Ивáнова бегство
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Ивáнова бегство

Михаил Хлебников


ИвÁнова
бегство

(тропою одичавших зубров)


ЛИТЕРАТУРНАЯ МАТРИЦА

Санкт-Петербург

АННОТАЦИЯ:

Михаила Хлебников, автор книг «Союз и Довлатов (подробно и приблизительно)», «Довлатов и третья волна. Приливы и отмели», а также сборников литературно-критических статей «Большая чи(с)тка» и «Строгий отчет», лауреат премий журналов «Вопросы литературы», «Урал» и «Сибирские огни», в своей новой книге исследует эмигрантский периоде жизни Георгия Иванова – большого русского поэта с драматической судьбой. Автор оценивает исторические, социально-бытовые и психологические условия, в которых оказались русские литераторы первой волны эмиграции во Франции. Портрет Иванова Хлебников прорисовывает необычным способом – через череду его конфликтов с коллегами-писателями, издателями, покровителями. При этом автор демонстрирует тонкое понимание природы поэзии Иванова, представая перед читателем не только наблюдательным биографом, но и тонким литературным критиком.


ISBN 978-5-6048670-8-2


Знак информационной продукции 16+


© М. Хлебников, текст, 2025

© А. Веселов, обложка, 2025


https://litmatrix.ru/

Предисловие

В современной массовой литературе используется популярный прием: отдельный человек или группа людей внезапно перемещаются во времени или пространстве. Очень быстро переселенцы осваиваются: технический прогресс ускоряется, правители внимают наставлениям мудрых советчиков, враги после недолгого сопротивления сдаются. История нашего или иного мира начинает течь по новому руслу.

Несмотря на явную фантастичность, подобный случай «переноса» известен и в действительности. Речь идет о первой волне русской эмиграции. Ее особенность – невероятная изначальная литературная насыщенность. Если просто идти по алфавиту, то уже первые буквы указывают на имена, не нуждавшиеся тогда в представлении: Арцыбашев, Андреев, Амфитеатров, Айхенвальд, Бунин, Бальмонт, Брешко-Брешковский... Большинство из них сохранили свой вес, значение и в наши дни. Время стянуло края исторической раны, и мы сегодня говорим о едином феномене русской литературы прошлого века, имеющего различные географические привязки. Это правильно. Но следует помнить, что сами русские прозаики, поэты, критики переживали свою эмиграцию, оторванность от родины как факт, опрокинувший течение пусть и «ненормальной», но русской жизни. Несмотря на всю трагедийность революции и гражданской войны, «перенос» оказался не меньшим потрясением. 27 апреля 1920 года вышел первый номер «Последних новостей». В нем напечатан рассказ Тэффи «Ке фер?». Начинается он словами, под которыми могли бы подписаться многие русские эмигранты:

«Рассказывали мне: вышел русский генерал-беженец на плас де ла Конкорд, посмотрел по сторонам, глянул на небо, на площадь, на дома, на магазины, на пеструю говорливую толпу, – почесал в переносице и сказал с чувством:

– Все это, конечно, хорошо, господа. Очень даже все это хорошо. А вот... ке фер? Фер то ке?

Генерал – это присказка.

Сказка будет впереди».

Вопрос «que faire?» («что делать?»), сформулированный на русском языке еще Николаем Гавриловичем Чернышевским, оказался роковым не только для безымянного генерала. Русские писатели пытались ответить на на него. Мы все помним замечательный памфлет Набокова из «Дара». Его можно рассматривать и как некоторый жест отчаяния.

Так получилось, что большая часть русской литературной эмиграции оказалась в Париже. Сначала с французской столицей соперничал Берлин, но уже к концу двадцатых годов вопрос о литературном пристанище русского зарубежья был решен. Среди сорока тысяч русских парижан доля поэтов, прозаиков, критиков, редакторов, журналистов была невероятно высока. Именно в Париже выходили главные издания русской эмиграции – газеты «Последние новости» и «Возрождение», журналы «Современные записки» и «Числа».

Хочу сразу предупредить читателя. Вынесенное на обложку имя Георгия Иванова не равняется содержанию книги, хотя она посвящена именно ему. Кто-то законно укажет на то, что повествование часто уходит в сторону, формально уводя нас от жизни поэта. Более того, на первых десятках страниц Иванова попросту нет. Все это так. Все же я настаиваю, что книга рассказывает именно о великом русском поэте – его судьбе и о том, что туманно называется его творческой биографией. Я всегда являлся противником традиционных линейных жизнеописаний, начинающихся со слов: «Громкий крик младенца 29 октября 1894 года возвестил о пополнении в семье капитана полевой артиллерии Владимира Ивановича Иванова и его супруги Веры Михайловны, урожденной Бренштейн».

Жизнь Георгия Иванова – череда кризисов – больших и малых, заметных и скрытых от глаз окружающих. Кризисы имели привычное для поэта внешнее выражение – конфликты с окружающими. Уже в юные годы Иванов заработал репутацию опасного человека, склонного к передаче (а главное – к созданию) слухов и сплетен. Показательны прозвища молодого Иванова от почти нейтрального «общественное мнение» до уничижительного «модистки с картонкой, которая переносит сплетни из дома в дом» за авторством Михаила Кузмина, который сам не отличался вербальной закрытостью. Впечатление на современников эти паралитературные способности молодого поэта производили серьезное. Евгений Шварц в дневниковой записи осени 1953, вспоминая о событиях тридцатилетней давности, когда он только искал свое место в писательстве, упомянул о нашем герое так:

«Появился однажды Георгий Иванов, чуть менее жеманный, но куда более способный к ядовитым укусам, чем Кузмин».

В эмиграции поэт, избавившись от жеманности, сохранил способность к ядовитым укусам. Более того, он теперь стремился институализировать конфликты, придавая им литературное измерение и звучание. В этом отношении он оставался типичным представителем русского Серебряного века, мерящего жизнь «эстетическим аршином».

К настоящему времени «ивановедение» накопило солидный объем информации. Есть ряд интересных исследований. Почти каждый год эпистолярное наследие поэта увеличивается в объеме, открываются доселе неизвестные свидетельства современников Георгия Иванова. Но нельзя сказать, что мы приблизились к составлению даже приблизительного портрета Иванова. Уместно вспомнить название его последнего прижизненного сборника стихов «Портрет без сходства». Можно говорить о парадоксе Иванова: мы знаем о нем все больше, но знания не приближают нас к пониманию его крайне непростой личности. Это обстоятельство прекрасно отражено в одной из лучшей работ о поэте, которая принадлежит перу Андрея Юрьевича Арьева, «Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование». Труд делится на две части. Первая содержит глубокий и точный анализ поэзии Иванова, а во второй читателю предлагается краткая «погодовая» биография поэта и подробный обзор его прижизненных изданий. На мой взгляд, одна из сложностей написания биографии Иванова – невозможность выстроить ее линейно, плавно двигаясь слева направо по хронологической шкале. Частое «опрокидывание в прошлое» и нередкое «забегание вперед» – здесь необходимый прием повествования. Полагаю, он соответствует и художественной природе творчества этого неординарного человека.

Многим авторам биографий свойственно объяснять тяжелый характер своих героев влиянием внешней среды, что должно как бы снимать долю их личной ответственности. Мне представляется это неверным. Биография никогда не заслонит настоящую поэзию. Но биография зачастую помогает понять поэзию. В итоге я решил концептуализировать жизнеописание Георгия Иванова через описание череды литературных скандалов с его участием. Нужно отдать должное поэту. Как правило, он выступал не объектом, а субъектом больших и малых потрясений. При этом скандалы прошлые накладывались на текущие, которые самым неожиданным образом аукались в будущем.

В тексте будут постоянно всплывать вопросы денежных расчетов, гонораров, авансов и неизбежных долгов. Для удобства читателей, я решил в предисловии привести информацию о порядке цен во Франции. Цены даются по сведениям на 1928 год. Итак, сначала о стоимости продовольствия. Килограмм хлеба – 2,05 франка, литр молока – 1,6 франка, килограмм картофеля – 0,79 франка, килограмм сахара – 4,75 франка, килограмм риса – 4, 45 франка, дюжина яиц – 8,95. Обед a la carte (комплексный) в русском парижском ресторане «Самарканд» стоил 7 франков.

Теперь о некоторых ценах на одежду. Мужской костюм – от 185 до 305 франков, туфли обходились ровно в 100 франков, рубашка в 28 франков. Для женщин туфли стоили 49 франков, домашнее платье – от 11 до 28 франков, жакет обходился в сумму от 29 до 42 франков.

Что касается заработной платы для тех русских эмигрантов, кто не боялся физического труда, то «Вестник Казачьего Союза» в 1926 году оповещал потенциальных работников о следующих вакансиях:

«Под Парижем: фабрика по выделке телефонного кабеля. Заработная плата для мужчин 2 франка 60 сант. в час, для женщин – сдельно. Рабочий день – 10 часов. Работа нетяжелая, в закрытом помещении. Довольствие в день 7 фр. 50 сант. Квартира 17 фр. 50 с. в неделю.

Омекур. Металлургический завод и рудники. Плата первоначальная за 8 час. в день 16 фр. и один или два франка премии. Работающие боле года получают 20–25 фр. Полный пансион 7 фр. 50 сант. в день; на частных квартирах плата за комнату для одного от 40 до 80 фр. в месяц.

Лион. Работу одиночкам и небольшим группам всегда найти можно. Плата 2 фр. 50 с., 2 фр. 75 с. в час. Комната на 2–3 человека стоит в месяц 150–180 фр. Обед в русских ресторанах – 2 фр. 50 сант. – 3 фр.

Южин. Сталелитейный, механический и электрохимический заводы Поль Жиро. Заработная плата от 19 до 26 фр. за 8 часов. Средний заработок чернорабочего 21–22 фр., специалиста – от 19 до 40 фр. Паровое отопление, электричество».

Глава 1

Особенности путешествия благородной публики третьим классом


Вопрос о статусном положении русских писателей в эмиграции можно и нужно рассматривать с разных позиций. Одну из них в марксистском стиле назовем объективно-финансовой. Предреволюционные годы – эпоха зримого благополучия мастеров слова. Парадоксально, но классики русской литературы серьезно проигрывали своим младшим коллегам. Так, Тургенев зарабатывал пером 4000 рублей в год, несмотря на всю свою популярность. Годовой доход автора «Преступления и наказания» – 3000 рублей. Лесков довольствовался 2000 рублей. Если говорить о журнальной оплате – основном источнике дохода писателя, – то соответствующая картина выглядела следующим образом. В конце 50-х годов XIX века в лидерах Иван Сергеевич – 400 рублей за авторский лист. Гончаров, Достоевский, Писемский получали в два раза меньше. В восьмидесятые годы доход Тургенева несколько падает – 350 за авторский лист, а у Федора Михайловича, напротив, возрастает – 300 рублей. Думаю, что Достоевский серьезно переживал по поводу сохранившейся разницы в пятьдесят рублей. И даже не столько из-за какой-то меркантильности, сколько по причине ничтожного, но все же наглядного преимущества своего давнего литературного и экзистенциального соперника.

Ситуация кардинальным образом поменялась в начале века. Сошлось несколько факторов. С одной стороны, выросло число читающих людей – плоды просвещения. Во-вторых, писатели обрели популярность, став фигурами публичными. Русское общество искало авторов, которых оно сможет полюбить, которым будет внимать и которых по мере сил станет поощрять материально. Увы, Чехов только застал начало этой эпохи, хотя и он к концу жизни получал 1000 рублей за печатный лист. К сожалению, эти деньги пришли слишком поздно, писатель уже серьезно болел и снизил свою творческую активность. Из письма Чехова прозаику и публицисту Владимиру Дедлову от 29 февраля 1904 года:

«Я продал Марксу свои сочинения за 75 тысяч; все, что я пишу теперь, я печатаю, получаю гонорар обычным путем и затем посылаю Марксу, причем получаю от него 250 руб. за лист в первое пятилетие и по 450 – во второе. Продал я навсегда. Продажа учинена в 1900 г., когда теперешних больших (горьковских) цен на литерат<урные> произведения еще не было».

В июне того високосного года Чехова не стало. Нужна была новая фигура. Судьба выбрала провинциального прозаика, взявшего себе псевдоним со смыслом. Звезда Максима Горького стремительно взошла на небосклон русской литературы. Именно Горький преодолел отметку в тысячу рублей за печатный лист.

Популярность Алексея Максимовича быстро выходит за пределы Российской империи. Пьеса «На дне» идет во многих театрах Германии. Свою помощь в денежных расчетах предлагает небезызвестный политикан-марксист Парвус. В итоге он экспроприирует у Горького сумму, равную 60 000 рублей (15 лет планомерной работы Тургенева). Принимают русского писателя и «бездуховные США». Правда, с рекламной пометкой «борец с самодержавием». И, как того требовала падкая на спортивные достижения Америка, состоялся рекорд. Из письма Горького жене: «Все мои вещи я продал и запродал американским журналам по 16 центов за слово, это выходит около 2 т. за наш лист в 30 000 букв. Жизнь идет очень быстро в работе». Для понимания размаха американских журналов. Через двадцать лет Ф. С. Фицджеральд – популярный и востребованный писатель – на зависть коллегам получает пять центов за слово. Как и положено звезде, Горький продает всё и дорого. Из письма издателю И. Ладыжникову: «Посылаю рукопись моего реферата об антисемитизме. Я, кажется, продам его для издания здесь на еврейском и английском языке за 5000 дол., а Вы катайте на русском, немецком, французском... если найдете достаточно интересным». Тут нужно понимать еще один момент. Такая щедрость не могла возникнуть сама по себе; ее также нельзя объяснить исключительно политическими соображениями. Не будем забывать об американском прагматизме. Американские издатели считали, что подобная оплата соответствует положению Горького. Репутация «дорогого» писателя вынуждала раскошеливаться.

Нужно сказать, что сверхпопулярность Горького благотворно отразилась и на положении других русских писателей. Естественно, что многие из них невзлюбили Алексея Максимовича. Как известно, люди не любят благодетелей. Вскоре представился случай порадоваться промаху зарвавшегося нувориша от литературы.

Вместе с издателем Константином Пятницким Горький приступает к выпуску сборников прозы и поэзии под маркой «Знание». Горький приглашает друзей и коллег присоединиться, мотивируя будущих авторов повышенным гонораром. Многие примкнули к проекту. В серии «Знание» печатались Л. Андреев, И. Бунин, А. Куприн, А. Серафимович, Н. Телешов, наконец, Евгений Чириков. Он-то в своих интересных, но малоизвестных мемуарах и написал следующее:

«Никаких особенных выгод для всех нас, кроме Максима Горького и Пятницкого, отсюда, впрочем, не проистекало, ибо мы пайщиками издательства не были и лишь получали усиленный гонорар сравнительно с установленным в других изданиях. Сливки снимались “хозяевами предприятия”, в карманы которых и шла вся так называемая “прибавочная стоимость”. Честь этого открытия принадлежит А. И. Куприну. Он отдал в сборник “Знание” свой прекрасный роман “Поединок”, почти исчерпывавший содержание всего сборника. К роману было добавлено лишь несколько стихотворений. Роман Куприна имел исключительный успех: сборник, а в сущности роман, выдержал подряд три издания в общем до 70 тысяч экземпляров. В нем было около 20 печатных листов. По усиленной расценке гонорара, принятого в издательстве Горького, автор получил семь с чем-то тысяч рублей. Между тем, издай он свой “Поединок” отдельной книгою в 70-ти т[ысячах] экземпляров, он получил бы по обычной тогда расценке в 20% с номинальной стоимости 14 тысяч рублей, т. е. ровно вдвое».

Уточню слова Евгения Николаевича: объем «Поединка» – 11 листов, а не 20. Помимо стихотворений Бунина и Скитальца в шестой книге товарищества «Знание» напечатан рассказ Горького «Букоёмов, Карп Иванович», что также неплохо отразилось на продажах книги. Конечно, главный текст сборника – повесть Куприна, оплата которой составила, по словам мемуариста, 600 с лишним рублей за авторский лист. Да, это не 1200 рублей, как у автора «Матери», но ровно в два раза больше по сравнению с заработками Достоевского на пике его известности. И даже эти серьезные расценки нуждаются в корректировке в сторону их повышения. Судя по воспоминаниям жены и дочери писателя, гонорар Куприна в «Знании» в 1905 году (время выхода сборника) – 1000 рублей за печатный лист.

Денежные претензии к Горькому были и у Бунина. Озвучивал он их неоднократно. В октябре 1929 года «Последние новости» печатают «Заметки», в которых Бунин рассказывает о начале своего литературного пути во второй половине 80-х годов. Одна из газет тогда сообщила ему, что гонорары начинающим авторам редакция не платит принципиально. Только «Неделя» проявила щедрость, признав в Бунине молодой талант, и заплатила гонорар из расчета 50 копеек за строчку. Обычная ставка за стихи в то время – 25 копеек. От первых писательских заработков воспоминания смещаются к периоду наивысшего благоденствия в начале века, который, увы, был также омрачен триумфом Горького:

«Кстати о гонорарах. Тот сильный рост их, который начался с девятисотых годов, обычно ставится в заслугу “Знанию”, будто бы сразу чрезвычайно их поднявшему. Но ко времени возникновения сборников “Знания”, то есть, к 1903 году, нам и в журналах уже платили за лист по двести, двести пятьдесят. А что же сделал Горький? Себе назначил тысячу, а нам – по три сотни. Это было совсем уже не так щедро. А кроме того нужно и то помнить, что журналы расходились в самом лучшем случае в десяти тысячах экземпляров, а сборники “Знания” – в двадцати пяти, пятидесяти...

Доходы “Знание” получало вообще огромные. Но львиная доля их шла в карман Горького. Деньги он всегда весьма любил, хотя и делал вид совершенного бессребреника, рубахи-парня, даже завел манеру никогда не иметь при себе кошелька, предоставляя расплачиваться за всё своим оруженосцам (которыми окружен был постоянно). Да и расходы у него были всегда немалые. Чего стоила одна заграничная реклама его произведений и его “революционной” деятельности! Большие тысячи шли на эту рекламу – это я знаю совершенно точно».

В последующем Бунин получал 600 рублей за авторский лист. В 1936 году Горький умирает. Иван Алексеевич пишет нечто вроде некролога, в котором, презрев жанровые ограничения, как и положено большому писателю, вновь говорит о финансовой стороне отношений с нечистоплотным любителем самопиара:

«Я сперва сотрудничал в его журнале “Новая жизнь”, потом стал издавать свои первые книги в его издательстве “Знание”, участвовал в “Сборниках Знания”. Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров, прочие, – больше всего из-за марки “Знания”, – тоже неплохо. “Знание” сильно повысило писательские гонорары. Мы получали в “Сборниках Знания” кто по 300, кто по 400, а кто и по 500 рублей с листа, он – 1000 рублей. Большие деньги он всегда любил, – любил все большое. Тогда начал он и коллекционерство: начал собирать редкие древние монеты, медали, геммы, драгоценные камни; ловко, кругло, сдерживая довольную улыбку, поворачивал их в руках, разглядывая, показывая. Так он и вино пил: со вкусом и с наслаждением (у себя дома только французское вино, хотя превосходных русских вин было в России сколько угодно)».

Неудивительно, что и журналы начала века вынуждены были соответствовать духу времени. Куприн в них получал 800 рублей за лист, отставая лишь от Горького и Леонида Андреева, гонорар которого составлял ровно одну тысячу рублей. В итоге писатели разбежались из «Знания» только потому, что другие издательства предлагали им куда более выгодные условия. Упомянутый Леонид Андреев по-дружески предложил соратникам из «Знания» пьесу «Царь-Голод» всего лишь за какие-то жалкие 10 тысяч рублей. Но в итоге продал текст «Шиповнику» за 15 тысяч рублей. В начале 2025 года эта сумма составила бы 300 тысяч долларов (!).

Для того, чтобы оценить уровень благополучия отечественных писателей начала века, А. Рейтбат предлагает вспомнить, сколько в России того времени зарабатывала интеллигенция:

«Для сравнения укажем, что народные учителя получали тогда в год 300–500 р.; фармацевты – 700–1000 р.; гимназические преподаватели – 900–2500 р.; инженеры – 1000–3000».

Для Андреева и других русских писателей того времени борьба за гонорары имела два аспекта: материальный и символический. Размер гонорара мог выступать в роли объективного критерия весомости и значимости автора. Литератор и мемуарист Вера Беклемишева – жена издателя того самого щедрого «Шиповника» – вспоминает о «гонорарных принципах» Андреева:

«Получая за свои произведения большие гонорары, Леонид Николаевич всегда следил за тем, чтобы его полистная оплата была выше, чем плата другим писателям. Происходило это не от жадности к деньгам, а от желания сознавать себя первым».

Писатели старшего поколения смотрели на эту роскошь и битву самолюбий с вполне объяснимым недоумением. Андрей Ефимович Зарин пришел в литературу в конце 80-х годов. Он автор многочисленных исторических романов, один из зачинателей отечественного детектива, создатель популярной среди читателей серии с участием частного сыщика Патмосова. В 1915 году писатель не без горечи говорит:

«Слышишь теперь о гонорарах в 500, 700, 1000 рублей за лист, а в те поры, когда я выступал на литературном поприще, гонорар в 250 р. считался феноменальным <...>. Начинающий беллетрист получал 30 р. за лист, а 50 р. уже очень хороший гонорар для начинающего <...> теперь гонорар в 50 р. за лист уже отошел в область предания».

Даже Чириков – разоблачитель эксплуататора Горького – вынужден признать:

«Закрепившись в издательстве “Знание”, я получил возможность бросить всякую службу и с 1903 года превратился в профессионального писателя. Доход с моих книг и сотрудничество в сборниках “Знания” давали достаточно, чтобы прожить безбедно моей семье».

Популярность Горького вызвала к жизни целый класс писателей, для которых придумали обидное, но точное название «подмаксимки». Об одном из них уже в эмиграции вспоминал известный критик Петр Пильский:

«Скиталец всегда был курьезен и ничтожен. Одевался как Горький, носил поддевку, высокие сапоги, картуз, вместе с Горьким появлялся в общественных местах и в театре, и его иронически называли “Подмаксимком”. Серьезно к нему никто не относился».

Степан Гаврилович Скиталец-Петров, следуя законам маркетинга, пытался позиционировать себя, выделиться среди других «подмаксимок». Средством индивидуализации выступили гусли. Под аккомпанемент древнего инструмента писатель читал стихи. На прекрасном сайте «Мир гуслей» замечательная статья о писателе называется «С гуслями по жизни». Верно обрисовав внешний облик Скитальца, Петр Мосевич ошибается в отношении восприятия барда. Ярким примером того, как в действительности «широкая общественность» относилась к Скитальцу, служит инцидент, произошедший в конце 1903 года. 12 (по старому стилю) декабря 1902 г. в Большом зале Московского благородного собрания состоялся музыкально-литературный вечер в пользу переселенцев Челябинского пункта и Общества вспомоществования учащимся женщинам в Москве. Выступил на нем и Скиталец. Ядовитые воспоминания об этом оставил Бунин в очерке «Страна неограниченных возможностей»:

«Помню один литературный вечер в Московском Благородном собрании. На ту самую эстраду, на которой некогда, в Пушкинские дни, венчали лавровым венком Тургенева, вышел перед трехтысячной толпой Скиталец в черной блузе и огромном белом галстухе а la Кузьма <так!> Прутков, гаркнул на всю залу: “Вы – жабы в гнилом болоте!” – и вся зала буквально застонала, захлебнулась от такого восторга, которого не удостоился даже Достоевский после речи о Пушкине... Сам Скиталец, и то был удивлен и долго не знал потом, что с собой делать. Пошли мы после вечера в Большой Московский, спросил себе Скиталец тарелку щей и тарелку зернистой икры, – ей-Богу, я не шучу, – хлебнул по ложке того и другого, утерся – и бросил салфетку в щи:

– Ну его к черту, не хочу! Уж очень велик аплодисмент сорвал!»

Интересен рассказ об этом событии в изложении самого Скитальца. Из чувства уважения к собственному триумфу, автор говорит о себе в третьем лице:

«Сначала все шло как по маслу. Поэта встретили дружные аплодисменты. Голос чтеца гремел. Прочитанное коротенькое стихотворение вызвало взрыв несмолкаемых аплодисментов. Публика не отпускала чтеца, требуя “биса”. На бис поэт прочел стихотворение “Гусляр”, которое буквально ошеломило публику: раздались не аплодисменты, а оглушительный грохот, от которого, казалось, сотряслись стены Колонного зала. Стук, крик, рев – все слилось в страшный гул двинувшейся куда-то шеститысячной толпы. А она ринулась к эстраде, на которой давно уже не было чтеца. Происходило что-то небывалое в Благородном собрании, нечто близкое к междоусобию и “беспорядкам”.

Ни устроители вечера, ни сам автор и чтец никак ничего подобного не ожидали и не учитывали. Никто не предвидел, что у тогдашней публики могло быть такое настроение, что разрешенные цензурой стихи, ничего “политического” в себе не заключавшие, могли, однако, подействовать как искра, брошенная в порох.

В зале погасли все люстры за исключением нескольких лампочек. Вошел наряд полиции. Вечер был прекращен».

Как видите, присутствует фактическое расхождение. Бунин говорит о трех тысячах зрителей, а Скиталец удваивает количество публики. Но это не так важно. Даже три тысячи человек – огромная аудитория по всем меркам. Бунин признаёт огромный успех Скитальца – «зала застонала, захлебнулась восторгом». Думаю, что у многих возник вопрос: от чего стонали и захлебывались ценители прекрасного сто двадцать лет тому назад? Пожалуйста:


Нет, я не с вами: своим напрасно

И лицемерно меня зовете.

Я ненавижу глубоко, страстно

Всех вас: вы – жабы в гнилом болоте!


Я появился из пены моря,

Волной к вам брошен со дна пучины:

Там кровь и слезы, там тьма и горе,

Но слезы – перлы, а кровь – рубины!


На дно морское мне нет возврата,

Но в мире вашем я умираю,

И не найдете во мне вы брата:

Я между вами как враг блуждаю.


Вы все хотите, чтоб я был мирен,

Не отомщал бы за преступленья

И вместе с вами, в тени кумирен,

Молил у бога для вас прощенья.


Мой бог – не ваш бог: ваш бог прощает,

Он чужд и гневу, и укоризне;

К такому богу вас обращает

Страх наказанья за грех всей жизни.


А мой бог – мститель! Мой бог могучий!

Мой бог – карает! И божьим домом

Не храмы служат – гроза и тучи,

И говорит он лишь только громом!


Я чужд вам, трупы! Певца устами

Мой бог предаст вас громам и карам,

Господь мой грянет грозой над вами

И оживит вас своим ударом!..


Страшно подумать, что могло произойти, если бы Скиталец подыгрывал себе на гуслях. В этом случае наряд полиции явно бы рисковал, выступив против воодушевленных слушателей.

Ощущение своей особенности не растворилось и в эмиграции. Русские писатели не стеснялись обращаться за помощью к именитым иностранцам. Так, например, в непростой ситуации очутился Алексей Михайлович Ремизов, в начале двадцатых годов живший в Германии. Хозяйка квартиры потребовала от писателя и его жены, чтобы они съехали. И вообще власти Берлина в январе 1923 года пытались «разгрузить» столицу, выслав иностранцев, которых обвиняли в спекуляции и других правонарушениях. Ремизов тут же сел и написал письмо Томасу Манну. Будущий нобелевский лауреат немедленно откликнулся письмом:

«Высокоуважаемый господин Ремизов!

Я узнаю, что русские в Берлине испытывают теперь со стороны администрации некоторые затруднения по праву местожительства. Я убежден, что во всяком случае перед Вашим именем должны остановиться, но в то же время мне хочется Вам сказать, как мне было бы больно, если бы с Вами в Германии случилось что-то неприятное. По моему мнению, Берлин должен гордиться иметь Вас, одного из первых писателей современной России, в своих стенах. Я с удовольствием вспоминаю встречу с Вами в прошлом году. Мне было в высшей степени приятно и важно познакомиться с Вами лично.

С совершенным почтением и с сердечным приветом Вашим соотечественникам, с которыми я тогда познакомился (А. Белый и Б. Пильняк).

Весьма преданный,

Томас Манн».


Естественно, что Манн никогда не читал «одного из первых писателей современной России», но Алексей Михайлович не возражал против подобной характеристики. Информация о том, что Томас Манн написал письмо Ремизову с подачи писателя, появилась в сменовеховском журнале «Россия». В № 8 за 1923 год мы читаем:

«В настоящее время Ремизов находится в очень тяжелом положении, т. к. он один из первых попал в список выселяемых из Берлина за его крайним переполнением иностранцев. Заступничество Томаса Манна и целого ряда берлинских изданий, в которых он работает, привело лишь к отсрочке этой высылки на один месяц».

У ремизовской истории счастливое завершение, о котором сам писатель рассказывает в «Мышиной дудочке»:

«Потребовалось личное вмешательство прусского министра внутренних дел Северинга. И только когда зацвела в Вердере вишня, нам снова выдали по удостоверению Северинга желтый “персональаусвейс” – правожительство на три месяца».

Многие эмигрантские писатели не просто числили себя в «первых», опираясь на свое дореволюционную популярность. И неважно, насколько она была реальной. Особым шиком считалось указание на то, что и большевики признавали непреходящую ценность того или иного автора. Очень часто этим увлекались писатели второго ряда. Августа Филипповна Даманская в России занималась переводами, писала очерки и рассказы. У нее вышел ряд прозаических книг, которые не привлекли особого внимания читателей. Не изменилось ее положение и в эмиграции. Даманская вела оживленную переписку с Александром Павловичем Буровым – одним из будущих героев нашего повествования. В письмах есть ряд любопытных деталей, касающихся судеб русский писателей в эмиграции. Но здесь нас интересует то, каким образом Августа Филипповна воспринимает свое гипотетическое положение в советской России. Из письма Бурову от 6 марта 1931 года:

«Мои бесчисленные огорчения и печали в эмиграции – быть может, посланы мне в искупление (но какое же искупление, когда мука осталась) – за этот себялюбивый отъезд, в котором был и вызов: а вот могу и совсем оторваться, могу собою одною наполнить свою жизнь. И, не говоря о том, что я провалилась позорно в этом испытании на “свободу” – мне кажется, мне во всех отношениях было бы в России лучше. Луначарский три года тому назад на конференции с французскими писателями говорил обо мне, что вот “чудачка Даманская уехала из России, где ее так ценят и где она была бы завалена работой”, – между прочим, Луначарский один из первых, он и покойный Айхенвальд, отметили мое появление в литературе очень сочувственно. На Кельнской выставке печати в 1928 г. – бывший заведующий Госиздатом Ионов, с которым приходилось работать в 1919–20 гг., перед бегством из России, и с которым я всегда грызлась, хотя и считала, и считаю его теперь – порядочным человеком – убеждал меня вернуться в Россию: вы нам нужны, мы вас в обиду не дадим и т. д.».

Михаил Арцыбашев – автор скандального эротического романа «Санин» – в эмиграции занимался политической публицистикой. Свои антибольшевистские статьи он также проводил по разряду бестселлеров. В письме к Борису Лазаревскому от 7 ноября он не без гордости и рисовки говорит:

«Не знаю, о каком подъеме Вы пишете? От нас ничего не видать. Мало верю я в эмигрантский подъем! Но зато я получил известие из России, что некоторые мои статьи, напечатанные в виде прокламаций, ходят в тысячах экземпляров по деревням и имеют большой успех у мужиков. Большевики меня ненавидят. Сие, вместе взятое, дает мне то удовлетворение, которое поддерживает в самые тяжелые минуты».

Еще выше градус признания заслуг у знакомого нам Евгения Николаевича Чирикова. Вот его арестовали за чтение антиленинского стихотворения. Реакция писателя довольно странная:

«Я понял, что меня ведут на расстрел. Желая не делать свидетельницей этой расправы свою дочь, я посоветовал ей идти и дать телеграмму матери и попугал разбойника: “Пусть немедленно скажет по телефону Ленину!”».

Случайно, по его словам, спасшийся от расправы Чириков не успокаивается:

«Бог спас от расстрела! Мы с дочерью ушли окраиной на вокзал и уехали с первым поездом. Скоро пришлось и Москву покинуть: я напечатал в “Русских ведомостях” статью “Великий провокатор” о Ленине».

Оказывается, что автор испытывает не только Божье терпение, но и выдержку вождя октябрьской революции:

«Через брата своей жены получил совет от Ленина – немедля уехать подальше, иначе он вынужден будет бросить меня в тюрьму».

Приводится даже текст записки Владимира Ильича:

«Евгений Николаевич, уезжайте. Уважаю Ваш талант, но Вы мне мешаете. Я вынужден Вас арестовать, если Вы не уедете».

Чудесная записка, особенно в части признания и уважения таланта Евгения Николаевича. Естественно, что никакого ее оригинала не существует, а мы знаем о ней согласно «семейному преданию». Сразу вспоминаются первые строки Федора Сологуба в «Навьих чарах»:

«Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я – поэт. Косней во тьме, тусклая, бытовая, или бушуй яростным пожаром, – над тобою, жизнь, я, поэт, воздвигну творимую мною легенду об очаровательном и прекрасном».

В случае Чирикова к «очаровательному» и «прекрасному» прибавляется «уважаемый» и «талантливый».

Самым бодрым из эмигрантских «классиков» казался Александр Иванович Куприн. Этому способствовало его крайне доброжелательное отношение к алкоголю, хотя к некоторым французским напиткам писатель предъявлял претензии. Куприн горячо одобрял арманьяк, который именовал как «бардзо ладный напитунек», однако местные вина его не устраивали:

«Вино здесь говнячее – белое пахнет мокрой собакой, красное – творогом и от него корчишься, как в пляске св. Витта».

Финансовые проблемы Куприн намеревался решить кардинально. Имелись два способа: маловероятный и реалистический. К первому относилось написание сценария успешного фильма. Первоначально Куприн пробует себя на европейском кинорынке. В 1922 году к нему обращается Вячеслав Туржанский – режиссер, с которым писатель работал еще в России. Он предложил Куприну создать сценарий на тему торжества любви над смертью. Писатель подошел к вопросу с размахом, использовав для основы проекта библейскую историю о Рахили, которую предполагалось разыгрывать на фоне нескольких исторических эпох. Проблемы начались после первой серии, в которой пересказана собственно история Рахили. Далее начинаются муки слова и поиски сюжета. Сохранились лишь отрывки из следующих серий. Их попыталась собрать и пересказать дочь писателя в мемуарах:

«В Грузии разбойники нападают на аул и похищают двух молодых девушек – Дину и Тамару. Это – перевоплощенные Рахиль и ее сестра Лия. В Алеппе их продают на невольничьем рынке разным хозяевам. Дина попадает в гарем султана Иакова. Он влюбляется в Дину. Но она не может ответить на его любовь, она раба, купленная им. Султан решается отпустить Дину на родину. Получив свободу, она поняла, что любит его, и остается. Тем временем Тамаре удалось сбежать, переодевшись матросом. Она попадает в Алепп, где встречает Дину. Тайное свидание ночью. Одна из отвергнутых жен султана доносит ему, что Дина встречается с юношей. По приказанию султана Тамару и Дину забирают под стражу. Дину зашивают в мешок и бросают в море. Когда юнгу приводят к султану, обман раскрывается. Но слишком поздно.

...Третий эпизод из жизни Рахили. Действие происходит в Париже. Знаменитый в Америке композитор написал “Плач Рахили”. В Париже эту арию будет петь известная певица. Композитор, прибывший на премьеру, никогда ее не видел. В театре они узнают друг друга. Никогда больше не расстаются, умирают в один день, и на их могилы молодые девушки и юноши приносят цветы...

В последнем эпизоде сценария знаменитый поэт читал письмо незнакомки, написавшей, что она всю жизнь любила его, но сознается лишь перед смертью. Поэт бросается в больницу, спасает ее. Возникает мирная семейная жизнь. В финале – смех ребенка и лай фокстерьера».

Явный творческий кризис Куприна заставил подключиться к написанию и жену писателя:

«И тут моя мама решила, что и она сможет написать сценарий. Отца это насмешило. Мы ходили с ним на цыпочках по дому и, прикладывая палец к губам, шепотом говорили: “Тсс, мама пишет!” Мы так ее извели, что однажды она расплакалась и воскликнула:

– Какие у меня гадкие, злые дети! – и вслед за этим сожгла свою рукопись в камине».

Некоторые рукописи, к счастью для многих, обладают нормальной горючестью.

Куда больше сил Куприн потратил на написание сценария с настоящим голливудским названием «My star». К сожалению, он сохранился и даже опубликован в советское время в журнале «Искусство кино». Приведу лишь несколько имен и титулов из списка действующих лиц: «Аннибал III Роверэ, король Соллерийский, 54-х лет», «Альба Кастелляно, министр соллерийского двора, старый интриган, 65-ти лет». Есть Лионора – девятнадцатилетняя дочь Аннибала. Кроме того, присутствует «Андреа Кэй, капитан торгового брига “Моя звезда”, мореход, искатель жемчуга, воин, открыватель дальних земель, 35-ти лет». Список действующих лиц замыкает «Палач соллерийский...».

Куприн прописал в сценарии 300 статистов, дворцы, парусные корабли и даже живую пантеру. Бюджет фильма по первым, самым скромным прикидкам составлял 12 миллионов франков. Конечно, послевоенная Франция вряд ли потянула бы такую сумму. Амбиции автора отражаются в англоязычном названии сценария. Забегая вперед, скажем, что голливудские студии также не оценили открывшихся перспектив.

Когда кинематографические проекты были отложены в сторону, писатель перешел ко второму пункту. Еще до начала мировой войны в 1912 году Куприн побывал в Монте-Карло. О своем знакомстве с казино он пишет в очерке «Монте-Карло», в котором высказывает ряд дельных, глубоких замечаний по поводу игры:

«Сплетня о том, что крупье может положить шарик в одну из тридцати семи черных и красных ячеек, по-моему, неосновательна, но что он может загнать шарик в определенный сектор, – это возможно. Во-первых, потому, что человеческая ловкость не имеет границ (акробаты, авиаторы, шулеры), а во-вторых, что я сам видел, как инспектор игры сменил в продолжение часа трех крупье, которые подряд проигрывали».

Тут же рисуется впечатляющая картина падения нравов:

«Жалкое и брезгливое впечатление производят эти сотни людей, – нет, даже не людей, а только игроков, – сгрудившихся над столами, покрытыми зеленым сукном! Сорок, пятьдесят мужчин и женщин сидят, толкая друг друга локтями и бедрами; сзади на них навалился второй ряд, а еще сзади стиснулась толпа, сующая жадные, потные, мокрые руки через головы передних. Мимоходом локоть растакуэра попадает в щеку или в грудь прекрасной даме или девушке. Пустяки! На это никто не обращает внимания».

В начале 1931 года в газете «Возрождение» публикуется рассказ, который можно при желании назвать очерком, с лудоманским названием «Система». В нем писатель вновь возвращается в счастливый и спокойный для Европы 1912 год. В театре под музыку Чайковского из «Евгения Онегина» он знакомится с «величественным, красивым стариком с серебряными волосами на голове, с холеной седой бородой, одетым в светлый костюм с белоснежным воротником». Величественный старик оказывается соотечественником – Ювеналием Алексеевичем Абэгом, который давно живет на юге Франции, страдая болезнью легких. Однажды Абэг предлагает своему новому другу сыграть за него в рулетку. Самому старцу вход в казино заказан, так как он владеет системой, позволяющей выигрывать. Шесть тысяч франков должны учетвериться благодаря этой самой системе. Абэг открывает тайну Куприну и читателям «Возрождения»:

«– Все дело в способе ведения игры. Начинайте с минимальных ставок, хоть с пяти франковых пляк и с простейших комбинаций: чет-нечет, черное-красное, пас-манк... потом колонки и дюжины. Наблюдайте за собою! Как только вы заметите у себя наклон к выигрышу – сейчас же повышайте ставку вдвое. Снова выигрыш – снова повышение, но теперь уже вчетверо. Так ловите полосу участия в арифметической прогрессии. Не бойтесь, если вам захочется пропустить одну, две игры или повторить только что выигравший удар. Делайте, что хотите. Только не думайте над этим. Будьте спокойны и легки внутри себя. Но вот пришел неизбежный момент неудачи. Вашу ставку сгребла лопатка крупье. Не обращайте внимания на это. Начинайте отступление. Но не убегайте сразу. Уменьшайте ставки в такой же прогрессии, как и в недавнем наступлении, пока не испарится весь ваш выигрыш и ваша первоначальная ставка. Тогда, без передышки, начинайте новую атаку, в таком же гармоническом порядке расширения и сужения, но только не переменяйте темпа игры. Ведь костяной шарик бездушен, глуп и дурашлив, а у вас есть мысль, воля и система... Да, государь мой, – вдруг гордо повысил тон Абэг, – единственная система, которая существует от начала веков во всем, в торговле, войне, любви и игре. Теперь остаются мелочи. Когда вы почувствуете, что ваш денежный запас учетверился, то есть из триста франков образовалась тысяча двести с малым хвостиком, – кончайте игру».

Другими словами, Абэг предлагает игроку быть хладнокровным, спокойным и удачливым – качества, против которых никто собственно и не возражает. История умалчивает о том, сколько читателей газеты воспользовались столь мудрыми наставлениями Ювеналия Алексеевича. Ради справедливости следует сказать, что сам Александр Иванович верил в систему господина Абэга. Об этом он постоянно говорит в письмах к Борису Лазаревскому. 13 мая 1925 года писатель предрекает свой неизбежный триумф:

«Легко ли достать входной билет в Монте-Карло? Покажу же Тебе я игру настоящего мастера. В месяц, приехав с 1500 фр. и отказывая себе во всем, даже необходимом, я сколочу 6–8 тысяч, и брошу, и уеду. Этот фокус-покус я уже показал однажды блистательным образом».

В следующем пункте письма Куприн деловито интересуется стоимостью проезда в Монте-Карло в «самом разчетвёртом классе».

В мае же Лазаревский получает от Куприна открытку, свидетельствующую о том, что билет «разчётвертого класса» купить не удалось, но зато писатель принял решение поднять ставку первоначального базового вложения в игру:

«Просто Борис: найди мне человека с 10.000 фр. (дес. тыс.), я сделаю сто, дам ему 30, себе 60, а тебе 10. Это я сделаю безукоризненно и безотказно».

В августовском письме Лазаревскому хорошо заметна попытка усовершенствовать систему Ювеналия Алексеевича, добавить в нее эмоциональное начало, немного отодвинуть в сторону «мысль и волю»:

«Совсем не то нужно для рулетки, что ты говоришь. А нужно, или как я, следить за волно- и -спиралеобразным ходом своего счастия, или подходить к столу гордо, с расширенной дыханием грудью, с орлиными глазами, с весельем в душе, с уверенностью в сердце. Вот подожди, я приеду, я вам покажу рулетку. Конечно, не метры, а настоящую. Со всех выигрышей единовременно больше тысячи – Тебе 5%. Я щедр, когда играю!»

Осенью 1925 года стало известно, что сценарий «My star» отвергнут в Голливуде. Лазаревский пытается утешить Куприна, на что тот отвечает в удивительно трезвом и спокойном письме, в котором также присутствует «мотив игры», звучащий явно иначе по сравнению с предыдущими лихими посланиями. Письмо датировано октябрем того же года:

«Ты напрасно, дорогой Борис, меня утешаешь в моей неудаче с фильмом, хотя твое участие меня трогает искренно. Видишь ли: я так долго в последнее время был любимцем и баловнем судьбы, так неизменно плыл в полосе редкого сплошного “игроцкого счастия” (в широком, жизненном смысле), что теперь, с фаталистическою покорностью, принимаю неуспех и толчки, как очередную и плохую, неизбежную талию. Жаль только, что времени остается слишком мало, чтобы дожидаться новой блестящей сдачи. Скоро подходит законный час, когда попросят о выходе из игорной залы, запрут за тобою двери и очутишься ты в холоде и темноте: об этом мои ежедневные размышления.

Я совсем не утратил способности писать, но... надоело до крайности. Прежде толкало честолюбие, вкус известности, потом хорошие деньги, дающие свободную и ладную жизнь, а нынче первое потеряло вкус и прелесть, а второе свелось к копейкам. И стало невесело».

Куприн прав в отношении «игроцкого счастия» в «широком, жизненном смысле». Он не конкретизирует, но нам и так понятно, что речь идет о былинных временах издательства «Знания», когда его «обирал» мироед Горький. Мощное ускорение литературной карьеры, известность, «хорошие деньги» остались в прошлом. Писательское дарование оказалось растраченным в необязательных, торопливых текстах. Жизненные впечатления не успевали «отстаиваться», а тем более – обдумываться. Куприн никогда не был «книжным человеком». Он жил и писал «с колёс» – несколько неряшливо, хотя и с присущим ему органическим обаянием, безусловно, подкупающим читателя. Эмигрантское бытие он не сумел переварить, растерялся и очень заметно начал опускаться – физически и творчески. В России его загулы и ресторанные скандалы воспринимались как продолжение литературы. Они «рифмовались» с дружбой с цирковыми артистами, борцами, авиаторами. Через двадцать лет схожий образ небезуспешно примерил на себя боксер и охотник Хемингуэй. Отечественная публика относилась с «пониманием» к широко живущему Куприну. В воспоминаниях баронессы Софии Таубе-Аничковой есть характерный эпизод:

«В конце шестнадцатого года ко мне на прием пришел И. И. Ясинский с просьбой поместить его рассказ во “Всём мире”. В это время у меня в кабинете сидели А. И. Куприн и В. П. Лебедев. Оба они были в сильно приподнятом настроении, причем Лебедев, войдя сперва один в кабинет, сообщил мне, что, исполняя мое желание, привел с собой Куприна, который хочет предложить мне свой рассказ, но что деньги им нужны сейчас, так как их ждут друзья Аполлон Коринфский и Корецкий, которые остались в ресторане как заложники, – “нечем платить по счету”.

Я была очень рада и, хотя цена за небольшой рассказ была очень высока, тотчас написала ордер и, дав его секретарю, просила минуту подождать».

В примечании Таубе говорит о том, что Куприн настоял, чтобы ему прислали корректуру. Можно было бы умилиться профессионализму Александра Ивановича, если бы это не привело к еще большим финансовым потрясениям для «Всего мира». Куприн дописывает тридцать строчек и требует дополнительные сто рублей. Деньги писателю заплатили. Ничего подобного во Франции и быть не могло. Понимание того, куда он попал, мучило Куприна и в самом начале его эмигрантской жизни. Из письма к уже знакомому нам Борису Лазаревскому от 21 июня 1922 года:

«Ты плавал, Борис, на пароходах? Ты слыхал иногда ночью дикий женский крик на палубе для простонародья: Батюшки! Да никак меня е...ть?!.

Вот так-то и я – мужчина – только теперь догадался, что и со мной проделывают такую же штуку!»

Немногие из русских писателей-эмигрантов догадывались, что им достался во всех смыслах билет на подобной палубе.

При этом существование Куприна могло быть относительно сносным. Особенно в первый период. По свидетельству Гиппиус, писатель в то время зарабатывал литературным трудом 600 франков в месяц. Сумма небольшая, но к ней неожиданно прибавилась целая тысяча франков в месяц. Дело в том, что в начале двадцатых «классики» могли рассчитывать на неплохую помощь со стороны отдельных лиц, организаций и даже стран. Видную роль в поддержке писателей в Париже сыграл Леонард (Лазарь) Розенталь. Он родился на Северном Кавказе в семье горских евреев, закончил Петербургское коммерческое училище. Во Франции Розенталь оказался еще до революции, основав фирму «Leonard Rosenthal et freres», которая стала основой его бизнес-империи. Сколотив состояние на торговле драгоценными камнями, Розенталь активно занялся благотворительностью. Возможных «стипендиатов» меценат любил принимать в своей конторе. О визите к Розенталю своим родным в письме в Советскую Россию рассказывает академик Вернадский. В начале двадцатых годов он пытался синтезировать так называемое «живое вещество». В письме дочери от 14 февраля 1924 года академик рассказывает о походе в контору Розенталя:

«Очень странное впечатление делового муравейника (чисто еврейского – он ввел в дело всех своих родственников) среди разговоров на всех языках – главным образом русском и французском. В двух больших залах толчется, бегает народ – за маленькими столиками оцениваются, осматриваются, продаются, покупаются драгоценности, звонит телефон, и все время на ногах Л. Розенталь (хорошо говорящий по-русски)».

Несмотря на деловитость и явный прагматизм, ювелир заинтересовался алхимическими, по сути, опытами Вернадского, которые, впрочем, не обещали открытия философского камня с последующим превращением свинца в золото. Затягивать с решением Розенталь не стал. Уже 26 февраля ученый сообщает родственникам радостную новость:

«Думаю, что вчера одержана победа, и я получу если не то, что хотел, то все [же] нечто, что даст мне возможность начать работу. Конечно, придется пробиваться и добывать средства дальше – и у меня теперь опять много планов и предположений. Розенталь жертвует в “фонд Розенталя” 1 000 000 фр. – проценты будут выдаваться в течение нескольких лет определенному лицу в его полное распоряжение для поддержания его научной работы. Образуется комитет, который будет выбирать это лицо. Идея – предложенная Борелем – conserver les servana – важны люди, а не камни (лаборатории). Первым выбранным лицом, вероятно, буду я – видно из всего. После заседания Розенталь сказал мне по-русски – “я надеюсь, Ваше дело устроено”. Сумма 60 000 франков в год – на три года».

К писателям меценат относился с особым вниманием, так как сам являлся автором нескольких книг. Написаны они в модном до сих пор жанре «история успеха», особо ценимом читателями со скромным достатком.

Меценатство Розенталя внесло неоценимый вклад в разлад между русскими писателями. У особо завистливых возникло и окрепло подозрение, что собратья по перу пытаются обойти их и завести с благодетелем особые отношения с целью повысить собственное благосостояние. Возникли ситуационные союзы и коалиции, призванные отстаивать справедливость и порядок. Активное участие в междоусобицах принимал Константин Бальмонт. Он посчитал необходимым объединиться с Куприным. Решение не самое лучшее, учитывая особенности психофизиологического состояния Александра Ивановича. В качестве врагов были избраны Бунин и Мережковский. В многочисленных письмах поэт рассказывает о трудной и непростой борьбе. Моральная проблема заключилась в том, что с Розенталем Бальмонт познакомился благодаря именно Бунину. Помощь оказалась действенной, Розенталь выделил русским писателям солидную ежемесячную «стипендию». Из дневника Бунина от 11 апреля 1922 года:

«В 5 у Мережковских с Розенталем. Розенталь предложил нам помощь: на год мне, Мережковскому, Куприну и Бальмонту по 1000 фр. в месяц».

Из письма Бальмонта к Дагмар Шаховской от 6 декабря 1922 года:

«К концу завтрака пришел Куприн, и мы с ним вместе отправились к Розенталю, который нас ждал. Высказав, сдержанно, негодование в адрес Мережковского и Бунина, особенно М<ережковского>, он сказал, что мне и Куприну он будет по-прежнему помогать. Представь, он совсем не похож на банального богача. Он простой, милый, умный и приветливый человек. Родом он из Владикавказа. Рассказывал нам о своем детстве, говорил интересные мысли о драгоценных камнях. Показывал единственные на Земле тяжелые серьги из изумруда (16-го века), каждая серьга по миллиону франков. В них сказочно-обворожительный зеленый свет. Это очень любопытный человек».

Конкуренты поэта проиграли вчистую, и вот почему. Жемчужник (Бальмонт изобрел для Розенталя это имя) в ответ на финансовую помощь требовал «уважения». Не будем забывать о «кавказских корнях» мецената. Бунин и Мережковский несколько свысока отнеслись к поучениям «нувориша» и «выскочки». 6 декабря – в день поход Бальмонта с Куприным к Жемчужнику – Гиппиус пишет письмо Владимиру Злобину:

«А у нас случилась полная финансовая катастрофа. Розенталь на звонок Д<митрия> С<ергееви>ча с величайшей грубостью ответил: “Послушайте. Послушайте. Вы ведь там что-то такое получили. Позвоните мне в четверг. Мне надо с вами поговорить”.

Словом, конец Р<озенталь>ским благодеяниям! Бунин, можете себе представить, в каком состоянии. Главное – неизвестно, неужели он и Куприну, и Бальмонту тоже отказывает? В каком же мы перед ними положении? Они совсем погибают. На днях и мы начнем погибать <...> Бунин написал Роз<ента>лю письмо объяснительное – как же, мол, вы не предупредили? (На письмо это – никакого ответа. Д<митрий> С<ергеевич> решил завтра и не звонить.) Но ведь это нечто невероятное. Только что накупил ограбленных из церквей изумрудов у б<ольшевико>в, а нас побоку. Да и как это нестерпимо унизительно. И, знаете, даже невыгодно жить на благотворительность: тотчас же сами дамы принимают другую аттитюду. Розенталь что-то наговорил. <...> Ну, не стоит входить в это, довольно факта, что мы имеем (с отвращением) эти 12 тысяч, да старых всего 56, и больше – ничего, и никаких перспектив. И мерзкий осадок на душе».

Через два дня Гиппиус пишет письмо Марии Цетлиной, в котором подробно рассказывает о конфликте писателей с Розенталем:

«Вчера вечером поздно, в дождь, пришел к нам Ив<ан> Ал<ексеевич> совершенно расстроенный и разбитый; он только что встретил на улице Куприна, кот<орый> рассказал ему следующее: в понед<ельник>. Куприн и Бальмонт нашли под своими дверями по записке, вызывающие их во вторник к Розенталю. Они явились, и Розенталь им сказал: “Получите деньги и скажите мне, что Вы думаете о поступке Мережковского и Бунина?” На это – неизвестно что сказал Бальмонт, а Куприн сказал “не мое дело судить”.

Не наше, может быть, дело судить Куприна и Бальмонта (который, по всем вероятиям, еще хуже ответил), можно только обеими руками подписаться под словами Ив. Ал<ексееви>ча, что никто бы из нас на их месте так Роз<ента>лю не ответил (между тем при мне Бунин просил Розенталя тогда включить Бальмонта четвертым, чего Р<озенталь> не хотел и не предполагал). Но оставим их в стороне, тем более что это душевногорькое обстоятельство имеет для нас ту облегчающую сторону, что мы теперь уже и возможности не имеем хлопотать для устроения для них вечера в январе... <...> Розенталь их лишит подачки. Но тут интересен Розенталь... <...> осмеливающийся стать относительно Бунина и Мережковского в позицию моралиста. Для чего же он хотел в четверг “разговаривать” с Д<митрием> С<ергеевичем>? Очевидно, вызвать его, чтобы сказать: “Послушайте, послушайте, за ваш неморальный поступок, вас и Бунина, я вас лишаю моих благодеяний, ваши же добродетельные товарищи – уже получили”.

Замечательно, что ни Бальмонт, ни Куприн ранее ни словом не обмолвились, встречаясь и с Буниным, и с Д<митрием> С<ергеевичем> уже после своего визита к Р<озента>лю; только вчера случайно на улице Куприн рассказал Ив<ану> А<лексееви>чу, и то с пьяных глаз, м. б., оттого Р<озенталь> и на письмо Бунина ничего не ответил, и, конечно, жаль, что, не зная, Ив<ан> Ал<ексеевич> испил и эту чашу напрасного унижения.

Розенталь не знал, с кем он имеет дело, но и мы виноваты, что не поняли, с кем имеем дело. Есть предел всему, однако, и теперь, конечно, ни одной копейки никогда у него ни Бунин, ни М<ережковский> не возьмут. Но Вам, Марья Самойловна, мы будем бесконечно благодарны, если Вы постараетесь все-таки объяснить, хоть по мере возможности, этому господину истинный смысл его поведения с русскими писателями вроде Бунина и Мережковского.

Вы не поверите, как мне больно смотреть на Ив<ана> А<лексееви>ча; у него его чувство гордости, сейчас особенно обостренное, как вы понимаете, – так оскорблено, что это действует на него прямо физически. С Куприным и Бальмонтом он, кроме того, был ближе и сердечнее связан, чем мы.

Простите за эту длинную экспозицию, но я не могла удержаться, чтоб тотчас же с вами всем этим не поделиться, так как вы это понимаете внутренно и можете некоторую моральную помощь и поддержку нам оказать по отношению к господину Розенталю.

Обнимаю вас. Искренно Ваша

З. Гиппиус.

Р. S. Милая М<ария> С<амойловна>, самый факт этого моего письма конфиденциальный. Бунин вам сам все расскажет, а вы это письмо никому не показывайте, прошу вас – разорвите; мне хочется, чтобы вы сразу же знали все факты, как они есть, и знали quoi Vous en tenir. Удручающие подробности. Но это отчасти документ против Куприна и Бальмонта, которых я не хочу судить, – и пусть он формально как бы не существует».

Бальмонт таскает за собой Куприна, который порой теряет адекватное представление о реальности. Вот новый совместный поход в контору Розенталя, о котором рассказывается в письме Шаховской от 12 февраля 1923 года:

«Я был сегодня с Куприным у Розенталя в его жемчужном бюро. Куприну, в его честности, приснилось, что нужно Р<озенталю> сказать, что мы хотим уступить доход со вторых (предполагаемых) изданий наших книг в его пользу, чтобы хоть сколько-нб. погашать наш долг. Я был ни за, ни против такой мысли, скорей за... Куприн лепетал добродетельные вздоры».

Думаю, что не нужно объяснять состояние Александра Ивановича, высказавшего подобное предложение. Увы, все реальные тиражи и доходы остались в прошлом. Интересно, что ранее – в июне 1922 года – Куприн несколько объективнее оценивал положение с изданием русских книг во Франции. Из его письма Борису Лазаревскому, который консультировался у Куприна по поводу возможности издать книгу, мы узнаём:

«Здесь – немыслимо. Сейчас на рынке два тома Бунина, томов 25 Мережковского, моих три – “Суламифь”, “Гр<анатовый> Браслет” и “Дуэль”. Ни одной книжки никто не покупает. Да что мы! Pierre Benoit и тот не идет. И все это несмотря на прекрасную “прессу”».

К сожалению, процесс деградации писателя шел слишком быстро. И вновь «кинематографический эпизод» из второй половины 20-х, запечатленный в мемуарах Ксении Куприной:

«В то время мне, связанной с кинематографом, хорошо были знакомы нравы и обычаи некоторых киножуликов. Три мало почтенные личности приехали к Куприну с закусками и водкой. Они угощали отца, которому было строго запрещено пить. Затем стали подсовывать договор на кинопостановку “Ямы” по его сценарию. В договоре значилась абсурдно малая сумма. Но еще больше меня возмутило то, что Куприну в этой картине предназначалось играть роль старого пьяницы. Тут я не выдержала, ворвалась в комнату, накричала на этих субъектов и почти выгнала их. Отец был очень сконфужен, но в душе доволен моим поступком».

Существенный вклад в помощь русским писателям внесли две славянские страны: Югославия и Чехословацкая Республика. На территории последней в апреле 1922 года начал работать Комитет по улучшению быта русских писателей и журналистов, проживающих в Чехословакии. Организация функционировала при Министерстве иностранных дел. Писатели подавали заявление на получение ежемесячной субсидии. В уставе Комитета значилось:

«Денежными ссудами со стороны Правительства Чехо-Словацкой Республики могут пользоваться проживающие в Чехо-Словакии русские писатели и журналисты, оставившие Россию, не нашедшие постоянного, регулярного и в достаточной мере оплачиваемого труда, причем преимущество имеют прежде всего лица преклонного возраста и нуждающиеся в отдыхе для восстановления здоровья и трудоспособности. Помощь может быть оказываема и ближайшим членам их семейств, т. е. жене и несовершеннолетним детям».

Формально помощь считалась небезвозмездной, и получившие ее письменно «гарантировали», что деньги будут возвращены после нормализации жизни. Формальностью следовало считать и пребывание стипендиата именно в Чехословакии. Например, многие годы деньги получал Бунин, постоянно живший во Франции. Жена писателя в дневнике фиксирует сумму – 380 франков. Как видите, два источника помощи давали писателю почти полторы тысячи франков. О собственно литературных заработках Бунина речь пойдет ниже.

Практиковали русские писатели и личные обращения к руководителям чехословацкого государства. Так, Борис Лазаревский письменно обращался к президенту Чехословацкой Республики Томашу Масарику. 21 марта 1925 года в дневнике он делает запись, рассказывая о своем «хитром плане»:

«Проделал я сегодня еще одну штуку – написал Масарику поздравление – и прошение о пособии. Масарик – либерал, но на похороны писателя Аверченко – венок не прислал».

Аркадий Тимофеевич Аверченко венка не получил, однако к Борису Александровичу Лазаревскому президент республики проявил бóльшее внимание. Об этом свидетельствует запись в дневнике от 20 апреля того же года:

«9 часов вечера. Сон или явь? 3000 фр., а не čk от Масарика. <...> Упал на колени и Господа возблагодарил. И как это вышло-то: чуть я ближе к Нему, сейчас и Он ко мне. Это чудо без кавычек. Теперь повезет... <...> 12 ч. ночи. Успокоился. Ночь теплая, не сухая. Много дум. Я счастливец. Это лучше, чем выиграть».

На следующий день писатель говорит о необходимости осознанно расходовать полученные деньги:

«Получив 3000, я две из них спрятал во внутренний карман жилета, а третью начал тратить».

В глубине души писатель осознавал, что три тысячи франков – щедрая, но все же разовая подачка со стороны чужих людей. Его угнетает, что соотечественники проявляют к нему полное равнодушие. Из дневника от 15 мая:

«А русские: Рябушинский грубо отказал, Денисов говорил по-хамски, Коковцов – совал 50 фр. (sic). Все это весьма красноречиво. Дело не обо мне, Борисе Лазаревском, а о писателе русском Борисе Лазаревском...»

И вновь мы видим то самое особое самоощущение «русского писателя» как хранителя и носителя духовного начала. В России Лазаревский издал семитомное собрание сочинений, пытался писать «по-чеховски»: с «деталями» и «психологическим рисунком». Получалось у него это не слишком удачно, большого внимания у читателей книги Бориса Александровича не вызывали, критика также не баловала его своим вниманием. Из объективных достижений Лазаревского: знакомство с Толстым и Чеховым, дружба с Куприным. Но и этого хватило для чувства принадлежности к «избранным».

Центральной организацией, призванной помогать русским писателям, стал Комитет помощи русским писателям и ученым во Франции. Создан он был еще в 1919 году при деятельном участии русской колонии в США. Константин Оберучев из Америки писал Рувиму Марковичу Бланку о целях будущей организации:

«Дело помощи нуждающимся литераторам и ученым – дело живое и ему нужно отдать максимум энергии: ведь речь идет о спасении русской культуры, которая составляет часть культуры мировой и часть красивую и заметную».

В августе того же года поступают первые средства. Из письма Оберучева Николаю Васильевичу Чайковскому, «дедушке русской революции»:

«Из письма Р. М. Бланка мы узнали, что Вы состоите во главе общества помощи жертвам большевизма. Равным образом из того же письма мы узнали о том, что в Париже, равно как и в других местах, имеются русские писатели и ученые, нуждающиеся в помощи и поддержке. По единогласному решению Исполнительного Комитета “Фонда помощи Нуждающимся Российским литераторам и ученым” постановлено послать в распоряжение Вашего общества одну тысячу долларов. <...> Посылаемые средства могут быть расходуемы, как на выдачу безвозвратных пособий, так равно и выдачу временных беспроцентных ссуд, кому таковые необходимы до приискания работы. Посылая переводной бланк на ТЫСЯЧУ долларов, мы просим Вас уведомить нас в получении таковых, равно как и сообщить в последствии, кому и в каком размере была оказана помощь из этих денег».

Выделенная прописными буквами сумма составляла семь тысяч семьсот франков. Понятно, что на нее трудно было оказать помощь всем создателям «красивой и заметной» части мировой культуры. Но дело сдвинулось. Во многом деятельность Комитета опиралась на опыт дореволюционной работы Литературного фонда. В начале 1921 года утверждается Устав, избирается его руководящий состав. Первый председатель Комитета – Николай Васильевич Чайковский – в свое время боролся с царизмом, затем на севере России с большевиками, а в эмиграции возглавил множество патриотических объединений. Еще в большее количество «русских» организаций Чайковский входил. Вполне возможно, что стремительная деградация подобных структур объяснялась именно тем, что в их руководство внедрялся Николай Васильевич. Когда под его чутким планированием или при его участии очередной проект благополучно умирал, «дедушка» плавно перемещался в новую обреченную организацию. Впрочем, некоторым удавалось выжить. Комитет все-таки занимался реальной работой, и «прогрессивная деятельность» Чайковского не стала для него фатальной.

Первоначально Комитет предполагал оказывать помощь и тем писателям, которые остались в Советской России. Но замысел не был реализован в силу ограниченности средств и ресурсов. За первые два года работы Комитет выдал 238 пособий на общую сумму в 101 334 франка. Средняя сумма помощи нуждающимся писателям составляла чуть более 400 франков. Этого бы хватило на оплату двухмесячной аренды скромной квартиры. Деньги распределялись Комиссией, в которую входили сами писатели и «крупные общественные деятели». К последним относились, например, Виктор Львович Бурцев – знаменитый разоблачитель Азефа, Вера Самойловна Гоц – жена одного из основателей партии эсеров, Илья Исидорович Фондаминский – один из героев нашей книги, Мария Самойловна и Михаил Осипович Цетлины. Писательскую сторону представляли Марк Алданов, Алексей Толстой и Бунин с женой. Не будем забывать, что Вера Николаевна Бунина-Муромцева приходилась племянницей первому председателю Государственной Думы – Сергею Андреевичу Муромцеву, что автоматически делало ее «фигурой» в глазах «прогрессивной» части русской эмиграции. Позже к работе Комитета присоединились Иван Сергеевич Шмелёв, Алексей Михайлович Ремизов, Борис Константинович Зайцев.

Пополнение денежного фонда Комитета определялось третьим пунктом Устава:

«Средства общества:

a) Членские взносы, начиная от 3-х франков в месяц.

b) Пожертвования (деньгами, вещами и т. п.).

c) Предприятия: лекции, концерты, выставки, литературные вечера, постановки пьес, издательская деятельность и т. п.».

Понятно, что 3 франка шли на «канцелярию». Упор делался на пункты «b» и особенно «c».

Из отчета Комитета за 1919–1920 годы:

«В Комитет начали поступать запросы о ссудах не только из Франции, но и из других стран и даже с юга России. Это побудило Комитет заняться в первую очередь приисканием новых средств для удовлетворения все растущей нужды. С этой целью Комитетом, кроме сбора пожертвований был устроен в июне месяце концерт, давший около 20 000 фр.».

Казна комитета пополнялась, как я уже сказал, из трех основных источников: членских взносов, пожертвований, средств, полученных от концертов, новогодних балов, спектаклей, продажи картин.

С 1919 по 1928 год Комитет собрал суммарно 530 023 франка. В том числе от «концертной деятельности» – 364 542 франка. Усредненно на каждый год приходилось чуть более 50 000 франков. Большая часть денег тратились на оказание помощи нуждающимся. Так, в 1926 году Комитет собрал 52 527 франков. На выплату пособий было выделено 41 088 франков – 80% от собранных средств. Помощь оказана 144 просителям. Средняя сумма выданного – 285 франков. Претендентов на них было более чем достаточно. Комитет засыпали прошениями, ходатайствами, просьбами.

Подчас они составлялись в весьма драматических тонах. В 1922 году Бунин обращается к Чайковскому:

«Дорогой Николай Васильевич,

Ради Бога, пошлите хоть 200 фр. Михаилу Константиновичу Первухину – он очень болеет и умирает с голоду буквально.

Ваш сердечно, любящий

Иван Бунин».

Один из первых подопечных организации – хорошо нам знакомый Евгений Николаевич Чириков – 3 марта 1921 года пишет казначею Комитета Сергею Андреевичу Иванову:

«Многоуважаемый Сергей Андреевич!

Деньги и письмо Ваше от 22 февраля получил. Очень благодарен Комитету за помощь, которая была оказана кстати. Расписку прилагаю.

О 200 фр., посланных Вами в Константинополь, могу сообщить следующее.

13 декабря я с сыном выехал из Константинополя в Софию. Деньги, видимо, пришли после моего отъезда.

15 февраля с. г. я получил письмо от редактора Константинопольской газеты Press du Jour, г. Максимова письмо, в котором он, между прочим, упоминал о том, что у издателя газеты, г. Зелюка, имеются какие-то франки, высланные для меня из Парижа.

С тех пор я тщетно добиваюсь получить эти деньги. Ныне узнав, какие это деньги, я послал официальный запрос и требование выслать мне эти деньги.

О результатах сообщу Вам

С совершенным уважением

Евгений Чириков».

Отмечу боевой настрой Евгения Николаевича. Он не просит, не пытается наладить отношение с адресатом, а требует выслать «эти деньги» согласно «официальному запросу». В ноябре 1920 года Чириков покинул Россию весьма драматическим способом, о чем рассказывает в письме дочерям:

«Гога [сын писателя] ехал барином, а я – татарином, в каменноугольном трюме, весь пропитался угольной пылью и вообще хлебнул горя...»

Хотя писатель «хлебнул» горя и «пропитался» пылью, литературная закваска начала века позволила сохранить ему ощущение собственной ценности.

Не забывал о просьбах и Алексей Михайлович Ремизов. 22 февраля 1927 года секретарь Комитета Соломон Владимирович Познер пишет Ивану Николаевичу Ефремову – председателю Комитета с 1926 года:

«Многоуважаемый Иван Николаевич,

Вчера вечером посетила меня С. П. Ремизова, жена Алексея Михайловича, и рассказала, что днем за невзнос денег им закрыли газ. Они теперь крайне нуждаются, так как им сократили пособие в Праге, они получают оттуда всего 375 фр.

А. М. Ремизову у нас дали всего 300 фр., т. е. то же, что мы даем начинающим писателям. Я очень прошу Вас своею властью разрешить выдачу ему 200 фр. (больше боюсь просить, ибо у нас мало денег).

Будьте добры свое решение сообщить мне: я дам А. М. пока из имеющихся у меня, а потом сосчитаюсь с Марией Самойловной».

Через год – 14 марта 1928 года – в Комитет обращается и сам Алексей Михайлович:

«В Комитет помощи писателям и ученым покорнейшая просьба о вспомоществовании в виду моего болезненного расстроенного состояния и медленной работы; буду очень благодарен за вашу отзывчивость.

Алексей Ремизов».

Писатель прожил в таком «болезненном расстроенном состоянии» еще тридцать лет, уйдя из нашего мира в толстовском возрасте. В эмиграции он написал четыре десятка книг, убедительно опровергнув слова о своей «медленной работе».

Некоторые из желающих проявляли «здоровый» аппетит. 20 февраля 1922 года на имя Чайковского поступает прошение от Дона-Аминадо (Аминад Петрович Шполянский) – фельетониста и автора юмористических стихов:

«Глубокоуважаемый Николай Васильевич!

Позвольте обратиться к Вам с покорной просьбой не отказать в добром содействии исходатайствовать от “Комитета Помощи Литераторам” ссуду для меня в размере восьми сот франков единовременно.

Считаю нужным сообщить, что я нахожусь ныне в чрезвычайно трудном материальном положении: на моем иждивении находится моя семья, а заработки мои за последние месяцы сократились и не составляют и половины прожиточного минимума. В Комитет я обращаюсь впервые. Ни в какие другие организации я также не обращался.

Прошу прощения за причиняемые хлопоты. Прошу Вас, глубокоуважаемый Николай Васильевич, верить чувствам искреннего почтения и сердечной преданности».

17 января 1927 Комитет получает письмо от Саши Чёрного:

«В Комитет Помощи русским

Писателям и Ученым во Франции

Литературный мой заработок в настоящее время равняется нескольким стам франков, ни пособия, ни субсидии я ниоткуда не получаю и сверх того должен уплатить совершенно непосильные для меня налоги. Поэтому прошу о выдаче мне ссуды в размере одной тысячи (1000) франков».

Через год – 31 марта 1928 года – поэт вновь обращается за помощью:

«Периодически возвращающаяся болезнь в последние месяцы (февраль–март) сузила мою литературную работу. Жена моя в настоящее время также больна, – таким образом в бюджете сплошные зияния плюс непредвиденные расходы на лечение. Поэтому вынужден просить Комитет о пособии в тысячу франков».

Понятно, что денежные ресурсы Комитета с самого начала пребывали в расстроенном состоянии. Об этом с римской прямотой говорит Куприн в письме Лазаревскому в ноябре 1922 года:

«В этом году и карты, и звезды, и линии рук, и все прочие ауспиции, и собственные синтетические настроения предрекают ужасно тяжелые дни. В фонде – ни хуя. Озаровскому прекратили помощь. Денисова не дослала мне обещанных 300 фр».

К чести русских писателей следует сказать, что многие из них просили не только за себя. Тэффи в июле 1921 года пишет Вере Буниной:

«Очень прошу Вас, милая Верочка, когда будет следующее заседание комитета, попросить для меня 700 франков. Иначе я пропаду. У меня есть кое-какие планы, как выбраться на поверхность, но вряд ли раньше ноября это выйдет».

Действительно, писательница в то время серьезно болела, не могла зарабатывать литературой. Впрочем, Тэффи не теряла чувство юмора. Из того же письма:

«Здесь мне всё устроили очень дешево, дорога только еда. Поэтому я ем только изредка, а доктор велит питаться. Я ему говорю на это вполголоса по-русски: “Ешь сам, собака”».

Ситуация не изменилась к лучшему и осенью. Во второй половине сентября Тэффи вновь обращается к Буниной с просьбой:

«У меня к Вам просьба: доложите, пожалуйста, Комитету, что я прошу из денег, раздобытых Бинштоком от спектакля “La Passante”, пожертвовать мне две тысячи. Я знаю, что это много, но я должна 500 сейчас же отдать Тихону Иванычу, т<ак> к<ак> он в счет этих самых “будущих благ” прислал мне денег на платеж в больницу. Вообще скверно».

Спектакль по пьесе французского драматурга Генри Кистемекерса «Прохожая» был поставлен только 13 октября, а дележка прибыли началась, как видим, заранее.

К счастью, болезни отступили, Тэффи вернулась к творчеству. Произошли изменения и в личной жизни писательницы. В эмиграции многие считали Надежду Александровну ветреной и непостоянной. Злые языки утверждали, что ее увлечения имели корыстную основу. Вера Ильнарская – жена популярного поэта-юмориста Lolo (Мунштейна) – в 1922 году делится с той же самой Верой Николаевной своими наблюдениями:

«Тэффинька поправилась: прыгает, как козочка, обзавелась поклонником – генералом, правда, не первой молодости, но зато он один из директоров Добровольного флота: деньги, значит, есть – продают русские пароходы. <...> Молодец Тэффинька, не зевает здесь, а в Париже Биншток работает».

Отзывчивый к человеческим слабостям Бунин заранее написал для Тэффи эпитафию: «Здесь лежит Тэффи. Впервые одна». В середине двадцатых у Надежды Александровны начались отношения с Павлом Андреевичем Тикстоном – сыном крупного английского предпринимателя, имевшего бизнес в России. Тикстон-младший принадлежал к числу обрусевших иностранцев. Деньги отца позволяли Павлу Андреевичу спокойно жить и в эмиграции. Частично финансовые проблемы Тэффи решились. Писательница обратила свой взор на окружающих, нуждающихся больше, чем она. В январе 1925 года Тэффи пишет Ивану Алексеевичу и Вере Николаевне:

«Вопль к Буниным!

Друзья милые! Пишу Вам втайне от Зайцевых: сделайте все, чтобы их выручить. Они легкомысленны, по ночам не спят от ужаса, а днем кричат «наплевать». 23-го надо платить за квартиру, а у них долгу 700 фр<анков>.

Если комитет не даст им 1000 – им крышка.

Пусть дадут хоть заимообразно. После своего вечера Бор<ис> Конст<антинович> вернет.

Простите за вопль, но до смерти их жалко! Комитет выдает каким-то никому не ведомым личностям, дробит деньги и не может поддержать настоящего писателя в настоящей нужде.

Шлю сердечный привет.

Ваша всегда Тэффи

P. S. Вере Зайцевой не говорите о моем письме».

Вопль услышали. Зайцевым выделили 750 франков. Вера Бунина записала в дневнике 22 января:

«...поехали к Зайцевым. Застали всех дома, даже Тэффи. Зайцевы огорчились, что не тысяча, но старались показать, что довольны. Мы сидели, болтали, пахнуло Москвой, чем-то старым».

Надежда Александровна продолжила творить добро. Она смело расширяет географические рамки. В начале 1927 года она направляет в адрес Комитета послание, в котором рассказывает о «вопле», донесшемся до нее с восточной окраины Европы:

«Прилагаю при сем выдержку из письма ко мне Игоря Северянина. Очень прошу Комитет обратить внимание на катастрофическое положение этого поэта и не дать ему погибнуть. Если нам приходится тяжело, то все же мы здесь все вместе и друг о друге заботимся, а он совсем один и вопит от ужаса и никто на его вопль не откликается. Надо бы откликнуться!»

«Король поэтов» еще в годы гражданской войны перебрался в Эстонию, гражданином которой он стал в 1921 году. В письме к Тэффи поэт рассказывает о своей жизни в эстонском захолустье, что само по себе является ярким примером тавтологии, в руссоистских тонах:

«...В лесах неисчислимое количество озер, живописных и разнообразных. Я влюблен и в море, и в леса, и в озера и целыми днями весной, летом и осенью плаваю в своей голубой лодочке по голубым водам. Работать могу только зимами, но не целыми же днями работать мне все же...

Нет, кроме шуток, я очень и очень рад, что живу в деревне, горжусь этой жизнью и упиваюсь. Здесь так спокойно, независимо, аполитично. Меня окружает красота природы, в природе же Бог Наибожайший».

Аполитизму способствуют и духовные радости, доступные поэту в зимний период, когда кататься на лодочке не представляется возможным:

«Трудненько доставать здесь книги вообще, что же касается стихов, даже классических, или новой литературы, почти немыслимо. Поэтому с радостью читаем и перечитываем все, что находим, будь то 84 т. Дюма, 16 т. Бальзака или Шпильгагена... Не подумайте, что я сказал 84-й т., я говорил о всех 84-х томах, и я вовсе не шучу, что у Дюма столько книг».

Рассказав Тэффи о природе и своем погружении в творчество Дюма, Северянин переходит к драматичным и даже трагическим вопросам. А они в русской эмиграции носят преимущественно денежный характер:

«Одно очень печально и мучительно: трудно, почти невозможно поэту выработать даже самую дешевую и скромную жизнь в мире, как, напр., в Эстонии. И не смейтесь: я получаю ежемесячно 4 доллара. И больше ничего. Самое же меньшее, что нам двоим здесь требуется – 12–15 долл. ежемесячно».

Последнее предложение Тэффи зачеркнула. По тогдашнему курсу притязание Северянина составляли максимум 300 франков...

Северянин рисует катастрофическую картину своих отношений с русской эмигрантской периодикой:

«“Посл. Изв.” (Ревель) давали мне до 1 янв. 1926 г. столько, что я мог тихо жить. Но с янв. перестали совсем платить, в окт. же прекратились. “За свободу!” (Варшава) едва живет, с июля не платит ничего. Парижские? “Посл. Нов.” поместили из присланных восьми стих. – три, гонорар уплатили только за одно. Год назад я писал Милюкову (заказное), где говорил о своем тяжелом положении, просил платить гонорар (тоже 2–3 долл. в месяц), просил передать о моих невзгодах Союзу писателей и журналистов. Он – Милюков – не ответил. В “Возрождение” послал около года назад стихи, просил выслать газету, дать место стихам, заработать. Он – Струве – не ответил. Хотел работать в “Днях”. Он – Зензинов – не ответил. Стал писать в “Илл. Россию”, успел поместить шесть сонетов. Попросил гонорар, послал новые пьесы. Он – Миронов – не ответил. Пробовал писать в “Нов. Русск. Слово” и “Зарницы” (Америка). Поместили раз, поместили два, но когда попросил денег, деньги уплатили, зато перестали помещать. “За стихи мы принципиально не платим”. Это факт».

Обращу внимание читателей на фразу: «За стихи мы принципиально не платим». Бунин упомянул о ней, рассказывая о своем вхождении в литературу. Она была повторена спустя сорок лет. Но одно дело, когда подобное говорится начинающему поэту, совсем иное – фраза, брошенная Северянину. Известность Северянина была сопоставима со славой Бальмонта. Однако Константин Дмитриевич перебрался в Париж, где за тысячу франков в месяц восхищался «простым», «умным», «приветливым» Розенталем и его серьгами из изумруда. А вот Северянин попросту не вписался в эмигрантское сообщество и был элементарно забыт.

В мемуарах Одоевцевой «На берегах Сены» есть эпизод, в котором она рассказывает о том, как они с Георгием Ивановым какое-то время жили в Риге:

«Однажды в гостеприимном доме Мильруда, редактора рижской газеты “Сегодня”, за литературным завтраком, что не мешало ему быть очень вкусным, – на нем присутствовал, как всегда, кроме нескольких членов редакции, и Петр Пильский, – я выразила удивление, что никогда не вижу в “Сегодня” стихов Северянина.

– Разве он перестал писать стихи?

Мильруд с притворным отчаянием схватился за голову.

– Ах, не вспоминайте о нем! Какое там перестал – просто закидывает меня стихами и требованиями, чтобы они безотлагательно появлялись. Много он мне крови испортил, пока меня не осенило чисто соломоново решение – платить ему ежемесячно пенсию за молчание. С предупреждением – пришлите хоть одно стихотворение – тут и каюк! Конец пенсии. И он, слава Богу, внял голосу благоразумия».

Затем литературная компания с оживлением обсуждает судьбу пенсионера: его славу, отзыв Льва Толстого. Иванов рассказывает, как он неудачно пытался «подружить» Северянина с Гумилёвым. Финал беседы весьма символический:

«Пильский кивает.

– Давайте пошлем ему коллективное письмо с дружеским приветом.

– Что вы, что вы, Петр Моисеевич! – хватаясь за голову, вскрикивает Мильруд. – Угробить меня хотите? Ведь Северянин в ответ начнет забрасывать меня ворохами своих стихов, и тогда уже его никакими силами не уймешь.

Все, в том числе и я, смеются.

Пильский притворно-горестно вздыхает:

– Раз в жизни хотел доброе дело сделать – и то не удалось! Но вы, Михаил Семенович, пожалуй, правы, со своей точки зрения. Аннулирую свое предложение. Точка!

– А я, – торжественно провозглашает Георгий Иванов, – предлагаю тост за посмертную славу Игоря Северянина. Ведь, несмотря ни на что, он все-таки настоящий поэт, и будущие читатели, возможно, поймут это.

И все чокаются и пьют за Северянина, как на поминках».

Иными словами, автор «Это было у моря», оказавшийся на берегу безымянных чухонских озер, выпал из литературного сообщества, которое без особых эмоций похоронило его. Нужно сказать, что Михаил Семёнович не обманул почтенную публику. Газета «Сегодня» в действительности выплачивала поэту некоторые суммы. Назвать их «пенсией за молчание» – не погрешить против истины. Вот письмо Северянина главному редактору от 30 марта 1930 года. В нем поэт благодарит Мильруда за двухмесячное жалованье и просит ответить на вопрос: почему его тексты не появляются на страницах издания:

«Я полагал, что смогу что-либо заработать, о чем и писал Вам неоднократно, но, видимо, редакция попросту не находит нужным с этим считаться, т<ак> к<ак> нельзя же допустить, что все мною присылаемое никуда не годится. Конечно, бедность, – хотя бы по политическим причинам, – обязывает даже именитых людей быть весьма скромными и сдержанными, но все же она не может никому дать права систематически себя оскорблять. Как бы ни были посредственны мои статьи, я не допускаю мысли, чтобы они могли опозорить страницы периодического издания, и, следовательно, постоянное бракование их я вынужден рассматривать как недружелюбие ко мне. Вообще, за последнее время я чувствую к себе известное охлаждение, и мне хотелось бы знать, в чем дело. Напишите совершенно откровенно: ничего нет хуже недоговоренности».

Совсем скоро бывшему «именитому человеку» предстояло пережить еще один удар. 11 апреля 1931 года Мильруд пишет ему письмо:

«Дорогой Игорь Васильевич.

Издательство наше возложило на меня неприятную миссию обратиться к Вам с настоящим письмом, которое Вам, к сожалению, особого удовольствия не доставит.

Дело в том, что экономический кризис, охвативший Латвию и соседние страны, давно уже дает себя чувствовать и в деле нашего издательства. Очень пали объявления в газете и начинает сокращаться тираж. Все это вынуждает наше издательство пойти на сокращение расходов. В этом отношении давно уже пришлось предпринять ряд неприятных шагов. Сейчас это сокращение касается и Вас. С 1 мая с<его> г<ода> мы вынуждены будем прекратить Вам уплату обычного жалованья».

Далее автор, как и положено в таких посланиях, уверяет, что редакция с нетерпением ждет новые работы «дорогого Игоря Васильевича», которые будут обходиться редакции значительно дороже. На вопрос: какова была сумма помощи поэту, дадим четкий ответ. Северянин в качестве «пенсии», или «жалованья», получал 20 лат. На нее можно было купить десять бутылок водки. Квалифицированный рабочий в Риге зарабатывал 4–5 лат в день. Вырисовывается совсем иная картина, когда главный редактор вступает в переписку с Георгием Ивановым. Мильруд отправляет ему письмо 14 марта того же 1931 года. Он благодарит поэта за присланный сборник «Розы» и приглашает его стать автором «Сегодня». Иванов, которого трудно назвать многопишущим, соглашается. 23 марта он пишет ответное письмо «Многоуважаемому Михаилу Семёновичу». В нем сетует на проблемы со здоровьем, просит высылать ему газету, «в которой он пишет и в которой, по словам его редактора, его немножко помнят» на домашний адрес: 13, rue Franklin. Потом переходит к конкретным условиям сотрудничества:

«Прилагаю два отрывка и рассказ И. Одоевцевой. Надеюсь что поспеют вовремя и понравятся Вам. Сопровождаю их настоятельной и покорной просьбой: выслать мне под них авансом 1000 франков. Расчет простой – присланное составляет около 1200 (по 1 фр<анку> строка) строк, значит, выслав мне 1000 фр<анков> контора ничем не рискует, мне же к праздникам деньги особенно нужны, что, впрочем, лишнее и объяснять. Очень прошу Вас, Михаил Семёнович, исполнить эту просьбу (как и просьбу о высылке газеты) и распорядиться, чтобы высылка денег не задержалась бы, по возможности. Шлю Вам и всей Вашей милой редакции привет от себя и жены и желаю Вам счастливых праздников.

Преданный Вам Георгий Иванов».

Мильруд не подвел. Уже 5 апреля на страницах «Сегодня» печатается очерк Иванова «Маринетти и Линдер» (из петербургских воспоминаний), а 26 апреля – «Эртелев переулок» с тем же подзаголовком. Очерки замечательные, но есть нюанс: они выходили в «Днях» в 1926 году. Формат сотрудничества пришелся поэту по вкусу, и в мае он присылает уже три «проверенных временем» «петербургских очерка». В конце мая Иванов снова пишет Мильруду:

«Скажу откровенно, помня Ваше недавнее любезное приглашение сотрудничать и вообще все Ваше доброе ко мне и моим писаниям отношение, я сильно рассчитываю получить просимые деньги, тем более, что в новых рукописях 1400 строк, а старый аванс целиком погашен. Не теряю этой надежды и сейчас – во всяком случае очень рассчитываю, что Вы ответите мне по возможности сейчас же. Ир. Густ. кланяется».

Доброе отношение подтвердилось. Летом на страницах «Сегодня» появились еще три очерка Иванова. Увы, наш герой зачастую переходил границу между возможным и желаемым. В середине марта 1934 года он пишет новое письмо:

«Дорогой Михаил Семёнович,

Я было подумал – что к моему искреннему сожалению – сотрудничество мое в Сегодня должно прекратиться из-за совершенно невозможных претензий конторы. Жена моя однако передала мне, что Вы хотели бы, чтобы я в Сегодня печатался. Со своей стороны не желаю ничего лучшего, но при том условии, чтобы “финансовая политика” по отношению ко мне была изменена, и я, посылая Вам рукопись, мог бы быть уверен, что следуемые мне гроши я получу по крайней мере полностью, а не с произвольными и совершенно и окончательно меня не устраивающими вычетами. Короче говоря: мой гонорар 50 фр<анцузских> сантимов (колебания лата меня не касаются). С суммы гонорара в погашение аванса вычитаете 10% и ни копейки больше».

На это бравое письмо Михаил Семёнович отвечает кротким посланием от 19 марта 1934 года, из которого следует, что у поэта сложились несколько превратные представления о том, какие суммы следует считать «грошами»:

«Дорогой Георгий Владимирович.

Спешу ответить на только что полученное письмо Ваше.

Вы, что называется, валите с больной головы на здоровую.

Перед отъездом в Париж Вы у нас взяли очень крупный (по нашим понятиям) аванс (около 3000 фр<анков>), обещали посылать материал в погашение этого аванса и ничего не прислали.

Затем от Вас и Ирины Густавовны стал получаться редкий материал и контора, естественно, хотела весь гонорар зачислить в погашение аванса. Но, памятуя мудрое изречение, что таланты нуждаются в поощрении, я настоял на том, чтобы в погашение аванса шла лишь часть гонорара, а все остальное высылалось Вам в Париж.

В настоящий момент за Вами обоими числится аванс в 382 лата (это около 2000 франк<ов>). Сюда не вошло еще погашение, которое будет сделано при оплате последнего рассказа Ирины Густавовны “Желтые тюльпаны”.

К сожалению, мы не можем принять Вашего предложения о погашении в размере 10 проц. и вынуждены будем погашать по 20 проц. Большой разницы это не составит и мне кажется, что Вы сами заинтересованы в том, чтобы поскорее погасить аванс, после чего, как всегда без всяких задержек будете получать гонорар полностью».

Из переписки становится понятен боевой, наступательный тон послания Иванова. Он предлагает Мильруду не чиниться, забыть о каких-то былых авансах и начать сотрудничество с чистого листа, исходя из новой гонорарной ставки. Многоопытный главный редактор «Сегодня» не повелся на провокацию, озвучив вполне внятные и приемлемые условия со стороны издания. «Желтые тюльпаны» Ирины Владимировны1 не стали вестником разлуки и сотрудничество, к удовольствию сторон, было возобновлено.

Не стеснялся Георгий Владимирович обращаться за помощью и в уже названные профессиональные писательские объединения. 7 декабря он пишет заявление в Союз русских писателей и журналистов во Франции:

«Настоящим прошу выдать мне краткосрочную ссуду сроком на один месяц в размере 500 (пятьсот) франков».

Увы, «краткосрочность» оказалась относительной. И в следующем году на имя Зеелера – генерального секретаря Союза поступает новая бумага:

«Глубокоуважаемый, Владимир Феофилович, я вынужден Вас очень просить еще отсрочить мой и И. В. Одоевцевой долг Союзу. Я твердо рассчитывал получить деньги в апреле, но расчеты эти расстроились вследствие тяжелой болезни отца моей жены. Мне очень неприятно сознавать, что неаккуратность моя превосходит размеры дозволенного, но я сейчас нахожусь в материальном положении еще более трудном, чем когда брал у Вас деньги. Я боюсь назначать срок, но очень надеюсь, что половину суммы я сумею все-таки внести в ближайшее время. Извините, пожалуйста, за беспокойство.

Преданный Вам Георгий Иванов».

В этом же году поэт уже вместе с женой обращаются с прошением еще в одну организацию:

«В Комитет помощи

Писателям и журналистам

В Париже

Заявление

Просим ввиду известной Вам срочной надобности не отказать выдам нам ссуду в размере пятьсот (500) франков.

Георгий Иванов

Ирина Одоевцева

21 мая 1932 года».

Известная срочная надобность – тяжелая болезнь отца Одоевцевой. По поздним воспоминаниям Ирины Владимировны, отец ежемесячно отправлял ей в Париж пять тысяч франков. Проверить это трудно, но в любом случае помощь была весомой. Благодаря подобной щедрости, Иванов с женой, не зная материальных проблем, привыкли не считать деньги, легко беря в долг в расчете на неизменную «семейную ренту». В октябре 1932 года Густав Гейнике умирает, оставив своим детям приличное наследство и недвижимость в Риге, которые в итоге стали причиной несчастий, обрушившихся на Иванова и Одоевцеву.

У русской эмиграции возникла своя внутренняя зона отчуждения. По молчаливому соглашению большинства, в нее помещались былые кумиры, слишком хорошо напоминавшие о «дионисийской» атмосфере предреволюционных лет. К ним, например, относился уже упомянутый выше Михаил Арцыбашев. Очутившись в 1923 году в Варшаве, он перестал писать художественную прозу, сосредоточившись на борьбе с большевиками. Я уже приводил его слова, касающиеся особой гордости в отношении гипотетической востребованности писательского слова в крестьянской среде. Вот еще характерный отрывок из письма Борису Лазаревскому от 26 мая 1926 года:

«А о литературе я совсем позабыл! Даже как-то странно вспоминать, что я писал рассказы, романы и пьесы. Не тем у меня душа болит. Все равно, если не вернемся в Россию, – наша литература кончена. Писатель, оторванный от родной земли, быстро вянет. А вернемся, тогда и запишем».

Бывший популярный беллетрист, о книгах которого я еще буду говорить, целиком погрузился в газетную публицистику. Он публикуется в русскоязычном ежедневном издании «За свободу», занимавшем крайнюю антибольшевистскую позицию. Приехав в свободный мир и оглянувшись, Арцыбашев убедился, что для свержения дьявольского строя не хватает тех, кто дружными рядами отправится сражаться с большевистской тиранией. Сложилась привычная для истории картина. Было с избытком полководцев, но не осталось армии. До эмиграции у Арцыбашева существовали иллюзии. Из статьи «Человеческая вобла», написанной в начале 1924 года:

«И вот, пока мы, остающиеся в Совдепии, мы – несчастные парии, тварь дрожащая, покорно лижем пятки своих мучителей, под дулом чекистскаго револьвера, они, эмигранты, бодро и мужественно куют молот святой ненависти, которым рано или поздно разобьют наши цепи.

Конечно, там есть пламенные трибуны, вожди, которые намечают пути и возжигают священный огонь, но за ними стоит вся эта могучая, живая, полная энергии и готовности к борьбе, миллионная масса рядовых бойцов!..

Эта грозная армия, вынужденная временно отойти за пределы своей родины, реорганизуется, набирается сил для последнего решительного боя, и в оный день...

Так думал я, живя в России, откуда и выехал только для того, чтобы стать в ряды этой армии».

Реальность заставила вспомнить о деликатесе эпохи гражданской войны:

«Есть миллионная масса какой-то безличной и бессмысленной воблы, которая ищет спокойного, тихого затона, где бы она могла мирно и невозбранно метать свою икру.

Конечно, она ненавидит большевиков и мечтает о возвращении на родину... Но ненависть ее – не пламенная ненависть побежденных бойцов, а маленькая, бессильная злость мелкой рыбешки, потревоженной с теплого, насиженного места. И о родине она мечтает не потому, что это ее великая родина, а потому, что там ей под каждым листком был готов и стол, и дом, а здесь она вынуждена вечно мучиться в погоне за крошками хлеба.

Она не пребывает в сонном покое. Нет. Она в постоянном и напряженном движении. Беспокойно шныряет она туда и сюда, тыча тупыми носами во все берега. Но эта рыбья суета – не более, чем поиски теплой и удобной норки».

В 1927 году Арцыбашев умирает от хронического туберкулеза. Его соратник Дмитрий Философов – бывший «друг семьи» Мережковских – 25 сентября того года публикует в «За свободу» слова прощания:

«Каюсь, в начале его проповеднической деятельности в Варшаве я старался смягчить его пылкое слово, пытался заставить его смотреть вокруг и без нужды не дразнить старых, но крикливых гусей.

Много он мне доставлял огорчений.

Но потом я понял, что такое одергивание человека, который идет по канату через Ниагару – почти преступно. Арцыбашев принял на себя некий подвиг, дал некий обет, и не нам было ему мешать.

Он говорил прямо, без обиняков, все, что думал, не соображаясь с тем, поймут ли Адамовичи, о чем идет речь, и научился ли чему-нибудь Милюков или нет.

Не для Милюковых и Адамовичей писал он, не своим сверстникам и отцам проповедовал он свою непримиримость.

Он обращался к “вобле”.

Можно не соглашаться с той единой идеей, которой служил покойный изгнанник, но всякий должен признать, что он ей отдался до конца, служил до смерти. Он умер от изнеможения, сгорел на костре, им же самим зажженном.

Но проповедь его не пропала даром. Его единой идеей загорелись никому дотоле неизвестные представители воблы.

Правда, они страшно не культурны!

В салоне “Зеленой лампы” они оказались бы не уместными».

В отношении того, что проповедь Арцыбашева «не пропала даром», есть определенные сомнения.

1 Ирина Владимировна Одоевцева – литературный псевдоним Ираиды Густавовны Гейнике, который в эмигрантском мире использовался гораздо чаще, чем настоящее имя.

Глава 2

«К столу, перу, книге и письму...»


Главный журнал первой русской эмиграции «Современные записки» начал выходить в 1920 году в Париже. Первый номер «литературного и общественно-политического журнала» датировался ноябрем 1920 года – временем исхода русской армии из Крыма. Указание на символическое пересечение времени и места, как правило, есть признак дурного вкуса, но в нашем случае без него не обойтись. Журнал открывался редакционным обращением:

«“Современные Записки” посвящены прежде всего интересам русской культуры. Нашему журналу суждено выходить в особо тяжких для русской общественности условиях: в самой России свободному, независимому слову нет места, а здесь, на чужбине, сосредоточено большое количество культурных сил, насильственно оторванных от своего народа, от умственного служения ему. Это обстоятельство делает особенно ответственным положение единственного сейчас большого русского ежемесячника за границей. “Современные Записки” открывают поэтому широко свои страницы, – устраняя вопрос о принадлежности авторов к той или иной политической группировке, – для всего, что в области ли художественного творчества, научного исследования и искания общественного идеала представляет объективную ценность с точки зрения русской культуры. Редакция полагает, что границы свободы суждения авторов должны быть особенно широки теперь, когда нет ни одной идеологии, которая не нуждалась бы в критической проверке при свете совершающихся грозных мировых событий».

Симпатичные слова об отсутствии ценза в отношении политических взглядов авторов в следующем абзаце неожиданно оборачиваются развернутой политической программой, которой редакция намерена придерживаться в своей работе:

«Как журнал общественно-политический, “Современные Записки”, орган внепартийный, намерен проводить ту демократическую программу, которая, как итог русского освободительного движения XIX и начала XX века, была провозглашена и воспринята народами России в мартовские дни 1917 г. Единство России на основе федерации входящих в ее состав народов; Учредительное Собрание; республиканский образ правления; гарантии политических и гражданских свобод; всеобщее избирательное право в органы народного представительства и местного самоуправления; передача земли трудящимся на ней; всесторонняя охрана труда и его прав в промышленности, – таковы основные элементы программы, за которыми, по глубокому убеждению редакции, продолжает стоять подавляющее большинство населения России».

Понятно, слова о федерации, передаче земли «трудящимся» и охране труда появились не просто так. Кто же требовал сохранить дух мартовских дней? Редакционную коллегию составляли деятели из правого крыла эсеров – Николай Авксентьев, Илья Фондаминский (Бунаков), Марк Вишняк, Александр Гуковский, Вадим Руднев. У них всех за спиной – многолетняя активная политическая жизнь разной степени неуспешности и провалов. Например, Авксентьев входил в состав «Комитета спасения Родины и революции», созданного буквально в часы штурма Зимнего дворца. Разгон Учредительного собрания оставил без работы, точнее, трибуны, Илью Исидоровича Фондаминского, который бы прошел в парламент от Черноморского флота. Странное место выборов объясняется тем, что еще решением Временного правительства Фондаминский был назначен комиссаром Черноморского флота. Среди товарищей Фондаминский считался невероятным златоустом и шармёром. Сам Илья Исидорович вполне разделял это мнение. Василий Яновский вспоминает:

«Мы слушали Фондаминского с улыбкою. Когда раз перед ответственным выступлением я посоветовал ему говорить покороче и отнюдь не больше сорока минут, он искренне удивился:

– Мне случалось говорить подряд четыре часа, и тоже все слушали, – застенчиво похвалялся он».

Нетерпеливый матрос Железняк обрек на безработицу и Вадима Руднева, также избранного в члены Учредительного собрания. До того Руднев в бытность Керенского у власти успел побывать городским главой Москвы.

И Марк Вениаминович Вишняк не избежал депутатства, отслужив перед этим в Исполкоме Всероссийского совета крестьянских депутатов и Всероссийском демократическом совете – предтече того самого Учредительного собрания. Оттуда Вишняк перешел в «Союз возрождения России», где мог встретиться и с Авксентьевым, и Фондаминским, входившим в число учредителей организации. Естественно, что одно из требования СВР – немедленный созыв Учредительного собрания. Иванов насмешливо и скептически относился к революционному прошлому Марка Вениаминовича и его партайгеноссе. Из письма Владимиру Маркову от 22 июня 1956 года:

«Ну что Вишняк – “эссеровская весна в разгаре, Соловейчики так и заливаются, Вишняк в цвету”... И как же ему не вступаться за “оскорбление общественности” на то он и Вишняк – секретарь учредительного собрания и пр. и пр.».

О славном прошлом секретаря Учредительного собрания вспоминает поэт в письме от 9 августа того же года, рассказывая о том, как он прервал свою публикацию «Третьего Рима» в журнале:

«Был скандал в “Совр. Записках”, потом Вишняк успокоился – ведь речь не шла об Учредительном Собрании».

Самым большим опытом журналистской работы обладал старший по возрасту Александр Гуковский, стоявший у истоков партии эсеров. В свое время он успел поработать еще в «Русском богатстве», которое в девяностые годы полемизировало с первыми русскими марксистами. Так что претензии к большевикам у основателей журнала имелись солидные. Только на этот раз они вырастали не из теоретических споров.

Собственно сам журнал мыслился, прежде всего, как средство коллективной партийной пропаганды. Деньги для реализации проекта добыл Керенский, обратившись за помощью к Томасу Масарику – президенту Чехословацкой республики. То, что хозяйственные чехи выделили определенную сумму именно эсерам, объясняется своего рода «исторической благодарностью». Именно эсеровский Комуч (Комитет членов Учредительного собрания) придал внешние черты законности невиданному по размаху ограблению русских обл

...