Битва Жизни
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Битва Жизни

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Когда-то, в доброй Англии, — всё равно когда и где именно, — дана была упорная битва. Это случилось летом, когда зеленели волны травы; и сражение длилось целый день. Не один полевой цветок, — благоухающий кубок, созданный рукою Всемогущего для росы, — приник в этот день к земле, в ужасе, что эмали его чашечки вровень с краями наполнилась кровью. Не одно насекомое, обязанное нежным цветом своим невинным листьям и траве, было перекрашено в этот день умирающими людьми и, убегая в испуге обозначило след свой неестественною полосою. Пестрая бабочка, пролетая по воздуху, обагрила кровью свои крылья. Заалела река; истоптанное поле превратилось в болото, и лужи крови в следах от ног и копыт алели, сверкая на солнце, по всему пространству равнины.

Избави нас небо увидеть когда нибудь сцену, какую увидел на поле битвы месяц, когда, появившись из за чорной линии далекого горизонта, окаймленного ветьвями дерев, он поднялся в небо и взглянул на равнину, усеянную лицами, обращенными вверх, — лицами, которые когда-то у груди матери искали родного взора или дремали в счастливом забытьи. Избави нас Бог узнать все тайны, шопотом переданные зараженному ветру, пролетавшему над сценою битвы днем, и смерти и страдания ночью! Много раз одинокий месяц светил над этим полем и много раз озаряли его печальные стражи — звезды, и много раз пронесся над ним ветер со всех стран света, пока не изгладились следы сражения.

Эти следы держались долго, но проявлялись только в мелочах: природа выше дурных людских страстей: — она повеселела скоро и снова улыбнулась над преступным полем битвы, как улыбалась прежде, когда оно было еще невинно. Жаворонки по прежнему запели над ним в вышине; тени облаков, нагоняя друг друга, замелькали по траве и нивам, по огородам и лесам, по кровлям и шпицу церкви молодого городка под кущею дерев, — и убегали к далекой меже неба с землею, где бледнела вечерняя заря. Поле засеяли хлебом, и собирали с него жатву; алая некогда река задвигала колеса мельницы; крестьяне, посвистывая, пахали землю; там и сям виднелись группы жнецов и косарей, мирно занятых своим делом; паслись овцы и быки; дети кричали и шумели по пажитям, прогоняя птиц; в труб хижин подымался дым; мирно звучал воскресный колокол; жили и умирали старики и старухи; робкия полевые создания и простые цветы в кустарнике и садах разцветали и увядали в урочный срок: и всё это на страшном, кровавом поле битвы, где тысячи пали мертвые среди жаркой сечи.

Сначала среди всходившего хлеба появлялись пятнами густо-зеленые участки, и народ смотрел на них с ужасом. Год за годом эти пятна показывались снова; все знали, что под этими тучными местами лежат кучами схороненные люди и лошади, и удобряют почву. Крестьяне, вспахивая эти места, с отвращением сторонились от множества крупных червей; связанные здесь снопы долго назывались снопами битвы и откладывались особо; никто не запомнить, чтобы такой сноп попах когда нибудь в общий сбор жатвы. Долгое время плуг, прорезывая свежую борозду, выбрасывал остатки воинских вещей. Долго встречались на поле битвы раненые деревья, обломки изрубленных и разрушенных оград и окопов, где дрались на смерть,истоптанные места, где не всходило ни травки, ни былинки. Долго ни одна деревенская красавица не хотела украсить своей головы или груди прекраснейшим цветком с этого поля смерти; прошло много лет, а в народе всё еще жило поверье, что растущия здесь ягоды оставляют на сорвавшей их руке почти неизгладимое пятно.

Но года быстро и незаметно, как летния тучки, пролетая над полем, изгладили мало по малу и эти следы старинной битвы; они унесли с собою предания, жившия в памяти окрестных жителей; сказания о битве перешли, наконец, слабея из году в год, в сказки старух, смутно повторяемые у зимнего огонька.

Где так долго росли неприкосновенные на своих стеблях цветы и ягоды, там явились сады, воздвигнулись дома, и дети играли на лужайке в сражение. Раненые деревья уже давно были срублены на дрова к Рождеству и, треща, сделались добычею пламени. Густая зелень тучных участков среди ржи стала не свежее памяти о тех, чей прах под нею покоился. Плуг всё еще выбрасывал от времени до времени ржавые куски металла, но уже трудно было решить, какое было их употребление, и находившие их дивовались им и спорили. Старый изрубленный кирас и шлем висели в церкви так долго, что дряхлый, полуслепой старик, напрасно старавшийся теперь разглядеть их над беленою аркою, дивился им, бывши еще ребенком. Если бы павшие на поле битвы могли воскреснуть на минуту в том самом виде, как пали, и каждый на том месте, где застигла его преждевременная смерть, израненые, бледные, как тени, воины сотнями глянули бы в двери и окна жилищ, окружили бы мирный домашний очаг, сменили бы собою запасы хлеба в анбарах и житницах, стали бы между грудным ребенком и его кормилицей, поплыли бы за рекой, закружились бы около мельницы, покрыли бы и сад и дуг, легли бы стогами полумертвых тел на сенокосе. Так изменилось поле битвы, где тысячи на тысячах пали в жаркой схватке.

Нигде, может быть, не изменилось оно так много, — лет сто тому назад, — как в маленьком саду возле одного старого каменного дома с крыльцом, осененным каприфолиями: так, в светлое осеннее утро, раздавались смех и музыка, и две девушки весело танцовали на траве; с полдюжины крестьянок, собиравших, стоя на лестницах, яблоки с дерев, приостановили работу и смотрели на пляску, разделяя веселье девушек. Сцена была очаровательная, живая, неподдельно веселая: прекрасный день, уединенное место; девушки в полной беспечности танцовали без малейшего принуждения, истинно от всей души.

Если бы на свете не заботились об эффекте, я думаю (это мое личное мнение, и я надеюсь, что вы согласитесь со мною), — я думаю, что вам жилось бы лучше, да и другим было бы приятнее с вами жить. Нельзя было смотреть без восторга на пляску этих девушек. Единственными зрителями были крестьянки, собиравшия на лестницах яблоки. Девушки были очень довольны, что пляска им правится, но танцовали они ради собственного удовольствия (или, по крайней мере, вы непременно так подумали бы); и вы любовались бы ими также невольно, как невольно они танцовали. Как они танцовали!

Не так, как оперные танцовщицы. Нет, нисколько. И не так, как первые ученицы какой нибудь мадам N. N. Нет. Это был ни кадриль, ни менуэт, ни контраданс, а что-то особенное: ни в старом, ни в новом стиле, ни в английском, ни во французском; разве, может быть, что-то в роде испанской пляски, как говорят, веселой, свободной и похожей на импровизацию под звуки кастаньет. Они кружились, как легкое облако, перелетали из конца в конец по аллее, и воздушные движения их, казалось, разливались, по ярко озаренной сцене, всё дальше и дальше, как крут на воде. Волны волос их и облако платья, пластическая трава под ногами, щумящия в утреннем воздухе ветьви, сверкающие листья и пестрая тень их на мягкой зелени, бальзамический ветер, весело ворочающий далекую мельницу, всё вокруг этих девушек, — даже крестьянин с своим плугом и лошадьми, чернеющие далеко на горизонте, как будто они последния вещи в мире, — всё, казалось, танцовало вместе с девушками.

Наконец, младшая из сестер, запыхавшись, с веселым смехом, бросилась отдохнуть на скамью. Старшая прислонилась возле неё к дереву. Оркестр, — странствующия скрыпка и арфа, — завершил громким финалом, в доказательство свежести своих сил; но в самом деле, музыканты взяли такое темпо и, споря в быстроте с танцовавшими, дошли до такого presto, что не выдержали бы ни полминуты дольше. Крестьянки под яблонями высказали свое одобрение неопределенным говором и тотчас же принялись опять за работу, как пчелы.

Деятельность их удвоилась, может быть, от появления пожилого джентльмена: это был сам доктор Джеддлер, владетель дома и сада, и отец танцовавших девушек. Он выбежал посмотреть, что тут происходит и кой чорт разыгрался у него в саду еще до завтрака. Доктор Джеддлер, надо вам знать, был большой философ и не очень любил музыку.

— Музыка и танцы — сегодня! пробормотал доктор, остановившись в недоумении. — Я думал, что сегодня страшный для них день. Впрочем, свет полон противоречий. Грация! Мери! продолжал он громко: — что это? или сегодня поутру свет рехнулся еще больше?

— Будьте к нему снисходительны, папенька, если он рехнулся, отвечала меньшая дочь его, Мери, подходя к нему и устремивши на него глаза: — сегодня чье-то рождение.

— Чье-то рождение, плутовка? возразил доктор.— Да разве ты не знаешь, что каждый день чье нибудь рождение? Что, ты никогда не слышала, сколько новых актеров является каждую минуту в этом, — ха, ха, ха! право, нельзя говорить без смеха, — в этом сумасбродном и пошлом фарсе — жизни?

— Нет, не слышала.

— Да, конечно, нет; ты женщина, почти женщина, сказал доктор и устремил глаза на её милое личико, которое она всё еще не отдаляла от его лица. — Я подозреваю, не твое ли сегодня рождение.

— Нет? в самом деле? воскликнула его любимица и протянула свои губки.

— Желаю тебе, сказал доктор, цалуя ее: — забавная мысль!... счастливо встретить этот день еще много раз. Хороша идея, нечего сказать, подумал доктор: — желать счастливого повторения в таком фарсе.... ха, ха, ха!

Доктор Джеддлер был, как я уже сказал, большой философ; зерно, пафос его философии состоял в том, что он смотрел на свет и жизнь, как на гигантский фарс, как на что-то бессмысленное, недостойное серьёзного внимания рассудительного человека. Корень этой системы держался в почве поля битвы, на котором он жил, как вы сами скоро увидите.

— Хорошо! но откуда же достали вы музыку? спросил доктор. — Какие нибудь мошенники! Откуда эти менестрели?

— Их прислал Альфред, отвечала Грация, поправляя в волосах сестры несколько полевых цветов, которые вплела с полчаса тому назад, любуясь юною красотою Мери.

— A! Альфред прислал музыкантов; право? сказал доктор.

— Да. Он встретил их сегодня на заре при въезде в город. Они путешествуют пешком, и ночевали здесь; сегодня рождение Мери, так он подумал, что, может быть, это позабавить ее, и прислал их сюда ко мне с запискою, что если я того же мнения, так они к нашим услугам.

— Да, знаю, беспечно заметил доктор:— он всегда спрашивает вашего мнения.

— А мое мнение было не против, весело продолжала Грация, — она остановилась и, отступивши на шаг, любовалась с минуту красивою, убранною ею головкою: — Мери была в духе и начала танцовать; я пристала, и вот мы протанцовали под музыку Альфреда, пока не выбились из сил. И музыка была для вас тем приятнее, что ее прислал Альфред. Не правда ли, милая Мери?

— Право, не знаю, Грация. Как ты мне докучаешь своим Альфредом!

— Докучаю тебе твоим женихом? отвечала сестра.

— Да я вовсе не требую, чтобы мне об нем говорили, возразила капризная красавица, обрывая и рассыпая по земле лепестки с какого-то цветка. — Мне и то прожужжали им уши; а что до того, что он мне жених....

— Тс! Не говори так слегка о верном, вполне тебе преданном сердце, Мери, прервала ее сестра: — не говори так даже и в шутку. Такого верного сердца не найти в целом мире!

— Нет, нет, отвечала Мери, поднявши брови в беспечно милом раздумьи:— может статься не найти. Только я не вижу в этом большой заслуги. Я — я вовсе не нуждаюсь в его непоколебимой верности. Я никогда ее у него не требовала. Если он ожидает, что я.... Впрочем, милая Грация, что нам за необходимость говорить об нем именно теперь?

Нельзя было без наслаждения смотреть на грациозных, цветущих сестер: они ходили, обнявшись, по саду, и в разговоре их слышался странный контраст серьёзного размышления с легкомысленностью, и вместе с тем гармония любви, отвечающей на любовь. Глаза меньшой сестры наполнились слезами; внутри её происходила борьба: глубокое, горячее чувство прорывалось сквозь своенравный смысл её речей.

Разность их лет была года четыре, не больше; но Грация, как часто случается в подобных обстоятельствах, когда обе лишены надзора матери (жены доктора не было уже на свете), Грация так неусыпно заботилась о меньшой сестре своей и была ей предана так безгранично, что казалась старше, нежели была в самом деле; она, естественно, не по летам являлась чуждою всякого с нею соперничества и разделяла, как будто, прихоти её фантазии только из симпатии и искренней любви. Великия черты матери, самая тень и слабое отражение которых очищает сердце и возносит высокую натуру ближе к ангелам!

Мысля доктора, когда он смотрел на дочерей и слушал их разговор, не выходили сначала из круга веселых размышлений о глупости всякой любви и страсти, и о заблуждении молодежи, которая верит на минуту в важность этих мыльных пузырей, и потом разочаровывается — всегда, всегда!

Но добрые домашния качества Грации, её самоотвержение, кротость её права, мягкого и тихого, но вместе с тем смелого и твердого, высказались ему ярче в контрасте её спокойной, хозяйской, так сказать, фигуры с более прекрасною наружностью меньшой сестры, — и он пожалел за нее, пожалел и обеих, что жизнь такая смешная вещь.

Доктору вовсе не приходило в голову спросить себя, не задумали ли его дочери, или хоть одна из них, сделать из этой шутки что нибудь серьёзное. Впрочем, ведь он был философ.

Добрый и великодушный от природы, он споткнулся нечаянно на обыкновенный философский камень (открытый гораздо легче предмета изысканий алхимиков), который сбивает иногда с ног добрых и великодушных людей и одарен роковым свойством превращать золото в сор и лишать ценности всё дорогое.

— Бритн! закричал доктор. — Бритн! эй!

Из дому появился маленький человек с необыкновенно кислою и недовольною физиономией и отозвался на призыв доктора бесцеремонным: "что там"?

— Где обеденный стол? спросил доктор.

— В комнатах, отвечал Бритв.

— Не угодно ли накрыть его здесь, как сказано вчера свечера? продолжал доктор. — Разве вы не знаете, что будут гости, что нам надо покончить дела еще утром, до приезда почтовой коляски, и что это особенный, важный случай?

— Я не мог ничего сделать, доктор Джеддлер, пока не кончат собирать яблоки; сами рассудите, что я мог сделать? возразил Бритн, постепенно возвышая голос, так что договорил почти криком.

— Чтожь, кончили они? спросил доктор, взглянувши на часы и ударивши рука об руку. — скорей же! где Клеменси?

— Здесь, мистер, отвечал голос с лестницы, по которой проворно сбежала пара толстых ног. — Довольно, сходите, сказала она, обращаясь к собиравшим яблоки. — Всё будет готово в одну минуту, мистер.

И она начала страшно суетиться; зрелище было довольно оригинально, и заслуживает несколько предварительных замечаний.

Клеменси было лет тридцать: лицо её было довольно полно и мясисто, но свернуто в какое-то странно комическое выражение. Впрочем, необыкновенная угловатость её походки и приемов заставляла забывать о всех возможных лицах в мире. Сказать, что у неё были две левые ноги и чья-то чужия руки, что все четыре оконечности казались вывихнутыми и торчали как будто вовсе не из своих мест, когда она начинала ими двигать, — значит набросать только самый слабый очерк действительности. Сказать, что она была совершенно довольна таким устройством, как будто это вовсе до неё не касалось, и что она предоставляла своим рукам и ногам распоряжаться, как им угодно, — значит отдать только слабую справедливость её равнодушию. Костюм её составляли: пара огромных упрямых башмаков, никогда не находивших нужным идти, куда идет нога; синие чулки; пестрое платье самого нелепого узора, какой только можно достать за деньги, — и белый передник. Она постоянно ходила в коротких рукавах; с локтей её (ужь так устроивала сама судьба) никогда ни сходили царапины, интересовавшия ее так живо, что она неутомимо, хотя и тщетно, старалась оборотить локти и посмотреть на них. На голове у неё обыкновенно торчала где нибудь шапочка; редко, впрочем, на том месте, где носят ее все прочие. Но за то Клеменси была с ног до головы безукоризненно опрятна и умела хранить в наружности какую-то кривую симметрию. Похвальное рвение быть и казаться опрятной и благоприличной часто было причиною одного из поразительнейших её маневров: она схватывалась одною рукою за деревянную ручку (часть костюма, в просторечии называемая планшеткою) и с жаром принималась дергать другою рукою платье, пока оно не располагалось в симметрическия складки.

Вот наружность и костюм Клеменси Ньюком, бессознательно, как подозревали, изковеркавшей полученное ею при крещении имя Клементивы, хотя никто не знал этого наверное, потому-что глухая старуха мать, истинный феномев долголетия, которую она кормила почти с самого детства, умерла, а других родственников у неё не было. Накрывая на стол, Клеменси по временам останавливалась, сложивши свои голые красные руки, почесывала раненые локти, поглядывала на стол с совершенным равнодушием, и потом, вспомнивши вдруг, что еще чего нибудь недостает, бросалась за забытою вещами.

— Адвокаты идут, мистер! произнесла Клеменси не очень приветливым голосом.

— Ага! воскликнул доктор, спеша им на встречу к воротам сада. — Здравствуйте, здравствуйте! Грация! Мери! господа Снитчей и Краггс пришли. А где же Альфред?

— Он верно сейчас будет назад, сказала Грация.— Ему сегодня столько было хлопот со сборами к отъезду, что он встал и вышел на рассвете. Здравствуйте, господа.

— Позвольте пожелать вам доброго утра, сказал Снитчей: это и за себя и за Краггса.— (Краггс поклонился). — Цалую вашу ручку, продолжал он, обращаясь к Мери, и поцаловал ручку:— и желаю вам, — желал он или не желал в самом деле, неизвестно: с первого взгляда он не походил на человека, согретого теплым сочувствием к ближнему:— желаю вам еще сто раз встретить этот счастливый день.

Доктор, заложивши руки в карманы, значительно засмеялся. Ха! ха! ха! Фарс во сто актов!

— Однако же я уверен, заметил Снитчей, приставляя небольшую синюю сумку к ножке стола — вы ни в каков случае не захотите укоротить его для этой актрисы, доктор Джеддлер.

— Нет, отвечал доктор. — Боже сохрани! Дай Бог ей жить и смеяться над фарсом, как можно дольше, а в заключение сказать с остряком французом: фарс разыгран, опускайте занавес.

— Остряк француз был не прав, доктор Джеддлер, возразил Снитчей, пронзительно заглянувши в сумку:— и ваша философия ошибочна, будьте в том уверены, как я уже не раз вал говорил. Ничего серьёзного в жизни! Да что же по вашему права?

— Шутка, отвечал доктор.

— Вам никогда не случалось иметь дело в суде? спросил Снитчей, обративши глаза от сумки на доктора.

— Никогда, отвечал доктор.

— Если случится, заметил Снитчей: — так, может быть, вы перемените ваше мнение.

Краггс, который, казалось, только очень смутно или вовсе не сознавал в себе отдельного, индивидуального существования и был представляем Снитчеев, отважился сделать свое замечание. Это замечание заключало в себе единственную мысль, которая не принадлежала на половину и Снитчею; но за то ее разделяли с Краггсом многие из мудрых мира сего.

— Оно стало нынче ужь слишком легко, заметил Краггсь,

— Что, вести процесс? спросил доктор.

— Да все, отвечал Краггс. — Теперь всё стало как-то слишком легко. Это порок нашего времени. Если свет шутка (я не приготовился утверждать противное), так следовало бы постараться, чтобы эту шутку было очень трудно разыграть. Следовало бы сделать из неё борьбу, сэр, и борьбу возможно тяжелую. Так следовало бы; а ее делают всё легче да легче. Мы смазываем маслом врата жизни, а им следовало бы заржаветь. Скоро они начнут двигаться без шума, а им следовало бы визжать на петлях, сэр.

Краггс, казалось, сам завизжал на своих петлях, высказывая это мнение, которому наружность его сообщила неимоверный эффект. Краггс был человек холодной, сухой, крутой, одетый, как кремень, в серое с белым, с глазами, метавшими мелкия искры, как будто их высекает огниво. Три царства природы имели каждое своего идеального представителя в этом трио споривших; Снитчей был похож на сороку или ворону (только без лоску), а сморщенное лицо доктора походило на зимнее яблоко; ямочки на нем изображали следы птичьих клювов, а маленькая косичка сзади торчала в виде стебелька.

В это время статный молодой человек, одетый по дорожному, быстро вошел в сад в сопровождении слуги, нагруженного чемоданом и узелками; веселый и полный надежды вид его гармонировал с ясным утром. Трое беседовавших сдвинулись в одну группу, как три брата Парок, или три Грации, замаскированные с величавшим искусством, или, наконец, как три вещия сестры в степи, — и приветствовали пришедшего.

— Счастливо встречать этот день, Альф, сказал доктор.

— Встретить его еще сто раз, мистер Гитфильд, сказал, низко кланяясь, Снитчей.

— Сто раз! глухо и лаконически проговорил Краггс.

— Что за гроза! воскликнул Альфред, вдруг остановившись. — Один, два, три — и всё предвестники чего-то недоброго на ждущем меня океане. Хорошо, что не вас первых встретил я сегодня по утру, а то это дурная была бы примета. Первую встретил я Грацию, милую, веселую Грацию, — и вы мне не страшны!

— С вашего позволения, мистер, вы первую встретили меня, сказала Клеменси Ньюком. — Она, извольте припомнить, вышла сюда гулять еще да восхода солнца. Я оставалась в комнатах.

— Да, правда. Клеменси первая попалась мне сегодня навстречу, сказал Альфред: — всё равно, я не боюсь вас и под щитом Клеменси!

— Ха, ха, ха! — это я за себя и за Краггса, сказал Снитчей: — хорош щит!

— Может быть, не так дурен, как кажется, отвечал Альфред, дружески пожимая руки доктору, Снитчею и Краггсу.

Он оглянулся вокруг.

— Где же.... Боже мой!

И быстрое, неожиданное движение его сблизило вдруг Джонатана Снитчея и Томаса Краггса еще больше, нежели статьи их договора, при заключении товарищества. Он быстро подошел к сестрам, и.... впрочем, я лучше не могу передать вам, как он поклонился сперва Мери, а потом Грации, как заметивши, что мистер Краггс, глядя на его поклон, нашел бы вероятно, что и кланяться стало нынче слишком легко.

Доктор Джеддлер, желая, может быть, отвлечь внимание, поспешил приступить к завтраку, и все сели за стол. Грация завяла главное место, но так ловко, что отделила сестру и Альфреда от остального общества. Снитчей и Краггс сели по углам, поставивши синюю сумку для безопасности между собою. Доктор по обыкновению сел против Грации. Клеменси суетилась около стола с какою-то гальваническою деятельностью, а меланхолический Бритн за другим маленьким столиком торжественно разрезывал кусок говядины и окорок.

— Говядины? спросил Бритн, подойдя к Снитчею с ножем и вилкою в руке и бросивши в него лаконический вопрос, как метательное оружие.

— Конечно, отвечал адвокат.

— А вам тоже?

Это относилось к Краггсу.

— Да, только без жиру, и получше сваренный кусочек, отвечал Краггс.

Исполнивши эти требования и умеренно наделивши доктора (он как будто знал, что больше никто не хочет есть), Бритн стал как только можно было ближе, не нарушая приличия, возле Компании под фирмою "Снитчей и Краггсь", и суровым взглядом наблюдал, как управляются они с говядиной. Раз, впрочем, строгое выражение лица его смягчилось: это случилось по поводу того, что Краггс, зубы которого были не из лучших, чуть не подавился, при чем Бритн воскликнул с большим одушевлением: "я думал, что он уж и умер! "

— Альфред, сказал доктор: — слова два, три об деле, пока мы еще за завтраком.

— Да, за завтраком, повторили Снитчей и Краггс, которые, кажется, и не думали оставить его.

Альфред хоть и не завтракал, хоть и был, казалось, по уши занят разными делами, однакоже, почтительно отвечал:

— Если вам угодно, сэр.

— Если может быть что нибудь серьёзное, начал доктор: — в таком....

— Фарсе, как человеческая жизнь, договорил Альфред.

— В таком фарсе, как наша жизнь, продолжал доктор: — так это возвращение в минуту разлуки двойного годового праздника, с которым связано для нас четырех много приятных мыслей и воспоминание о долгих, дружеских отношениях. Но не об этом речь и не в том дело.

— Нет, нет, доктор Джеддлер, возразил молодой человек: — именно в том-то и дело; так говорит мое сердце, так скажет, я знаю, и ваше, — дайте ему только волю. Сегодня я оставляю ваш дом, сегодня кончается ваша опека; мы прерываем близкия отношения, скрепленные давностью времени, — им никогда уже не возобновиться вполне; мы прощаемся и с другими отношениями, с надеждами впереди, — он взглянул на Мери, сидевшую возле него, — пробуждающий мысли, которые я не смею теперь высказать. Согласитесь, прибавил он, стараясь ободрить шуткой и себя и доктора: — согласитесь, доктор, что в этой глупой, шутовской куче сора с же хоть зернышко серьёзного. Сознаемся в этом сегодня.

— Сегодня! воскликнул доктор.— Слушайте его! ха, ха, ха! Сегодня, в самый бессмысленный день во всем бессмысленном году! В этот день, здесь, на этом месте, дано было кровопролитное сражение. Здесь, где мы теперь сидим, где сегодня утром танцовали мои дочери, где полчаса тому назад собирали нам к завтраку плоды с этих дерев, пустивших корни не в землю, а в людей, — здесь угасли жизни столь многих, что несколько поколений после того, еще за мою память, здесь, под нашими ногами, разрыто было кладбище, полное костей, праха костей и осколков разбитых черепов. А из всех сражавшихся не было и ста человек, которые знали бы, за что они дерутся; в числе праздновавших победу не было и ста, которые знали бы, чему они радуются. Потеря или выигрыш битвы не послужили в пользу и полусотне. Теперь нет и поддюжины, которые сходились бы в мнении о причине и исходе сражения; словом, никто никогда не знал об нем ничего положительного, исключая тех, которые оплакивали убитых. Очень серьёзное дело! прибавил доктор со смехом.

— А мне так всё это кажется очень серьёзным, сказал Альфред.

— Серьёзным! воскликнул доктор. — Если вы такия вещи признаете серьёзными, так вам остается только или сойти с ума, или умереть, или вскарабкаться куда нибудь на вершину горы и сделаться отшельником.

— Кроме того, это было так давно, сказал Альфред.

— Давно! возразил доктор. — А чем занимался свет с тех пор? Ужь не проведали ли вы, что он занимался чем нибудь другим? Я, признаюсь, этого не заметил.

— Занимался, отчасти, и судебными делами, заметил Снитчей, мешая ложечкой чай.

— Несмотря на то, что судопроизводство слишком облегчено, прибавил его товарищ.

— Вы меня извините, доктор, продолжал Снитчей: — я уже тысячу раз высказывал в продолжении ваших споров мое мнение, а всё таки повторю, что в тяжбах и в судопроизводстве я нахожу серьёзную сторону, нечто, так сказать, осязательное, в чем видны цель и намерение....

Тут Клеменси Ньюком зацепила за угол стола, и зазвенели чашки с блюдечками.

— Что это? спросил доктор.

— Да всё эта негодная синяя сумка, отвечала Клеменси: — вечно кого нибудь с ног собьет.

— В чем видны цель и намерение, внушающия уважение, продолжал Снитчей.— Жизнь фарс, доктор Джеддлер, когда есть на свете судопроизводство?

Доктор засмеялся и посмотрел на Альфреда.

— Соглашаюсь, если это вам приятно, что война глупость, сказал Снитчей. — В этом я с вами соглашаюсь. Вот, например, прекрасное место, — он указал на окрестность вилкою, — сюда вторглись некогда солдаты, нарушители прав владения, опустошили его огнем и мечом. Хе, хе, хе! добровольно подвергаться опасности от меча и огня! Безрассудно, глупо, решительно смешно! И вы смеетесь над людьми, когда вам приходит в голову эта мысль; но взглянем на эту же прекрасную местность, при настоящих условиях. Вспомните об узаконениях относительно недвижимого имущества; о правах завещания и наследования недвижимости; о правилах залога и выкупа её; о статьях касательно арендного, свободного и податного ею владения; вспомните, продолжал Снитчей с таким одушевлением, что щелкнул зубами:— вспомните о путанице узаконений касательно прав и доказательства прав на владение, со всеми относящимися к ним противоречащими прежними решениями и многочисленными парламентскими актами; вспомните о бесконечном, замысловатом делопроизводстве по канцеляриям, к которому может подать повод этот прекрасный участок, — и признайтесь, что есть же и цветущия места в этой степи, называемой жизнью! Надеюсь, прибавил Снитчей, глядя на своего товарища, — что я говорю за себя и за Краггса?

Краггс сделал утвердительный знак, и Снитчей, несколько ослабевший от красноречивой выходки, объявил, что желает съесть еще кусок говядины и выпить еще чашку чаю.

— Я не защищаю жизни вообще, прибавил он, потирая руки и усмехаясь:— жизнь исполнена глупостей, и еще кое-чего хуже — обетов в верности, бескорыстии, преданности, и мало ли в чем. Ба! мы очень хорошо знаем их цену. Но всё таки вы не должны смеяться над жизнью; вы завязали игру, игру не на шутку! Все играют против вас, и вы играете против всех. Вещь презанимательная! Сколько глубоко соображенных маневров на этой шашешнице! Не смейтесь, доктор Джедддер, пока не выиграли игры; да и тогда не очень-то. Хе, хе, хе! Да, и тогда не очень, повторил Снитчей, покачивая головою и помаргивая глазами, как будто хотел прибавить: — а лучше по моему, покачайте головою.

— Ну, Альфред, спросил доктор: — что вы теперь скажете?

— Скажу, сэр отвечал Альфред: — что вы оказали бы величайшее одолжение и мне и себе, я думаю, если бы старались иногда забыть об этом поле битвы, и других подобных ему, ради более обширного поля битвы жизни, над которым солнце восходит каждый день.

— Боюсь, как бы это не изменило его взгляда, мистер Альфред, сказал Снитчей.— Бойцы жестоки и озлоблены в этой битве жизни; то и дело, что режут и стреляют, подкравшись сзади; свалят с ног, да еще и придавят ногою; не веселая картина.

— А я так думаю, мистер Снитчей, сказал Альфред: — что в ней совершаются и тихия победы, великие подвиги героизма и самопожертвования, — даже во многом, что мы зовем в жизни пустяками и противоречием, — и что подвиги эти не легче от-того, что никто об них не говорит и никто не слышит. А они каждый день совершаются где нибудь в безвестном уголке, в скромном жилище, в сердцах мужчин и женщин, — и каждый из таких подвигов способен примирить со светом самого угрюмого человека и пробудить в нем надежду и веру в людей, несмотря на то, что две четверти их ведут войну, а третья процессы. — Это не безделица.

Обе сестры слушали со вниманием.

— Хорошо, хорошо! сказал доктор: — я уже слишком стар, и мнений моих не изменит никто, ни друг мой Снитчей, ни даже сестра моя, Марта Джеддлер, старая дева, которая то же в былые годы испытала, как говорит, иного домашних тревог и пережила с тех пор иного симпатичных влечении к людям всякого сорта; она вполне вашего мнения (только что упрямее и бестолковее, потому-что женщина), и мы с нею никак не можем согласиться, и даже редко видимся. Я родился на этом поле битвы. Мысли мои уже с детства привыкли обращаться к истинной истории поля битвы. Шестьдесят лет пролетело над моей головой, и я постоянно видел, что люди, — в том числе Бог знает сколько любящих матерей и добрых девушек, вот как и моя, — чуть с ума не сходят от поля битвы. Это противоречие повторяется во всем. Такое невероятное безрассудство может возбудить только смех или слезы; я предпочитаю смех.

Бритн, с глубочайшим меланхолическим вниманием слушавший каждого из говоривших поочередно, пристал вдруг, как должно полагать, к мнению доктора, если глухой, могильный звук, вырвавшийся из уст его можно почесть на выражение веселого расположения духа. Лицо его, однако же, ни прежде, ни после того не изменилось ни на волос, так что хотя двое из собеседников, испуганные таинственным звуком, и оглянулись во все стороны, но никто и не подозревал в том Бритна, исключая только прислуживавшей с ним Клеменси Ньюком, которая, толкнувши его одним из любимых своих составов, локтем, спросила его шопотом и тоном упрека, чему он смеется?

— Не над вами! отвечал Бритн.

— Над кем же?

— Над человечеством, сказал Бритн.— Вот штука-то!

— Право, между доктором и этими адвокатами он с каждым днем становится бестолковее! воскликнула Клеменми, толкнувши его другим локтем, как будто с целью образумит его этим толчков. — Знаете ли вы, где вы? или вам надо напомнить?

— Ничего не знаю, отвечал Бритн с свинцовым взглядом и бесстрастным лицом:— мне все равно. Ничего не разберу. Ничему не верю. Ничего мне не надо.

Хотя этот печальный очерк его душевного состояния был, может быть, и преувеличен в припадке уныния, однакоже, Бенджамин Бритн, называемый иногда маленький Бритн, в отличие от Великобритании {Непереводимая игра слов. Имя Бритн (Britain) означает тоже и Бритниию; и Бритна назвали маленьким Бритном (Little Britain) в отличие от Великобритании (Great Brtain).}, как говорится: напр. юная Англия, в отличие от старой, определил свое настоящее состояние точнее, нежели можно было предполагать. Слушая ежедневно бесчисленные рассуждения доктора, которыми он старался доказать всякому, что его существование, по крайней мере, ошибка и глупость, бедняжка служитель погрузился мало по малу в такую бездну смутных и противоречащих мыслей, принятых извне и родившихся в нем самом, что истина на дне колодца, в сравнении с Бритном в пучине недоумения, была как на ладони. Только одно было для него ясно: что новые элементы, вносимые обыкновенно в эти прения Снитчеем и Краггсом, никогда не уясняли вопроса и всегда как будто доставляли только доктору случай брать верх и подкреплять свои мнения новыми доводами. Бритн видел в "Компании" одну из ближайших причин настоящего состояния своего духа и ненавидел ее за это от души.

— Не в том дело, Альфред, сказал доктор.— Сегодня, как сами вы сказали, вы перестаете быть моим воспитанником; вы уезжаете от нас с богатым запасом знаний, какия могли приобресть здесь в шкоде и в Лондоне, и с практическими истинами, какими мог скрепить их простак деревенский доктор; вы вступаете в свет. Первый период учения, определенный вашим бедным отцом, кончился; теперь вы зависите сами от себя и собираетесь исполнить его второе желание: но за долго до истечения трех лет, которые назначены для посещения медицинских школ за границею, вы нас забудете. Боже мой, вы легко забудете нас в полгода!

— Если забуду, — да вы сами знаете, что этого не случится. Что мне об этом говорить вам! сказал Альфред, смеясь.

— Мне ничего подобного неизвестно, возразил доктор. — Что ты на это скажешь, Мери?

Мери, играя ложечкой, хотела как будто сказать, — но она этого не сказала, — что он волен и забыть их, если может. Грация прижала её цветущее лицо к своей щеке и улыбнулась.

— Надеюсь, я исполнял обязанность опекуна как следует, продолжал доктор: — во всяком случае, сегодня утром я должен быть формально уволен и освобожден. Вот наши почтенные друзья, Снитчей и Краггс, принесли целую кипу бумаг, счетов и документов, для передачи вам вверенного мне капитала (желал бы, чтобы он был больше, Альфред; но вы будете великим человеком и увеличите его) и множество всяких вздоров, которые надо подписать, скрепить печатью и передать по форме.

— И утвердить подписью свидетелей, как того требует закон, сказал Снитчей, отодвигая тарелку и вынимая бумаги, которые товарищ его принялся раскладывать на столе.— Так как я и Краггс, мы были членами опеки вместе с вами, доктор, относительно вверенного нам капитала, то мы должны попросить ваших двух слуг засвидетельствовать подписи, — умеете вы писать, мистрисс Ньюком?

— Я не замужем, мистер, отвечала Клеменси.

— Ах, извините. Я сам этого не предполагал, пробормотал с улыбкою Снитчей, взглянувши на её необыкновенную наружность. — Умеете ли вы читать?

— Немножко, отвечала Клеменси.

— Псалтырь? лукаво заметил адвокат.

— Нет, сказала Клеменси. — Это слишком трудно. Я читаю только наперсток.

— Наперсток! повторил Снитчей. — Что вы говорите?

Клеменси покачала головой.

— Да еще терку для мушкатных орехов, прибавила она.

— Что за вздор! она должно быть сумасшедшая! сказал Снитчей, глядя на нее пристально.

Грация, однакоже, объяснила, что на упомянутых вещах вырезаны надписи, и что они-то составляют карманную библиотеку Клеменси Ньюком, не очень знакомой с книгами.

— Так, так, мисс Грация, сказал Снитчей. — Да, да. Ха, ха, ха! а я думал, что она не совсем в своем уме. Она смотрит такой дурой, пробормотал он с гордым взглядом. — Что же говорить наперсток, мистрис Ньюком?

— Я не замужем, мистер, заметила опять Клеменси.

— Так просто, Ньюком; не так ли? сказал Снитчей.— Ну, так что же гласит наперсток~то, Ньюком?

Как Клеменси, собираясь ответить на вопрос, раздвинула карман и заглянула в разверзтую глубину его, ища наперсток, которого тут не оказалось, — как потом раздвинула она другой и, увидевши его на дне, как жемчужину дорогой цены, начала добираться до него, выгружая из кармана всё прочее, как-то: носовой платок, огарок восковой свечи, свежее яблоко, апельсин, заветный, хранимый на счастье пенни, висячий замок, ножницы в футляре, горсти две зерен, несколько клубков бумаги, игольник, коллекцию папильоток, и сухарь, — и как всё это было по одиначке передано на сохранение Бритну, — это не важно, также как и то, что, решившись поймать и овладеть самовольным карманом, имевшим привычну цепляться за ближайший угол, она приняла и спокойно сохраняла позу, по видимому, несовместную с устройством человеческого тела и законами тяготения. Дело в том, что, наконец, она победоносно достала наперсток и загремела теркой, литература которых очевидно приходила в упадок от непомерного трения.

— Так это наперсток, не правда ли? спросил Снитчей. — Что же он говорить?

— Он говорит, отвечала Клеменси, медленно читая вокруг него, как вокруг башни: — За-бы-вай и про-щай.

Снитчей и Краггс засмеялись от души.

— Как это ново! заметил Снитчей.

— И как легко на деле! подхватил Краггс.

— Какое знание человеческой натуры! сказал Снитчей.

— И как удобно применить его к практике жизни! прибавил Краггс.

— А терка? спросил глава Компании.

— Терка говорит, отвечала Клемеиси:— "Делай для других то, чего сам от них желаешь."

— Обманывай, или тебя обманут, хотите вы сказать, заметил Снитчей.

— Не понимаю, отвечала Клеменси, в недоумении качая головою. — Я не адвокат.

— А будь она адвокатом, сказал Снитчей, поспешно обращаясь к доктору, как будто стараясь уничтожить следствия этого ответа: — она увидела бы, что это золотое правило половины её клиентов. В этом отношении они не любят шутить, — как ни забавен наш свет, — и складывают потом вину на нас. Мы, адвокаты, собственно ничто иное, как зеркала, мистер Альфред: к нам обращаются обыкновенно люди недовольные, несговорчивые и выказывают себя не с лучшей стороны; поэтому не справедливо сердиться на нас, если мы отражаем что нибудь неприятное. Надеюсь, прибавил Снитчей: — что я говорю за себя и Краггса?

— Без сомнения, отвечал Краггс.

— Итак, если мистер Бритн будет так добр, что принесет нам чернила, сказал Снитчей, снова принимаясь за бумаги: — мы подпишем, приложим печати и совершим передачу как можно скорее, а не то почтовая коляска проедет прежде, нежели мы успеем осмотреться, при чем и где мы.

Судя по наружности Бритна, можно было предположить с большою вероятностью, что коляска проедет, прежде нежели он узнает, где он. Он стоял в раздумьи, умственно взвешивая мнения доктора и адвокатов, адвокатов и доктора. Он делал слабые попытки подвести наперсток и терку (совершенно новые для него идеи) под чью бы то ни было философскую систему, словом, запутывался, как всегда запутывалась его великая тезка {Великобритания.} в теориях и школах. Но Клеменси была его добрым гением, несмотря на то, что он имел самое не высокое понятие об её уме, — ибо она не любила беспокоить себя отвлеченными умозрениями и постоянно делала все, что нужно, в свое время. Она в одну минуту принесда чернилицу и оказала ему еще дальнейшую услугу — толкнула его локтем и заставила опомниться. Нежное прикосновение её расшевелило его чувства, в более буквальном, нежели обыкновенно, значении слова, и Бритн встрепенулся.

Но теперь его возмутило сомнение, не чуждое людям его сословия, для которых употребление пера и чернила есть событие в жизни: он боялся, что, подписавши свое имя на документе, писанном чужою рукою, он пожалуй примет на себя какую нибудь ответственность или как нибудь там должен будет выплатить неопределенную, огромную сумму денег. Он подошел к бумагам с оговорками, и то по настоянию доктора, — потребовал времени взглянуть на документы, прежде, нежели подпишет (узорчатый почерк, не говоря уже о фразеологии, был для него китайскою грамотою), осмотрел их со всех сторон, нет ли где нибудь подлога, потом подписал — и впал в уныние, как человек, лишившийся всех прав и состояния. Синяя сумка — хранилище его подписи, получила с этой минуты какой-то таинственный интерес в его глазах, и он не мог от неё оторваться. Но Клеменси Ньюком, восторженно засмеявшись при мысли, что и она не без достоинства и значения, облокотилась на весь стол, как орел, раздвинувший крылья, и подперла голову левою рукою; это были приуготовительные распоряжения, по окончании которых она приступила к самому делу, — начала, не щадя чернил, выводить какие-то кабалистические знаки и в то же время снимать с них воображаемую копию языком. Вкусивши чернил, она разгорелась к ним жаждою, как бывает, говорят, с тигром, когда он отведает другого рода жидкость; она захотела подписывать всё и выставлять свое имя на всем без разбора. Словом, опека и ответственность были сняты с доктора; и Альфред, вступивши в личное распоряжение капиталом, был хорошо снаряжен в жизненный путь.

— Бритн! сказал доктор: — бегите к воротам и сторожите там коляску. Время летит, Альфред!

— Да, сэр, летит, поспешно отвечал молодой человек. Милая Грация, на минуту! Мери — она так прекрасна, так молода, так привлекательна, она дороже всего в мире моему сердцу, — не забудьте: я вверяю ее вам!

— Она всегда была для меня священным предметом попечений, Альфред. Теперь будет вдвое. Будьте уверены, я верно исполню мой долг.

— Верю, Грация; знаю наверное. Для кого это неясно, кто видит ваше лицо и слышит ваш голос? О, добрая Грация! Будь у меня ваше твердое сердце, ваш невозмутимый дух, как бодро расстался бы я сего дня с этими местами!

— Право? отвечала она с спокойной улыбкой.

— А всё-таки, Грация.... сестрица, — это слово как будто естественнее.

— Употребляйте его! подхватила она поспешно. Мне — приятно его слышать; не называете меня иначе.

— А всё-таки, сестрица, продолжал Альфред:— для меня и Мери лучше, что ваше верное и мужественное сердце остается здесь: это послужит нам в пользу и сделает вас счастливее и лучше. Если бы я мог, я не взял бы его отсюда для поддержания собственной бодрости.

— Коляска на горе! закричал Бритн.

— Время летит, Альфред, сказал доктор.

Мери стояла в стороне с потупленными глазами; при вести о появлении коляски, молодой любовник нежно подвел ее к сестре и предал в её объятия.

— Я только что сказал Грации, милая Мери, что, отъезжая, поручаю вас ей, как драгоценный залог. И когда я возвращусь и потребую вас назад, когда перед нами раскроется светлая перспектива брачной жизни, как приятно будет для нас позаботиться о счастьи Грации, предупреждать её желания, благодарностью и любовью уплатить ей хоть частицу великого долга.

Он держал Мери на руку; другая рука её обвилась около шеи сестры. Мери смотрела в спокойные, чистые, веселые глава сестры, и во взоре её выражались любовь, удивление, печаль и почти обожание. Она смотрела на лицо сестры, как на лицо светлого ангела. И сестра смотрела на Мери и жениха её ясно, весело и спокойно.

— И когда настанет время, продолжал Альфред: — это неизбежно, и я дивлюсь, что оно еще не настало; впрочем, Грация знает это лучше, и Грация всегда права, — когда и она почувствует потребность в друге, которому могла бы раскрыть всё свое сердце, которые был бы для неё тем, чем она была для нас, тогда, Мери, как горячо докажем мы ей нашу привязанность, как будем радоваться, что и она, наша милая, добрая сестра, любит и любима взаимно, как мы всегда того желали!

Младшая сестра не сводила глаз с Грации, не оглянулась даже на Альфреда. И Грация смотрела на нее и на жениха её всё теми же ясными, веселыми и спокойными глазами.

— И когда всё это пройдет, когда мы уже состареемся и будем жить вместе, непременно вместе, и будем вспоминать давно прошедшее, сказал Альфред: — да будет это время, особенно этот день, любимою эпохою ваших воспоминании; мы будем рассказывать друг другу, что мы думали и чувствовали; чего надеялись и боялись в минуту разлуки, как тяжело как было сказать прости....

— Коляска в лесу! закричал Бритн.

— Хорошо, сейчас.... и как встретились мы опять, и были счастливы, несмотря ни на что; этот день будет для вас счастливейшим в целом году и мы будем праздновать его, как тройной праздник. Не так ли, моя милая?

— Да! живо и с веселою улыбкою подхватила старшая сестра.— Но не мешкайте, Альфред. Времени мало. Проститесь с Мери, — и с Богом!

Он прижал младшую сестру к своему сердцу. Освободившись из его объятий, она опять приникла к сестре; и глаза её, всё с тем выражением любви и удивления, снова погрузились в спокойный, светлый и веселый взор Грации.

— Прощай, друг мой! сказал доктор.— Говорить о сердечных отношениях или чувствах, обещаниях и тому подобном, в таком — ха, ха, ха! вы знаете, что я хочу сказать, — было бы чистейшею глупостью. Скажу вам только, что если вы и Мери не отстанете от завиральных идей, я противоречить не буду и согласен назвать вас зятем.

— На мосту! прокричал Бритн.

— Пусть подъезжает теперь, сказал Альфред, крепко сжимая руку доктора.— Вспоминайте иногда обо мне, мой старый друг и наставник, сколько можете серьёзнее! Прощайте, мистер Снитчей! Прощайте, мистер Краггс!

— На дороге! закричал Бритн.

— Позвольте поцаловать вас, Клеменси Ньюком, по старому знакомству — дайте руку, Бритн, — прощайте, Мери, мое сокровище! прощайте, Грация, сестрица! незабывайте!

Спокойное, ясно-прекрасное лицо Грации обратилось к нему; но Мери не изменила ни положения, ни направления своего взгляда.

Коляска подъехада к воротам. Засуетились, уложили вещи. Коляска уехала. Мери не трогалась с места.

— Он машет тебе шляпой, сказала Грация: — твой названный супруг. Смотри!

Мери подняла голову и оглянулась на мгновение, потом оборотилась опять назад и, встретивши покойный взор сестры, зарыдала и упала ей на грудь.

— О, Грация, да благословит тебя Бог! Но я не в силах на это смотреть! сердце разрывается!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

 

У Снитчея и Краггса была на старом поле битвы небольшая, но удобная контора, где они очень удобно обделывали небольшия делишки и часто давали мелкия сражения, предводительствуя армиями истцов и ответчиков. Этих стычек, конечно, нельзя было назвать решительными битвами, потому-что дело подвигалось обыкновенно с быстротою черепахи; но участие в них "Компании" оправдывает общее название битвы: Снитчей и Краггс то подстрелят истца, то пустят картечью в ответчика, то бросятся в аттаку на какое нибудь спорное имение, то завяжут легкую перестрелку с иррегулярным отрядов мелких должников, — как когда случится и на какого неприятеля натолкнет их судьба. Газеты играли в некоторых их кампаниях (также как и в других, более славных) важную и выгодную роль. Чаще всего, по окончании дела под командою Снитчея и Краггса, обе сражавшияся стороны замечали, что они только с величайшим трудом могли выпутаться из дела, и что им не легко разглядеть свое положение с некоторою ясностью сквозь окружающия их густые облака дыма.

Контора Снитчея и Краггса находилась, как следует, на торговой площади; в постоянно открытую дверь вели только две отлогия ступеньки, — так что всякий вспыльчивый фермер мог попасть туда, рассердившись, в туже минуту. Кабинет их, он же и приемная для совещании, выходил окнами в поле; это была старая, низенькая комната, с мрачным потолком, который, казалось, хмурятся, разрешая запутанные юридические вопросы. Тут было несколько кожаных стульев с высокими спинками, обитые крупными медными гвоздями, в рядах которых кое где недоставало то двух, то трех; может быть, их выдернули рассеянные пальцы сбитых с толку клиентов. На стене висел в рамке портрет судьи, в таком ужасном парике, что, при виде только одного его локона, волоса вставали дыбом от ужаса. В шкафах, на полках, на столах лежали кипы бумаг, покрытые пылью; вдоль стен тянулись ряды несгараемых ящиков, с висячими замками и с надписями имен истцов или ответчиков; запуганные посетители, точно как околдованные, невольно перечитывали эти имена то просто, то на оборот, и составляли из них анаграммы, слушая, по видимому, Снитчея и Краггса, но не понимая ни слова из их речей.

У Снитчея, равно как и у Краггса, была подруга его частной и должностной жизни. Снитчей и Крагг были задушевные друзья и доверяли друг другу вполне; но за то мистрисс Снитчей, — так ужь устроено, для равновесия, в жизни, — подозрительно смотрела на Краггса, а мистриссь Краггс на Снитчея. "Право, ваши Снитчеи", говорила иногда мистрисс Краггс своему мужу, выражаясь в знак своего презрения во множественном числе, как будто речь идет об изношенных панталонах или другой вещи, не имеющей единственного числа: — не понимаю, на что вам ваши Снитчеи! Вы доверяете вашим Снитчеям слишком много; смотрите, как бы не пришлось вам согласиться со мною по неволе." А мистрисс Снитчей замечала своему мужу на счет Краггса, что если его когда нибудь обманут, так обманет Краггс, и что она от роду не видывала такого фальшивого взгляда, как у Краггса. Несмотря, однако же, на всё это, они жили вообще очень дружно, и мистрисс Снитчей была с мистрисс Краггс в тесном союзе против "конторы", в которой они видели своего общего врага и гнездо опасных (потому-что неизвестных) козней.

А между тем, в этой конторе Снитчей и Краггс собирали мед для своих ульев. Здесь засиживались они иногда, в хороший вечер, у окна в приемной, смотрели на поле битвы и дивились (что, впрочем, случалось обыкновенно во время съезда судей, когда накопление дел располагало их к чувствительности), дивились глупости людей, которые никак не могут ужиться в мире и судиться с комфортом. Здесь пролетали над ними дни, недели, месяцы и годы; календарем служило им постепенное уменьшение медных гвоздей на стульях и накопление бумажных кип на столах. Однажды вечером, года три спустя после завтрака в саду, сидели они здесь, один похудевший, а другой потолстевший, — и совещались о деле.

Они были не одни: с ними был человек лет тридцати или около того, одетый хорошо, но небрежно, с расстроенным лицом, но статный и не дурной собою; он сидел, печальный и задумчивый, в креслах, заложивши одну руку за пазуху, а другою взбивая свои густые волосы. Свитчей и Краггс сидели один против другого за ближайшею конторкою, на которой стоял один из незгараемых ящиков, отомкнутый и раскрытый. Часть заключавшихся в нем бумаг была разбросана по столу, и Снитчей перебирал остальные, поднося к свечке каждый документ по одиначке; пробежавший бумагу, он покачивал годовою, передавал ее Краггсу, который тоже пробегал ее глазами, покачивал головою я клал ее на стол. Иногда они останавливались и посматривали на задумчивого клиента, покачивая головами вместе; на ящике было выставлено имя Мейкля Уардена, из чего мы можем заключить, что это имя и ящик принадлежали посетителю, и что дела Мейкля Уардена были очень плохи.

— Вот я всё, сказал Снитчей, оборачивая последнюю бумагу.— Решительно нет никаких больше средств, никаких средств.

— Итак, всё потеряно, растрачено, заложено и продано, а? спросил клиент, поднявши глаза.

— Всё, отвечал Снитчей.

— И ничего нельзя сделать, говорите вы?

— Решительно ничего.

Клиент начал кусать ногти и опят погрузился в раздумье.

— И вы думаете, что мне даже не безопасно оставаться в Англии?

— Нигде во всем соединенном королевстве Великобритании и Ирландии, отвечал Снитчей.

— То есть, я истинно блудный сын, у которого нет ни отцовского крова, куда он мог бы возвратится, ни стада свиней, ни даже жолудей, чтобы поделиться имя с животными? А? продолжал клиент, качая ногою и устремивши глаза в пол.

Снитчей отвечал кашлем, как будто стараясь отстранить от себя этим подозрение, что он готов говорить о судебном деле аллегорически. Краггс закашлял тоже, в знак своего согласия с товарищем.

— Раззориться в тридцать лет! сказал клиент.

— Вы не раззорились, мистер Уарден, заметил Сеитчей. — Нет, до этого еще не дошло. Правда, оно и не далеко, но всё таки вы еще не раззорены. Опека....

— Чертовщина! прервал его клиент.

— Мистер Краггс, продолжал Снитчей: — позвольте у вас табачку. Благодарю вас, сэр.

Непоколебимый адвокат, нюхая табак с большим наслаждением, был, казалось, погружен в глубочайшее размышление о деле. Лицо клиента по немногу прояснялось; он улыбнулся и, поднявши глаза, сказал:

— Вы говорите об опеке. На долго эта опека?

— На долго ли? повторял Снитчей, отряхая табак с пальцев и расчитывая в уме время.— Для поправления вашего расстроенного имения, сэр? Если опека будет в хороших руках? у нас с Краггсом? лет шесть или семь.

— Лет шесть или семь умирать с голоду! воскликнул клиент с горьким смехом, в нетерпении переменивши позу.

— Умирать шесть или семь лет с голоду, мистер Уарден, сказал Снитчей: — это такое необыкновенное явление, что вы можете приобрести другое имение, показывая себя это время за деньги. Но мы думаем, что это невозможно, — я говорю за себя и Краггса, — и потому не советуем вам этого.

— Что же вы мне советуете?

— Я уже сказал вам: отдать имение в опеку. Несколько лет управления Снитчея и Краггса приведут его в порядок. Но чтобы мы могли взять на себя эту обязанность и ответственность, вы должны уехать и жить за границей. А что касается до голодной смерти, мы можем обеспечить вам несколько сот фунтов в год, даже при начале опеки, мистер Уарден.

— Несколько сот! возразил клиент. — Тогда как я проживал тысячи!

— Это, заметил Снитчей, медленно складывая бумаги в выложенный железом ящик: — это, конечно, не подлежит сомнению. Ни малейшему сомнению, повторил он про себя, в раздумьи продолжая свое занятие.

Адвокат, должно быть, знал, с кем имеет дело; во всяком случае, его сухое, довольно бесцеремонное обращение оказало благоприятное влияние на расстроенного клиента и расположило его к откровенности. А может быть, то, что клиент знал, с кем имеет дело, и сам нарочно вызвал адвоката на подобные предложения, чтобы, в свою очередь, смелее открыть ему кое какия намерения. Он по немногу подвид голову, посмотрел на неподвижного советника с улыбкою и, наконец, разразился смехом.

— Всё это прекрасно, сказал он:— упрямый друг мой...

Снитчей указал на своего товарища: "извините, — Снитчей и Компания".

— Виноват, мистер Краггс, продолжал клиент. — Итак, всё это прекрасно, упрямые друзья мои, — он наклонился вперед и понизил голос: — только вы не знаете и половины моих несчастий.

Снитчей уставил на него глаза, Краггс тоже.

— Я не только в долгах по уши, сказал клиент, но...

— Не влюблены же! воскликнул Снитчей.

— Да, влюблен! отвечал клиент, упавши назад в кресла и глядя на Компанию, с заложенными в карманы руками: — влюблен по уши!

— Не в наследницу какую нибудь, сэр? спросил Снитчей.

— Нет.

— И не в богачку?

— Нет, сколько мне известно; она богата только красотой и душевными качествами.

— Не в замужнюю, надеюсь? спросил Снитчей с особенным выражением.

— Разумеется нет.

— Ужь не в одну ли из дочерей доктора Джеддлера? воскликнул Снитчей, вдруг облокотившись на колени и выдвинувши лицо по крайней мере на аршин вперед.

— Да, отвечал клиент.

— Но, — ведь не в меньшую? продолжал Снитчей.

— В меньшую, отвечал клиент.

— Мистер Краггс, сказал Снитчей, успокоившись: — позвольте мне еще щепотку; благодарю вас. Очень рад объявить вам, мистер Уарден, что из этого ничего не выйдет: она дала уже слово, она сговорена. Вот товарищ мой может вам это подтвердить. Это дело вам известно.

— Известно, повторил Краггс.

— Может быть, и мне оно известно, спокойно возразил клиент: — да чтожь из этого? Вы живете в свете: неужели не случалось вам слышать, что женщина переменила свои мысли?

— Не спорю, сказал Снитчей:— случались жалобы на вдов и старых дев за нарушение данного слова; но в большей части таких судебных случаев....

— Судебных случаев! нетерпеливо прервал его клиент. — Не говорите мне о судебных случаях. Примеров так много, что они составят книгу гораздо попространнее всех ваших сводов. И кроме того, неужели вы думаете, что я прожил у доктора целых шесть недель по пустому?

— Я думаю, сэр, заметил Снитчей, важно обращаясь к своему товарищу, — что из всех несчастных случаев, которыми мистер Уарден обязан своим лошадям, — а этих случаев, как всем нам известно, было не мало, и стоили они ему не дешево, — самым несчастным, если он поет на этот лад, окажется тот, что он упал с седла у докторского сада, где сломал себе три ребра и ключицу и получил Бог знает сколько контузий. Нам ничего такого и в голову не приходило, когда мы услышали, что он выздоравливает, при помощи доктора, у него в доме. А теперь дело принимает дурной оборот, сэр, дурной, очень дурной. Доктор Джеддлер наш клиент, мистер Краггс.

— И Альфред Гитфильд тоже в роде клиента, мистер Снитчей, сказал Краггс.

— И Мейкдь Уарден нечто в роде клиента, заметил их беспечный собеседник:— даже не дурной клиент: он делал глупости лет десять или двенадцать сряду. Теперь, конечно, крылья подрезаны, перья с них общипаны и сложены вот в этом ящике, — и он решился остепениться и образумиться. В доказательство чего Мейкль Уарден намерен, если можно, жениться на Мери, дочери доктора, и увезти ее с собою.

— Действительно, мистер Краггс, начал Снитчей....

— Действительно, почтенная Компания, мистер Снитчей и Краггс, прервал его клиент: — вы знаете ваши обязанности относительно клиентов, то есть, очень хорошо знаете, что вовсе не обязаны вмешиваться в дело любви, которое я принужден вам доверить. Я не намерен похитить ее без её согласия. Тут нет ничего противозаконного. Я никогда не был близким другом мистера Гитфильда, и следовательно, не изменяю ему. Мы любим одну и туже девушку, и я ищу, сколько могу, взаимности, также как и он ее искал.

— Это ему не удастся, мистер Краггс, сказал Снитчей, очевидно встревоженный: — никак не удастся, сэр. Она любит мистера Альфреда.

— Любить? спросил клиент.

— Она любит его, мистер Краггс, повторил Снитчей. — Я не даром прожил в доме у доктора шесть недель,

Несколько месяцов тому назад, и сначала сам это подозревал, заметил клиент. — Да, она действительно любила бы его, если бы это зависело от её сестры; но я наблюдал за ними: Мери избегала всякого случая произнести его имя и говорить об этом предмете; малейший намек очевидно огорчал ее.

— От-чего это, мистер Краггс, знаете вы? от-чего это, сэр? спросил Снитчей.

— Наверное не знаю от-чего, хотя и можно бы отыскать правдоподобные причины, сказал клиент, улыбаясь вниманию и замешательству в блестящих глазах Снитчея и осторожности, с какою он вел разговор, стараясь разведать все обстоятельства дела: однако же, это так. Она была очень молода, когда дала слово (не уверен даже, можно ли это принять за обязательство); может статься, она раскаялась после, может статься, — это похоже на хвастовство, но клянусь вам, я говорю вовсе не из желания похвастать, — может статься, она влюбилась в меня, как я влюбился в нее.

— Хе, хе! мистер Альфред, — вы помните мистер Краггс, — он товарищ её дества, сказал Снитчей с принужденным смехом. — Они почти вмести выросли.

— Тем вероятнее, что всё это ей, может быть, наскучило, спокойно продолжал клиент: — и что она не прочь от новой любви нового любовника; явился же он при романических обстоятельствах; про него идет молва, что жил он весело и беспечно, не обижая других, а в глазах деревенской девушки это имеет свою прелесть; к тому же он молод, не дурен собою, — это опять может показаться вам хвастовством, но клянусь вам опять, я говорю вовсе не из желания похвастать, — да, молод и не дурен собою, так-что перещеголяет, может быть, самого Альфреда.

Этого нельзя было отрицать; Снитчей уверялся в том, взглянувши на Уардена. В беспечной наружности его было что-то неподдельно грациозное и приятное. Красивое лицо его и стройная фигура невольно пробуждали мысль, что всё в нем могло быть гораздо лучше, если бы он захотел, и что взявшись за дело, за что нибудь серьёзное (чего с ним до сих пор не случалось), он выказал бы очень много энергия я ума.

— Опасный повеса, подумал проницательный адвокат.

— Теперь, заметьте, Снитчей, и вы, Краггс, продолжал Уарден, поднявшись с места я взявши их за пуговицы, так чтобы никто из них не мог ускользнуть: — я не спрашиваю у вас никакого совета. Вы в этом деле решительно не должны брать ничью сторону; тут нечего вмешиваться таким степенным людям, как вы. Я в немногих словах изображу вам мое положение и мои намерения, а потом предоставлю вам позаботиться о моих денежных обстоятельствах как можете получше, потому-что если я убегу с прекрасною дочерью доктора (надеюсь, что это мне удастся, и что под её влиянием я сделаюсь другим человеком), так разумеется мне понадобится больше денег, нежели одному. Впрочем, переменивши образ жизни, я скоро поправлю мои дела.

— Я думаю, лучше не слушать всего этого, мистер Краггс? сказал Снитчей, взглянувши на него через клиента.

— Я тоже думаю, отвечал Краггс, — но оба слушали внимательно.

— Можете я не слушать, возразил Уарден:— но я всё таки буду продолжать. Я не намерен просят согласия у доктора: он не даст его, — я не думаю, чтобы я был перед ним виноват: не говоря уже о том, что он сам называет всё это вздором, я надеюсь избавить дочь его, мою Мери, от события, которое, я знаю это, ужасает и огорчает ее, то есть, от новой встречи с старым любовником. Нет ничего вернее, как то, что она боится его возвращения. Всё это ни для кого не обидно. Меня преследуют так жарко, что я веду жизнь летучей рыбы, — выгнав из собственного своего дома, из собственных владений, принужден проживать тайком; впрочем, и дом и земли, да еще и с значительною прибавкою, опять поступят в мое владение, как сами вы знаете и говорите; а Мери, по вашим же осторожным и основательным расчетам, будет, через десять лет, называясь мистрисс Уарден, богаче, нежели называясь мистрисс Гитфильд. Не забудьте, в заключение, что она ужасается его возвращения, и что ни он, ни кто либо другой не может любить ее сильнее моего. Кто жь тут потерпит несправедливость? Дело чистое. Мои права ничем не хуже его, если она решит в мою пользу; а я только ее признаю в этом деле судьею. Вы не хотите звать ничего больше, и я ничего больше не скажу вам. Теперь вам известны мои намерения и потребности. Когда должен я уехать?

— Через неделю, сказал Снитчей. Мистер Краггс?...

— Несколько раньше, я думаю, отвечал Краггс.

— Через месяц, сказал клиент, внимательно наблюдая за выражением их лиц:— ровно через месяц. Сегодня четверг. Удастся мне или не удастся, а ровно через месяц в этот день я еду.

— Отсрочка слишком велика, сказал Снитчей: — слишком. Но пусть ужь будет так. Я думал, он скажет: через три месяца, пробормотал он тихонько. Вы идете? Доброй ночи, сэр!

— Прощайте, отвечал клиент, пожимая Компании руки. Когда нибудь вы увидите, что я употреблю мое богатство с толком. Отныне Мери — путеводная звезда моя!

— Осторожнее с лестницы, сэр; здесь она не светит, заметил Снитчей. — Прощайте!

— Прощайте.

Снитчей и Краггс стояли на пороге, каждый со свечою в руке, светя ему с лестницы; когда он ушел, они взглянули друг на друга.

— Что вы об этом думаете, мистер Краггс? спросил Снитчей.

Краггс покачал годовою.

— Помнится, что в день снятия опеки мы заметили как будто что-то странное в их расставаньи, сказал Снитчей.

— Да.

— Впрочем, может быть мистер Уарден ошибается, продолжаль Снитчей, замыкая ящик и ставя его на место.— А если и нет, так маленькая измена не диво, мистер Краггс. Впрочем, я думал, что эта красоточка ему верна. Мне даже, казалось, сказал Снитчей, надевая теплый сюртук и перчатки (на дворе было очень холодно) и задувая свечу:— мне даже казалось, что в последнне время она сделалась тверже характером и решительнее, вообще похожее на сестру.

— Мистрисс Краггс тоже это заметила, сказал Краггс. — Если бы Уарден обчелся! сказал добродушный Снитчей:— но как он ни ветрен, как ни пуст, а знает немножко свет и людей, — да как и не знать: он заплатил за науку довольно дорого. Я ничего не могу решить наверное, и лучше нам не мешаться, мистер Краггс: мы тут ничего не можем сделать.

— Ничего, повторил Краггс.

— Приятель наш доктор видят в этих вещах вздор, сказал Снитчей, качая годовою: — надеюсь, что ему не понадобится его философия. Друг наш Альфред говорит о битве жизни, — он опять покачал годовою, — надеюсь, что он не падет в первой схватке. Взяли вы вашу шляпу, мистер Краггс, я погашу другую свечу.

Краггс отвечал утвердительно, и Снитчей погасил свечу. Они ощупью вышли из комнаты совещаний, темной, как настоящее дело, или юриспруденция вообще.

 

——-

 

Сцена моего рассказа переносится теперь в уютную комнату, где в этот же самый вечер сидели перед добрым огоньком свежий еще старик доктор и его дочери. Грация шила, Мери читала вслух. Доктор, в шлафроке и туфлях, лежал, протянувши ноги на теплый ковер, в покойных креслах, слушал чтение и смотрел на дочерей.

Нельзя было не любоваться ими. Никогда и нигде подобные головки не украшали и не освящали домашнего огонька. Три года сгладили прежнюю между ними разницу; на светлом челе меньшой сестры, в выражении её глаз и в звуке голоса высказывалась та-же серьёзная натура, которая гораздо раньше определилась, вследствие потери матери и в старшей. Но Мери всё еще казалась слабее и красивее сестры; она всё еще как будто приникала к груди Грации, полагая на всё всю свою надежду и ища в её глазах совета и заступничества, в этих глазах, по прежнему светлых, спокойных и веселых.

Мери читала: "И здесь, под родимым кровом, где всё было ей так дорого по воспоминаниям, она почувствовала теперь, что близок час испытания для её сердца, и что отсрочка невозможна. О, родной кров наш! наш друг и утешитель, когда все нас покинут! расстаться с тобою в какую бы то ни было минуту жизни между колыбелью и гробом...."

— Мери, моя милая! сказала Грация. — Ну, что там? спросил ее отец.

Она взяла протянутую ей руку сестры и продолжала читать; голос её дрожал, хотя она и старалась произносить слова твердо.

"Расстаться с тобою в какую бы то ни было минуту жизни между колыбелью и гробом, — всегда горько. О, родной кров, верный друг ваш, так часто забываемый неблагодарными! будь добр к покидающим тебя и не преследуй блуждающие стопы их упреками воспоминания! Если когда нибудь образ твой возникнет перед их очами, не смотри на них ласково, не улыбаяся им давно знакомою улыбкою! Да не увидят они седую главу твою в лучах любви, дружбы, примирения, симпатии. Да не поразит бежавшую от тебя знакомое слово любви! но, если можешь, смотри строго и сурово, из сострадания к кающейся! "

— Милая Мери, не читай сегодня больше, сказала Грация, заметивши на глазах у неё слезы.

— И не могу, отвечала Мери, закрывая книгу.— Все буквы как в огне!

Это позабавило доктора; он засмеялся, потрепавши дочь по голове.

— Как! в слезах от сказки! сказал доктор. — От чернил и бумаги! Оно, конечно, впрочем, всё выходит на одно: принимать за серьёзное эти каракульки или что нибудь другое, равно рационально. — Отри слезы, душа моя, отри слезы. Ручаюсь тебе, что героиня давным давно возвратилась в свой родимый дом, и всё кончилось благополучно. А если и нет, так что такое в самом деле родимый кровь? четыре стены — и только; а в романе и того меньше, — тряпье и чернила. — Что там еще?

— Это я, мистер, сказала Клеменси, выставивши голову в двери.

— Что с вами? спросил доктор.

— Слава Богу ничего, отвечала Клеменси; и действительно, чтобы увериться в этом, стоило только взглянуть на её полное лицо, всегда добродушное, даже до привлекательности, несмотря на отсутствие красоты. Царапины на локтях, конечно, не считаются обыкновенно в числе красот, но, пробираясь в свете, лучше повредить в тесноте локти, нежели нрав, — а нрав Клеменси был цел и невредим, как ни у какой красавицы в государстве.

— Со мною-то ничего не случилось, сказала Клеменси, входя в комнату: — но — пожалуйте сюда поближе, мистер.

Доктор, несколько удивившись, встал и подошел.

— Вы приказывали, что бы я ни давала вам, — знаете, — при них, сказала Клеменси.

Незнакомый с домашнею жизнью доктора заключил бы из необыкновенных её взглядов и восторженного движения локтей, — как будто она хотела сама себя обнять, — что дело идет по крайней мере о целомудренном поцалуе. Сам доктор было встревожился, но успокоился в туже минуту: Клеменси бросилась к своим карманам, сунула руку в один, потом в другой, потом опять в первый — и достала письмо.

— Бритн ездил по поручению, шепнула она, вручая его доктору: — увидел, что пришла почта, и дождался письма.— Тут в углу стоит А. Г. Бьюсь об заклад, что мистер Альфред едет назад. Быть у нас в доме свадьбе: сегодня поутру у меня в чашке очутились две ложечки. Что это он так медленно его открывает.

Всё это было сказано в виде монолога, в продолжении которого она всё выше и выше подымалась на ципочки, нетерпеливо желая узнать новости, и, между прочим, занималась свертыванием передника в пробочник и превращением губ в бутылочное горлышко. Наконец, достигши апогея ожиданий и видя, что доктор всё еще продолжает читать, она обратно опустилась на пятки и в немом отчаянии закрыла голову передником, как будто не в силах выносить дольше неизвестности.

— Эй! дети! закричал доктор.— Не выдержу: я от роду ничего не мог удержать в секрете. Да и многое ли, в самом деле, стоит тайны в таком.... ну, да что об этом!— Альфред будет скоро назад.

— Скоро! воскликнула Мери.

— Как! а сказка? уже забыта? сказал доктор, ущипнувши ее за щоку. — Я знал, что эта новость осушить слезы. Да. "Пусть приезд мой будет для них сюрпризом", пишет он. Да нет, нельзя; надо приготовить ему встречу.

— Скоро приедет! повторила Мери.

— Ну, может быть, и не так скоро, как вам хочется, возразил доктор: — но всё таки срок не далек. Вот посмотрим. Сегодня четверг, не так ли? Да, так он обещает быть здесь ровно через месяц, день в день.

— В четверг через месяц, грустно повторила Мери.

— Какой веселый будет это для нас день! что за праздник! сказала Грация и поцаловала сестру. — Долго ждали мы его, и наконец он близко.

Мери отвечала улыбкой, улыбкой грустной, но полной сестринской любви; она смотрела в лицо Грации, внимала спокойной гармонии её голоса, рисовавшего счастие свидания, — и радость и надежда блеснули и на её лице.

На нем выразилось и еще что-то, светло разлившееся по всем чертам, — но назвать его я не умею. То не был ни восторг, ни чувство торжества, ни гордый энтузꙗзм: они не высказываются так безмятежно. То были не просто любовь и признательность, хотя была и их частичка. Это что-то проистекло не из низкой мысли: от низкой мысли не просветлеет лицо и не заиграет на губах улыбка и дух не затрепещет, как пламя, сообщая волнение всему телу.

Доктор Джеддлер, на зло своей философской системе — (он постоянно противоречил ей и отрицал на практике; впрочем, так поступали и славнейшие философы) — доктор Джеддлер невольно интересовался возвращением своего старинного воспитанника, как серьезным событием. Он опять сел в свои покойные кресла, опять протянул ноги на ковер, читал и перечитывал письмо и не сводил речи с этого предмета.

— Да, было время, сказал доктор, глядя на огонь: — когда вы резвились с ним, Грация, рука об руку, в свободный часы, точно вара живых кукол. Помнишь?

— Помню, отвечала она с кротким смехом, усердно работая иголкой.

— И через месяц!... продолжал доктор в раздумьи. — А с тех пор как будто не прошло и года. И где была тогда ноя маленькая Мери?

— Всегда близь сестры, хоть и малютка, весело отвечала Мери. — Грация была для меня всё, даже когда сама была ребенком.

— Правда, правда, сказал доктор. — Грация была маленькою взрослою женщиной, доброй хозяйкой, распорядительной, спокойной, кроткой; она переносила наши капризы, предупреждала наши желания и всегда готова была забыть о своих, даже и в то время. Я не помню, чтобы ты когда нибудь, Грация, даже в детстве, выказала настойчивость или упорство, исключая только, когда касались одного предмета.

— Боюсь, не изменилась ли я с тех вор к худшему, сказала Грация, смеясь и деятельно продолжая работу. — В чем же это я была так настойчива?

— А разумеется на счет Альфреда, отвечал доктор.— Тебя непременно должны были называть его женою; так мы тебя и звали, и это было тебе приятнее (как оно ни смешно кажется теперь), нежели называться герцогиней, — если бы это зависело от вас.

— Право! спросила Грация спокойно.

— Неужели ты не помнишь? возразил доктор.

— Помнится что-то, отвечала она: — только немного. Этому прошло уже столько времени! — и она запела старинную, любимую песню доктора.

— У Альфреда будет скоро настоящая жена, сказала она. — Счастливое будет это время для всех вас. Моя трехлетняя опека приходит к концу, Мери. Мне легко было исполнить данное слово; возвращая тебя Альфреду, я скажу ему, что ты нежно любила его всё это время, и что ему ни разу не понадобились мои услуги. Сказать ему это, Мери?

— Скажи ему, милая Грация, отвечала Мери, — что никто не хранил врученного ему залога великодушнее, благороднее, неусыпнее тебя, и что я любила тебя с каждым днем всё больше и больше. О, как люблю я тебя теперь!

— Нет, отвечала Грация, возвращая ей поцалуи:— этого я не могу ему сказать. Предоставим оценить мою заслугу воображению Альфреда. Оно не поскупится, милая Мери, также как и твое.

Она опять принялась за работу, которую оставила было, слушая горячия похвалы сестры, и опять запела любимую старинную песню доктора. А доктор, сидя в спокойных креслах и протянувши ноги на ковер, слушал этот напев, бил о колено такт письмом Альфреда, посматривал на дочерей и думал, что из множества пустяков на этом пустом свете, эти пустяки — вещь довольно приятная.

Между тем, Клеменси Ньюком, исполнивши свое дело и узнавши, наконец, новости, сошла в кухню, где помощник её, мистер Бритн, покоился после ужина, окруженный такой полной коллекцией блестящих горшков, ярко вычищенных кострюль, полированных колпаков с блюд, сверкающих котлов и других доказательств её деятельности, размещенных на водках и на стенах, что, казалось, он сидит в средине зеркальной залы. Большая часть этих вещей отражали его образ, конечно, без малейшей лести; и притом в них вовсе незаметно было согласия: в одних лицо его вытягивалось в длину, в других в ширину, в однех он был довольно благообразен, в других невыносимо гадок, смотря по натуре отражающей вещи, — точно как один и тот же факт во мнении разных людей. Но все они были согласны в том, что среди них сидит, в совершенном покое, человек с трубкою в зубах, возле кружки вина, и благосклонно кивает головой Клеменси, подошедшей к его столу.

— Каково поживаете, Клемми? спросил Бритн: — что нового?

Клеменси сообщила ему новость, и он выслушал ее очень милостиво. Благая перемена была видна во всей особе Бенджамина. Он стал гораздо толще, гораздо красивее, веселее и любезнее во всех отношениях. Точно как будто лицо его было прежде завязано узлом, а теперь развязалось и развернулось.

— Должно быть, Снитчею и Краггсу опять будет работа, заметил он, медленно покуривая. — А нам, Клемми, опять придется быть свидетелями.

— Да, отвечала его прекрасная собеседница, делая свой любимый жест любимыми членами — локтями. — Я сама желала бы, Бритн.

— Что желала бы?

— Выйти за муж, сказала Клеменси.

Бенджамин вынул изо рта трубку и захохотал от души.

— Что и говорить! годитесь вы в невесты! сказал он.— Бедняжка Клемми!

Эта мысль показалась Клеменси столько же забавною, как и ему, и она тоже засмеялась от всей души.

— Да, сказала она, гожусь: — или нет?

— Вы никогда не выйдете замуж, вы сами это знаете, сказал Бритн, опять принимаясь за трубку.

— Право? вы так думаете? спросила Клеменси с полною доверчивостию.

Бритн покачал головою.

— Нет никакой надежды! произнес он.

— От-чего же? отвечала Клеменси. — А может быть, не сегодня — завтра вы сами задумаете жениться, Бритн, а?

Такой внезапный вопрос о таком важном деле требовал размышления. Выпустивши густое облако дыму и посмотревши на него сперва с одной, потом с другой стороны, как будто оно составляло самый вопрос, который он обсуживает со всех сторон, мистер Бритн отвечал, что на счет этого он еще ничего не решил, но что действительно думает, чти оно может этим кончиться.

— Желаю ей счастья, кто бы она ни была! воскликнула Клеменси.

— О, что она будет счастлива, в этом нет сомнения, сказал Бенджамин.

— А всё таки она не была бы так счастлива, и муж у неё был бы не такой любезный, не будь меня, заметила Клеменси, облокотясь на стол и глядя назад на свечу:— впрочем, я уверена, что это случилось само собою, а я тут ничего. Не так ли, Бритн?

— Конечно, не будь вас, так оно было бы не то, отвечал Бритн, дошедши до того момента наслаждения трубкою, когда курящий только чуть чуть решается раскрывать рот для речи и, покоясь в сладкой неге на креслах, обращает на собеседника только одни глаза, и то очень неохотно и неопределенно. — О, я вам обязав очень многим, Клем, вы это знаете.

— Это очень любезно с вашей стороны, возразила Клеменси.

И в тоже время, обративши мысли и взор на сальную свечу и внезапно вспомнивши о целительных свойствах сала, она щедро принялась намазывать им свой левый локоть.

— Вот видите ли, продолжал Бритн глубокомысленным тоном мудреца: — я в свое время изучил многое; у меня всегда было стремление к изучению; я прочел много книг о хорошей и о худой стороне вещей, потому-что в молодости я шел по литературной части.

— В самом деле! воскликнула Клеменси в удивлении.

— Да, продолжал Бритн: — я года два прятался за книжными полками, всегда готовый выскочить, если кто нибудь подтибрит книгу; а потом я служил рассыльным у корсетницы швеи и разносил в Клеевчатых коробках обман и обольщение, — это ожесточило мое сердце и разрушило во мне веру в людей; потом я наслушался разных разностей здесь у доктора, — это очерствило мое сердце еще больше; и на конец концов, я рассудил, что вернейшее средство оживить его и лучший спутник в жизни — терка.

Клеменси хотела было прибавить и свою мысль, но он предупредил ее.

— В союзе с наперстком, прибавил он глубокомысленно.

— Делай для других то, что.... и пр.... вы знаете, прибавила Клеменси и в восторге от признания сложивши руки и натирая слегка локти. — Какое короткое правило, не правда ли?

— Не знаю, сказал Бритн, можно ли это считать за хорошую философию. — У меня есть на счет этого кое какия сомнения, но за то опять это правило очень удобно и избавляет от многих неприятностей, чего не делает иногда настоящая философия.

— А вспомните, какой вы были прежде! сказала Клеменси.

— Да, заметил Бритн: — и всего необыкновеннее, Клемми, то, что я переменился через вас. Вот что странно: через вас! А я думаю, что у вас в голове нет и половины идеи.

Клеменси нисколько не обижаясь, покачала головою, засмеялась, почесала локти и объявила, что и сама так думает.

— Я почти в этом уверен, сказал Бритн.

— Вы правы, правы, отвечала Клеменси. — Я не имею претензий на идеи. На что мне они?

Бенджамин вынул изо рта трубку и начал смеяться, пока слезы не потекли у него во лицу.

— Что вы за простота, Клемми! сказал он, покачивая головою и отирая слезы в полном удовольствии от своей шутки. Клеменси и не думала противоречить: глядя на него, она тоже захохотала от всей души.

— Нельзя не любить вас, Клем, сказал Бритн: — вы в своем роде прекрасное создание: дайте вашу руку. Что бы ни случилось, я никогда вас не забуду, никогда не перестану быть вашим другом.

— В самом деле? воскликнула Клеменси.— Это от вас очень мило.

— Да, да, я ваш заступник, сказал Бритн, отдавая ей трубку, чтобы она выбила табак. — Постойте! что это за странный шум?

— Шум? повторила Клеменси.

— Чьи-то шаги снаружи. Точно как будто кто-то спрыгнул с ограды на землю, заметил Бритн. Что, там на верху все уже легли?

— Теперь уже легли, отвечала она.

— Вы ничего не слышали?

— Ничего.

Оба стали прислушиваться: всё было тихо.

— Знаете ли что, сказал Бритн, снимая фонарь: — обойду-ка я дом, — оно вернее. Отомкните дверь, покамест я засвечу фонарь, Клемми.

Клеменси поспешила отворить дверь, но заметила ему, что он проходятся попусту, что всё это ему почудилось, и так далее. Бритн отвечал, что очень может статься, во всё таки вышел, вооруженный кочергой, и начал светить фонарем во все стороны, вблизь и вдаль.

— Всё тихо, как на кладбище, сказала Клеменси, глядя ему вслед, — и почти также страшно.

Оглянувшись назад в кухню, она вскрикнула от ужаса: перед ней мелькнула какая-то тень. — Что это? закричала она.

— Тс! тихо произнесла Мери дрожащим голосом. — Ты всегда меня любила, не правда ли?

— Любила ли я вас! какое тут сомнение!

— Знаю. И я могу тебе довериться, не правда ли? теперь мне некому довериться, кроме тебя.

— Конечно, добродушно отвечала Клеменси.

— Там ждет меня кто-то, сказала Мери, указывая на дверь. Я должна с ним видеться и переговорить сегодня же. — Мейкль Уарден! ради Бога, удалитесь! Не теперь еще!

Клеменси изумилась и смутилась, взглянувши по направлению глаз говорившей: в дверях виднелась чья-то темная фигура.

— Вас каждую минуту могут открыть, сказала Мери. — Теперь еще не время! Спрячьтесь где нибудь и обождите, если можете. Я сейчас приду.

Он поклонился ей рукою и удалился.

— Не ложись спать, Клеменси. Дождись меня здесь! сказала Мери поспешно. Я почти целый час искала поговорить с тобой. О, не измени мне!

Крепко схвативши дрожащую руку Клеменси и прижавши ее к груди, — выразительный жест страстной мольбы, красноречивее всяких слов, — Мери вышла, увидевши свет от возвращающагося фонаря.

— Всё благополучно: никого нет. Почудилось, должно быть, сказал Бритн, задвигая и замыкая дверь. — Вот что значит, у кого пылкое воображение! Ну! это что?

Клеменси не могла скрыть следов своего удивления и участия: она сидела на стуле, бледная, дрожа всем телом.

— Что такое! повторила она, судорожно дергая руками и локтями и посматривая на всё, кроме Бритна. — Как это от вас хорошо, Бритн! Напугали досмерти шумом, да фонарем, да Бог знает чем, ушли, да еще спрашиваете: что такое?

— Если фонарь пугает вас досмерти, Клемми, сказал Бритн, спокойно задувая и вешая его на место: — так от этого видения избавиться легко. Но ведь вы, кажется, не трусливого десятка, сказал он, наблюдая ее пристально: — и не испугались, когда что-то зашумело и я засветил фонарь. Чтоже вам забрело в голову? Ужь не идея ли какая нибудь, а?

Но Клеменси пожелала ему покойной ночи и начала суетиться, давая тем знать, что намерена немедленно лечь спать; Бритн, сделавши оригинальное замечание, что никто не поймет женских причуд, пожелал и ей спокойной ночи, взял свечу и лениво побрел спать.

Когда всё утихло, Мери возвратилась.

— Отвори двери, сказала она: — и не отходи от меня, покамест я буду говорить с ним.

Как ни робки были её манеры, в них всё таки было что-то решительное, и Клеменси не в силах была противиться. Она тихонько отодвинула задвижку; но, не поворачивая еще ключа, оглянулась на девушку, готовую выйти, когда она отворит дверь.

Мери не отвернулась и не потупила глаз; она смотрела на нее с лицом, сияющим молодостию и красотою. Простое чувство говорило Клеменси, как ничтожна преграда между счастливым отеческим кровом, честною любовью девушки — и отчаяньем семейства, потерею драгоценного перла его; эта мысль пронзила её любящее сердце и переполнила его печалью и состраданием, так что она зарыдала и бросилась на шею Мери.

— Я знаю не много, сказала она: — очень не много; но я знаю, что этого не должно быть. Подумайте, что вы делаете!

— Я думала уже об этом не раз, ласково отвечала Мери.

— Обдумайте еще раз. Отложите до завтра.

Мери покачала головою.

— Ради Альфреда, сказала Клеменси с неподдельною торжественностью: — ради того, кого вы любили когда-то так сильно!

Мери закрыла лицо руками и повторила:— "когда-то!" как будто сердце у неё разорвалось на двое.

— Пошлите меня, продолжала Клеменси, уговаривая ее.— Я скажу ему всё, что прикажете. Не переходите сегодня за порог. Я уверена, что из этого не выйдет ничего хорошего. О! в недобрый час принесло сюда мистера Уардена! Вспомните вашего доброго отца, вашу сестрицу!

— Я всё обдумала, сказала Мери, быстро подымая голову.— Ты не знаешь, в чем дело, ты не знаешь. Я должна с ним переговорят. Слова твои доказывают, что ты лучший, вернейший в мире друг, — но я должна сделать этот шаг. Хочешь ты идти со мною, Клеменси, спросила она, цалуя ее:— или идти мне одной?

Опечаленная и изумленная Клеменси повернула ключ и отворила дверь. Мери быстро шагнула в мрачную, таинственную ночь за порогом, держа Клеменси за руку.

Там, в темноте, он подошел к Мери, и они разговаривали долго и с жаром; рука, крепко державшая руку Клеменси, то дрожала, то холодела, как лед, то судорожно сжималась, бессознательно передавая чувства, волновавшия Мери в продолжении разговора. Они воротились; он проводил их до дверей; остановившись здесь на минуту, он схватил другую её руку, прижал к губам и потом тихо удалился.

Дверь снова была задвинута и замкнута, и Мери снова очутилась под родимым кровом. Как ни была она молода, она не склонилась под тяжестью внесенной сюда тайны; напротив того, на лице её сияло сквозь слезы то же выражение, которому я не мог вами названия.

Она жарко благодарила своего скромного друга — Клеменси, и уверяла ее в безусловной к ней доверенности. Благополучно добравшись до своей комнаты, она упала на колени, и — могла молиться, с бременем такой тайны на сердце! могла встать от молитвы, спокойная и ясная, наклониться над спящею сестрою, посмотреть ей в лицо и улыбнуться, хоть и грустною улыбкой! могла поцаловать ее в лоб и прошептать, что Грация всегда была для неё матерью и всегда любила ее, как дочь! Она могла, легши в постель, взять спящую руку сестры и положить ее себе около шеи, — эту руку, которая и во сне, казалось, готова защищать и ласкать ее! — могла проговорить над полуоткрытыми губами Грации: — господь с тобой! могла, наконец, заснуть! Но во сне она вскрикнула своим невинным и трогательным голосом, что она совершенно одна, что все ее забыли.

Месяц проходит скоро, как бы он ни тянулся. Месяц с этой ночи до приезда Альфреда пролетел быстро и исчез, как дым.

Настал день, назначенный для приезда, бурный, зимний день, от которого старый дом пошатывался, как будто вздрагивая от холода; такой день, когда дома вдвое живее чувствуешь, что дома, когда сидишь у камина с особенным наслаждением, и на лицах вокруг огонька ярче играет румянец, и собеседники теснее сдвигаются в кружок, как будто заключая союз против разъяренных, ревущих на дворе стихий, — бурный, зимний день, который так располагает к веселью за запертыми ставнями и опущенными сторами, к музыке, смеху, танцам и веселому пиру!

И всё это доктор припас к встрече Альфреда. Известно было, что он приедет не раньше ночи; и доктор говорил: у нас, чтобы и ночь засветила ему навстречу! Он должен найти здесь всех старых друзей — чтобы все были на лицо!

Итак, пригласили гостей, наняли музыкантов, раскрыли столы, приготовили полы для деятельных вот, заготовили кучу провизии разного сорта. Это случилось о святках, и так как Альфред давно не видел английского терну с густою зеленью, танцовальную залу убрали его гирландами, и красные ягоды, горя в зелени листов, готовы были, казалось, встретить его родимым приветом.

Все были ж хлопотах целый день во больше всех Грация, душа всех приготовлений, распоряжавшаяся всюду без шума. В этот день, также как и в продолжении всего месяца, Клеменси часто поглядывала на Мери с беспокойством, почти со страхов. Она заметила, что Мери бледнее обыкновенного, но спокойное выражение лица придавало ей еще более красоты.

Ввечеру, когда она оделась, Грация с гордостию надела на всё венок из искуственных любимых цветов Альфреда; прежнее задумчивое, почти печальное выражение с новою силою проглянуло на лице Мери, но в нем всё-таки виднелось высокое одушевление.

— Следующий раз я надену на тебя свадебный венок, сказала Грация: — или я плохая отгадчица будущего.

Мери рассмеялась и обняла сестру.

— Одну минуту, Грация. Не уходи еще. Ты уверена, что мне ничего больше не нужно?

Но она заботилась не о туалете. Ее занимало лицо сестры, и она с нежностью устремила на всё свой взор.

— Мое искусство не может идти дальше, сказала Грация: — и не возвысит твоей красоты.— Ты никогда еще не была так хороша.

— Я никогда не была так счастлива, отвечала Мери.

— И впереди ждет тебя счастье еще больше, сказала Грация.— В другов доме, где будет весело и светло, как здесь теперь, скоро заживет Альфред с молодою женою.

Мери опять улыбнулась.

— Как счастлив этот день в твоем воображении, Грация! это видно по твоим глазам. Я знаю, что в нем будет обитать счастье, и как рада я, что знаю это наверное.

— Ну, что? всё ли готово? спросил доктор, суетливо вбегая в комнату.— Альфред не может приехать рано: часов в одиннадцать или около того, и нам есть когда развеселиться. Он должен застать праздник в полном разгаре. Разложи в камине огонь, Бритн. Свет бессмыслица, Мери; верность в любви и всё остальное, — всё вздор; но так и быть! подурачимся вместе со всеми и встретим вашего верного любовника, как сумасшедшие! Право, у меня у самого закружилась, кажется, голова, сказал доктор, с гордостью глядя на своих дочерей: — мне всё кажется, что я отец двух хорошеньких девушек.

— И если одна из них огорчила или огорчит, огорчит вас когда нибудь, милый папенька, простите ее, сказала Мери: — простите ее теперь, когда сердце у неё так полно. Скажите, что вы прощаете ее, что вы простите ее, что она никогда не лишится любви вашей, и.... и остального она не договорила, припавши лицом к плечу старика.

— Полно, полно! ласково сказал доктор.— Простить! Что мне прощать? Эх, если эти верные любовники возвращаются только тревожить нас, так лучше держать их в отдалении, выслать нарочного задержать их на дороге, не давать им в сутки делать больше двух миль, — покамест мы не приготовимся, как следует, к встрече. Поцалуй меня, Мери! Простить! что ты за глупенькое дитя! Если бы ты рассердила меня раз пятьдесят на день, так я простил бы тебе всё, кроме подобной просьбы. Поцалуй же меня! Вот так! В прошедшем и будущем — счет между вами чист. Подложить сюда дров! Иди вы хотите заморозить гостей в этакую декабрьскую ночку! Лет, у нас чтоб было светло, тепло и весело, или я не прощу кое-кому из вас!

Так весело распоряжался доктор. Затопили камин, зажгли свечи, приехали гости, раздался живой говор и по всему дому разлилось что-то веселое и праздничное.

Гости наезжали всё больше и больше. Светлые взоры обращались к Мери; улыбающияся уста поздравляли ее с возвращением жениха; мудрые матушки, с веерами в руках, изъявляли надежду, что она окажется не слишком молода и непостоянна для тихой семейной жизни; пылкие отцы впали в опалу за неумеренные похвалы её красоте; дочери завидовали ей; сыновья завидовали ему; бесчисленные четы любовников наловили в мутной воде рыбы; все были заинтересованы, одушевлены, все чего-то ждали.

Мистер и мистрисс Краггс вошли под ручку; но мистрисс Снитчей явилась одна.

— А он что же? спросил ее доктор.

Перо райской птицы на тюрбане мистрисс Снитчей задрожало, как будто птица ожила, когда она ответила, что это, конечно, известно мистеру Краггсу, потому что ей ведь никогда ничего не говорят.

— Эта несносная контора! сказала мистрисс Краггс.

— Хоть бы когда нибудь сгорела! подхватила мистрисс Снитчей.

— Он... он.... его задержало небольшое дельцо, отвечал Краггс, беспокойно поглядывая вокруг.

— Да, дельцо. Пожалуйста, ужь лучше не говорите! сказала мистрисс Снитчей.

— Знаем мы, что это за дельцо, прибавила мистрисс Краггс.

Но они этого не знали, и от этого-то, может быть, так неистово задрожало перо райской птицы, и привески у серег мистрисс Краггс зазвенели, как колокольчики.

— Я удивляюсь, что вы могли отлучиться, мистер Краггс, сказала его жена.

— Мистер Краггс счастлив, я в этом уверена, заметила мистрисс Снитчей.

— Эта контора поглощает у них всё время, продолжала мистрисс Краггс.

— Деловому человеку вовсе не следовало бы жениться, сказала мистрисс Снитчей.

И мистрисс Снитчей подумала: я вижу насквозь этого Краггса, — он это сам знает. А мистрисс Краггс заметила мужу, что "Снитчеи" надувают его за глазами, и что он это сам увидит, да поздно.

Впрочем, мистер Краггс немного обращал внимания на эти замечания. Он всё с беспокойством посматривал вокруг, пока не увидел Грацию, к которой тотчас же и подошел.

— Здраствуйте, мисс, сказал он. Вы сегодня чудо как хороши. А ваша... мисс... ваша сестрица, мисс Мери? она....

— Слава Богу здорова, мистер Краггс.

— Да-с.... я.... она здесь? спросил Краггс.

— Здесь ли! Вот она; разве вы не видите? собирается танцовать, отвечала Грация.

Краггс надел очки, чтобы лучше рассмотреть: посмотрел на всё несколько минут, потом кашлянул, вложил очки с довольным видом в футляр и спрятал их в карман.

Музыка заиграла и танцы начались. Огонь затрещал и засверкал, вспыхивая и припадая, как будто и он не хочет отстать от танцующих. Иногда он начинал ворчать, как будто подтягивает музыке. Иногда сверкал и сиял, как будто он глаз этой старой комнаты, и помаргивал, как опытный дедушка, который сам был молод, на молодые четы, шопотом беседующия по уголкам. Иногда он играх с ветвями терну, пробегах по листьям дрожащим лучом, — и листья, казалось, колеблются, как будто они опять на вольном пире среди холодной ночи. Иногда веселость его переходила все границы, и он с громким залпом бросал в комнату среди мелькающих ног горсть маленьких искр и завивался и прыгал от радости в своем просторном камине, как сумасшедший.

Кончался второй танец, когда мистер Снитчей тронул за руку своего товарища, смотревшего на танцы.

Краггс вздрогнул, как будто перед ним явилось привидение.

— Уехал? спросил он.

— Тише! отвечал Снитчей. Он пробыл со мною часа три, больше. Он входил во все мелочи, рассмотрел все наши распоряжения по его имению. Он — гм!

Танец кончился. Мери проходила в это время как раз мимо него. Она не замтетила ни его, ни его товарища; она смотрела вдаль, на сестру и, медленно пробираясь сквозь толпу, скрылась из виду.

— Вы видите, всё благополучно, сказал Краггс. Он вероятно не упоминал об этом больше?

— Ни полусловом.

— И он точно уехал? на верно?

— Он сдержит свое слово. Он спустится по реке с отливом в этой ореховой скорлупе, своей шлюпке, и еще ночью будет в открытом море; ветер попутный, — отчаянная голова! Нигде нет такой пустынной дороги. Это дело решено. Теперь отлив начинается часов в одиннадцать, говорит он. Слава Богу, что это дело кончено.

Снитчей отер лоб, вспотевший и озабоченный.

— А что вы думаете, сказал Краггс: — на счет....

— Тс! прервал его осторожный товарищ, глядя прямо вперед.— Я понимаю. Не называйте никого по имени и не показывайте виду, что мы говорим о секретах. Не знаю, право, что тут думать, и сказать вам правду, так по мне теперь всё равно. Слава Богу, что так. Я думаю, самолюбие обмануло его. Может быть, мисс пококетничала немножко, — обстоятельства наводят на эту мысль. Альфред ещё не приехал?

— Нет еще, отвечал Краггс.— Его ждут каждую минуту.

— Хорошо. — Снитчей опять отер лоб. — Слава Богу, что всё это так кончилось. Я еще никогда не был так растревожен, с тех пор, как мы с вами занимаемся вместе. Зато теперь, мистер Краггс, я намерен провести вечерок в свое удовольствие.

Мистрисс Краггс и мистрисс Снитчей подошли в то самое время, как он высказал это намерение. Райская птица была в страшном волнении, и колокольчики звонили очень громко.

— Все только об этом и толкуют, мистер Снитчей, сказала жена его. — Надеюсь, контора очень довольна?

— Чем, душа моя? спросил Снитчей.

— Тем, что выставили беззащитную женщину на общее посмеяние, возразила жена. — Это совершенно в духе конторы, да.

— Право, прибавила мистрисс Краггс: — я так давно привыкла соединять в уме контору со всем, что противно домашней жизни, что рада узнать в нем открытого врага моего покоя. По крайней мере, в этом призвании есть что-то благородное.

— Душа моя, возразил Краггс: — твои доброе мнение неоцененно, только я никогда не признавался, что контора враг вашего покоя.

— Нет, отвечала жена, затрезвонивший в колокольчики: — конечно, нет. Вы были бы недостойны конторы, если бы у вас достало на это прямодушия.

— А что касается до отлучки моей сегодня ввечеру, сказал Снитчей, подавая жене руку:— так я уверен, что потеря с моей стороны; мистер Краггс знает....

Мистрисс Снитчей прервала объяснение, утащивши мужа в другой конец; там она просила его "посмотреть на этого человека, оказать ей милость, посмотреть на него".

— На какого человека, душа моя? спросил Снитчей.

— На вашего избранного, на товарища вашей жизни; я вам не товарищ, мистер Снитчей.

— Ты ошибаешься, душа моя, сказал Снитчей. — Нет, нет, я вам не товарищ, возразила мистрисс Снитчей с торжественною улыбкою. — Я знаю свое место. Взгляните на вашего товарища, мистер Снитчей, на вашего оракула, на хранителя ваших тайн, на вашу доверенную особу, — словом, на другого себя.

Привычка соединять в понятии себя с Краггсом заставила Снитчея взглянуть в ту сторону, где стоял его товарищ. — Если вы можете смотреть ему сегодня в глаза, сказала мистрисс Снитчей — и не видите, что вы обмануты, что вы жертва его козней, что вы пресмыкаетесь пред его волею, по какому-то неизъяснимому обаянию, от которого не могут остеречь вас мои слова, — так я могу сказать только одно: вы мне жалки!

Мистрисс Краггс, между тем, ораторствовала против Снитчея.

— Возможно ли, говорила она Краггсу:— чтобы вы были до такой степени ослеплены на счот ваших Снитчеев и не понимали своего положения? Не вздумаете ли вы утверждать, что видели, как ваши Снитчеи вошли в комнату и не заметили в них, в туже минуту, ясно, как день, скрытность, злоумышление и измену? Не вздумаете ли вы отрицать, что когда он отирал лоб и изкоса поглядывал во все стороны, на совести вашего бесценного Снитчея (если у него есть совесть) было что-то такое, что боится света? Кто, кроме вашего Снитчея, прокрался бы на праздник, как ночной вор. (Заметим мимоходом, что это замечание не совсем ладило с фактом: Снитчей вошел очень просто и явно, в открытую дверь.) Не станете ли вы завтра в полдень (тогда было около полуночи) утверждать, что ваши Снитчеи могут быть оправданы во всех отношениях, наперекор всем фактам, рассудку и опыту?

Ни Снитчей, ни Краггс не покусились попробовать остановит этот поток красноречия, но удовольствовались мирно плыть на течением, пока волны не улягутся сами собою, что и случилось почти во одно время с общим движением перед началом контраданса. Мистер Снитчей ангажировал мистрисс Краггс, а Краггс ловко подошел попросить мистрисс Снитчей. После нескольких фраз, как напр. "от-чего вы не попросите кого нибудь другого?" или: "вы верно будете рады, если я откажусь," или: "удивляюсь, как вы можете танцовать вне конторы" (на этот раз это было сказано в шутку), — обе леди согласились и стали на свои места.

У них уже давно было так заведено; за обедом и за ужином они делились попарно: они были задушевные друзья и жили совершенно на приятельской ноге. Обе леди сознавались, может быть, втайне, что лукавство Краггса и двуличность Снитчея существуют только в их воображении; и может быть, они нарочно изобрели для себя это средство хот как нибудь вмешиваться в дела мужей. Верно то, что каждая из них исполнила свое призвание ревностно и неусыпно, не хуже своего мужа, и была уверена в тон, что "Компания" не может приобрести успеха и уважения без её похвальных усилий.

Но вот райская птица запорхала по зале; колокольчики загремели и зазвенели; румяное лицо доктора завертелось в толпе, как лакированный волчок; тощий Краггс начал сомневаться, "легче ли", как всё прочее, стало нынче протанцовать контраданс; а мистер Снитчей вытанцовывал, с прыжками и антраша, за "Себя и Краггса" и еще за полдюжину другах.

Огонь оживился от свежого ветра, поднятого танцом, и запылал ярче и выше. Он был гением залы и присутствовал повсюду. Он светлел в глазах гостей, сверкал в брильянтах на снежных шеях девиц, играл около их ушей, как будто что-то им нашептывая, обливал их стан, рассыпался розами у них под ногами, горел на потолке и возвышал отражением их красоту, зажег целую иллюминацию в колокольчиках мистрис Краггс.

Музыка играла всё громче и громче, танец становился всё живее и живее, и ветер в комнате зашевелил и зашумел листьями и ягодами на стенах, как часто случалось с ними на дереве; он несся по комнате, как будто невидимый рой духов вьется и мчится по следам живых людей. Доктор завертелся так, что нельзя было разобрать ни одной черты лица его; по зале запорхала, казалось, целая дюжина райских птиц, и трезвонят тысяча колокольчиков; платья заволновались, как парусы целого флота во время бури.... вдруг музыка умолкла и танец кончился.

Разгоревшись и запыхавшись. доктор еще нетерпеливее ждал Альфреда.

— Что, не видно ли чего нибудь, Бритн? Не слышно ли?

— На дворе так темно, что ничего вдали не видно, сэр. И шум в доме такой, что ничего не слышно.

— Тем лучше, — встреча веселее! Который час?

— Ровно полночь, сэр. Он скоро должен быть здесь.

— Подложи дров в камин, сказал доктор. — Пусть еще издали увидит приветвый огонек сквозь темноту ночи.

Он увидел его, — да! он заметил огонь из экипажа, при повороте у старой церкви. Он узнал, откуда он светит. Он увидел зимния ветви старых дерев между собою и светом. Он вспомнил, что одно из этих дерев мелодически шумит летом под окном Мери.

Слезы показались у него на глазах. Сердце его билось так сильно, что он едва мог выносить свое счастие. Сколько раз думал он об этой минуте, рисовал ее в воображении со всеми возможными подробностями, боялся, что она никогда не настанет, ждал и томился, — вдали от Мери.

Опять свет! Как ярко он сверкнул! его засветили в ожидания гостя, чтобы заставить его спешить домой! Альфред сделал приветствие рукой, махнул шляпой и громко крикнул, как будто этот свет — они, как будто они могут видеть и слышать его, торжественно едущего к ним по слякоти.

— Стой! — Он знал доктора и догадался, что он затеял. Доктор не хотел, чтобы приезд его был для них сюрпризом, но Альфред всё таки мог явиться невзначай, прошедши до дому пешком. Если садовые ворота отворены, так можно пройти; а если и заперты, так он по старинному опыту звал, как легко перелезть через ограду. Он в минуту очутился между ними.

Он вышел из экипажа и сказал кучеру (не без усилия: так он был взволнован), чтобы он остановился на несколько минут, а потом тронулся бы шажком; сам же он побежал во всю прыть, не мог открыть ворота, влез на ограду, спрыгнул в сад и остановился перевести дух.

Деревья были покрыты инеем, которые на ветвях сверкал блеклыми гирляндами, озаренный слабым светом месяца в облаках. Мертвые листья хрустели у него под ногами, когда он тихонько шел к дому. Унылая зимняя ночь расстилалась по земле и небу; но из окон приветливо светил ему на встречу алый огонек, мелькали фигуры, и людской говор приветствовал его слух.

Он старался, подходя всё ближе, расслушать в общем говоре её голос и почти верил, что различает его. Он дошел уже почти до дверей, как вдруг двери распахнулись и кто-то выбежал прямо ему на встречу, — но в ту же минуту отскочил назад и вскрикнул, сдерживая голос.

— Клеменси, сказал он: — разве вы меня не знаете?

— Не входите, отвечала она, оттесняя его назад. — воротитесь. Не спрашивайте: зачем? Не входите.

— Да что такое? спросил он.

— Не знаю. Боюсь и подумать. Уйдите. Слушайте!

В доме внезапно поднялся шум. Она закрыла уши руками. Раздался дикий вопль, от которого не могли защитить никакия руки, и Грация, с расстроенным видом, выбежала из дверей.

— Грация! воскликнул Альфред, обнимая ее.— Что такое? Умерла она?

Она освободилась из его рук, взглянула ему в лицо — и упала у ног его.

Вслед за тем из дома потянулась толпа разных лиц, между ними и доктор, с бумагою в руке.

— Что такое? кричал Альфред, стоя на коленях возле бесчувственной девушки. Он рвал на себе волосы и перебегал дикими глазами с лица на лицо. — Неужли никто не хочет взглянуть на меня? никто не хочет заговорить со мной? Неужли никто меня не узнает? никто не скажет, что такое случилось?

В толпе послышался говор.

— Она бежала.

— Бежала! повторил он.

— Бежала, мой милый Альфред! произнес доктор убитым голосом, закрывши лицо руками: — бежала из отцовского дома. Она пишет, что сделала свои невинный и безукоризненный выбор, просит простить ее, не забывать ее, — она бежала!

— С кем? куда?

Он вскочил, готовый, казалось, броситься в погоню; но когда все посторонились, чтобы дать ему дорогу, он дико посмотрел на окружавших, зашатался и пал опять на колени, сжавши холодную руку Грации.

В общем смятении все бегали взад и вперед, суетились, кричали без цели и намерения. Одни бросились по разным дорогам, другие вскочили на лошадей, третьи засветили огонь, четвертые толковали между собою, что нет никакого следа и искать напрасно. Некоторые с любовью подошли к Альфреду, стараясь его утешить; другие заметили ему, что Грацию надо внести в дом, и что он мешает. Он ничего не слышал и не двигался с места.

Снег падал густыми хлопьями. Альфред поднял на минуту голову и подумал: как кстати этот белый пепел! он застилает мои надежды и несчастие. Он посмотрел вокруг на белую равнину и подумал: как быстро исчезнут следы от ног Мери, и снег засыплет и это воспоминание! Но он не чувствовал холода и не трогался с места.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

Мир постарел шестью гадами после этой ночи приезда. Был теплый осенний день. Шел проливной дождь. Вдруг солнце глянуло из за тучь, и старое поле битвы весело и ярко засверкало зеленою равниною, блеснуло радостным приветом, как будто зажгли веселый маяк.

Как прекрасен был ландшафт, облитый этим светом! Как весело играли на всех предметах живительные лучи солнца! Мрачная за минуту масса леса запестрела отливами жолтого, зеленого, бурого и красного вина и разрешилась различными формами дерев, с каплями дождя, скользящими по листьям и, сверкая, падающими на землю. Ярко-зеленый луг как будто вспыхнул; казалось, минуту тому назад он был слеп и вдруг прозрел и любуется светлым небом. Поля хлеба, кустарник, сады, жилища, купы крыш, колокольня церкви, река, водяная мельница, — всё, улыбаясь, выступило из мрака и тени. Весело запели птицы, цветы подняли свои головки, свежий запах поднялся из оживленной почвы; синева неба разливалась всё шире и шире; косвенные лучи солнца прорезали мрачную полосу тучь, медленно удалявшихся за горизонт, и радуга в торжественном величии раскинулась по небу изящнейшими цветами.

Близь дороги, приютившись под огромным вязом с узкою скамьею вокруг толстого ствола, маленькая гостинница поглядывала на путника весело и приветливо, как следует подобному заведению, и соблазнила его немым, но красноречивым уверением в ждущих его здесь удобствах. Красная вывеска на дереве, сверкая на солнце золотыми буквами, поглядывала на проходящих из за листьев, как веселое лицо, и обещала хорошее угощение. Каждая лошадь, пробная мимо, поднимала уши, почуявши свежую воду в жолобе и рассыпанное под ним пахучее сено. Алые сторы в нижнем этаже, и чистые белые занавесы в маленьких спальнях на верху, манили к себе проезжого, качаясь по ветру. На светлозеленых ставнях золотые надписи говорили о пиве, о лучших винах и покойных постелях, и тут же было трогательное изображение кружки портера, вспенившагося через край. На окнах в ярко красных горшках стояли цветущия растения, живо рисовавшияся на белом фасаде дома; а в темном промежутке дверей сверкали полосы света, отражавшагося на рядах бутылок и стаканов.

На пороге красовалась почтенная фигура хозяина гостинницы: создание коротенькое, но плотное и круглое; он стоял, заложивши руки в карманы и расставивши ноги, — именно в той позе, которая ясно говорила, что он спокоен на счет погреба и вообще положительно убежден в достоинстве своего заведения, — убеждение тихое и добродетельное, неизмеримо далекое от наглого хвастовства. Чрезмерная сырость, сбегавшая после дождя каплями со всех предметов, выказывала его с выгодной стороны. Ничто близь него не терпело жажды. Несколько отяжелевших далий, выглядывая из за частокола его опрятного сада, упились, казалось, сколько могли (может быть, даже и немного больше), между-тем, как розы, шиповник, левкой, растения на окнах, и листья на старом дереве, были, так сказать, только навеселе, как собеседники, незабывшие умеренности и только оживившие свою любезность. Капли, ниспадающия около них на землю, сверкали, как веселые шутки, и, ничего не задевая, орошали забытые уголки земли, куда редко проникает дождь.

Этой деревенской гостиннице дано, при её основании, необыкновенное имя: "Терка". Под этим хозяйственным названием, на той же яркой вывеске на дереве и такими же золотыми буквами было написано: "гостинница Бенджамина Бритна".

Взглянувши еще раз, повнимательнее, в лицо хозяину, вы уверились бы, что на пороге стоит никто другой, как сам Бенджамин Бритн, изменившийся соответственно протекшему времени, но к лучшему: особа очень почтенная.

— Мистрисс Бритн, сказал он, поглядывая на дорогу, — что-то запоздала. Пора уже чай пить.

Так как мистрисс Бритн не являлась, так он от нечего делать вышед на дорогу, посмотрел на дом и остался, кажется, очень доволен. "Заведение именно такое, сказал он: — в каком бы я сам остановился, если бы не я его содержал".

Оттуда он побрел к частоколу сада и заглянул на далии. Они смотрели на него уныло, повесивши сонные головки, — и вдруг подымали их, покачивая, когда сбегала с них тяжелая капля дождя.

— За вами надо присмотреть, сказал Бритн. — Не забыть бы сказать ей об этом. Что это она так долго не идет!

Благоверная половина мистера Бритна была до такой степени лучшею его половиной, что он без неё был решительно существо несчастное и беспомощное.

— А кажется, и дела то немного, продолжал он: — закупить кое-что на рывке... А! вот она, наконец.

На дороге задребезжала повозка, управляемая мальчиков; в ней сидела полновесная женская фигура; за ней сушился распущенный насквозь промокший зонтик, а впереди голые руки обинмали корзину, стоявшую у неё на коленях; несколько других корзин и узелков лежали кучами вокруг неё; на лице её изображалось что-то светло-добродушное, и в движениях была видна какая-то самодовольная неловкость, когда она покачивалась от движения экипажа, уже издали пахнувшего древностью. Это впечатление не уменьшилось при приближении экипажа, и когда он остановился у дверей "Терки", из него выскочила пара башмаков, проворно скользнула между распростертых рук мистера Бритна и ощутительно тяжело ступила на дорожку; эти башмаки едва ли могли принадлежать кому нибудь, кроме Клеменси Ньюком.

И действительно, они принадлежали ей: это она в них стояла, свежее, краснощокое создание, с такою же жирнолоснящеюся физиономией, как и прежде, но уже с здоровыми локтями, на которых образовались даже мягкия ямочки.

— Долго вы ездили, Клемми! сказал Бритн.

— Боже мои, посмотрите, сколько было дела, Бен! отвечала она, заботливо присматривая, чтобы корзины и узелки были перенесены в дом в целости. — Восемь, девять, десять, — а где ж одиннадцатый? Их было одиннадцать; а, вот он! — ну, хорошо. Отложи лошадь, Гарри, да если она опять закашляет, так подмешай ей на ночь в корм подогретых отрубей. Восемь, девять, десять. А где ж одиннадцатый? Да, бишь, я и позабыла, все тут. Что дети, Бен?

— Слава Богу, Клемми, здоровы.

— Господь с ними! сказала мистрисс Бритн, снимая шляпку, потому-что они вошли уже в комнату, и приглаживая волосы ладонями. — Поцалуй же меня.

Мистер Бритн поспешил исполнить её желание.

— Кажется, сказала мистрисс Бритн, опустошая свои карманы, т. е. выгружая из них огромную кучу тетрадочек с загнутыми углами и скомканных бумажек:— кажется, всё сделано. Счеты сведены, — река продана, — пивоваров счет тоже поверен и заплачен, — трубки заказаны, — семнадцать Фунтов внесены в банк, — это как раз, сколько мы были должны доктору Гитфильду за маленькую Клем, — вы догадываетесь, доктор Гитфильд опять не хотел ничего взять, Без.

— Я так и думал, отвечал Бритнь.

— Да, не хотел. Говорит, какое бы у вас ни было семейство, я не хочу вводить вас в издержки ни на полпенни. Хоть будь у вас два десятка детей.

Лицо Бритна приняло серьёзное выражение, и он пристально устремил глаза в стену.

— Ведь это от него очень любезно? сказала Клеменси.

— Да, отвечал Бритн. — Только я ни в каком случае не употреблю во зло его доброты.

— Конечно, нет, сказала Клеменси. — Да вот еще за клепера 8 фунтов 2 шиллинга. Ведь это недурно, а?

— Цена хороша, отвечал Бен.

— Очень рада, что угодила вам! Я знала это наперед. Кажется, всё? ваша, et cetera, Клеменси Бритн, во всем отдала отчеть. Ха, ха, ха! Вот, возьмите спрячьте все эти бумаги. Ах, постойте на минуту! Вот какое-то печатное объявление; можно его повесить на стену, прямо из типографии, еще совсем сырое; что за чудесный запах!

— Что это такое? спросил Без, рассматривая лист.

— Не знаю, отвечала жена. — Я не прочла ни слова.

— "Будет продано с аукциона", прочел хозяин Терки, "если предварительно не заключат какой нибудь частной сделки".

— Они всегда так пишут, заметила Клеменси.

— Да не всегда пишут вот это, продолжал он: — посмотрите: "господский дом, и прочее — службы, и прочее — усадьбы, и прочее — мистеры Снитчей и Краггс, и прочее — всё убранство и мебель свободного от долгов незаложенного имения Мейкля Уардена, намеревающагося остаться еще на жительстве за границей.

— Еще жить за границей! повторила Клеменси.

— Вот, посмотрите! сказал Бритн.

— А я еще сегодня слышала, как в старом доме поговаривали, что скоро ждут лучших и вернейших об ней известий! сказала Клеменси, печально качая годовою и почесывая локти, как будто воспоминание о прошлом времени пробудило и старые её привычки. — Боже мой! Как это огорчит их, Бен!

Мистер Бритн вздохнул, покачал головой и сказал, что он тут ничего не понимает, и уже давно отказался от надежды понять что нибудь. С этими словами он завился прикреплением афиши к оконнице, а Клеменси, постоявши несколько минут в молчаливом раздумьи, вдруг встрепенулась, прояснила озабоченное чело и пошла посмотреть детей.

Хозяин Терки очень любил и уважал свою хозяйку, но всё таки по старому, с примесью чувства своего превосходства и покровительства. Она очень его забавляла. Ничто в мире не удивило бы его так сильно, как если бы он узнал наверно, от третьего лица, что это она управляет всем домом, и что он человек с достатком только по милости её неусыпной распорядительности, честности и уменья хозяйничать. Так легко нам, во всякой период жизни, — это подтверждают факты, — ценить ясные, не щеголяющия своими достоинствами натуры не дороже того, во что ценят они сами себя; и как понятно, что люди воображают иногда, что их привлекает оригинальность или странность человека, тогда как истинные его достоинства, если бы хотели в них всмотреться, заставили бы вас покрасить от сравнения.

Бритн наслаждался, считая женидьбу с своей стороны снисхождением. Клеменси была для него постоянным свидетельством доброты его сердца и нежности души; она была прекрасная жена, и он считал это подтверждением старого правила, что добродетель сама себе награда.

Бритн окончательно прилепил объявление и подошел к шкафу спрятать записки о дневных распоряжениях жены, — всё это время посмеиваясь над её способностию к делам, — когда вошла Клеменси с известием, что оба маленькие Бритна играют в сарае под надзором Бэтси, а маленькая Клем спит "как картинка". За тем мистрисс Бритн села за маленький столик разливать чай. Комната была небольшая, чистая, с обычною коллекцией бутылок и стаканов; на стене верные часы, не ошибавшиеся и на минуту, показывали половину шестого; всё было на своем месте, вычищено и отполировано до нельзя.

— За весь день сажусь в первый раз, сказала мистрисс Бритн с глубоким вздохом, как будто села ночевать; во тотчас же опять встала подать мужу чай и приготовить тартинку. — Как это объявление напоминает мне старое время!

— А! произнес Бритнь, распоряжаясь с блюдечком и налитым в него чаем, как с устрицой в раковине.

— Из за этого самого мистера Мейкля Уардена лишилась я своего места, сказала Клеменси, покачивая головою на объявление о продаже.

— И нашли мужа, прибавил Бритн.

— Да! за это спасибо ему, отвечала Клсмейси.

— Человек — раб привычки, сказал Бритнь, глядя на жену через чашку. Я как-то привык к вам, Клем, и заметил, что без вас как-то неловко. Вот мы и женились. Ха, ха! Мы! кто бы это мог подумать!

— Да, ужь в самом деле! воскликнула Клеменси. — Это было с вашей стороны очень великодушно, Бен.

— Нет, нет, возразил Бритн с видом самоотвержения. — Не стоит и говорить об этом.

— Как не стоит, простодушно продолжала жена: — я вам очень этим обязана. О!— она опять взглянула на объявление, — когда узнали, что она убежала, что ужь и догнать ее нельзя, я не выдержала, рассказала всё, что знаю, — ради них же и ради их Мери; ну, скажите, можно ли было удержаться не говорить?

— Можно или не можно, всё равно, вы рассказали, заметил муж.

— И доктор Джеддлер, продолжала Клеменси, ставя на стол чашку и задумчиво глядя на объявление: — в сердцах и с горя, выгнал меня из дома! Никогда ничему в жизни не была я так рада, как тому, что не сказала ему тогда ни одного сердитого слова; да я и не сердилась на него. После он сам в этом раскаялся. Как часто сиживал он после того здесь, в этой комнате, и не переставал уверять меня, что это ему очень прискорбно! — еще недавно, — да, вчера, когда вас не было дома. Как часто разговаривал он здесь со мною по целым часам то о том, то о другом, притворяясь, что это его интересует, — а всё только за тем, чтобы поговорить о прошедшем, да потому, что знает, как она меня любила!

— Ого! да как это вы заметили? спросил муж, удивленный, что она ясно увидела истину, когда эта истина не выказывалась ей ясно.

— Сама, право, не знаю, отвечала Клеменси, подувши на чай. — Дайте мне хоть сто фунтов, так не сумею рассказать.

Бритн вероятно продолжал бы исследование этого метафизического вопроса, если бы она не заметила на этот раз очевидного факта: за мужем её, на пороге, стоял джентльмен, в трауре, одетый и обутый, как верховой. Он слушал, казалось, их разговор и не намерен был прерывать его.

Клеменси поспешно встала. Бритн тоже встал и поклонился гостю.

— Не угодно ли вам взойти на верх, сэр? Там есть очень хорошая комната, сэр.

— Благодарю вас, сказал незнакомец, внимательно вглядываясь в жену Бритна. — Можно сюда войти?

— Милости просим, если вам угодно, сэр, отвечала Клеменси. — Что прикажете?

Объявление бросилось в глаза незнакомцу; он принялся читать его.

— Прекрасное имение, сэр, заметил Бритн.

Он не отвечал, но кончивши чтение, обернулся и устремил взор на Клеменси с тем же любопытством и вниманием.

— Вы спрашивали меня, сказал он, всё продолжая глядеть на всё....

— Не прикажете ли чего нибудь, сэр? договорила Клеменси, тоже взглянувши на него украдкою.

— Позвольте вопросить кружку пива, сказал он, подходя к столу у окна: — и позвольте мне выпить ее здесь; только, пожалуйста, продолжайте пить ваш чай.

Он сел, не распространяясь больше, и начал глядеть в окно. Это был статный человек в цвете лет. Загорелое лицо его осеняли густые черные волосы, и усы. Когда подали ему пиво, он палил себе стакан и выпил за благоденствие дома; ставя стакан на стол, он спросил:

— А что, это новый дом?

— Не совсем-то и новый, отвечал Бритн.

— Ему лет пять или шесть, прибавила Клеменси, ясно выговаривая каждое слово.

— Кажется, вы говорили о докторе Джеддлере, когда я вошел? спросил незнакомец. — Кто объявление напоминает мне об нем; я кое что слышал об этой истории от знакомых. Что, старик жив еще?

— Жив, отвечала Клеменси.

— И много изменился?

— С каких пор, сэр? спросила Клеменси замечательно выразительным тоном.

— С тех пор, как — ушла дочь его.

— Да! с тех пор он очень изменился, отвечала Клеменси: — поседел и постарел, — совсем ужь не тот, что прежде; впрочем, теперь, я думаю, он счастлив. С тех пор он сошелся с сестрой и ходит к ней каждый день. Это очевидно ему в пользу. Сначала он был, как убитый; сердце обливается, бывало, кровью, как посмотришь, как он бродить и подсмеивается над светом; но год или два спустя он как-то оправился, начал с удовольствием поговаривать о потерянной дочери, хвалить ее, — и даже хвалить свет! Со слезами на глазах, бывало, всё говорит, как хороша и добра она была. Он простил ее. Это было около того времени, как мисс Грация вышла замуж. Помните, Бритн?

Бритн помнил всё это очень хорошо.

— Так сестра её вышла за муж? спросил незнакомец и, помолчавши немного, прибавил: за кого?

Клеменси чуть не опрокинула столика, при этом вопросе.

— Разве вы не знаете? сказала она.

— Хотелось бы узнать, отвечал он, наполняя стакан и поднося его к губам.

— Да ведь если рассказывать обстоятельно, — длинная история, сказала Клеменси, подперши подбородок левою рукою, а локоть левой руки правою; она покачала годовою и смотрела, казалось, сквозь ряд минувших годов. — Да, длинная история.

— Можно рассказать ее вкратце, заметил незнакомец.

— Вкратце, повторила Клеменси всё тем же задумчивым тоном, по видимому вовсе не относясь к гостю и не сознавая присутствия слушателей.— Что тут рассказывать? Что они грустили и вспоминали об ней вместе, как об умершей, — что они любили ее так нежно, не упрекали ее, находили даже для неё оправдания? это знают все. Больше меня никто в этом не уверен, прибавила она, отирая глаза рукою.

— Потом, — сказал незнакомец.

— Потом, сказала Клеменси, механически продолжая фразу и не изменяя своего положения: — они женились. Свадьбу сыграли в день её рождения, — завтра как ран опять этот день, — тихо, без шуму, но за то они счастливы. Как-то вечером они гуляли в саду; мистер Альфред и говорит: "Грация! пусть ваша свадьба будет в день рождения Мери." Так и сделали.

— И они живут счастливо? спросил незнакомец.

— О, как никто в мире, сказала Клеменси. — Только эта одна и есть у них печаль.

Клеменси подняла голову, как будто вдруг вспомнила, при каких обстоятельствах она вспоминает прошедшее. Она быстро взглянула на гостя; видя, что он оборотился лицом к окну и внимательно смотрит на дорогу, она начала делать мужу выразительные знаки, указывая на объявление и шевеля губами, как будто с жаром повторяет ему одно и тоже слово или фразу. Но так как она не производила ни одного звука, и немые жесты её, как все вообще её движения, были очень необыкновенны, — такое непонятное поведение довело Бритна почти до отчаяния. Он поглядывал то на стол, то на гостя, то на ложки, то на жену, следил за её пантомимою с выражением глубочайшего недоумения, спрашивал ее на том же языке, не в опасности ли имущество их, или он, или она, отвечал на её знаки другими знаками, выражавшими крайнее замешательство, вглядывался в движение её губ, изъяснял его вполголоса на разные манеры: "молоко и карты," "мелко и жарко," — и никак не мог приблизиться к истине.

Клеменси перестала, наконец, делать знаки, убедившись, что это бесполезно; она понемножку подвигала стул свои к гостю, смотрела как будто в пол, а между тем, поглядывала на него по временам очень зорко и ждала, что он спросит еще о чем нибудь. Он не долго заставил ее ждать.

— А что же потом было с той, которая бежала? Вероятно вы это знаете?

Клеменси покачала головою.

— Слышала я, сказала она, — что доктору Джеддлеру известно об этан больше, нежели он говорит. — Мисс Грация получала от неё письма: пишет, что она здорова и счастлива и что стала еще счастливее, узнавши, что сестра вышла за мистера Альфреда. Но жизнь и судьба её покрыты какой-то тайною, которая до сих пор не объяснилась, и которую....

Она остановилась.

— И которую, — повторил незнакомец.

— Которую может, я думаю, объяснить только один человек, сказала Клеменси.

— Ктожь бы это мог быть? спросил гость.

— Мистер Мейкль Уарден! отвечала Клеменси, почтя вскрикнувши и в одно и тоже время объясняя мужу, что хотела она ему сказать знаками, и давая знать Уардену, что он узнан.

— Вы помните меня, сэр, сказала Клеменси, дрожа от внутреннего волнения: — да, я это вижу; помните, ночью, в саду, — я была с нею!

— Да, вы были с нею, сказал он.

— Да, сэр, продолжала Клеменси: — да, без всякого сомнения. Это муж мой, с вашего позволения. Бен, душа моя Бен, беги к мисс Грация, беги к мистеру Альфреду, беги куда нибудь, Бен! приведи сюда кого нибудь, скорей!

— Постойте! сказал Уарден, спокойно становясь между дверью и Бритном. — Что вы хотите сделать?

— Дать знать, что вы здесь, сэр, отвечала, Клеменси, всплеснувши руками: — сказать им, что они могут узнать об ней лично от вас, что она не совсем для них потеряна, что она возвратится домой благословить отца и любящую дочь, — и даже старую служанку свою (она ударила себе в грудь обеими руками), — даже и меня, и дать мне взглянуть на её милое личико. Беги, Бен, беги! — И она всё теснила его к дверям и мистер Уарден всё заслонял ему дорогу, протянувши руку, не с сердитым, но с печальным видом.

— Или, может быть, сказала Клеменси, бросаясь мимо мужа и задевши за Уардена: — может быть, она здесь, с вами. Я это вижу по вас. Дайте на всё взглянуть, сэр. Я ходила за ней, когда она была еще ребенком, на моих глазах она выросла и сделалась первою красавицей во всем околодке. Я знала ее, когда она была невестой мистера Альфреда. Я старалась предостеречь ее, когда вы манили ее с собою. Я знаю, что был старый дом её, когда она была его душою, и как изменился он, когда она бежала. Дайте мне поговорить с ней!

Он смотрел на нее с состраданием и не без удивления, но ни одним жестом не изъявлял своего согласия.

— Я думаю, продолжала Клеменси:— она не может знать, как чистосердечно они ее простили, как они ее любят, что за радость была бы для них увидеть ее еще раз! Она, может быть, боится притти к ним в дом. Может быть, увидевши меня, она будет смелее. Скажите только правду, мистер Уарден: с вами она?

— Нет, отвечал он, качая головою. Этот ответ, все его приемы, чорное платье, это быстрое возвращение, при объявленном намерении продолжить пребывание на границей, — объяснили всё: Мери не было в живых.

Он не отрицал этого; да, ее уже не было! Клеменси упала на стул, прилегла лицом к столу и зарыдала.

В эту минуту вбежал в комнату, едва переводя дух, седой, пожилой джентльмен; он так запыхался, что по голосу едва можно было узнать в нем мистера Снитчея.

— Господи Боже мои, мистер Уарден! сказал адвокат, отводя его в сторону: — какой ветер.... (он поневоле остановился и перевел дух....) занес вас сюда?

— Неблагоприятный, я думаю, отвечал он. — если бы вы слышали, что тут сейчас было! — как от меня требовали невозможного! — что за тревоги и печаль являются всюду со мною!

— Могу себе вообразить. Только на чем вы пришли сюда, сэр? спросил Снитчей.

— Как! Почем я знал, кто содержит гостинницу? Пославши к вам моего слугу, я вошел сюда, потому-что эта гостинница была для меня незнакома; меня естественно всё, и старое и новое, занимает на этой старой сцене моей жизни; и мне хотелось переговорит с вами вне города, прежде, нежели явиться туда. Мне хотелось узнать, как там меня примут. Я вижу по вашим приемам, что вы можете мне сказать это. Если бы не ваша проклятая осторожность, так я уже давно был бы обо всем извещен.

— Осторожность! повторил адвокат. — Я говорю за себя и Краггса, — покойного (мистер Снитчей посмотрел на ленту на своей шляпе и покачал годовою) — можете ли вы охуждать нас, мистер Уарден? Мы с вами условились никогда не касаться более этого предмета, — и при том, таким степенным людям, как мы (я тогда же записал ваши слова), нечего вмешиваться в это дело. Осторожность! Когда мистер Краггс сошел в могилу, твердо уверенный....

— Я дал торжественное обещание молчать, пока не возвращусь, когда бы это ни случилось, прервал его Уарден:— и я сдержал слово.

— Да, сэр, и я повторяю, что и мы были обязаны молчать, возразил Снитчей.— Этого требовал долг наш в отношении к себе самим и к нашим клиентам, в числе их и к вам, молчаливому, как могила. Не нам было распрашивать об таком щекотливом предмете. Я кое-что подозревал, сэр, но нет еще и полугода, как я узнал истину, и уверялся, что вы ее потеряли.

— А от кого вы это узнали? спросил клиент.

— От самого доктора Джеддлера, сэр, который, наконец, добровольно сообщил мне это известие. Он, — и только он один, — знал всю истину, уже несколько лет.

— И вы ее знаете? сказал Уарден.

— Да, сэр! Знаю даже, что завтра ввечеру расскажут всё " сестре её. Они обещали ей это. А между тем, не угодно ли вам почтить мои дом вашим пребыванием Т Ведь дома вас не ждут. Только, во избежание разных затруднений, в случае вас узнают, — хоть вы и очень переменились, — я сам, кажется, не узнал бы вас, мистер Уарден, — отобедаем лучше здесь, и пойдем ввечеру. Здесь очень хорошо можно пообедать, и на вашей земле, мимоходом заметить. Я и покойный Краггс обедывали тут иногда, и всегда оставались довольны. Мистер Краггс, сэр, сказал Снитчей, зажмуривши глаза на минуту и опять их открывши: — исключен из списка живых слишком рано.

— Боже сохрани, чтобы я не разделял вашего прискорбия, сказал Уарден, поведши рукою по лбу: — но я теперь точно во сне. Не могу ничего рассудить ясно. Мистер Краггс, — да, — мне очень жаль, что мы потеряли мистера Краггса.

Но говоря это, он смотрел на Клеменси и симпатизировал, казалось, с утешавшим её Бритном.

— Мистер Краггс, сэр, заметил Снитчей: — вероятно нашел, что жить и сохранить жизнь не так легко, как выходило по его теории; иначе он был бы теперь среди нас. Для меня это большая потеря. Он был моя правая рука, правая нога, правое ухо, правый глаз. Без него я калека. Он завещал свою часть в нашей Компании мистрисс Краггс, под ведением её кураторов, опекунов и душеприкащиков. Фирма хранит его имя и до сих пор. Я, как дитя, стараюсь иногда уверить себя, что он еще жив. Заметьте, я говорю за себя и Краггса, — покойного, сэр, — покойного, сказал чувствительный адвокат, развертывая носовой платок.

Мейкль Уарден, наблюдавший всё это время Клеменси, обратился к Снитчею, когда тот замолчал, и шепнул ему что-то на ухо.

— А, бедняжка! сказал Снитчей, качая головою. — Да, она была очень предана Мери. Она была от неё просто без ума. Милая Мери! бедная Мери!— Утешьтесь, мистрисс, — теперь вы замужем, как вам известно, Клеменси.

Клеменси только вздохнула и покачала головой.

— Подождите до завтра, ласково сказал ей адвокат.

— Завтрашний день, не воскресит мертвых, мистер, отвечала Клеменси, всхлипывая.

— Конечно, нет; иначе он воскресил бы мистера Краггса, продолжал адвокат. — Но он может принести с собою кое-что отрадное, может принести утешение. Подождите до завтра!

И Клеменси согласилась с книг, пожавши его руку. Бритн, которого отчаяние жены (это обстоятельство было для всего не легче петли) едва не уничтожило, одобрил это мнение. Снитчей и Уарден вошли на верх и скоро завязали там разговор, но так осторожно, что говора их решительно не было слышно в кухне за стуком блюд и тарелок, шипением сковороды, ворчанием кострюль, монотонным вальсом вертела — к ужасным взвизгиванием при каждом обороте, — и за другими приготовлениями к их обеду.

Следующий день был ясен и тих; нигде осень не пестрела такими очаровательными красками, как в саду доктора. Снег многих зим стаял с этой почвы и прошумели листья многих лет, с тех пор, как бежала Мери. Опять зазеленели над дверьми каприфолии, деревья бросали на траву мягкую дрожащую тень, ландшафт был спокоен и светел по прежнему. Но где же была она?

Не здесь, не здесь. Странно было бы видеть ее теперь в этом старом доме, как странно было, в первое время, видеть этот дом без неё. Но в домашнем уголку сидела женщина, сердце которой не расставалось с Мери; Мери жида в её верной памяти неизменная, юная, полная надежд; ее никто не заменил в этом сердце; а оно принадлежало теперь матери: возле вся играла малютка дочь, — и имя Мери дрожало на нежных губах матери.

Отсутствующая Мери как будто жила во взоре Грации, сидевшей с мужем в саду, в день своей свадьбы, в день рождения его и Мери.

Он не сделался великим человеком, не разбогател, не забыл друзей и лета юности, — он не оправдал ни одного из предсказаний доктора. Но терпеливо посещая хижины бедных, проводя ночи у изголовья больного, ежедневно творя добро и рассыпая ласки, эти цветы на глухой тропинке жизни, которые не вянут под тяжелою ногою бедности, но встают с эластическою силою и украшают путь её, — он с каждым годом всё больше и больше убеждался в своем старом веровании. Образ его жизни, тихий и уединенный, показал ему, что люди и теперь еще, как и старое время, беседуют с ангелами и, сами того не зная, — и что самые невзрачные, даже самые безобразные и покрытые рубищем, просветляются, так сказать, горем и несчастием и венчаются ореолом бедствия.

Жизнь его была полезнее на изменившемся поле битвы, чем если бы он неутомимо бросился на более блестящее поприще; и здесь он был счастлив с своею женою, Грациею.

А Мери? Неужели он забыл ней?

Они разговаривали о ночи бегства.

— Время с тех пор летело, милая Грация, сказал он:— а кажется, как давно это было! Мы считаем время не годами, а событиями и переменами внутри вас.

— А целые года прошли с тех пор, как Мери нет с нами, возразила Грация.— Сегодня в шестой раз сидим мы здесь в день её рождения и беседуем о счастливой минуте её возвращения, так долго ожидаемой и так долго откладываемой. О, когда-то она наступит!

Глаза её наполнились слезами; муж наблюдал ее внимательно и, придвинувшись к ней ближе, сказал:

— Но ведь Мери написала тебе в прощальном письме, которое оставила у тебя на столе, душа моя, некоторое ты так часто перечитываешь, что она не может возвратиться раньше, как через несколько лет. Не так ли?

Грация достала с груди письмо, поцаловала его и сказала: да.

— И что, как бы счастлива ни была она в продолжении этих лет, она всё будет думать о минуте, в которую снова увидится с тобою, и когда всё объяснятся, — и что она просит я тебя не терять этой надежды. Ведь так она писала, не правда ли?

— Да.

— О тоже повторяла она во всяком письме?

— Исключая последнего, что получено несколько месяцов тому назад: в нем она говорит о тебе, о том, что тебе уже известно, и что я должна узнать сегодня ввечеру.

Он посмотрел на солнце, которое уже склонилось на запад, и сказал, что назначенное для того время — захождение солнца.

— Альфред! сказала Грация, положивши руку на плечо мужа.— В этом первом письме, которое я так часто перечитываю, есть что-то, о чем я никогда тебе не говорила. Но теперь, в минуту, когда вся ваша жизнь как будто успокоивается вместе с находящим солнцем, я не могу молчать дальше.

— Что же это такое, душа моя?

— Оставляя нас, Мери написала мне, между прочим, что некогда ты поручил ее мне как священный залог для хранения, и что теперь она точно также вверяет тебя мне; она просила и умоляла меня, если я люблю ей, если люблю тебя, не отвергнуть любви твоей, которая, как она полагала (или знала, по её выражению) обратится ко мне, когда заживет рана сердца. Она просила, меня ответить тебе любовью на любовь.

— И сделать меня опять гордым своим счастьем человеком? Не так ли она сказала?

— Нет: осчастливить меня твоею любовью, отвечала она, припавши на грудь мужа.

— Послушай, душа моя! сказал он. — Нет, оставайся так, — прибавил он, прижавши к своему плечу голову, которую она было подняла.— Я знаю, почему ты до сих пор не говорила мне об этом месте в её письме. Знаю, почему и следа его не было заметно ни в словах твоих, ни во взорах. Знаю, почему Грация, мой верный друг, с таким трудом согласилась быть моей женой. И именно по этому-то знаю я, как неоцененно сердце, которое прижимаю я теперь к груди моей, и благодарю Бога за такое сокровище!

Он прижал ее к своему сердцу, и она заплакала, но слезами упоения. Через минуту он взглянул на дитя, игравшее у ног их с корзиною цветов, и попросил его посмотреть на пураур и золото заходящего солнца.

— Альфред, сказала Грация, быстро поднявши голову, при этих словах: — солнце заходит. Ты не забыл, что должна я узнать до его захождения.

— Ты должна узнать истинную историю Мери, душа моя, отвечал он.

— Всю истину, сказала она умоляющим голосом.— Чтобы ничего больше не было от меня скрыто. Так было мне обещано. Не правда ли?

— Да.

— До захождения солнца в день рождения Мери. Видишь, Альфред, оно почти уже заходит.

Он обнял ее и, пристально глядя ей в глаза, сказал:

— Не я должен раскрыть тебе эту истину, милая Грация. Ты услышишь ее из других уст.

— Из других! повторила она слабым голосом.

— Да. Я знаю твердость твоего сердца, знаю твое мужество; слова два приуготовительных для тебя довольно. Ты сказала правду: час настал. Скажи мне, что ты теперь в силах вынести испытание, сюрприз, душевное потрясение, — и вестник ждет у входа.

— Какой вестник? и какую весть принес он?

— Я обязался не говорить ничего больше, сказал он, всё еще не сводя с вся глаз. — Ты не догадываешься?

— Боюсь и подумать, отвечала она.

Ее пугало волнение на его лице. Она опять припала к его плечу, дрожа, и оросила его подождать минуту.

— Ободрись, душа моя. Если ты в силах принять вестника, — он ждет. Солнце заходит, — сегодня день рождения Мери. Смелее, Грация!

Она подняла голову, взглянула на него и сказала, что она готова. Когда она смотрела вслед уходящему Альфреду, она была удивительно похожа на Мери в последнее время перед её бегством. Альфред взял дочь с собою. Она позвала ее назад, — малютку звали Мери, — и прижала ее к груди. Освободившись из объятий, малютка побежала опять за отцом, и Грация осталась одна.

Она сама не знала, чего боится, чего ждет, и стояла неподвижно, устремивши глаза на дверь, в которую они скрылись.

Боже мой! кто это появился и стал на вороге, в белой одежде, колеблемой ветром? голова склонилась на грудь отца её, и он прижимает ее с любовью! Что за видение, вырвавшись из рук его, с криком и с распростертыми объятиями любви бросается ей на шею?

— О, Мери, Мери! О, сестра моя! О, душа души моей! О, невыразимое счастье! Тебя ли вижу я опять?

То был не сон, не видение — дитя надежды или страха, но сама Мери, милая Мери! до того прекрасная, до того счастливая, несмотря на битву её жизни, что когда заходящее солнце озарило лицо ее, она походила на ангела, ниспосланного на землю для чьего нибудь утешения.

Она приникла к сестре, опустившейся на скамью и обнявшей ее; она улыбалась сквозь слезы, стоя перед ней на коленях, обвивши ее руками и не сводя с неё глаз. Солнце обливало голову её торжественным светом и ясною тишиною вечера. Наконец, Мери прервала молчание, и спокойный, тихий, ясный, как этот час дня, голос её произнес:

— Когда я жила в этом доме, Грация, как буду жить в нем опять....

— Постой, душа моя! Одну минуту! О, Мери! Опять слышать твой голос....

Грация не могла сначала вынести звуков этого дорогого её сердцу голоса.

— Когда я жила в этом доме, Грация, как буду жить в нем опять, я любила Альфреда всего душой, любила его безгранично. Я готова была умереть за него, как ни была я молода. Любовь ее была выше всего в мире. Теперь всё это уже давно прошло и миновалось, всё изменилось; но мне не хочется, чтобы ты, которая любишь его так искренно, думала, что я не любила его также чистосердечно. Я никогда не любила его так сильно, Грация, как в ту минуту, когда он простился с нами на том самом месте и в этот самый день. Никогда не любила я его тат сильно, как в ту ночь, когда бежала из отцовского дома.

Сестра могла только смотреть на нее, крепко сжавши ее руками.

— Но он, сам того не зная, пленил уже другое сердце, прежде нежели я поняла, что могу подарит ему свое, продолжала Мери с кроткою улыбкою. — Это сердце, — твое сердце, сестрица, — было так полво привязанности ко мне, так благородна и бескорыстно, что старалось подавить свою любовь и умело скрыть ее от всех, кроме меня: мои глаза изощряла признательность.— Это сердце хотело принести себя мне в жертву, но я заглянула в глубину его и увидела его борьбу. Я знала, как оно высоко, как неоцененно оно для него, как дорожит он им, несмотря на всю свою любовь ко мне. Я знала, сколько задолжала я тебе, — я ежедневно видела в тебе великий пример. Что ты сделала для меня, Грация, — я знала, что и я могу, если захочу, сделать для тебя. Я никогда не ложилась без молитвы о совершении этого подвига. Никогда не засыпала я, не вспомнивши слова самого Альфреда, сказанные им в день отъезда: зная тебя, я поняла, какую истину сказал он, что каждый день на свете одерживаются великия победы внутри сердец, победы, перед которыми это поле битвы — ничто. Когда я всё больше и больше вдумывалась, что каждый день и час совершается такая тяжелая битва и чело остается ясно, и никто об нем не знает, задуманный подвиг казался мне всё легче и легче. И Тот, Кто видит в эту минуту сердца наши и знает, что в моем сердце нет и капли жолчи или сожаления, что в нем одно чистое чувство счастья, Тот помог мне дать себе слово никогда не быт женою Альфреда. Я сказала: пусть будет он моим братом, твоим мужем, если решимость моя доведет до этого счастливого конца, но я никогда не буду его женою. А я любила его тогда пламенно, Грация!

— Мери, Мери!

— Я старалась показать, что я к нему равнодушна; но это было тяжело, и ты постянно говорила в его пользу. Я хотела открыть тебе мое намерение, но ты никогда не захотела бы выслушать меня и одобрить. Приближалось время его возвращения. Я чувствовала, что надо на что нибудь решиться, не дожидаясь возобновления ежедневных сношений. Я видела, что одно великое горе, поразивши нас разом, спасет всех от долгой агонии. Я знала, что если я уйду, всё кончится тем, чем кончилось, то есть, что обе мы будем счастливы, Грация! Я написала к тетушке Марте и просила приюта у неё в доме: я не рассказала ей тогда всего, но кое что; и она охотно согласилась принять меня. Когда я обдумывала еще всё это, в борьбе с привязанностью к отцовскому крову, Уарден нечаянно сделался на некоторое время нашим гостем.

— Этого-то я и боялась в последние годы! воскликнула Грация, и лицо её помертвело. Ты никогда не любила его — и вышла за него, принося себя в жертву мне!

— Тогда, продолжала Мери, крепче прижавши к себе сестру:— он собирался уехать на долгое время. Оставивши наш дом, он прислал мне письмо, в котором описал свое состояние, свои виды в будущем, и предложил мне свою руку. По его словам, он видел, что ожидание приезда Альфредова меня не радует. Он думал, что сердце мое не участвует в данном мною слове, думал, может быть, что я любила его когда-то, и потом разлюбила, и считал, может быть, мое равнодушие непритворным — не знаю наверное; но я желала, чтобы в ваших глазах я была совершенно потеряна для Альфреда, потеряна безвозвратно, мертва. Понимаешь ли ты меня, милая Грация?

Грация пристально смотрела ей в глаза и была как будто в недоумении.

— Я виделась с Уарденом и вверилась его благородству; я сообщила ему мою тайну накануне нашего отъезда, и он не изменил ей. Понимаешь ли ты, моя милая?

Грация смотрела на нее как-то неопределенно и, казалось, едва ее слышала.

— Сестрица, душа моя! сказала Мери:— соберись на минуту с мыслями и выслушай меня. Не смотри на меня так странно! В других землях женщины, которые хотят отречься от неуместной страсти или побороть в сердце своем какое нибудь глубокое чувство, удаляются в безнадежную пустыню и навсегда затворяются от света, от светской любви и надежд. Поступая таким образом, они принимают дорогое для нас с тобою название сестер. Но и не отрекаясь от мира, Грация, живя под открытым небом, среди многолюдства и деятельности жизни, можно быть такими же сестрами, подавать помощь и утешение, делать добро и с сердцем, вечно свежим и юным, открытым для счастья, сказать, когда нибудь: битва давно уже кончилась, победа давно уже одержана. Такая-то сестра твоя Мери. Понимаешь ли ты меня теперь, Грация?

Грация всё еще смотрела на нее пристально и не отвечала ни слова.

— О, Грация, милая Грация! сказала Мери, еще теснее приникая к груди, с которою так долго была разлучена. — Если бы ты не была счастливою женою и матерью, если б у меня здесь не было малютки тёзки, если бы Альфред, добрый брат мой, не был твоим возлюбленным супругом, откуда проистекал бы мой сладостный восторг, которым проникнута я в эту минуту. Я возвращаюсь к вам такою же, какою вас оставила. Сердце мое не звало другой любви, и рука моя никому не была отдана без него. Я не замужем и даже не невеста: всё та-же Мери, сердце которой привязано нераздельною любовью к тебе, Грация.

Теперь она поняла ее; лицо её прояснилось, слезы облегчили сердце; она упала на шею сестре, плакала долго и ласкала ее, как ребенка.

Немного успокоившись, они увидели возле себя доктора с сестрою его Мартою и Альфредом.

— Сегодня тяжкий для меня день, сказала Марта, улыбаясь сквозь слезы и обнимая племянниц: — я расстаюсь с милою Мери, ради вашего счастья. Что можете вы мне дать в замен её.

— Обратившагося брата, сказал доктор.

— Конечно, возразила Марта:— и это что нибудь да значит в таком фарсе, как....

— Нет, пожалуйста! прервал ее доктор голосом кающагося.

— Хорошо, я молчу, отвечала Марта: — однако, как же я буду теперь без Мери, проживши с нею полдюжины лет?

— Вам следует, я думаю, переселиться к нам, сказал доктор. — Теперь мы не будем сердиться.

— Или выйдите замуж, тетушка, сказал Альфред.

— Да, спекуляция не дурна, отвечала старушка:— особенно если выбрать Мейкля Уардена, который, как я слышу, очень поисправился во всех отношениях. Только вот беда: я знала его еще ребенком, когда сама была уже не в первой молодости, — так, может быть, он и не захочет. Решусь уже лучше жить с Мери, когда она выйдет замуж; этого, конечно, не долго ждать; а до тех пор проживу и одна. Что вы на это скажете, братец?

— Мне ужасно хочется сказать вам на это, что свет смешон, и нет в нем ничего серьёзного, отвечал доктор.

— Говорите, сколько угодно! никто вам не поверит, взглянувши на ваши глаза.

— Да, это свет, полный великодушных сердец, сказал доктор, прижимая к груди своей Мери и неразлучную с ней Грацию: — свет, полный вещей серьёзных, несмотря на всё дурачества, даже несмотря на мое, которое стоит всех остальных, — свет, на котором солнце каждый день озаряет тысячу битв без кровопролития, искупающих жалкие ужасы полей битв, свет, над которым да простит нам небо наши насмешки, — свет священных тайн, — и только Творцу его известно, что кроется под поверхностью Его подобия!

Я угодил бы вам плохо, если бы, превративши перо в скальпель, начал рассекать у вас перед глазами радости семейства, свидевшагося после долгой разлуки. Я не последую за доктором в воспоминания его горести при бегстве Мери, не скажу вам, как серьезен стал в его глазах свет, где в сердце каждого человека глубоко заброшен якорь любви, — как убила его безделица — недочет маленькой единицы в огромном итоге житейских глупостей; я не стану рассказывать, как сестра его из сострадания к его горькому положению, давно уже, мало по малу, открыла ему всю истину и научили его ценить сердце добровольной изгнанницы, — как открыли истину и Альфреду, в течении этого года, — как увидела его Мери и обещала ему, как брату, что ввечеру, в день её рождения, Грация узнает всё от вся самой.

— Извините, — можно войти? спросил Снитчей, заглядывая в сад.

И не дожидаясь позволения, он пошел прямо к Мери и поцаловал её руку с непритворною радостью.

— Если бы мистер Краггс был в живых, мисс Мери, сказал Снитчей: — он принял бы живое участие в общей радости. Всё это доказало бы ему, мистер Альфред, что жить на свете не через чур легко, и что вообще не мешает облегчать жизнь; а Краггс был человек, которого можно убедить, сэр. Он всегда соглашался с доказанною истиной. Если бы он мог выслушать доказательства теперь, я... но что за ребячество! Мистрисс Снитчей, душа моя, — и она появилась при этих словах из за двери, — войдите; вы здесь среди старых друзей.

Мистрисс Снитчей, окончивши поздравления, отвела мужа в сторону.

— Знаете ли, сказала она: — не в моих правилах тревожить прах усопших....

— Знаю, подхватил муж.

— Мистер Краггс....

— Умер, договорил Снитчей.

— Но прошу вас, вспомните бал у доктора, прошу вас, вспомните только. Если память не вовсе вам изменила, мистер Снитчей, и если вы не в бреду, припомните, как я вас просила, умоляя на коленях....

— На коленях? повторил Снитчей.

— Да, смело отвечала жена его: — вы очень хорошо это знаете, — просила остерегаться его, взглянуть на выражение его глаз. Скажите теперь, не была ли я права? не было у него в ту минуту на душе тайны?

— Мистрисс Снитчей, шепнул ей на ухо муж: — наблюдали ли вы когда нибудь за выражением моих глаз?

— Нет, насмешливо отвечала мистрисс Снитчей. — Не воображайте себе так много.

— В этот вечер, сударыня, продолжал он, дернувши ее за рукав: — случилось так, что оба мы знали одну и туже тайну, которую не могли разглашать, уже по званию адвокатов. Чем меньше вы будете толковать о подобных вещах, тем лучше, мистрисс Снитчей. Это вам урок; вперед старайтесь смотреть зорче и не так подозрительно. Мисс Мери, я привез с собою вашу старую знакомую. Войдите, мистрисс!

Бедняжка Клеменси, отирая глаза передником, вошла медленно, в сопровождении мужа, убитого предчувствием, что если она предастся печали, так "Терка" погибла.

— Что с вами, мистрисс! сказал Снитчей, останавливая Мери, бросившуюся было к Клеменси, и становясь между ними.

— Что со мною! воскликнула бедная Клеменси, удивленная, почти обидевшаяся этим вопросом и испуганная странным ревом Бритна, она подняла глаза — и увидела прямо перед собою милое, незабвенное лицо Мери; она начала плакать, смеяться, кричать, бросилась к Мери и прижала ее к сердцу, бросилась обнимать Снитчея (к великому неудовольствию мистрисс Снитчей), потом доктора, потом Бритна, и в заключение закрыла себе голову передником, в припадке истерики.

За Снитчеем вошел в сад кто-то незнакомый и остановился у ворот, никем незамеченный: общее внимание сделалось монополией восторженной Клеменси. Впрочем, он и не желал быть замеченным; он стоял поодаль, с потупленными глазами, и несмотря на его прекрасную наружность, в нем было что-то унылое, резко отличавшееся от общей радости.

Прежде всех заметили его зоркие глаза тетушки Марты, и в туже минуту она уже разговаривала с ним. Потом, подошедши к сестрам, она шепнула что-то на ухо Мери; Мери была, казалось, удивлена, но скоро опомнилась, робко подошла с Мартою к незнакомцу и тоже начала с ним говорить.

Снитчей, между тем, достал из кармана какой-то документ и говорил Бритну:

— Поздравляю вас: теперь вы единственный, полный владелец дома, в котором содержали до сих пор гостинницу, публичное заведение, известное под названием "Терки." Жена ваша должна была оставить один дом по милости мистера Уардена, — теперь он желает подарить ей другой. Я на днях буду иметь удовольствие спросить ваш голос, при выборах графства.

— А если я переменю вывеску, спросил Бритн: — это ничего не изменит касательно голоса?

— Нисколько отвечал адвокат.

— В таком случае, отвечал Бритн, возвращая ему крепость: сделайте одолжение, прибавьте тут слова: "и наперсток." Я велю написать их девизы в зале, вместо портрета жены.

— А мне, произнес позади них голос Мейкля Уардена:— позвольте мне прибегнуть под защиту этих девизов. Мистер Гитфильд! доктор Джеддлер! я мог оскорбить вас глубже, — что я этого не сделал, в том нет моей заслуги. Я не скажу, что я поумнел шестью годами или исправился. Я не имею никакого права на ваше снисхождение. Я дурно заплатил вам за гостеприимство; я увидел свои проступки со стыдом, которого никогда не забуду, но надеюсь, что это будет для меня не без пользы; мне раскрыла глаза особа (он взглянул на Мери), которую я молил простить мне, когда узнал всё её величие и свою ничтожность. Через несколько дней я уезжаю отсюда навсегда. Прошу у вас прощения. Делай другим то, чего сам от них желаешь! Забывай и прощай!

Время, от которого я узнал последнюю часть этой истории, и с которым имею честь быть лично знакомым лет 35, объявило мне, опираясь на свою косу, что Мейкль Уарден не уехал и не продал своего дома, а напротив того, раскрыл двери его настежь для всех и каждого, и живет в нем с женою, первою тамошнею красавицей, по имени Мери. Но я заметил, что время перепутывает иногда факты, и право не знаю, поверить ему или нет.