Русская ловушка: Исторические решения, которые подвели к пропасти
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Русская ловушка: Исторические решения, которые подвели к пропасти


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.


Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Раскол­довывание России:

предисловие ко второму изданию

Именно то, что удивит вас в этой книге и, пожалуй, даже вызовет поначалу решительное несогласие, является в ней самым главным. Именно ради этого я писал обе книги серии «Почему Россия отстала?» и сейчас завершаю третью. Именно это позволяет пересмотреть ряд привычных представлений о том месте, которое наша страна занимала на протяжении веков среди европейских народов.

Читая книги серии «Почему Россия отстала?», вы быстро обнаружите, что по объему привлеченного историко-социологического материала рассказ о других странах формально занимает даже больше места, чем повествование о нашей стране. Возможно, вы подумаете, что ошиблись с выбором книги, поскольку она расскажет вам не о том, о чем вы хотели бы узнать. Но весь мой многолетний опыт изучения проблем модернизации и отсталости показывает, что наши знания об успешных странах насквозь пронизаны разными мифами, и потому, сравнивая себя с ними, мы сравниваем более-менее адекватно представляемую Россию не с реальными западными соседями, а с выдуманными. Неудивительно, что из такого подхода вытекают существенные ошибки в понимании проблемы отсталости. Кто-то рвет на себе волосы, сильно преувеличивая ее масштабы и полагая, будто бы мы отстали навсегда. А кто-то, напротив, не желает видеть наших проблем и тем самым лишает себя возможности конструктивно размышлять над способами их разрешения. Кто-то представляет себе Россию эдакой Бабой-ягой, готовой сожрать любого добра молодца, не успевшего сбежать в эмиграцию от ее курьих ножек. А кто-то, напротив, видит нашу страну Спящей красавицей, которая вот-вот проснется, встрепенется, подкрасится косметикой отечественного производства, и сразу миру станет ясно, кто на свете всех милее, всех румяней и белее. Я предлагаю отказаться от этих крайностей и вообще от идеологизации вопроса об отсталости. Я предлагаю оставаться в рамках науки — исторической социологии — и сравнивать разные европейские страны, включая Россию. Я предлагаю на время чтения книги расстаться с эмоциональными переживаниями, связанными с тем, что речь идет о нашей стране, и взглянуть на анализируемый материал холодным взглядом.

Книги серии «Почему Россия отстала?» построены следующим образом. Я стремлюсь проанализировать положение дел в Европе, рассматривая ее как нечто целое, как систему, в которой отдельные страны взаимодействуют между собой, реагируя на вызовы соседей и, в свою очередь, угрожая им тогда, когда удается добиться определенных экономических и военных преимуществ. Лишь заложив такую основу, автор может двигаться дальше — к осмыслению развития России, а также других европейских государств, которые для нас очень важны, поскольку осмысление особенностей их исторических путей лучше помогает осмыслить наш многовековой путь. Сразу прошу читателя понять, что подобный методологический подход является для меня единственно возможным. Широкий европейский фон — это вовсе не отвлечение от главной темы исследования, не затянувшееся введение в нее, не уход в сторону и тем более не самоуверенная попытка продемонстрировать читателю эрудицию автора. Это абсолютно необходимый в данном случае способ расколдовать, демифологизировать Европу, понять, какой она была на самом деле, а не в популярных массовых фантазиях. И, соответственно, это способ понять, чем Россия отличалась, а чем походила на другие европейские страны.

Некоторые мои оппоненты, удивившись тому, какой большой объем материала в книгах этого цикла посвящен исследованию европейского фона, а не России в узком смысле, называют структуру материала перекошенной. Так поступает, например, профессор, кандидат экономических наук Андрей Павлович Заостровцев [1]. С подобной оценкой столь же трудно согласиться, как, скажем, с требованием к врачу при лечении болей в конечностях изучать прежде всего ноги и руки, уделяя минимум внимания системе кровообращения, нервной системе, пищеварению. Организм представляет собой целостную систему, так же как система европейских государств. Без понимания того, что представляет собой эта система, без отказа от мифов в пользу осмысления реальных исторических фактов мы подвергаемся опасности сильно исказить понимание каждой страны и, в частности, России.

Приятно, что другие рецензенты четко выделили именно те моменты, которые имели для меня в работе над серией книг «Почему Россия отстала?» принципиальное значение. Профессор, доктор исторических наук Борис Николаевич Миронов отметил даже, что «на русском языке нет равноценного труда — с таким обстоятельным и подробным анализом проблемы экономического роста России на фоне развития западноевропейских стран в Средние века и в начале Нового времени» [2]. Кандидат филологических наук Николай Николаевич Подосокорский написал: «Надо отдать должное автору, что сопоставления России с Западом в его книге далеко не всегда говорят в пользу последнего» [3]. А кандидат исторических наук Павел Валентинович Крылов подчеркнул: «…предложенная Д. Я. Травиным трактовка подкупает тем, что в ней нет никакой метафизики, да и сам образ отставания лишен каких бы то ни было идеологических и ценностных характеристик» [4]. Следуя за этим вдумчивым рецензентом, я прошу своих читателей не искать в моих книгах никакой метафизики, а пройти именно тем путем, который в них предлагается.


Дмитрий Травин

Август, 2025

2. Миронов 2022: 162–163.

3. Подосокорский 2022: 273.

1. Заостровцев 2025: 162.

4. Крылов 2022: 223.

Предисловие.

Как я попал в ловушку

Вообще-то, в научных книгах автор должен, согласно сложившейся традиции, демонстрировать некоторую отстраненность от материала, но в данном случае я решил сделать исключение, поскольку лучшего разъяснения сути поставленной проблемы, чем ссылка на личный жизненный опыт, мне не найти. Дело в том, что я сам попал в ловушку, аналогичную той, о которой пишу применительно к российской модернизации. И хотя все аналогии, конечно, условны, думается, мне не удалось бы в полной мере осмыслить то, о чем пойдет речь в этой книге, если бы я лично не столкнулся с проблемой, о которой сейчас скажу.

Более тридцати лет назад (в 1991 г.) я оказался на распутье. Окончив экономический факультет Ленинградского государственного университета, поработав некоторое время преподавателем в небольшом вузе и защитив кандидатскую диссертацию, я обнаружил, что жизнь нашей страны радикально меняется и для меня, в частности, появляются принципиально новые возможности. Близилось время гайдаровских преобразований, и перед моим взором, прямо как на известной картине Виктора Васнецова, простерлись разные дороги. Первая — стать чиновником и заниматься реформами экономики. Вторая — остаться вузовским преподавателем и ничего в привычном образе жизни не менять. Третья — уйти в публицистику, чтобы объяснять суть реформ значительно более широкому кругу людей, чем группа студентов.

Рациональная оценка ситуации подсказывала, что выбирать надо, конечно, третий путь. Во-первых, спрос на знания о реформах в России тогда был огромный: журналисты плохо понимали суть рынка и пресса нуждалась в носителях специальных знаний. Во-вторых, у меня неплохо получалось писать популярные статьи по экономике. В-третьих, это дело вполне соответствовало моим личным склонностям. В-четвертых, работа чиновника этим склонностям совершенно не соответствовала. В-пятых, труд газетного обозревателя оставлял много свободного времени для чтения и занятия наукой, хотя формально я из науки уходил. В-шестых, публицистика тогда нормально оплачивалась, хоть и не сулила столь радужных перспектив, как уход во власть, который выбрали многие мои друзья.

И вот я почти на два десятилетия стал обозревателем: сначала экономическим, а потом и политическим. Это было прекрасное время в творческом отношении. Будь у меня возможность вернуться в прошлое и вновь делать выбор, я поступил бы точно так же. В «эпоху публицистики» мне удалось написать не только много статей, за которые меня благодарили читатели, но и основную научную книгу «Европейская модернизация» [1]. Проблемы же пришли ко мне не «изнутри», а извне. Жизнь страны изменилась, и то, что представало рациональным выбором в начале девяностых, перестало так выглядеть в конце нулевых.

Сначала закончились реформы: наверху сочли, что без них спокойнее. Потом в России исчезла политическая жизнь: точнее, она стала кулуарной, и газетному аналитику все чаще надо было в своей работе что-то додумывать, а не опираться на точные факты. Писать о «текучке» в таких условиях становилось все менее интересно. Одновременно падал интерес читателей к анализу происходивших в России событий и интерес спонсоров — к финансовой поддержке прессы. В конце нулевых годов еще не было жестких запретов на серьезную аналитику, однако тот смысл, который меня привел к ней в начале девяностых, стал исчезать. Рухнула из-за отсутствия средств газета, которой я отдал несколько лет жизни. И впереди замаячила перспектива писать за гроши поверхностные тексты, которые по большому счету несильно нужны ни мне, ни моим читателям.

То, что в начале девяностых представлялось мне вполне рациональным, оказалось таковым лишь в среднесрочной, но не в долгосрочной перспективе. Я не могу обвинить себя в неправильной оценке этих перспектив, но, как бы то ни было, реальность оказалась иной, и на это следовало трезво прореагировать. Стало ясно, что надо вновь менять жизненный путь, и тогда я пришел в Центр исследований модернизации (М-центр) Европейского университета в Санкт-Петербурге (хотя продолжал какое-то время совмещать научную работу с публицистикой). Казалось бы, все в моей жизни вновь складывается хорошо. Университет прекрасный. Свобода творчества неограниченная. Условия для работы оптимальные. Но если встаешь на новый путь, когда тебе уже под пятьдесят, невозможно начать жизнь с чистого листа. Трудолюбивый «научный муравей» вполне мог бы сказать мне, как человеку, долгое время писавшему популярные статьи на злобу дня: «Ты все пела? Это дело. Так пойди же попляши!»

Пока я занимался публицистикой, многие мои друзья успели отучиться, защититься и даже поработать за рубежом. Лучшие из них вполне вошли в современную западную науку, став известными и уважаемыми коллегами в глазах зарубежных ученых. Они публиковались в наиболее престижных журналах и имели хорошую цитируемость, что стало за время моего «ухода из науки» считаться главным критерием научности.

«Уход из науки» почти на два десятилетия не сделал, надеюсь, меня худшим специалистом в избранной для исследований области, поскольку я никогда, в сущности, не уходил от научной работы, вкладывая в нее даже больше времени и сил, чем некоторые замученные бюрократическими требованиями преподаватели. Однако по ряду формальных критериев для меня сложилась в науке не слишком благоприятная ситуация. Тот жизненный путь, который я выбрал более тридцати лет назад, завел в тупик, и даже былые мои престижные премии в нынешней ситуации ничего не значат. А тех «знаков отличия», которые нынче ценятся, у меня маловато. Поэтому некоторые коллеги, следящие в первую очередь за «знаками», весьма прохладно приняли меня в своем «цеху». Для них я оставался скорее публицистом, чем научным работником вне зависимости от того, какие книги пишу сегодня.

Подчеркиваю, речь шла не о критике моих работ, а, скорее, о вызванном формальными обстоятельствами пониженном интересе к ним в кругу коллег. Это, конечно, не было катастрофой. Есть много коллег, с интересом читающих мои книги и обсуждающих мою работу по существу (причем, к счастью для меня, те ученые, которых я особенно ценю, находятся именно в этой группе), но глупо было бы делать вид, что сложившаяся ситуация совсем не огорчает. Проблема есть. По сути дела, тридцать с лишним лет назад я попал в своеобразную ловушку, которая не мешает сегодня развиваться, но осложняет это развитие целым комплексом обстоятельств. Суть ловушки в том, что, размышляя вполне рационально, но не имея возможности предвидеть будущее развитие страны, я выбрал такой жизненный путь, с которого пришлось затем сходить, не имея уже возможности наверстать упущенное.

Теперь напомню, зачем я все это рассказываю. Не для того, чтобы пожаловаться, а для того, чтобы объяснить, чему меня эта история научила в профессиональном плане. В ходе модернизации может возникать ловушка, очень напоминающая историю, которая случилась со мной. В какой-то момент общество оказывается на распутье и выбирает так или иначе тот вариант развития, который представляется ему оптимальным, исходя из вполне рациональной оценки ситуации. Скорее всего, выбор делает элита, а не все общество, но доминирующие группы интересов оказываются им довольны. Порой же выбор варианта развития бывает столь очевиден, что общество даже не замечает имеющихся альтернатив.

Все следуют за обстоятельствами. Все славят великого государя, возглавляющего это движение. Все восхищаются его силой и мудростью. Все благодарят Бога за покровительство. Но никто не знает, к чему лет через двести–триста приведет выбор, основанный на сложившихся обстоятельствах. Точнее, людям кажется, что все будет хорошо, но, поскольку они не обладают информацией о будущем, их оценки могут оказаться ошибочными. Краткосрочный и среднесрочный успех вдруг оборачивается для общества серьезными проблемами в долгосрочной перспективе. А когда сменяется несколько поколений и забываются исходные условия, в которых жили прадеды, новые поколения начинают думать, будто бы те совершили ошибочный выбор: то ли по глупости, то ли по воле судьбы, то ли по злому умыслу. Такова «ловушка модернизации» [1].

Избежать такого рода ошибок в ходе модернизации практически невозможно. Во-первых, из-за того, что сложность нашего мира намного превышает нашу способность к анализу текущей ситуации. А во-вторых, из-за того, что решение сложных краткосрочных задач развития общества даже для лучших государственных деятелей может оказаться важнее решения долгосрочных: им-то ведь требуется выживать здесь и сейчас, а не через двести–триста лет.

В истории большинства стран мира есть такие ловушки [2]. Россия не исключение. Вот о важнейшей ловушке модернизации, в которую наша страна попала, и пойдет далее речь в этой книге. Думаю, если бы я сам на своем жизненном пути не угодил в подобную ловушку, мне было бы значительно труднее оценить сложность и неоднозначность процесса модернизации общества.

Книга «Русская ловушка» является продолжением моих книг «“Особый путь” России: от Достоевского до Кончаловского» [3], «Как государство богатеет… Путеводитель по исторической социологии» [4] и «Почему Россия отстала?» [5]. В идеале изучение проблемы нашей модернизации следовало бы начать с них. Но не расстраивайтесь, если тех моих работ нет сейчас под рукой. Читайте то, что есть. Просто кое-где вам придется пока поверить автору на слово. В тех книгах подробно обосновываются выводы, на которых я строю сейчас эту работу. Выводы, естественно, будут в «Русской ловушке» повторены, а доказательства опущены. Внимательный читатель сможет к ним обратиться впоследствии, взяв в руки мои предыдущие публикации. Там же он найдет и обоснование некоторых важных методологических положений. Например, того, почему я без всякой русофобии использую термин «отсталость» применительно к нашей стране. А также почему в книгах о проблемах России так много внимания уделено другим странам. И самое главное: с кем, собственно, я «воюю», почему вообще уделяю так много внимания анализу долгого пути наших преобразований. Что же касается книги «Европейская модернизация», то она хоть и давно написана, но посвящена проблемам, вытекающим из того, о чем будет говориться в этой моей работе. В «Европейской модернизации» можно прочесть, в частности, об отмене крепостного права, о том, как фритредерство приходило на смену протекционизму, и о проблемах развития, возникающих в ходе революций Нового времени.

Таким образом, мое видение проблемы российской модернизации излагается в целой серии исследований, которые обдумывались и готовились на протяжении долгого времени. История их написания не менее важна для меня, чем история той «ловушки», о которой говорилось выше, и потому здесь надо о ней кое-что сказать.

Эту книгу я завершаю ровно через тридцать лет после того, как попал на двухмесячную стажировку к профессору Андерсу Ослунду в Стокгольмский институт исследований восточноевропейских экономик (Stockholm Institute of East European Economics). Там для меня открылся новый мир научных исследований, существенно отличавшийся от того мира советского университета, в котором я вырос. Получив доступ к новейшей зарубежной литературе, я написал под руководством Андерса небольшую работу, сводившуюся к сравнительному анализу хода приватизации в разных восточноевропейских странах, включая Россию. Но главным для меня стало другое. С того момента (май–июнь 1993 г.) я стал серьезно размышлять над проблемой реформ в целом и прошел в своем научном развитии три больших этапа. На первом этапе (1993–1999 гг.) я сопоставлял российские реформы с реформами в странах Центральной и Восточной Европы, а также Латинской Америки, пытаясь понять на основе изучения международного опыта, что мы делаем так, а что — не так. Но об опыте Западной Европы задумывался мало. Мне, как и многим россиянам того времени, казалось, будто это — совсем иной мир. Мир, фактически не проходивший модернизации, а (если слегка упростить) успешный изначально. Однако к концу 1990-х гг. на основе внимательного, но несистематического изучения исторической литературы я сделал вывод, что Западная Европа тоже прошла через сложные преобразования, причем главным в этом деле было совсем не то, что преподавали экономистам и историкам в советских университетах с марксистскими программами.

И вот на втором этапе (2000–2007 гг.) я стал досконально изучать европейскую модернизацию как единый длительный процесс, который шел на протяжении долгого времени: примерно с XVIII по ХХ в. Мне интересно было не просто сравнить ход текущих реформ в «молодых» рыночных странах, а получить картину относительно законченного процесса в тех «старых» государствах, которые прошли уже через все успешные и провальные этапы модернизации, пережили яркие экономические взлеты и разрушительные революции, сформировали новые поколения людей, не знавших Старого режима, и, наконец, вошли в спокойное состояние так называемого государства всеобщего благосостояния. Итогом этого периода моего интеллектуального развития стали две книги (первая — научная, вторая — научно-публицистическая), написанные вместе с моим коллегой и другом Отаром Маргания: «Европейская модернизация» [6] и «Модернизация: От Елизаветы Тюдор до Егора Гайдара» [7].

Третий этап (с 2008 г. по настоящее время) открылся после формирования М-центра, когда я стал размышлять над проблемой модернизации не столько в историко-экономическом, сколько в историко-социологическом ключе. Я хотел не просто описать процесс развития, обращая внимание на успехи и анализируя ошибки, которые были у всех модернизировавшихся стран, а понять, почему происходили перемены. Пытаясь ответить на этот вопрос, я вынужден был уйти еще дальше в историю, поскольку европейские преобразования, начавшиеся в XVIII в., оказались во многом обусловлены предшествующим ходом развития. И самое главное: преобразования экономические, как стало мне ясно тогда, теснейшим образом переплетались с теми реформами, которые шли в политической и военной областях, а хозяйственный быт столь же тесно переплетался с религиозной проблематикой. Поэтому изучать приходилось не только экономику и экономическую политику властей, а общество в целом, обращая особое внимание на разные непреднамеренные последствия человеческих действий. Как выяснилось, трансформация верований отражалась на экономике, хозяйственное развитие влияло на военную мощь, демонстрация силы одной страны стимулировала реформы у соседей…

В общем, те четыре книги, что я издал за последние годы, стали непосредственным итогом пятнадцатилетней работы в М-центре ЕУСПб, а по большому счету итогом всего моего тридцатилетнего интеллектуального развития, начавшегося весной 1993 г. со стажировки в Стокгольме у Андерса Ослунда. Непосредственно над «Русской ловушкой» я трудился с 2014 г. В основу этой книги легли три доклада [8], которые я сильно переработал и дополнил большим объемом нового материала. Если бы не было М-центра, то не было бы и моих книг. Поэтому я хочу выразить благодарность всем его сотрудникам, а в особенности президенту М-центра Отару Маргания и директору Владимиру Гельману. Отар и Владимир всегда поддерживали меня в трудные моменты и настраивали на плодотворную работу. Я многим обязан также Европейскому университету в целом: особенно библиотеке, предоставлявшей нужные материалы, и издательству (Милене Кондратьевой, Дмитрию Козлову, Дмитрию Капитонову), подготовившему к печати мое исследование. И естественно, я благодарен коллегам, согласившимся прочесть рукопись этой книги или отдельные ее главы: Андрею Белых, Владимиру Гельману, Михаилу Давыдову, Василию Жаркову [2], Михаилу Крому, Павлу Крылову, Владимиру Лапину, Борису Миронову, Адриану Селину. Они дали мне ценные советы и помогли избавиться от ряда ошибок.

Помимо помощи коллег, я хочу отметить поддержку, которую постоянно получаю со стороны своих близких — жены Елены и сына Ивана. Многолетние беседы в кругу семьи помогли мне лучше осмыслить многие важные проблемы исследования.

Не стану перечислять всех классиков науки, оказавших на меня влияние, поскольку написал о них целую книгу [9]. Моя благодарность этим выдающимся ученым безмерна. Я ведь не изобретаю здесь какую-то собственную теорию, а лишь пытаюсь «вписать» Россию (которой мало внимания уделяет мировая историческая социология) в существующие научные теории. Тем не менее четыре важных имени все же отмечу. Это Макс Вебер, Чарльз Тилли, Мишель Фуко и Фридрих фон Хайек. Все, что касается роли рациональности в развитии общества, идет от Вебера. Все, что касается связи войны, налогов и формирования государства, — от Тилли. Фуко показал нам изнанку модерного государства. А Хайек предупредил, что на деле люди получают совсем не то, к чему стремятся. Без фундаментальных трудов этих четырех классиков мы просто барахтались бы в море исторических фактов, не зная, как объяснить происходившие на протяжении веков события.

В эти события мы сейчас погрузимся, но, прежде чем вы начнете читать, я хочу вновь обратить внимание на три принципиальных методологических положения, о которых подробно сказал в книге «Почему Россия отстала?» [10]. Во-первых, мы глубоко уходим в историю, поскольку у любой страны существует зависимость от исторического пути. Она неочевидна, но серьезный анализ сложной системы связей прошлого с настоящим может помочь эту зависимость обнаружить. Во-вторых, понять причины нашей отсталости мы можем, лишь поняв причины успеха других стран, а потому я вписываю Россию в общеевропейскую картину. Нельзя сравнивать Московию XV столетия с Европой XXI в.: надо понимать, каким был Запад в старые времена и почему изменился. В-третьих, следует отказаться от популярных в нашей стране представлений, будто существует единый Запад. На самом деле он разный, у каждой страны есть своя специфика, как и у России.

Ко всему этому я добавлю еще два методологических положения, очень важных именно для «Русской ловушки» [11].

Во-первых, отсталость — это в известном смысле нормальное состояние. В отсталом обществе человеку очень трудно представить себе, что можно жить иначе, чем жили веками отцы, деды, прадеды… Трудно представить себе, что можно хоть чем-то выделиться из общей массы. Трудно представить себе какую-то иную перспективу жизни, чем та, которая утвердилась за века. Даже если кто-то вдруг выделяется из общей массы и начинает стремиться к другому уровню или даже образу жизни, он оказывается в сложном положении. Общество, к которому этот человек принадлежит, вряд ли будет довольно таким умником. Его постараются в той или иной форме унять. Либо воздействуя силой, либо изолируя от коллектива и обрекая на сложное одинокое существование. Мало кому по силам идти в одиночку против коллектива. Поэтому нормальным поведением для традиционного общества становятся консерватизм и конформизм. Тем не менее перемены все же происходят. Случается это тогда, когда наше общество вдруг начинает видеть иные образцы и понимает, что они привлекательны. Если в изоляции консерватизм и конформизм доминируют, то при контактах с успешными соседями у некоторых людей возникает представление, что можно попытаться жить иначе. Скорее всего, таких людей поначалу будет меньшинство. Ведь, как ни парадоксально это звучит, надо быть очень сильным человеком, чтобы поддаться соблазну. Надо решиться поставить свои личные желания и амбиции выше страха отделиться от коллектива и подвергнуться наказанию. Надо взять на себя существенный риск утраты спокойствия и привычного благосостояния ради сомнительных шансов обрести что-то такое привлекательное, что ты подсмотрел у соседей. Влияние на нас опыта стран-соседей можно назвать демонстрационным эффектом. В этой книге будет подробно рассказано о том, как он сработал в России, и о том, почему он оказал влияние на нашу страну в одних сферах, но почти не оказал в других.

Во-вторых, рассматривая демонстрационный эффект, не стоит считать дураками всех тех, кто упорно не поддается соблазнам. У «дураков» есть своя правда. Рациональное заимствование чужого опыта может сделать страну сильнее, скажем, в военном плане, но привести к утрате традиционных ценностей, которыми дорожат миллионы людей. Приверженность истинной вере для них может быть важнее как роста благосостояния, так и укрепления обороноспособности страны. Или, наверное, точнее было бы говорить о столь большой важности религиозных вопросов для людей той эпохи, о которой идет речь в этой книге, что всякое рациональное сравнение плюсов и минусов заимствований оказывается чуждо их сознанию. Наверное, читателю, желающему разобраться в причинах российской отсталости, интереснее проблемы православного консерватизма, но я здесь буду много говорить и о консерватизме католическом, стараясь показать, с каким невероятным трудом происходят перемены в любом меняющемся обществе.

[2] Внесен в реестр иностранных агентов.

[1] Существует понятие «институциональная ловушка», сходное с понятием «ловушка модернизации». Виктор Полтерович определяет институциональную ловушку как «неэффективную устойчивую норму (неэффективный институт)» [Полтерович 1999: 11]. Хотелось бы, однако, подчеркнуть, что ловушка модернизации возникает, поскольку институт был в свое время вполне эффективным и весьма успешно использовался для решения некоторых проблем, а неэффективным стал лишь в связи с возникновением задач кардинального преобразования общества. Устойчивым же данный институт оказывается потому, что, несмотря на возникшую со временем неэффективность, он выгоден для определенных групп интересов и они стоят на страже сложившихся норм. Если институциональные ловушки, описываемые Полтеровичем (бартер, неплатежи, уклонение от налогов, коррупция, самореализующиеся пессимистические ожидания), проявляются на протяжении нескольких лет [там же: 13–19], то ловушки модернизации обнаруживаются через десятилетия или даже столетия.

6. Травин, Маргания 2004а; Травин, Маргания 2004б.

9. Травин 2022а.

10. Травин 2021а: 9–13.

7. Травин, Маргания 2011.

8. Травин 2015; Травин 2017; Травин 2022в.

11. Подробнее см. Травин 2021б.

4. Травин 2022а.

5. Травин 2024.

2. Травин 2013.

3. Травин 2018а.

1. Травин, Маргания 2004а; Травин, Маргания 2004б.

Интерлюдия 1.

Парадокс Бартоломео Коллеони

В старой Венеции, где-то в лабиринте ее прохладных, извилистых каналов и мрачных, каменных, залитых жарким солнцем площадей, стоит храм Святых Джованни и Паоло — проще говоря, Сан-Дзаниполо, как называют его местные уроженцы. Старая готическая церковь Доминиканского ордена превратилась со временем в усыпальницу большого числа дожей. Вдоль стен выстроились надгробия, под которыми вот уже пять-шесть столетий спят вечным сном те, кто правил когда-то Венецией, закладывал основы ее торгового могущества и покровительствовал бурно расцветающим искусствам.

В стенах Сан-Дзаниполо есть что-то такое, что редко удерживается в атмосфере нашего современного, суматошного существования. Мало найдется в Европе мест, где столь же явно веет духом уходящего мира, уходящей славы, уходящей культуры. В Лондоне среди захоронений Вестминстера слишком много туристической суеты, а на окраине Парижа под древними камнями Сен-Дени, куда туристы довольно редко заглядывают, уже давно никто не спит: «великая» революция вытряхнула из могил старые скелеты, несмотря на все былое величие их обладателей. Пожалуй, лишь краковский Вавель да, может, еще Риддархольмен в Стокгольме сравнил бы я по формируемой ими мистической атмосфере с венецианским храмом.

Остроконечные готические формы XIV–XV вв. чередуются в некрополе Сан-Дзаниполо с правильными ренессансными конструкциями XVI столетия. Каждый усопший дож получал там скульптурное обрамление в соответствии со своей эпохой. Каждое надгробие становилось памятником старой венецианской культуры. Каждый монумент оказывался строго индивидуален — наверное, даже более индивидуален, нежели тот правитель, в память о ком он сооружался. Дожи не жалели средств на себя любимых. Но вот ведь парадокс: как бы ни были пышны и величественны захоронения, память о главах венецианского государства хранилась исключительно внутри стен старых городских церквей. Да еще на портретах во Дворце дожей. Но не на площадях города, не в виде памятников героям, не в виде тех монументов, которые каждый день наблюдают спешащие по своим делам горожане и неторопливо изучающие Венецию гости. Где бы ни был захоронен дож, какие бы подвиги он ни совершил при жизни, как ни был бы славен и богат его род, на «свидание» с покойником надо приходить в храм. Мертвые спят в гробницах, живые правят миром. Старый венецианский мир коренным образом в этом смысле отличается от мира столиц нового времени — Лондона, Петербурга, Стокгольма, Вашингтона, где множество пышных монументов разбросано по городским площадям, дабы увековечить память монархов и генералов, проливших свою, а по большей части чужую, кровь ради возвеличивания отечества. Впрочем, есть в Венеции одно важное исключение. И находится оно, что интересно, как раз на той площади, которая распростерлась у стен Сан-Дзаниполо. Это известный конный памятник кондотьеру Бартоломео Коллеони работы великого флорентийца Андреа Верроккьо. Гробница кондотьера находится весьма далеко от Венеции, в скромном североитальянском городке Бергамо, где сей грозный муж появился на свет и где предпочел быть захороненным. А город каналов воздвиг в честь Коллеони монумент, какого не удостоил ни одного из своих дожей [3].

Для Венеции такого рода решение было в конце XV столетия совершенно новаторским, не укладывающимся в сложившуюся за многие века традицию. Но если взглянуть на то, что происходило в других североитальянских городах, можно заметить очевидное зарождение новой тенденции.

В соседней с Венецией Падуе еще в середине XV столетия Донателло — другой великий флорентиец — возвел на площади перед базиликой Святого Антония конную статую кондотьера Эразмо да Нарни по прозвищу Гаттамелата. В самой Флоренции хотя и не появились конные статуи кондотьеров, однако в соборе Санта-Мария-дель-Фьоре есть знаменитая фреска Паоло Уччелло (первая половина XV в.), изображающая не существующий в действительности монумент Джону Хоквуду, который, как ясно из его имени, не был ни флорентийцем, ни даже итальянцем по своему происхождению. Фреска эта — одна из доминант внутреннего пространства собора. А англичанин Хоквуд — не кто иной, как кондотьер, находившийся некоторое время на службе Флоренции. Теперь перенесемся в Сиену. Здесь на стене одной из роскошно декорированных зал Палаццо Публико сохранилось фресковое изображение кондотьера Гвидориччо да Фольяно работы самого Симоне Мартини. Оно относится даже к первой половине XIV столетия, т.е. к тому времени, когда новые культурные тренды, закладывавшиеся ренессансным духом возвеличивания отдельного человека, еще толком не проявились в Италии. Ну и наконец можно вспомнить об одном из неосуществившихся проектов Леонардо да Винчи — конной статуе кондотьера Франческо Сфорца, ставшего к концу своей жизни правителем Милана. Глиняная модель памятника стояла во дворе Кастелло Сфорцеско к тому времени, когда Милан оккупировали французы (конец XV в.). Солдаты, упражнявшиеся в стрельбе, выбрали для развлечения это творение Леонардо, и оно вскоре перестало существовать. Однако тот факт, что Франческо Сфорца — самый знаменитый кондотьер Италии — должен был получить памятник в центре Милана, вполне укладывается в тенденцию, которую мы назовем парадоксом Коллеони. Значение кондотьеров в какой-то момент оказывается для Северной Италии столь велико, что оно явно затмевает значение потомственной аристократии и избранных демократическим образом правителей.

Что же случилось в Италии XIV–XV столетий? Почему перемены, происходившие в системе организации военного дела, столь сильным образом повлияли на жизнь общества, что это оказалось широко отражено в монументальном искусстве? Почему кондотьеры, которых еще недавно, по сути дела, считали обыкновенными бандитами, вдруг «оккупировали» своими образами центральные площади, храмы и стены величественных государственных зданий?

[3] Справедливости ради следует заметить, что Коллеони завещал свое огромное состояние Венеции при условии, что ему будет поставлен памятник на пьяцца Сан-Марко. Так что решение венецианских властей, надо признать, было хорошо простимулировано материально. Единственное, что они сделали, дабы не слишком уж идти на поводу у энергичного кондотьера, — заменили пьяццу Сан-Марко на более скромное место, находящееся возле скуолы Сан-Марко, которая стоит на той же площади, что и Сан-Дзаниполо [Всеволожская 1970: 146].

Глава 1

Как армия «съела» Россию

Ловушкой нашей модернизации стало крепостное право, привязавшее миллионы людей к барину и к небольшому клочку земли в то время, когда для целого ряда европейцев начиналась уже эпоха больших перемен — эпоха научной революции, торгово-промышленных городов, социальной мобильности. Различные попытки объяснить причины векового «русского рабства» во многом определяли различные трактовки проблем российских преобразований. Если одни исследователи исходили из того, что крепостничество испокон веков было важной частью нашей культуры, то другие стремились найти рациональные объяснения возникновения и отмены этого института. Соответственно, одни считали наше «рабство» практически неискоренимым, тогда как другие связывали его лишь с обстоятельствами, сформированными спецификой той или иной эпохи.

Николай Карамзин и Николай Костомаров полагали, что «рабство» было заложено в наш национальный характер татаро-монгольским игом и стало культурным феноменом, сохранившимся через много лет после его свержения [1]. Не исчез этот подход и сегодня. О влиянии монголов на мировоззрение русских людей не так давно писала, например, Элен Каррер д’Анкосс [2]. Обосновать подобный подход трудно. Он основан скорее на эмоциях его сторонников, чем на фактах [3]. Но эмоции иногда оказываются устойчивее, чем итоги рационального анализа, и больше влияют на взгляды широких масс. Поэтому нынче в интеллектуальных спорах о судьбах России весьма распространено мнение, будто «рабский менталитет» объясняет все наши проблемы. И чем больше проблем возникает, тем более устойчивыми становятся представления о зависимости дня нынешнего от культуры далекого прошлого.

В советское время, правда, о рабской психологии народа говорить было не принято. Народ оказывался «всегда прав», а крепостное право объяснялось «по Марксу» как объективный элемент феодального способа производства, приходящий и уходящий в связи с развитием производительных сил общества. Стандартный учебник истории отмечал, что крестьянин находился в личной, крепостной зависимости от феодала, а тот осуществлял внеэкономическое принуждение производителя к труду [4]. Данная схема выглядела вполне рациональной, но формировала у студента примерно те же представления, что и теория «вечного рабства». Ведь если крепостное право на Западе исчезает к началу Нового времени, а в России сохраняется аж до второй половины XIX в. (и потом реинкарнирует в виде сталинских колхозов), то вновь получается что-то вроде порочного круга, из которого нам не выбраться.

С падением Советского Союза пал и марксизм как «единственно верное учение». Но представления о нашем «вечном рабстве» никуда не исчезли. Американский историк Ричард Пайпс сформулировал вотчинную теорию, согласно которой отличие России состоит в том, что вся страна является собственностью царя [5]. А если так, то поголовное рабство становится неизбежной частью нашего государственного устройства: все подданные — от ближайших царедворцев до крестьян из дальнего захолустья — государевы холопы без собственности, без индивидуальности, без прав и без перспектив. На самом деле собственность была как в России, так и в других европейских странах, устроена намного сложнее, чем следует из книг Пайпса [6], но простая вотчинная схема оказалась вполне доступной и понятной для многих людей, даже не читавших Пайпса, а лишь слышавших о нем в пересказе. И потому представления о вечном русском рабстве распространены по сей день.

Можно ли объяснить причины появления и долгого сохранения крепостного права в России принципиально иным способом? Можно. Но, как ни парадоксально, объяснение это будет исходить не из культуры, как у Карамзина с Костомаровым, не из экономики, как у советских марксистов, и не из государственного устройства, как у Пайпса. Наш анализ должен будет связать крепостничество с тем, что, на первый взгляд, совершенно не связано с трудом человека на земле, — с армией, вооружениями и проблемами финансирования военных действий. Если даже сейчас вопрос обеспечения армии ресурсами заставляет некоторых правителей выкручивать руки и вытряхивать карманы граждан своей страны, то в далеком прошлом он заставлял монархов вынимать из своих подданных душу.

Почему Европа могла позволить себе «роскошь феодализма»?

В Европе Средних веков возможности ведения войн ограничивались отсутствием у государей больших ресурсов. В той мере, в какой средства имелись, можно было собрать собственные отряды (дружины) или воспользоваться услугами солдат, нанятых на время. Но для осуществления масштабных боевых действий таких войск не хватало. Не удавалось королям в полной мере опереться и на народные (городские) ополчения. Качественное вооружение и крепкий конь стоили больших денег, а потому призыв бедноты мог лишь дополнить армию, но не сформировать ее основу [7]. «Возникло убеждение, что в войне должны участвовать только воины, bellatores» [8]. Городская милиция использовалась для поддержания внутреннего порядка, для подавления бунтов и для поддержки основной армии в кризисной ситуации, но серьезную военную силу она представляла лишь изредка [9].

Значительно большую роль, чем наемничество и народное ополчение, играла при формировании армий основных европейских стран феодальная организация. Монарх наделял вассалов землей, обеспечивавшей им пропитание и вооружение, а те со своей стороны обязаны были являться по зову сеньора для участия в объявленном им походе [10]. Король для ведения войн созывал своих вассалов, и они приходили к нему не потому, что сюзерен платил им деньги (хотя и такое случалось), а потому, что подобная поддержка монарха являлась основой существования общества. Ведь если вассал не поддерживал сеньора, то и сам, в свою очередь, не получал от него помощи при угрозе, которая могла возникнуть его владениям. В эпоху нашествий на Европу норманнов, сарацин и мадьяр подобный механизм иерархической взаимопомощи был единственным реальным способом защиты европейских стран [11].

Тем не менее в системе феодальной иерархии имелись слабые места. Первая проблема состояла в том, что войско часто бывало неэффективно. При ведении масштабных боевых действий, требовавших большой армии, могла возникнуть ситуация, «когда отсутствовал один признанный всеми лидер, который отвечал бы за определение плана войны и управлял всем войском. Армия могла состоять из отрядов нескольких феодалов, не всегда готовых согласовывать свои действия. Не было ничего удивительного в том, что цели участия каждого из них в войне различались. Армии легко распадались на обособленные части, ведущие самостоятельные кампании» [12].

Низкая эффективность связана была и с тем, что армии не могли воевать долго, поскольку вассалы обязывались находиться на службе лишь сорок или шестьдесят дней в году. Когда этот срок истекал, рыцари расходились по домам [13]. Если же требовалось воевать дольше, король должен был платить жалованье своему войску вне зависимости от того, что вассал пользуется переданной ему землей [14]. Существовала высокая степень риска, что война при таком подходе закончится в лучшем случае безрезультатно для монарха, а в худшем — столкновением с превосходящими силами противника. Формирование постоянных гарнизонов, необходимых, скажем, для контроля за оккупированными территориями, в такой ситуации вообще было невозможно [15].

Бывали случаи, когда вассал держал разные участки земли от разных сеньоров. Если те вступали между собой в войну, «слуга двух господ» оказывался в весьма сложном положении. В Брабанте, например, местные обычаи предполагали, что он останется пассивным и вступит в схватку лишь в том случае, если один из сеньоров ведет войну, прибегая к нечестным методам [16]. Но если таких традиций не было, то «в случае возникновения противоречий между вассальными обязательствами всегда можно было объявить одну из вассальных связей приоритетной, а другие — менее важными» [17].

Наконец, слабость феодального контингента определялась тем, что у сеньора не было никаких способов проверить, действительно ли вассал привел на войну все свои силы или нет. К XIV в. во Франции они приводили, по некоторым оценкам, не более десятой части тех людей, которых могли использовать во внутренних конфликтах в своих собственных интересах [18].

Вторая проблема феодального войска возникала тогда, когда вассал сам являлся монархом и имел военные планы, несовместимые с планами сеньора. Например, по Парижскому договору 1259 г. король Англии являлся вассалом короля Франции и приносил ему оммаж, поскольку в качестве герцога Аквитанского владел землями на континенте [19]. Понятно, что «мобилизовать» такого вассала на войну по стандартной процедуре было весьма затруднительно. В 1378 г. король Наварры, являвшийся вассалом французского монарха, был лишен им своего королевства, но счел данный акт незаконным и вступил в союз с Англией, благо это была эпоха Столетней войны [20]. Наконец, совсем странной с современной точки зрения оказалась ситуация 1515 г., когда Карл Габсбург как герцог Бургундский принес вассальную присягу королю Франции Франциску I за «графства Фландрии, Артуа и другие наши земли, которые имеются в держании от французской короны» [21]. Вскоре после этого молодой герцог стал королем Испании и германским императором Карлом V — самым могущественным человеком Европы. Франция оказалась его главным противником, что породило длительные войны с Франциском. Начались они, кстати, с того, что один из вассалов императора выступил вдруг на стороне Франции, презрев ради денег свои обязательства [22].

Третья причина неэффективности феодальной армейской системы связана с тем, что отдельные вассалы могли уклоняться от выполнения своих обязанностей или делать ставку на иного сеньора: более эффективного или более легитимного, с их точки зрения. В такой ситуации королю могло просто не хватить сил для наведения порядка в собственном «доме» [23]. Как отмечал Макс Вебер, «в отношении вероломного вассала господин зависим от помощи других своих вассалов или же от пассивности (младших) вассалов клятвопреступника» [24].

Характерный пример — конфликт императора Генриха IV с папой Григорием VII. В 1076 г. понтифик отлучил этого своего врага от церкви, воспретив ему править Германией и Италией, а также освободив подданных монарха от клятвы верности. Генрих попытался в свою очередь провозгласить анафему папе, но в собор, где происходило действо, и в резиденцию государя ударила молния, оставив от них лишь пепелище. Это было воспринято как знак свыше, и тут же образовалась княжеская оппозиция Генриху, поскольку он был теперь для своих вассалов нелегитимен. Немецкие князья заявили, что не признают его сеньором до тех пор, пока он не снимает с себя папскую опалу. На сторону понтифика перешли даже принцы Конрад и Генрих. В итоге Генриху пришлось воевать против своих же собственных вассалов и детей, причем он несколько раз терпел поражение от них, перенес плен и скончался, лишенный монаршего престола [25].

У Генриха V была иная проблема — злоупотребление властью. Он попытался слишком активно вмешиваться в дела своих вассалов и даже арестовал графа Тюрингии, что привело к сопротивлению. В 1115 г. император проиграл битву князьям, которые имели войско, превосходящее армию монарха по численности [26].

Понятно, не всегда вассалы сражались против императора, но зато при любом ослаблении центральной власти они стремились ограничить выполнение своих обязанностей. В Англии «при сильных монархах — Эдуарде I, Эдуарде III, Генрихе V — отказывавшихся служить было мало, но при слабых и непопулярных — Эдуарде II, Ричарде II, Генрихе VI — рыцари часто уклонялись от службы в армии» [27]. В Германии власть в принципе была слабой, а потому в XII–XIII вв. королей Чехии, герцогов Австрии и маркграфов Бранденбурга император мог мобилизовать лишь для боевых действий в пределах империи или отдельных ее частей, но не для зарубежных походов [28]. Чтобы исправить ситуацию, доброжелатели советовали Генриху IV и Генриху V заменить феодальную службу налогом, который позволял бы покупать услуги наемников, но в Германии реализовать эти рекомендации на практике было трудно [29]. Проблемы имелись не только в Германии и Англии. Вот итальянская история. В 1127 г. скончался герцог Апулии Вильгельм, провозгласив наследником своего кузена Рожера Сицилийского. Но граф Сицилии был вассалом римского папы, и тот не утвердил его как нового герцога. Тем не менее Рожер решил вступить в права. При этом бароны Южной Италии поддержали папу Гонория. В итоге Рожер сошелся на поле брани со своим сеньором (папой) и своими потенциальными вассалами (баронами). Больше месяца две армии стояли друг против друга, пока наконец воины Гонория не стали терять терпение. И тогда папа вынужден был пойти на уступки, признав права графа на герцогство [30].

Перенесемся во Францию. Там в 1272 г. Филипп III собрался в поход на мятежного вассала. Но другие вассалы не стремились прибыть на службу. Король пытался их штрафовать, но это не слишком помогало [31]. Впрочем, эта история оказалась незначительной в сравнении с проблемами, возникшими в ходе Столетней войны. После пресечения династии Капетингов английский король Эдуард III претендовал на французский трон как сын дочери Филиппа Красивого, наряду с Филиппом Валуа — наследником по мужской (но боковой) линии. «Эдуард III рассчитывал привлечь на свою сторону французских сеньоров, находившихся в вассальной зависимости от французского короля. Если он, а отнюдь не Филипп VI, был законным королем Франции, сеньоры могли нарушить присягу, данную французскому королю, и перейти на сторону Эдуарда» [32]. И впрямь, лояльность французских вассалов королю из династии Валуа на протяжении всей войны оставалась проблематичной.

В общем, феодальная система была не слишком удобна для правителей. Вассал мог уклоняться от службы, мог предавать своего сеньора, мог делать ставку на другого сюзерена. «Условия децентрализованной феодальной системы позволяли создать лишь слабо дисциплинированную и временную армию. Кроме того, такая армия была немногочисленной: самая большая из них могла насчитывать от силы 20 000 человек, большинство из которых составляли не рыцари, а разношерстная толпа оруженосцев и слуг» [33]. Если бы на западные страны обрушился в какой-то момент новый, по-настоящему сильный противник, они могли бы не устоять. Однако, поскольку таких противников не было, «Европа могла позволить себе “роскошь феодализма”» [34] без опасения стать жертвой очередной волны набегов. Ситуация стала меняться лишь на исходе Средних веков, и происходило это в связи с развитием экономики.

В первой половине XIV в. появился скандальный для своего времени стишок. Или, точнее, ода. Ода деньгам: «Деньги делают человека видным. Деньги делают его значимым. Деньги сокроют любой его грех. На деньги он все сможет купить. Деньги дадут ему женщин для наслаждений. Деньги отправят его душу на небеса. Деньги повергнут его врагов на земле. Без денег человек как прикованный. Лишь они меняют мир и крутят колесо фортуны. И если ты хочешь, они отправят тебя в рай. Мудр тот, кто способен их накопить, поскольку лишь деньги избавят вас от меланхолии» [35]. Возможно, реальная роль денег здесь несколько преувеличена, но той сферой, в которой они действительно произвели радикальный переворот, являлась организация армии.

По мере того как формировались крупные финансовые ресурсы, которые можно аккумулировать для ведения войн, феодальная система стала разваливаться. Во-первых, технический прогресс сделал армию более сложной и дорогой, вынуждая королей прибегать к налогам и займам для мобилизации ресурсов. Во-вторых, монархи, ощутившие вкус денег, стали проявлять заинтересованность в привлечении все большего объема средств для уменьшения своей зависимости от вассалов. В-третьих, выяснилось, что наемные отряды, создаваемые с помощью налогов и займов, эффективнее феодальной армии.

Начнем с технического прогресса. Появление пороха создало такие виды вооружения, которые требуют больших финансовых затрат и практически уже несовместимы с традиционным феодальным войском. Система вассалитета была способна более-менее эффективно поставлять бойцов для королевских армий, но в ситуации, когда человеческий ресурс теряет свою относительную ценность в сравнении с огнестрельным оружием, требовались иные способы формирования вооруженных сил. На первый план вышли деньги [36], с помощью которых можно приобретать пушки и аркебузы, а также строить мощные оборонительные сооружения, способные выдерживать артиллерийский обстрел.

Какое-то время средневековый рыцарь мог худо-бедно сосуществовать со всеми этими новшествами, но в долгосрочном плане он не вписывался в систему, предполагающую умение обращаться с техникой. Наемные солдаты, обученные использовать огнестрельное оружие, стали сменять рыцарей-феодалов, которым слишком трудно было отказаться от меча, поединка и ближнего боя. Значение бойца стало определяться его профессионализмом, а не происхождением.

Кроме того, рыцарям трудно было сменить те этические принципы, на которых они воспитывались. Какое-то время благородные господа отказывались применять новейшие средства вооружения и даже казнили пленных аркебузиров (или отрубали им руки, выкалывали глаза) за их «неблагородные» умения [37]. Тем не менее жизнь постепенно брала свое.

«Самое раннее упоминание о порохе в Европе относится к 1267 г.» [38] Однако развитие артиллерии происходило чрезвычайно медленно, поскольку без значительных финансовых ресурсов подобный род войск не создашь, а бóльшая часть Европы конца XIII в. таких ресурсов еще не имела.

Первыми, естественно, осуществили прорыв итальянцы, которые, с одной стороны, являлись людьми, наиболее информированными о всяческих новинках благодаря своим широким торговым контактам, а с другой — наиболее богатыми по причине развития бизнеса [39]. На Апеннинах освоили порох вскоре после 1300 г., а «в феврале 1326-го флорентийская сеньория поручила городским чиновникам для обороны города обзавестись canones de metallo и боеприпасами. <…> В 30-е гг. XIV столетия новое оружие стало быстро распространяться по Европе. <…> Слабое развитие металлургии и недостаток пороха позволяли изготавливать только маленькие орудия. Они использовались главным образом для обороны городских стен, хотя под 1331 г. мы находим упоминание о том, что при штурме города Чивидале на холмах Фриули к северу от Триеста, предпринятом двумя германскими рыцарями, была задействована какая-то разновидность пороховых пушек. У французского десанта, который в 1338 г. взял штурмом и сжег город Саутгемптон на английском побережье, было некое пороховое орудие и сорок восемь болтов к нему» [40].

Для существенного развития артиллерии должна была начаться по-настоящему крупная война, которую ведут уже не пара рыцарей или десант, но монархи, способные мобилизовать большие финансовые ресурсы. И такие монархи нашлись. Роль катализатора в деле распространения огнестрельного оружия выполнила Столетняя война. Эдуард III Английский выписал из Нидерландов мастера, разбиравшегося в артиллерии, и применил пушки уже в 1327 г. [41] А в 1346 г. в битве при Креси его артиллерия уже весьма впечатляла. Разрушительная сила английских орудий была тогда еще невелика (лучники нанесли врагу больший урон), но зато психологическое воздействие на противника оказалось поистине огромным [42].

Во второй половине XIV в. упоминания о пушках быстро нарастают [43]. Огнестрельные орудия стали появляться на судах у генуэзцев, венецианцев и каталонцев. Тем не менее артиллерия еще не стала «богом войны». Она ничего не решала принципиально. В 1385 г. кастильцы имели 16 больших бомбард, стрелявших каменными ядрами, но проиграли битву португальцам, артиллерии вообще не имевшим [44]. Лишь к началу XV в. пушки стали использоваться повсеместно. Особенно эффективны они становились при осадах, поскольку ядра весом от 5 до 20 фунтов могли проламывать стены [45]. Ни один серьезный полководец не мог теперь позволить себе обойтись без артиллерии. И сей факт существенно повысил стоимость ведения войны. Лидерство же в развитии артиллерийского дела постепенно захватила Бургундия, где имелись реки и каналы, облегчавшие перевозку орудий [46]. Кроме того, бургундский герцог в то время контролировал Нидерланды — второй по богатству регион Европы, причем именно фламандцы и брабантцы оказались особенно искусны в производстве пушек [47]. Поскольку Бургундия была вовлечена в Столетнюю войну, требовался рост боеспособности. Таким образом, к середине XV в. потребности и возможности для развития артиллерии сошлись именно в этом регионе Европы.

Бургундцы передали «эстафету» французам. Король Карл VII создал первую в мире целостную артиллерийскую организацию. Французские оружейники, которые раньше были независимыми подрядчиками, теперь оказались сгруппированы в структурные подразделения, отличавшиеся друг от друга даже своей парадной униформой. Артиллерия стала обязательным атрибутом войны, и это доказал в 1449 г. штурм Руана. Французские пушки открыли огонь, и город вынужден был сдаться лишь через три дня бомбардировки. Затем история Руана повторилась при штурме других городов [48], причем любопытно, что аналогичная успешная артиллерийская операция была проведена и на другом конце Европы — турками при взятии ослабевшего Константинополя в 1453 г. [49]

Карл VII, который раньше, собираясь начать какую-нибудь осаду, брал у городов взаймы артиллерию, теперь имел столько пушек, что мог штурмовать несколько крепостей одновременно. Это ознаменовало начало новой эры в развитии вооружений [50]. Сын Карла Людовик XI подкрепил организационную перестройку армии финансами, увеличив бюджет артиллерии едва ли не впятеро [51].

Следующая крупная череда боевых действий, каковой стали итальянские войны конца XV — первой половины XVI в., была уже невозможна без пушек. Почти все, кто писал в Италии о военном деле эпохи Ренессанса, подчеркивали революционное воздействие новой французской артиллерии [52]. Итальянские города сдавались французам один за другим. Как отмечал флорентийский свидетель этих событий, французы «по стене бьют из тридцати или сорока орудий, быстро превращая ее в пыль» [53]. Даже небольшое ядро обладало значительно большей пробивной силой, чем, скажем, окованное бревно, использовавшееся ранее в качестве тарана.

Не меньшее значение пушки имели и на поле боя. Битвы при Равенне в 1512 г. и при Мариньяно в 1515 г. французы выиграли именно благодаря артиллерии [54]. Их стратегия, позднее перенятая испанцами и немцами, состояла в том, чтобы артиллерийским ударом внести смятение в ряды противника, а затем довершить его сокрушение конницей [55]. Итальянские военачальники Джан Паоло Вителли и Просперо Колонна, видя все это, с грустью отмечали, что войны теперь выигрываются больше индустрией и хитростью, чем действительной схваткой армий [56]. Стало ясно, что с данного момента расходы на огнестрельное оружие необходимо в обязательном порядке включать в военный бюджет каждому, кто намеревается победить противника. А расходы эти регулярно возрастали. Пушечный выстрел в XVI в. обходился в пять талеров — сумму, равную месячному жалованью пехотинца [57]. По оценке великого французского историка Фернана Броделя, Венеция нуждалась в порохе, купить который не позволяли все средства ее годового бюджета [58].

К тому времени артиллерия достигла такого качественного уровня, на котором ей впоследствии предстояло пробыть примерно триста лет. Три важнейших новшества обусловили радикальный перелом в военном деле. Во-первых, изобретение зерненого пороха, обладающего большей взрывной силой, чем порошкообразный. Во-вторых, изготовление литой пушки сравнительно меньшего, чем раньше, размера. В-третьих, появление компактного чугунного ядра вместо старого каменного. Кроме того, изобретение зерненого пороха дало к концу XV в. толчок развитию стрелкового оружия.

Первые «ручницы» появились в Италии и Южной Германии во второй половине XIV в., однако тогда процесс заряжания «ружья» был еще столь долог, что его практически не удавалось использовать в бою. Тем не менее процесс перевооружения развивался. Решение о переводе стрелков с арбалетов на огнестрельное оружие впервые было принято в Венеции в 1490-х гг. Вскоре за венецианцами последовали другие итальянские государства. А в XVI столетии аркебузы (чуть позднее и мушкеты) европейцы взяли на вооружение в массовом порядке [59]. При всей сложности обучения стрельбе из мушкета подготовка такого солдата занимала теперь значительно меньше времени, чем хорошо владеющего мечом рыцаря.

Удорожание войны оказалось связано не только с появлением нового оружия, но и с необходимостью коренной реконструкции фортификационных сооружений, вызванной гонкой вооружений. Старые замки уже не справлялись со своими функциями. Артиллерия легко преодолевала сопротивление обороняющихся, о чем свидетельствует тот факт, что в конце XV — первой половине XVI столетия в Европе не было отмечено ни одной длительной осады, которыми было так славно Средневековье [60]. В частности, проблемы возникали по той причине, что старые крепостные башни имели крыши малого диаметра. Это не позволяло устанавливать там пушки. Для разрешения проблемы в середине XV в. крыши были вообще убраны, а вместо них сооружены специальные площадки. Потом постепенно стали перестраивать сами башни. В новых условиях они должны были быть не столь высокими, как раньше (поскольку главной опасностью для осажденных становились теперь не штурмующие крепость воины, а пробивающая стены артиллерия), но зато более толстыми и по возможности вынесенными вперед. Изнутри они могли оставаться открытыми, поскольку, в отличие от средневековых донжонов, не предназначались для выдерживания осады в одиночку, но зато должны были вмещать в себя как можно больше пушек. Понадобилась и принципиально новая система расположения отверстий для стрельбы. Башни имели теперь больше боковых амбразур, расположенных совсем низко, благодаря чему окружающие крепость рвы можно было простреливать по всей их длине [61]. Крепости все чаще стали строить на равнине, а не на вершинах холмов, поскольку «вертикаль» уже не давала обороняющимся преимуществ, зато «горизонталь» позволяла делать объект масштабнее и вмещать в него значительно больший гарнизон. Увеличение численности солдат требовало увеличения боеприпасов и припасов съестных, что означало необходимость в дополнительных ресурсах. Великий художник Альбрехт Дюрер в своем «Наставлении к укреплению городов» писал: «И если скажут, что это будет дорого стоить, то пусть вспомнят о царях Египта, тративших так много на пирамиды, от которых не было никакой пользы, в то время как эти затраты приносят большую пользу» [62].

Яркий пример трансформации средневековой системы фортификации можно обнаружить в Таллине, где лучше, чем во многих других европейских городах, сохранилась крепостная стена с многочисленными оборонительными башнями. Практически все они однотипны за исключением более поздней «Толстой Маргариты». Она была завершена в 1529 г. Как следует из самого «прозвища» башни, она значительно больше в диаметре, чем другие. При этом одна лишь толщина стен составляет 4 метра [63]. Наверху находится большая открытая площадка, на которой могли устанавливаться пушки. Кроме того, в «Толстой Маргарите» есть амбразуры, расположенные по всей окружности.

Другой интересный случай — Барбакан, сооруженный в Кракове в 1498–1499 гг. перед Флорианскими воротами. Это — укрепленное сооружение, внешне похожее на «Толстую Маргариту» (те же самые 24 метра в диаметре), но уже не входящее составной частью в старую крепостную стену, а вынесенное наружу. Барбакан имел трехметровой толщины стены и прикрывал Краков со стороны предместья Клепаж, откуда неприятель мог подвести к городу осадные машины и артиллерию [64]. В Варшаве несколько позже построили похожий Барбакан. А в Московском кремле подобные функции выполняла Кутафья башня.

Такого рода сооружения защищали от натиска противника городские ворота, но в 1497 г. генуэзцы обнаружили, что можно прикрывать от артиллерийского огня не только ворота, но всю куртину в целом. Так появились равелины [65]. А перед ними стали выкапывать глубокие и широкие рвы для того, чтобы держать вражескую артиллерию на расстоянии и мешать противнику закладывать мины непосредственно под стены крепости [66].

Еще одно важное новшество — использование в качестве городских стен толстых земляных валов, которые могли лучше, чем камень, выдерживать артиллерийский огонь. Данный факт случайно обнаружили пизанцы в 1500 г., когда, осажденные флорентийцами, они спешно воздвигли насыпь за разрушенным участком старых городских укреплений. Впоследствии пизанский опыт использовался в разных городах — Падуе, Парме, Марселе, Меце, Сиене и др [67]. Русские «переоткрыли» пизанское изобретение в 1580 г. при осаде поляками Великих Лук, но это, увы, не спасло город [68].

Земляные валы хорошо дополнялись еще одним важным изобретением эпохи — бастионом. Крепостная стена должна была быть не прямой, как в Средние века, а извилистой, чтобы выдвинутые вперед укрепления позволяли обрушивать на противника перекрестный огонь и это затрудняло бы осуществление штурма. В строительстве крепостных бастионов первенство держала семья флорентийских инженеров и архитекторов Сангалло [69].

Один из наиболее хорошо сохранившихся образцов новой фортификации можно увидеть в Лукке, где расположены земляные валы столь значительной толщины, что по ним сегодня проложен прогулочный бульвар, огибающий старый город. Одиннадцать тупоугольных бастионов, укрепленных кирпичной кладкой и 126 орудиями, способны были держать под обстрелом всю окружающую Лукку территорию, тогда как их самих неприятельские снаряды пробить не могли [70]. При сравнении Лукки с Таллином нетрудно заметить качественные изменения фортификации эпохи Ренессанса по сравнению со средневековыми стенами. Но самым ярким примером оборонительных сооружений нового типа является перестройка стен Вероны, предпринятая архитектором Микеле Санмикели во второй четверти XVI в. Он впервые использовал систему бастионов не просто для отдельной крепости, но для обороны целого города [71]. Санмикели создал мощные укрепления, способные держать под обстрелом все пространство, на котором действовал противник. Такого рода сооружения стали затем распространяться по Европе. В частности, итальянцы строили укрепления во Франции. А фламандец Симон Штевин развил имевшийся фортификационный опыт во время нидерландской революции [72]. На территории России бастионы, построенные в 1560–1580-х гг., можно осмотреть в Выборге. Вместо узких, тесных феодальных замков, загроможденных разными предметами обороны, стали строить новые, просторные крепости. Перед ними создавались дополнительные укрепления — земляные валы, снижавшие эффективность артиллерийского огня противника. Изменилась и конструкция стен, для укрепления которых понадобились теперь внутренние контрфорсы, скрытые в земляном валу. Особые проблемы возникли в морских портах и в городах, расположенных по берегам судоходных рек. Там понадобилось сооружать вдоль берега башни, соединенные между собой валами, которые защищали корабли от пушечных ядер противника [73]. Необходимость подобного строительства, естественно, еще больше увеличила стоимость фортификационных работ и поставила ведение эффективной войны в зависимость от финансовых возможностей сторон [74]. «В стены цитадели Антверпена, законченной в 1571 г., было уложено 30 миллионов кирпичей. Стоимость пушек и пороха, потребных для обороны таких укреплений, также была обескураживающей. В отличие от средневековых замков, подобные крепости были не по карману мелким феодалам, это были стратегические, а не тактические твердыни. Их могли позволить себе только короли и императоры, властители централизованных государств, обладающих большими ресурсами» [75]. Даже весьма небедный Святой престол вынужден был в 1542 г. отказаться из-за дороговизны от амбициозного проекта окружения Рима 18 мощными бастионами [76]. Но зато там, где удавалось создать валы, рвы, насыпи и бастионы, оснащенные артиллерией, «обороняющиеся города стали почти неприступными» [77].

Только очень богатые властители могли позволить себе и еще один качественно изменившийся вид вооружения — военно-морской флот. В Средние века основным кораблем являлась гребная галера, а морское сражение представляло собой рукопашную схватку сцепившихся между собой судов. Как это выглядело, можно наглядно представить себе, например, в одном из залов сиенского Палаццо Публико, где на фреске 1408 г. «переплелись» галеры враждующих сторон, а бойцы ощетинились копьями, мечами, луками так, как будто сражаются в поле. Но уже в морской битве с турками при Лепанто (1571 г.) европейцы, помимо галер, использовали большие галеасы, вооруженные артиллерией [78]. А корабль новой эпохи был уже совсем иным. Он представлял собой плавучую крепость, двигающуюся под парусами, снабженную пушками и вступавшую в бой с противником, ведя артиллерийский огонь на расстоянии. К взятию на абордаж в этих условиях прибегали редко. Боеспособность флота определялась не столько количеством размещенных на нем воинов, сколько быстроходностью и числом орудий. Строительство кораблей требовало теперь таких ресурсов, которые трудно было собрать даже богатому городу.

Итак, огнестрельное оружие, новый подход к фортификации и строительство оборудованных пушками кораблей в совокупности представляли собой первую причину трансформации армии и связанной с этим потребности в больших финансовых ресурсах. Другой причиной стало использование профессиональных наемников. «Наемные военные и чиновники надежнее жалуемых землей — провинившимся и некомпетентным можно просто перестать платить» [79].

Такого рода войска не были для Европы новинкой. Преимущество наемных отрядов перед иными формами организации армии наглядно демонстрировала история военного дела Византии, являвшейся в раннее Средневековье самым мощным европейским государством. Но она же демонстрировала, насколько трудно сохранить профессиональную армию при отсутствии денег.

Начиная с III в., римский солдат получал от государства содержание. Для комплектования армии император Диоклетиан ввел воинскую повинность, которая была возложена на землевладельцев среднего класса. При этом вместо рекрута государство могло потребовать деньги. Когда во второй половине IV в. наметился кризис в деле комплектования армии, Империя сделала упор на замену рекрутов варварами. Они получили земли для расселения и обеспечивали охрану Дуная, препятствуя проникновению других варваров. Римляне же выполняли свой «воинский долг» перед государством по большей части деньгами, позволявшими платить новым воинам («федератам», как стали их называть) такую же зарплату, какую получал обычный солдат [80]. Таким образом, римское войско стало больше походить на наемное, чем на рекрутское. Однако в VII в. Византию постиг новый кризис армейского устройства, который, по всей видимости, был связан с арабским завоеванием и потерей ряда богатых территорий, обеспечивавших выплату налогов. Содержать наемников стало трудно, и число иноземных солдат сильно сократилось. «Начиная с VII в. и до XI в. в Византии господствует так называемая фемная организация. <…> Большая часть византийской армии в этот период состояла из иррегулярных ополчений, которые базировались по особым военно-административным территориальным округам, называвшимся фемами» [81]. Воины в этих ополчениях именовались стратиотами. В мирное время они сами себя обеспечивали посредством ведения хозяйства. А в случае войны обязаны были являться по приказу фемного стратига с оружием, амуницией и лошадьми, приобретаемыми за собственный счет [82]. Понятно, что качество боевой подготовки стратиотов было невысоким. К тому же из-за дифференциации доходов и обнищания населения некоторые «военнообязанные» утрачивали возможность обеспечивать себя. В итоге Византия вынуждена была вновь перейти к наемному принципу формирования войска, чему помогло происходившее в X в. масштабное переселение армян, давшее Империи новых иноземных солдат. «Профессиональные наемные войска на службе Империи с точки зрения тактики были более перспективными и обычно обеспечивали лучшее соотношение денежных затрат и получаемого результата, чем дешевые, но в основном плохо подготовленные фемные ополчения. <Кроме того> наемные солдаты больше зависели от тех, кто им платил, чем провинциальные войска» [83]. «В то время как враги Византийской империи по большей части вынуждены были довольствоваться племенным ополчением, добровольческими отрядами, лихими людьми или угнетенными крестьянами, копавшимися на своих полях, чтобы обеспечить себя скудным пропитанием, византийцы могли позволить себе круглый год держать имперских воинов на жаловании и служилых моряков» [84].

Похожим образом обстояло дело и на Западе. Как только западноевропейская экономика позволила прибегнуть в широких масштабах к найму солдат, так сразу армия стала подвергаться радикальной трансформации.

Военное предпринимательство

Рынок наемников существовал в средневековой Европе, возможно, уже с X в. и был хорошо организованным, хотя небольшим [85]. Для найма большого числа вооруженных людей просто не имелось денег.

Качественный перелом в военной истории Западной Европы произошел, когда вместо отдельных наемников, «встраиваемых» в феодальную армейскую систему, стали формироваться специальные контингенты, основанные на совершенно ином принципе. Американский историк Уильям Мак-Нил назвал этот принцип военным предпринимательством и справедливо заключил, что оно возникло в Северной Италии на базе городов раннего Ренессанса [86]. В начале XIII столетия, т.е. именно в то время, когда в городах стали концентрироваться крупные ресурсы, появились и первые значительные группы наемников. Сначала в Генуе и Сиене, а к середине века и во Флоренции [87]. Состояли они зачастую из солдат, которые появились в Италии во время походов германских императоров за Альпы, но не ушли обратно, а предпочли зарабатывать себе на жизнь самостоятельно [88].

Если развитие огнестрельного оружия определялось не только наличием денег, но и темпами технического прогресса, а потому было растянуто во времени, то применение наемных войск шло синхронно с образованием капиталов. Воспользовавшись деньгами, горожане вместо того, чтобы всем вместе становиться под ружье, стали включать в свои отряды некоторое число профессиональных военных, служащих хозяину за деньги. Так, например, широкую известность получили в XIII в. каталонские и генуэзские арбалетчики, продемонстрировавшие способность побеждать рыцарскую конницу [89]. Ко второй половине столетия профессионалы стали уже заметной составляющей в крупных сражениях. Например, в битве при Монтеаперти (1260 г.) между сиенским ополчением, германскими рыцарями, а также флорентийскими гибеллинами с одной стороны и войском флорентийской коммуны — с другой, на стороне последней сражались 200 наемников-кавалеристов, набранных в Эмилии и Романии. С ними были заключены трехмесячные контракты. Через 17 лет (в 1277 г.) на флорентийской службе оказывается уже сотня англичан. К 1289 г. краткосрочные контракты превращаются в долгосрочные: сотня-другая набранных за деньги анжуйцев служит Флоренции на протяжении целых двух лет.

Еще Макс Вебер отмечал, что средневековые города в отличие от античных были ориентированы на торговлю и промышленность, а не на войну [90]. Конечно, эти города способны были до поры до времени обороняться с помощью народного ополчения, что показала, например, борьба Ломбардской лиги с Фридрихом Барбароссой [91]. Однако в условиях роста экономики и возникающей социальной дифференциации населения «гражданские смуты ослабляли оборону городов. Напряжение конфликта между двумя противоборствующими сторонами усиливалось частыми столкновениями интересов богатых и бедных, капиталистов и работников. В подобных условиях особое значение приобрела практика найма чужаков, которые должны были заменить граждан на войне» [92]. При этом доминирующие в городах кланы оказались удовлетворены возможностью иметь солдат за соответствующую плату. Богатым людям на них было проще опираться, чем на народную милицию [93]. Постепенно выяснилось, что наемник — лучший солдат, нежели банкир или торговец [94]. Богачи с радостью оплачивали привлечение целых армейских контингентов — лишь бы не сражаться самим. А по мере того, как военные кампании в Италии становились длительными, городские ополчения полностью вытеснялись наемниками. Не могли же предприниматели и ремесленники «вечно сидеть в гарнизонах за сотню километров от своего города» [95].

Наверное, последним энтузиастом, мечтавшим возродить городские ополчения в Италии, был Никколо Макиавелли, полагавший, что патриотизм важнее щедрой оплаты щита и меча профессионала. Ему, как сотруднику городской администрации, удалось опробовать свои взгляды на практике, но «патриоты» на поверку оказались небоеспособны. После этого эксперимента, покрывшего Флоренцию позором, ополчение ликвидировали [96]. С тех пор «население должно было платить налоги тому правительству, которое в данный момент оккупировало территорию его проживания. Если люди выполняли это условие, от них уже никто не требовал ненависти или бурной, самозабвенной радости по отношению к кому бы то ни было: от них требовалось лишь не путаться под ногами» [97]. Особенно у наемников.

Дополнительным фактором, повлиявшим на возрастание роли денег при организации войны XIII в., стало ведение боевых действий на сравнительно удаленной территории, что требовало транспортировки армии и дополнительных усилий по организации ее снабжения. Так, например, когда Карл Анжуйский, получивший в 1265 г. из рук папы Климента IV сицилийскую корону, вступил в борьбу с Манфредом Гогенштауфеном, он использовал заемные средства, предоставленные Сиеной и Флоренцией. Война завершилась для него успешно, однако в 1282 г. он Сицилию все же потерял. Для того чтобы отвоевать утраченное, Карл вновь использовал заем, который предоставила ему богатая флорентийская семья Аччайуоли [98].

Наемники активно использовались в XIII в. не только в Италии. Похожим образом развивалось дело и в другой торгово-ремесленной части Европы — в Нидерландах. Там инициатива в деле привлечения наемников исходила не столько от бюргерства, сколько от местных властителей, которые перестали опираться на одно лишь рыцарское войско, но стремились привлечь средства богатых фламандских и брабантских городов для того, чтобы нанять профессиональных военных. Война стала в этой ситуации дорогим делом. «Чтобы справиться с вызывавшимися ею расходами, для покрытия которых не хватало доходов с собственных доменов, князья обращались за помощью к городскому населению. Они требовали с него налогов или просили его гарантировать заключавшиеся ими займы. <…> В других случаях князья просили у городов безвозмездного дара (bede), на который те соглашались в обмен на обещание разных привилегий и вольностей» [99].

Крупный конфликт, разразившийся между королем Франции и графом фландрским Ги де Дампьером в конце XIII в., заставил последнего прибегнуть к использованию профессиональных военных. Рассчитывать на свое дворянство он практически не мог, поэтому войска, которыми располагал граф, состояли по большей части из немецких рыцарей и наемников, навербованных в Рейнской области. Французы также использовали наемников, хотя основа их армии была рыцарской. В битве при Куртре 11 июля 1302 г. рядом с французскими дворянами шли против фламандцев генуэзские арбалетчики и нанятые за деньги немецкие рыцари. Впрочем, это не спасло французов от поражения [100].

В ряде случаев нидерландские правители доплачивали своим вассалам за службу, превращая их отряды в частично наемные. Этот метод, с одной стороны, стимулировал вассала честно (не уклоняясь) воевать за своего господина, а с другой — позволял сразу получить большое число наемников, не собирая по отдельности разнообразных «джентльменов удачи». Подобная практика широко использовалась, например, в начале Столетней войны, когда герцог брабантский поддерживал англичан против французов. Он использовал для формирования армии собственных вассалов, дополнительно простимулированных деньгами, и усилил их наемниками со стороны [101].

Но вернемся в Италию. Если в XIII в. города нанимали солдат в основном индивидуально, то после 1330 г. использование целых наемных отрядов (так называемых компаний) стало главным отличительным признаком итальянских армий [102]. Любопытно, что первыми капитанами военных компаний в Италии были каталонцы [103], хотя на Пиренейском полуострове в это время регулярно оплачивались только отряды арбалетчиков и лучников [104]. По всей видимости, солдат уходил туда, где был платежеспособный спрос. С 1329 г. компании стали активно пополняться немцами, дезертировавшими из императорской армии [105], и младшими сыновьями разнообразных рыцарских семейств, которым не находилось пропитания в родных гнездах [106]. До середины XIV в. компании являлись временными формированиями: они то возникали для ведения боевых действий, то рассеивались, когда заканчивалось финансирование. Такой капитан, как Вернер фон Урслинген, смог, например, в 1342 г. собрать разнообразных наемников, рассеявшихся после окончания войны Флоренции с Пизой [107]. Но вскоре возникли крупные, стабильные структуры со своим именем: Компания Святого Георгия, Великая компания, Белая компания [108]. Порой компании представляли собой даже не группу отдельных солдат, а добровольное объединение сложившихся банд, достигнутое ради монополизации предложения на военном рынке и повышения цены своих услуг [109].

В 1360 г. в связи с заключением мирного договора, приостановившего на время Столетнюю войну, без работы осталось порядка 10 000 французских и английских солдат, причем 3000–4000 из них весьма профессиональных [110]. В результате на Апеннинах появилось множество опытных наемников, привлеченных богатствами итальянских городов, готовых платить за свою защиту [111]. Наконец, в 1376 г. впервые сформировалась компания, состоящая целиком из итальянцев и возглавляемая итальянцем Альбериго да Барбьяно [112]. Предложение услуг в сфере военного предпринимательства стало постепенно обгонять спрос.

Правда, преобразования обернулись не только достижениями, но и проблемами. Наемники не всегда «цивилизованно» обслуживали города, но и сами их грабили, если не имели контракта, а значит, средств к существованию [113]. Это стимулировало горожан скидываться на наем отрядов, чтобы те не сидели без дела, поддаваясь дурным мыслям. «К 1380 г. стихийно возникавшие “вольные компании” исчезли — города стали заключать контракты с капитанами, обязывавшимися за определенную плату нанимать подразделения» [114]. Одним из первых таких капитанов был англичанин Джон Хоквуд, долгое время служивший Пизе, Милану и Святому престолу в Риме, но затем (1377–1394 гг.) осевший на службе у Флоренции [115] и увековеченный благодарными горожанами на фреске в кафедральном соборе Санта-Мария-дель-Фьоре. После Хоквуда само мировоззрение командиров наемных отрядов поменялось. В XV в. «кондотьер уже считает себя не главарем банды, а генералом, которого восхваляют художники и писатели» [116]. Лучший пример — Бартоломео Коллеони, который под конец жизни стал одной из важных фигур в Венеции [117].

Для формирования военного предпринимательства большое значение имел не только платежеспособный спрос на охранные услуги, но и кредит, который могли получать кондотьеры в развитой банковской среде Северной Италии. Им ведь надо было содержать свои компании до тех пор, пока не придет очередной заказ. Например, в 1443 г. кондотьер Федериго Монтефельтро (правитель Урбино) использовал банкиров из Витербо, чтобы финансировать и оснастить свои войска [118]. Впрочем, авансировать содержание большой армии кондотьерам было тяжело, и богатые города все чаще стали напрямую нанимать солдат к себе на службу. Поскольку содержание отрядов становилось делом постоянным, потребность в кондотьере как военном предпринимателе исчезала. Теперь он все больше напоминал полководца, работающего в административной военной системе, а не на рынке. К середине XV в. такое положение дел сложилось в Милане, Венеции, Риме и Неаполе [119]. Среди таких полководцев появлялись уже не просто «джентльмены удачи», а солидные господа типа Федериго Монтефельтро, желавшие подработать «на стороне», поскольку им не хватало денег [120].

При всем значении итальянского военного предпринимательства надо заметить, что наемничество в качестве общеевропейского явления могло утвердиться лишь в ходе крупной войны. Как и в деле использования артиллерии, новатором при формировании наемных отрядов, составляющих основу большой армии, стал английский король Эдуард III. При нем Англия из третьесортной военной державы превратилась в сильнейшую нацию Европы [121]. Опыт военной службы за плату имелся в Англии примерно с 1100 г. [122] или уж, по крайней мере, со времен Генриха II (вторая половина XII в.), который ввел для финансирования армии специальный налог — щитовые деньги. Неплохой доход стали давать со временем экспортные пошлины на сырую шерсть [123]. Но это, по-видимому, не столько создало возможность формирования чисто наемного войска (как в Италии), сколько обеспечило ресурсы для дополнительного стимулирования ополченцев.

С 1181 г. призывать в ополчение можно было каждого свободного человека. Неудивительно, что при Эдуарде I (конец XIII — начало XIV в.) в войнах с Уэльсом и Шотландией участвовали большие отряды лучников (до 35 000 человек), получавших от короля плату. При этом сражались ополченцы каждого графства под командованием шерифов, а не феодальных сеньоров. Рыцарские ополчения также подчинялись констеблям и шерифам, а через них — лично королю. При необходимости такие отряды даже применялись для приведения к покорности крупных феодалов [124]. Последний раз феодальное ополчение в Англии созывали в 1327 г. Правда, в 1385 г. Ричард II попытался это сделать снова, но получилось у него плохо [125].

Эдуард III, опираясь на сложившуюся уже к его времени традицию, предпринял попытку синтезировать английский организационный опыт ведения войн с итальянскими финансовыми ресурсами, без которых невозможно было вторгнуться на континент и сражаться с такой крупной европейской армией, как французская. В ходе Столетней войны костяком войска стали вольные лучники, набранные из крестьян, снаряженные на государственный счет и находившиеся в зависимости лично от монарха. В начале войны среди 32-тысячной английской армии они составляли 20 000. Что же касается рыцарских отрядов Эдуарда, то они вообще оказались, по существу, наемными. Хотя капитанами, собиравшими рыцарей-наемников, были в основном английские нобили, а не кондотьеры-предприниматели итальянского типа, отряды эти подчинялись королю, а не отдельным феодалам [126]. Во французской же армии наемниками были генуэзские и каталонские арбалетчики [127], но в основном она строилась на феодальной основе, что стало одной из важнейших причин ее трагического поражения в битве при Креси в 1346 г.

Для обустройства в Англии армии нового типа король добился от парламента обложения священников, а также введения налога в размере девятой части от имущества населения [128]. С 1342 г. экстраординарные субсидии, выплачиваемые королю за счет средств, поступавших от таможенных пошлин на экспорт шерсти, стали постоянными. В целом налоговое бремя, возложенное Эдуардом III на Англию, превысило даже бремя, возложенное ранее Эдуардом I, а потому вызвало экономический кризис и массовое недовольство [129]. Кроме того, Эдуард III произвел крупные займы у флорентийских банкиров Барди (900 000 флоринов), Перуцци (600 000 флоринов) и Аччайуоли, что в конечном счете привело к их банкротству. Эдуард не смог отдать им позаимствованное [130]. По-видимому, война не принесла дохода, который позволил бы рассматривать ее в качестве выгодной деловой операции. Новый кредит пришлось брать у архиепископа Трирского под залог короны, которую изготовили Эдуарду для восшествия на французский трон [131]. Потребность в извлечении дохода, позволяющего окупить мероприятие, во многом определила характер военных действий, которые стали осуществлять англичане. Историками отмечается, что это была очень жестокая война. Она велась не только с рыцарями армии противника, как было принято в Cредневековье, но во многом — с народом. Англичане грабили французские города, но как им было их не грабить, когда война стала, по сути дела, коммерческим предприятием? На ее ведение одолжили деньги, и их требовалось отдавать с процентами. Боевые действия должны были не просто принести английскому королю земли. Они должны были дать определенную выручку. В Средние века грабить, естественно, можно было любого, кто слабее тебя [132], но все же рыцари как «стационарные бандиты» [133] предпочитали не резать курицу, способную принести им золотые яйца. Теперь же потребность в безудержном грабеже была, несмотря ни на какие «яйца», объективно обусловлена.

Поначалу дела в коммерческом плане развивались для англичан неплохо. Им удавалось получать значительную выручку от захвата денег, пленников и имущества. «Грабительские рейды английских войск по территории Франции и захват городов принесли большую добычу. В Англию, начиная с 1346 г., на кораблях доставлялись драгоценности, одежда, деньги. По словам Уолсингема, в Англии “теперь не было женщины”, не имевшей одежды, украшений, посуды из Кале и других французских городов. Во многих домах появились золотые и серебряные изделия из Франции. Серьезным источником доходов стали выкупы за богатых и знатных пленников, огромное число которых появилось в Англии после 1346 г. Возникла даже спекуляция пленными, их подчас неоднократно перепродавали и обменивали. Наиболее емко выразил новые ощущения англичан по этому поводу хронист Бертон после сообщения о взятии Кале: “И возникло тогда общее мнение народа, что, пока английский король будет завоевывать Французское королевство, они будут процветать. В противном случае и их положение ухудшится”» [134]. О том, что именно нужда в деньгах лежала в основе жестокости, с которой подошли к вторжению во Францию англичане, свидетельствует, например, тот факт, что герцогу Бургундскому удалось откупиться от грабежей и погромов. Получив деньги, Эдуард III согласился «мирно пройти» через Бургундию [135].

Франции надо было реагировать на поражения, и это обусловило трансформацию армии. Война со всеми ее неудачами постепенно заставляла французских монархов перестраивать войско, ориентируясь на привлечение наемников. Для этого, правда, не хватало средств. С 1294 г. французские короли старались облагать население дополнительными налогами, но собирать их было довольно трудно. По всей вероятности, из-за отсутствия информации о платежеспособности подданных. Для того чтобы решить этот вопрос, Филипп VI сделал фискальную опись приходов и очагов накануне своего фламандского похода 1328 г. Предполагалось ввести подымную подать (т.е. налог с каждого очага). Однако опись была проведена только в королевском домене [136]. В результате Франция встретила начало войны примерно с таким же бюджетом, какой был у нее раньше, тогда как данные по Англии показывают резкий рост экстраординарных доходов и займов в 1337–1340 гг. Вообще-то, сравнительно небольшая по численности населения Англия была значительно беднее Франции, но в эти годы ситуация выровнялась [137].

Отдельные оплачиваемые казной ленники имелись во Франции еще в XIII в., однако из-за отсутствия денег в бюджете они получали столь ничтожную плату, что ее можно было, скорее, счесть не оплатой профессиональных бойцов, а компенсацией походных издержек [138]. Наемники как таковые появились позже, именно в ходе Столетней войны. Поначалу во Франции призывали в районах боевых действий чуть ли не всех, кто мог носить оружие, но простолюдины сражались плохо, поскольку не умели и не любили воевать [139]. Вследствие этого короли Иоанн II Добрый и Карл V Мудрый сочли бесполезным с военной точки зрения — и опасным с политической — использование народных ополчений отдельных коммун. Они все чаще отдавали предпочтение найму арбалетчиков в Испании, Италии и Провансе, а также небольшим отрядам стрелков и павезьеров (щитоносцев, прикрывавших стрелков так называемыми павезами), которых присылали французские города [140]. Генуэзские и каталонские арбалетчики были в ту эпоху, пожалуй, наиболее эффективными солдатами, получавшими за свою службу плату, вдвое большую, чем простой пехотинец [141].

С середины XIV столетия стал впрямую заимствоваться итальянский опыт использования военных предпринимателей. Появились компании Бертрана Дюгеклена, Луи де Сансерра, Оливье де Клиссена, Овена Галла и др. Король заключал договор о найме с капитаном, имеющим свой отряд, насчитывавший от 50 до 200 человек (побольше во время военных кампаний, поменьше в тот период, когда боевые действия затухали). Но на военном рынке было еще слабое предложение, а самое главное — спрос на наемников трудно было подкрепить достаточным объемом бюджетных ресурсов. Поэтому король вынужден был по-прежнему прибегать в известной мере к помощи населения, а феодальная система построения армии в целом оставалась определяющей (хотя солдаты, которых приводили королевские вассалы, уже получали жалованье). Такого рода феодальный призыв сохранялся наряду с наймом примерно до конца XV в. не только во Франции, но и в других государствах Западной Европы — Германии, Дании, Кастилии. В проигранной французами битве при Азенкуре (1415 г.) по-прежнему доминировала феодальная организация армии [142].

Трагедия Азенкура поставила вопрос о способности французской аристократии выполнять свои традиционные обязанности по защите страны [143]. В результате значение наемников (особенно иностранных — шотландцев, ломбардцев, кастильцев, арагонцев) стало увеличиваться. Знать устала служить королю и смотрела, куда ветер дует, тогда как профессионалы обычно верно служили, если, конечно, им не забывали вовремя платить. Впрочем, появилась другая проблема. Ради заработка наемники не гнушались никакими дурными средствами. Иногда умудрялись брать деньги у обеих враждующих сторон. Хуже того, французские капитаны (как ранее итальянские) попеременно то бились за своего нанимателя, то разбойничали, объединяясь в так называемые бриганды и привлекая к себе неимущих, желавших зарабатывать деньги на большой дороге. Кроме них, страну грабили наемники, воевавшие раньше за Эдуарда (не только англичане, но и гасконцы, бретонцы, испанцы, германцы), однако переставшие получать от него плату. Разбойничали они, понятно, не в Англии, а по месту своего постоянного пребывания. Иногда даже специально уходили от капитана в «свободный поиск» ради наживы. В целом, согласно оценкам, три четверти Франции оказались во власти бриганд, членов которых здесь прямо называли живодерами [4]. Поэтому вскоре зародилась мысль о необходимости платить солдатам в походе, чтобы они сражались, и платить в период между походами, чтобы они не грабили королевство. Карл VII систематически внушал эту мысль провинциальным штатам, убеждая вотировать налоги, которые предпочтительнее грабежа [144].

Собственно говоря, именно при Карле VII произошел качественный перелом в военном деле. Ордонансом 1439 г. сеньорам было запрещено держать своих собственных воинов и облагать ради этого население, а ордонансом 1445 г. крестьянам повелели выделить с каждых 50 очагов одного лучника, которого должны были обучить военному делу [145]. В 1445–1446 гг. были созданы так называемые ордонансные роты (компании) в количестве 1800 «копий». Каждое «копье» состояло из шести человек — конного латника (жандарма), двух приданных ему лучников, двух слуг и оруженосца. На протяжении четверти века численность рот была постоянной, но затем стала быстро расти, составив в конечном счете почти 3000 «копий». К концу XV в. французская монархия содержала на службе постоянные войска численностью от 20 000 до 25 000 человек (включая гарнизоны крепостей), тогда как в XIV столетии постоянное ядро армии в мирное время составляло лишь 2000 солдат. Именно благодаря ордонансным ротам Карл VII отвоевал страну у англичан, а Людовик XI победил бургундского герцога Карла Смелого. При этом бриганды, не принятые на государственную службу и не вошедшие в состав ордонансных рот, расформировывались, а сопротивление недовольных этим солдат жестко подавлялось. Таким образом, были побеждены не только враги внешние и внутренние, но также разбойники [146].

Конная жандармерия французской армии состояла на 60–70% из национальной аристократии и на 15% из иностранцев [147]. С наймом пехоты дело обстояло сложнее. В нее набирали авантюристов по большей части из Гаскони и Пикардии с помощью специальных капитанов, получавших за это комиссионные. Пехотинцев вооружали пиками, алебардами и аркебузами. Поскольку собственной живой силы не хватало, долгое время прибегали к найму иностранцев — немцев, швейцарцев. Это было разорительно для государства. Про швейцарцев в те годы писали: «Они запрашивают столь большие деньги, причем столь необоснованно, что почти невозможно их удовлетворить» [148].

Бургундия, в отличие от Франции, хоть и имела сравнительно сильную артиллерию [149], но слишком запоздала с ордонансными ротами. Их сформировали лишь в 1470 г. [150] Феодальная же армия, по свидетельству крупного государственного деятеля XV в. Филиппа де Коммина, представляла там ужасающее зрелище. Вот как описывает он сражение 1465 г., виденное собственными глазами: «Бургундские кавалеристы прорвали ряды собственных лучников — цвет и надежду армии, не дав им возможности ни разу выстрелить, и ринулись вперед. Примерно из 1200 этих кавалеристов не более 50, как я полагаю, умели держать копье наперевес и от силы 400 были в кирасах, а слуги все были невооруженными, поскольку долгие годы не знали войны. Наемных же солдат Бургундский дом не держал, дабы не отягощать народ налогами» [151]. Дом этот, в конце концов, рухнул под ударами Французского дома, изрядно отягощавшего народ фискальным бременем.

Успехи в переводе армии на наемный принцип зависели прежде всего от финансового состояния государства. Король Франции постоянно взимал с населения два ключевых налога — прямой поземельный (талья) и косвенный на соль (габель). Первый появился с конца 1380-х гг., второй — с середины XIV в. Но средств все равно не хватало. Поэтому регулярно (один или два раза в год) король обсуждал с депутатами Генеральных или провинциальных штатов выделение специальной помощи (эда) для ведения войны. Для того чтобы ее собрать, дополнительно облагались налогом важнейшие товары, особенно скот, во многих городах королевства [152]. «Война велась в виде отдельных походов, и средства для нее королевская власть собирала с помощью отдельных налоговых кампаний, для каждой из которых вводили особые правила и разные органы для обложения и сбора. <…> Каждый налог представлял собой единое целое со своим названием, своей суммой, своей датой» [153]. Таким образом, сложилась, по выражению Егора Гайдара, своеобразная «демократия налогоплательщика» [154], когда депутаты каждый раз решают, заинтересованы ли они выдать королю очередной транш. С наступлением мирного времени или при переходе от войны «отечественной» к войне захватнической настроения налогоплательщиков менялись, и они прятали кошельки. Депутаты не могли отказать королю в талье, но имели право усомниться в целесообразности предоставления дополнительной поддержки. А некоторые крупные регионы (Бургундия, Прованс, Лангедок) могли обсуждать с королем вопрос о том, как распределят их деньги, пойдут ли они на те цели, которые важны для самих плательщиков [155].

Под воздействием военных потребностей французские финансы изменились радикальнейшим образом. «Если в 1330-х гг. половина дохода Филиппа VI поступала с королевского домена, то к концу XV в. эта доля сократилась до 2% сильно увеличившегося бюджета» [156]. Но хотя налоговое бремя во Франции при Людовике XI было самым большим среди всех европейских регионов [157], денежных средств все равно не хватало. Из-за недостатка средств военная реформа то останавливалась, то даже откатывалась назад. Так, Людовик XI распустил вольных лучников, принудительно набираемых среди гражданского населения по принципу «один рекрут на пятьдесят семей» [158], заменив их дорогостоящими швейцарскими наемниками и местными пехотинцами. Но эти первые пехотные полки не пережили восшествия на престол Карла VIII и тех сокращений бюджета, на которые пришлось пойти французской монархии. Неудивительно, что в 1488–1492 гг. во время войн с Бретанью и Максимилианом Габсбургом французская пехота вновь состояла из вольных лучников, а также нескольких рот швейцарцев и отрядов, набранных в Пикардии, Нормандии или Гаскони только на время кампании [159]. Вольные лучники сильно уступали наемникам, поскольку им не хватало умения, а кроме того, они дрались не за плату, а за право не платить налоги. Это подрывало бюджет королевства и не обеспечивало должного военного профессионализма [160].

В дальнейшем, когда начались итальянские войны (1494 г.), у Франции опять появилась сильная армия, которую высоко оценивал историк и мыслитель XVI в. Франческо Гвиччардини: как по качеству артиллерии, так и по живой силе [161]. Для финансирования армии были введены новые налоги, которые в совокупности с займами позволили довести общую численность бойцов до 40 000 человек (из них три четверти составляли наемники) и оснастить их огнестрельным оружием. Но стоило войнам окончиться, как при Людовике XII фискальное давление государства вновь снизилось. Следующую сорокатысячную армию довелось собрать только Франциску I в 1515 г. для очередного похода в Италию [162]. Более половины в ней составляли немецкие наемники, поскольку национальной пехоте во Франции не слишком доверяли из-за провала эксперимента с вольными лучниками [163]. Неудивительно, что стоимость содержания армии непрерывно росла. Если в 1515–1516 гг. Франциску I нужно было 7,5 млн турских ливров, то в 1536–1538 гг. — уже 15 млн [164].

Несмотря на демократию налогоплательщика, общая тенденция, начиная с Людовика XI, оформилась достаточно четко — налоговое бремя увеличивалось. При Людовике XII королевс

...