автордың кітабын онлайн тегін оқу Рассказы трех полушарий
Lord Dunsany
TALE OF THREE HEMISPHERES
Copyright © The Estate of Lord Dunsany, first published 1919
This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK
and The Van Lear Agency
All rights reserved
Перевод с английского
Ирины Борисовой, Владимира Гришечкина, Валентины Кулагиной-Ярцевой
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Татьяны Павловой
Иллюстрации Сидни Сайма
Лорд Дансейни
Рассказы трех полушарий : рассказы / Лорд Дансейни ; пер. с англ. И. Борисовой, В. Гришечкина, В. Кулагина-Ярцева. — СПб. : Азбука, Издательство АЗБУКА, 2025. — (Иностранная литература. Большие книги).
ISBN 978-5-389-31128-2
Эдвард Джон Мортон Дракс Планкетт, 18-й барон Дансейни, публиковавшийся как лорд Дансейни, — знаменитый автор множества романов, пьес и литературных сказок, стоявший у истоков самого жанра фэнтези. Едва ли не первым в европейской литературе он создал целый «вторичный мир» — со своей космологией, мифологией, историей и географией. Его мифология повлияла на Лавкрафта, Толкина и Борхеса, а парадоксальный юмор, постоянная игра с читательскими ожиданиями — на Нила Геймана и на всю современную ироническую фэнтези. В данной книге вашему вниманию предлагается сборник мастера — «Рассказы трех полушарий».
© В. С. Кулагина-Ярцева, перевод, 2015
© С. Б. Лихачева, перевод, 2025
© Г. Ю. Шульга, перевод, 2015
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательство АЗБУКА», 2025
Издательство Азбука®
ПОСЛЕДНЕЕ ВИДЕНИЕ БВАНЫ ХУБЛЫ
Оставив позади сырые экваториальные долины, где распускаются огромные орхидеи, где жуки размером с кулак садятся на растяжки палаток, а светлячки реют в ночном мраке точно живые звезды, путешественники три дня упорно продирались сквозь кактусовые заросли и наконец достигли обширных равнин, где обитают быстроногие бейзы [1].
О, как же они были рады, когда вышли наконец к колодцу, где до них побывал только один белый человек, — к колодцу, известному меж туземцами как лагерь бваны [2] Хублы, — и нашли там воду.
Этот колодец находится на расстоянии трехдневного перехода от любого другого водного источника, поэтому, когда три года назад бвана Хубла, мучимый жестокой лихорадкой и разочарованием (ибо колодец оказался сух), добрался сюда, он решил, что здесь и умрет, а в этой части света подобные решения нередко оказываются фатальными. Впрочем, умереть бвана Хубла должен был уже давно, и только непоколебимая решимость и сила характера, которые так удивляли носильщиков, поддерживали его, не позволяя остановить караван.
Когда-то у него, наверное, были самые заурядные имя и фамилия, какие и по сию пору можно прочесть на вывесках над десятками лондонских лавочек, но они давно забылись, и теперь отличить его от других мертвецов можно только по имени «бвана Хубла», которое дали ему кикуйю [3].
Несомненно, он был человеком суровым и опасным — человеком, авторитет которого был столь велик, что его продолжали бояться, когда он уже не мог удержать в руке хлыст-кибоко [4] и когда все носильщики знали, что он умирает; даже сейчас, когда бвана Хубла давно мертв, его имя по-прежнему внушает кикуйю страх.
Несмотря на то что лихорадка и палящее экваториальное солнце ожесточили нрав бваны Хублы, ничто не могло совладать с его могучей волей, которая не позволяла ему сдаться и до самого конца налагала отпечаток на все вокруг — да и после конца тоже, как говорят кикуйю. Какими же могучими должны были быть законы в стране, изгнавшей бвану Хублу, какая бы страна это ни была!
Утром того дня, когда двоим путешественникам предстояло достичь лагеря бваны Хублы, все носильщики явились к их палатке и стали просить дау. Дау — это лекарство белых, которое лечит от всех недугов, и чем отвратительнее оно на вкус, тем лучше. Сейчас дау понадобилось носильщикам, чтобы отгонять злых духов, потому что экспедиция уже приблизилась к тому месту, где умер бвана Хубла.
А белые дали им хинина.
К закату путники добрались до лагеря бваны Хублы и нашли там воду. Если бы воды в колодце не оказалось, многие из носильщиков умерли бы, и все же никто особенно не радовался, ибо слишком мрачным выглядело это место; обреченностью веяло от него, и казалось, будто даже в здешнем воздухе витает нечто невидимое и зловещее.
И как только были разбиты палатки, туземцы снова пришли к путешественникам просить дау, которое должно было защитить их от грез и видений бваны Хублы, ибо, как утверждали носильщики, грезы эти оставались здесь даже после того, как последний караван унес мертвое тело назад, к границам цивилизованного мира; это было сделано для того, чтобы доказать белым — никто не убивал этого человека, ибо белые могли и не знать, что никто из местных жителей не осмелился бы поднять руку на бвану Хублу.
И путешественники дали носильщикам еще хинина, но, поскольку в большом количестве это лекарство действует угнетающе, вечером у костров не слышно было веселых бесед, когда все говорят одновременно и хвастаются, кто однажды сколько съел мяса да сколько у кого скота. Угрюмое молчание царило в тот вечер и у лагерных костров, и под маленькими парусиновыми тентами. И носильщики объяснили белым путешественникам, что город бваны Хублы, который он вспоминал до последней минуты и в котором, как считали кикуйю, он когда-то был королем, город, по которому он томился и тосковал, до тех пор пока его грезы не заполнили собой все пространство вокруг, — этот-то самый город вдруг обступил их со всех сторон, и они очень испугались, ибо это был весьма странный город; и, сказав так, они потребовали еще дау. И двое путешественников снова дали им хинина, ибо на лицах носильщиков они разглядели неподдельный страх и испугались, что те могут разбежаться и оставить их одних в этом странном месте, которого они и сами начинали бояться, хотя и не могли бы объяснить почему. И по мере того как вечер постепенно превращался в ночь, их предчувствия становились все сильнее, несмотря на то что путешественники выпили почти три бутылки шампанского, припасенные для того дня, когда кто-нибудь из них убьет льва.
Вот что рассказал впоследствии каждый из них, а носильщики подтвердили, хотя кикуйю, надо заметить, всегда говорят то, что, как им кажется, белые желают от них услышать.
Оба путешественника уже легли и пытались уснуть, но это им никак не удавалось, ибо зловещие предчувствия одолевали их со все большей силой. Стояла полная тишина; даже вой гиен, напоминающий жалобы проклятой души, — а это самый тоскливый звук, какой только можно услышать в дикой природе, — отчего-то стих. Наступала ночь, и близок уже был час, в который три или четыре года тому назад бвана Хубла скончался, не переставая грезить и бредить о своем городе. Внезапно среди тишины послышался негромкий звук; сначала он был похож на шорох ветра, потом — на звериный рык, и наконец оба путешественника услышали шум моторов многочисленных автомобилей и автобусов.
А потом они увидели — увидели, по словам обоих, отчетливо и ясно, — как в глухом и унылом месте, где экватор выползает из джунглей и взбирается на зазубренные вершины гор, вдруг появился огромный город, и это был Лондон.
В ту ночь, по всем подсчетам, не могло быть луны, но оба твердят, что на небе светили яркие звезды. По вечерам в тех краях обычно поднимаются туманы, окутывая вершины никем не покоренных красных утесов, но путешественники заявляют, что в ту ночь туман, должно быть, рассеялся. Как бы там ни было, оба свидетельствуют, что видели Лондон — и не только видели, но и слышали его гул. И оба клянутся, что Лондон явился им совсем не таким, каким они его помнили, — не обезображенным сотнями лживых реклам, а другим: с величественными фронтонами, с дымоходами, как шпили башен, с утопающими в зелени просторными площадями. Да, он был другим, — и все-таки это был Лондон.
В этом городе уютно мерцали во тьме окна домов, приветливо подмигивали выстроившиеся длинными рядами фонари, и пабы казались веселыми и гостеприимными — и все же это был именно Лондон.
Путешественники обоняли лондонские запахи, слышали лондонские песни — и в то же время и тот и другой были уверены, что это не может быть город, который они знают. Должно быть, нечто подобное испытывает человек, который взглянет на незнакомую женщину глазами ее возлюбленного, ибо обоим путешественникам казалось: из всех земных и легендарных городов, из всех грешных и святых мест город, который они видели перед собой, всегда будет самым прекрасным и желанным. Они говорили, что совсем рядом с ними плакала шарманка и пел уличный лоточник; они признавали, что он немного фальшивил и выговаривал слова, как свойственно кокни, и все же оба не сомневались, что в этой песне звучало нечто, чего доселе не было ни в одной из земных песен, и от этого они могли бы заплакать, если бы пробудившиеся в их душах чувства не были слишком глубоки для слез. И оба решили, что тоска, которую бвана Хубла, этот властный человек, способный одним мановением руки управлять целым караваном носильщиков, испытывал в свои последние минуты, — впиталась в окружавшие лагерь скалы и вызвала к жизни мираж, который не рассеется на протяжении еще, быть может, многих и многих лет.
Я пытался и дальше расспрашивать путешественников, дабы установить, насколько соответствует (или не соответствует) истине их история, однако после долгого пребывания в Африке их нрав несколько изменился к худшему, и они были не расположены к перекрестному допросу. Они не могли даже сказать, продолжали ли той ночью гореть в лагере костры, зато оба в один голос утверждали, что примерно с одиннадцати до полуночи видели вокруг себя лондонские огни, слышали гомон толпы и шум уличного движения и безошибочно узнавали, быть может, чуть подернутые туманом, но все же хорошо знакомые очертания огромного мегаполиса.
И лишь после полуночи видение стало колебаться, зыбиться, терять четкость линий и форм. Шум моторов начал стихать, голоса звучали все отдаленнее и наконец смолкли совсем, и прежняя тишина воцарилась там, где, чуть мерцая, таял величественный мираж. И в этой тишине огромный носорог с фырканьем прошел на водопой туда, где только что видны были Пикадилли и парадное крыльцо Карлтон-клуба [5].
[3] Кикуйю — народ, живущий в центральной Кении.
[2] Господин (суахили).
[1] Бейза — восточноафриканская разновидность антилопы орикс.
[5] Карлтон-клуб — элитарный клуб консерваторов в лондонском районе Сент-Джеймс, учрежден в 1832 г.
[4] Кибоко — хлыст из шкуры бегемота.
КАК ОСВОБОДИЛОСЬ МЕСТО ПОЧТАЛЬОНА В ОТФОРДЕ-НА-ПУСТОШИ
Обязанности сельского почтальона порой заставляли Амуэля Слеггинса заходить намного дальше его родной деревушки Отфорд-на-Пустоши — за самый последний коттедж на длинной деревенской улице, на большую, унылую равнину, где стоял дом, в котором никто никогда не бывал; буквально никто, если не считать живших там трех угрюмых мужчин, молчаливой супруги одного из них да самого Слеггинса, который отправлялся туда раз в году, когда на почту приходило из Китая странное письмо в зеленом конверте.
Это письмо, адресованное старшему из трех угрюмых мужчин, всегда приходило в тот день, когда листья на деревьях начинали желтеть, и Амуэль Слеггинс относил в дом на пустоши конверт с удивительной китайской маркой и отфордским штемпелем.
Ходить в этот дом он не то чтобы боялся, — в конце концов, он доставлял туда письма на протяжении целых семи лет, и все же каждый раз, когда лето близилось к концу, Амуэль Слеггинс испытывал неясное беспокойство, а заметив первые приметы подступающей осени, вздрагивал так, что окружающие удивлялись.
А потом наступал день, когда ветер начинал дуть с востока и над деревней появлялись дикие гуси, которые, покинув морские берега, летели высоко в небе со странным протяжным кличем; и вскоре их караван превращался в тонкую кривую черточку, которая, изгибаясь и крутясь, уносилась все дальше, словно подброшенная чародеем волшебная палочка; листья на деревьях желтели, над болотами вставали плотные белые туманы, солнце опускалось за горизонт огромное и красное, и с наступлением ночи бесшумно подкрадывалась с пустоши осень, а уже на следующий день приходило из Китая загадочное письмо в зеленом конверте.
И когда наступал этот день, уже не боязнь мертвящего холода, которым веяло с пустоши, а страх перед тремя угрюмыми мужчинами, молчаливой женщиной и уединенным домом на отшибе овладевал почтальоном. В этот день Амуэль страстно желал, чтобы среди почты оказалось письмо и в последний коттедж у околицы, где он мог бы задержаться, поболтать о том о сем с хозяевами или просто поглядеть на лица людей, которые каждое воскресенье бывают в церкви, и только потом отправиться через безлюдную равнину к страшной двери странного серого дома, который назывался Домом на пустоши.
И, добравшись до него, Амуэль Слеггинс стучал в тяжелую дверь, как в любую другую, — так, словно приходил к этому порогу каждый день, хотя не вела к нему ни одна тропа, а с верхних окон во множестве свисали шкурки ласок.
И не успевал его стук разнестись по сумрачному дому, как старший из трех угрюмых мужчин уже спешил к двери. Ах, какое у него было лицо! В этом лице было столько коварства и хитрости, что их не могла скрыть даже борода. Мужчина протягивал худую костлявую руку, Амуэль Слеггинс вкладывал в нее письмо из Китая и, радуясь тому, что тяжкая обязанность наконец исполнена, поворачивался и шагал прочь. И тогда поля перед ним словно озарялись светом, и лишь в Доме на пустоши за спиной чудился почтальону тихий, нетерпеливо-зловещий шепот.
Так продолжалось семь лет, и ничего страшного не случилось; целых семь раз Амуэль Слеггинс ходил к Дому на пустоши и столько же раз возвращался целым и невредимым. Но потом ему приспела нужда жениться. Возможно, все дело было в том, что девушка была юна, а может, в том, что она была белокура и имела на удивление изящные лодыжки, которые он заметил, когда однажды весной — как раз в ту пору, когда зацветают сердечник и петров крест, — она шла босиком через болотистую луговину. Куда меньшее, бывало, губило мужчин, служа силками и тенетами, с помощью которых Судьба уловляет их на бегу.
И вместе с браком в дом почтальона вошло любопытство, и одним вечером — теплым летним вечером, когда они гуляли по цветущим лугам, жена спросила Амуэля о письме из Китая и о том, что было внутри. В ответ Амуэль Слеггинс перечислил все правила почтового ведомства и сказал, что не знает и что это было бы совершенно неправильно, если б он знал; он также прочел супруге нотацию о грехе любопытства и даже цитировал приходского священника, и все равно, когда он закончил, жена сказала, что должна это знать. И они спорили еще много дней — последних дней лета, а пока они спорили, вечера становились все короче и все ближе подступала осень, и летело в Отфорд-на-Пустоши письмо из Китая.
В конце концов Амуэль пообещал, что, когда придет письмо в зеленом конверте, он, как обычно, отнесет его в одинокий дом на отшибе, а потом спрячется поблизости и, когда стемнеет, подкрадется к окну и подслушает, о чем будут говорить угрюмые мужчины; и может статься, что они будут читать письмо из Китая вслух. И прежде чем Амуэль успел пожалеть о своем обещании, подул холодный ветер, леса оделись пурпуром и золотом и стаи ржанок начали кружить по вечерам над болотами, и, когда миновал день осеннего равноденствия, из Китая пришло письмо в зеленом конверте.
Еще никогда дурные предчувствия не одолевали Амуэля Слеггинса с такой силой, и никогда прежде его страх перед путешествием к одинокому Дому на пустоши не был так велик; а жена Слеггинса, пригревшись у очага, предвкушала момент, когда ее любопытство будет удовлетворено, и мечтала, что еще до наступления темноты узнает нечто такое, чему позавидуют все деревенские сплетницы. Лишь одним мог утешаться Амуэль, когда, так и не совладав с дрожью, вышел в путь, — тем, что сегодня у него в сумке лежало еще одно письмо, адресованное в последний коттедж на деревенской улице. Он долго мешкал в доме на околице, глядя на приветливые лица его обитателей и с удовольствием слушая их смех, ибо в Доме на пустоши никто никогда не смеялся; но, когда последняя тема для непринужденной беседы оказалась исчерпана и других предлогов для того, чтобы задержаться еще немного, не нашлось, Амуэль протяжно вздохнул и с тяжелым сердцем отправился дальше. И вскоре он добрался до Дома на пустоши.
Там Амуэль постучал в закрытую дубовую дверь своим почтальонским стуком и услышал, как разносится он по притихшему дому, увидел старшего из мужчин и вложил в его костлявую руку зеленое письмо из Китая, а потом повернулся и зашагал прочь.
На пустоши растет единственная в окрестностях роща; днем и ночью она выглядит уныло и мрачно, словно исполненная дурных предчувствий, а находится она на таком же удалении от любых других деревьев, как Дом на пустоши — от прочих домов. Зато от дома до рощи было совсем недалеко. И сегодня Амуэль не прошел мимо нее быстрым шагом, стремясь нагнать летящий впереди игривый осенний ветер, и не начал беспечно напевать, когда перед ним показалась деревня; едва убедившись, что из дома его уже не увидят, он пригнулся и, скрываясь за взгорком, бегом вернулся к одинокой роще. Там, притаившись в зарослях, Амуэль долго глядел на зловещий дом, но расстояние было слишком велико, чтобы он мог расслышать голоса. Солнце между тем опускалось все ниже, и Амуэль выбрал окно, возле которого собирался подслушивать, — небольшое, забранное решеткой, в задней стене невысоко от земли.
А потом в рощу спустилась голубиная стая; никаких других деревьев поблизости просто не было, и множество этих птиц искало там приюта, хотя роща была крайне мала и выглядела не слишком приветливо (если только голуби способны это заметить). И первый голубь сильно напугал Амуэля, ибо почтальон решил, что это дух, покинувший истерзанное пытками тело в одной из сумрачных комнат дома, за которым он наблюдал, — и немудрено, ибо нервы его были так напряжены, что он навоображал себе самых невероятных вещей. Потом Амуэль немного привык к птицам, но, когда солнце село, все вокруг сразу переменилось, сделалось чужим, незнакомым, и непонятный страх снова начал терзать его сердце.
Позади рощи на пустоши была небольшая округлая ложбина; в ней уже начал сгущаться мрак, хотя впереди еще виднелся между древесными стволами таинственный дом. Амуэль долго ждал, пока внутри зажгут свет, чтобы никто не смог увидеть, как он потихоньку крадется к маленькому окошку в задней стене, но, хотя все голуби уже вернулись в свои гнезда, хотя ночной воздух стал холоден, как дыхание могилы, а на небе загорелась какая-то звезда, ни в одном из окон не блеснул желтый свет ламп. И почтальон, дрожа с головы до ног, продолжал ждать. Двинуться с места, пока в доме не зажгут огня, он не осмеливался, боясь, что его обитатели могут наблюдать за окрестностями.
Сырость и холод того осеннего вечера подействовали на Амуэля столь странным образом, что всё — и последние отблески заката, и звезды, и пустошь, и весь небесный свод начали казаться ему огромной залой, приготовленной для прихода Страха. И он действительно начал бояться чего-то по-настоящему ужасного, а в мрачном доме все так же не видно было ни одной искорки света. Скоро стало так темно, что он решил рискнуть и подобраться к окну, несмотря на то что вокруг царила тишина, а в доме по-прежнему не было света. Не сразу Амуэль осмелился подняться, но, пока он стоял, пытаясь справиться с болезненным покалыванием в затекших членах, до него вдруг донесся звук открывшейся в доме двери. И едва успел он спрятаться за стволом толстой сосны, как к роще приблизились трое мрачных мужчин, а следом ковыляла молчаливая женщина. Они шли к угрюмо застывшим деревьям без страха, словно им был приятен разлитый между стволами мрак; пройдя на расстоянии фута или двух от неподвижно замершего почтальона, все четверо опустились на корточки в небольшой впадине позади рощи и, сидя кружком, разожгли костер и положили на огонь мясо козленка. И при свете пламени Амуэль увидел, как из сумки, сделанной из недубленой кожи, они вынули китайское письмо. Старший из мужчин вскрыл его своей исхудалой рукой и, произнеся нараспев несколько слов, которых Амуэль не понял, достал из конверта щепотку какого-то зеленоватого порошка и стал сыпать в огонь. И тотчас пламя вспыхнуло ярче, над костром поднялся удивительный запах, и огненные языки взвивались все выше, озаряя кроны деревьев трепещущим зеленым светом, и в отблесках его Амуэль узрел богов, которые спешили насладиться этим дивным благоуханием. И трое угрюмых мужчин — а вместе с ними уродливая женщина, которая приходилась женой одному из них, — пали ниц, и только Амуэль видел, как боги Старой Англии угрюмо шагают над миром, с жадностью вдыхая поднимающийся над огнем аромат таинственных благовоний. Древних богов Одина, Бальдра и Тора отчетливо и ясно лицезрел Амуэль в сгустившихся сумерках...
Вот как получилось, что место почтальона в деревне Отфорд-на Пустоши стало свободно.
МОЛИТВА БААБ АХИРЫ
Когда взошла луна и пассажиры лайнера поднялись после ужина на палубу, в гавани между бортом огромного судна и заросшим пальмами берегом встретились и разошлись на расстоянии удара ножом пироги Али Кариб Ахаша и Бааб Ахира.
И столь важным было дело, по которому спешил Али Кариб Ахаш, что он не повернулся к старинному врагу и не стал задерживаться, чтобы свести с ним счеты; он только удивился, что Бааб Ахира даже не взглянул в его сторону. Али Кариб размышлял об этом до тех пор, пока электрические огни лайнера не превратились в слабое сияние, оставшееся далеко позади, и пока его пирога не приблизилась к тому месту, куда он торопился, и все же его раздумья оказались напрасны, ибо единственное, что подсказывал Али его по-восточному изощренный ум, — это то, что вовсе не похоже было на Бааб Ахиру просто взять и проплыть мимо.
Беда была в том, что Бааб Ахира вполне мог набраться наглости и обратиться со своим делом к непостижимому Алмазному Идолу, и чем ближе подплывал Али к скрытой между пальм золотой кумирне, которую никогда не видели те, кого привозят к этим берегам круизные пароходы, тем крепче становилась его уверенность, что именно там побывал Бааб нынешней душной и жаркой ночью. Когда же Али пристал к берегу, все его страхи сразу исчезли, уступив место смирению, с которым он всегда принимал предначертания Судьбы, ибо на белом прибрежном песке ясно отпечатался след другой пироги, и был этот след совсем свежим. Бааб Ахира его опередил, это было очевидно, но Али не стал досадовать на себя за опоздание, ибо понимал, что именно так еще до начала времен решили боги, которые знали, что делали, и только его ненависть к врагу, насчет которого он собирался молиться Алмазному Идолу, стала сильнее. И чем жарче разгоралась эта ненависть, тем отчетливее представал Бааб Ахира перед мысленным взором Али, пока худая, смуглая фигура, короткие, тощие ножки, седая борода и плотно накрученная набедренная повязка заклятого врага не вытеснили из его мыслей все остальное.
Ему и в голову не приходило, что Алмазный Идол может откликнуться на просьбы такого человека. Али ненавидел Бааб Ахиру за дерзкую самонадеянность, с которой тот осмелился приблизиться к золотой кумирне, за то, что он сумел сделать это раньше самого Али, собравшегося молиться о действительно правом деле, а также за все гнусные и злые дела, совершенные им в прошлом, но пуще всего Али ненавидел своего врага за то, с каким вызывающим выражением лица и с каким торжествующим видом тот плыл ему навстречу в своей пироге, окуная блестящие лопасти весла в сверкающий лунный свет.
И Али стал пробираться сквозь жаркие джунгли, где воздух насыщен густым ароматом орхидей. Многие бывают в кумирне, хотя не ведет к ней ни одна тропа. Если бы такая тропа была, белые люди обязательно отыскали бы ее, и тогда праздные компании стали бы приплывать к святилищу в корабельных шлюпках каждый раз, когда к берегу подходит большой лайнер; в еженедельных газетах появились бы ее фотографии с приложением подробных отчетов, написанных людьми, в жизни не покидавшими Лондона, и вся тайна и красота исчезли бы, а в моей истории не осталось бы ничего занимательного.
Едва ли сотню ярдов прошел Али, лавируя между кактусами и зарослями ползучих лиан, когда перед ним открылась золотая кумирня, которую охраняют только густые джунгли, и в ней он увидел Алмазного Идола. Высотой он в пять дюймов, его толщина составляет у основания добрый квадратный дюйм, а сверкает он намного ярче, чем алмазы, которые мистер Мозес приобрел в прошлом году для своей жены. И когда он предложил ей на выбор драгоценности или графский титул, его супруга Джейел ответила: «Возьми бриллианты и будь просто мистером Фортескью».
Чище и ярче, чем блеск тех бриллиантов, сияние Алмазного Идола, да и огранен он так, как никогда не гранят драгоценные камни в Европе, но местные жители не продают свое божество, хотя очень бедны и к тому же слывут отчаянными сорвиголовами. Тут мне, пожалуй, следует сказать, что, если кто-нибудь из моих читателей когда-то приплывет в изогнутую, как серп, гавань, где, сдаваясь натиску буйной растительности, обращаются в прах береговые укрепления португальцев и где там и сям виднеются между пальм похожие на мертвецов баобабы, если отправится он вдоль берега туда, где ему совершенно нечего делать, и куда, насколько мне известно, до сих пор не забредал ни один пассажир туристского лайнера (хотя от причала до этого места не более мили), и если отыщет он в джунглях близ побережья золотую кумирню, а в ней — пятидюймовый бриллиант, ограненный в форме божества, лучше ему вовсе его не трогать и невредимым вернуться на корабль, чем продать Алмазного Идола за любые, пусть даже очень большие деньги.
И Али Кариб Ахаш вступил в золотую кумирню, и положил семь ритуальных поклонов, которые необходимо совершить перед Идолом, но стоило ему поднять голову, как он тотчас заметил, что божество горит и переливается тем особенным светом, который излучает вскоре после того, как откликнется на чью-нибудь молитву.
Никто из жителей тех краев ни за что не ошибется, определяя характер исходящего от божества света; все они умеют различать его тона и оттенки, как охотник различает кровавый след, и в лучах луны, врывавшихся в открытую дверь святилища, Али отчетливо видел яркое сияние Идола и знал, что оно означает.
А этой ночью в кумирне побывал один только Бааб Ахира.
И ярость вспыхнула в груди Али Кариба; словно огнем опалила она его сердце, и с такой силой стиснул он рукоять ножа, что пальцы побелели, и все же Али так и не произнес молитвы, в которой говорилось о печени и других внутренностях Бааб Ахиры, ибо видел он, что просьбы последнего оказались внятны Алмазному Идолу и что отныне его враг находится под защитой божества.
Али не знал, о чем именно молился Бааб Ахира перед Алмазным Идолом; но так быстро, как только мог, продрался сквозь заросли кактусов и лианы, что взбираются к самым верхушкам пальм, и со всей скоростью, какую способна была развить его пирога, помчался по изогнутой, как серп, гавани мимо сияющего огнями лайнера, и звук игравшего на палубе оркестра сначала сделался громче, а потом стал стихать, и еще до рассвета Али Кариб снова пристал к берегу и вошел в хижину Бааб Ахиры. И там он отдал себя в рабство своему врагу, и рабом остается по сей день, ибо Бааб Ахире покровительствует Алмазный Идол.
Теперь Али Кариб частенько подплывает в своей пироге к большим лайнерам и поднимается на палубу, чтобы продавать фальшивые рубины, салфеточные кольца из слоновой кости, легкие костюмы для тропиков, «настоящие» кимоно из Манчестера, красивые маленькие раковины и прочие безделушки, и все пассажиры ругают его за несуразные цены. Но ругают зря, ибо все деньги, которые удается выручить Али, достаются его хозяину — Бааб Ахире.
ВОСТОК И ЗАПАД
Это случилось глухой ночью в середине зимы. Пронзительный восточный ветер нес с собой хлопья мокрого снега. Стонала под его ударами высокая сухая трава. Внезапно на унылом пространстве равнины появились два огонька — какой-то человек в двухколесном экипаже в одиночестве пересекал степи Северного Китая.
Он был один, если не считать кучера и загнанной лошади. Кучер сидел сзади в толстой непромокаемой накидке и, конечно, в пропитанном маслом цилиндре, а вот пассажир был одет только во фрак. Он не опускал стеклянного окошка, потому что лошадь часто спотыкалась, к тому же мокрый снег тушил его сигару; спать было слишком холодно, а кроме того, под крышей кеба ярко горели на ветру два фонаря. И в моргающем свете висевшего внутри экипажа светильника со вставленной в него свечой пастух-маньчжур, что пас на равнине овец, оберегая их от волков, впервые в жизни увидел фрак. Правда, он рассмотрел его не слишком отчетливо (к тому же фрак был весь мокрый), и все же для него это был взгляд, брошенный на тысячелетие в прошлое, ибо китайская цивилизация намного старше, чем наша, и, следовательно, когда-то давно она, возможно, знала подобную одежду.
Пастух разглядывал фрак совершенно спокойно, ничуть не удивляясь новой, невиданной вещи, — если она действительно была невиданной в Китае, — он смотрел на него неторопливо и задумчиво, в незнакомой нам манере, и, добавив к своему мировоззрению ту малость, которую можно было извлечь из созерцания элегантного экипажа, пастух вернулся к размышлениям, насколько вероятно, что нынешней ночью появятся волки. Время от времени он мысленно обращался за утешением к старинным китайским легендам, хранившимся в его памяти именно для таких случаев. А в такую ночь, как эта, пастух особенно нуждался в ободрении. Сейчас он вспоминал легенду о женщине-драконе, которая была прекрасна, как цветок, и не имела себе равных среди людских дочерей; ни один мужчина не смог бы отвести от нее глаз, несмотря на то что ее отец был дракон — правда, из тех драконов, что вели свое происхождение от древних богов, и поэтому все поступки женщины-дракона несли печать божественности, совсем как у первых представителей ее племени, которые были святее самого Императора.
Однажды женщина-дракон покинула свое маленькое царство — поросшую травой долину, затерянную в горах, — прошла горными тропами и спустилась вниз, и под ее босыми ногами острые камни на этих тропах звенели, как серебряные колокольцы, — звенели так, словно хотели порадовать ее, и звон этот напоминал позвякивание сбруи на королевских верблюдах, когда они по вечерам возвращаются домой; тогда их серебряные бубенчики тихо и мелодично звенят, и все селяне радуются. Женщина-дракон шла, чтобы отыскать волшебный мак, который рос и растет по сей день, если б только люди могли его отыскать, в степи у подножий гор, и, если бы кто-нибудь сорвал такой цветок, все люди желтой расы обрели бы счастье: и они добивались бы победы без борьбы, получали бы достойную плату и наслаждались бы бесконечным покоем. И вот прекрасная женщина-дракон спустилась с гор... и, пока в самый холодный и лютый час перед рассветом пастух не торопясь смаковал старинную легенду, во тьме снова сверкнули огни и мимо проехал второй кэб.
Седок в кэбе был одет так же, как пассажир первого экипажа, и, хотя он промок сильнее, ибо мокрый снег не прекращался всю ночь, фрак всегда остается фраком. И конечно, на кучере второго кэба тоже были промасленная шляпа и непромокаемая накидка. Когда кэб проехал, тьма вновь заклубилась там, где только что горели его фонари, и снежное месиво занесло оставленные им колеи, и от экипажа не осталось никакого следа, а пастух лишь мимолетно подумал, что вот-де он только что видел в этом районе Китая очень красивый экипаж. Впрочем, пастух размышлял об этом совсем недолго, ибо почти сразу вновь погрузился в мир старинных легенд и задумался о вещах более спокойных и понятных.
И ветер, темнота и снег в последний раз попытались пробрать пастуха до костей, и в конце концов он стал стучать зубами от холода, но продолжал думать только о прекрасной легенде о цветах — а потом вдруг наступило утро. И когда из мрака проступили темные силуэты овец, пастух, который теперь ясно их видел, привычно их пересчитал и убедился, что ни один волк не побывал в стаде ночью.
А в бледном свете раннего утра появился третий экипаж; его фонари еще горели, что днем было довольно нелепо. Два ярких световых пятна вдруг возникли на востоке — там, откуда продолжали лететь хлопья мокрого снега; они двигались на запад, и пассажир третьего кэба тоже был одет во фрак.
И маньчжур невозмутимо, без любопытства и, уж конечно, без изумления или трепета, — но со спокойствием человека, готового лицезреть все, что намерена показать ему жизнь, — простоял на одном месте еще несколько часов, чтобы увидеть, не появится ли на равнине новый экипаж. Снег и восточный ветер не успокаивались, и по прошествии еще часов четырех кэб наконец показался. Кучер погонял лошадь изо всех сил, словно хотел с наибольшей пользой провести светлое время суток; его клеенчатый плащ яростно развевался на ветру, а седока во фраке на неровной дороге немилосердно швыряло вверх и вниз.
Это была, разумеется, знаменитая гонка по многомильному маршруту от Питсбурга до Пикадилли — та самая гонка, которая стартовала однажды после ужина от дома мистера Флэгдропа и которую выиграл некий мистер Кегг, кучер достопочтенного Альфреда Фортескью, чей отец, следует здесь упомянуть, Хагер Дармштейн, тот самый, что благодаря жалованной грамоте сделался сначала сэром Эдгаром Фортескью, а затем лордом Сент-Джорджем.
Пастух-маньчжур простоял в степи до вечера, но, убедившись, что экипажей больше не будет, отправился со стадом домой, ибо проголодался.
После долгого пребывания на холодном ветру, под снегопадом ожидавший его горячий рис казался особенно вкусным. Насытившись, маньчжур в мыслях своих вновь возвратился к полученному сегодня опыту, в подробностях вспоминая увиденные экипажи. От них его мысли спокойно и без напряжения скользнули назад, к древней истории Китая — к тем предосудительным временам, которые предшествовали наступлению мира, и даже далеко за них, к тем счастливым дням, когда боги и драконы еще обитали на земле, а Китай был молод; когда же маньчжур раскурил свою трубочку с опием, он без труда направил мысли в будущее и заглянул в те времена, когда драконы снова вернутся.
Еще долго его разум пребывал в дремотном спокойствии, которое не тревожила ни одна мысль, и, проснувшись, пастух легко вышел из оцепенения, чувствуя себя освеженным, очищенным и довольным, как человек, который только что принял горячую ванну; и, конечно, он совершенно выбросил из своих размышлений увиденное на равнине, ибо это были скверные вещи, родственные то ли снам, то ли пустым иллюзиям, — вещи, вызванные к жизни враждебной истинному спокойствию суетой. Потом он мысленно обратился к образу Бога, Единственного и Несказанного, который сидит, созерцая лотос, и самая поза его символизирует покой и отрицает любую деятельность, и этого Бога пастух возблагодарил за то, что Он избавил Китай от дурных обычаев, отправив их на Запад, — просто выбросив их вон, как хозяйка выбрасывает накопившийся домашний мусор далеко на соседние огороды.
И благодарность пастуха сменилась спокойствием, а потом он снова погрузился в сон.
ВОТ ТАК ВОЙНА!
На одной из тех недосягаемых вершин, где не ступала ничья нога, — на скалах, известных под названием Утесов Страха, — сидел орел и смотрел на восток, предвкушая обильную кровавую пищу.
Он знал, что далеко на востоке за лесистыми долинами Улка гномы вышли в поход, чтобы воевать с полубогами, и был рад этому.
Полубоги — это те, кто родились от земных женщин, но их отцами были древние боги, которые когда-то давно обитали на Земле бок о бок с людьми. Порой летними вечерами они тайком являлись в деревни, закутавшись в плащи, чтобы не быть узнанными, и все же юные девы сразу узнавали их и с песнями устремлялись им навстречу, ибо слышали от старших, что много вечеров назад боги танцевали в дремучих дубравах. С тех пор дети богов и дев так и жили под открытым небом на прохладных вересковых пустошах, за поросшими папоротником лесными лощинами, пока не пришлось им воевать с гномами.
Мрачными и суровыми были полубоги, унаследовавшие пороки обеих рас; они не смешивались с людьми и грезили о могуществе отцов, они не предавались людским занятиям, но без конца пророчествовали, оставаясь вместе с тем еще более легкомысленными, чем их матери, давно похороненные феями в диких лесных садах по обычаям, которые были много сложнее и таинственнее, чем людские погребальные обряды.
Ограниченность собственных возможностей весьма уязвляла полубогов, и земная жизнь была им не по душе; над снегом и ветром они не имели вовсе никакой силы, а той властью, что была им дана, почти не пользовались и поэтому сделались ленивыми, медлительными и неопрятными, и надменные гномы презирали их бесконечно.
Гномы вообще презирали все, что имело какое-то отношение к небу, — в особенности то, что несло на себе хотя бы легкий отпечаток божественности. Сами они, по слухам, тоже происходили от людей, но, будучи коренастыми и волосатыми, как звери, гномы ценили только звериные качества и почитали животное начало, если только гномы вообще способны что-нибудь почитать. А больше всего они презирали праздное недовольство полубогов, грезивших о небесных дворцах и власти над ветром и снегом, ибо на что еще они годятся, говорили гномы между собой, кроме как рыться в грязи в поисках кореньев да носиться по холмам наравне с беззаботными козами?
А дети богов и земных дев, погруженные в праздность, происходившую от недовольства своим положением, роптали все сильнее и говорили и грезили только о небесном, так что гномам в конце гонцов надоело обуздывать свое презрение, и война сделалась неизбежной. И гномы долго жгли перед своим верховным шаманом вымоченные в крови и высушенные колдовские травы, а потом наточили топоры и объявили полубогам войну.
И как-то ночью, неся с собой свои лучшие топоры — древние боевые топоры из острого кремня, которые принадлежали еще их отцам, — гномы перешли Улнарские горы. Той ночью не светила луна, и гномы шли босиком, чтобы не наделать шума, шли быстро, в полной темноте, чтобы напасть на презренных, разжиревших полубогов, которые в лени и праздности обитали на пустошах за лесными лощинами Улка. Еще до рассвета гномы достигли вересковых пустошей, где на склоне холма возлежали полубоги. И тогда гномы потихоньку подкрались к ним в темноте, чтобы застигнуть врасплох.
А надо сказать, что больше всего боги ценят искусство войны. И когда потомки богов и предприимчивых земных дев проснулись и обнаружили, что на них напали, для них это было все равно что получить власть над ветром и снегом или вдруг обрести возможность наслаждаться своим божественным естеством в райских дворцах. И все полубоги дружно выхватили мечи из кованой бронзы, которые столетия назад их отцы сбросили им ненастными грозовыми ночами, и, оставив свою всегдашнюю медлительность и лень, в свою очередь атаковали гномов. Гномы, надо отдать им должное, сражались самоотверженно и яростно и наставили полубогам немало синяков своими огромными топорами, что разбивали в щепки даже столетние дубы. Но ни сила ударов, ни хитрый ночной маневр не смогли им помочь, ибо одной вещи гномы все-таки не учли, позабыв, что полубоги были бессмертными.
И битва продолжалась до самого утра, и сражавшихся становилось все меньше и меньше, однако, несмотря на яростные атаки гномов, потери несла только одна сторона.
Когда наступил рассвет, у полубогов осталось не больше полудюжины противников, а еще через час последние гномы пали.
И когда над Утесами Страха окончательно рассвело, орел покинул свою неприступную вершину, и устремился на восток, и там, как он и ожидал, нашел себе обильную кровавую пищу.
А полубоги снова опустились на свои вересковые ложа; теперь они были довольны, и, хотя они по-прежнему находились далеко от райских дворцов, они почти позабыли о своих мечтах и не тосковали больше о власти над ветром и снегом.
