом отшибло? Вы ж, иродовы души, помню, каких-то собачек обмывали…
