Ребенок зеркала
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Ребенок зеркала

Дольто Ф., Назьо Ж.-Д

Ребенок зеркала

Frangoise Dolto J.-D. Nasio

L'enfant du miroir



Перевод с французского: Н.И. Челышева



© Челышева Н.И., перевод, 2004

© «ПЕР СЭ», оригинал-макет, оформление, 2004

© 1987, Éditions Rivages

© 1992, Éditions Payot & Rivages

* * *

Ребенок зеркала

25 января 1985 г. Ж.-Д. Назьо пригласил на свой семинар Франсуазу Дольто, чтобы перед большой аудиторией поговорить о ее книге «Бессознательный образ тела» («L’ Image inconsciente du corps». Seuil, Paris, 1984).



Ж.-Д. Назьо:

– В этот вечер я имею честь или, точнее, удовольствие встретиться в рамках нашего семинара с Франсуазой Дольто. Все мы знакомы с ее многочисленными публикациями, до нас постоянно доходят отклики о ее выступлениях перед аудиторией и о других разнообразных аспектах деятельности госпожи Дольто, посвященной проблемам психического здоровья. Мы знаем, как неустанно она работает. Благодаря присущему ей воодушевлению ей удается передавать не только собственный опыт, но и некий почерк, стиль аналитика и, что особенно важно, передавать также этику аналитика через свою манеру слушать ребенка. Репутация Франсуазы Дольто как исключительного клинициста сейчас уже не нуждается в доказательствах. Но мы также знаем, как отголоски репутации, действуя скрыто, приковывают человека к некоему месту, награждая ярлыком, препятствующим раскрытию противоположных тенденций. Скажу точнее, репутация Ф. Дольто не вполне справедливо выдвигает на первый план ее интуицию гениального клинициста в ущерб теоретическому вкладу, который представляется менее важным. Однако последняя вышедшая в свет книга госпожи Дольто не только написана клиницистом, но, и это главное, принадлежит перу автора, который предлагает понятия, их выделяет, обозначает, снова связывает и иллюстрирует. Она не просто говорит о своей практике и о вытекающей из нее этике, но пишет свой труд, как композитор; она строит собственную теорию, совершенно законченную и устоявшуюся в своей связности. Было бы трудно поверить, что подобная проработка появилась лишь недавно; наоборот, книга подводит итог более чем тридцатилетнего концептуального развития и продвижения. В моем письме, выражая автору благодарность за получение книги, я написал, что мы можем с полным основанием считать этот труд главной вехой творчества Ф. Дольто и самым значительным теоретическим произведением. Вот почему ее присутствие среди нас является ответом на мое дружеское пожелание сделать предметом обсуждения ее концепцию образа тела и услышать, что она о ней скажет.

Я хотел бы, чтобы сегодня вечером мы могли задать вопросы Франсуазе Дольто, заняв позицию не снаружи, противопоставляя ее теорию другим точкам зрения, а как бы внутри ее собственного концептуального пространства. Начну, если вы позволите, с первого, самого простого вопроса по поводу выражения «образ тела»: как этот термин, «бессознательный образ тела», пришел тебе в голову? Что послужило источником данного понятия?



Ф. Дольто:

– Это очень любопытно. Термин фактически возник из игры слов, состоящей из трех частей. Понимаешь, размышляя над тем, от чего мы отталкиваемся, когда говорим, приходится констатировать, что говорим мы, отправляясь от некоего минимума идентичностей, которые все приобрели. Так вот, эти идентичности здесь будут составляющими слова image (образ, изображение – прим. пер.): первая буква «I» – от слова «Identité» (идентичность)[1], ma, первый слог в слове; «maman» (мама), которому в речи ребенка обычно предшествует «ma maman» (моя мама), с последующим «ma maman m’aime» (моя мама меня любит), m’aime звучит одинаково со словом «même» (тот же), указывающим на абсолютную идентичность). Наконец, «ge», последний слог слова «image», обозначающий землю, основу или еще тело, есть еще «je» (я, «ge» и «jе» по-французски звучат одинаково), личное местоимение первого лица единственного числа. Перед вами I-ma-ge, то есть субстрат отношения к другому. Именно так родилось это слово, и я об этом говорила на семинаре Лакана. Мне даже пришлось написать ответ на письмо, в котором Лакан меня спрашивал: «Но почему ты все-таки называешь этот образ бессознательным образом тела?» Здесь необходимо понимать, что речь идет об образе, который исчезает, когда появляется образом отраженным. С образом зеркала, образом себя, узнанного в зеркале, – бессознательного образа тела уже почти что нет, исключения бывают только в сновидении. В реальности его уже нет, но, напротив, его присутствие очень сильно ощущается в психосоматическом страдании, он неизменно присутствует также у психотиков или коматозных больных.

В начале моей работы – где-то в году 1939 – Образ тела (l’I-ma-ge du corps) открылся мне благодаря рисункам и лепке детей, тем рисункам, которые были поняты как двумерные представления, выполненные пациентом в трех измерениях. Когда ребенок рисует, он всегда рисует свой собственный портрет; не будь этого, он бы не рисовал. Мы не рисуем, мы рисуем себя и видим себя избирательно в какой-либо из частей рисунка. Когда я искала самого ребенка в представленном образе, то всегда спрашивала: «А где на рисунке ты? Где бы ты мог быть, если бы был на рисунке?» Как только ребенок располагает себя в каком-то месте, он вступает в отношения обмена с неким другим. Это как раз и означает заставить говорить рисунок, а не просто откомментировать его содержание; подобный комментарий мы недавно видели в телепередаче – когда предполагаемые терапевты вглядывались в рисунок ребенка, пытаясь что-то отгадать и высказать различные объяснения. Нет, нельзя пересказать рисунок, он есть сам ребенок, который рассказывает себя через рисунок. Рисунок – это какой-то фантазм, вынесенный в анализе за рамки времени; именно в этом качестве его необходимо слушать. И тогда мы сможем ясно увидеть возникающую структуру Я и сверх-Я, которую выделил Фрейд. Теперь ты представляешь, что подготовило для меня выделение бессознательного образа тела.



Ж.-Д. Назьо:

– Но именно смысл слова, каким он тебе представляется? Почему ты употребляешь слово «образ»?



Ф. Дольто:

– Это не образ в обычном смысле слова.



Ж.-Д. Назьо:

– Не некий отраженный образ, ты хочешь сказать.



Ф. Дольто:

– Совершенно верно, это не отраженный образ. Образ бессознательный, но не отраженный, субстрат языка на уровне отношений.



Ж.-Д. Назьо:

И тем не менее, ты настаиваешь на том, чтобы называть это «образ» («image»)?



Ф. Дольто:

– Безусловно.



Ж.-Д. Назьо:

– Поскольку предполагаешь включения, относящиеся к личности?



Ф. Дольто:

– Да, именно аспект личностии, идентификации. Некий образ прочитывается в болезненной точке тела; и как раз там я нахожусь. Есть болезненный уголок у человека, и в нем находит себе место субъект, не допускающий вычленения его собственного Я. Боль будет частью образа тела как некое чувствительное место, где субъект может держать свое Я, или даже свое тело. Потому что тело для нас одновременно является бессознательной частью Я и местом, откуда субъект может сказать: «я». Мы обычно говорим: «Я, у меня болит[2], – странно, почему мы не скажем – оно болит в моем теле». Когда речь идет о чем-то активном, например, о проскользнувшем у нас агрессивном чувстве, мы говорим: «Это было сильнее меня сделать то или другое». Но мы никогда не скажем: «Это сильнее меня, что у меня болит»; напротив, мы обычно говорим: «У меня болит там-то». Это «у меня» – его надо понимать как некое «у меня», которое болит в его «я», в том самом уголке его тела. Все это очень связано с архаическими образами тела, лежащими, как я уже сказала, в основании нарциссизма. Я различаю три разновидности нарциссизма: фундаментальный нарциссизм, первичный и вторичный, которые организованы подобно луковице, состоящей из покрывающих друг друга чешуек. Но может быть так, что в прошлом имел место некий архаический телесный опыт, способствующий своего рода дефектности первичного нарциссизма. Например, недостаточно сформированная половая идентичность бывает у детей, носящих имена, которые могут использоваться одновременно как мужское и женское, или прозвища, позаимствованные у животных; они порождают хрупкий нарциссизм, а он, в свою очередь, способствует хрупкости формирующегося здорового бессознательного образа тела. Существуют также более примитивные нарушения на уровне фундаментального нарциссизма. Если фундаментальный нарциссизм плохо привязан к телу, то есть если базисный образ, через который субъект прочно связывает себя с собственным Я, остается хрупким, тогда возникает угроза, характерная для фобического состояния. Фобическое состояние состоит в постоянном контроле поддержания базисного экзистенциального образа, и в этом его содержание. «Это сейчас разразится» или «это сейчас исчезнет» – таковы формулировки, через которые угроза дает о себе знать. В своей книге я описала случай Жилля, ребенка, который боялся всевозможных углов: углов выступающих, углов в комнате, углов мебели и т. д. После двух лет лечения во время сеанса, который должен был стать последним, выяснилось, что слово «Anglais» (англичанин) или «Angleterre» (Англия) были означающими опасности, создаваемой углами-убийцами с исходящей от них тревогой[3]. За открытием последней сессии последовало полное исчезновение тревоги или, скорее, он оставил свою тревогу мне.



Ж.-Д. Назьо:

– Я как раз хотел спросить тебя, почему в своей книге ты уделяешь столько внимания фобическому состоянию?



Ф. Дольто:

– Действительно, это очень важно; фобия – это угроза диссоциации, которая нависает над базисным телесным образом.



Ж.-Д. Назьо:

– Угроза диссоциации образа и схемы тела?



Ф. Дольто:

– Да, диссоциации образа тела и схемы тела; сущностей, которые в норме пересекаются, создавая фундаментальный нарциссизм.



Ж.-Д. Назьо:

Мне кажется, ты считаешь, что фобическое состояние – это состояние угрозы образу тела в тот момент, когда он является единственным убежищем от отчаяния. Как если бы самое существенное в субъекте, наиболее архаический образ тела, могло отмежеваться от субъекта. Опираясь на это твое утверждение, мы могли бы сделать попытку максимально сблизить фобию и психоз…



Ф. Дольто:

– Я думаю, то, что мы называем психозом, очень часто является фобией. Мы называем психозом совокупность защитных процессов, направленных на избегание серьезной угрозы, которую означала бы потеря связи между I-ma-ge («ici-moi-je»[4]) и моим телом. В начале жизни, ближе всего к точке объединения влечений к жизни, у истоков жизни в пространстве тела существует угроза диссоциации. Мне кажется, именно она, эта угроза, изначально присутствует у так называемых психотиков, и в действительности мы должны их рассматривать как людей, охваченных фобией, которая заполняет собой все контакты с другими.



Ж.-Д. Назьо:

– Наверное, твое видение психотика из-за присущей ему оригинальности особым образом направляет то, как ты слушаешь?



Ф. Дольто:

– Безусловно. Когда некто рассматривает того или иного пациента как психотика, он одновременно принимает решение не брать его в терапию. Наклеивается ярлык; отныне страх и убеждение, что лечение ни к чему не приведет, ведут к прекращению любой попытки слушания этих детей. Думаю, фактически мы имеем дело с сопротивлением терапевта, который не затронул сам в себе психотическое ядро и не понял, что психотик – это кто-то, кто защищает себя и защищает свой базисный образ.



Ж.-Д. Назьо:

Если бы мы хотели представить панораму различных теорий, теории Дольто, Мелани Кляйн и Лакана, мы бы сказали: для Лакана невроз и фобия, в частности, являются в первую очередь процессами, обусловленными наличием значимой основы, с плотным переплетением, и эти процессы четко отграничены от психотических процессов, форклюзивное происхождение которых перевернуло эту значимую основу, создав плотность, принципиально отличную от плотности невротической. Для Мелании Кляйн, напротив, фобическое структурирование уходит корнями в первоначальные параноидно-шизоидные механизмы и из них происходит. В то время как Лакан рассматривает фобию в отрыве от психоза, Мелани Кляйн делает из нее производную надстроенную структуру. Похоже, для тебя, в отличие от этих авторов, фобия могла бы быть в ряде случаев самим ядром психоза?



Ф. Дольто:

– Да, ты прав. Приведу в качестве примера меланхолию. Меланхолик делает отчаянную попытку защититься от фобии, истерически отбрасывая ее на другого, то есть пытаясь заразить другого смертоносным влечением к смерти, это и означает быть меланхоликом. Я различаю влечения к смерти в узком смысле слова – влечения, с которыми я постоянно работаю, потому что для меня влечения к смерти – это здоровье, вегетативная и успокаивающая жизнь, – и, с другой стороны, смертоносные влечения к смерти. Точнее, меланхолия представляет влечения к убийству, повернутые против другого, навязывание ему чувства жалости, которому очень трудно противостоять. В конечном счете, если хочешь, меланхолия – это чрезвычайно ранняя истерия. Но я этому не верю.



Ж.-Д. Назьо:

– Чему ты не веришь?



Ф. Дольто:

– Меланхолии, то есть, если передо мной меланхолик, я говорю себе: это все-таки способ наслаждаться.



Ж.-Д. Назьо:

– И что нозология прямо зависит от того, кто занимается диагностикой.



Ф. Дольто:

– Действительно, в психоанализе перенос определяет то, как мы понимаем страдание другого. Значит, если меланхолику не чуждо страдание, мы также знаем, что он способен получать удовольствие и ищет его. В своем бессилии найти удовольствие он прибегает к особому изменению, пытаясь создать неудовольствие у другого. Конечно, вполне возможно существование разного рода изменений как у меланхолика, так и у невротика, поскольку в конечном счете изменение отражает волнение, присущее жизни.



Ж.-Д. Назьо:

– Но что же такое это изменение? Давайте вспомним, что в конце книги есть очень удачные страницы, где Франсуаза Дольто, говоря о собственном желании, дает самое лучшее, с моей точки зрения, определение понятия изменения. Вот пример со страницы 323: «Моя работа психоаналитика заключалась в том, чтобы задавать пациенту вопросы там, где, как я чувствовала, его поведение адресовало вопросы мне, и задавать их именно в той мере, в какой сам пациент адресовал мне вопросы в рамках отношения, которое он со мной устанавливал». Именно эта фраза напомнила мне об идее изменения в значении, близком к понятию вариаций в музыке. Потому что вывод, который мы делаем, прочитав эти страницы, заключается в том, что в конечном счете аналитическая работа с ребенком состоит во взаимном сопоставлении не только позиций, но и темпов, ритмов и в основе своей образов тела. Это значит, что аналитик действует, организуя столкновение и перемешивание своих собственных телесных образов и образов тела ребенка. Если ты рассматриваешь работу психоаналитика как расшифровку образа тела, то становится очевидно, что расшифровать сновидение, например, не значит прочесть его, имея ввиду интерпретации, но говорить бессознательно, через твой образ тела, используя тот же код, что скрыт в бессознательном образе тела ребенка. Вспомним случай девочки, которая была неспособна брать рукой предлагаемые предметы; мы могли бы его назвать, этот случай, «девочка, имеющая рот руки».



Ф. Дольто:

– Ну да, была такая девочка, которая больше не знала о существовании рук и что руки были отверстиями оральными и анальными. Давайте вспомним, что на оральной стадии ребенок смещает оральность на все, и в первую очередь как раз на руки, и они, подобно рту, умеют брать, отпускать, говорить. Именно по этой причине, когда я хотела, чтобы она взяла предложенный пластилин, я сказала: «Ты можешь взять его ртом своей руки». И она отреагировала правильно, взяла именно рукой и поднесла ко рту. Можешь себе представить, все выглядело бы совершенно по-другому, попроси я ее взять предмет иначе: «Возьми пластилин в руку» или «Сделай что-нибудь из пластилина». Тогда слова остались бы лишенными смысла и не имели бы никакого действия. В то время как через фразу: «Возьми ртом своей руки» я ей вложила рот в руку, как если бы мое слово восстановило согласование между ее ртом и рукой.



Ж.-Д. Назьо:

– Ты предложила великолепный пример переплетения эрогенных зон.



Ф. Дольто:

– Именно. Отношение схемы тела и образа тела строится множеством переплетений влечений.



Ж.-Д. Назьо:

– С этой точки зрения, возвращаясь к понятию переходного объекта, как ты его определяешь, то есть в качестве объекта-посредника, двигающегося, увязывая разные пункты влечения, можем ли мы, учитывая это, сказать, что твоя фраза, адресованная девочке: «Возьми ртом своей руки», сама по себе создает своего рода переходной объект, поскольку представляет собой высказывание, соединяющее область рта с областью руки?



Ф. Дольто:

– Да. Наш словарь является прекрасным примером переходного объекта, который ребенок приобретает, чтобы больше с ним не расставаться. Действительно, именно благодаря словарю он входит в мир культуры, будет понят другим и будет иметь бессознательный образ тела, получивший пространственно-временные характеристики в отношении с матерью. I-ma-je, это так.



Ж.-Д. Назьо:

– До этого мы понимали расшифровку образа тела не как некое вмешательство, объясняющее ребенку, но как речь, введенную в систему кода бессознательного образа тела ребенка. Твоя фраза: «Возьми ртом своей руки», с помощью которой ты вошла в бессознательный код образа тела этой девочки, не является ли она одной из разновидностей переходного объекта? Можем ли мы сказать, что высказывание аналитика – это пример переходного объекта?



Ф. Дольто:

– Уверена, говоря: «Ты можешь взять ртом своей руки», я предложила ей фантазматическое опосредование ртом, как если бы при пробуждении ее рта, она могла начать пользоваться рукой. Кроме того, эта девочка не могла глотать как здоровый ребенок. Я вспоминаю, она клала в рот пищу и делала так, что она исчезала, подобно тому как змея включает в себя объект, не производя характерного движения глотания. Это явление часто наблюдается у детей-аноректиков. Слушать таких детей – означает говорить с ними на уровне образа тела, как если бы они умели мыслить так же, как я. Совершенно бесполезно говорить: «Ты не хочешь глотать», – напротив, надо обращаться к их образу тела, говоря: «Ты отказываешься глотать, потому что это застревает там, у тебя в глотке». Именно так я разговариваю с младенцами, я общаюсь с ними на уровне их образа тела. Коллеги, присутствовавшие на моей консультации в госпитале Труссо имели возможность посмотреть, как я обращаюсь с детьми, рот которых буквально закупорен повернутым назад и прижатым к нёбу языком. Не надо им надоедать, они все равно не слышат, поскольку я убеждена, повернутая в обратном направлении позиция языка показывает, что уши тоже повернуты вовнутрь. Ни в коем случае не стоит разговаривать с таким ребенком, проблема в том, чтобы вступать с ним в контакт. Например, когда он заворачивает язык, с ним говорят, подтверждая его идентичность (I-ma-ge), и именно с этого начинается лечение. Язык в положении «U» означает отказ от орального отношения, а также ожидание вступления субъектом в контакт с другим. Если хорошо наблюдать, можно заметить, что все младенцы располагают язык в положении «U», когда хотят, чтобы с ними поговорили. Мне кажется даже, что, когда их язык не находится в положении «U»[5], они, сами того не зная, готовы сказать нам «нет». В таком случае не стоит терять время напрасно, обращаясь к ним. Если ребенок аноректик заворачивает язык назад, истинная речь будет заключаться в том, чтобы говорить ему о том, кто он есть, его поле, образе тела. В этом случае у нас появится возможность выстроить нечто, отталкиваясь от чего он может жить. Вмешиваясь таким образом, вы даете ему идентичность, которую он так и не смог получить от человека, который кормил его, несущую жизнь и поддерживающую желание. Как вы знаете, внезапной смерти новорожденного часто предшествует проглатывание языка, как будто страдания или одиночество заставляли ребенка желать возвращения к внутриутробной жизни. В этом заворачивании языка, равносильном возвращению к внутриутробной жизни, младенцы, похоже, отправляются на поиски образа тела, поскольку именно в матке I-ma-je действительно начинает существовать. Дети, которые очень рано заболели, возвращаются к внутриутробной жизни, чтобы снова найти образ тела – также внутриутробный, – в котором мать или ухаживающий человек становятся плацентой.



Ж.-Д. Назьо:

– В связи с этим ты в своей книге выдвигаешь положение, что образ тела наиболее архаичный – образ, связанный с дыханием. Почему именно дыхательный?



Ф. Дольто:

– Потому что дыхательный образ является самой настоящей пуповиной, которая предоставляяет кислородное обращение. Дыхательный образ – самый архаичный, поскольку воздух, которым мы дышим, – это общая для всех плацента. Как только ребенок рождается, он заменяет внутриутробную жизнь и сосудистые разветвления плаценты на дыхание и бронхо-легочное древо, локализованное не только в грудной клетке, но распространяющееся в атмосферу вплоть до того, чтобы становиться общим для всех нас воздухом, воздухом, которым мы дышим. Дыхательный образ – это наиболее глубокий телесный образ и одно из самых ярких выражений влечений к смерти. Глубокий сон является царством влечений к смерти, воспринимаемых как своего рода вынесение за скобки желания. Как только я засыпаю, я выношу за скобки собственное тело; в то время как мое тело во сне делает то, что хочет, я, в свою очередь, больше ничего не хочу знать о желании и ничего не хочу желать телесно; я даю отдых моему отношению. Таким образом, в глубоком сне дыхательный образ преобладает и становится тем, чем и должен быть в условиях, когда не сдерживается желанием.



Ж.-Д. Назьо:

– И именно это является вегетативной жизнью.



Ф. Дольто:

– Именно это. Дыхание и сердечно-сосудистая система – это сфера базисных образов.



Ж.-Д. Назьо:

– А значит область влечений к смерти?



Ф. Дольто:

– Безусловно. Это место, где влечения к смерти высвобождают состояние умиротворения, то есть область действительно восстанавливающего, вегетативного сна, не нарушаемого желанием, и в котором влечения к смерти могут – безопасно – быть полностью принятыми субъектом. Если мы допускаем такое значение сна, мы начинаем тогда понимать, как важно дать возможность тишине установиться, если пациент неожиданно засыпает. Если пациент неожиданно засыпает, надо уметь быть с ним, полностью находиться в его распоряжении, чтобы иметь возможность почувствовать это умиротворение влечения к смерти. Через сон пациент с вами сращивается; и даже больше, делает на вас плацентарный перенос. В связи с этим я вспоминаю тяжелые случаи эпилепсии, когда вслед за высказыванием, эксплозивным по характеру, почти всегда наступает сон. И к такому сну надо относиться с особым уважением. Если, напротив, засыпает аналитик, сон принадлежит пациенту и об этом ему должно быть сказано. Необходимо сказать пациенту, если вы засыпаете: «Я заснул, что вы об этом думаете?» Конечно, он всегда может ответить: «Это потому, что я вам надоел». «Нет, если бы было так, я бы вам об этом не сказал». Точно так же, если вам случалось внезапно заснуть в присутствии ребенка-шизофреника, постоянно находящегося в плену некой фобической угрозы, то вы видели, как потом оживает ребенок. Когда аналитик находится в сонном состоянии, ребенок на сеансе активизируется и становится кем-то, и наоборот, когда терапевт просыпается, он прекращает действовать. Слова, наиболее подходящие к ситуации: «Ты видишь, мне надо спать; потому что когда ты меня заставляешь засыпать, отдавая мне то, что ты считаешь смертью – но что есть настоящая жизнь, – тогда ты живешь, ты обретаешь право жить». Расшифровать образ тела предполагает соглашаться с другим, действительно находиться в распоряжении пациента вместе со всем, чем мы являемся – бодрствующие или спящие, – в то время как он тут с нами.

Я сейчас не собираюсь указывать вам на основное правило – сообщать пациентам, что они вас усыпляют, потому что во многих случаях сонливость означает проявление сопротивления в слушании или просто-напросто обычную усталость. Но есть засыпания, не имеющие никакого отношения к защите, и они свидетельствуют о принятии влечений к смерти и открытости к ним. В такие моменты, я убеждена, психотики пробуждаются к жизни.

Если я интересуюсь образом тела, который все мы и каждый из нас несет в себе в любой момент существования, будь то пробуждение, покой, активность или сон, то это потому, что скрытые образы, которые у взрослых выявляются в речевом общении, у детей выражаются непосредственно, в рисунках или лепке. Эти вполне определенные, ясно выраженные образы оказались столь ценными, что позволили мне, в свою очередь, помогать взрослым в их анализе. Один из примеров я получила, изучая рисунки детей, страдающих неврозом или соматическим заболеванием. Однажды одна из коллег приносит двадцать рисунков детей, госпитализированных в отделение сердечной хирургии. Мы смотрим рисунки и буквально потрясены, все присутствующие, важностью представлений растительного мира, тончайшим изображением ветвей деревьев. А ведь все госпитализированные дети не были ограничены в тематическом выборе, не находились под влиянием друг друга. Конечно, графические формы, пейзажи, фигуры, получеловеческие и полурастительные, – все это выглядело у разных детей по-разному. Среди рисунков был один, представлявший раздутое тело человека, красного цвета, полностью занимавшее страницу, совершенно непохожий на остальные. И я обратилась к коллеге с вопросом: «Мне бы очень хотелось знать, чем болеет этот ребенок, его рисунок не такой, как все; вы видите?» Она согласилась: «О, да, вы правы. Давайте посмотрим». Спустя восемь дней она вернулась и сказала: «Это потрясающе, вы знаете, ребенок, который нарисовал тот рисунок, был доставлен в больницу по «скорой помощи» из-за водянки яичка; но в хирургии не оказалось места, и его решили устроить в помещении сердечной хирургии». Этот опыт показывает значение различий образа детей с сердечной патологией и образа, порожденного ребенком, имевшим поражение на уровне жизненных сил – яичек, которые в восемь лет представляют неисчерпаемый источник влечения, позыв, побуждающий искать удовольствие.

Приведу другой, более хрестоматийный пример младенца, очень рано разделенного с матерью, которая вынуждена была его покинуть из-за непредвиденных обстоятельств. Младенец не может ни сосать, ни есть и явно страдает от голода. Люди, заботящиеся об этом ребенке, пришли ко мне на консультацию после встречи с врачом, который, признавшись в своей неспособности решить проблему, направил их ко мне. Мы не знали, как найти выход. Тогда я подумала о важности обонятельного образа, который, по-моему, предшествует оральному, и предложила частное решение: «Положите ребенку белье матери, обязательно находившееся в контакте с ее телом, дайте ему соску, обернутую в это белье». После этого они позвонили, чтобы сказать, что, на удивление, содержимое соски было тотчас проглочено. Этот опыт представленности матери через кусочки материи, способной динамически воздействовать на поглощающую способность пищеварительного аппарата, получил подтверждение в случае ребенка более старшего возраста, мать которого уехала на два месяца, но на этот раз ребенок имел няню. Няня не заменяла мать полностью, поскольку мать всегда присутствовала при кормлении. Отсутствия матери никогда не превышали одного дня по своей длительности, но когда они стали слишком частыми, ребенок впал в состояние полной апатии и абулии. Случай не мой, с ними имел дело очень решительный врач, который прочел в одной из моих статей описание только что приведенного случая. Доктор подумал, что такого ребенка в состоянии аутизма и отсутствия желаний на оральном уровне можно попробовать завернуть в куски материи, чтобы это было материнское белье, и ждать возможного восстановления. Надо сказать, это имело поразительный результат. Малышка буквально вцепилась в предложенное белье и завернулась в него всем телом. Она закрылась трусиками и комбинациями матери, засунула их под свою одежду, ближе к телу и оставалась так в течение нескольких часов, окруженная всеми этими материнскими тканями. Через несколько часов она освободилась от белья, положила его на пол, чертя пальцем на разбросанном на полу белье круги, воспроизводя некие эстетические образы, такие, например, как улитка. Она развлекалась, играя с кусками ткани, напевая и смеясь. Когда пришло время обеда, ребенок вновь завернулся в белье, прежде чем сесть за стол. Речь идет о девочке двух с половиной лет, обоняние уже не было задействовано, поскольку белье было чистым, но эффект представления материнского тела, его материального присутствия был решающим. Можно сказать, что образ отсутствующей матери буквально опустошил ребенка от всех желаний, связанных с сохранением собственного тела, и что эти ткани, опосредующие контакт кожи девочки с кожей матери, дали новый толчок ее желанию жить.

Наблюдение показывает нам, что смех и пение означают, что ребенок вновь обрел присущую ему спонтанность, поведение. Что же он обрел? Нарциссическую телесность. Существует точка зрения, что боли от фантомной конечности не существует до шести лет. Я, возможно, удивлю вас, утверждая, что для ребенка до трех лет необходимость иметь две руки и две ноги с точки зрения той самой нарциссической телесности, о которой мы говорим, является совершенно излишней. И примеры это подтверждают. Если ребенок в возрасте до восемнадцати месяцев обжигает руку и ему накладывают повязку, ему достаточно заснуть, чтобы, проснувшись, именно эта часть тела, ведущая и функционирующая, вдруг перестала для него существовать. Он умудряется держать руку каким-то ускользающим образом вверху, на воздухе рядом с головой, не чувствуя неудобства, а когда этот предполагаемый объект-рука причиняет неудобство, он в лучшем случае отталкивает ее другой рукой. Когда на восьмой или пятнадцатый день повязку снимают, необходимо, как минимум, два настойчивых упоминания со стороны матери, чтобы ребенок снова обрел обычное отношение к собственной руке. Первое напоминание вернет конечность в систему привычных действий, но останется еще необходимость второго напоминания со стороны матери, чтобы конечность, уже интегрированная в моторную систему, снова ощущалась ребенком как действительно ему принадлежащая. В течение пятнадцати дней у ребенка не было необходимости иметь руку, потому что существо внутри него, оно продолжало существовать, ребенок привык. Не знаю, была ли у вас возможность посмотреть фильм о голодных детях, это то, с чем, увы, война нас познакомила, дети, испытывающие голод телесный, но не голод общения, то есть ребенок на руках у матери в течение какого-то времени ничего не пил и не ел, и именно этот ребенок обнаруживает постоянную избыточность давления влечения к жизни. Она выражается через необычайную проницательность, проступающую во взгляде. Это потрясает, сколько может выразить взгляд младенца в четыре месяца, если он действительно голоден. В его глазах есть жизнь, даже если ребенок отказывается от предлагаемой ему бутылочки. Он голоден, и все же его рот остается сурово сжатым, как будто он больше не способен глотать. Мы знаем, что дети умирают от голода, поскольку, голодные, отказываются от пищи, которую им предлагают. Кажется, собственное тело стало для них чужим. И все же они существуют внутри у них самих, существование, которое могло бы нуждаться в некой символической речи для его поддержания.



Л. Золти:

– Я хотел бы задать Вам вопрос. Вы говорили о неких формах, присутствующих в детском рисунке, таких, например, как дом-Бог, солнце, цветок и т. д., которым Вы придаете общее значение, именно на них некоторые детские психотерапевты опираются, чтобы читать рисунок ребенка. Однако рисунок – это не речь, не чтение, но вынесение некоего фантазма, имеющий отношение к бессознательному образу тела, как Вы его определяете, то есть живому синтезу эмоционального опыта субъекта, связанный с его историей, сплетенный языком переживания ребенка на уровне отношений и чувств. Тогда разметка общих форм рисунка, которую Вы делаете, не будет ли она противоречить специфическому слушанию образа тела? Или мы можем рассматривать, что эти формальные эквиваленты представляют часть реальности, носителем которой является каждый субъект?



Ф. Дольто:

– Да, Вы правы, эти общие эквиваленты служат установлению отношений с реальностью общего кода носителей. Изображение прямоугольного дома с крышей-трапецией, то есть крышей, лишенной одного угла, например, отсылает к собственному Я ребенка, увенчанному крышей, представляющей мать с некоторой ущербностью. И это только один из подходов, поскольку искажение формы крыши («toit»\крыша\ омофонично личному местоимению «toi» \ты\) является таким знаком некоего события, записанным в какой-то момент жизни ребенка и продолжающим существовать. В более узком понимании крыша означает больше, чем поврежденную мать, она означает ущербный образ тела в качестве посредника в отношении. Даже если этот опосредующий образ присутствует в течение всей истории субъекта, мы тем не менее можем в нашей аналитической работе определить время, когда ребенок смог произвести на свет эту особую форму крыши с отбитым углом.



Л. Золти:

– Значит, Вы признаете, что существует все-таки часть рисунка, которая может быть прочитана терапевтом без обязательной необходимости апеллировать к речи ребенка.



Ф. Дольто:

Это язык, отличный от разговорного. Рисунок – это телесная структура, которую ребенок проецирует и с ее помощью выражает свое отношение к миру. Я хочу сказать, при посредничестве рисунка ребенок устанавливает свое отношение к миру во времени и пространстве. Рисунок – это нечто большее, чем эквивалент сновидения, он сам по себе сновидение, или, если хотите, оживший фантазм. Рисунок заставляет существовать образ тела во всей его конкретности и в его опосредующей функции. Именно это важно. Конечно, мы можем рассматривать рисунок с точки зрения его графики, анализировать избранную ребенком манеру организовывать составляющие рисунка. Если мы способны распознавать ритмы движений, используемые для изображения фигур, или, в частности, фактуру заполнения фона при закрашивании, мы можем определить, какому уровню развития структура ребенка соответствует. Например, при неврозе навязчивости, независимо от возраста, ребенок располагает изображение тела на каком-то фоне, используя его в качестве опоры для выделения форм. Важен не рисунок в качестве образного материала, а то, как представлены фоновые компоненты, что действительно выявляет бессознательный образ тела. Вспомните дом, который я назвала «дом-Бог», поскольку он построен в период, когда ребенок считает себя господином мира и хочет им быть. Он – Бог и таковым себя чувствует. Если мы рассмотрим такой дом как некую форму, которая эволюционирует вслед за означающими изменениями, мы с удивлением увидим, что на этом пути дом, увеличившись, станет колокольней, а съежившись, превратится в собачью конуру. Подобный тип рисунков мы часто наблюдаем у обсессивных невротиков, задержавшихся на стадии развития, отмеченной некой мегаломанической этикой. Эти дети пережили искажение кода, существовавшего на данной стадии образа тела, так и не испытав достаточного желания пройти через кастрацию. Что всегда связано с непризнанием их половой идентичности или их влечений ухаживающим человеком, будь то родная мать или няня.



Ж.-Д. Назьо:

– То есть ты рассматриваешь кастрацию не как искажение кода бессознательного образа тела, а, напротив, как некий опыт, испытание, через которое проходят и которое преодолевают.



Ф. Дольто:

– Именно так. Кастрация представляет собой испытания, ведущие к изменению, иногда неудачные, иногда успешные, которые приводят к повышающему символизацию или патологическому результату.



Ж.-Д. Назьо:

– В связи с этим одна из самых плодотворных мыслей твоей книги – возвести кастрацию в ранг порождающей операции, позитивно воздействующей на тело ребенка, социализирующей и гуманизирующей. Конечно, все зависит от способа, каким субъект преодолевает это испытание кастрации…



Ф. Дольто:

… а также от того, кто будет этой кастрирующей фигурой, и особенно того, как ребенок сопровождается в этом своем испытании. Поскольку данный переход предполагает в качестве определяющего фактора фактор Я-идеала, который представлен сопровождающим ребенка лицом. Ясно, что взрослый или любой «другой», сопровождающий ребенка в момент испытания, должен был сам через него пройти, и пройти благополучно. Такому взрослому ребенок сможет доверять, и он будет представлять для него того, кто успешно прошел испытание. Взрослый должен еще уметь сопровождать ребенка в течение всего испытания, ставя себя на тот же уровень. Как, будучи взрослым, войти в болезненный опыт ребенка?



Ж.-Д. Назьо:

– Как только ребенка признают в качестве субъекта, преодолевающего кастрацию, у тебя появляется выражение «сопровождать неким идеалом», то есть Я-идеалом.



Ф. Дольто:

– Я-идеал – это человек или животное, но всякий раз тот же самый. Он может быть, например, собакой или каким-то другим домашним животным – или даже диким – еще до того, как ребенок узнает, что он человек. Необходимо, чтобы Я-идеал был представлен кем-то существующим, за кем ребенок с восхищением наблюдает. Он может быть также представлен образами, не существующими реально, почему нет, такими, например, как Мюсклор и Гольдорак[6] и т. д. Все они являются Я-идеалами, антифобическими по сути. В то время как нам они могут показаться фобогенными, для детей они представляют великолепные объекты – постоянные, не поддающиеся разрушению, а значит, максимально антифобические и защищающие. Такие фигурки из пластмассы или металла никогда не рождались, ничего не чувствовали, они не умирают. Это великолепно, потому что ребенок, идентифицируясь с подобным воображаемым существом, сделанным из металла, не будет подвержен фобии. Ты понимаешь, Я-идеалы являются самой настоящей поддержкой и гарантией первоначальной базовой безопасности.



Ж.-Д. Назьо:

– Только что, говоря о вмешательстве психоаналитика, ты подчеркивала, как важно говорить ребенку о его половой идентичности и устанавливать запреты – не в смысле запретов авторитарных, а скорее, по типу некоего напоминания Эдипова закона. Означает ли вмешательство такого рода некую символообразующую кастрацию, неотъемлемую от опыта переноса?



Ф. Дольто:

– Именно так, в этом кастрация как раз и заключается, при условии, что ребенок чувствует, что тот, кто говорит ему о половой идентичности, объявляя: «Ты не можешь меня желать», – будет также тем, кто любит ребенка. Что есть любовь, как не сублимация желания, а не его удовлетворение? Чтобы ребенок чувствовал себя любимым, нет необходимости целовать его, достаточно правдивого слова. Это любовь, опосредованная словом, и она позволит ребенку достигнуть расцвета и стать источником желания другого. Это общий принцип по отношению ко всем пациентам, потому что мы не сможем слушать пациента, если не сможем его любить. Но, я настаиваю, любить посредством слова, слова, сопровождающего его в преодолении испытания. В этом состоит главная находка Фрейда: именно вместе с правдивым словом кастрация задана, она осуществляется и преодолевается.

Ж.-Д. Назьо:

– Теперь я хотел бы приступить к обсуждению важнейшего раздела твоей книги, посвященного зеркалу. Ты развиваешь глубоко оригинальную концепцию функции зеркала в построении бессознательного образа тела. В качестве вступления, если позволишь, я хотел бы познакомить присутствующих с одним очень старым текстом, который представляет собой запись живой дискуссии на тему зеркала и связан также с одним из первых твоих исследований: «Курс лечения с помощью Куклы-цветка»[7]. Это происходило на заседании парижского психоаналитического общества при участии таких известных психоаналитиков, как Лакан, Нахт, Лебовиси, Хелд, Блажан-Маркус и… госпожа Франсуаза Дольто-Маретт.

Во время дискуссии каждый из участников стремился получить от тебя ответ. Процитирую из отчета все, что относится к обширному замечанию Лакана: «Доктор Лакан все более и более убеждается, что «Куклу-цветок» госпожи Дольто можно рассматривать в контексте его собственных исследований Стадии зеркала, Образа собственного тела и Тела расчлененного. Он считает важным, что «Кукла-цветок» не имеет рта, а в конце выступления, заметив, что она является сексуальным символом и скрывает человеческое лицо, высказывает надежду написать когда-нибудь теоретический комментарий вклада госпожи Дольто». А теперь я приведу ответ, который ты даешь Лакану: «Да, «Куклу-цветок» можно рассматривать наряду с реакциями стадии зеркала, при условии, что мы понимаем идею зеркала в качестве объекта рефлексии не только видимого, но и слышимого, осязаемого и осознаваемого. У куклы нет лица, нет ни рук ни ног, ни живота ни спины, нет сочленений, нет шеи». Я уверен, вы все, и ты, Франсуаза, смогли почувствовать не только значение этого текста, как документа, не только глубину приведенных нескольких фраз, но также разрыв между зеркалом Стадии зеркала Лакана и зеркалом Дольто, лежащее в основе бессознательного образа тела. Уже тогда твоя необычная концепция зеркала, как некой все отражающей поверхности по отношению к любой чувственной форме, необязательно только видимой, отличалась от лакановской теории, в которой решающее значение отводилось плоскостно-отражающему зеркалу стадии зеркала. Если я верно понимаю твою мысль, то, что было важно в 1949 г. и продолжает оставаться важным сегодня, – это не отражающий характер зеркала и не скопический образ[8], в нем отраженный, но функция отношений, выполняемая зеркалом совершенно иной природы: зеркалом бытия субъекта в другом.

Используя очень схематичный подход, я выделил бы три главных отличия «стадии зеркала» Лакана от, позволю себе такое выражение, «зеркала первичного нарциссизма» Дольто. Первое отличие касается плоскостного и зрительно отражающего характера поверхности зеркала у Лакана в противоположность психическому, все отражающему по отношению к любой чувственной форме характеру поверхности зеркала у Дольто. Конечно, ты тоже говоришь о зеркале плоском, но лишь для того, чтобы тотчас соотнести его с целым рядом подобных же инструментов в качестве одного из них, способствующего индивидуации тела в целом, лица, разницы полов и в конечном счете бессознательного образа тела ребенка. Становится ясно, что в твоей теории отраженный образ зеркала представляет всего лишь некую совокупность стимулов наряду с другими подобными стимульными совокупностями, участвующими в оформлении бессознательного образа тела.

Второе, более важное отличие касается отношения реального тела ребенка к образу, возвращаемому зеркалом. Как известно, в теории Лакана образ стадии зеркала» предвосхищает на уровне воображаемого более позднее единство символического Я и является в первую очередь неким миражом целостности и зрелости при наличии реальной разобщенности и незрелости тела ребенка. Поэтому стадия зеркала Лакана будет неким исходным и первичным опытом. Положение, которое ты выдвигаешь в своей книге, предполагает совершенно иной подход к проблеме. Прежде всего, тело ребенка, которое подвергается воздействию зеркала, не является реальностью разобщенной и расчлененной, но слитной и непрерывной. Вместо противопоставления расщепленного тела глобальному отраженному образу, которое мы имеем в теории Лакана, ты противопоставляешь – одновременно взаимно их дополняя, – два различных образа: образ отраженный и бессознательный образ тела. Другими словами, ты смещаешь основополагающее противоречие стадии зеркала Лакана. Он делает ставку на противоречие реального тела и отраженного образа, считая, что в нем все решится; а для тебя, напротив, реальное тело само уже является неким континуумом, и ты ставишь на противоречие между двумя образами: с одной стороны, бессознательный образ тела, с другой стороны, отраженный образ, который способствует оформлению и индивидуации первого. Если вы принимаете предлагаемые мной теоретические различения, мы можем заключить, что стадия зеркала у Лакана знаменует некое начало, а у Дольто подтверждает первичную нарциссическую индивидуацию, уже запущенную вместе с глубинным нарциссизмом.

Отличие третье и последнее имеет отношение к аффективной природе воздействия, которое образ зеркала производит в ребенке. Лакан квалифицирует это воздействие как «ликование», в то время как Дольто видит в нем болезненное переживание кастрации. Первый рассматривает ликование как аффективную захваченность, означающую допущение ребенком собственного образа. Напротив, Франсуаза Дольто видит в кастрации болезненное признание ребенком пропасти, отделяющей его от образа. Мы могли бы подвести итог, утверждая: с точки зрения Дольто, первичный нарциссизм появляется в результате преодоления испытания, и ребенок это проделывает с тем, чтобы не быть отраженным образом, который зеркало ему посылает.

Подводя итог, расстояние между лакановской позицией и позицией Дольто может быть представлено различием способов понимания природы поверхности зеркала (плоскостной или психической), другое различие состоит в выборе противоположных полюсов зеркального опыта (реальное тело/отраженный образ); и, наконец, третье различие заключается в способе оценивать аффективное воздействие зеркала.

Прошу меня извинить за пространное вводное рассуждение, но учитывая роль, отводимую в книге Франсуазы Дольто зеркалу, сопоставления с лакановской теорией стадии зеркала избежать невозможно.



Ф. Дольто:

– Я от души благодарю тебя за напоминание о моих первых шагах, и за такое ясное изложение многочисленных вопросов, составляющих сложную проблему, проблему зеркала. Парадоксальным образом дети, ставшие моими главными учителями в том, что такое зеркало, а через это – что такое первичный нарциссизм, были как раз теми, кто не имел глаз, чтобы видеть, то есть слепыми от рождения. Эти дети никак не могли исследовать проявления зрительного образа, но тем не менее сохраняли неповрежденным развитый бессознательный образ тела. Их лица обладают поразительной подлинностью и создают впечатление, что сквозь них проглядывает образ тела, живущий внутри.



Ж.-Д. Назьо:

– Пример слепых детей представляет особый интерес, поскольку ставит проблему построения бессознательного образа тела, несмотря на отсутствие испытания зеркала.



Ф. Дольто:

– Любопытно, но я без колебаний готова утверждать, что образ тела у слепых остается бессознательным намного дольше, чем у зрячих. Терапевты, работающие с характерологическими расстройствами у детей, страдающих врожденной слепотой, часто слышат рассказы Эдиповых историй, которые содержат включения, относящиеся к зрению. Слепые всегда говорят: «Я вижу». Мне случалось спрашивать: «Как можешь ты видеть, если в действительности ты слепой?», на что они отвечали: «Я говорю, что я вижу, потому что слышу, как все вокруг так говорят». И я продолжала: «Все говорят «я вижу», но это означает, что понимают». Эти дети, слепые, одарены замечательной чувствительностью. Например, когда они лепят фигуру, ее руки занимают преобладающее положение. Бывает, они делают рисунки, но не на бумаге, а выдавливая их на плоском куске пластилина. И таким образом, как и для зрячих детей, для них доступен настоящий образ тела, который проецируется в графическую деятельность. Однако руки у их скульптур значительно длиннее, чем у фигурок зрячих; причина очень проста: именно руками они видят, именно в руках помещаются их глаза. Вы понимаете, почему их рисунки – это скорее гравюры, а не графические изображения. Очень большой интерес представляет анализ человека, лишенного определенного сенсорного параметра, поскольку в качестве субъекта языка эта личность должна была реорганизовать символизацию других параметров. В таком случае аналитик отдает себе отчет, что сосредоточен в своем слушании на отсутствующем сенсорном параметре, в то время как тот же самый параметр остается незамеченным при обычных условиях анализа…



Ж.-Д. Назьо:

– Мне хотелось бы перефразировать это твое замечание: «Если глаза слепого помещаются на кончиках пальцев, психоаналитик этого слепого должен иметь глаза в глубине своего слушания». Но вернемся, если позволишь, к опыту зеркала как такового и рассмотрим его в связи с кастрацией. Почему можно считать этот опыт некой кастрацией?



Ф. Дольто:

Потому что, я уверена, это испытание. Я думаю о ребенке, который вдруг увидел внезапное возникновение собственного отражения в зеркале, которое до сих пор не замечал, – ведь дети всегда крайне чувствительны к неожиданным воздействиям какой-либо вещи. В этот момент он с радостью подходит к зеркалу и восклицает, довольный: «Вот малыш!»; затем играет и в конце стукается лбом, уже ничего не понимая. Если ребенок один и в комнате нет никого, чтобы объяснить ему, что это всего лишь отражение, он впадает в смятение. И здесь разыгрывается испытание. Чтобы испытание имело символообразующий эффект, необходимо, чтобы присутствующий взрослый назвал происходящее. На самом деле матери в такой момент часто допускают ошибку, показывая ребенку на зеркало и говоря: «Смотри, это ты». В то время как было бы очень просто и правильно сказать: «Ты видишь, это твое отражение в зеркале, точно такое же как мое отражение рядом, которое ты видишь». Из-за отсутствия символизации в первых приведенных словах ребенок, несомненно, получит некий опыт зрительного восприятия – например, констатируя исчезновение собственного изображения, если он не находится перед зеркалом, и то, что оно вновь появляется, когда он перед зеркалом. Но, не получив ответа и возможности общения, ребенок так и останется с неким болезненным опытом зрительного восприятия. Для ребенка труднопереносимо, если рядом с ним перед зеркалом никого нет. Другой должен присутствовать не только для того, чтобы говорить, но и для того, чтобы ребенок наблюдал в зеркале отражение взрослого, отличное от его собственного, открывая для себя, что он ребенок. Ведь ребенок не знает, что он ребенок, что он мал ростом и имеет вид ребенка. Чтобы узнать, ему надо смотреть в зеркало и констатировать различия между собственным образом и образом взрослого. Если, напротив, тот же ребенок находится рядом с ребенком более младшим, он страдает, чувствуя нестабильность своего самоотождествления. Дети не хотят быть в зеркале вместе с младшим ребенком, вступать в личностное общение. Это также одна из причин, почему ребенок, подрастая, толкает самых маленьких. Например, случается, дети не просто вырывают игрушку у более младших, но норовят толкнуть и сбить с ног. Надо объяснить, что он оттолкнул товарища по игре, чтобы удостовериться, что не стал таким, как он; иначе он мог бы потерять себя, свою личность. После объяснения взрослого ребенок счастлив и больше не нуждается в том, чтобы толкать других детей. Ты видишь, как все взаимодействия между детьми детерминированы зеркалом, которое искажает реальность.



Ж.-Д. Назьо:

– Ты определяешь опыт зеркала как некую рану, символическую дыру, определяя ее следующим образом: «Эта незакрывающаяся рана, связанная с опытом зеркала, ее можно назвать символической дырой, откуда проистекает для всех нас рассогласование образа и схемы тела» (стр. 151). Таким образом, эта рана, обусловленная скопическим образом, может вызвать у ребенка некую постоянную тревогу, и тогда он не сможет получить для себя подтверждение, что образ хорошо настроен в отношении его существа, каким он себя видит, к другому; не сможет защищать свою идентичность.



Ф. Дольто:

Точно так. Самой лучшей иллюстрацией послужит случай той самой девочки, о которой мы только что говорили, которая потеряла «рот руки» и никак не могла хорошо глотать. Прекрасный, здоровый ребенок, она в два с половиной года заболела шизофренией. У меня не было возможности наблюдать ее долго, поскольку она была из американской семьи, всего два месяца прожившей в Париже. Пока родители осматривали город, ребенок оставался в отеле с малознакомой няней, которая хотя и говорила по-английски, но не знала американских особенностей языка настолько, чтобы девочка могла общаться. К тому же на стенах комнаты висели зеркала, и мебель тоже была с зеркалами. Оказавшись в пространстве этой зеркальной комнаты без внимательного участия, она совершенно потерялась, раздробившись на кусочки тела, видимые кругом. В довершение всего, постоянное присутствие младенца, которым няня все время занималась, привело ребенка в еще большую растерянность. Возвратившись в Соединенные Штаты, девочка начала лечение. Позднее я получила письмо от ее матери с великолепными фотографиями ребенка, сделанными за два месяца до кризиса, в связи с которым я ее консультировала. Ужасно было видеть, как опыт зеркала диссоциировал и раздробил все ее существо. Добавлю, что вначале родители были довольны и верили, что эти многочисленные фрагменты зеркала забавляют ребенка… они не заметили, что девочка становится безумной.



Ж.-Д. Назьо:

– Этот волнующий случай напоминает мне настойчивость, с которой ты в своей книге показываешь смертоносное очарование зеркала. Мы видим, как отраженный образ может как интегрировать, так и уничтожить бессознательный образ тела.



Ф. Дольто:

– Безусловно. С точки зрения образа тела ребенок никогда не может быть расчленен; расчленены другие. Однако он может подвергнуться расчленению в воображении в идентификации с другим или воображаемыми представлениями другого, как это случилось с девочкой, идентифицированной с многочисленными отделенными друг от друга скопическими образами. Вы часто наблюдаете детей, страдающих от воображаемой идентификации подобного типа, даже в повседневной жизни. Например, некоторые дети очень смущаются, видя в кровати под одеялом только лишь голову родителей, или перед экраном телевизора. Телевизор является очень расчленяющим, потому что изображения – бюсты, которые прогуливаются, приводят очень маленьких детей к убеждению, что люди разрезаны на две половины. Другой обманчивый эффект скопического образа, я о нем только что говорила, когда дети верят, что имеют дело с собственным двойником в зеркале. В этот момент – я настаиваю – необходим старший, который будет говорить и научит различать теплоту настоящего отношения с другим от обманчивого отношения с образом. Тем не менее, благодаря воображаемому обману, все дети также гримасничают и строят сами себе рожи перед зеркалом. Так оно учит улыбаться и в конечном счете пользоваться обманчивым образом, чтобы обезопасить себя в отношениях с другим или, напротив, с ним разделяться.



Ж.-Д. Назьо:

– Поэтому в своей книге ты придерживаешься точки зрения, что скопический образ является вытесняющим?



Ф. Дольто:

– Безусловно. Скопический образ будет вытесняющим по отношению к образу тела.



Ж.-Д. Назьо:

– Вытесняющий, потому что искажает.



Ф. Дольто:

– Да. Искажающий в той мере, в какой скопический образ показывает только лишь лицо субъекта, в то время как на самом деле ребенок ощущает себя целиком в своем существе; сзади точно так же, как спереди. Тем не менее влияние скопического образа и связанных с ним влечений таково, что мы обращаем внимание почти что исключительно на переднюю часть тела. Это очень любопытно, наверняка и вы, и я – каждый имел такой опыт – спускались по плохо освещенной лестнице: меры предосторожности, которые мы применяем, показывают, что несмотря на темноту, мы используем глаза, а не только лишь ноги. Ноги находятся также в глазах. Говоря иначе, в сложных реальных условиях, например в темноте, скопический образ уступает место бессознательному образу тела. Если бы мы всегда имели, как дети или акробаты, глаза в ногах, это было бы замечательно! Мы живем настолько полагаясь на видимость, что восприятие глубокое, связанное с образом тела, который мы не видим, остается, как правило, отрицаемым образом зеркальным.

Понимаешь, скопический образ – это ничто с точки зрения чувств; и рана или, если угодно, кастрация со стороны опыта зеркала – это шок для ребенка, когда он замечает, что отраженный образ, изображение, совершенно лишенное жизни, сильно отличается от образа тела. В моей книге, кажется, на странице 155, я привожу одно наблюдение близнецов. Я очень признательна матери этих близнецов, женщине, с которой я не знакома, за предоставленные сведения. Будет лучше, если я вам прочитаю описание случая: «Близнецы никогда не разлучались и никто не мог отличить одного от другого, даже члены семьи, за исключением матери и младенца, который родился после них и который обращается с ними уже по-разному, пользуясь разными приемами, и безошибочно их различает». Это очень интересное наблюдение, младенец безошибочно распознает старших братьев-близнецов, в то время как отец ошибается. Это означает, что младенец чувствителен к образу тела, а не к образу скопическому. Вернемся к чтению нашей истории: «Однажды (они уже ходят в детский сад) один из близнецов простудился и мать решила оставить его дома, а другого отвести в сад. Она вернулась и, занятая своими делами, услышала, как ребенок кого-то умоляет, играя в комнате один. Умоляющая интонация усилилась, появилась тревога, и все же ребенок не звал мать. Она подошла к приоткрытой двери и увидела ребенка, упрашивающего свое собственное изображение в зеркале взять деревянную лошадку и сесть на нее. При этом тревога все время возрастала. Тогда мать вошла, показывая, что она здесь, и позвала сына, он тотчас устремился к ней на руки и сказал требовательно, совершенно расстроенный: «Х (имя брата) не хочет играть в лошадки». Обеспокоенная мать поняла, что ребенок принял собственное отражение в зеркале за действительное присутствие своего брата. Она подошла к зеркалу, держа его на руках, взяла лошадку и рассказала об отражении, которое зеркало позволяет видеть, их изображении, которое не является ни ею самой, ни лошадкой, ни отсутствующим братом. Тот, чье отражение он видит, это он сам. Она напомнила, что с утра он плохо себя чувствовал, а брат хорошо, что она оставила его дома, а брата отвела в сад, что она его оттуда заберет. Ребенок слушал очень внимательно.

В этом особенном случае так похожих друг на друга близнецов зеркало, всегда присутствующее на двери шкафа в их комнате, ни разу еще не задало ребенку вопрос о его внешности. Когда он в нем себя увидел, он без сомнений принял, и брат сделал то же (им было полных три года), что видел брата, не удивляясь «двойной локализации» этого последнего, то есть способности брата находиться одновременно в двух разных местах. Когда брат-близнец вернулся из сада, мать снова стала экспериментировать, теперь уже с двумя детьми, поставив их перед зеркалом по разные стороны от себя, заставляя таким образом каждого из них видеть собственное изображение как свое, а изображение другого как изображение брата. Она объясняла, что они похожи, что они – братья-близнецы и родились в один день. Было видно, что эти объяснения, в полном молчании внимательно выслушанные, ставили перед ее сыновьями серьезную проблему. «Наблюдение поистине фантастическое, поскольку эта женщина, никогда до этого не слышавшая моих выступлений по радио и не имевшая дела с психоанализом, испытала потребность познакомить меня с собственным опытом. В своем письме она заключает, что впоследствии все нормализовалось, но ей было необходимо передать мне эти потрясающие свидетельства. Они хорошо иллюстрируют уже сказанное мной о пропасти, существующей между неживым скопическим образом и бессознательным образом тела, жизненно необходимым. Влияние зеркала, которое каждый раз заставляет нас открывать лицо, а также, при взгляде с той же стороны, открывать половые различия, проявляется для некоторых людей в невозможности переносить одновременно вид полового органа и лица одного и того же человека. Стоя перед кем-то из родителей, ребенок сталкивается с альтернативой видеть или только его половой орган, или только лицо: он игнорирует пол, если видит лицо, и игнорирует лицо, видя пол.



Ж.-Д. Назьо:

– В связи с этим ты пишешь в своей книге о важности первого человеческого лица, которое ребенок видит.



Ф. Дольто:

– В нескольких случаях мне удалось наблюдать, как какая-то черта человека, ухаживавшего за ребенком в первый период жизни, остается навсегда присутствующей. Например, ребенок, за которым в первые дни жизни ухаживала голубоглазая женщина, начинал расстраиваться каждый раз, когда видел лицо с голубыми глазами. Я делаю ссылку на этот случай, потому что он напоминает мне об удивлении вьетнамцев, когда они столкнулись лицом к лицу с голубоглазыми европейцами. Для них видеть голубые глаза было источником сильной тревоги, женщины прятали лица, закрывая их юбками. Откуда такая тревога? Оттого, что они никого не знали с голубыми глазами, в ком могли видеть себя, как в зеркале. Потому что, мы уже сказали, существуют не только плоские зеркала, но также зеркало, которое, главным образом, представляет для нас другой и особенно тот первый другой персонаж, увиденный при рождении человеческим существом, или еще первые слова, услышанные в первые часы жизни как эхо зеркала звукового. У меня была возможность проследить лечение мальчика 13 лет, больного шизофренией, который однажды заставил меня пережить драму, связанную с событием в первые часы его жизни. Никто о нем не знал кроме приемной матери, а она, узнав, не сказала даже собственному мужу, настолько оно было разрушительным. Ребенку помогло то, что он сам мне рассказал об этом событии. В дальнейшем мне посчастливилось узнать, что он полностью вылечился, женился, имел ребенка. Обычно мы помогаем людям, о которых впоследствии не имеем сведений и не знаем, что с ними стало.



Выступающий:

– У меня создалось впечатление, что Вы обсуждаете вопрос о связи между травмой и фантазмом. Сказанное Вами позволяет задать вопрос о значении реконструкции или даже анамнеза первого события. Какое отношение должен иметь аналитик к некоему первому предполагаемому травматическому событию? Должен ли он стремиться его узнать?



Ф. Дольто:

– Никто другой не может его знать, только тот, кто его пережил; анализ необходим, чтобы первоначальное событие вновь вышло наружу. Обратимся для примера к замечательной истории подростка, больного шизофренией, страдавшего от жесточайшей бессонницы и фобий. Он боялся всех предметов, имеющих острую форму, даже обычного карандаша, видя в них орудие, способное колоть и разрушать. В начале лечения я не знала, что в действительности он был приемным ребенком. Затем я поняла, что его фобия уколов восходила к попытке матери сделать аборт или, по крайней мере, желание сделать аборт было кем-то высказано. Я отчетливо помню тот сеанс, когда мне удалось уговорить его взять карандаш и уколоть мою руку, чтобы убедиться, что я от этого не умру. Следующий сеанс был настолько важен для анализа ребенка и труднопереносим для меня, что я, не задумываясь, могла бы считать его последним, как будто все предшествующие сеансы были всего лишь подготовкой к этому критическому моменту. В этот день он никак не мог решиться сесть, прыгал с ноги на ногу, а потом вдруг разыграл мелодраму на два голоса. Он стал говорить двумя голосами: один голос, высокий и жалобный, и еще другой, агрессивный. Первый говорил: «Мама, я хочу его оставить, ну да, я хочу его оставить», а второй отвечал: «Нет, шлюха, проклятая шлюха, его у тебя не будет! Если ты его оставишь, я задушу тебя вот этими руками!» Я была потрясена, услышав подобные слова от мальчика тринадцати лет, который, похоже, не знал, о чем говорит. Я сама шаталась, как дерево во время землетрясения, и могла слышать лишь один, настойчиво повторяющийся вопрос: «Что же все-таки этот ребенок мог пережить?»

Несколько дней спустя мне звонит приемная мать: «Мадам Дольто, мне совершенно необходимо с Вами встретиться, произошло нечто необычайное. Когда мальчик вернулся с сеанса, он быстро поел, а потом проспал, не переставая, тридцать шесть часов. Я решила, что он заболел или выпил какие-то таблетки, и вызвала врача; он меня успокоил, объяснив, что нет ничего страшного в том, что он спит». Еще я узнала, что, когда подросток проснулся, он был удивлен тем, что пропустил школу; как будто он пробудился от какого-то сна вне времени.

Я прошу мать прийти и даю ей понять, что она забыла рассказать мне нечто важное о жизни этого ребенка. Постепенно она поняла, что слова, прозвучавшие на последнем сеансе, послужили причиной столь долгого сна. Я ей повторила слова, сказанные ее сыном во время сеанса. Они произвели очень тяжелое впечатление. Плача, она воскликнула: «Нет, мадам, не говорите так! Это правда, я Вам солгала, если бы я сказала правду, вся моя жизнь была бы сломана. Теперь я могу Вам сказать: все наши дети – приемные, я бесплодна». Она мне рассказала, при каких обстоятельствах усыновила этого мальчика, своего старшего сына. «То, что я услышала в тот день, – сказала она, – не знает никто на свете, даже мой муж. Как могло случиться, что мой сын, такой маленький, мог услышать эти слова?» Когда она пришла в клинику, чтобы усыновить ребенка, она услышала спор двух женщин за перегородкой, родной матери и бабушки по линии матери. Ребенку в этот момент было всего лишь сорок восемь часов. Вы представляете, какой опыт надо пережить, чтобы сохранить энграммы произнесенных слов, которые могли иметь для ребенка только один смысл, наслаждение от пожелания смерти в адрес его существа. На уровне собственной телесной схемы он наслаждался запретом жить, запретом развивать в жизни во внешней среде внутриутробную схему тела плода. Смертоносные слова были записаны в схеме тела и могли быть вынесены наружу только при условии переноса, то есть через высказанные им слова и эмоцию, которую испытала я.

Когда я снова встретилась с мальчиком на следующем сеансе, он был в состоянии полного умиротворения. Когда он сказал мне, что хорошо отдохнул, я спросила, помнит ли он свои слова во время прошлой встречи: «Нет, мадам, я ничего Вам не говорил». Видя, что он не помнит, я решила рассказать ему, стремясь все изображать, историю борьбы двух женских голосов. Когда он ушел, у меня осталось ощущение, почти что уверенность, что он оставил все сверх-я.

Позднее я узнала, что он женился, создал хорошую семью и адаптировался профессионально. Причем он, который боялся иголок и ножниц, начал с того, что стал учеником портного, но окончательно посвятил себя другой профессии. Этот опыт показывает, что первоначальное событие может быть выявлено только в рамках анализа. И тогда на Ваш вопрос о функциях анамнеза я отвечаю, приводя случай, в котором старое событие появляется однажды благодаря условиям переноса.



Выступающий:

– Да, но тем не менее это привело Вас к реконструкции, которая остается гипотетической?



Ф. Дольто:

– Я действительно прибегла к реконструкции, поскольку не могла понять, почему сеанс «двух голосов» имел такое успокаивающее воздействие на ребенка. Во время глубокого сна мальчик вновь обрел умиротворение собственных влечений к смерти, и с этого момента он уже мог находиться в безопасности. Я могла бы сказать, что до того слова, услышанные и записанные в первые часы жизни, наложили такой глубокий отпечаток на бессознательный образ тела, что он в результате был буквально погружен в состояние постоянной фобии. Фобии чего? Именно фобии влечений к смерти. После того как он высказал и снова выпустил то, что надо было сказать, не стало угрожающей ему опасности. Решающим было то, что вокруг этого ребенка было четыре женщины, которые страдали за него, а не оставались равнодушными: две женщины в первоначальной сцене, мать и еще я. Может быть, психоанализ ребенка в этом и заключается: мы поддерживаем его высказывание и сопровождаем в преодолении себя и преодолении испытания, которому сопротивление мешает, точно так же и мы сами проходим через испытание, мы испытываем трудности в собственном теле. Я могу подтвердить, что испытывала на себе его высказывание, которое сосредоточило в тот момент все его существование. Он не единственный ребенок, вызвавший у меня физические эмоции своей речью. Но такие моменты всегда являются решающими, поскольку служат доказательством архаического возрождения образа тела в переносе, связанном с отношением слияния.



Ж.-Д. Назьо:

– Мы могли бы дать еще одну характеристику этого момента, утверждая, что образ тела занимает свое положение как образ тела переноса.



Ф. Дольто:

– Совершенно верно, то есть момент, когда занимает свое положение образ тела двух партнеров. Подобно образу плода, когда ребенок и мать в одно и то же время воспринимают эмоциональную драму. Это и есть перенос; он в том и есть, чтобы противоперенос был доступен для пациента. Но первое событие никогда не может быть выявлено посредством сбора анамнеза, так не происходит. Каждый раз, когда вновь появляется первоначальное событие, это всегда происходит в последействии высказанному в переносе. Часто мы можем констатировать выздоровление ребенка, который находился в анализе, и мы не вполне представляем его причины; мы перечитываем заметки, пытаемся понять, но не всегда это возможно. Главное, чтобы они могли из этого выйти, то есть имели бы шанс высказать невысказанное, которое до этого времени нарушало хорошее пересечение образа и схемы тела.



Выступающий:

– Говоря точнее, мне кажется, Вы считаете, достаточно истинного высказывания, чтобы быстро получить результат?



Ф. Дольто:

– Даже когда мы называем ребенка по имени, это уже истинная речь. В анализе, например, назвать ребенка «господин Такой-то» или «маленькая госпожа Такая-то» всегда имеет особое действие. Вы увидите улыбку на лице глубоко депрессивного младенца, как только назовете его по имени. Понимаете, истинная речь – это в конечном счете уважение другого в той же степени, как самого себя; это значит уважать ребенка, который не хочет говорить, грустит; это значит уважать его и искать смысл его мутизма, например, спрашивая: «Может быть, ты хочешь умереть?» Был, например, ребенок четырнадцати месяцев, как раз депрессивный, с которым мы встретились в больнице, он казался аутистом. У меня не было сомнений, когда я сказала: «Может быть ты хочешь умереть? – и он ответил, дважды опустив голову. – Хорошо, ты видишь, я не буду мешать тебе умереть, но ты ведь знаешь, в Доме ребенка ты не сможешь это сделать». Когда я говорила, ребенок постоянно смотрел в окно. «Ты смотришь в окно, потому что хотел бы убежать. Но ты не сможешь, потому что на окнах есть решетки. Если ты хочешь умереть, следует скорее выйти из Дома ребенка. Тебя положили в больницу, потому что потом хотят отвести в психиатрическую больницу, где решеток будет еще больше. Я этого не желаю; я предпочитаю, если, конечно, ты захочешь, чтобы ты объяснил мне, почему ты хочешь умереть. В тот самый момент, когда ты это скажешь, ты, возможно, станешь способен жить». Вот пример истинной речи, обращенной к ребенку четырнадцати месяцев, с которым я много раз встречалась до этого и на первый взгляд не могла вступить в контакт. Я глубоко убеждена, что лечение ребенка невозможно без того, чтобы говорить правду о наших чувствах и мыслях рядом с ним. Говорить правдиво – означает рассматривать того, кто перед нами, как будущих мужчину или женщину, которые в своем бытии являются полностью языковыми, обладают телом ребенка, но при этом понимают, что мы говорим. О чем бы мы ему ни говорили, о его желании жить в этом теле или о том, что у него нет больше места, чтобы жить в этом теле. Но, будьте уверены, начиная с того самого момента, когда он скажет, что у него нет больше желания жить, уже можно будет говорить о начальной стадии желания. В этом функция языка и общения для всех людей, взрослых и детей. Суицидальные мысли, ведь они есть у всех; но достаточно выразить их в словах, чтобы не быть одному. Самоубийство взывает к одиночеству с тем, чтобы вновь обрести старый образ тела или вернуться к свободе, которую для субъекта может означать отсутствие тела.



Выступающий:

– Я хотел бы напомнить об одном из Ваших предыдущих трудов о Евангелии и задать вопрос о том, как Вы истолковываете воскрешение Лазаря. Если ставить себя на место Христа в качестве субъекта, как Он воспринимал бы бессознательный образ тела другого в его угасании?



Ф. Дольто:

– Согласно преданию, Христос содрогнулся всем своим существом лишь один-единственный раз: в миг, непосредственно предшествующий тому, как он воскликнул: «Лазарь, встань и иди». Понимаете, если рассказ об этом эпизоде просуществовал много веков, несомненно воздействие, которое эта история оказывает на образ тела слушателей и в наши дни.



Ж.-Д. Назьо:

– Возможно, ты согласишься с моим дополнением; если повествование о воскрешении Лазаря постоянно остается живым, продолжая существовать в веках, то это еще и потому, что в нем передана представленная в переносе хроника некоего события, где образ тела одного – Христа – воспринимает бессознательно образ тела другого – Лазаря. Если это так, то очевидно, следуя в русле твоих рассуждений, что образ тела изменяется и передается через слушание.



Ф. Дольто:

– Через слушание и благодаря неустанному повторению именно того, что было высказано, собрано и передано. Очевидно, что вся культура полна этой правды, о важности которой говорит психоанализ и которую моя работа пытается очертить.



Ж.-Д. Назьо:

– Именно по поводу твоей работы я хотел задать свой вопрос, последний вопрос сегодняшнего вечера. Книга «Бессознательный образ тела» подводит итог долгому, почти что сорокалетнему пути и тем не менее, закрывая книгу, мы чувствуем, что твой труд – первый виток спирали, и за ним неизбежно последуют другие. Твои размышления ставят много важных проблем, которые сегодня заставляют аналитиков высказывать новые предположения, учитывать все более тонкие различия. Мой вопрос: какие из выдвинутых тобой положений ты хотела бы видеть возобновленными и продолженными в ближайшие годы другими психоаналитиками?



Ф. Дольто:

– Наверное… все! Все возможные предположения, высказанные в моей работе, я думаю, настойчиво побуждают откликнуться на них. Но, согласись, очень трудно угадать или выбрать тот или иной аспект своей собственной практики, потому что я не знаю о том, перед какими тупиками будут стоять аналитики завтра, а следовательно, я не знаю и о тех решениях, которые им придется выработать, чтобы найти выход. Существует, однако, независимо от эпох и поколений аналитиков, неоспоримое требование для всех тех, кто рискует практиковать слушание, требование определять и учитывать место тела аналитика в процессе анализа.



Ж.-Д. Назьо:

– Замечу в связи с этим, что дорога, которую указывает твоя работа и на которую теперь могут встать другие, ее как раз и открывает проблема тела аналитика в анализе. Но что ты понимаешь под «телом аналитика»?



Ф. Дольто:

– В анализе тело аналитика постоянно находится под воздействием речи другого и в высшей степени чувствительно к его присутствию. В то же время та единица, которую мы называем «телом аналитика» – и которую мы должны бы переименовать для большей точности в «образ тела аналитика», – представляет одну из областей закрепления переноса. Приведем в пример работу с детьми и психотиками; их присутствие часто воздействует, создавая впечатление отсутствия нас в какой-то из частей нашего собственного образа тела. Мы буквально выселены из нас самих. В результате мы защищаемся, относя ребенка или психотика к категории безумных, отказывая ему в возможности быть полноценным собеседником. Раз они не говорят, мы делаем вывод, что сказать им нечего, а значит, нам нечего слушать. Так вот, это абсолютно ложно: ребенок, который не говорит, сам есть речь и целиком и полностью погружен в речь; конечно, при условии, что в нем видят собеседника такого же полноценного, каким могли бы быть вы для себя самого. Важно именно это. Я убеждена, если вы это условие уважаете, даже самые маленькие дети поймут то, что вы им говорите; они не только поймут родной язык, на котором говорят с иностранным акцентом, но даже фонемы чужого языка. А теперь не думайте больше о младенцах, но о слушающем аналитике. Мы говорим о теле психоаналитика, и я думаю, бессознательный образ тела аналитика снабжен той же воспринимающей способностью, что и у младенца по отношению к иностранному языку.

Вот увлекательная история, произошедшая с психоаналитиком, теперь уже покойной. Она является прекрасной иллюстрацией того, как совсем маленький ребенок понимает и удерживает звучащие на незнакомом языке слова; как те же самые слова вновь появляются – спустя годы – в теле этого ставшего уже взрослым ребенка; и наконец, как психоаналитик того самого взрослого может, в свою очередь, воспринять эти слова, давая им возможность записи в себе, в своем собственном образе тела аналитика. Прежде я должна вас предупредить, что незадолго до своей смерти Мюриэль Каэн попросила меня публично засвидетельствовать опыт, о котором я буду сейчас говорить; головокружительный опыт, через который мы прошли вместе, она в качестве анализируемого, а я – в качестве ее психоаналитика. Зная о том, что тяжело больна болезнью Ходжкина и подвергаясь труднопереносимому лечению, терапии кортизоном, она в конце концов пришла ко мне на консультацию после того, как ее прежний аналитик предпочел больше не брать ее на анализ. Поэтому я принимала ее в течение шести месяцев; последних месяцев ее жизни. Несмотря на острое сознание своей болезни, она, однако, игнорировала неотвратимо фатальный прогноз, по сути приговор. Весь этот крайне болезненный период ее деятельность в качестве психоаналитика неустанно продолжалась, с достойными восхищения стойкостью и мужеством.

Однажды на сеансе она упоминает сновидение, в котором странные, необычно произносимые слова ясно выделялись на фоне контекста сновидения. Речь шла скорее даже не о словах, а о ряде непонятных звуков. Я хорошо помню ее восклицание, последовавшее за рассказом о сновидении: «Я и не догадывалась, что возможно чувствовать счастье, какое я испытала в сновидении, слушая все эти лишенные смысла слова, так странно звучащие». У меня есть привычка записывать все, что происходит и говорится в процессе аналитического сеанса. Для меня так удобно, потому что когда моя рука пишет, я сама целиком и полностью свободна, чтобы думать. Рука пишет, а я в это время думаю. Вот и в этот день я старалась записать слова Мюриэль Каэн и, в частности, слова со странным звучанием. Еще до окончания сеанса я вспомнила, что Мюриэль, родившись в Лондоне, первые девять месяцев жизни провела в Индии. Ее отец, английский чиновник, работавший в этой стране, нанял молодую индийскую девушку, чтобы присматривать за ребенком. Постепенно между ребенком и няней установилась такая прочная аффективная связь, что отец решил по возвращении в Англию взять с собой молодую индианку. Но этим планам не суждено было сбыться, и маленькая Мюриэль должна была окончательно расстаться со своей первой няней. Казалось, это разделение никак не повлияло на ребенка.

Воспоминание об этих первых месяцах жизни Мюриэль Каэн было ассоциативно связано со словами сновидения, которые я писала на листочке. Как только закончился сеанс и наступил момент прощания, я сказала ей, отдавая листок, на котором написала незнакомые фонемы: «Вот фраза, как я ее услышала и записала. Было бы любопытно, если бы слова, услышанные вами во сне, оказались похожи на слова языка той страны, где вы прожили первые месяцы жизни». Эта мысль настолько ей понравилась, что она пошла к индийскому представителю в университетском городке, который в конце концов направил ее к своему соотечественнику, говорящему на диалекте той области, где служил отец Мюриэль. Прочитав написанные на листочке слова, индийский студент засмеялся и объяснил Мюриэль, что они как раз соответствуют обычному в народе выражению, которое употребляет нянька, ласково разговаривая с младенцем, что-то вроде: «Глаза моей девочки более прекрасны, чем звезды». Но самым удивительным было то, что последовало за этим необыкновенным открытием. Прошло несколько дней, и состояние Мюриэль ухудшилось, появилась болезненная параплегия. Ноги больше не держали ее, они стали беспомощными, как у младенца, которого держат на руках. Ребенок ходит ногами своей матери, и именно так надо рассматривать логику образа тела, как некий образ, присоединенный к образу тела другого. Верхняя часть ребенка срастается для передвижения в пространстве с нижней частью тела взрослого. Говоря точнее, не представляли ли в сновидении Мюриэль слова со странным звучанием переход, связывающий образ тела младенца, незавершенный на уровне схемы тела таза и бедер, – с образом тела молодой индианки, в качестве опоры, самой настоящей матери – носительницы ребенка, пока он не мог ходить. Значит, не поддающееся выражению счастье, испытанное в сновидении, было не чем иным, как возвращением к нежности состояния слияния между матерью-носительницей, которая говорит с еще незрелым младенцем, умеющим слушать.



Ж.-Д. Назьо:

– Пришло время заканчивать нашу встречу. Но прежде мне хотелось бы сказать, что представленный тобой увлекательный опыт требует от нас не только продолжать исследование функции тела аналитика, но также слушать наших пациентов, занимая позицию, в которой образ тела аналитика будет способен к максимальной гибкости. Действительно, у меня создалось впечатление, что ты слушала слова из сновидения с тем же самым образом тела, который жил в младенце, когда он слушал пение индийской няни, его укачивавшей. Но, похоже, мы можем пойти дальше и утверждать, что образ тела аналитика или образ тела ребенка не есть просто фотографическая пластина, предназначенная для записи значимых посланий и им предшествующая; он порождается самим этим сообщением. Я хочу сказать, тело аналитика, точнее образ тела аналитика, не существовал до тех пор, пока слова Мюриэль не были увидены во сне. В общем, тело аналитика не могло бы иметь иного существования, иного возраста, места или точной формы, а только те, что есть в послании, в котором оно актуализируется. Но давайте приостановимся и не будем задавать новые вопросы до тех пор, пока снова не встретимся с ними в повседневной работе с нашими пациентами или, может быть, дальнейших размышлениях. Я от души благодарю Франсуазу Дольто, принявшую предложение быть с нами в этом вечер, а также благодарю всех вас за присутствие и интерес, которые так поддержали наш обмен мнениями.

Франц. букв. «здесь – я-я».

Вернуться

По-французски начало слов «Anglais» и «Angleterre» омонимично слову «angle» (угол).

Вернуться

Роботы-супермены, герои известных во Франции мультипликационных фильмов.

Вернуться

Форма латинской буквы U передает такое положение языка, которое можно обозначить как «язык трубочкой».

Вернуться

...