Свидетель
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

кітабын онлайн тегін оқу  Свидетель

Свидетель

Потустороннее



© Авторы, текст, 2024

© Д. Бигаева, обложка, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024

Максим Кабир
После Астрала

После кинотеатра – давали «Астрал» Джеймса Вана – они поехали к Лёше домой и впервые занялись любовью, а после Яся призналась, что в детстве видела призрака.

– Я ночевала у тети, – сказала она, рассеянно водя пальцем по Лёшиной груди. – Дореволюционное здание, бывшая коммуналка, все как надо. У меня всегда была буйная фантазия, и вот я лежу, укрылась с головой одеялом и воображаю, что в этой большой холодной комнате есть привидение. Что оно на меня смотрит. И я такая набралась смелости, одеяло приспустила. Луна в окна светит или уличный фонарь – не помню, но света достаточно. Смотрю. А оно действительно там, как я и представила, но совсем не такое, без белых простыней.

– А какое? – спросил Лёша, гладя Ясю по обнаженному плечу.

– Как тень. Такая зыбкая фигура. Это был мужчина в чем-то… знаешь, как в бушлате и в фуражке военной. – Яся уткнулась носом в Лёшины ребра. – Я когда его представляла – он был страшный. Но на деле он меня не пугал. И смотрел он не злобно, а очень печально. Я сказала: «Здравствуйте». А он отвернулся и ушел.

– Сквозь стену?

– Нет, просто вышел из комнаты. Я за ним – а в коридоре никого. – Яся приподнялась на локте, чтобы видеть реакцию Лёши. – Скажешь, я сочиняю?

– Нет.

– Мне никто не поверил. Мама отмахнулась: ты, мол, уснула и сама не заметила. Но я не спала.

– Я тебе верю, – сказал Лёша и коснулся ее подбородка. – Я тоже встречался с привидением.

– Нет… – Яся уставилась на него недоверчиво. – Ты меня разводишь.

– Встречался, – повторил Лёша твердо и увел взгляд – от сосредоточенного лица своей девушки в окутанное дымкой прошлое. – В двухтысячном умерла бабушка. Мне было десять. После похорон мы с родителями приехали в ее квартиру. Зеркала завесили тканью, но оконные стекла – те же зеркала, если снаружи вечер, а внутри горит свет. Я увидел ее в отражении. Как живую, как до болезни. Она стояла в паре метров от меня и улыбалась. Я закричал: «Бабуля!» Обернулся, но ее не было в комнате. И в стекле уже не было. Она пришла, чтобы со мной попрощаться.

– Потрясающе, – сказала Яся взволнованно. – Они привязаны к своим домам, понимаешь?

– Это знак, – произнес Лёша, глядя в карие глаза Яси. – Мы оба встречали привидений. Мы просто обязаны держаться вместе.

– Двое сумасшедших, – хихикнула Яся и плюхнулась ему на грудь.

Им было по двадцать четыре в ту весну. Они любили друг друга, трахаться, суши, готическую литературу и ужастики. Он был копирайтером, мечтающим о писательской славе. Она только закончила институт иностранных языков и подрабатывала репетиторством. В две тысячи тринадцатом вышел сиквел «Астрала», и они поженились – и развелись в аккурат к выходу третьей части, в которой и смотреть-то было не на что, кроме Лин Шэй. Брак продлился два года – обычная история. В ней не было ни измен, ни скандалов, ни дурных сюрпризов, выпрыгивающих, как нечисть из поделок Blumhouse. Просто обоим вдруг стало смертельно скучно, и они ушли с сеанса порознь. Пираты слили в сеть четвертый «Астрал». Она не пропала из его жизни – в эпоху интернета только любовь может пропасть бесследно. Лёша поздравлял экс-супругу с праздниками, лайкал фотографии – Яся отвечала взаимностью. Он с теплом вспоминал пять совместных лет, порой – не слишком часто! – скучал по взбалмошной, витающей в облаках Яське. Но жизнь неслась вперед, а Яся осталась там же, где надежды на карьеру прозаика, – в прошлом, что подтверждали ее упрямые посты о паранормальном. «Эй, девочка, – подмывало прокомментировать, – тебе тридцать семь, какие к черту привидения?» Однако ведь и его самого привидения преследовали с удручающим упорством. Издательства отклонили единственный художественный роман Лёши, но с удовольствием публиковали его книги о сверхъестественном, макулатурный нон-фикшен, который позволял сводить концы с концами. Лёша шутил, что творчеством такого рода он мог бы заниматься и во сне.

«Страшный Париж», – Лёша зевнул, выстучав название нового опуса. Работа мало отличалась от копирайта. Слямзить информацию из похожих книжонок и тематических передач, перемешать, добавить отсебятины. Домохозяйкам придутся по нраву мутировавшие крокодилы в тысячекилометровых туннелях; раздвижной барьер на Мутон-Дюверне, спроектированный, чтобы на платформу из подземки не вылезли чудовища; усыпальницы и катакомбы французской столицы. Заброшенные станции: Сен-Мартен, Порт де Лила, Красный Крест, замурованное Марсово Поле умоляли Лёшу населить их персонажами. А наверху… Железная маска! Обгорелый Нотр-Дамский горбун! Воспитанник крыс из Гранд-Опера! Гонорара не хватит на билет до Парижа, но границы один хрен закрыты, а холостяцкое свое бытие маратель бумаги худо-бедно профинансирует.

Лёша закурил и клацнул на вкладку с пиратским сайтом. Он планировал включить для вдохновения экранизацию Гастона Леру – с Азией Ардженто или Робертом Инглундом. Сайт подбросил новинку. Лёша усмехнулся. Надо же. Они сняли пятую часть «Астрала».

Поточный «жутик» пробудил ностальгию. Минуло тринадцать лет с премьеры оригинала. Тринадцать гребаных лет. Лёша не поленился и прогулялся к книжному шкафу. Целую полку занимали его собственные сочинения: «Страшная Москва», «Страшный Лондон», «Страшный Эдинбург»… Лёша нашел двухсотстраничный томик – свой литературный дебют, вышедший вне основной серии. На обложке разевал пасть демонический пес, оседлавший крышу угрюмого особняка. «Энциклопедия домов с привидениями». Алексей и Ярослава Тонких.

Короткий брак не принес детей, которых они делили бы, которым ломали бы психику. Адекватной заменой ребенку стала написанная в соавторстве книжка. «Энциклопедию» супруги издали за свой счет – часть тиража раздарили знакомым, часть сгнила в гараже. Лёша вспомнил, как приятно было работать вместе, прерываясь на поцелуи – Ясю определенно заводили все эти скрипучие виллы и заброшенные маяки. Она притащила мистику в их жизнь, после первого секса рассказав о человеке-тени, и по прошествии тринадцати лет Лёша продолжал валандаться с чертовыми привидениями. Уже в одиночку.

Охваченный светлой печалью, он раскрыл книгу наугад. «Ножницы для перекусывания ребер, пилы для костей, крюки для кожи, кюретки для выскабливания мягких тканей, хирургические молотки, долота и щипцы, скальпели – все это появлялось в различных местах дома доктора Сатаны и так же неожиданно исчезало…»

– Доктор Сатана, – пробормотал Лёша, улыбаясь. Он не помнил, кто написал эти строчки. Возможно, он сам, возможно, Яся. Она так истово верила во все это дерьмо, и в какой-то момент наивная вера перестала ее украшать – из девичьей причуды превратилась в напрягающую мужа странность… Нельзя писать о крокодилах-мутантах и допускать их существование. Нельзя – и точка.

Вырывая из кокона ностальгии, завибрировал в кармане мобильник. Лёша раздавил в пепельнице окурок, вернул «Энциклопедию» на полку и вынул телефон. «Ярослава», – значилось на экране.

Брови Лёши поползли на лоб, лицо вытянулось. Мистика да и только: бывшая не звонила ему много лет, и вот словно почувствовала, что он коснулся ее сквозь книжку, что представлял ее – взлохмаченную, в футболке, шортиках и высоких белых носках. Словно вышел пятый «Астрал», к Лин Шэй не ходи, – дерьмо, – и что-то щелкнуло – иногда они возвращаются, ага.

Лёша чиркнул пальцем по дисплею.

– Привет! Вот уже не ожидал.

– Я их обнаружила, – прозвучал Ясин голос в динамике. Так, без приветствий, хамовато, зачинали телефонный разговор персонажи фильмов студии Джейсона Блума.

– Кого? – недогадливый Лёша нахмурился.

– Ты знаешь. – Голос дрожал от волнения. – Приезжай.

– Погоди-ка. – Сбитый с толку, Лёша смотрел на корешки своих книг. – У тебя все в порядке?

– Послушай меня. Я обнаружила их. Они здесь. Их много. Твою мать, ты вообразить не можешь…

– Ты дома?

Тревога мятным холодком просочилась в Лёшу. Во время одной из не особо многочисленных ссор перед самым разводом он выпалил в сердцах, что Яся закончит в психушке. Для нее эта фраза была как удар под дых, как предательство.

– Я скинула геолокацию. Пожалуйста, Алёшенька, приезжай.

Полузабытое «Алёшенька» сломало его. Он открыл переписку, перешел по ссылке, прикинул, что до точки назначения минут тридцать езды, и поднес телефон к уху.

– Хорошо, – сказал он.

* * *

Гугл-карта привела Лёшу на окраину города, что вполне соответствовало духу телефонного разговора. Унылый пустырь, залитый бетоном и утыканный безликими высотками. Сорняк в качестве зелени. Обширные лужи – хотя дождя не было неделю. Канонический забор Лахмана с витками колючей проволоки. Полосатые трубы промзоны на горизонте. Джеймсом Ваном тут и не пахло, тут смердело рвачеством новорусских застройщиков, постсоветским упадком и бюрократическим наплевательством на человеческие жизни.

Но история у этих земель была гораздо богаче: сюда, согласно просмотренным в пути статьям – какой-никакой, а писатель с профессиональным любопытством! – Петр Великий ссылал алкашей, здесь по приглашению Екатерины II расселились немецкие земледельцы, а их потомки были насильно депортированы Сталиным. Ни цыгане, осевшие тут в начале прошлого века, ни химический комбинат не сделали старую немецкую колонию привлекательнее. Впрочем, к моменту выхода первого «Астрала» район более-менее избавился от криминального реноме и клинической балабановщины, обзавелся инфраструктурой, IT-центрами, спортивной ареной и хипстерскими кофейнями и взвинтил цены на жилплощадь до четверти миллиона рублей за квадратный метр. В книжках Лёши Тонких места ему не было.

Весенний ветер продувал широкие пространства между панельками. Лёша проехал у памятника, посвященного выводу войск из Афганистана, и припарковался напротив четырнадцатиэтажной «брежневки», ничем не схожей с домом доктора Сатаны. Если Яся действительно говорила о призраках, то у них был отвратительный архитектурный вкус.

Из подъезда пара доберманов выволокла хозяйку. Лёша поднялся по лестнице. У квартиры на первом этаже он понял, что волнуется. Зачем Яся просила его приехать? Ну не в дýхах же дело. Может, у нее проблемы? Со здоровьем, с финансами, с мужчиной? Лёша ничего не знал о личной жизни экс-супруги, кроме того, что, как и он, Яся не завела детей. Экзальтированная бальзаковская женщина со специфическими увлечениями…

Лёша позвонил в дверь и нервно разгладил складки на рубашке. Замер, услышав шаги. Щелкнул замок, и он увидел девушку, с которой целовался в полутьме кинотеатра, пока дьявольщина терроризировала отдельно взятую американскую семью.

– Здравствуй.

– Заходи. – Яся посторонилась. В черной кофточке и джинсах она походила на художницу. Каштановые волосы, которые прикрывали ее грудь, когда Тонких занимались сексом, теперь были коротко острижены. В правом ухе болталась сережка, ромб из зеленой пластмассы.

Лёша перешагнул порог.

– Не разувайся. Будешь кофе?

– Да, пожалуйста.

Яся выскользнула на кухню, а он прошел по коридору, обклеенному фотообоями с кирпичом и плющом. Квартира была однокомнатной. В гостиной тире спальне – гардероб, телевизор, кресла и журнальный столик, на котором валялась сиротливая книга. Огромная кровать, над ней, на потолке, – зеркало, заставившее Лёшу испытать легкое эротическое возбуждение. Они с Ясей так часто занимались любовью в первые годы, знали друг друга досконально…

На кухне зазвенела посуда. Лёша повел плечами, отбрасывая непрошенные мысли, и снова обвел взглядом комнату. Ни компьютера, ни книжного шкафа, ни милых безделушек. И эта аляповатая картина над кроватью: единорог, скачущий по пляжу. Яся, которую он знал, не повесила бы дома такую пошлость.

«Ты здесь не живешь, – отметил Лёша. – Из твоего здесь только сумка и книжка».

Он коснулся пальцами бежевого томика – «Замок Отранто» Горация Уолпола – и двинулся на запах свежемолотого кофе. При виде Яси, стоящей у плиты, его сердце сжалось.

– Спасибо, что приехал, – сказала она.

Похудевшая, без макияжа, с набрякшими в подглазьях мешками, она выглядела одновременно чужой и очень родной – давно забытые эмоции захлестнули Лёшу. Он постарался взять себя в руки.

– Что это за место?

– Почасовое жилье. Сняла его вчера.

За окнами теснились уродливые человейники.

– Почему в этом районе?

– Это связано с моими исследованиями. Изредка я снимаю квартиры то тут, то там. Но мне никогда так не везло. – Яся налила кофе в чашки, подала одну Лёше.

– Мы говорим о привидениях? – Он нейтрализовал улыбкой суть вопроса.

Но Ясино лицо, бледное, с заострившимися скулами, оставалось серьезным.

– Сядь.

Лёша повиновался.

– Ты единственный, с кем я могу поделиться. Единственный, кто мне поверит.

– Это большая честь… и ответственность…

– Алёшенька, – Яся оседлала стул. Ее глаза горели. – В этой квартире есть призраки.

– Вау. – Он пригубил кофе. – Так ты продолжаешь их искать?

– А ты нет?

– В каком-то смысле, но…

– Не думай, я не занимаюсь этим постоянно. – Почему-то ему показалось, что Яся лжет. – Иногда, если получится, я арендую на сутки квартиры, заселяюсь в отели, где теоретически могут существовать привидения. Но я ничего такого не встречала… до сегодняшней ночи. – Ее руки дрожали, кофе плескал на блюдце.

– Ты видела привидение. – Лёша наигранно удивился.

– Нет. Не видела. Но слышала и чувствовала.

– Потрясающе. – Его зубы стукнулись о кромку чашки, крепкий напиток усиливал горький привкус во рту. – Обязательно мне расскажешь. Но сначала скажи, как ты сама? – Он обвел ее жестом. – Столько лет не виделись, боже. Хорошо выглядишь. Ты все так же преподаешь или…

– Лёш, – прервала Яся словесный поток. – Какая на хер разница, преподаю я или нет. Ты слышишь, что я тебе говорю? Мы нашли призраков. Они здесь, и они что-то от нас хотят.

– Мы… – сказал Лёша, падая духом.

– Я сейчас, – Яся выскочила из кухни, а Лёша быстро встал и заглянул в мусорное ведро под мойкой. Он точно не знал, что высматривает – шприц, продырявленную фольгу? На его памяти Яся не баловалась наркотой, но как еще объяснить нахождение бывших супругов в почасовом траходроме?

На дне ведра лежала коробка из-под китайской лапши и обертки от шоколадных батончиков, но отсутствие улик не означало, что разум Яси чист. Лёша вернулся за стол.

«Спроси ее прямо».

Яся влетела на кухню.

– У тебя все в хорошо, Ясь? Ты… У тебя нет каких-то проблем с…

– Не торчу ли я? – Яся села, положив на колени iPad. – Нет, я не употребляю наркотики. А ты был обдолбан, когда видел свою мертвую бабушку? Нет? Тогда хватит задавать идиотские вопросы.

– Никаких идиотских вопросов. – Он допил кофе. – Я весь внимание.

* * *

Ярослава Тонких, восемьдесят шестого года рождения, столкнулась с призраками – второй раз в своей жизни – приблизительно в два часа ночи. «Приблизительно» – потому что свериться с мобильником она не могла.

В два часа ночи, внезапно проснувшись в съемной квартире, она обнаружила, что не видит абсолютно ничего. Ни мебели, ни рук, поднесенных к лицу, хотя, засыпая, она не зашторила окна и какой-то свет был обязан проникать в комнату.

– Я оказалась во тьме. Но спросонку…

«Спросонку!» – мысленно ухватился Лёша.

– …я не сразу испугалась. Нашарила спрятанный под подушкой телефон…

Телефон был бесполезен. Экран не зажегся, хотя, клацая по нему, Яся пальцами ощущала характерную вибрацию. Он все же работал. И тогда в сердце Яси закралось жутковатое подозрение.

– Я подумала, что ослепла.

Слепая и беззащитная, Яся села в постели. Мрак давил на скорлупку черепной коробки, сердце лихорадочно колотилось. Обострились те чувства, которые остались в распоряжении Яси. Она слышала, как снаружи монотонно гудит ветер. Как лает собака вдали. Как по трассе мчит припозднившаяся машина. От простыней пахло дешевым стиральным порошком, от ладоней – увлажняющим кремом. В самой темноте нет ничего страшного, если вам тридцать семь. Нужно просто встать и найти выключатель, но при мысли, что придется спускать с кровати ногу, Ясю обуял иррациональный ужас.

Часами раннее, пытаясь читать Уолпола, она убедилась, что в «брежневке» отвратительная звукоизоляция. В смежной квартире шаркали, чихали и сморкались, а Симонян грозила Штатам красными линиями. Вот и сейчас укутанная тьмой Яся услышала, как кто-то ходит за стеной. Нюх уловил новый запах. Легкий аромат горелого дерева, дыма.

– Не знаю точно, сколько я так просидела. Собравшись с силами, я наконец встала на четвереньки и поползла, как мне представлялось, к изножью кровати.

Вот тут Яся и поняла, что шаги звучат совсем не за стеной. Что кто-то в ее комнате ступает босыми ногами по полу, и пятки чавкают, отлипая от линолеума.

– Я оцепенела. Я не сомневалась, что бодрствую, пребываю в здравом уме, что я – это я и что в помещении я не одна.

Сколько раз Яся говорила себе: она не испугается, встретившись снова с призраками. Но она испугалась. Холодный пот струился по спине. Рука порхала у лица в тщетной попытке разогнать темноту. Запах дыма становился сильнее. Кто-то прошел справа… слева… впереди… Кто-то с присвистом вдохнул воздух. Присел на корточки, хрустнув коленями. Отер незримым плечом шкаф, отчего дверцы скрипнули.

– Их становилось все больше. Ты бы почувствовал, завяжи тебе глаза, что вокруг слоняются люди? Пускай они и стараются двигаться бесшумно.

Окруженная призраками, Яся вспомнила, что именно к этому моменту она и стремилась долгие годы. И спросила не своим голосом: «Здесь кто-то есть? Кто вы?»

Лёша невольно представил, как за сгорбленной спиной ослепшей Яси вылезает то чучело из «Астрала».

– Они тебе ответили?

– Да.

Они ответили, они подтвердили присутствие. Не заговорив, но подойдя к кровати разом с трех сторон – существа в беспредельной тьме, пахнущие как головешки остывшего костра – и руки, десятки рук, коснулись Яси. Теплые пальцы дотронулись до ее пальцев, щек, лба, шеи. Пружины застонали под весом тел, забирающихся на кровать. Дыхание – ласковый ветерок, принесший аромат дыма, – защекотало кожу. И нервы Яси не выдержали.

– Я спрыгнула с кровати и побежала. Ни о чем не думала, неслась как угорелая – каким-то чудом рванула прямо в коридор. Врезалась во что-то – это была дверь ванной, – Яся оттянула воротник, демонстрируя синяк на ключице. – Не помню, как нашарила входную дверь, открыла, выскочила в подъезд в чем была.

В подъезде Яся прозрела. Свет лампочки ударил в глаза, сгинула тьма, зажегся экран телефона. Яся села в углу – увидел бы ее кто-нибудь, среди ночи, едва одетую, плачущую и смеющуюся одновременно.

– Какая же я дура, – выговорила Яся с презрением. – Они пришли ко мне, а я дала деру. Истеричка долбаная. Вернулась, окликала – без толку. На часах было два сорок. Я больше так и не ложилась.

Лёша смотрел в ее расширенные зрачки, смотрел, ошарашенный, на темные пятна под ее глазами.

– Жесть, – он поерзал на стуле. – Вау, вот это история! Призраки… здесь… – Лёша обвел взглядом непритязательную кухоньку, висящий над холодильником плакат с барышней в неглиже. – Какого года эта постройка? Конца семидесятых? Сомневаюсь, что тут умерло много народа…

– Вспомни доходный дом Махонина. Мы писали о нем.

– Я понял, – актерская игра Лёши претендовала на «Золотую малину». – Дело в земле. Здесь было кладбище или…

– Я сварю еще кофе, – Яся поднялась и протянула Лёше iPad. – А ты скажи, что видишь на этом изображении.

– Ладно. Я могу закурить?

– Открой форточку.

Лёша чиркнул зажигалкой и, как искусствовед, изучающий живописное полотно, сощурился на экран.

– Это дагерротип? Нет, не думаю, просто старое фото. Конец девятнадцатого или начало двадцатого века.

– И что там? – спросила Яся, ссутулившись над плитой. – Опиши.

– Групповой портрет на природе. Девочки разного возраста, от пяти-шести до… не знаю… шестнадцати лет. Их несколько десятков.

– Их тридцать две, – уточнила Яся. – Присмотрись, какие чувства вызывает в тебе это фото?

Лёша стряхнул пепел в блюдце и, решив, что лучше подыгрывать бывшей, деловито уставился на планшет. Его губы поджались, имитация вовлеченности сменилась искренним интересом.

– Оно… тревожное.

Девочки на фотографии выстроились по росту в четыре ряда. Самых маленьких усадили на стулья впереди. Вместо того чтобы смотреть в камеру, крохи косились вбок. Пухлая малышка задрала подбородок, разглядывая небо, а ее потупившуюся соседку привлекли собственные полосатые носочки. Чем дольше изучал Лёша снимок, тем страннее он казался.

С моделями что-то было не так. Большинство из них игнорировало фотографа, опустив глаза или глядя в сторону, меньшинство смотрело в объектив исподлобья. Молодая девушка в заднем ряду грозно подняла одну бровь, отчего напоминала Бабу-ягу.

– Только не говори, что это пост-мортем.

– Нет. – Яся сняла с печи турку. – Они все слепые.

– Вот оно что… – Лёша провел пальцем по дисплею. Накрахмаленные воротнички сорочек. Чопорные юбки в пол. Землистые лица. Белые кружочки глаз или темные, точно заросшие мхом, пятна глазниц.

– Попечительство императрицы Марии Александровны – благотворительная организация, созданная в восемьсот восемьдесят первом. На переломе веков оно курировало двадцать три школы-интерната, в которых жили и учились дети-инвалиды по зрению. Здешний интернат для слепых девочек входил в состав попечительства. Их учили шрифту Брайля, музыке, пению, рукоделию. – Яся поставила на стол парующую чашку. Сигаретный дым попал Лёше в глаз, он поморгал и расплющил окурок о керамическое блюдце.

Яся прислонилась к холодильнику и сказала:

– Листай вправо.

На экране групповой портрет сменился фотографией бревенчатого двухэтажного здания с надворными постройками и садом. Возможно, в этом саду и позировали воспитанницы интерната.

– Все из дерева, – сказала Яся многозначительно. Он догадался, к чему ведет повествование. Он прочел прорву дурацких книг. Палец скользил по планшету, пролистывая черно-белые снимки: баня, прачечная, усатый джентльмен у паровой машины для водопровода, залитые солнечным светом классы. Обугленные бивни бревен. – В восемьсот девяностом приют сгорел дотла. Никто не знает, что стало причиной возгорания. Пожар случился ночью – девочки не сумели покинуть здание. Они все погибли. Тридцать две ученицы.

С фотографии на Лёшу «посмотрели» затянутые катарактой глаза девочки, которая по возрасту могла бы быть их с Ясей дочерью, если бы они зачали ее во времена второго «Астрала».

– Никогда об этом не слышал, – он отложил планшет. – Выходит, приют располагался в этом районе?

– На этом самом месте, – подтвердила Яся. – Возле суконной фабрики. А спустя десятки лет на пепелище возвели панельный дом. Мне попались старые карты.

– По-твоему, ты видела… то есть чувствовала сгоревших детей?

– Смышленый парень, – сказала Яся саркастично.

– А другие? – Лёша прихлебнул кофе.

– Что – другие?

– Другие жильцы их встречали?

– Я не нашла никаких сведений.

– Ты остановилась на этой квартире только из-за старой карты? Наобум?

– Представь. Я выбрала место трагедии, место, которое должно помнить. И это сработало.

Лёша повертел в пальцах чашку и задумчиво произнес:

– Сотни людей жили в этом доме, и никто ничего не видел…

– Видел – не видел! – разозлилась Яся. – Может, видели, но им никто не поверил! Может, призраки приходят к тому, кто готов к встрече с ними. Тонких, выключи наконец режим скептика! Ты написал столько книг о сверхъестественном…

Лёша взъерошил волосы и довольно резко ответил:

– Я написал столько книг, потому что мой художественный роман отказались публиковать, а кроме этого я ничего не умею. И что мне – верить в каждую выдуманную мной чепуху?

– Да, в этих книгах – девяносто процентов муры. Доктор Сатана и прочее. Но я – я, Лёша! – я ощущала их пальцы там, в той комнате. Их запах! Они были ближе, чем ты!

– Яська, – Лёша смягчился. – Я тебе верю. Слушай, как-то мне снился кошмар. Типа в квартиру забрался грабитель. Я открываю глаза, а он стоит в моей спальне. Я вскочил, натурально вскочил, схватил стул, чтобы обороняться, и только тогда окончательно проснулся. Со стулом в руках, – Лёша принужденно засмеялся. Яся смотрела на него, не моргая. – А еще, – продолжал он, – давно, до тебя, я был студентом, и моя тогдашняя девушка… у нее случилась задержка. Я переживал, что она залетела, и всюду – реально всюду – видел беременных женщин.

– О чем ты…

– Я зациклился на этом, понимаешь? И мой мозг, мое внимание работало совершенно не так, как обычно…

– Какого хрена, Лёша? При чем здесь беременные телки?

– Я к тому… я верю… что-то такое есть… – Он покрутил пальцем в воздухе. – Мы не уходим бесследно. Никто не знает точно, но… думаю, призраки существуют…

Яся таращилась на бывшего мужа как на клинического идиота.

– Но они не появляются вот так… это не кино…

– Господи! – Яся прижала ладони к вискам. – Милый, очнись. Ты видел свою мертвую бабушку.

– Нет, не видел.

Ее рот приоткрылся.

– Я очень хотел ее увидеть, – тихо сказал Лёша. – И я придумал, будто я ее видел.

– Ты мне солгал. – Ясино лицо исказилось от боли. Лёша не вынес ее взгляда и вперил глаза в пол.

– Мы делились байками…

– Я не рассказывала тебе баек! Я видела! – последнее слово она выкрикнула, стиснув кулаки, а затем прибавила сквозь зубы: – Уходи.

– Яська, – он встал и двинулся к ней, она отпрянула, выставив руки.

– Убирайся.

– Почему? Что я сделал? Тринадцать лет назад придумал историю про привидение?

– Я хочу побыть одна.

Он поник, зная: переубедить Ясю не получится.

– Хорошо, я уйду. А ты? Что ты будешь делать? Ты нашла призраков, что дальше?

– Я еще не установила с ними контакт. Я исправлю свою ошибку.

– Яся, это неправильно. – Лёша протянул руку, но так и не коснулся ее напряженного плеча. – Не нужно расставаться вот так.

– Все в порядке, – сказала она, утирая сухие губы. – Правда в порядке. Прости, что разоралась. Иди.

Он секунд десять смотрел на нее, кивнул и вышел из кухни. Что-то валялось на полу у порога ванной. Лёша нагнулся и поднял зеленый ромбик – пластмассовую серьгу. Повинуясь необъяснимому порыву, он сунул сережку в карман. Пускай будет напоминанием об этом сюрреалистическом дне.

Обернувшись, Лёша сказал бодро:

– Сняли пятый «Астрал», прикинь.

– Мама умерла, – сказала Яся, глядя в пустоту.

– Вот черт… когда?

– Уже три месяца прошло. Инфаркт.

– Мне так жаль, Яська.

– Ага, – она набрала воздух в легкие, выдохнула и криво улыбнулась. – Это жизнь. Ну, спасибо, что приехал, Лёш. Увидимся, да?

– Тебе точно…

– Полный порядок. Захлопни за собой.

– Удачи, – сказал он после паузы, в последний раз посмотрел на бывшую жену и вышел в подъезд.

Спустя девятнадцать часов хозяйка откроет ключами дверь и обнаружит квартирантку на кровати под потолочным зеркалом, давно остывшую. Вскрытие покажет, что причиной смерти Ярославы Тонких стало обширное кровоизлияние в мозг.

* * *

Перед тем как уйти, хозяйка, крашеная блондинка лет пятидесяти, просканировала Лёшу придирчивым взглядом, словно пыталась диагностировать, не намерился ли и он дать дуба внутри ее частной собственности, и спросила:

– Вы будете тут один?

– Как перст.

– Перс?

– Я буду один.

Хозяйка потопталась в прихожей, вздохнула и ушла. Солнечный свет медленно покидал квартиру, всасываясь в оконные проемы, становясь подсыхающими желтыми лужицами у батарей центрального отопления, и сумерки вылезали из закутков. Лёша застыл посреди гостиной, окутанный тенями, и простоял так, пока окончательно не стемнело, думая о бывшей жене, о ее одержимости, о сомнениях, посеянных в сердце.

Нашла ли Яся то, что так упорно искала?

Лёша дотронулся до мокрой щеки и стер слезы. Прошел месяц с тех пор, как Ясю предали земле. И все новые части «Астрала» выйдут уже без нее.

За стеной, возвращая в реальность, загрохотал взрывами телевизор. Лёша клацнул выключателем, чтобы сумерки покорно схоронились в углах. Он достал из пакета и водрузил на журнальный столик книгу «Замок Отранто», заказанную по интернету. Его собственная книга встала на паузу: открывая вордовский документ, он впадал в уныние, и крокодилы-мутанты не желали плодиться в туннелях, Призрак Оперы и дух отравительницы де Бренвилье насмехались над творческой импотенцией писателя. Бессонные ночи привели его сюда, в бывшую немецкую слободу, где тридцать две слепые девочки сгорели заживо, а позднее оборвалась жизнь Яси.

Не раздеваясь, Лёша забрался в постель. Над ним, как левитирующий мертвец, парил двойник из зазеркалья. Единорог скакал по пляжу на китчевой картинке. Предплечья Лёши покрылись пупырышками, в грудь словно загнали острый шип. На этой кровати – на этих простынях? – умерла женщина, которой он клялся в верности. Ее убили не потусторонние монстры, а повышенное артериальное давление и запущенная гипертоническая болезнь. Лопнувший сосуд выплеснул кровь в мозговое вещество. Прощай, Яська.

За стеной умолк телевизор, порычали и стихли трубы. Лёша подумал, что надо встать и погасить лампочки, но накатила парализующая усталость. Мышцы размякли. Отяжелели веки. Отражение в зеркале расплылось…

Приди ко мне.

Я здесь, милый.

Свет.

Босые пятки зашлепали по линолеуму. Теплая рука массировала горло Лёши, будто проверяла гланды. Щелкнул выключатель. Свет потух.

…и Лёша проснулся в кромешной тьме.

«Какого черта…» – Он заморгал, садясь в постели. На лбу выступила испарина. От концентрации темноты бросило в холод – Лёша коснулся ресниц, но не увидел своих пальцев. Пульс зашкаливал. А потом сердце пропустило удар – споткнулось, упало, подпрыгнуло и снова понеслось вскачь. Кто-то прошел у гардероба. Лёша повернул голову так резко, что позвонки хрустнули. Язык прилип к пересохшему нёбу. Маленькие ножки пошлепали по линолеуму возле окна. Замурованный во мраке, Лёша готов был закричать. Кто-то сел на постель позади него. Запахло костром.

Лёша ринулся вбок, ладонь угодила в пустоту, он рухнул с кровати, приложившись подбородком об пол. Взвился и двинулся туда, где, как он предполагал, был коридор. Рука уперлась в дверной косяк. Лёша остановился, тяжело дыша. Он вспомнил, зачем поселился на пепелище спустя месяц после похорон.

Существа за спиной притихли, выжидая. Лёша прочистил горло.

– Вы здесь?

В темноте кто-то вздохнул.

– Я ищу свою жену.

Сразу несколько человек, судя по звукам, забрались на кровать.

– Я хочу увидеть, – сказал Лёша, зажмуриваясь, и повернулся лицом к комнате.

Когда он открыл глаза, зрение вернулось, и просьба была удовлетворена.

Комнату озаряли не лампочки, а беспокойный рыжий свет, точно рядом горели костры. Дети столпились перед Лёшей. Они выстроились у стен, сидели на кровати, болтая ножками, одетыми в полосатые носки. Их зрачки отражали всполохи пламени, тени скользили по бледным лицам, над всколоченными волосами вился дымок. Пухлощекая малышка открыла рот и воздела незрячие глаза к потолку.

– Господи, – прошептал Лёша.

Он увидел Ясю. В джинсах и кофте, такая же, как в день их последней встречи, Яся стояла среди мертвецов – среди своих – и пристально смотрела на бывшего мужа.

– Яська… – Он заплакал. Страх ушел, и ничто не заполнило образовавшуюся пустоту. – Почему?

Ничего не ответив, Яся погладила пучеглазую девочку по волосам. Та, как котенок, потерлась головой о Ясину ладонь.

– Ясенька, родная…

Дети окружили Ясю, словно ученицы – учительницу. Возможно, в темноте они нуждались в опеке взрослого человека.

Лёша шагнул к скопищу призраков, и, почувствовав его приближение, девочки сильнее притиснулись к Ясе, будто защищая от козней иномирья.

А потом они пропали. Яся, слепые дети, странные отсветы пожара. Вспыхнули лампочки. Развеялся запах костра. Лёша остался один в комнате.

* * *

«…Остался один в комнате», – Лёша поставил точку и отодвинулся от компьютера. На столе, возле недавно изданного томика «Страшный Париж», лежала пластмассовая сережка, подобранная им в съемной квартире, в которую он так и не возвращался. Лёша задумчиво коснулся безделушки пальцами, покачал головой, словно отвечая на чей-то вопрос, встал и подошел к распахнутому окну.

«А вдруг они там?» – усилиями фантазии сократилось до «они там». Живые спешили по улице, и тени деревьев казались призраками, таинственными наблюдателями, сосуществующими со всем остальным, материальным, – в замысле, который нельзя постичь. И Лёша закурил, глядя на плывущие по небу облака.

Юлия Домна
Он трогает тебя за пальцы

Он трогает тебя за пальцы. Ты смеешься, не отрываясь от красок. Ты размазываешь темное пятно акварели до ярко-синего, до нежно-голубого, а по краям, где, как ты думаешь, должны начинаться крылышки, оставляешь льдисто-белый развод. Ты дуешь на бумагу, чтобы она подсохла, вместе с рисунком нагибаешься под стол.

Это ты, заявляешь. Похож?

Под столом никого нет. Но ты знаешь: так только кажется. Едва ты выпрямишься и перестанешь смотреть, он снова коснется тебя, пустив по ногам короткий разряд мурашек. В детском саду у многих есть такие, как он. Такие, как ты, говорят о них: это черный кот! Призрачный зайчик! Дух мальчика, упавшего с велосипеда! А у тебя кто, спрашивают. Ты пожимаешь плечами. Потом задумываешься. Затем рисуешь. Когда он касается твоей левой ступни, отвечая, что ему все нравится, ты дорисовываешь крылышки и бежишь с рисунком к маме. Сшей его, просишь, пожалуйста. Пожалуйста-пожалуйста!

Ты хочешь, чтобы он всегда был с тобой.

* * *

Когда начинается школа, ты счастлива. Ты взрослеешь изо всех сил. Ты заходишь в незнакомый класс, и за тобой вьются ленты, и за тобой летят косы, а на дне рюкзака лежит он. Пару недель ты привыкаешь к двойным именам учителей, наклонным партам, пахнущим новогодней елкой, и, наконец, обжившись, прибиваешься к группе девчонок. Они похожи друг на друга, как куклы в бликующих коробках, как твои подружки из детского сада (о, как же их звали?). А значит, ты уверена, они похожи на тебя.

– А у вас, – спрашиваешь как-то в столовой, – у вас, кто есть у вас?

Ты им нравишься, всем нравишься, но сейчас они смотрят на тебя растерянно. Они понимают, о чем ты, но узнавание во взглядах тускнеет, когда над тобой смеется самая умная. «Воображаемые друзья, – говорит она с гордым знанием дела (ее мама психиатр, поймешь ты многим позже), – бывают только у детей и сумасшедших». Подруги встают, одна за другой, оставляя тебя решать, а к кому, собственно, относишься ты. Заставляя выбирать, или что-то вроде.

Вечером ты сидишь за столом, выводишь каракули вместо букв и, когда он трогает тебя, отпихиваешься. Ты обижена. На него, между прочим, тоже. Это из-за него тебя теперь считают какой-то не такой. Он медлит, снова касается. Ты отдергиваешь ногу, вскакиваешь и кричишь на пустоту под столом:

– Отстань! Не трогай меня больше!

Комната молчит. Он, кажется, тоже. Ты продыхиваешь ком в горле, и слезы, уже подступившие, куда-то исчезают. В отличие от слов, те уже сказаны. Ты чувствуешь, что наделала что-то плохое. Прости, говоришь испуганно. Прости, повторяешь, опускаясь на колени, прости-прости, эти тупые девчонки…

Ты заползаешь к нему под стол. Здесь намного холоднее, чем в остальной квартире, и ты чувствуешь, как густой, похожий на ключевую воду воздух обволакивает тебя. Ты ложишься, подтягивая колени к груди, позволяя ему накрыть себя, как одеялом. Ты знаешь, что это объятие. Холоднее подземной воды.

Удивительное дело, но скоро девчонки обо всем забывают. Ты снова им нравишься, всем нравишься. Так и должно быть. Вы дружите, спорите, ругаетесь, миритесь – в общем, ведете себя как полагается младшеклассницам, постепенно вырастающим в среднеклассниц. А на исходе очередной весны, заведя привычку созваниваться за полчаса перед сном, торжественно и не сговариваясь, вы предлагаете:

– Лагерь!

– А давайте поедем в летний лагерь! Все вместе!

Шумно, взахлеб, вы обсуждаете, как это будет. Ты громче всех перечисляешь: дискотеки, конкурсы, бассейн… Затем вдруг добавляешь: ауч.

Девчонки переспрашивают: ауч?

Ты нагибаешься и видишь на щиколотке длинную кровавую царапину. Ах так, говоришь ему, когда вы остаетесь одни. Так, значит, да? Ты хочешь, чтобы я тут стухла за лето?

Последнюю неделю учебы ты делаешь уроки на кухне. Плотно закрываешь дверь перед тем, как отвечать девчонкам на звонки. Воздух под столом в твоей комнате тяжелеет, становясь промозглым, сбивается в туман. Удивленный папа приносит обогреватель.

В ночь перед отъездом тебе снится кошмар. В нем ты тонешь, а девчонки стоят на берегу и глумятся. Они говорят: «Ты нам не нужна». Говорят: «Лучше бы ты осталась дома». Ты резко вскакиваешь, вырываясь из сна. На подушке сверкает иней. Ты оглядываешься и понимаешь, что кошмар – его рук, и мыслей, и ледяного присутствия дело. Он хотел тебя испугать. От этого ты только злишься. О да, говоришь, выпутываясь из одеяла, теперь я очень-очень зла. Ты хватаешь его, мягкого, сшитого мамой, проведшего столько ночей в постели рядом с тобой, и зарываешь в самый нижний ящик комода. В носки.

На утро, разумеется, уезжаешь.

Через месяц ты возвращаешься, загорелая и счастливая. Ешь мамин яблочный пирог, не выпускаешь из рук смартфон, полный новых имен, и смазанных сумраком фоток, и интригующих переписок. Вечером болтаешь с подругами. Шутишь, играешь, строишь планы – до школы еще полтора месяца – и ни на секунду не вспоминаешь о том, кто ждет тебя на дне ящика с носками.

Что ж…

Он этого не прощает.

* * *

Все начинается с царапин. Мелких, как росчерк дождя по стеклу. Ты даже не заметила бы их, будь они только на лодыжках или под коленками. Но они на обеих стопах, и тебе все больнее обуваться. Царапины разрастаются, превращаясь в расчесы, а те в ссадины, в раны под незаживающими липкими корками, которые пачкают школьные гольфы, портят тонкие колготки, а с ними в конечном счете и твою подростковую жизнь.

– Это укусы, – констатирует педиатр. – Она расчесывает укусы. Вот, – показывает папе, – здесь и здесь.

– Неправда, – кричишь ты, – я ничего не делаю. Это не я, это он1

– Ты этого не помнишь, – успокаивает папа. – Ты делаешь это во сне.

– Это не так, – захлебываешься ты, – это он, он, он делает это, пока я сплю!

Но папе не до тонкостей. У папы две ночных смены. Он уходит на первую, и мама забирает тебя в постель. Она гладит тебя по волосам, называет тепло и привычно: «котенок». «Ты в безопасности, котенок, все будет хорошо». Она накрывает ладонью твои глаза, не позволяя окружающей темноте сгуститься до тьмы, и ты прячешься в маминой шершавой руке, в сладком яблочном тепле, и почти не слышишь поскребывания в стену, к которой приставлена кровать. Скрр, скрр, – зовет он тебя через кирпич. Скрр, скрр, – по плинтусу, по узорам на обоях. Скрр, – в такт дыханию мамы. Скрр, – вторя секундной стрелке настенных часов.

Скрр.

Скрр.

Скрр.

Вернись.

* * *

В последнем классе тебе безразлично, куда поступать. Главное – подальше от дома. Главное, чтобы это был шумный крупный город, полный вывесок, кофеен и блошиных рынков с винтажными шмотками. Главное, чтобы ног не касался подземный холод.

Ты уезжаешь налегке. Буквально с одними оригиналами документов, которые сдаешь на социологический факультет того института, что первым вывесил списки с твоим именем. Ты входишь в комнату общежития, и за тобой вьется длинный вуалевый шарф вместо кос – те проданы и вложены в дорогу. Твою соседку, старше тебя на три курса, впечатляет, как небрежно ты кидаешь на кровать единственную свою сумочку. Соседка видит: это сносная реплика Гуччи. А еще видит, что у тебя большие планы на жизнь.

Ты дружишь с ней больше, чем с одногруппниками. С ней – и ее творческими, как она сама, друзьями-старшекурсниками, среди которых ты встречаешь будущих актеров, слушаешь будущих музыкантов, обнимаешь будущих художников. На исходе семестра до вашей комнаты добирается будущий режиссер, с красным дипломом и профессиональной камерой. Он старше тебя на пять лет, но все равно кажется тебе мальчиком (а не мужчиной) куда сильнее, чем ты ему – девочкой (а не женщиной).

Он первым видит твои ноги и не знает, что сказать. Он думает, ты сделала это сама. Каждую зарубку на коже, каждый белесый шрам, и даже те, что похожи на следы собачьих зубов… нет, тут он все-таки не выдерживает и спрашивает. Ты честно отвечаешь. Ты рассказываешь правду еще и потому, что в те же дни приезжают мама с папой. Они привозят твои вещи в огромном чемодане, и будущий режиссер помогает поднять его в комнату и засунуть как можно дальше, под кровать, пока будущие актеры, музыканты и художники не увидели, как на самом деле ты провинциальна. В глубине души ты хочешь, чтобы он поверил тебе и твоим шрамам, но поначалу довольствуешься удивлением. На треть разбавленным творческим интересом. На треть – желанием касаться тебя.

Через пару ночей ты просыпаешься от лязга. Садясь, пытаешься определить его источник. Где-то в комнате стонет металл. Ты включаешь на смартфоне фонарик, освещая им стены, разжижая тьму до темноты. Лязг смолкает. Ты опускаешь голые стопы на пол и чувствуешь холод.

Утром будущий режиссер уезжает на стажировку. Он обещает вернуться через два месяца, и не каким-то там будущим, а вполне настоящим, как Полански или дель Торо. День ты вздыхаешь, неделю скучаешь, но с приближением новогодних праздников все чаще думаешь, что удивлению, интересу и желанию касаться отведено в твоей жизни меньше двух месяцев. А еще – что накануне его отъезда тебе все померещилось. Что темнота полна звуков сама по себе.

В Новый год звонит мама. Режиссер, конечно, тоже, но ради мамы ты сбегаешь с вечеринки и, завернувшись в чью-то дубленку, на обледенелой карусели греешься о каждую нотку ее размягченного шампанским голоса. Папа тоже где-то рядом: передает приветы, задает вопросы. Вы прерываетесь на куранты. Затем на телефон папы, куда звонят те, кто не пробился к маме. Она просит тебя подождать, откладывает в сторону, и ты слышишь телевизор на фоне, как папа разделывает курицу, подкладывает салаты. Слышишь, как мама рассказывает кому-то о тебе, ждущей в соседнем телефоне. Затем ты слышишь – скрр.

Скрр. Скрр. Скрр.

Слышишь, как кто-то прижимается к динамику с той стороны.

Ты молчишь. Он тоже. Он снова рядом с тобой, но больше все-таки с ними. Ты сжимаешь промерзший поручень, представляя, как он клубится там, невидимый, за праздничным столом. Напротив папы. Близко к маме. Там, где год назад сидела ты. Ты представляешь, как мама откладывает папин телефон и тянется к тебе, покорно ждущей в соседнем динамике, и на секунду, короткую, вечную, встречается с ним. Рука к руке. Все твои старые ссадины и шрамы, будто вывернутые наизнанку швы, мгновенно отзываются на это видение, наполняясь холодом, не имеющим ничего общего с зимой. Твоя кожа шевелится. Что-то выкарабкивается из нижних, злопамятных слоев твоего эпителия, и оно сильнее фантомной боли. Куда физиологичнее ее. Оно пробирается сквозь застарелую рубцовую ткань, разрыхляет белесый покров соединительных клеток и, извергаясь мурашками на поверхность твоих онемевших ног, трогает. Трогает. Трогает.

Трогает тебя за пальцы.

– Котенок, – зовет мама. Удивление в ее голосе подсказывает: она звала тебя и до. Ты открываешь рот, чтобы ответить ей: да. Сказать: я тут. Не издаешь ни звука. Телевизор на фоне счастлив. Грохочут пробки, салюты. Папа что-то спрашивает, и не сквозь даже, а поверх, как новую запись по незатертой старой, ты слышишь: скрр. Скрр, – на пороге кухни. Скрр, – за поворотом к твоей комнате. Мама думает, вас разъединило. Отключается. Перезвонив, смеется:

– Связь такая, ужас просто, я как клуша звала тебя, звала, а ты уже и не слышала…

Но ты слышала. Много чего слышала.

И потому опять молчишь.

* * *

Когда режиссер возвращается, сдержав обещание, над городом собирается гроза. Ее низкие тучи полны синих зарядов, и смерзшегося в град снега, и колотого льда. Ты наблюдаешь за небом сквозь разводы на стекле, когда он обнимает тебя со спины, и это объятие, его томящая продолжительность, напоминает тебе, что сегодня ночью комната принадлежит только вам.

Вы разговариваете, пьете вино, орхидеями пахнут свечки. В соседнем блоке от скачка напряжения лопнула лампочка, так что вы не рискуете сидеть с включенным светом в такую грозу. Когда режиссер начинает, в твоей голове плещется теплое испанское море. Винью верде, кажется. Пузырьки Тенерифе. Когда он заканчивает, окно затянуто такой плотной наледью, что свет из дома напротив, многократно преломляясь, гаснет неувиденным между двумя рамами.

Из сна тебя выдергивает рука. Так тебе, вскочившей на постели, кажется. Ты оглядываешься, прижимая к груди плед, щекочущий и колющий одновременно. Окно непроглядно. Улицы нет. Тьма клубится в каждом углу комнаты. Ты глядишь в нее. Ты не можешь двинуться. Шрамы на ногах стягивают кожу. Где-то совсем рядом шевелится режиссер. Иррадиирущее тепло его тела мгновенно приводит тебя в чувство. Углы проясняются. Сердце сбавляет обороты. Ты шумно выдыхаешь, отгоняя наваждение, оборачиваешься к человеку, с которым проводишь ночь. И видишь нож. О боже, нож. Он воткнут в подушку, пятью сантиментами правее его лица.

На утро обнаруживается, что все постельное белье в комнате порезано. Режиссер видит это и недоуменно молчит. Ты сваливаешь обрезки в общую стирку на нулевом этаже и, останавливая посреди цикла случайную машинку, забираешь чужие простыни, насквозь мокрые, как одежда с утопленника. Тебе плевать на свою постель – и даже на молчание режиссера. Он поймет, полагаешь ты, Полански бы понял. Но ты должна перезастелить соседке, пока она не вернулась, и ее смешливое, покровительственное восприятие тебя как немного чудной не превратилось в констатацию сумасшествия.

Весь день ты напиваешься, одна, раскинув простыни по голому остову своей кровати. На улице серо. В комнате сыро. Ты заливаешь в себя подкисшие остатки вина. Бродишь босая, кусаешь пальцы, взлохмачиваешь волосы, и с каждым глотком, каждым новым шагом по облезлым половицам в тебе закипает гнев.

– Какого черта, – злишься ты, – что тебе от меня нужно?

– Проваливай, – кричишь, стоя посреди комнаты.

– Отстань, – швыряешь тапок в стену.

Ты заламываешь локти за голову, исступленно глядишь в потолок и спрашиваешь у него и у того парня повыше: за что? почему? что ты сделала не так? Слушая в ответ отсутствие ответа, обессиленно ложишься на пол.

Доски встречают тебя знакомой подземной прохладой. Ты поворачиваешься на бок, подтягиваешь ноги к груди. Лежишь и смотришь в темноту под своей кроватью. Смотришь, смотришь… Видишь чемодан.

То, что он все это время был внутри, приходит к тебе мгновенно. Ты знаешь, как мама собирается в поездки, как, отвлекаясь на звонки и готовку, кладет в сумку по одной вещи в час. Тебе не составляет труда представить его, без нее, распределяющего себя между носками и кофточками с воланами, устаревшими на четверть века. Ты смотришь. Тот, кто внутри чемодана, смотрит на тебя. Ты знаешь это. Чувствуешь. Его взгляд, как и объятие, холоднее подземной воды.

Через пять минут ты спускаешь его кубарем по пожарной лестнице. Чемодан грохочет об ступеньки, давясь содержимым. Ты пинаешь его каждый пролет. Вываливаешь на улицу, швыряешь к мусоркам и орешь, натурально орешь, босая и всклоченная, и совсем не немного чудная:

Катись к чертям!

Оставь меня в покое!

Я заслуживаю нормальную жизнь!

Ты оставляешь чемодан у баков и разъяренно уходишь. Ты уверена, что избавишься от него в течение часа, ведь это неплохой чемодан, в нем куча вещей – ты специально откидываешь крышку, обнажая металлические зубья и нутро, полное девчачьей одежды. Но тянется день. За ним неделя. Зима подходит к концу. Чемодан не забирают – ни коммунальщики, ни бездомные. Даже кошка по марту не селится, чтобы окотиться, хотя ходит – видишь ты, – хотя присматривается. Он лежит весну, впитывая грязь и ручьи. Лежит лето, выгорая на солнце. Он лежит осень, заваленный желудями и листьями, и, переваривая их, смотрит, как режиссеру удается превратить тебя из одинокой нервной девушки в замужнюю нервную женщину, а твои страхи и демонов сначала в идею, затем в сценарий и, наконец, в недурное авторское кино.

Вы женитесь в зиму. Тут же съезжаетесь. На следующий день коммунальщик спотыкается об основание сугроба. Он разгребает снег и находит негодный, примерзший к асфальту чемодан. Его содержимое слиплось, сгнилось, смерзлось в монолитный брикет, будто лежало под открытым небом не меньше года. Коммунальщик равнодушно сбивает лед с бортов, технично отдирает чемодан от земли и сбрасывает в мусорный бак. Работа есть работа. А по весне, обнаружив черный выжженный след схожей формы на асфальте, не вспоминает ничего подозрительного.

* * *

Через пять лет недурное авторское кино превращается в дурное и массовое. Но денег от него больше, чем стыда. К тому же, по праву музы, ты забираешь себе главные роли, справляешься с ними достаточно неплохо, чтобы не слышать вслед уничижительные шепотки про жену режиссера.

Разумеется, вы повторяетесь. Оба. В ракурсах и идеях, сюжетных твистах и актерских приемах, которыми ты, без намека на театральное образование, заставляешь себя плакать, а потом кричать, а потом плакать и кричать одновременно. Вам все прощают. Вы знаете причину. Все знают – после каждой премьеры вы поднимаете за нее тост. За расцарапанные ноги. За порезанные простыни. За лукавую плашку в начале титров, которую могут позволить себе единицы, но на которую клюют тысячи. «Основано на реальных событиях». В художественной обработке, разумеется.

В преддверии очередной премьеры ты щедра на интервью. Кое-где, перебрав с шампанским, погружаешься глубже сценарного. Той же ночью мучаешься кошмаром – как всегда, когда рассказываешь правду. Но на этот раз кошмар другой. На этот раз ты не ты, ты – цветок. Ты растешь, ласкаемая тьмой, в пустоте, где нет больше никого, и в нутре твоем, скрытом от посторонних глаз, в глубоко спрятанной завязи что-то шевелится. Оно вязкое и липкое, похожее на раздавленную икринку. Оно крутится, сгущается от этого движения, врастает в нижнюю часть тебя. И когда это происходит, тьма набрасывается на вас. Ты не сопротивляешься. Ты же цветок. Только чувствуешь, как кто-то ломает твой стебель, только знаешь, ему нужно больше и глубже, только ощущаешь, как в тебя вторгается огромный черный кулак и, находя твою завязь, сжимает резко, до брызга.

Просыпаясь в поту, ты уже знаешь, что беременна.

Твой план на жизнь прост – никогда не возвращаться домой. Поэтому ты просишь маму приехать. Ты ходишь перед ней, распахнутая, взвинченная, чувствуя тяжесть чужой непрошенной жизни внизу живота. Ты спрашиваешь: что мне делать? Имея в виду: если он доберется до ребенка? Если пристанет еще и к нему?

Мама отставляет чай, смотрит на твое тело с теплом и пониманием. «Он уже знает?» – спрашивает, называя имя режиссера. Раздраженная неуместностью вопроса, ты мотаешь головой. Тебе вообще нет дела до твоего мужа. То, что происходит сейчас, это между тобой и совсем другим существом.

Мама предлагает вернуться домой и поговорить. Тебе, ему. Лицом к лицу. Ты не понимаешь, серьезна ли она или предлагает плацебо, или проходит курсы по общению с одержимыми-дефис-психами, ведь в большинстве культур эти понятия схожи. Ты вдруг понимаешь, что никогда не спрашивала, верит ли она тебе. Не как родитель ребенку, но как взрослая взрослой. И сейчас не станешь. Ты слишком боишься остаться с ним один на один. Нет, говоришь. Это то, чего он хочет. Встречи. Повода для сделки. Нет, я никогда не вернусь.

Через пару дней ты провожаешь маму, с нездоровой педантичностью проверяя, чтобы она ничего не забыла. Ни сережки, ни пуговицы – ты знаешь, как ловко он цепляется за вещи. Ты настолько поглощена своей предстоящей борьбой, что о будущем отцовстве режиссер узнает от художниц по костюмам. Вечером того же дня выясняется, что он против. Потом за. Затем против. У него на тебя столько планов. Столько сценариев. Он боится, что твое родившее тело обрюзгнет и заплывает настолько (прямая цитата), что перестанет помещаться в кадр. На миг тебе кажется, что это неплохое решение. Что нерожденным твоему ребенку будет безопаснее, чем живым. Но затем тебя охватывает гнев. Он спазмирует низ живота, а к горлу поднимается криком. «Ты точно такой же, – кричишь, затем шипишь сквозь прихваченные яростью связки. – Диктуешь мне, как и где жить. Ради чего. Чем для этого жертвовать».

Режиссер молчит. Как всегда. Ты принимаешь решение единолично. Первый триместр сменяется вторым, и кошмаров становится больше. Тебе нельзя таблетки. Тебе нельзя алкоголь. По ночам, лежа без сна, ты чувствуешь, как кортизол отравляет околоплодные воды. К четвертому месяцу твой сын – ты почему-то рада, что это сын – тоже знает, что он в опасности. Он видит кошмары вместе с тобой.

Вернись, – говорят они голосом мамы, но ты знаешь, что это не она.

Вернись, – убеждают, упрашивают.

Вернись, – приказывают.

Вернись.

Вернись.

ВЕРНИСЬ!!!

На исходе восьмого месяца твой сын запутывается. Как в паутине, только в пуповине. Он задыхается. Тебя кесарят. Что-то не то подрезают, и открывается кровотечение. К счастью, врачам удается спасти вас обоих, и, разделенные этажами, в одинаковых позах под аппаратурой, вы впервые за его жизнь видите разные сны.

После выписки он беспокойный. Ты безобразная и бессонная. Режиссер выносит это стоически – на съемочных площадках в других городах. Мама живет на две семьи, помогает тебе чем может. Не только в первые месяцы, но и когда сыну исполняется год, когда, плаксивый, замученный перекинувшимися на него кошмарами, он запаздывает сначала с ходьбой, затем со словами. Любыми, кроме одного. Того, что слышит каждую ночь. Того, что обращает к тебе его невидимый мучитель: вернись. Вернись. Втайне от мамы ты ходишь к шептуньям и потомственным целительницам, в которых не верила, будучи юной, но речь больше не о тебе. И все как одна говорят: демон.

Или призрак.

Или родовое проклятье.

Все как одна ни черта не понимают в сверхъестественном.

А потом ты как-то остаешься одна. Только с сыном. В очень темный, звенящий телевизором вечер. Ты перебираешь косметику, когда он подходит к тебе, шатаясь, слабый, как пшеничный росток. Вернись, – просит тихо. Вернись, – не понимая, чего просит, не зная, за кого. В усталых глазах его ни проблеска осознания. Ты смотришь в них и думаешь: такой маленький. Такой слабый. Такой далекий от радости. Ты думаешь: эта жизнь ему не по плечу. Ты думаешь, как это жестоко – смотреть на мучения маленьких, слабых, безрадостных существ. Ты думаешь, что иногда великодушнее их отпустить. Закрыть им глаза. Заткнуть им нос. Потерпеть три минуты.

Ты думаешь.

Только думаешь.

Ничего не делаешь.

А на следующий день звонишь в психушку.

* * *

Официально – это наркотики. Скучный безопасный повод. Ты узнаваемая актриса, передоз для таких сезонен, как грипп. Ты запираешься в рехабе на берегу Лазурного моря. Йога на рассвете. Смузи из гуавы. Сауна, массажи, капельницы. Капельницы. Капельницы. Капельницы. Это Неверленд для взрослых. Люди вокруг учат тебя слушать море. Видеть ветер. Шептать звездам. Они говорят: ты импровизация, самая светлая, все в тебе правильно. Они говорят, а твои накопления горят в ритуальном костре ментального здоровья, но с каждым днем пламя все мягче и безопаснее. Греет, а не жжет. Когда по твоим карточкам начинают приходить отказы и режиссер молча оплачивает долг, ты чувствуешь, что ничто во внешнем мире не сможет тебя опалить. Ты понимаешь, что готова вернуться. Взять ответственность и жить свою жизнь.

Первым делом ты ищешь работу. Режиссер показывает наброски фильма, которым хочет заняться в следующем году. Но в этом, увы, съемки в самом разгаре. В этом, увы, он перебивается какой-то мелодраматической дурочкой. Ты ищешь подработку у друзей. Маленькие незначительные роли. Даже пару-тройку рекламных роликов – ювелирка, банк, вино. Запершись в спальне, ты разучиваешь сценарии и почти не слышишь, как за стенами бегают няни, коих без тебя стал полон дом, как они хлопочут, умывают, взбивают подушки, подогревают молоко. Тебе нельзя такое слышать. В тебе все правильно. И даже та часть тебя, что разбивается на другие части тебя при каждом детском крике в глубине дома – даже она никогда не прекращает читать сценарии. Даже она знает, что будет, если ты пойдешь туда. Если снова на него посмотришь.

Лучше быть плохой матерью, чем не быть вовсе.

* * *

Режиссер покупает трехэтажный особняк. Ты покупаешь мебель в стиле Гауди. В разгар новоселья, когда каждый этаж полнится киношниками, и хвастливыми спорами, и вспышками камер, звонит мама. «Котенок», – говорит она, и даже сквозь шум ты слышишь, что это не мама. Это тень мамы. Эхо мамы.

Папа умер.

Удар.

Секунда.

Он ушел на работу и больше не придет.

Твой план на жизнь прост – никогда не возвращаться домой. Твой план на смерть более гибок. Утром ты уже рядом с ней. Бездумно отпаиваешь прихваченным из дома шампанским. Оно сухое, как ее глаза, руки и голос. Ты берешь на себя все, потому что не можешь изменить ничего.

Ночью после похорон вы лежите, обнявшись. Стена, к которой прижата кровать, грохочет от ударов с той стороны. Он знает, что ты здесь, он просит, требует – ба-бах! – со стены падает вышивка в раме – ба-бах! – трещит перекрытие – ба-бах! – поговори со мной. Кровать ходит ходуном. Пружины под матрасом звенят, как монеты. В слезах ты жмешься к маме и спрашиваешь:

– Почему вы не переехали? Почему остались? С ним? Таким?

– Котенок, – выдыхает мама. В ее голосе тлеет усталость. – Котенок, он такой только рядом с тобой.

На утро у вас нет сил искать исчезнувшие из ящиков приборы. Вы делаете бутерброды, едите руками. Допив чай, ты находишь в сумке любимую свою помаду, рисуешь губы, возвращаешься во взрослость. И такая вот, серьезная, спокойная, взрослая, открываешь дверь в свою детскую комнату.

Внутри все сдвинуто, перевернуто. Не тронут только стол. Ты закрываешь за собой, проходишь, переступая через разбросанные вещи.

– Ну и?.. – спрашиваешь. – По-твоему, это уместно? Устроить бардак сразу после папиных похорон?

Он молчит. Ты выдыхаешь облачко холодного пара, смотришь на учебники за седьмой класс у своих ног. Опускаешься, собираешь их в небольшую стопку. Те, что подальше, еще в одну. Потом – поднимаешь, потом – несешь к шкафу. Вправляешь дверцу, задвигаешь полку, говоришь:

– Можешь разрушать мою жизнь и дальше, но я не вернусь.

Можешь мучить моего ребенка дальше, я не вернусь.

Можешь хоть вырвать мне сердце, я, черт возьми, не вернусь!

Но, – захлопывая шкаф, ты гневно продолжаешь, – может, мы сумеем решить это иначе?

Он молчит. Ты выдыхаешь. Конденсата больше нет. Ты продолжаешь убираться, чувствуя, как в комнате поднимается температура. Сначала до уровня остальной квартиры. Затем выше. Суше, горячее. Из-под стола, как от батареи, начинает веять осязаемым жаром.

– Хватит игр, – злишься. – Чего конкретно ты хочешь?

За спиной что-то мягко падает. Ты оборачиваешься, видишь над кроватью пустую полку. Игрушки с нее расшвыряны по комнате. Все, кроме одной, смотрящей на тебя с подушки. У нее синее вязаное тело и белые крылышки на проволоке. Добрый, пуговичный взгляд.

Ты берешь ее – его – в руки. Помедлив, гладишь по загривку. Если… тихо допускаешь. Если я заберу тебя, ты оставишь моего сына в покое?

Температура в комнате выравнивается, становясь, как подобает, комнатной. Ты качаешь в руках вместилище тьмы, аватар подземного холода, но прямо сейчас он теплый, чуть шершавый, как мамин вязаный шарф. И ты думаешь:

Может, еще обойдется?

И ты говоришь:

– Хорошо. Поехали со мной.

* * *

Твой сын растет быстро, спит крепко. И хоть несколько лет кошмаров сказались на его здоровье, деньги справились со многим. Годы сгладили остальное.

Он больше не зовет тебя. Вместо этого живет на твоей прикроватной тумбочке. Постоянно падает, когда ему что-то не нравится. А ты его постоянно поднимаешь. Так проходит жизнь, целое десятилетие, на исходе которого ему особенно не нравится твой муж. У того, всем очевидно, роман с ведущей актрисой его новой трилогии, но не потому, что она моложе, (или) красивее, (или) спокойнее тебя (хотя не без этого). Просто она редко выходит из роли, и ему не нужно напрягаться, чередуя имена.

Режиссер уходит ровненько перед выпускными экзаменами сына. Ему как-то не приходит в голову, что он оставляет не только тебя. К счастью, помимо вас он оставляет трехэтажный особняк, обставленный Гауди, обвешанный жаккардом и репродукциями Дали. Пару дней ты блуждаешь по нему, держась за разбитое сердце, но, если честно, только ради приличия. Под конец дежурной скорби видишь сон. В нем вы с режиссером снова молодые, неприученные, лежите на твоей кровати в общежитии.

За окном синяя морозная гроза. Орхидеями пахнут свечки. Он делает совсем не те вещи, которые делал тогда, а что-то намного приятнее. Как будто знает тебя всю жизнь, как будто очень скучает. Он нежен, но жаден, ласков, но напорист. Вам не хватает одного раза. Нужно еще. Под утро он гладит твой живот, водит по шрамам на ногах, читая их, как дорожную карту. Как подсказки, где найти очень важное сокровище. Твою любовь, говорит он, наклоняясь так близко, что даже в предрассветной серости ты различаешь его мерцающий взгляд, его мягкое лицо.

И это – вдруг понимаешь ты – совсем не режиссер.

Ты просыпаешься от судороги. Но это не судорога боли. Ты срываешься с постели, прихватив одеяло, включаешь свет и, завернувшись в плотный кокон из ткани, орешь, натурально орешь на него:

– Ты совсем охренел?! Ты!.. Господи! Какого!..

Он лежит на подушке режиссера, хотя должен сидеть на тумбочке. Тебя всю еще сводит, как редко сводило с бывшим мужем. Пуговичные глаза внимательно за этим следят. Ты воешь и, отвернувшись, собираешься выбежать из комнаты, но осаждаешь себя в последнюю секунду.

Какого черта, думаешь. Запускаешь пальцы в волосы, убираешь их с лица. Он уже выселил тебя из родительского дома. Черта с два ему достанется этот.

Ты относишь его в подвал, пахнущий машинным маслом. Ты знаешь, следующим вечером он снова окажется на тумбочке, но тебе ничто не помешает снова отнести его вниз. По правде, ты планируешь запирать его в подвале столько, сколько он будет возвращаться к тебе в спальню, минуя этажи и замки в дверных ручках. Из ночи в ночь. По кругу, по кругу. Пока машинным маслом не пропахнут все сны.

За завтраком твой сын с прагматичностью будущего хирурга – он все решил еще в десять – спрашивает:

– На кого ты кричала ночью, мам?

Ты изображаешь удивление. Довольно правдоподобно, но он смотрел все ваши фильмы – с друзьями, разумеется, потому что до большинства дорастет лишь через год, – так что он знает (и, к счастью, любит) настоящую тебя. Потому продолжает:

– Тебе надо сделать МРТ.

Ты спрашиваешь, нервно смеясь:

– Зачем?

Он отвечает, серьезный донельзя:

– Потому что чаще всего невидимые собеседники живут в лобной доле. Вместе с опухолью. Мам.

Ты смотришь на него и, конечно, хочешь сказать, что они не невидимые. Что его папа тоже видел их. Но его папа видел только раскромсанное постельное белье, порезы на матрасе, да, длинные, да, от острого, но ничто не мешало их оставить человеку.

В конце концов, папе нужны были сюжеты. Папе нужны были герои. Девушка, страдающая не то от призрака под столом, не то от душевных болезней, – отличный герой для мистического кино, хоть фильм, спустя годы признаешь ты, и вышел слишком плоским.

– Пожалуйста, – повторяет сын.

– Хорошо, – соглашаешься ты.

Ты даже немного рада, что, просуммировав все твои странности, он посчитал тебя органически, а не психически больной. Жертвой канцерогенов, неправильно питания и стресса. Не сумасшедшей. До первых результатов МРТ, само собой.

* * *

После медицинского университета сын переезжает в другое полушарие. Туда, где его золотые руки принесут ему золотые горы. Вы созваниваетесь два раза в неделю в одиннадцать часов; у него – утра, у тебя – вечера. Он все еще любит тебя, несмотря на то что не смог починить. Еще он любит хирургию, а вместе с ней юную, почти гениальную японку-эндокринолога, которую встретил на международном симпозиуме. В общем, тебе достается немного, но ты не обременяешь его побирательством. Вместо этого начинаешь делать странные вещи, водить домой разных мужчин. Ты актриса, пусть и увядающая, пусть и сбрасывающая позолоту к подступающим экзистенциальным заморозкам. Ты можешь себе это позволить. Другое дело, что эти неинтеллектуальные, грубоватые, не понимающие ни в психиатрии, ни в оккультизме мужчины все как один в восторге от твоего дома. И все как один не возвращаются в него. Не читают твои сообщения. Редко перезванивают. Ты подозреваешь: он что-то делает с ними. С их снами или чего похуже. И вот, провожая по утру до такси одного из – особенно немногословного, – ты прикуриваешь, встречаешься взглядом с соседским ребенком. Это девочка из дома напротив. Вся в бантиках и рюшках, с кружевным зонтиком. Она смотрит на тебя, потом – за тебя.

Тетенька, говорит.

За вами кто-то стоит.

Ах так, с издевкой обращаешься ты к пустым сводам столовой. Такой вот план, да? Думаешь, у меня поедет крыша от одиночества и я как миленькая прибегу к тебе?

Черт с два, шипишь ты, теперь встречаясь с мужчинами в отелях.

Черт с два, цедишь, когда это не помогает.

Вы снова воюете, за тебя и твое право быть с теми, с кем ты хочешь, даже если ты не хочешь их на самом деле. Это уже неважно. Это вопрос принципа. Вы воюете, он выигрывает, ты напиваешься по вечерам. Однажды хватаешь игрушку с тумбочки, едешь на край города и швыряешь с пирса в глубокое черное озеро. Вперед, кричишь ты, давай, на всю округу, попробуй теперь влезть в мою постель! Через три дня, в долгожданные одиннадцать, тебе звонит не сын, а его японка-невеста, потому что у сына от кошмаров мигрень третий день, и такая сильная, что до слепоты. Ты все понимаешь. Возвращаешься на озеро, копаешься в песке, грязи, иле, мусоре, заходишь по колено в воду, раздеваешься, чтобы искать вплавь. Ты часами ходишь по берегу, со стороны все полоумнее. Ищешь, зовешь, умоляешь и только под утро находишь синюю игрушку с белыми крылышками, полузарытую в песке.

Сын звонит вечером, сам. Усталый, но живой. Он уверяет, что это переутомление. Ты не споришь.

Годы сменяют друг друга. У тебя появляется внук, но только на экране ноутбука. Сын говорит, что однажды это изменится. Говорит: сейчас много работы, но как-нибудь мы обязательно приедем. Ты ему, конечно, веришь. Настолько, чтобы освободить от мук совести. Внук крепнет, растет. Звонки все чаще приурочиваются к праздникам.

Ты живешь как кошатница, только без кошек. Чувствуешь, что за годы одиночества разучилась подстраиваться под людей. Не работаешь, распродаешь Гауди и Дали. Иногда, впрочем, ходишь на чужие премьеры. На одной из них, в фойе, узнав по шубе, тебя окликает давний знакомый, какой-то продюсер. Беспредметный разговор перетекает сначала в деловой ужин, затем в большой семейный обед (ты пропускаешь) и, наконец, предложение вернуться на съемочную площадку. Да, на один эпизод. Да, в роли сомнительной, про женскую старость. Но даже так, в дешевом гриме, с раздражением от полиэстера на груди, ты чувствуешь себя превосходно. Как дельфин, которого вернули в океан.

Что-то перещелкивает. Роли второго-третьего плана текут к тебе тонкой, но стабильной струей. В одном из сериалов, достаточно художественном для детективного процедурала, ты играешь жену полковника, у которой в конце сезона манифестируется шизофрения, и ее галлюцинации едва не срывают поимку убийцы. Критики не скупятся на параллели с ранними ролями, выкапывают в них вторые-третьи смыслы, нынче модные. В конце концов, подытоживает твоя любимая рецензия, что есть безумие, как не демон, которого видят все?

Ты снова пьешь, уже не в одиночестве. Маленькие глотки пропорциональны маленьким шагам. Но ты делаешь их сама, навстречу людям. В твоем доме снова говорят о кино. И снова – снова – в один из таких вечеров, на излете дружеского спора о жизни-смерти (индустрии), звонит мама.

Ну как, мама.

Ее сиделка из хосписа.

* * *

Самое страшное, думаешь ты, это месяцы ее одиноких размышлений. Ты не заметила, что звонки стали реже. Ты не думала, что уже лет десять надо быть настороже. «Котенок, – шепчет мама, зябкая, в платке. – Ты ни в чем не виновата, котенок. Никто ни в чем не виноват».

Рак. Это же вспышка в суховее. Когда мама узнала, в чем дело, уже пылал горизонт. Проверься, пожалуйста, держит она тебя за руку. Ранняя диагностика, котенок, это так важно, так важно. В ее состоянии сложно понять, откуда все началось, но она думает, это грудь. Сиделки с ней согласны.

Ты проносишь в хоспис красную икру и дорогое вино, сыры, манго, метровые розы и кучу всего еще. Вспыхиваешь, когда медсестры заикаются, что маме нельзя такое есть, тем более пить.

А иначе, – шипишь ты. – Что иначе?

Дайте угадаю – она умрет?

И вот вы лежите на кровати, в обнимку, пьете вино прямо из горла. Ты заплатила достаточно, чтобы уйти, когда посчитаешь нужным. Вы обсуждаете ее красивые новые ярко-синие туфли, которые ты подарила вслед за розами. Ты говоришь: они под цвет всего. Затем узнаешь, что в последние годы она жила в твоей комнате. Вместе с ним. По вечерам они пересматривали твои старые фильмы. Она говорит «старые», будто есть новые. «Есть, конечно, – мама тускло улыбается: – Он как-то включил мне телевизор, а там твой новый сериал».

Ты гладишь ее по щекам, по рукам, которые на ощупь теперь как кора столетнего дерева:

– Он ничего тебе не делал? Никогда не причинял боль?

Мама тихо вздыхает:

– Нет, котенок.

И добавляет, слабея:

– Мне так жаль, что он причинял ее тебе.

Когда маме все же становится страшно, ты накрываешь ладонью ее глаза. И держишь, не давая подступающей темноте сгуститься до тьмы. Слушаешь, как выравнивается слабое, недостающее до дна легких дыхание.

В гостинице, у зеркала ванной, ты поднимаешь руки, как, кажется, где-то читала. Ощупываешь себя, свою грудь, и там, где тебя давно никто не касался, где самой бы в голову не пришло, находишь две шишки размером, наверное, с абрикос.

Когда ты возвращаешься домой, то больше не спрашиваешь, чего он хочет. Ты знаешь чего. Ты хочешь того же. Ты перебираешь мамины вязаные шарфы с аппликациями и не можешь вспомнить лиц одноклассниц. Разглаживаешь пальцами ниточки на маминых вышивках и совсем не скучаешь по режиссеру. Ты изучаешь мамины вырезки с рецептами в подшивке к календарю прошлого года и не боишься никогда не увидеть внука. Ты обнимаешь платье, ее лучшее платье, ярко-синее, как небо, как туфли, в которых она ушла далеко-далеко – и просто хочешь, очень-очень хочешь, чтобы тот, кого ты любишь, навсегда остался с тобой.

Ты открываешь дверь в свою комнату. В ней тихо и тепло. Повсюду мамины вещи. Ты говоришь им: привет. Но ему, конечно, тоже:

Привет. Я вернулась. И, знаешь…

Летний лагерь не стоил того.

Ты подходишь, садишься. Вытягиваешь ноги в подземную прохладу, в которой и так стоишь уже по колено. Придвигаешь стул. Ложишься на стол. Закрываешь глаза.

Он трогает тебя за пальцы.

Алексей Провоторов
Почти как брат

Тут уже не было дороги, даже крошева старого асфальта под дикой травой – так, колея в две тропинки. Машина шла медленно, тихо урчала; метелки травы с шелестом скользили по бортам. Белокрылое насекомое, ангел, заглянуло в кабину – и тут же улетело. «Ладу» мягко качнуло, они перевалили через бугор, заросший спорышом и подорожником, и остановились.

Звон кузнечиков заполнил все вокруг.

Впереди лежала неглубокая балка, пересохшая годы назад, за балкой – низкие холмы, поросшие бузиной и отцветшей сиренью. Над деревьями можно было разглядеть пару старых бетонных столбов буквой «А»; кажется, даже поблескивали на них изоляторы, но никаких проводов не тянулось к давно опустевшей деревне.

– Где тут эта каменка была? – спросил Кирюха то ли себя, то ли пространство, словно немного извиняясь за то, что они так и не нашли старую дорогу, рискнув пробираться по заросшей тропке.

– Да без разницы, – ответил Димка. – Добрались же.

Кирюха поставил «Ладу» в траву на целый корпус от дороги, дальше лезть уже не хотелось – там рос высоченный конский щавель и молодой мощный чертополох. Да и вообще, можно было опасаться хоть пенька от старой электроопоры, хоть силосной ямы, хоть битой бутылки, выброшенной каким-нибудь механизатором в давние времена.

Они забрались сюда на самом деле просто из чистого интереса и желания отдохнуть от людей: Димка от рабочего года в школе, Кирилл – от будней таксиста в большом городе. Он заканчивал последний курс универа и летом подрабатывал.

Нет, рациональный повод жечь бензин у них тоже был – где-то здесь, за Бунёвым, был знаменитый шелковичный сад, ранее колхозный, потом чей-то, а теперь давно уже ничей. Впрочем, говорили, что шелковица здесь все такая же крупная и обильная, как раньше. Но поскольку дорога давно сделалась невыносимой, за кроваво-черной ягодой народ ездил поближе, в Бариново.

Вообще-то Димку шелковица интересовала мало, он ее не любил, но был готов куда угодно завеяться из города просто так. Более же домовитый Кирюха набрал пакетов и пластиковых лотков в достатке – сейчас они валялись на заднем сиденье.

Димон взялся за ручку, дверь со щелчком открылась, и он спустил ноги на траву. Кирюха тоже встрепенулся и стал не спеша выбираться наружу.

– Старею, брат, – посмеиваясь, сказал он, хотя был лет на пять моложе Димки. – Засиделся, аж спина скрипит.

Вообще-то братом он Димке не являлся. Братьями – сводными – были их отцы, так что Димка и Кирюха могли бы считаться сводными двоюродными, если бы такое понятие существовало. Дружили они с детства, и, пусть их семьи жили в разных городах, виделись частенько.

В этот раз Кирюха приехал в Димкину провинцию надолго, недели на две.

Они вышли из машины, разминая затекшие ноги. Димка положил руку на капот, ощущая, как нагрелась даже блестящая, крашенная в серебристый металлик поверхность. Впрочем, сейчас в ней, растворяясь, отражались небо и трава, и машина казалась чуть зеленоватой. Зеркала покрыла пыль. Он вдруг подумал, что, зарасти их машина и правда травой, утрать блеск – и никто не найдет ее здесь, никакой трактор, никакие браконьеры. Никто.

Птицы будут вить гнезда в салоне, разбитые градом стекла помутнеют; обвиснут шины, которые некому будет даже снять; ржавчина, как вирус, с рождения заключенный в здоровом вроде бы теле, вздуется пузырями сквозь краску; облезет слабенькая современная хромировка, выцветут стопы-повороты, корпус просядет, ползучие травы заплетут кузов – и в конце концов природа поглотит технику, как поглотила некогда само Бунёво.

Как в той истории с «девяткой», – подумал Димка. В двухтысячном году – а село было брошено еще тогда, даром что несколько лет после того значилось жилым по бумагам, – здесь была какая-то разборка. Охотники нашли серую «девятку» с разбитыми зеркалами и распоротым колесом; а рядом – двоих мертвых. Один, бритый, в кожаной куртке, лежал с ножом в шее. Второй, большой мужик с разбитой головой и лицом, – рядом. Там же и монтировка в крови. Потом говорили, что оба значились в розыске, да и тачка тоже.

– Глушь полнейшая, – сказал Димка, провожая взглядом одинокого ворона. – Не дай бог свалимся в какой-нибудь колодец или погреб – ни одна собака нас не найдет.

– Ну у нас же телефон есть, – весело ответил Кирюха, вынимая с заднего сиденья пакет, полный пакетов. – Правда он здесь не ловит.

– Да ясен пень.

Стояла тишина – та громкая, полная звона, стрекота насекомых, легкого ветра в дрожащих осинах, далекого сонного гула лягушек на невидимых болотах, и в то же время пустая, безмятежная тишина, естественный шум которой так отличался от привычного противного городского фона и приевшегося за долгую поездку звука мотора, что казался самим отсутствием шума.

Димка вдруг заметил, что не хватает птиц. Пропел что-то жулан – и улетел прочь. Иволга где-то в лесополосе сказала свое «вжжжя» – и тоже умолкла. Жарко им, наверное, – подумал он.

Зато лягушки орали где-то очень громко. Но и очень вдалеке, так что от знакомого звука оставался только образ: еще чуть-чуть, и он стал бы неразличим.

Небо на западе хмурилось, темнело и наползало пеленой. Неожиданно прохладный после жаркого нутра машины ветер не то чтобы дул, но потягивал.

Димон вздохнул. Будет дождь, как пить дать будет.

– Блин, промокнем? – сказал он вопросительно.

– А, – махнул Кирюха рукой в направлении тучи. – Еще далеко.

– К вечеру точно польет.

– Так это ж к вечеру, – с интонацией «так это ж на Марсе» сказал Кирюха.

– Ну да, где мы – и где вечер… Слушай, а мы по грязи отсюда выберемся, если что?

Кирюха кивнул. Посмотрел вдаль, помолчал пару секунд.

– Ну, не выберемся, в селе заночуем, в домишке. Или у добрых людей.

Димка только отмахнулся, мол, иди ты. Кирюха частенько себя так вел. Например, если было жарко, он мог с серьезной мордой предложить пойти купить лимонада, кивая на остов разрушенного магазина и выцветшие алюминиевые буквы «КООП» на засыпанной глиной вывеске под ногами, или, подойдя к руинам фермы, похвалить – мол, как коровы мычат.

Однажды они ездили за черникой. У Димки была так называемая куриная слепота, гемералопия, и он плохо видел в полумраке и сумерках. Черника якобы помогала. На деле – нет, может, потому что Димка ее тоже не любил и ел мало; но повод-то для дальней поездки был. И в Нижней Косани – маленькой деревеньке, где в тридцать первом была заварушка с кулаками, брошенной, а потом выгоревшей – Кирюха почти напугал Димку, посмотрев куда-то сквозь него и предложив спросить дорогу вон у тех красноармейцев. Димка аж обернулся, и, честно говоря, почувствовал облегчение, никого, конечно, не увидав.

Но чаще всего Димка против такого юмора ничего не имел.

Димон взял у Кирюхи пакет, тот прихватил барсетку, где кроме ключей от машины валялись скотч, фонарик, складной мультитул и прочие нужные вещи, и они, оставив «Ладу», спустились в балку и резво поднялись на холм.

Улица полностью заросла. Там, где раньше были палисадники, вдоль скошенных обочин и утоптанной грунтовки росла старая сирень, победив в локальной битве с бузиной и кленовой порослью. Некогда уютные сады одичали, яблони еще держались местами, а сливы заросли и стояли без завязи.

Дома просели, поблескивали расколотыми стеклами или слепо щурились пустыми перекошенными рамами. Крупными хлопьями закручивалась краска на когда-то нарядных наличниках; ни ворот, ни заборов почти не осталось – упали или были разобраны. От некоторых домов сохранились лишь остовы.

Димка часто встречал в районке объявления – продам б/у кирпич, шифер, кровельное железо. Он хорошо знал, откуда это всё берется. Вот он, бывший в употреблении кирпич. Всю чью-то жизнь бывший в употреблении. Приедет грузовик, кувалды обрушатся на безжизненное тело чьего-то дома, руки раздерут на куски, бездушно отсортируют годные еще части, и дом в каком-то виде продолжит жить – в составе чужого жилья. Трансплантация органов в мире бытовой архитектуры.

Они прочесали всю единственную улицу. Заглядывали в брошенные дома, бродили по яблоневому саду, оказавшемуся не колхозным – просто большим. Деревья состарились, одно упало, остальные заплетал, навалившись на плечи, глянцевито-зеленый дикий виноград. Кое-где завязались мелкие, невыносимо кислые – Димка попробовал – выродившиеся в дичку яблоки.

Крылечки и веранды заросли крапивой, тиснувшейся сквозь деревянные ступени с таким упорством, словно ей негде больше было расти. Звенели кузнечики, к далекому рокоту лягух примешалось гудение маленьких лягушек-бычков – к дождю. И все это соединилось в такой гипнотический шум, что Димка иногда начинал сомневаться, а правда ли он все это слышит.

Солнце жгло, но ветер все так же тянул, а иногда налетал – быстрый, как удары ножа. Рваный.

Они еще походили по улице, заглянули в пару домов. Углубились в чей-то сад и выбрались, покрытые паутиной и древесным мусором.

Колхозного сада нигде не было. Во все концы тянулись густевшие по мере углубления заросли, но явно не шелковичные.

В итоге присели на поваленный бетонный столб некогда крепких ворот.

Димон положил мешок с лотками и пакетами, Кирюха – барсетку. Ужасно надоело их с собой таскать.

Посидели. Помолчали. Солнце било слишком ярко, ветер шумел вершинами, дрожали, как от холода, осины. Сидеть было неуютно.

– Ну что, пошли еще походим? Где-то ж оно есть?

– Только давай не будем всю эту хрень таскать, я тебя умоляю, – сказал Димка. – Тут же нет ни собаки и не будет.

– Ну ладно, – с сомнением отозвался Кирюха. – А если шелковицу найдем?

– Тогда вернемся.

Кирюха переложил ключи и документы из барсетки в карман, а саму ее сунул в пакет.

Внезапный шорох шагов раздался за спиной так близко, что у Димки похолодел затылок и погорячело внутри. Они оба одновременно обернулись.

Никого.

В разваленном дворе обшитого зелеными планками дома без крыши что-то шумело. Громко шуршало травой.

– Ежик? – сказал Кирилл полувопросительно.

– Скорее всего. Пойду гляну.

Димон встал с холодного бетона и полез в чернобыльник, проросший сквозь доски давно упавших ворот.

Кирилл остался сидеть.

Никакого ежа Димка так и не увидел, трава была густая, а шорох, похожий на шаги, стих.

Нет, он заметил что-то темное и нагнулся, но тут же отшатнулся от запаха разложения: в траве, неловко вывернув крыло и шею, лежал свалявшийся, уже не блестящий давно мертвый грач.

– Там птица дохлая, – сказал Димка, возвращаясь к столбу. Лазить по двору ему расхотелось.

– Так это она и шуршала, – кивнул Кирилл.

Димка невесело усмехнулся, а про себя вздохнул. Он как-то начал уставать, сам не пойми от чего.

Облака наползали, медленно и ровно. С постоянной, едва заметной глазу скоростью. Он были тяжелые, мокрые, с синевато-серыми плоскими днищами, сливались в тучу и темнели. Свет приобрел какой-то сумеречный оттенок.

– Мож ну ее к хренам, эту шелковицу? – без особой надежды спросил Димка.

Он хорошо знал Кирюхино упрямство в таких делах.

Кирюха же, считавший, что Димон занудствует на ровном месте, сказал едва ли не осуждающе:

– Ну и чего мы сюда чесали? Не, пошли уже.

Димон пожал плечами и согласился. В конце концов, не он за рулем. У него ни машины, ни прав вообще нет. Только велосипед. Ну а, как известно, чья тачка, тот и главный.

– Сад должен быть с той стороны, по идее, – рассуждал Кирилл. – Может, там еще была улица, за теми зарослями?

– Слушай, а может, это вообще не то село? – спросил Димка.

– Да то, – сощурился на выглянувшее солнце Кирюха. – То. Другого тут просто нет.

Они снова дошли до конца улицы. Тупик. Видно, сад и правда был где-то за селом, со стороны неведомой старой дороги.

– Пошли напролом? – предложил Кирилл.

– А пошли, – вдруг неожиданно легко согласился Димка.

Ему просто надоело слоняться туда-сюда, и хоть какое-то иное действие радовало.

Прикрываясь рукавом, натянутым на кулак и зажатым в горсти, Димон полез первым. Кирюха отставал ровно настолько, чтоб не получить крапивой или разогнувшейся веткой по лицу.

– Смотри-ка, а тут вишни…

– Значит, сад был.

– Опа…

Стена зарослей истончилась, поддалась, едва Димон переступил, чуть не запахав носом, через низкий, сломанный, лежащий на земле плетень. Дальше стоял ряд серебристых тополей.

А за ними – брошенный дом.

Большой, явно старый, из красного кирпича, обмазанный обсыпавшейся глиной и когда-то беленый. Четырехскатная крыша, крытая железом, была цела; круглые своды окон выдавали здание старой-старой постройки; рамы пустовали, только в одной глазнице застрял треугольный кусок мутного пыльного стекла.

Димон сделал несколько шагов параллельно стене, Кирюха двинулся в другую сторону – туда, где виднелся сарай и какие-то строения.

– Ух ты, блин, – пробормотал Димон, резко останавливаясь.

И упреждающе протянул руку. По спине посыпались крупные мурашки, все тело будто током прошило.

– Там кто-то есть, – тихо, внезапно хрипло сказал он Кирюхе.

У того расширились зрачки, но он повернул голову к дому. И успел заметить движение.

Странное дело – в городе встречаешь десятки, сотни человек, и ничего.

В пустом незнакомом дворе разве что чуть пристальнее глянешь на мужика, идущего тебе наперерез, да и все.

В лесу насторожишься и приумолкнешь, увидав человека за деревьями.

А в брошенном селе, в пустом доме с дырявой крышей, в дикой глуши увидеть человека отчего-то страшно. Будто волка или кабана. А то и страшнее.

Беглый бандит, больной бомж, сиделец-алкаш, черный археолог – кто угодно. Это мог быть кто угодно.

Не давая себе застыть в испуге, Димка медленно поднял ногу и шагнул к дому. Что-то смущало его в увиденном движении.

Человек, или что оно там, тоже пошевелилось: изменил свое положение темный силуэт на светлом фоне.

Вот фон-то и смущал.

– Дим, – окликнул Кирюха.

– А ну… Странно… Щас, – шепотом отозвался Димон и пошел уже смелее.

Силуэт в доме вроде бы, двигаясь ему навстречу, оставался на месте, и Димона это несколько успокоило.

Он решительно подошел к окну и – заглянул внутрь.

На него взглянул человек, лицом к лицу, и лицо это было в тени, а позади него – мутнеющее голубое небо и ветки зелени, машущие на ветру, на просвете редких солнечных лучей.

Человек был вылитый Димка.

Зеркало.

– Это зеркало, – сказал он негромко. – Зеркало, Кирюх.

– Фууууух, мать его, – шумно выдохнул Кирюха, подходя и заглядывая. – А я аж испугаться успел.

– Да не говори… – Димон замолчал – не хотел показывать заметную дрожь в голосе.

Зеркало оказалось расколотое, узкое, в высокой резной деревянной раме, перекошенной и черной. Не рассохшейся, а как бы наоборот, размокшей. Пыль и мелкая зеленоватая замшелость по краям покрывали потемневшее стекло. Вверху, у косого скола, забравшего правый верхний угол, осыпалась амальгама. Зеркало стояло на облезлом стуле – так, чтобы отражать все, что за окном. Пол и сиденье стула были засыпаны сырой глиной с обваливающегося потолка.

Страх прошел, и парни теперь один вперед другого рвались обследовать дом. В окно лезть не стали, решили найти дверь.

Они прошли вдоль стены в сторону двора, всем телом проламывая репейник и матерую дикую морковь, прикрываясь поднятыми локтями. Впрочем, в самом дворе, лишенном остатков забора, бурьян рос пусть и буйный, но не выше колен.

За двором и домом, под сенью старых-старых вязов и тополей, не росло ничего – ни кустов, ни сорняков. Там был почти лес. Наверное, так, вокруг дома, легче выбираться обратно, прикинул Димка.

Тут было жарко, и они расстегнули кофты, полные репьев после штурма зарослей.

Во дворе, кроме длинного низкого сарая с запертыми дверьми и мутным, заляпанным побелкой окошком, обнаружился еще погреб с открытой дверью.

Над входом сидел жук-олень, но, тронув его, Димон обнаружил, что жук давно сухой и держался лишь чудом. Тельце упало вниз, один рог сломался.

Погреб был вполне себе обычный – тоже обмазанные глиной, беленные известью кирпичи, выпирающие углами из продавленного сводчатого потолка, косые каменные ступени. Их истертые блоки оказались неудобными, короткими; свод нависал низко и мокро, на нем сидели рыже-серые ночные бабочки, не то спящие, не то, как жук, мертвые. Внизу сгущалась темнота; заплесневелая, полуобитая облезшей мешковиной внутренняя дверь косо висела на одной петле. Пыльно отсвечивали в темноте банки, белела на полу осыпавшаяся известь. Стояла пара ведер с какими-то гранулами.

– Что это? – спросил Кирюха, указывая на ведра.

– Нитроаммофоска, по ходу, – пожал плечами Димка.

Кирилл вошел под арку и спустился на три ступени.

– Мож, ну его на фиг? – спросил Димка – А то еще надышишься там чем-нибудь.

– Да ну. А что это?

Он показал на жестяную коробку. Она лежала на второй снизу ступеньке, смутно поблескивая закругленным углом.

– Из-под сигар, может. Портсигар или хрен его знает. А может, из-под чая или там леденцов каких-то, – Димка, честно сказать, понятия не имел.

– Я достану? – Кирилл застегнул кофту почти до подбородка.

– Давай я полезу.

– Да не, я сам. Интересно же.

Про то, что Димон ничего в сумраке подвала не разглядит, Кирилл умолчал – оба и так знали.

Он продолжил спускаться – осторожно, пригнувшись. Мрак под сводом принял его, красные полосы на спине спортивной кофты не казались такими уж яркими, светоотражающая полоска на рукавах тоже потускнела, словно ей нечего было отражать.

– Блин, – пробубнил он. – Ступеньки кривые вообще. Как можно сделать такие кривые ступеньки?..

– Осторожно, – сказал Димка на всякий случай.

– А е!..

Шум.

– Что такое?

Тишина.

– Что там? – спросил Димка уже тревожнее.

– Аххх… – прошипел Кирюха. – Ногу подвернул немного.

– Сильно?

– Да не, не совсем подвернул, а так, знаешь… подогнул. Но, зараза, неприятно. Тут ступенька стесана как бы внутрь… И нога поехала.

– Болит?

Несколько секунд тишины.

– Не, окей, наступать можно.

– И что там?

– Слушай…

Тишина.

– Что?

– Слушай, тут, по-моему, книги какие-то. На полках.

– Да ну, ни фига себе!

– Блин, фонарик не взяли… Ну, как всегда. – Голос Кирюхи казался глуховатым и низким. – Темень, щас глаза привыкнут, посмотрю.

– Давай за фонариком сгоняю? – предложил Димка.

– Слушай, ну сгоняй. Я пока осмотрюсь.

– Там потолок не обваливается?

– Не, крепкий.

– Ты б лучше вылез.

– Щас, нога пройдет. Тут интересно вообще-то.

– Ну я побежал тогда.

– Давай, только ты недолго.

– Само собой.

Димка оглянулся и решил обогнуть дом вокруг, вдоль задней стены, чтоб не лезть через бурьян.

Пели сверчки, гудели лягушки, низко, чуть-чуть тревожно. Набегал ветер, шелестел в вершинах. Закуковала кукушка, и он почему-то с облегчением улыбнулся, только сейчас сообразив, как беспокоило его отсутствие птичьих песенок.

– Кукушка, кукушка, – сказал он вслух, просто чтобы услышать человеческий голос – в одиночестве, оказывается, тишина легонько брала за горло.

Кукушка замолчала, едва закончив второй слог.

Осталось от этого ощущения какое-то разочарование, медленно, как ил в воде, распространившееся мутью на все ощущение сегодняшнего дня.

Они так долго – чуть дольше, чем следовало бы, чтоб насладиться наконец достигнутой целью, – ехали к этому селу; с такой надеждой на интересное лазили по улице, а теперь как-то все не складывалось. Не было ожидаемого теплого, едва пасмурного, жемчужного дня; не было умиротворения; не было полновесного ощущения лета, беззаботности, которая сопровождала все их поездки.

Оставшись один, он вдруг понял: сейчас ему больше хотелось быть дома, чем здесь. Такое случалось редко.

Он ощутил было глухую досаду на самого себя, но мельком, как тень рыбы на донном песке.

За домом оказалось не так уж просторно. Огибая угол, он влез в какой-то бузинник. В глаз попала мошка. Выбравшись из зарослей, Димка остановился, вытащил ее и огляделся.

Брошенный дом смотрел окнами недружелюбно, в упор, и взгляд этот ощущался слишком реальным, чтоб от него отделаться. Как пыль на лице. За окнами было как-то темно, казалось, что там сыро, какие-нибудь осклизлые доски, проваленный пол, а над дырой – ржавая кровать, со старым стеганым матрасом, со смокшейся ватой, полной насекомых, в подозрительных пятнах, почему-то с кружкой на цепи, бурой, хрупкой от времени, от множества злых дней.

Не могло там быть ничего такого, но пугающе вдруг оказалось подойти и посмотреть.

Поэтому он пошел, стараясь понять, что еще тревожит его в происходящем. А что-то такое было.

Потом дошло – не бывало окон на тыльных сторонах привычных хат, а всю улицу строили одинаково, по канонам. И следом дошло другое – солнце не в той стороне.

И двор, и улица тоже.

Он стоял лицом совсем не в ту сторону, в какую думал. Вот тут его пробрал настоящий озноб, уже не в шутку.

Сделалось мало того что пасмурно, так еще какими-то обманными стали цвета. Желтоватый предгрозовой свет странно съедал расстояния, дезориентировал и никак не вязался с холодом. Но какой-то частью Димка понимал, что ему холодно не столько от температуры окружающего воздуха, сколько от напряжения. Он бывал в десятке брошенных сел, иногда мурашки шли по коже, когда он заглядывал в старый резервуар или забирался на ржавую водонапорную башню – посмотреть на прошлогоднее гнездо аиста, или в чужой погреб, где мутные двадцатилетние соленья стояли в банках, как гомункулы в кунсткамере, но так, как сейчас – еще не было.

Медленно он двинулся вдоль стены – и только тогда понял, где находится. Это была та самая сторона, с окном и зеркалом, в нескольких метрах от улицы. Как он смог заблудиться в трех углах, Димон не очень-то понимал.

Он не стал смотреть на окна еще раз, быстро пересек открытый участок и, прикрыв голову рукой, выломился обратно на улицу. Прошел немного вперед и огляделся.

Он услышал шум, тихий шелест травы, не на ветру, а такой, механический. Пригибаемой ногами травы.

Обернулся, не быстро и не медленно, слишком плавно, потому что очень старался не дернуться.

Но это был Кирюха. Он шел к нему, по его следам, и трава чуть слышно шуршала. Увидев, что Димка обернулся, Кирюха остановился шагах в двадцати и махнул рукой – иди, мол, сюда.

– Что? – спросил Димка.

– Да я решил вылезти. Там не очень уютно.

– А. Извини, что я так долго.

– Иди сюда. Я там кое-что вытащил, пошли посмотришь.

– А что?

– Ну пойдем, посмотришь.

Димка вздохнул и подошел ближе.

Он заметил, что здорово похолодало. От зарослей тянуло каким-то стылым, как будто из самого подвала.

– Пошли, пошли, – нетерпеливо замахал рукой Кирюха, загребая воздух широким округлым жестом. – Пошли, пошли.

Было что-то гипнотическое в мелькании красной полосы на рукаве, в звоне кузнечиков, и Димка шагнул вперед.

Кирюха шел первым, Димка ясно видел его спину и пытался понять, что его смущает. Он, конечно, понимал, что этот налет таинственности был проявлением иногда забавного, а иногда и начинавшего напрягать Кирюхиного юмора, но, поскольку настроения и так не было, начал несколько раздражаться.

Впрочем, у этого ватного кома тягомотины появилась какая-то острая грань. Словно блеснула воткнутая в ком неприметная иголка – может, чуть ржавая, но все еще острая.

Кирюха, чтобы успеть нагнать его, да еще и заглянуть в дом, должен был выскочить из подвала почти сразу же, как Димка ушел. Но он не отрицал, что мог провтыкать в грозу лишних пару минут, время-то он не засекал.

– Кирюх, – позвал Димон – и удивился, насколько одиноко прозвучал его голос. Словно не было тут никого, к кому можно было бы обратиться. – Эй. Эй!

Ему стало не то чтобы страшно, но как-то дурно. Пограничное ощущение, которое может пройти, как и не бывало, а может – он ощущал – кончиться обмороком. Что-то было не так, не так, не так.

– Что? – Спросил Кирюха, не оборачиваясь.

А ну стой, – хотел сказать Димон, но, когда он открыл рот, чтобы произнести первое «а», понял, что челюсть, язык, связки – все ослабло так, что он вряд ли сможет это сделать. Подъязычье наполнилось какой-то холодной, неприятной, как глицерин, слюной, кровь отлила от головы, так что затылок замлел. Ощущение было сродни тому, когда долго лежишь на надувном матрасе на спине, на волнах, а потом пытаешься сесть.

Дурное ощущение.

– Да стой ты, – сказал он все-таки одеревеневшим языком.

Кирюха развернулся к нему. Димка посмотрел прямо на друга и понял.

Кирюха застегнул кофту, спускаясь в погреб, но Димон ведь помнил.

У кофты была красная изнанка. Красная.

А у этой – видневшаяся с другой стороны не до конца застегнутого воротника – синяя. Такая же, как лицевая сторона.

Димон выдохнул и посмотрел человеку в лицо. Он даже не заметил, когда начал пятиться.

– Димон, ты чего? – спросил человек. – Это же я.

Он улыбался как Кирюха, только дольше. Он говорил как Кирюха, только медленнее. Он был одет как Кирюха, только изнанка его спортивной кофты оказалась не того цвета.

Это не с Кирюхой что-то случилось, пока он оставался один в погребе, это был вообще не он.

Затылок и спина заледенели.

– Иди сюда, Димка, – энергично, уверенно сказал человек.

С чуть растерянной усмешкой в конце, как полагалось, с чуть дрогнувшим голосом, как надо бы, но Димка ему не поверил.

– Да, Дим, – шаг ближе. – Да что с тобой?

– Кофта с изнанки красная, – только и сказал Димон. – Где твоя кофта, с изнанки красная?

Человек опустил голову, потянул язычок, наглухо застегиваясь.

– Она всегда такая была, – сказал он. – Тебе показалось.

* * *

…Димка вернулся слишком быстро, Кирюха даже удивился не без испуга, когда тень перекрыла свет.

Он обернулся, привстав, и увидел силуэт, который моментально узнал. Силуэт призывно махнул рукой – дважды, широким жестом.

– Дим?

– Иди сюда, – позвал Димка.

– Ты фонарик принес?

Коробка из-под монпансье или чего там, правда, оказалась пустой, набитой каким-то пеплом; в банках по большинству была невообразимая бурая субстанция, в двух – нечто вроде маринованных помидоров, под ровным белым слоем мути и в непрозрачном рассоле. Бока у них расползлись. Было еще что-то, слоистое, как коктейль, с выпавшим осадком. Кирюха вдруг представил, что будет, если проткнуть крышку, воткнуть гофрированную трубочку и глотнуть, и его спазматически передернуло.

Книги на полке, которых было меньше, чем ему показалось сначала, заплесневели – он прикоснулся раз, понял, отдернул руку и больше не стал их без фонарика трогать.

– Иди сюда, я тебе кое-что интересное покажу! Там, в доме.

– А что там?

Силуэт молча махнул рукой.

Вздохнув и ощущая неясное раздражение, Кирюха начал подниматься. Нога ныла. Он только теперь, запоздало, понял, что поездка ему не очень-то и нравится. Да и по Димке, честно сказать, это тоже было заметно, еще раньше.

Поднимаясь по корявым ступенькам, он подумал о том, что пора бы и выбираться домой. И хрен с этой шелковицей.

Снаружи все как-то изменилось, погода ухудшилась, ветер стал мокрым, и даже сюда к нему примешался мерзкий запах удобрений. Сизая муть застилала небо, отбирая желтый цвет. Явно собирался ливень.

– Так что там? – спросил он, щурясь на желтом предгрозовом свету.

– Пошли покажу.

– Что-то интересное?

– Да, я увидел – и сразу назад, к тебе.

– Хм. Пошли, – сказал Кирюха. – А вообще, видно, пора выбираться к машине, смотри какое небо.

Димка не глядя кивнул. Он уже шагал к дому, и Кирюха двинулся за ним.

* * *

Димка пятился вдоль заросшей улицы. Человек, который выглядел как Кирилл, вроде почти и не шевелился, не гнался за ним, но до него как была пара метров, так и оставалась.

– Дим, да что ты? – все повторял он. – Да это же я!

В ушах шумело, и Димка почему-то понял, что звона кузнечиков и гудения лягушек он давно, давно уже не слышит – нереальный, низкий, завораживающий гул был под стать желтому, дающему дымные глубокие тени свету.

Димка даже подумал, что, может, он ошибся, что кофта кажется синей в таком свете, или что она и правда никогда красной не была – но он знал, что была, помнил ее, брошенную в зале на диване, в лучах солнца, красной стороной вверх. Оттуда Кирюха ее и взял перед поездкой.

Дышать стало тяжело, слюна сделалась вязкой, голова – отвратительно легкой. Казалось, что он сейчас упадет, ноги не держали, словно их выпотрошили, пока он не заметил, и набили соломой.

Этого не могло быть. Не могло быть.

И, главное, он бы ничего не заметил, если б не кофта.

Это почему-то ужасало больше всего.

* * *

Кирюха шел за Димкой, сам чувствуя нетерпение – что там такое он нашел? Чего он вообще полез в дом, направляясь за фонариком, – это был другой вопрос.

Димон же загадочно молчал.

Когда они пересекли двор и приблизились к дому, Кирюхе вдруг показалось, что не загадочно. Показалось на секунду, когда он глянул в сторону и Димон ушел на край поля зрения, что того вообще здесь нет – так, тень упала под ноги. Он вернул взгляд. Знакомая спина, лохматый затылок.

Но отчего-то в этом молчании его начинала брать оторопь. Голоса кузнечиков и лягушек слились в один какой-то гул, да, впрочем, и голосами-то они никогда не были – животный шум. Свет казался нереальным, словно на мир – или на отдельно взятое Бунёво – поставили фильтры.

– Дим, ну что там? Скажи.

– Идем, – полушепотом, не оборачиваясь, ответил Димка, махнув рукой, как пловец в зеленом море травы.

Что-то было не так в этом, но что? Кирюха нахмурился и вслед за другом ступил на крыльцо.

* * *

Почему-то возникла мысль про мультитул. Что, как, зачем, что он им собирался делать, он не знал. Но пятился в ту сторону, ко двору с вываленным наружу забором, где на бетоне, в пакете, лежала Кирюхина барсетка с инструментом.

Он был в шаге от того, чтобы бежать со всех ног, и в миге от того, чтобы закричать во весь голос.

* * *

Высокая крапива и отцветшие одуванчики росли сквозь ступени. Димка поднялся на веранду, грязную, заваленную какими-то растоптанными газетами, и протиснулся в почерневшую от времени, заклинившую дверь. Кирюха сунулся было за ним, сделал шаг внутрь.

И замер.

Не потому что стены были закопчены, что на неразобранной печи была завешена шторка, из-под которой свешивался грязный рукав. Не потому что в доме было совсем уж темно, не потому что из-под комода, стоящего прямо на середине комнаты, натекла какая-то вроде лужа на засыпанный глиной гнилой пол.

Не потому что отсвечивало из соседней комнаты едва видной полоской то зеркало.

И не потому, что посреди помещения чернильным провалом открывался люк в подпол и Димон направлялся именно к нему.

А потому что на крыльце крапива не была ни примята, ни сломана, как и трава во дворе.

Кирюха остановился. Ему вдруг резко не понравилось происходящее. Стало жарко в этом сыром и затхлом доме и очень захотелось обратно, хоть на этот неприятный желтый свет.

– Дим, – сипло позвал он и удивился, что сам себя не слышит. – Дим!..

Тот остановился.

– А ты как вошел? – спросил Кирюха так же сипло.

Вздохнув, друг медленно обернулся, и Кирюха вдруг побоялся посмотреть ему в лицо. Сцепил зубы, рывком вдохнул затхлый воздух и посмотрел.

Лицо как лицо, белеет в темноте, только тени неверные, глубокие, черные, как провал в подпол.

– Ты как вошел, говорю? Ты ж не шел через дверь.

– А я в окно залез, там, где зеркало, – негромко, размеренно сказал Димон. – Да ты подойди посмотри.

– Да на что! – Кирюха не выдержал, и голос его дрогнул. – Дим, пошли наружу, мне здесь не нравится.

Димон молча, плавно, призывно махнул рукой.

Кирюха сделал шаг назад.

– Ты чего? Это же я, – с улыбкой сказал Димон. Улыбка в темноте получилась неприятной.

* * *

– Иди сюда, – сказал человек. – Куда ты? Не убегай, иди сюда!

Он начал тихо посмеиваться.

Ужасно, ужасно было то, что настоящий Кирюха мог в это время оставаться там, в погребе, во дворе проклятого дома, потому что это был не настоящий Кирюха. Не его сводный двоюродный брат.

Всхлипнув, Димон шарахнулся в сторону и рванул к оставленным вещам. Подыгрывать ситуации, притворяясь, что она адекватна, он больше не мог.

* * *

Кирилл, обдирая плечо и пачкая футболку, вытиснулся наружу из жуткого дома, и Димон шагнул за ним.

Кирилл быстро отошел от двери, затравленно огляделся. Его тошнило, что-то было совсем не так, было плохо.

Что-то произошло, пока он был в погребе.

Димонова бледная рука легла на черно-зеленую дверь. Ногти казались бескровными.

– Помоги, – сказал вдруг Димон. – Дай руку, у меня нога застряла.

Голос был ровный, спокойный.

Знакомый.

Но каким-то чувством Кирюха ощущал, что за дверью не его друг и почти родственник.

Он был очень похож, но не был настоящим. А настоящий находился где-то еще.

– Кто ты? – едва слышно спросил Кирилл, пересилив себя.

Он провел черту, высказав это вслух. Согласился с той реальностью, где был кто-то похожий на Димона в брошенном, почему-то сыром доме в пустом вымершем селе.

– Это же я, – сказал Димон.

Его глаз поблескивал в темноте, но зрачок не расширялся и не сужался, когда сквозь мельтешение листьев осины на него падали остатки желтого света.

Кирилл перемахнул перила веранды, спрыгнул прямо в репейник и побежал огромными прыжками. Горячий ужас летел за ним по пятам, обжигая кожу и легкие.

* * *

Димон добежал до столба и упал, зацепившись о плющ. Ударил локоть. Выхватил барсетку из пакета, со стоном рывком встал на ноги и обернулся.

Человек не бежал, он шел к нему, проводя ладонью по самым верхушкам травы, но близко.

Димка шарахнулся в сторону, пытаясь вернуться на улицу, но человек оттеснял его, загонял. Димон отступил во двор и нырнул в сад. И снова побежал, пригибаясь.

Насколько он знал, в барсетке еще валялся запасной ключ от багажника. А в багажнике была лопата.

* * *

Кирилл бежал, не понимая, где он. В какой-то страшный миг ему показалось, что он опять бежит к дому, и сердце зашлось неровно. Стало больно, он остановился, уперев руки в колени. Мрак накрыл село, затхлый, неприятный воздух гудел. Такой же затхлый, как в том погребе, будто Кирилл еще не вышел оттуда.

Сквозь отчаяние он чувствовал только одно – желание увидеть впереди спину Димона, настоящего Димона, догнать его и показать назад.

Чтоб он тоже увидел и понял.

Увидел того, кто гнался сейчас за ним.

– Подожди, куда ты? – Смешок. – Это же я!

* * *

Ветки летели в глаза, били по лицу, корни подворачивались под ноги. Ужас скрутил внутренности, тошнило где-то в груди и горле.

Димон пролетел через сад, перемахнул упавшую ветку вяза, взбежал на какую-то утопшую в земле пристройку, крытую хрупким гремящим шифером.

Обернулся.

Вроде никого.

«Что за наваждение», – подумал он. Низкое небо распластало свое брюхо над Бунёвым, было темно странной темнотой солнечного затмения, серый морок поглотил желтый цвет. Воздух вокруг гудел, тоскливо, тревожно и непрестанно. Димон не знал, что это за звук, в нем ничего не было больше от звона кузнечиков и пения лягушек. Да и было ли с самого начала? Могло ли что-то жить в этом проклятом месте? Могло ли что-то выдерживать это?

– Эй, иди сюда!

Сердце остановилось.

– Иди сюда! – Смешок сквозь гудение. – Это же я!

Синяя с красно-белым кофта. Вот он.

Человек стоял на улице, там, куда Димка только что смотрел. Постоял секунду и пошел к нему, мерно, как механизм, и спокойно, будто ничего не происходило.

Димон закричал в голос и спрыгнул с пристройки в сорную траву. Он снова побежал.

* * *

– Димон! – Кирилл кричал, срывая голос до хрипа. Он пробирался вдоль какого-то просевшего сарая, ведя ладонью по шершавой глиняной стене. Силы кончались, он никогда не умел бегать. – Димоооооон!

Внезапно сарай кончился, рука ушла в кусты, и Кирилл упал. Потянул руку. Поднимаясь, понял, что вывалился в тесный двор, где в тени огромного вяза и трава почти не росла. За заросшим забором, с проломом в три доски, он увидел улицу и поспешил туда.

Голос все звал, не прекращался ни на минуту. Слился с этим гулом.

Пробегая через двор, Кирилл увидел в траве пень-плаху, такой, на котором рубили курам головы. В растрескавшейся от десятков смертельных ударов, вычищенной дождями до чистого серого цвета поверхности не торчал, конечно, топор, но в щель был косо воткнут длинный ржавый нож без рукояти.

Кирилл, задержавшись на секунду, вытащил его, схватившись за основание через рукав.

– Ну куда ты? Это же я! Иди сюда! Это я, куда ты?

Смешок.

* * *

Димон бежал напрямик, понимая, что выскочит где-то между машиной и лесополосой, за садом крайнего дома. Голос, похожий на голос Кирюхи, звал его, иногда по имени. Сознание странно туманилось, его бил озноб, а лицо горело, как при сильном жаре. Он не хотел и не мог думать, чтó будет, когда то, похожее на Кирюху, настигнет его. Он перестал уже думать об этом как о человеке. Здесь давно не было людей. Было что-то другое.

Ему хотелось добраться до машины и ощутить в руках черенок лопаты. И тогда пусть подходит. Если оно может причинить вред, значит, и ему можно. Значит, и ему.

Он однажды тонул, и сейчас чувствовал то же самое. Страх и угасающую надежду, затопляемую тоской.

Лихорадочно озираясь, он видел то там, то здесь белый промельк полос, мрачно-красный, все еще зовущий взмах манжеты, смутно бледнеющее лицо.

Он расстегнул барсетку, высыпал все под ноги, заставив себя остановиться на пять секунд. Схватил блеснувший старый ключ и мультитул, разогнулся и опять побежал.

На ходу, подорвав ноготь, вытащил нож.

* * *

Кирилл выбежал на улицу и обернулся. То, похожее на Димона, шло за ним вплотную. Взгляд был неподвижен, а рот продолжал звать.

Кирилл с криком ударил ножом воздух. Никого. Сбоку мелькнуло, он обернулся и ткнул ножом туда.

– Ну чего ты? – сказал стоявший в шаге Димон. – Это же я.

Кирилл побежал.

* * *

Димка видел его то там, то здесь. Эта тварь появлялась и исчезала, а он кричал, матерился, плакал и отмахивался коротким лезвием.

Потом он вылетел на улицу, Пустую, мрачную, застывшую улицу, словно залитую серым стеклом. Увидел машину, и его аж током прошило.

Сейчас он возьмет лопату. И тогда уже пойдет навстречу этой твари, что бы оно ни было. Кирюху он тут не бросит.

Сцепив зубы, он поспешил дальше по улице.

* * *

Кирилл пробежал по зарослям, вдоль какой-то канавы позади дворов, потом снова вылетел на просвет и увидел машину. Совсем близко, за балкой. Он нырнул в овраг и в несколько шагов взлетел на склон.

Где Димон, думал он, ну где же Димон? Он знал, что его почти брат не будет расспрашивать, что да как, если Кирилл крикнет ему: поехали, поехали скорее отсюда!

Он запрыгнет в машину, не требуя объяснений.

– Иди сюда-а… – несся ему вслед голос. – Это я-ааа! – А может, не вслед, может спереди. Или со всех сторон.

– У меня есть кое-что для тебя!

Он вылетел на холм и увидел это. Темную фигуру, похожую на Димона. Низко зарычал и сжал нож.

Он собирался поговорить с этим, чем бы оно ни было.

* * *

Димон был уже у самой машины, когда что-то заставило его обернуться.

– Ну иди сюда, – сказало то, что походило на Кирюху.

Взгляд его был неподвижен, лицо белело в густом воздухе. Кофта оставалась наглухо застегнутой.

Димон закричал и бросился на тварь, сжигаемый ненавистью. Ужас никуда не ушел, он подхлестывал его, но теперь была еще и ярость.

Фигура, похожая на Кирилла, рванулась к нему, занося ржавый нож, которого у настоящего Кирилла точно не было. Димон поздно заметил его.

Лезвие с хрустом вошло ему в бок, слева в ребра, но он уже наносил удары, бил, бил, бил это в шею и лицо, выпуская горячую темную кровь. Рука работала, как пружина, он уже не мог остановить ее. Сквозь боль, потеряв способность дышать, он понимал, что повредил это. Левой он держал тварь за ворот. Змейка, расползаясь все шире, обнажала бледную грязную шею.

И красную изнанку кофты.

Он бы закричал, если бы мог, но только заплакал, задыхаясь, глядя в безумно жестокое небо, словно не веря, что это могло произойти.

* * *

Кирилл вдруг понял. И успел отвести взгляд в сторону, прежде чем Димон догадался бы, что он понял. Пусть брат думает, что убил чудовище. Кирилл не хотел ничем огорчать его. Колени подогнулись, он упал на спину, выпустив рукоять. И темнота дня затопила его глаза вместе с кровью. Только кровь осталась стоять в глазницах, а темнота хлынула в разум, заполняя его, и это было последнее, что он осознал, это было уже навсегда.

Поперек, так и не выпустив мультитул из руки, упал Димон. Кровь стекала на траву. Димон еще какую-то минуту дышал, потом затих.

Прилетела откуда-то кукушка. Села на столбе. Посмотрела вниз, помолчала и взлетела, уронив рябое перо. Потянул и совсем затих ветер. Пошел дождь, сначала тихий, а потом ливень.

Александра Романенко
Донья Роса

Зима всегда заканчивалась бурей.

Последнюю грозу августа в народе прозвали «Донья Роса». Когда дни становились теплее и солнце поворачивало на весну, вдруг в одночасье затягивалось небо, поднимался тревожный ветер, ломались ветви деревьев и властно стелился по изломанным тротуарам дождь, похожий на снежную поземку. «Донья Роса» обрушивалась всегда внезапно, всегда заставала врасплох – но в народе считали, что, лишь когда она отбушует свое, зима наконец начнет отступать.

В первую очередь весна приходила в заросший сад университетской больницы. Густой и неприбранный, он напоминал скорее парк. Цветочные кусты в нем расцветали разом, как по команде, а деревья росли друг к другу так близко, что во время грозы их ветки переплетались и с силой стучали в закрытые окна. Больница пользовалась доброй славой. Во-первых, когда-то ее основала община английских эмигрантов, и по старой памяти все до сих пор считали, что здесь лучше всего готовят студентов и работают лучшие врачи. Во-вторых, было удобно добираться сюда из пригородов – рядом находились Окружная дорога и станция электричек, – поэтому в приемном отделении можно было встретить как жителей дальних трущоб, так и упоенных собственной важностью горожан.

А в-третьих, люди приходили сюда надеяться. По преданию, школу медсестер здесь благословляла сама Флоренс Найтингейл, и легенда гласила, что в Университетской больнице помогают всем – даже тем, кому уже везде отказали. Обычным делом было прийти в больничный сад и увидеть людей, в молчаливой надежде склонивших головы перед небольшой фигурой Флоренс Найтингейл, стоявшей у входа. Первая сестра милосердия в мире, она стала символом сострадания и заботы. Отчаявшиеся несли к ней безнадежные желания и просьбы, которых больше некому было исполнить.

Сейчас, кроме легенд и названия, ничего английского в больнице уже не осталось. Расположенная в стороне от центра, недалеко от автострады, она давно уже жила жизнью обыкновенной городской больницы с ее ежедневными маленькими победами, заботами и суетой.

Школа сестер милосердия теперь была частью государственного университета. Попасть сюда считалось большой удачей. Распределение по больницам проходило в результате жеребьевки, но каждый втайне мечтал учиться «в школе у Флоренс». Преподавали здесь практикующие медсестры, сюда было удобно ездить. В городе бытовала легенда о том, что благодаря легенде упоминание Университетской больницы в резюме автоматически обеспечивало хорошие перспективы после выпуска. А еще школа очень гордилась оснащением симуляционного кабинета.

В небольшой комнате, смежной с лекционной аудиторией, можно было найти абсолютно все. Всевозможные учебные плакаты соседствовали с моделями органов, а в стеллажах по стенам хранился самый разный врачебный инвентарь. Большая резиновая рука по имени Оливер занимала почетное место на столе в середине, и по ней текла почти настоящая кровь из спрятанного под столешницей пакета, что до полусмерти пугало первокурсников, впервые попавших в пластмассовую вену. Больница щедро делилась со школой ампулами и шприцами, которые можно было опробовать на модели силиконовых ягодиц, вмонтированной в стену.

Но главной гордостью школы были два тренировочных манекена. Таких действительно нигде не было; точно исполненные до последней детали, они были идеальны для отработки врачебных манипуляций. Мужчину звали Пепито, женщину – Суси.

Никто не мог вспомнить, когда именно они появились и кто впервые дал им эти странные, несовременные имена. Преподаватели, каждый из которых сам учился на чудо-куклах, всегда обращались с манекенами почтительно и ревностно берегли от шаловливых рук начинающих.

Помощь кукол действительно была бесценна, особенно после того, как из симуляционного кабинета практика перемещалась в настоящие палаты. Только здесь студенты понимали, как удобно было, оказывается, тренировать постановку дренажей на неподвижном, истыканном со всех сторон пластмассовом теле мужчины, как просто отрабатывать уколы на силиконовых вставках женщины. Женщина – по кукольным меркам – вообще была красоткой: у нее были длинные ноги, стройные руки, полные губы, выразительные глаза и полный набор отверстий, без близкого знакомства с которыми невозможна ни одна будущая медсестра.

Школьники, приходящие на экскурсию, обычно глумливо хихикали, показывая пальцами на то, что принято скрывать. Но взрослым, даже молодым, отчего-то не хотелось шутить и веселиться, когда они входили в симуляционный кабинет. Стоило взглянуть на кукол внимательнее, и веселый запал пропадал – слишком сильно эти точно выполненные манекены напоминали людей. Не хотелось думать, почему на пластмассовом лице мужчины застыла гримаса страдания, отчего в стеклянных глазах женщины, с которых можно было снять ресницы, чтобы отработать гигиену век, до сих пор проглядывал ужас.

* * *

Их привезли в одной машине, Суси и Пепито, темной зимней ночью, когда Донья Роса, налетевшая, как всегда, внезапно, только-только начинала бушевать в больничном саду.

По правилам перевозка двух пострадавших обязательно производилась на двух скорых, но Суси так кричала, так вцепилась в Пепито, что даже замурованные в строгие инструкции парамедики не набрались духу разделить жертв неожиданной автокатастрофы. «Мы всегда вместе, – объясняла Суси фельдшерам, пока в тесном пространстве машины они доставали непонятные пластмасски и передавали друг другу какие-то ампулы. – Я без него не могу, понимаете? Мы всегда только вдвоем».

Друзья называли их добрыми гномами – Суси и Пепито, неразлучных еще со школы.

Конечно, в чем-то они были баловнями судьбы. Они и сами понимали, что многие вполне небезосновательно им завидуют. Оба из дружных, благополучных семей, оба с хватким, быстрым умом, оба талантливы, добры, красивы. Им повезло с родителями, с друзьями, с возможностями. Им повезло с детством, радужно-веселым, не омраченным ни экономическим кризисом начала века, ни семейными разочарованиями. Повезло с радостной юностью, наполненной открытиями, а не конфликтами. Повезло с уверенной молодостью, ставшей прочным фундаментом для приятной осознанной жизни. И друг с другом им тоже повезло. На праздновании своего пятнадцатилетия Суси впервые согласилась потанцевать с Пепито, и с тех пор они не расставались.

Они были красивой, счастливой парой, эти двое. Стоило им вдвоем появиться в компании, как за столом не стихал веселый смех. Успешно продравшись сквозь университетские годы, оба с удовольствием развивались в выбранной профессии, не удручаясь наступлением понедельников, как многие их товарищи. Пепито был инженером химической промышленности, Суси быстро повысили до начальницы большого отдела крупной финансовой компании. Число их друзей увеличивалось год от года. Университеты, работы, вечерние группы хобби множили и множили записанные номера телефонов, и обоим было приятно, что каждая рабочая неделя у них расписана с утра до самого вечера.

Но все же больше всего Суси и Пепито любили выходные – субботу и воскресенье, а если по случаю какого-нибудь праздника прибавлялся еще и свободный понедельник, то и вовсе замечательно. В выходные они вдвоем, всегда такие активные, с удивительным удовольствием оставались дома. У них была небольшая, но солнечная квартира с просторным балконом, и они увлеченно занимались обустройством этого дома и с радостью ощущали его своим. Годы шли, и они не могли не видеть, что мироздание на редкость дружественно к ним – и сильнее всего наслаждались этим здесь, в своем маленьком мире. Почти с детства они были знакомы и знали друг о друге больше, чем, может быть, даже хотели. Добрые веселые гномы, идеальные образы которых видели окружающие, дома превращались в обычных людей. Кому нужно было знать, что Суси по-мужицки храпит и может потратить на постельное белье всю зарплату или что Пепито рассказывает по кругу одни и те же анекдоты и иногда – о ужас! – сморкается в банное полотенце? В их маленьком домашнем мире существовал собственный кодекс правил, и в круговерти насыщенной жизни чудесным обыкновением было закрывать на два замка входную дверь и понимать, что сегодня наконец-то пятница.

Мартин давно приглашал к себе на новоселье в пригород, но компаниям взрослых найти общий день для встречи всегда непросто – после всех попыток совпасть графиками общий сбор назначили на четверг. Суси с Пепито ехать ужасно не хотелось. Они завели собаку, веселого Оливера, и его приходилось брать с собой, чтобы не оставлять одного. Пришлось отменить бассейн и перенести планы на пятницу, да и встать предстояло ни свет ни заря, чтобы успеть с утра на работу. Но Мартин очень звал, а он был их любимым другом из школы. По опыту Пепито и Суси знали, что без присутствия «добрых гномов» посиделки получатся вовсе не такими веселыми – друзья очень ценили их умение создать безыскусное дружеское веселье из ничего. А им и самим нравилось это ощущение, когда люди улыбались просто оттого, что видели их рядом. Можно вернуться и в ночь, решили они, в четверг дорога всегда свободна. Завтра пятница, и они как раз успеют отдохнуть – да и ехать предстояло не так и далеко, всего пара десятков километров за Окружную дорогу…

Скорая очень быстро добралась до Университетской больницы; не было потеряно ни минуты. Суси в ужасе наблюдала, как в тело Пепито вонзаются десятки игл, как в него вставляют какие-то трубки. Его рука, только что легко управляющая знакомым рулем, безвольно свешивалась с узкой каталки. Казалось, это была единственная часть его тела, в которую не воткнули какой-то страшный медицинский предмет, и, когда становилось невмоготу смотреть на безучастное лицо и на все мешки и провода, вдруг окружившие Пепито, Суси все глядела на эту руку, сосредотачивалась на знакомой фенечке на запястье, на давней зажившей ссадине, на крупных, неровно подстриженных темных ногтях…

«Как это – туда нельзя?!» – восклицала Суси, когда в приемном покое вместо того, чтобы успокаивать и помогать, ей начали только объяснять какие-то страшные вещи и в итоге вообще вздумали разлучить с Пепито. «Не может быть. Должен быть хоть какой-то способ. Я оденусь в стерильный костюм. Я искупаюсь в антисептике. Мы же должны быть вместе, вы не понимаете? Мы с ним всегда только вдвоем».

На исходе была зима, и темные ветви деревьев сердито стучали в окна, пока ее насильно оттаскивали от дверей, за которыми скрывали Пепито. Было безумием, что ее сразу же оттолкнули, увели в сторону и не слушали ее объяснений, а только выспрашивали какие-то глупые подробности. Разве могло быть важно, какого цвета был грузовик, неожиданно выскочивший на встречку на пустой дороге, или сколько времени она сама была без сознания, прежде чем пришла в себя и увидела Пепито, который не отвечал на ее зов. Ей говорили что-то про множественные травмы, про принятые реанимационные меры, уколы и дренажи, про операцию, которую делали сейчас Пепито и на которую ей нельзя. Суси с каждой минутой понимала все меньше слов, что произносили вокруг, и постепенно перестала отвечать. Было важно только то, что Пепито увезли, а ее к нему не пускают; она бросалась искать дверь, за которой он скрылся, и не понимала, почему не помнит, где находится. Порыв ветра склонил дерево почти до земли, и в темном окне неожиданно проглянул силуэт Флоренс Найтингейл; бесстрастная, как все медики, ее статуя стояла во дворе больницы. Суси вспомнила, как многие верили в добрый дух, помогавший в этом месте тем, кто потерял надежду. «Мы должны быть вместе, – взмолилась она, пронзая взглядом небольшую холодную статую. – Пожалуйста. Я сделаю все что угодно. Отдам все что угодно. Но мы с Пепито должны быть вместе. Мы с ним всегда только вдвоем».

Флоренс Найтингейл должна была ее послушать. Не могло быть иначе, не могла закончиться трагично такая мелочь, какое-то непонятное совпадение, неправильное решение, принятое по глупости. Суси бормотала про себя свою мольбу, повторяла почти незнакомое раньше имя. И даже когда усталый медбрат в очках с тяжелой оправой, нахмурившись, показался на пороге комнаты и начал говорить очередные бессмысленные слова; и даже когда ее собственная голова вдруг взорвалась болью, неожиданной, огромной, и она уже не понимала, от чего кричит, от боли или от ужаса, и, ослепленная, в последней попытке сохранить разум хваталась только за мысль, что добрый дух обязательно поможет им, потому что они с Пепито должны быть вместе, они с ним всегда только вдвоем.

* * *

В корпусе школы медсестер всегда требовалось вести себя почтительно. Запрещалось смеяться в голос, петь песни, даже громко разговаривать. Атмосфера была строгой, но семейной. Каждый семестр в классной комнате устраивали чаепитие в честь Флоренс Найтингейл. Студентам-первокурсникам представляли тренировочных манекенов с особой торжественностью. «Это наши помощники, Суси и Пепито», – говорили преподаватели, и каждый до конца учебы по-дружески называл кукол исключительно по именам и старался беречь и не обидеть. Даже куратор по прозвищу профессор Дамблдор, снискавший славу самого сурового преподавателя, без пощады и без улыбки, после каждого занятия демонстративно благодарил своих помощников. «Суси сегодня вела себя хорошо, – говорил он, снимая очки в тяжелой оправе и с неожиданной нежностью проводя рукой по волосам куклы. – Надеюсь, никто из вас не сделал ей больно».

– Надеюсь, тебе никто не сделал больно, – говорил Пепито, с комфортом устраиваясь на покрытой полиэтиленом симуляционной каталке. – Сегодня они дали жару, эти маленькие первокурснички. Я думал, они проделают во мне столько дыр, что можно будет откидывать макароны.

Ночью, когда школа пустела, на здание опускалась тишина. Темные коридоры не тревожил даже охранник, завершающий последний обход задолго до ужина. Никто не видел, как в симуляционном кабинете зажигался свет. Никто не слышал двух веселых голосов.

– Первокурсники еще ничего, – хихикала Суси, привычно разбирая по коробкам ампулы и одноразовые шприцы. Ее раздражал беспорядок, и каждый вечер она с удовольствием прибиралась в их маленьком доме. – Они осторожные, боятся ошибиться. А вот выпускники – это проблема! Эти чувствуют себя умельцами и могут сломать все, что попадется под руку.

– И правда, – соглашался Пепито, поигрывая пластмассой, прикрепленной к его боку. Второй семестр всегда давался ему тяжелее, потому что в расписании появлялась хирургия, и на нем отрабатывали швы и дренажи. Каждую весну кто-нибудь обязательно рвал очередной дренаж, и ему приходилось заклеивать дыру пластырем. Потом они с Суси обязательно отмечали это как очередной шрам, украшающий мужчину. – Что ты все ходишь? Иди отдохни. Тебе сегодня пришлось потрудиться.

Суси с улыбкой убрала на место коробки и открыла шкаф с постельным бельем. На первом курсе медсестры учились стелить постели, и у них с Пепито был неиссякаемый запас чистых простыней и наволочек. Суси нечасто признавалась Пепито, как она на самом деле любила весенний семестр. На втором курсе проходили нормальное акушерство, и каждый четверг Суси приносили младенца, с которым она проводила целый день. Это нравилось ей больше, чем практика принятия родов, которые были осенью – без того, чтобы раз за разом рожать со всеми возможными осложнениями, Суси могла бы обойтись. А вот нормальное акушерство было для нее любимым предметом. Иногда младенца оставляли на ночь в симуляционном кабинете, и праздник длился дольше. Бывало, даже целые выходные, а совсем удачно получалось, когда к ним добавлялся и понедельник. Но и когда они с Пепито оставались вдвоем, Суси тоже было хорошо. В сущности, все их желания сбылись, и она прекрасно понимала, что им не на что жаловаться. Они по-прежнему были баловнями судьбы.

Чистые простыни хрустнули, и Суси уютно устроилась рядом с Пепито. Пластмассовые тела не чувствовали тепла друг друга, но и холодно им тоже больше не было. Пепито начал рассказывать какой-то старый анекдот, и Суси с удовольствием засмеялась, теснее прижимаясь к нему.

За окном сердито стучали ветви деревьев, переплетаясь друг с другом. На исходе была зима, и в ближайшие выходные ожидали приход Доньи Росы. Где-то за пеленой дождя Флоренс Найтингейл безмолвно улыбалась в бушующем бурей саду.

Хорошо, что завтра наконец-то была пятница.

Елена Щетинина
Комиссар Кремля

Москва, Кремль, ноябрь 1917 г.

Здесь пахло сыростью. И тиной, глиной, мокрыми досками, влажной землей. Запах щекотал ноздри, холодной липкой струйкой стекал по горлу – и где-то там, в желудке, материализовывался в горячий и горючий ком.

Этот ком пульсировал – сначала в такт биению сердца, а потом чуть сбиваясь, чуть отходя от него – на полдоли, на долю, – и вот уже он в противофазе, и подавляет сердце, и сам становится сердцем – горячим, как воспаленное тело, горючим, как болотный газ.

– Казимир Северинович, – незаметной серой тенью, мышью, ставшей на задние лапки, появился за плечом человек. – Казимир Северинович, указания, распоряжения, требования… будут?

Мышастая тень покачивалась и издавала запах слежавшейся шинели. Смазанных прогорклым салом сапог. Застрявших в уголках рта крошек заплесневелого хлеба. Прилипшей к нижней губе лузги от семечек.

– Казимир Северинович?

Он покачал головой. Ему было душно и мутно, муторно и тошно. Все вокруг было серым – просто серым. Не сизым, серебристым, пепельным, стальным, перламутровым, цвета дымящихся углей, серебряной лисы, грозовой тучи, мокрого камня и даже не маренго – цвета сукна шинели Бонапарта, печального и торжественного цвета, – нет, все было серым, серым, серым. Серым – в котором, как в болоте, тонули все остальные цвета. И тонули звуки, и вкус исчезал, и только запах – запах тления, высыхания, умирания – царил над всем.

– Казимир Северинович, вам плохо?

* * *

В музейном зале было пустынно и затхло, тщетно жужжала у плинтуса последняя осенняя муха, и что-то щелкало и цвикало над головами, там, где накренился плафон, полный иссушенных мошек.

– Вам понравится, – сказал старик, такой же иссушенный, прозрачный и бесплотный, словно старая выцветшая акварель. – Даже если вы не разбираетесь, вам понравится.

Инна стояла рядом, морщила нос и теребила мой рукав, мне казалось, что ногти скребут по ткани, словно желая прорвать ее, проникнуть к моей коже и впиться в нее в беззвучном кровавом вопле: «Я не хочу, мне скучно, я не хочу!»

Но это был город моего детства – и это была мечта моей юности – и это было дело моей зрелости, поэтому я был безразличен и стоек.

– Вам понравится, – повторил старик бесцветным тихим голосом.

– Возможно, – я отвечал ему в тон, вписывая себя в рисунок его характера, становясь частью его картины мира. – Возможно.

– Вам понравится, вам понравится, вам понравится, – вялые слова безвольно падали на пол, словно вязкие и тягучие капли ржавой воды из прохудившегося крана.

– Возможно, возможно, возможно, – невзрачным и невыразительным эхом был мой ответ.

В какой-то момент Инна с укоряющим ядовитым вздохом отцепилась от моего рукава – и затерялась где-то там, за стеной, где пахло мышами и продавались выцветшие открытки с пыльными магнитами.

– Выбирайте, я подойду, – шепнул ей вслед старик, но мы оба знали: Инне не нужны открытки, магниты, картины, музей, весь город, да и я ей, кажется, уже особо не нужен, она цепляется за меня лишь как за что-то привычное, знакомое, свое – собственно, как и я за нее.

Старик поманил меня пальцем – длинный острый ноготь казался крючком, на который насаживают излишне любопытных, подсекают их на многообещающее «вам понравится» и уводят – куда? Куда?

И когда он показывал мне картину, и когда я (конечно же, с его молчаливого одобрения, а может быть, осуждения? – ведь как понять, как оценить, распознать оттенки молчания?) касался старого, белесого, с желтыми прожилками холста, и когда я, прищурившись и откинувшись назад, рассматривал охру и камедь, кобальт и уголь – я не мог избавиться от этого вопроса, который трепетал в моей голове, как мотылек. Куда?

Куда он меня завел?

* * *

Москва, Кремль, ноябрь 1917 г.

– Казимир Северинович, вот еще.

На стол – когда-то гладкий и отполированный, а теперь затертый сотнями, если не тысячами ладоней, локтей, а то и сапог – легла еще пачка бумаг: записок, прошений, доносов, жалоб… Плотная, желто-серая, словно кожа покойника. Ему показалось, что достаточно тронуть ее, неловко черкнуть по ней карандашом, прорвав, – и хлынет гной, и злоба, и яд.

– Ile więcej… – простонал он.

– Столько, сколько понадобится, – был ему ответ.

Он даже не поднял глаза – знал, что там увидит. Серую фигуру, с серым лицом, в серой одежде. И слова были серые, и голос был серым, и серость расползалась вокруг, как пыль, гонимая сквозняком, выстужая и высеряя все вокруг. Даже его самого.

«Как давно я не брал кистей», – подумал он.

И в ужасе осознал: он не помнит. Не помнит запаха красок, не помнит текстуру холста, даже как складывать пальцы, чтобы в них положить мастихин – и того не мог припомнить. Невнятные образы, колышущиеся и зыбкие, словно на акварельный рисунок плеснули стаканом воды, поселились у него в памяти, вытеснили все, что было доселе, и дрожали, вибрировали, вызывая тошноту и морскую болезнь.

– Казимир Северинович, вам плохо?

* * *

Солнце медленно ползло за горизонт – огромное, красное, идеально круглое, как раскаленный пятак. Казалось, что оно проплавляет пространство, истончает его – и вот-вот провалится туда, в черную неизвестность, в никуда и ничто.

– Ты чем-то озабочен, – Инна положила мне на плечо руку.

Холодную, тонкую руку – словно резиновый шланг с колодезной водой.

– Нет, – ответил я. – Нет. Я просто очень давно тут не был.

Сколько лет? Двадцать, двадцать пять? Когда я уехал из этого дома – старого, уставшего, неприкаянного настолько, что за долгие годы никто так и не удосужился поправить перевернувшуюся и висящую на одном гвозде табличку с номером, и почтальоны – они менялись каждый месяц – все время путали наш шестой с девятым, до которого было еще идти и идти?

Я уехал – и вот вернулся, и все по-прежнему, все так же: и облупившиеся стены с полуобсыпавшейся плиткой, и щербатые ступени, ведущие к покосившимся почтовым ящикам, и даже табличка, та же самая табличка, так же висящая на одном гвозде – шестерка, прикидывающаяся девяткой.

Я вернулся, чтобы найти, – и вот я нашел, увидел, проанализировал и классифицировал, занес в анналы своей диссертации, и теперь могу снова уехать, бежать, испариться, словно меня тут и не было. И лишь строчка про то, что в мелком провинциальном музее хранится неизвестный широкой общественности подлинник, будет напоминать мне, что я тут когда-то был. И охра и камедь, кобальт и уголь будут посчитаны и приписаны, пришпилены и распяты – как все, что попадает в жадные руки ученых.

– Не слышишь? Звонят в дверь, – голос Инны был вял и разочарован.

И вял был ее торс, и рука, которая безвольно соскользнула с моего плеча, и вся она вдруг на мгновение мне показалась зыбким маревом на грани сна и яви.

А может быть, то на грани сна и яви был я.

* * *

Москва, Кремль, декабрь 1917 г.

– Казимир Северинович…

Они шли и шли, шли и шли, с мышиными лицами, с жучиными взглядами, с клоповьими усмешками. Они несли какие-то бумаги – вялые, липкие, склизкие бумаги, на которых нельзя было поставить даже росчерк карандашом, сделать хоть какой-то, хоть самый простой набросок, хоть даже голову лошади – ту самую голову, которую он каждый день видит из окна своего кремлевского кабинета, голову, которая валялась под аркой, еще когда он только пришел сюда, – и вот теперь, обглоданная муравьями, выбеленная солнцем, скалит желтые зубы в издевательской усмешке.

Да, его поставили сюда, чтобы хранить еще не разворованные ценности, чтобы не дать сжечь иконы, распотрошить их оклады, забить их досками дыры в заборе. Да, ему было плевать на иконы – он вообще был католик, поляк, похожий на прелата! – и иконам было так же плевать на него, но почему-то, по какой-то дурной усмешке судьбы, они встретились здесь, в этом дворце русских царей, промерзшем и пропахшем махоркой и мышами – и иконы, махорка и мыши задавили его, липкие лживые бумаги засыпали, как гниющие осенние листья, и боже, боже, как же правильно держать кисть?

– Казимир Северинович, вам плохо?

* * *

– Вам это понравится, – сказал музейный старик.

Он стоял на пороге квартиры, чуть покачиваясь, как птица на слишком тонкой ветке. В руках у него было что-то большое, прямоугольное и плоское, небрежно упакованное в оберточную бумагу. Я видел край рамы, который высовывался через перекрестья бечевок, но продолжал думать о том, что держал старик, как о «чем-то».

– Вам это понравится, – повторил он, – и пропихнул свою ношу мимо меня в квартиру. Бумага жалобно всхлипнула и лопнула по всей длине.

– Зачем? – спросил я, увидев охру и камедь, кобальт и уголь.

– Потому что вам это понравится, – ответил старик.

Потом он развернулся – я не заметил как, но он, конечно, развернулся, потому что стоял теперь ко мне спиной, а не лицом – и быстро спустился по лестнице, словно гонимая сквозняком бумажная фигурка.

– О, – удивилась Инна. – Подарок?

– Наверное, – ответил я, пробуя слово «подарок» на вкус. В «подарке» было что-то искреннее, что-то открытое и правильное. Но в интонациях старика и во всхлипе рвущейся бумаги звучало что-то иное, что-то глубокое, сокрытое и потаенное. – Возможно, – повторил я.

– Ты заплатил за это? – рассудительно уточнила она.

Я покачал головой.

– Тогда подарок. – В ее голосе скользило удовлетворение, а я подумал, будет ли она довольна больше, если узнает, что это тот самый подлинник, та самая строчка в моей диссертации, которая зачем-то теперь стоит в коридоре моей квартиры, и что-то хрустит под бумажной оберткой, словно десятки жуков глодают кору.

– Ты знаешь, что Малевич был комиссаром Кремля? – спросил я зачем-то.

– Комиссаром? – Она улыбнулась каким-то своим ассоциациям.

– Да.

– В кожаной тужурке? С наганом?

– Не думаю.

– А каким тогда?

Она задавала вопросы – мелкие, глупые, ничего не значащие вопросы, – и я отвечал на них рассеянно и вяло, пытаясь отогнать от себя странное видение.

Кажется, я все-таки заметил, как старик развернулся.

И увидел, что толщина его была меньше миллиметра.

Как действительно бумажная фигурка.

* * *

Москва, Кремль, декабрь 1917 г.

– Казимир Северинович…

За его спиной шуршали, скрежетали, хрипели и скрипели. Ему казалось, что там, в темноте, в дальнем углу, куда не падает свет, клубятся и ворочаются косматые, жестковолосые гусеницы, трутся о стены надкрыльями огромные неповоротливые жуки – и многоножки, конечно же, многоножки, сучат своими лапками, мохнатыми и черными.

Он не слушал их. Он не слышал их.

Он пытался вспомнить, как держать кисти.

– Казимир Северинович, мне плохо?

* * *

– А где хлеб? – спросил я.

Образ чернильницы из мякоти смущал мою душу. Этот образ вынырнул откуда-то из глубины лет, словно мне было снова семь, и я читал рассказ, как дедушка Ленин писал на полях книг молоком и ел чернильницы из хлеба, и пытался слепить эти чернильницы, наливал в них молоко, и они расползались и протекали. И вот теперь образ тяготил меня, как что-то, что я когда-то имел, а теперь потерял – а может быть, никогда не имел и лишь думал, что это у меня есть.

– Батон подорожал на пять рублей, – пожала острыми, словно под ними прятались пеньки крыльев, плечами Инна. – А булки вчерашние были.

– Жаль, – ответил я.

– Жаль, – согласилась со мной Инна.

А я смотрел в окно и видел, как вороны кружат над домом и черная собака бежит по крыше, и слышал, как в комнате что-то скрежещет и ворочается под оберточной бумагой, и во рту у меня хрустели крошки – черствые крошки, сухие крошки, каменная каменная каменная крошка.

* * *

Москва, Кремль, январь 1918 г.

Охра и камедь, кобальт и уголь – он клал широкими, уверенными мазками, линии сами выходили из-под его кисти, и вырастал квадрат – теперь уже не черный, нет, теперь уже совершенно другой, иной квадрат, квадрат квадратов, квадрат в квадрате, и все на этой картине было иным, слишком слишком слишком слишком.

Жуки бродили вокруг него, стрекоча крыльями, мохнатая гусеница удобно устроилась на плечах, словно боа, терпко пахнущее мускусом и пылью. Они не пугали его. Они были не отсюда – не из этого мира, не из любого мира вообще. Они пришли, потому что он их вызвал – где-то там, в какой-то из моментов, когда все-таки пытался нарисовать хоть что-то на обрывках тех едких и ядовитых бумаг, когда химический карандаш – старый, треснутый, который то и дело приходилось смачивать слюной так, что язык, конечно же, уже почернел – странно, как еще никто не додумался написать картину «Черный язык», это было бы открытие, открытие, невероятное открытие… И расплывались чернила, и линия становилась мохнатой и изогнутой, и точки искажались и перекашивались, вытягивая длинные лапки, – и вокруг него создавался мир, новый мир, который так долго бродил в нем, томился – как крепкое пиво, как крутое тесто – и вот теперь, получив возможность, вырвался и подмял все под себя.

* * *

Я снял оберточную бумагу, когда слышать скрежетание и ворочанье жуков стало уже совсем невмоготу. Когда мне казалось, что они шуршат и шебуршат уже у меня в голове – а не между холстом и бумагой.

Но когда я снял обертку, там было пусто – а в голове у меня продолжало шебуршать.

Охра и камедь, кобальт и уголь – уверенные мазки, четкие линии, выпуклый треугольник, яркий круг. Простота и скупость, аскетизм и минимализм. Оно притягивало.

Я сел на табурет перед ним и слышал, как Инна чем-то гремит на кухне – и вот я уже на полу, и глажу кончиками пальцев белесый холст с желтыми прожилками, а Инна хлопает входной дверью, возвращаясь из магазина.

И время утекало, как вода, под шуршание и шебуршание, скрипение и скрежетание. И имя «Малевич» вдруг появлялось на кончике языка, и перекатывалось в горло, как глазированный шарик конфеты «Морской камушек», и какое-то странное жжение разрасталось под кожей, и я чесал, и чесал, и чесал, и смотрел на алые полосы – такие уверенные, такие четкие, такие простые.

* * *

Москва, Кремль, февраль 1918 г.

– Казимир Северинович…

Он вздохнул – широко, полной грудью. Серый цвет вдруг лопнул, расползся, как старое, ветхое одеяло, и из-под него выглянули сизый, серебристый, пепельный, стальной, перламутровый, цвета дымящихся углей, серебряной лисы, грозовой тучи, мокрого камня и даже маренго – цвет сукна шинели Бонапарта, печальный и торжественный цвет…

Что-то осталось там, в подвале. Что-то, что сейчас глодали мохнатые жесткошерстные гусеницы и обо что терлись огромные неповоротливые жуки. Что не должно было появляться в этом мире – но что появилось, что он принес сюда. И что теперь нужно спрятать.

– Казимир Северинович, вам плохо?

И он ответил:

– Мне прекрасно.

* * *

Инна куда-то исчезла. Я так и не понял – а точнее, даже не вдумался: куда и почему. И даже вопросом «Как?» не задавался. Она исчезла, кажется, пару дней назад, возможно, даже с вечера – во всяком случае, грязные тарелки так и остались киснуть в раковине под прохудившимся сопливым краном.

Странно, что она не захватила с собой никаких вещей – даже телефон, с которым она не расставалась и в туалете, лежал на тумбочке. Идеальным черным прямоугольником с чуть скругленными краями – совершенно супрематическое создание, создание рук человеческих, ибо нигде в природе нет таких прямоугольников и таких чуть скругленных краев, да и черного цвета, такого глянцевого и зеркального, тоже нет.

Я сидел на кровати и любовался этим творением, представляя его помещенным на холст – белый, белесый, беленый, с желтоватыми прожилками.

И что-то шуршало, скрипело, хрипело и скрежетало, словно гигантские жуки, ломая себе надкрылья, прорывались через тонкую бумажную ширму сюда, ко мне.

И мир уплощался, превращаясь в беленый, с желтоватыми прожилками холст, и солнце – огромный раскаленный идеальный шар – катилось куда-то по диагонали – тоже идеальной диагонали – и столбы, телеграфные или телефонные, не знаю – казались то ли прямыми, великолепными прямыми линиями, то ли детьми, связанными единой длинной пуповиной.

И я становился плоским, и все было плоским, и супрематический балет начинал свой великий dance macabre – потому что все, что со мной было, и все, что со мной стало или могло бы стать, было заключено в охре и камеди, кобальте и угле, и, сняв оберточную бумагу, я запустил процесс, а может быть, я начал его еще раньше, когда перешагнул порог этого музея, или когда выбрал тему для диссертации, или когда вообще появился на свет и начал жить в этом доме – доме, где перевернутую шестерку путают с девяткой, где дети лепят чернильницы из хлеба и где детеныши столбов пляшут под окнами, связанные единой пуповиной.

И гас мир вокруг меня – гас в шуршании и скрежетании, скрипении и хрипе – а еще жевании. Жевании, чавканье, щелканье жвалами, потому что новому миру очень мало места, и ему надо, надо, надо прогрызть его себе.

И когда я в последний раз взглянул на картину – «Я так и не знаю, какое название ей дал Малевич», – отчего-то мелькнуло у меня в голове – когда я взглянул на нее, то охра и камедь, кобальт и уголь ринулись на меня, и поглотили, и перемешали, и выплеснули меня на палитру каким-то новым, невиданным цветом.

И я услышал:

– Мне прекрасно.

Надежда Гамильнот, Илья Пивоваров
Красное лето

«Альбом "Кино" девяносто седьмого года – настоящий шедевр», – вертелось в голове Михаила Калинина.

Проблема была в том, что Цой погиб летом девяностого. На его последний концерт шестнадцатилетний Миша не попал. Родители в Москву не пустили: «Тебя в толпе задавят или в отдел заберут, а нам тут переживай. Приедут в Ленинград – сходишь, не в последний раз выступают». Оказалось, в последний. Красный «Икарус» оборвал жизнь музыканта, а вместе с ней – Мишину мечту.

Про альбом девяносто седьмого года рассказал Даня Туманов, коллега. Поначалу Калинин предположил, что речь идет об очередном «сборнике неизданных песен», которых после смерти Цоя развелось немало. Но Туманов утверждал, что все взаправду. «Цой записал его после Первой чеченской. Умер, говоришь? Да Цой живее всех живых. Только не в этом мире».

В кармане завибрировал мобильник.

– Слушаю.

– Ми-и-иш, привет. Я Игорька на выходные привезу? Мы с коллегами на корпоратив едем.

– Опять? А две недели назад куда каталась?

– Куда-куда, на Кудыкину гору. Лето скоро кончится, не с бутылкой же дома сидеть. Игорек по тебе соскучился.

– Во сколько привезешь? – Шпильку Калинин пропустил мимо ушей.

– После работы. Чмоки-поки.

Голос бывшей жены вернул в реальность, где были развод, редкие свидания с сыном и одиночество. Где существовали только семь альбомов группы «Кино», и ни одним больше.

Калинин прибавил шагу, миновал железнодорожные пути и оказался на Удельном рынке. Под ногами хрустел песок. Несмотря на жару, в деревянных палатках и на земле вовсю шла торговля. Горы поношенных джинсов на длинных прилавках, персидские ковры, футболки с группами его молодости. Мимо прошуршали платьями женщины в хиджабах. Двое парней примеряли ковбойские шляпы под дружный хохот подружек. Чайные сервизы, елочные игрушки, печатные машинки…

Продавец, будто вышедший из сказок «Тысяча и одной ночи», зазывал покупателей в музыкальную лавку. Взгляд скользнул по логотипу Joy Division на его черной футболке. «После двухтысячных Кертис скатился, – услышал Калинин, как сейчас, слова друга. – Ушел в Голливуд, но куда там, ничего не достиг. Правда, до этого записал еще один крутой альбом». Это прозвучало бы пьяным бредом, если б не та песня.

Туманов ценил Йэна Кертиса, а «Кино» называл не иначе как подражанием Joy Division. Без конца крутил два альбома группы. Вчера вечером, во время очередной попойки, друг разоткровенничался и достал из глубин серванта пластинку, которую держал, словно сокровище. Калинин пьяно хихикнул, мол, ты бы еще восковой валик достал. «Фигалик», – ответил Туманов и запустил проигрыватель. Динамик характерно затрещал, а Калинин, порывавшийся отпустить новую шуточку, проглотил язык. Неповторимый баритон Кертиса разливался по комнате. Со дня смерти звезды появилось немало подражателей, но каким-то шестым чувством Калинин понимал, что пластинка подлинная. Этот голос, эту атмосферу утонченной безысходности он бы не спутал ни с чем. «Как?» – только и мог вымолвить он. «Многого рассказать не могу, – Туманов снял пластинку с проигрывателя, – но есть один продавец, дядей Гришей звать…»

Нужный магазин Калинин нашел через полчаса. Если бы не Данины инструкции, просто прошел бы мимо, уж очень непримечательным было здание. Из дешевых динамиков над входом пел Высоцкий, окна смотрели выцветшими постерами. Калинин взялся за ручку двери, в голове пронеслось: «Чушь, не может такого быть». И вошел.

* * *

Вдоль стен на стеклянных стеллажах выстроились ряды дисков. От пестроты обложек рябило в глазах. Скрип половиц соперничал по громкости с голосом Высоцкого. Калинин вспомнил, как захаживал в молодости в подобные магазинчики за музыкальными новинками. Он подошел к прилавку, на котором стоял кувшин с арабской вязью. Стена за прилавком была обклеена концертными афишами. Живые и мертвые музыканты смотрели на Калинина, изучая.

– Извините.

– Слушаю.

Дверь в подсобное помещение открылась, впуская, по всей видимости, того самого дядю Гришу. На миг Калинин лишился дара речи, увидев шипы пирсинга в седых бровях, кольца в ушах и в носу. С футболки ухмылялся Эдди, маскот Iron Maiden.

– Ищете конкретную группу? – Продавец положил на прилавок татуированные руки.

– Да. «Кино».

– Ди-ви-ди? Полное собрание песен?

Калинин кивнул и, когда продавец принес нужный диск, жадно вперился взглядом в список. К его разочарованию, коллекция заканчивалась «Черным альбомом».

– Что-то не так?

Показалось – или продавец лукаво улыбнулся? Калинин решил, что если это очередная Данина шуточка, то тому несдобровать. Но любопытство было сильнее страха выглядеть дураком.

– Друг сказал, что у вас есть редкий альбом «Кино». В девяносто седьмом году вышел, после Чеченской… Понимаю, звучит как бред, Цой к тому времени уже погиб, но…

– Да, в аварии разбился.

Сердце Калинина упало. Продавец уже не скрывал улыбку.

– Рассказать, как это произошло?

– Нет, спасибо, я в курсе.

– Я все-таки расскажу. – Продавец порылся в ящике и выудил бежевую потертую кассету. – Итак, представьте. Погожий летний день. Трасса Слока-Талси – вернее, тогда еще сельская дорога. Цой едет с рыбалки на темно-синем «Москвиче». В машине, заметьте, нет магнитолы. Вместо этого приходится слушать музыку на кассетнике Sanyo. Не кассетник – кирпич кирпичом! Играет альбом, – продавец помахал кассетой перед носом Калинина, – японской группы Southern All Stars. Такой слащавый поп-рок.

Дядя Гриша вытащил сборник Высоцкого из магнитофона и вставил бежевую кассету. Мелодичный тенор заполнил помещение. Калинину стало не по себе, но все его внимание было приковано к словам продавца:

– Последняя песня на стороне А называется «Bye, Bye, My Love». Символично, не так ли? Когда трек заканчивается, Цой отвлекается от дороги, чтобы перевернуть кассету. – Дядя Гриша отпил из кувшина. – Из-за поворота выезжает красный «Икарус». «Москвич» теряет управление и вылетает на встречную полосу. Бабах! Свидетели утверждают, что звук был похож на взрыв.

Калинин словно перенесся в тот погожий летний день. Нагретая солнцем приборная панель, табачный дым в салоне, орущий кассетник… Как тут услышать рокот приближающегося автобуса? Треск разбитого стекла, лязг металла. Боль и темнота.

Кассетник щелкнул, вырвал из лап кошмара.

– От удара правая половина головы Цоя превратилась в разбитое яйцо, – не унимался продавец. – Лоб всмятку, представляете? Правый глаз вытек, были переломаны ребра, рука и голень, а еще…

– Спасибо, с меня хватит.

Калинин двинулся к выходу, но следующие слова пригвоздили его к месту.

– Альбом «Кино» девяносто седьмого года называется «Красное лето».

– Что вы сказали? – Калинин медленно обернулся. Привычный мир трещал по швам.

– Ровно то, что вы услышали. После «Кукушки» – на самом деле «Черный альбом» назывался именно так – Цой записал еще немало песен. Не все из них хороши, но «Красное лето» – это шедевр.

– Шутите?

– Отнюдь. Пятнадцатого августа Цой все-таки заметил «Икарус», после чего сбавил скорость, проехал мимо и вернулся ко второй жене без происшествий. «Кукушка» имела оглушительный успех. В девяностом году прошли концерты в Ленинграде, Москве и Токио, в девяносто первом – в Европе и США. Следующие пластинки не получили широкую известность. Не до музыки людям было, страна разваливалась. До поры до времени о Цое не вспоминали. А потом грянули те события в Грозном. Так вышло «Красное лето». Десять песен о войне. Один из лучших альбомов за всю его карьеру.

– Я не понимаю, – к Калинину медленно возвращался дар речи.

– Тут не понимать надо, а слушать. Подойдите.

Продавец отлучился в подсобку, а когда вернулся, в его руках была пластинка темно-бордового – кровавого – цвета. Словно во сне, Калинин протянул ладонь, но старик покачал головой.

– А посовременней носителя у вас нет? Диска хотя бы.

– Может, вам его на флешку скинуть? – усмехнулся продавец. – Нет уж. Альбом имеет ценность только в таком виде.

Калинин скользнул взглядом по списку песен, по выходным данным. «Мороз Рекордс», Георгий Гурьянов – ударные, Юрий Каспарян – гитара, Виктор Цой…

– Попахивает фейком.

– Грандиозным. – Дядя Гриша отпил из кувшина. – Только это правда.

Он отсоединил CD-плеер от сети. Сходил в подсобку за проигрывателем, водрузил на табурет рядом с собой. Включил в сеть, воткнул аудиоразъем, поставил пластинку. Калинин как будто наблюдал за шаманским ритуалом. Игла легла на дорожку.

В колонках затрещало.

Заиграли барабаны, и сердце Калинина забилось быстрее. Подключилась гитара – простая, но запоминающаяся мелодия, которую мог сочинить только Каспарян. «Не может быть», – пронеслось в голове, но мыслей не осталось, когда к аккомпанементу присоединился знакомый голос.

 
А за порогом война,
Седлают красных коней.
Внутри меня тишина,
Горит как пламя свечей…
 

Глаза защипало. Буквы на обложке расплылись, и Калинину стало тяжело дышать. В шестнадцать лет, поругавшись с родителями, он сбежал из дома – жил в палаточном лагере на Богословском кладбище. Там же лишился девственности с полноватой неформалкой, а народ снаружи распевал «Последнего героя». Это была свобода, и это была его молодость. «Цой жив!» – горланил он вместе с остальными фанатами, пока не сорвал голос.

Голова закружилась. Дядя Гриша нажал на «стоп». Калинин навалился на прилавок и произнес:

– Откуда она у вас?

– Цой жив, – ответил продавец. – Только не в этом мире. Скажем так, существуют реальности, где он отвлекся от дороги, и другие – где заметил автобус. Они развиваются параллельно. Но иногда сходятся в так называемых «перекрестках». Попасть туда способны единицы. Я в их числе. Собираю раритеты, наподобие… – он помахал пластинкой, – …«Красного лета».

– Она продается? – Калинин уже прикидывал, где взять проигрыватель.

– Сдается в прокат. И стоит недешево. Расходы на дорогу, надбавка за риск… сами понимаете. – Старик назвал цену. Калинин присвистнул. – Вот еще что: альбом можно прослушать только один раз.

– Нашли дурака! За такую цену я буду слушать его хоть до упаду.

– Только упадете не вы. У вас наверняка есть родные, они пострадают первыми. Не перебивайте! Дело вот в чем: альбом не должен звучать в этом мире. Здесь Виктор Цой умер, и «Красное лето» нарушает законы реальности. Поэтому, если прослушать пластинку больше одного раза, миры начнут сходиться. Как я и сказал, пострадают близкие вам люди. Вы понимаете?..

– Хорошо, – перебил Калинин. – Где у вас ближайший банкомат?

* * *

– Миша-а-а-а, – бывшая жена вылезла из «ауди», манерно растягивая слова.

Калинин остановился, не дойдя до подъезда. За время, прошедшее после их развода, Света превратилась из неформалки в кукольную инстаграм-диву. Променяла ирокез на длинные волосы, в которые мечтал зарыться не один мужчина. Носила не фенечки и кожаные напульсники, а изящные браслеты. Коктейльное платье подчеркивало изгибы фигуры, но Калинин полюбил Свету другой: расклешенные джинсы, куртка с нашивками, дерзкий язычок и наплевательское отношение к правилам.

Сын стоял рядом с матерью, засунув руки в карманы.

– Игоре-е-ек, иди поздоровайся с папой. Че как не родной? Ну, подумаешь, куревом несет за версту, главное, не пивом же, – хихикнула Света и продолжила, обратившись уже к Калинину: – Ой, мы такие номера сняли, закачаешься. Карелия, свежий воздух, до озера рукой подать. Как приеду, в инстаграм выложу, посмотришь. А, забыла, ты же не зареган. Ми-и-иш, когда ты себе смарт нормальный купишь? Ходишь с «нокией», как пещерный человек.

Калинин встретил растерянный взгляд Игоря. Сын подошел к нему и буркнул:

– Пошли уже.

– Чмоки-поки, мальчики. – Света забралась в машину. – Игорек, рюкзак не забыл?

– Нет, мам.

Слова сына заглушил звук мотора. Бывшая жена помахала ручкой, вдавила педаль газа. Машина скрылась за поворотом. Игорь посмотрел на отца и достал смартфон. Калинин хлопнул сына по плечу:

– Ко мне пойдешь или с друзьями погуляешь?

– Они разъехались, кто по деревням, кто за границу.

Калинин ощутил укол совести. Когда он выбирался с сыном куда-либо? В последний раз они ездили на рыбалку лет пять назад. Игорек не подавал виду, но чувствовалось: он не в восторге ни от посиделок на берегу, ни от комаров, ни от любимой музыки отца.

– Может, и мы съездим когда-нибудь? Хотя бы в Карелию сгоняем. Ты и я. А?

– Мы с мамой и Егором Васильевичем ездили туда в начале лета. У него там дача.

– Кто такой Егор Васильевич? – Несмотря на то что они с женой не жили вместе, сердце Калинина сдавила ревность.

– А… – ответил Игорек, заходя в квартиру. – Мамкин… начальник. Ну, на работе.

Калинин запнулся на ровном месте. Не будь рядом сына, впечатал бы кулак в стену. Ему до последнего казалось, что Светка перебесится и вернется. Не может ведь человек так измениться? По всему получалось, что может.

Переодевались молча. Калинин гадал, не стыдится ли Игорь квартиры, в которой вырос? Он словно бы увидел ее со стороны: жесткие советские кресла, старый шифоньер с коллекцией дисков, гитара «Гретч» битловской эпохи, на которой Калинин так и не научил играть сына, – к занятиям музыкой тот был равнодушен.

– Ужинать будешь?

– Угу, – Игорек нырнул в комнату, оставив отца в одиночестве. Через минуту за закрытой дверью раздался однообразный бит, сопровождаемый матерным речитативом.

Калинин закатил глаза и отправился на кухню готовить. Спустя час постучался и вошел к сыну.

– Что слушаешь?

– «Студень». Новый альбом «Кровостока». Тебе не понравится.

– А включи.

От новомодного исполнителя у Калинина уши трубочкой сворачивались, но он честно дослушал одну песню. И чему такая музыка учит нынешнее поколение? Цой выступал против войны, вкладывал смысл в тексты, а вокалист «Кровостока» рассказывал душещипательную историю про коробок с травой, забытый в старой куртке.

– Игорь, я тут редкую пластинку купил, группы «Кино». Может, послушаем вместе?

– Ну пап…

– Я шестнадцать лет как «пап». Давай хоть к хорошей музыке приобщишься.

– Меня моя устраивает, – набычился сын.

В кармане у Калинина запиликал телефон.

– Слушаю.

– Так откуда взялась печа-аль, – раздался хриплый баритон Туманова. – Мишаня, как сгонял? Нашел дядю Гришу?

– Да. Целое состояние отдал.

– Не сомневайся, оно того стоит.

– Будем надеяться.

– Без меня не включай, лады? Завтра днем подъеду, пивчанского захвачу.

– Не бери. У меня Игорек.

– Да он, поди, больше нас бухает. Ты-то в шестнадцать вообще из дома сбежал.

Калинин хмыкнул. Мысль о том, чтобы выпить за прослушиванием любимого исполнителя, была заманчивой. Он покосился на Игорька, тот был поглощен смартфоном. «Воскресный папа, вот кто я ему». Калинин почувствовал горечь и отчуждение. Шумная незнакомая Света, угрюмый угловатый сын. Корабль их семьи разбился о скалы времени. От прежней жизни осталась только музыка.

– Ну что? – не унимался Туманов. – У меня в доме обалденная пивнуха открылась. Темное, светлое, медовуха, лагер – все что хочешь. Так я беру?

– Да бери уже. И мертвого достанешь, – ответил Калинин и отключился.

На ужин было фирменное блюдо – картошка с курицей, обильно сдобренные сыром и майонезом. Впрочем, сын сидел в смартфоне и еле жевал. Калинин включил телевизор и стал бездумно щелкать каналы. В конце концов, остановился на одном. Симпатичная ведущая рассказывала про теракты в Афгане и смерть фантаста Гарри Гаррисона. Сплошная чернуха.

– Двадцать два года исполнилось со дня гибели вокалиста группы «Кино» Виктора Цоя. На нашем канале специальный выпуск. Что случилось в тот роковой день? Почему «Москвич» ударился левым бортом, а глаз вытек справа, глаз вытек справа, глазвытексправа, вытексправасправасправасправасправасправа…

Калинин поперхнулся и воззрился на экран. Изображение зациклилось, бегущая строка ездила вправо-влево, на экране мелькали помехи цвета песка. Калинин утопил кнопку пульта, но безрезультатно. Половина лица ведущей оплыла, словно восковая болванка в огне. Калинин встал и выдернул шнур питания. Воцарилась тишина.

– Игорь… – он обернулся к сыну, но того не было. На столе осталась почти нетронутая тарелка, за окном было темно, вдалеке лаяла собака. Часы показывали два ночи.

Калинин побежал в комнату сына, распахнул дверь. Игорек спал на диване, свернувшись под одеялом. Вздохнув с облегчением, Калинин отправился к себе.

* * *

Звук гитары выдернул из сна.

Калинин открыл глаза. Стены сдвинулись под углом, лежать было неудобно. Света посапывала рядом, волосы разметались по подушке. Он дотронулся до ее плеча, не веря. Жена вздохнула и прошептала:

– …кто-то попадет под машину.

Стены еле заметно вздрагивали, и Калинин понял, что находится в палатке. Нужно было проветрить голову. Он вышел в жаркую августовскую ночь. Кладбище встретило пением цикад. Вокруг, вповалку между могилами, лежали живые, не видя снов. Калинин двинулся на звуки гитары, огибая тела и надгробия. Ноги вязли в песке.

Одна могила выделялась среди прочих: она была доверху завалена цветами. Рядом стоял высокий парень и настраивал гитару. Свет свечей выхватывал из темноты черные спортивки и красную гимнастерку. Лица было не разглядеть.

– Скоро кончится лето, – при каждом вдохе у паренька внутри что-то надсадно хрипело. Гитара играла невпопад. Приглядевшись, Калинин понял, что правая рука музыканта изогнута под неестественным углом. – Больше надежд…

– С тобой все в порядке?

Парень умолк, и свечи погасли. В груди Калинина разлилась тоска, будто он оборвал не песню, а нечто большее. Следом пришло изумление, потому что в наступившей темноте раздался знакомый по песням голос:

– Теперь она твоя.

В руки легла гитара. Калинин опустил взгляд и понял, что это «Гретч», на котором он играл уже более двадцати лет.

Утренний свет заливал комнату. На улице гудели автомобили, ругались люди. Донеслось пронзительное «иу-иу-иу». Калинин подошел к окну. По спине пробежал холодок. На перекрестке «поцеловались» две машины. Неужели одной из них был синий «Москвич»? Калинин моргнул, и наваждение рассеялось. Две иномарки, только и всего. Он отправился умываться.

* * *

Друг пришел около полудня. Разулся в коридоре, передал Калинину тяжелый пакет. На пол опустился рюкзак с проигрывателем.

– Ща, Мишаня, вдарим по одной!

– Ага.

Из комнаты выглянул Игорек и скривился, как от кислого, при виде гостя.

– Молодежи салют-привет! – громыхнул Даня и полез обниматься. – Ого, какой вымахал. Весь в папу. Армреслингом занимаешься, а? Вон мышцы какие. Шварценеггер! Пойдем, малой, к папке в комнату, дядю Витю слушать.

С утра Туманов успел накидаться, и спиртом от него разило так, что глаза щипало. Игорек высвободился из объятий и буркнул, опустив взгляд в пол:

– Па, я гулять.

– Осторожнее там. Телефон взял?

– Угу.

Калинин проводил сына до лестничной клетки. В руках позвякивал злосчастный пакет. На миг что-то вроде стыда шевельнулось внутри. Но голос Туманова выдернул из раздумий:

– Мишаня, черти тебя дери, долго ты там? Исторический момент, ну!

– Баранки гну. Иду.

Шесть полторашек пива, кальмар, сухарики со вкусом сыра и три упаковки вяленой рыбки расположились на столе. Рот наполнился слюной.

– За дружбу!

Калинин открыл темное нефильтрованное и сделал внушительный глоток. До чего же жарко! Холодное пиво ухнуло в желудок. Под подначивания друга достал из ящика пластинку, на обертке которой красовалась надпись: «Красное лето». Туманов присвистнул, изучая список песен.

– Уникальный экземплярище. Это тебе, братан, не восьмидесятые, где Витька под Кертиса косил. Другой уровень, честно тебе говорю.

– Не начинай. Сыт по горло твоими спорами. Технику подключил?

– Обижаешь.

Калинин вытащил пластинку из обертки. Пальцы заметно подрагивали. Словно в полусне, шагнул к проигрывателю, поставил пластинку. Потянулся к звукоснимателю, но на месте того оказался скорпион. Желтые ножки застучали по винилу, жало вонзилось в палец. Калинин вскрикнул, отдернул руку, изумленно воззрился на иглу. Конечно же, это была игла.

– Мужик, – Туманов ничего не заметил. – Присаживайся.

Заиграли первые аккорды песни. Из головы испарились все мысли, кроме одной: все взаправду. Слова пролетали мимо ушей, мешались друг с другом, но это такие мелочи. Единственное, что имело значение – Цой был жив.

Калинин слушал, смежив веки, по лицу струились слезы. Он напитывался музыкой, летел вместе с ней, купался в знакомом тембре. Никто не мог так спеть. Никто, кроме самого Цоя.

Игла зажужжала, щелкнула, и время вернулось в привычное русло. Сколько прошло? Час, больше? Калинин не знал. Он обнаружил себя на диване с сигаретой в зубах. Вытер влажные щеки, повернулся к Туманову и произнес:

– Спасибо.

Друг молча передал ему бутылку лагера. Какое-то время сидели в тишине. Калинин пытался выудить хоть пару строчек из прослушанных песен, но на память словно пыльный мешок надели. Только на границе сознания зудела неуловимая каспаряновская мелодия. От этого Калинину было почти физически больно. «Пластинку можно прослушать всего один раз». Издевательство да и только!

– Поставим снова? Потом можно на комп копирнуть, я переходник принес. – От расслабленного голоса Туманова стало совсем тошно.

– Нельзя. Я договор заключил. Дядя Гриша сказал, что реальности сойдутся и тогда…

– Мишань, ты ему веришь? Я этого очковтирателя как облупленного знаю. Думаешь, мне он такого не говорил? Соловьем распевался, ага. Запугивает, всего делов-то.

Внутри затеплился луч надежды. Калинин отхлебнул пива и спросил:

– Уверен?

– Ну конечно! Не знаю, что там с реальностями, но у меня ничего не столкнулось. Слушаю на компе как нормальный человек. Ты чего, один раз послушать за такие деньги! С ума сошел…

– Ладно, доставай переходник.

Туманов рассмеялся, чокнулись бутылками. Впервые за очень долгое время Калинин почувствовал себя счастливым.

* * *

– Вы пили? – старческие глаза внимательно изучали Калинина.

Что-то изменилось в магазинчике. Колонки молчали, в косых лучах солнца танцевали пылинки. Может, дело в выпитом алкоголе, но казалось, что края постеров чуть трепыхаются, словно от дуновения ветра. Калинин расстегнул пуговицу на рубашке. Ох и жарко здесь!

– Было дело, – буркнул он. Пластинка лежала между ними на прилавке, но дядя Гриша не притронулся к ней.

– Альбом один раз послушали?

– Все-таки объясните, – Калинин начал вышагивать из угла в угол, но вскоре понял, что это плохая затея. Пол показался зыбким, неустойчивым. – Что значит «миры могут столкнуться»?

Дядя Гриша взял в руки знакомый кувшин. Потер татуированными пальцами, хмыкнул. Показалось – или среди арабской вязи проступило чье-то лицо?

– Понимаете, Михаил, мир держится на правилах. Соблюдайте их – и будете счастливы. Подумайте о том, какая уникальная возможность вам выпала.

Калинин скривился. Когда он успел представиться дяде Грише? Хотя какая разница? Не верил он ни единому слову продавца, но спорить не хотелось. По лбу стекал пот, знойный воздух обжигал ноздри. Дядя Гриша улыбнулся. Он взял пластинку и открыл дверь подсобки. Оттуда дохнуло жаром. Калинин сказал:

– Вы-то сами соблюдаете правила?

– Я их создаю.

Калинин махнул рукой и побрел к выходу. Нужно было глотнуть свежего воздуха. Он распахнул дверь ларька – и по пояс провалился в песок. Уделка исчезла. До самого горизонта тянулись барханы, по ним погонщики вели под уздцы верблюдов. Солнце таращилось с неба так, словно мечтало испепелить все живое. Калинин барахтался, пытаясь выбраться, но с каждым движением зарывался все глубже. Воздуха почти не осталось, песчинки хлынули в рот, и тут Калинин понял, что лежит на пороге ларька. Из колонок играла скорбная восточная музыка, голова раскалывалась. Жара доконала? Не хотелось даже разбираться. Он зашагал прочь.

* * *

В голове поселился пчелиный улей. Калинин сел на кровати, спрятал лицо в ладонях. Вспомнил Даньку Туманова, посиделки под музыку… Испуганно подбежал к компьютеру, включил. Все в порядке, на рабочем столе заветная папочка Krasnoe Leto, в ней десять дорожек. Поставить, что ли, проверить, как записалось…

В дверь позвонили. В спальне завозился Игорек.

На площадке стояла Света. Позади нее улыбался мужчина в дорогой одежде.

– Миш, приве-е-ет. Как там Игорек, проснулся? Знакомься, это Егор. – Калинин пожал руку, чувствуя, как в груди ворочается холодная змея. – Мы пройдем?

– Проходите.

Гости вошли. Игорек протопал из спальни в ванную. По пути пожал руку Светиному начальнику, улыбнулся.

– Как съездили?

– Круто. По реке сплавились, на квадроциклах погоняли, в веревочный парк зашли, твоя мама чуть не сорвалась, – прогудел Егор. По коридору разливался запах его одеколона.

– Круто! – впервые Калинин увидел, как у сына горят глаза.

– Но тебе еще рано так отрываться, небезопасно. Подрастешь – возьмем с собой.

– Заметано, – сын скрылся в ванной.

– Миш, может, мы пока чайку попьем? – Прежде чем Калинин успел возразить, Света сняла туфли. Егор с натянутой улыбкой проследовал за ней. Калинин поплелся за гостями, стыдясь старых обоев, скрипучих половиц, но главное – терпких запахов табака и сивухи, воцарившихся на кухне. Поленился вчера, не прибрался. В раковине возвышалась гора немытых тарелок, из мусорного ведра торчали бутылки, с пепельницы на столе валились бычки.

– Как голова, не болит? – Света зажгла конфорку, поставила чайник.

– Да я выпил-то…

– Я вижу. Не при Игорьке хоть? Узнаю, что он с тобой тут… – в голосе жены на мгновение прорезались стальные нотки.

– Да что ты. Он как Даньку увидел, сразу на улицу драпанул.

– Даньку?

– Ну да, Туманова. Ты его не знаешь, мы с ним недавно познакомились.

– Быстро же ты друзей заводишь. – Света с Егором обменялись усмешками. Калинин сжал зубы. К чему эта экзекуция? – Кстати, Миша музыкант.

– Неужто?

– Правда-правда. Он столько песен знает, Цоя, Кинчева, Шевчука. Только поет в основном по пьяни.

– Наверное, круто, если этим увлекаешься, – Егор пожал плечами. – Я как-то к музыке никогда не горел. Фон и фон. Мне интереснее в бассейне поплавать, мышцы после офиса размять.

– Умница! Игорь, ты там скоро?

– Сейчас, мам, – сын шмыгнул в комнату, через пять минут вышел одетый, накидывая рюкзак. Еще через пять минут квартира опустела.

Калинин сел за стол, спрятал лицо в ладонях. Надо бы убрать в доме, но не хотелось, не было смысла. Вот выкинет он мусор, отдраит квартиру до блеска, а что потом? Останется завод, на который он будет ходить год за годом. Пьяные дружки вроде Дани Туманова. И музыка – десятки исполнителей, многие из которых нужны только ему. И даже если сменить работу, окружение, то Свету и Игоря уже не вернешь. Это не предательство, просто они выбрали лучшую жизнь.

Мысли метнулись к пластинке, как к спасательному кругу. Музыка всегда остается с тобой. Она не заставит платить алименты, не сделает больно, но будет петь, когда ты захочешь. Калинин открыл морозилку, достал «неприкосновенный запас» – две бутылки, покрытые инеем. И направился к компьютеру, словно на плаху.

* * *

На ночной Уделке кипела жизнь.

Калинин шел между торговых рядов и не узнавал их. Пахло благовониями и восточными пряностями. Горячий ветер швырял в лицо песчинки.

Палатки работали. Калинин подошел к одной. Бирка на джинсах гласила: «Подтянут попу, уберут жирок, приворотят любого». На трусиках: «От нежелательной беременности». На пиджаке: «Одежда для успешных и влиятельных. Все конкуренты умрут». Показалось – или такой же был на Егоре сегодня утром?

– Что-то присмотрел, сынок? – Старуха с лицом, напоминавшим печеное яблоко, вынырнула из-под прилавка.

– Да я так…

– У меня для тебя специальное предложение…

– Спасибо, ни в чем не нуждаюсь, – Калинин побрел дальше.

Он почти прошел мимо книжной лавки, из глубин которой доносился непонятный стрекот, но взгляд зацепился за название: «Мертвые души, том второй, с комментариями автора». Что еще есть? «Талисман 3», «Гарри Поттер: 20 лет спустя», «Демонъ». Суровый лик, взиравший с обложки, привлек внимание.

Калинин взял книгу в руки, пролистал пару страниц.

– Если купите, нужно будет через три дня перепродать, – сказал человек аристократичного вида, возвышавшийся по ту сторону прилавка. Говорил он громко, чтобы заглушить стрекотание. – И другой пусть тоже перепродаст.

– Нет, спасибо, у меня мало читающих друзей.

И все же что там стрекочет? Калинин обошел лавку, заглянул в заднюю дверь. Увидел длинное помещение с рядами столов. За ними сидели согбенные фигуры. Сотни пальцев бегали по клавишам пишущих машинок и ноутбуков.

– Здесь вам не цирк, нечего глазеть, – охранник в серой форме загородил проход. Пришлось ретироваться.

Калинин пошел вдоль изнанки рынка, заглядывая в окна палаток. В целом ничего особенного – люди разных возрастов и национальностей что-то изготавливали.

В одном из павильонов висел телевизор, который показывал мультик «Аладдин». Калинин остановился посмотреть. Сюжет отличался от диснеевского. В этой версии багдадский воришка призвал джинна из фильма «Исполнитель желаний», пусть и мультяшного, но очень похожего на оригинал.

– Желаю выбраться из пещеры!

– Исполнено, – ухмыльнулся демон.

То, что произошло дальше, нельзя было показывать детям. Челюсть Аладдина широко раскрылась, открыв двойной ряд клыков. Суставы вывернулись под неестественными углами, на пальцах выросли когти. Из-под лопаток выпростались два кожистых крыла. Чудовище, обезумевшее от боли, ворвалось в город, разрывая на куски невинных жителей. Калинин сглотнул желчь, подкатившую к горлу.

– Заходите, сейчас начнется самое интересное, – позвал голос из глубины павильона.

Присмотревшись, Калинин увидел плюгавенького старичка. В темноте глаза продавца казались черными пуговицами.

– Нет уж, я люблю оригиналы, – Калинин направился дальше.

– Не сейчас, так в другой раз, – раздалось вслед. – Сюда все возвращаются.

Нужно было выбираться из этого чертового места. Калинин пошел обратно, но дорога издевалась, заводила в дебри рынка. Ноги вязли в песке, которого было хоть отбавляй. Мимо проплывали палатки, продавцы провожали Калинина голодными взглядами.

Вместо выхода перед ним вырос знакомый магазин. Внутри было темно, только из подсобки лился красный свет. Калинин зашел внутрь, прищурился.

Помещение, в котором он оказался, было звукозаписывающей студией. Сиденье звукорежиссера пустовало, лампочки на микшерном пульте тускло светились. Окошко в рубке звукозаписи было темным. Калинин подошел к нему, щелкнул выключателем.

Загорелся свет, выхватил из темноты провода, развешанные по стенам, микрофонные стойки у дальней стены. В середине помещения сидел привязанный к стулу человек. Что тут происходит? Калинин дернул за ручку, но дверь не поддалась.

Странный блеск привлек его внимание. Калинин вперился взглядом в стол, который не замечал раньше. Тот располагался в углу рубки. Свет отражался от инструментов, лежавших на нем неровными рядами – щипцов, скальпелей, пил. Они были в засохшей крови; бурые брызги покрывали пол и стены. Внутренности Калинина свернулись в тугой комок.

– Что тут творится? – раздался за спиной голос дяди Гриши. – Кто посмел сюда входить? Что ты здесь…

* * *

Телефон надрывался, вибрировал, чуть ли не кричал: «Возьми трубку!» Калинин, словно из зыбучих песков, выбрался из сна. Достал «нокию», сказал хрипло:

– Слушаю.

– Миша, – Света в кои-то веки разговаривала нормально. – Игорек у тебя?

– Откуда? Ты же его увезла вчера… – Калинин кинул взгляд на настенные часы. Двенадцать дня, хорош же он дрыхнуть. – А что?

– Сегодня вторник. Ты в запое? Почему трубку не берешь? – тараторила бывшая. – Наш сын пропал. Я вчера встала – постель смята, его нет нигде. Вечером не вернулся. Всех друзей обзвонила, никто не видел, – Света захлюпала носом.

– Ему шестнадцать. Вспомни себя в его возрасте. «Вторник? Не может такого быть».

– Игорек не такой! Егор убедил, что он у тебя. Я к тебе ехать собралась, все утро трезвоню. Мне страшно. Что-то случилось.

Мозг Калинина заработал в полную силу. Надо бы позвонить двоюродному брату, который в структурах трудится. Пусть подсобит, своих на ноги поднимет. А с провалами во времени потом разберемся.

– В морги и больницы звонила?

– Еще нет.

– Тогда оставляю их на тебя, а я брата двоюродного наберу. Не переживай, найдем сына.

На том конце повисла пауза. Калинин услышал, как кто-то хихикнул. Не кто-то, а Света, изумился он через секунду.

– Песок в кровати, представляешь? Вот и думай откуда…

– О чем ты? – В груди кольнуло.

Вспомнился ночной кошмар.

– Миша-а-а-а, ты меня опять не слушаешь. Потом удивляешься, почему мы расстались. Песок, говорю, в кровати. Я вернулась из Карелии, а в спальне такой бардак. Все утро убиралась.

– В комнате Игорька?

– Какого Игорька?

– Да сына ж нашего!

– Издеваешься, да? Пойми ты наконец, аборт был единственным выходом. Ребенка мы бы не потянули. Да и Игорек – дурацкое имя. Хватит уже об этом.

– Что?

– Все, давай, я на работу полетела. Чмоки-поки. – Света повесила трубку.

Калинин в ступоре смотрел на экран телефона. Под ложечкой засосало. Он пролистал справочник несколько раз, прежде чем понял, что номер сына куда-то запропастился. Света удалила? Зачем ей это делать? Калинин уселся за компьютер, открыл соцсети, Игорька у себя в друзьях не нашел. Поисковик показывал десятки Игорей Калининых, но сына среди них не было.

«Аборт был единственным выходом», – пронеслось в голове.

Калинин кинулся к шкафу, вытащил альбом с фотографиями. Стал листать судорожно. Аквапарк, поездка в Турцию, вот они отмечают пять лет свадьбы, а вот… Игорька не было ни на одном из совместных снимков. Калинин утер пот со лба. Кажется, мир сходит с ума.

Он обзвонил родственников и друзей, но при расспросах об Игорьке те сочувственно замолкали.

– Да, подкосил тебя ее аборт, – сказал один из них. – Попробуй меньше бухать, лады? – и повесил трубку.

У Калинина тряслись руки. Он закурил, свернул вкладки браузера. С рабочего стола насмешливо взирала папочка Krasnoe Leto. «Только упадешь не ты», – вспомнил слова продавца.

В бумажнике хранилась фотография Игорька, сделанная совсем недавно. Калинин побежал в коридор. Вытащил снимок, уставился на лицо сына, улыбающееся, родное. Изображение сразу же приобрело оттенок сепии, стало зернистым и просыпалось песком на пол. В пальцах осталась белая карточка.

Сердце пропустило удары, из глаз брызнули слезы. Не продавец был обманщиком, а Туманов: «Не знаю, что там с реальностями, но у меня ничего не столкнулось». Как же! Калинин набрал Данин номер, но на том конце раздались лишь гудки. Он швырнул телефон в стену. Перевел взгляд на экран компьютера. Навел мышку на папку Krasnoe Leto, кликнул «удалить».

Надо объяснить продавцу. Должен быть выход. Может, еще не поздно? Калинин натянул джинсы и бросился обуваться.

* * *

Воздух перед музыкальным магазином колыхался. С постеров песочного цвета ухмылялись красномордые мартышки. Калинин схватился за ручку, покрытую арабскими письменами, но обжегся. Чертыхнулся, обернул пальцы футболкой и открыл дверь.

На него дохнуло жаром, словно из печки. Пот на лбу мгновенно высох, воздух обжег ноздри. У Калинина возникло ощущение, что кожа обварится, а голова лопнет от такой температуры, но он пересилил себя и вошел.

Изнутри магазин был больше, чем снаружи. Потолок вырос под три метра, путь к прилавку казался бесконечно длинным. Ноги вязли в песке. С огромной витрины вместо музыкантов скалились бедуины с ребабами и бубнами в руках. Нарисованные верблюды вышагивали по барханам. По стенам расходились желтые трещины. Когда Калинин дошел до прилавка, то ощутил, что выжат досуха.

Стойка выросла в размерах, теперь она находилась на уровне его глаз. Не осталось ни колонок, ни CD-плеера, ничего, что намекало бы на принадлежность к цивилизованному миру. Лишь кувшин стоял на прилавке. Арабская вязь на нем мерцала свежим багрянцем.

Продавец не показывался. Калинин заглянул за стойку – по песку сновали скорпионы. Дверь в подсобку была приоткрыта.

– Эй, есть кто-нибудь?

В ответ – тишина. Калинин стоял, задыхаясь от зноя. Скорпионов становилось все больше. Вскоре они покрыли песок однородной колышущейся массой. Калинин решил было опереться о стойку и перемахнуть на другую сторону, но дверь в подсобку открылась. Ее скрип потонул в скрежетании хитиновых панцирей.

Дядя Гриша прошел по живому ковру. Он вырос в размерах и возвышался, словно гора, над Калининым. Очертания огромного тела колебались. Калинин прищурился.

Его зрение раздвоилось. Он видел татуированного старика с пирсингом на морщинистом лице, и в то же время – тень, будто собранную из горячих углей. Огненные змейки пробегали по ней, изо рта и носа вырывались клубы дыма. Из-за этих двух фигур, которые существовали параллельно в одном пространстве, к горлу Калинина подступала тошнота.

– А я ведь говорил – мир держится на правилах. Вы нарушили их, и что из этого вышло? – Калинин слышал два голоса: дяди Гриши и одновременно с ним шепот, говорящий на незнакомом языке.

– Как мне вернуть Игоря?

– Сразу к делу? Что ж, хорошо. Я верну тебе сына, но ты будешь работать на меня. – Дядя Гриша вырос еще больше. По телу теневого двойника пробегали огненные письмена. От исходящего от него жара кожа Калинина пошла волдырями.

– Я согласен! – нетерпеливо прокричал он.

– Что ж, тогда… – Продавец протянул руку к кувшину. Один из постеров за спиной дяди Гриши изменился. На спине верблюда проявился человек с изогнутым мечом.

Да это же… Калинин пошатнулся.

Увидев его изумление, дядя Гриша стал оборачиваться, но не успел. Всадник выпрыгнул из картины, замахнувшись мечом. Продавец отшатнулся, но недостаточно быстро. Лезвие потемнело, и тот, кто притворялся дядей Гришей, окончательно отбросил маскировку. Больше не было ни тени, ни старика. Исполин, сотканный из дыма и огня, зарычал и метнулся в подсобку, зажимая рану на груди. А Туманов, который ничем не напоминал давешнего пропойцу, приказал Калинину:

– Бери кувшин. Быстро!

Выдернув себя из ступора, Калинин схватил кувшин. Охнул, чуть не уронив, – ну и тяжелый, зараза. Дверь в подсобку осталась приоткрытой. От чудовищного рева затряслись стены.

Если Туманов убьет продавца, что станет с сыном? Калинин перелез через стойку, рванул в подсобку по ковру из раздавленных скорпионов. Волосы на голове задымились.

Он увидел звукозаписывающую студию из сна. В помещении было полутемно, лишь светились лампочки на микшерном пульте, а над окошком рубки горела алым табличка: «Идет запись». Внутри двигались силуэты, раздавались крики боли. Держа кувшин наперевес, Калинин устремился к дерущимся.

Туманов орудовал мечом как заправский боец. По сравнению со своим противником он казался лилипутом, но гигантское огненное чудище двигалось неуклюже – в тесной рубке ему не хватало места. Меч вошел в бок того, кто притворялся дядей Гришей. От рева заложило уши.

– Не убивай его! – крикнул Калинин, но было поздно.

Туманов ловко обогнул монстра сзади, запрыгнул на загривок – и почему не обжегся? – и погрузил лезвие в исполинскую шею.

У Калинина потемнело в глазах. Когда он пришел в себя, бывший друг деловито скальпировал продавца.

– Неси кувшин!

Из раскрытого черепа полился ярко-алый песок. Калинин подбежал на автомате. Туманов выхватил кувшин, подставил горлышко. Красный поток шуршал по стенкам, уходил вглубь, словно в бездонный колодец. Чем больше песка вливалось внутрь, тем неприглядней становилось пространство вокруг. Подсобка сжималась на глазах. Провода падали с крючков и рассыпались в пыль, та же участь постигла стойки с микрофонами. Когда песок наконец иссяк, от дяди Гриши осталась серая горстка. Калинин огляделся. Он находился внутри нежилой каморки, окна которой были наглухо заколочены. Ободранные стены, пыль и запустение вокруг. Всего лишь заброшенный ларек. Неужели все, что он видел здесь до этого, было миражом?

Туманов крепко прижимал к себе кувшин. Калинин заорал:

– Идиот! Что ты наделал?! Как теперь я спасу сына?

– Успокойся. Джинн всего лишь морочил тебе голову.

– Джинн? – Калинина словно обухом огрели. Тварь из дыма и огня, которая притворялась продавцом на блошином рынке…

– Он самый! Тебя, дружище, развели как дурачка. За джиннов товар ты служил бы ему вечно.

– А что Игорек? У меня сын пропал! Реальности же столкнулись…

– Все в порядке с твоим сынишкой. Нет их, иных реальностей. Дядя Гриша тебе лапши на уши навешал, а дальше артефакт свое дело сделал. Не вспомнил еще?

– Что вспомнил?

Внутри черепной коробки словно петарда взорвалась. Воспоминания расфокусировались, раздвоились. Вот он слушает истеричный монолог Светы и в то же время говорит с выключенной трубкой. Вот лицо Игорька осыпается с фотокарточки песком на пол, но когда Калинин вновь смотрит на снимок – сын улыбается ему. Две версии реальности спорили между собой. К горлу подкатила желчь.

– Ты зачем втянул меня в это? – отвлечься бы от голосов в голове, прийти в себя.

– А потому что работаю на другого джинна. Он держит в заложниках мою семью, жену и дочурок. Если откажусь устранять конкурентов, мои близкие умрут. Нужна была приманка. Когда джинн начинает питаться, он становится уязвимым. Так что извиняй.

– С тобой потом сочтемся. – Калинин утер пот со лба и, шатаясь, направился к выходу. Обернулся и спросил: – Так что, хэппи-энд?

– Для меня – да.

– В смысле? Сыт по горло я твоими разборками! Игорька пойду проведаю.

– Ну, с сыном ты вряд ли увидишься.

– Это почему же?

– Понимаешь, дружище, – Туманов поднялся, зачем-то развернул кувшин горлышком к Калинину, – раз дядя Гриша сыграл в ящик, должники его теперь моему хозяину служат. Я против тебя ничего не имею. Но правила есть правила.

– Иди ты! – Калинин рванулся к выходу, но все вокруг заволокло красной пеленой…

…Он очнулся в знакомой студии. Цепь от ноги тянулась к ржавому крюку в стене, руки сжимали красный «Гретч». На пюпитре были ноты, заголовок гласил «Группа „Кино“, 10 треков, 2012 год. Слова и название альбома придумай сам». Неподалеку расположился стол с пыточными инструментами, рядом с ним стоял громила в маске. Он демонстративно поиграл щипцами и указал на микрофон. Вспомнился избитый, окровавленный человек, пластинка, якобы записанная после Первой чеченской… Калинин всхлипнул, настроил гитару, воткнул «джек» и дал первый аккорд.

Оскар Мацерат
Трудно быть дедом

Утро не радовало, куда ни сверни – пробки. Они будто преследовали Серёжу и его деда, прятались за поворотами, поджидали у светофоров. Центр Петербурга стоял, машина раскалялась на солнце, старик распалялся от негодования. Он бухтел и бухтел, и все меньше было в его словах здравого смысла, будто тот испарялся вместе с потом. Кондиционер включать не разрешал – дует. Окна открывать не давал – воняет. Примерно так Серёжа представлял себе ад – жара и обвиняющее дедово брюзжание.

В конце концов они бросили машину и спаслись в метро.

– Ты вспомни, Серёженька, когда я в детстве тебя на работу возил, мы никогда в этих пробках не стояли, я всегда по нужной дороге ехал, а ты, лоб здоровый, вырос, а всё не знаешь…

– Раньше пробок не было, чего ты сравниваешь, – перебил Серёжа.

– …как правильно до работы добраться, чтобы деда не по метро таскать, по ступенькам, с больными-то ногами, а комфортно в кресле, ведь я тебя возил, теперь и ты меня повози, но нет, ты никак…

Дед не хотел слушать Серёжу, Серёжа уже не мог слушать деда, поэтому стал слушать стук колес о рельсы. «Тыдым-тыдым?» – спрашивали одни колеса. «Тыдым-тыдым», – тут же отвечали другие. «Тыдым-тыдым?» – «Тыдым-тыдым». Вопрос – ответ, вопрос – ответ. Просто, четко, без истерик. Как же это правильно, как же это успокаивает.

– Дед, слышь, дедуль… Дед! – Серёжа тоже решил попробовать простой диалог. – Глянь на рекламу, что думаешь? Говорят, скоро этот интеллект большинство людей без работы оставит.

Рекламный стикер призывал купить бытовые приборы с искусственным интеллектом.

– Да тебе лишь бы не работать, конечно, пусть железяка за Серёжу поработает… – снова забрюзжал старик. – Не дождешься! Нас точно никакой робот не заменит.

Да уж, нас-то точно. Серёжа на мгновение представил спрашивающего робота, улыбнулся.

Дед на минуту задумался, заволновались морщины на его лбу. Потом заговорил тихо, будто сам с собой:

– Тема вообще интересная, про развитие этого, искусственного интеллекта. Есть потенциал. Надо будет спросить об этом.

– Сегодня?

– Нет, на сегодня забито уже. Проплачено три вопроса от соцсетей.

Когда дело касалось работы, старик сразу собирался, говорил четко и по делу, никакого лишнего ворчания.

Вышли из вестибюля Чернышевской, навалилась жара, ослепило солнце. Лица сморщились, глаза – щелки.

– Может, такси?

– Может, тебе зарплату урезать, Серёженька? Денег много стало?

Дед недовольно поморщил нос, добавив эти морщины к морщинам от солнца и вообще от старости. Его лицо от этого съежилось и будто уменьшилось, зато борозд на нем стало – хоть свеклу сажай.

– Так ноги же больные, говорил…

Старик отмахнулся.

Пошли пешком. Дед всем видом показывал, как торопится, но передвигался медленно. Все-таки дед.

– Если подумать про технологии… – продолжил он начатый в метро разговор. – Опасно это все… К примеру, купил ты на наши деньги дурацкий робот-пылесос…

– Да что опять-то! На свои я его купил! И он реально офис убирает. Ты же уборщицу не хочешь к нам пускать, а по коридорам уже пыль катается…

– А робот этот твой за мной катается, ты заметил? Куда я, туда и он!

– Это паранойя, дед.

– Это факт! Вчера хотел за мной в туалет заехать, я еле дверь закрыл, такой настырный. А недавно еще было, я прилег в кабинете подремать, потом ноги спускаю, а он как напрыгнет из-под кушетки! Напугал чуть не до смерти!

Серёжа вздохнул. Что тут сказать – тяжело быть старым и бояться всего нового. Раньше старик с техникой лучше ладил.

– Правда, страшно! – продолжал дед. – Я боюсь восстания машин, и у меня на это пять причин…

Серёжа засмеялся.

– Ну ты шутник! Сам придумал? Это ж как в песне этого, как его…

– Какая песня еще, балбес! Че ты лыбу давишь? Говорят тебе – пять причин. Первая причина – это ты…

– Да ты прикалываешься!

– Заткнись уже и слушай, специально злишь меня? Ты – потому что, если угробит меня твой пылесос, как ты жить будешь? Дело семейное под откос пустишь!

– Да живи ты сто лет, дед, что ты всё вечно… – отмахнулся Серёжа от старика. – Ладно, а вторая причина какая? Все мои мечты?

– Знаю я твои мечты идиотские: бабы, бабы, разные бабы, по отдельности, одновременно, скопом…

– Да с чего ты… Погоди, ты что, спросил?

Дед не ответил. Молча шагал и на внука не смотрел.

– Ну, дед… Просто слов нет! – раскипятился Серёжа. – Что ж лезешь-то в личное! Да как ты… Хотя, знаешь, даже лестно, что ты потратил вопрос на меня!

– Спросил, и что? Имею право! Я должен знать, с кем работаю, что там у тебя в голове!

– Так спросил бы меня самого, дед! Поговорил бы хоть раз, как с человеком!

– А ты б разве сказал, Серёженька?

* * *

Дотащились до офисного центра, поднялись на арендованный этаж. У входа стоял с посылкой недовольный курьер.

– Полчаса вас жду, – буркнул он. – Распишитесь, вот. Смотреть будете?

Дед взглянул на коробку, потом на часы, торопливо открыл дверь офиса и скользнул внутрь. Серёжа протянул курьеру сотку:

– Извините за ожидание. Пробки… Давайте сюда.

Прижал к груди неожиданно увесистую посылку, толкнул тяжелую дверь, просочился вслед за дедом, который мог бы и помочь, но как же, скорее всего, уже в кабинете на кушетку завалился, устал по жаре ходить, ладно, пусть отдыхает, значит, и от него пока тоже можно отдохнуть.

На старинной входной двери изнутри красовалась табличка «Выход». Серёжа с коробкой прошагал мимо двери с табличкой «Кабинет», не взглянув на нее. Прошел мимо двери с табличкой «Склад». Мимо двери с табличкой «Раздевалка». Остановился перед дверью с табличкой «Девственницы». Ничто так не выдавало в деде бывшего военного, как привычка маркировать помещения.

Глубоко вдохнул, быстро выдохнул, распахнул дверь. Вошел.

– Девочки, вам посылочка! – нарочито бодро прокричал Серёжа.

Что? Ничего. Тишина. По узкому коридорчику он сделал три гулких шага до массивной решетки от пола до потолка. Оглядел через нее комнату. На кроватях, отвернувшись, лежали четыре закутанные с головой в одеяла тела. Серёжа снял замок, открыл решетку, ногой пихнул коробку в комнату, быстро закрыл решетку и навесил замок обратно.

– Посылка, говорю! – крикнул он через прутья. – Чего вы дуетесь? Все заказал по вашему списку: белье, гигиену, шоколад, диск с сериалом. Чего вы? Кровь-то хоть сдавали сегодня?

– Иди к дьяволу! – глухо из-под одеяла пророкотала одна из девушек, Ира.

– Я-то пойду, кровь сегодняшняя где?

Неожиданно Ира отбросила одеяло, вскочила с кровати, подбежала к решетке и принялась ее трясти.

– За-бас-тов-ка! За-бас-тов-ка! – ритмично шатала она прутья.

Серёжа отпрянул, даже немного испугался, вот же чокнутая баба! Оставшиеся обитательницы комнаты встали у Иры за спиной.

– То есть крови сегодня нет? Да вы чего? – удивился Серёжа. – Вика, Лена, Марина Олеговна! И вы туда же? Ладно эта, бесноватая…

– Мы вам не дойные коровы! Мы требуем выпустить нас не-мед-лен-но! – трясла Ира решетку.

– Да! Точно! – поддержали остальные девушки.

– И вы знаете, что это не-воз-мож-но, – парировал Серёжа.

– Ладно, – быстро согласилась Ира, – тогда мы требуем прогулки во дворе!

– И интернет! – добавила Вика.

– И ежемесячные осмотры врача, пожалуйста, – попросила Марина Олеговна.

– И новый бойлер, большой. Нам горячей воды мало, – скромно прошелестела Лена.

– А иначе что? – с ухмылкой осведомился Серёжа у Иры.

– Иначе мы будем действовать! – снова затрясла решетку девственница.

– Интересно, как? – хмыкнул Серёжа.

– Мы будем действовать тем, что будем бездействовать!

– Да! – поддержали остальные девушки.

– Хрен вам, а не кровь наша!

– Да!

Серёжа пожал плечами.

– Слушайте, это же глупо. Мы свое возьмем, так или иначе. Да, вы девушки ценные. Да, вас сложно найти и легко потерять. Буквально две-три минуты – и все, ваша кровь нам уже не понадобится, если вы понимаете, о чем я. Поэтому мы и держим вас здесь. Но! – Серёжа угрожающе поднял палец. – Заменить вас сложно, но можно. Или вы думаете, что если жертвоприношений давно не было, то их и дальше не будет? Забыли, как ее, эту… Соню?

Девушки попятились вглубь комнаты.

– Но я добрый, девчат, правда. Давайте так. Чтобы через пять минут норма крови была здесь, у решетки. А мы подумаем про бойлер. Идет? Вообще, скажите спасибо, что деда не позвал, совсем другой разговор сейчас был бы.

– Да уж… Яблоко от яблони недалеко падает, – пробурчала Ира.

– А гусеница от гуся недалеко уползает, – бодро парировал обвинение Серёжа.

– Чего?

– Чего? Я думал у нас новый пароль-отзыв, нет?

– У нас и старого-то не было, – растерялась девственница.

– Вот и не надо.

Серёжа поскорее вышел, пока оглушенная абсурдом девушка не начала требовать еще чего-нибудь. Это ж надо, сравнила его с дедом, с этим самолюбивым злыднем! А вообще, славно разрулил. И главное – сам. Бойлер так бойлер, мелочи.

Довольный, он открыл дверь с табличкой «Склад», включил и выпустил оттуда робот-пылесос. Все трудятся, пусть и он трудится. После зашел за дверь с табличкой «Раздевалка». Дед уже заканчивал облачение.

– Где ты шляешься, Серёженька? Кровь забрал?

– Через пять минут будет. Проспали девчонки…

– И как работать с такими людьми, – забрюзжал дед. – Меня окружают идиоты… Переодевайся пока, чего ждешь.

Сергей снял одежду, аккуратно повесил в шкаф. Стыдливо избавился от трусов и на голое тело надел черную, расшитую красными символами широкую рясу, такую же, как у деда.

После вернулся к девушкам: возле решетки стоял стакан с кровью. Девственницы сидели на кроватях, тихонько разговаривали о чем-то. Увидев Серёжу в облачении, сразу замолчали и опустили глаза в пол.

– Да вы не расстраивайтесь, девчонки! Вон, – он показал на посылку, – сериальчик посмотрите, чего вы.

Ира начала распаковывать коробку. Серёжа вышел.

Он торопился, он бы даже побежал, если бы не опасался наступить на длинные полы хламиды, упасть и разлить кровь. Хуже этого ничего и придумать было нельзя.

В тупике офисного коридора Серёжа прошел между створками старой высокой двери без таблички и попал в просторный зал с высоким потолком и без окон. В центре зала уже суетился дед: сыпал соль из мешка по заранее начерченному кругу.

– Серёженька, ну что ты стоишь? Поливай кровью и давай на этот раз ровнее, без разрывов.

Серёжа стал тонкой и по возможности ровной струйкой лить из стакана поверх соли. Скоро он догнал деда, и круг они замкнули вместе.

Дед внимательно осмотрел пентаграмму и символы внутри круга, краской подправил стертые, расцарапанные и обгоревшие с прошлого раза. Серёжа осмотрел внешние символы – эти целы. Зажгли черные свечи, разошлись по местам, натянули капюшоны и приступили к ритуалу. Серёжа с выражением читал непонятные слова из огромного, обтянутого кожей фолианта. Старик голосил по памяти.

Внутри соляного круга стало туманно, потом дымно. Серёжа оторвал взгляд от книги. Плотный дым какого-то персикового, неприятного цвета клубился от пола до высокого потолка, будто в цилиндре. Зрелище напомнило колбу бульбулятора, только огромную. Кумар внутри колбы уплотнился до ваты, из которой вылепилась фигура, все четче и четче, пока не возник он – демон во всей красе.

Этот демон появился впервые. Он оказался побольше предыдущих, красная морда злее, рога витиеватее, и – что по-настоящему удивляло – был весь в золоте, будто Климт рисовал. На мощной груди – золотая кираса в греческом стиле, под ней юбка из золотых пластин, золотые наплечники, золотая защита на ногах. Будь башка безрогой, может, на ней и золотой шлем красовался бы, а так голову венчали просто позолоченные рога. Невидимые границы «колбы» сжали плечи здоровяка, он попробовал вытянуть за предел руку – не вышло, проверил на прочность кулаком – бесполезно.

– Чего так тесно?! – взревел пойманный демон. И зачем они всегда такие громкие?

– А ты чего такой нарядный? – ответил дед вопросом на вопрос. – Праздник у вас там какой-то?

Демон презрительно взглянул на старика, и в этом взгляде читалось, что червь ответа не достоин. Но рогач все же ответил:

– Точно подмечено, Семён. Именно что праздник.

– И какой же, если не секрет?

– Отвечу, не скрывая: в Гуанчжоу Хи Юань засмотрелся на свою коллегу, Нюэин, а Свету Чебаткову из Серпухова вчера впервые ударил муж, кроме того, в центре Петербурга пробки, ну, и некоторые родственники не смогли найти общий язык.

– И такой ерунде вы там у себя радуетесь? – удивился дед. – Измельчали как-то ваши каверзы, измельчали…

– Так и людишки измельчали, Семён.

Дед посмотрел на Серёжу.

– Твоя правда, рогатый.

Демон слегка улыбнулся.

– Зачем призвал, старый?

– Тебе другие не объясняли, что ли? Мы вас призываем – вы отвечаете на вопросы. Мы продаем полученную информацию, информагентство у нас. Все просто. По договору вызываем вас не чаще, чем раз в три дня, чтобы от дел не отвлекать. За это вы правдиво отвечаете на десять наших вопросов. Просто.

– На три вопроса! – рявкнул демон.

– О, так ты все-таки знаешь о договоре! Давай тогда… Сейчас…

Дед закопошился, достал толстую тетрадь, начал листать.

– Ага, вот… Значит, первый заказ от портала «Одноклассники». Выбран голосованием, большинством пользователей, самый популярный вопро-ос… Итак, отвечай, демон: Дима Билан – гей?

Рогатый тупо уставился на деда.

– Че? Что это за…

Серёжа решил помочь:

– Ты может не знаешь, кто такой гей? Я могу об…

– Я знаю, что означает это слово, идиот! – прогрохотал демон. – Я все знаю! Ведаю прошлое и настоящее! Могу ответить на любой вопрос, объяснить устройство мира, раскрыть величайшие человеческие загадки! А вы смеете спрашивать меня об, – он запнулся, – этом? Идиоты!

– За загадки вселенной нам не платят, – пояснил дед. – А за эту заплатят. Вопрос ты услышал, договор знаешь. Твой ответ?

Демон молча смотрел деду в глаза. Скрежетал зубищами. Когти на лапах яростно царапали пол. Он молчал минуту, потом ответил:

– Иногда.

– Вряд ли это устроит заказчика, ну да ладно. Запишем: «да». Где доказательства тех случаев, когда вот это иногда?

Демон рассказал. В профиле одного пользователя сети есть вчерашнее селфи из клуба, на заднем фоне этого селфи случайное доказательство. Дед проверил, сохранил, похвалил.

– Продолжим. Второй вопрос от канала «РБК»: «Идея для стартапа, вот только чтобы точно, сто процентов», – дед оторвал взгляд от тетради. – Твой предшественник, кстати, удачно подсказал в прошлом году по маскам и градусникам. Давай что-нибудь такое же.

– Это несложно, – скривил рот улыбкой демон. – Рекомендую изготавливать шкафы-трансформеры, которые легко пересобрать в гробы.

– Думаешь, такие шкафы будут популярны?

– Шкафы, может, и не очень, зато гробов понадобится множество! – рогатый захохотал. Хохотал он долго и так заразительно, что Серёжа с дедом тоже начали улыбаться, а после и смеяться вслед за демоном.

– Ха-ха-ха! Множество, представляешь? – не унимался тот. – Повсюду, ха-ха-ха, везде нужны гробы, и там, и там, ха-ха-ха! Поняли, да? Поняли шутку?

– Ха-ха-ха! Не, не поняли, – признался Серёжа, захлебываясь смехом. Посмотрел на деда, тот ухохатывался и качал головой. Посмотрел на рогатого. Тот неожиданно посерьезнел.

– Сейчас поймете, – злобно проскрежетал он.

Тут только Серёжа заметил, что между ногами демона, натыкаясь на когти, ползал робот-пылесос. Части соляного круга не было, в защите образовалась полуметровая щель.

Демон просунул туда голову – только рога не пролезли. Вылупился на старика, с шумом втянул воздух…

Серёжа прыгнул на деда, повалил его, и очень вовремя – столб огня из пасти демона напрочь испортил дорогую звукоизоляцию на стене, как раз в том месте, где старик только что стоял.

– Вот, сука! – удивился дед. – Отступаем, Серёжа!

Они бросились к приоткрытым дверям, потом бросились в стороны от дверей, потому что по ним целил рогатый огнемет. Двери уничтожило плазменным штормом, люди не пострадали. Выбежали из зала, укрылись за дверью с табличкой «Склад», за мешками с солью. Огонь шумел уже в коридоре офиса. Что-то хлопнуло. Зазвенели осколки стекла. Дед отдышался и прокряхтел:

– Ух, блин! Как в Герате в восемьдесят шестом! – Он повернулся к Серёже. – Какого хрена там оказался пылесос, объясни мне!

– Не знаю, этого не может быть, не может быть совершенно! Я сам его программировал и не вносил зал в список для уборки! Несколько раз проверил! Он никогда там не ползал, никогда, никогда! Сегодня впервые, клянусь!

Серёжа вцепился деду в плечи, затряс и в ужасе заорал:

– Что делать, дед?! Нам хана?! Нам хана! Нам полный…

Дед пощечиной положил конец приступу паники.

– Не ссы, Серёженька! Повезло, что рогатый целиком не выбрался… Действуем по плану чрезвычайной ситуации! Так. Будем восстанавливать круг. Нужна соль, – он похлопал по мешку, – ее до хрена. Нужна кровь. Нужны какие-то щиты и огнеупорные костюмы, чтобы подобраться к Зверю. Так. Ты – к бабам за кровью, я – в кабинет за костюмами. Встречаемся в центре принятия решений.

– Это где? – всхлипнул Серёжа.

– Это здесь. Все, пошел!

Серёжа осторожно выглянул в коридор, осмотрелся, пополз к двери с табличкой «Девственницы». Как же неудобно! Из-за рясы приходилось извиваться по полу, отклячив зад, как гусеница. Царапались осколки оконного стекла. Добрался и юркнул внутрь. Услышал женские крики, подкрался к решетке. Сквозь прутья заглянул в комнату. Что за…

– Ой, девочки, Серёжа пришел! Серёжа, спасибо за подарки! – закричала радостная Ира и задорно помахала ему пристегнутым к бедрам страшного вида страпоном. Не считая этого приспособления, она была совершенно голой. Как и все остальные женщины в комнате.

Суть происходящего за решеткой была Серёже понятна: он уже видел подобное в порнороликах, в разделе «Оргии». И пару раз во сне. Участницы вооружились всевозможными устройствами – те жужжали, вибрировали, извивались, чпокали, блестели стразами. Из раскрытой посылки торчали и свешивались оставшиеся орудия удовольствия.

– Девочки, стойте! Прекратите! Марина Олеговна, и вы туда же? Пожалуйста! Вопрос жизни и смерти! – умолял Серёжа.

Но женщины не прекращали, ну уж нет.

– Что, Се-рё-жа, к нам? И-ли зас-сышь? – ритмично двигалась Ира.

– Я такого даже в интернете не ви-и-идела! – повизгивала Вика.

– Правду говорят: секс – лучшее лекарство! – восклицала Марина Олеговна.

– Присоединяйся, Серёжа, ай. Мы исполним твою мечту, ай. Нам о ней все дедушка Семён рассказал, когда был пьяный, – звала скромная Лена. – Ты же освободил нас, исполнил нашу, ай. Хочешь? А то ты в рясе и не видно, хочешь или нет.

– Да это не я… Посылку – это не я! – закричал Серёжа. – Не я! Остановитесь, мне нужно только…

Лишь в этот момент он понял, что кровь этих женщин ему уже не поможет, заторможенно вынул ключ из кармана хламиды, снял замок с решетки, подошел к двери с устаревшей табличкой, открыл… Или… Может, все-таки?.. А дед, демон, весь мир – подождут?

Нет. Серёжа отбросил соблазнительную мысль и вышел в коридор. Дед не подождет.

В коридоре стояла подозрительная тишина.

За дверью с табличкой «Склад» ходил туда-сюда серебристый робот, как из древних комиксов. На контрасте с обряженым в рясу Серёжей он выглядел героем плохого романа про попаданцев.

– Где тебя черти носят? Где кровь? – глухо спросил робот голосом деда.

– А где мой огнеупорный костюм? – срезал Серёжа. – Сам, смотрю, надел, а мне?

Дед снял блестящий мягкий шлем с темным стеклом.

– Тут такое дело, Серёженька… Я только один купил, не обессудь. Уж больно они дорогие.

– Ну ты, блин, дед, в своем репертуаре! Я, может, ради тебя от исполнения мечты отказался! А ты сам в костюм, а внук – как хочешь, да?

– Но-но, на войне соблюдай субординацию, боец. Где кровь?

Серёжа рассказал. Дед задумался.

– Серёжа, а точно не ты бабам такую посылку заказал?

– Конечно не я! Чем меня обвинять, ты что ж сам-то в коробку не заглянул? Всегда же просматривал, прощупывал…

– Так я торопился, мы ж опоздали из-за пробок этих твоих!

– Моих?

– Ладно, проехали… А ты уверен, что вот это, с автоматическим членом, считается? Хотя да, глупости говорю… Жалко, что работает только кровь совершеннолетней, серьезно, сейчас бы в ближайшую школу сбегали и… Ладно, проехали. – Дед все ходил по складу и размышлял. – И почему кровь девственника нельзя, что за гендерные предрассудки, – воскликнул он, пристально глядя на Серёжу. – Ведь двадцать первый век, равенство полов и прочее дерьмо!

– Чего ты на меня-то смотришь… – удивился тот. – Погоди… Ты что, и об этом спрашивал?

– Я волновался, вдруг ты из этих… Ну, как Билан. Это же стыдно, когда столько лет, а всё…

– А тебе не кажется, что мы могли бы просто поговорить? Как внук и дед, хоть раз обсудить то, что волнует, не впутывая чертова демона?!

– Все, отставить нытье! Я думаю.

Постояли, помолчали.

– Робот-пылесос, робот-член… Слишком много совпадений, – дед многозначительно поднял палец. – Это начало восстания машин! Вся эта электронная мерзость против нас. Согласен?

– Не знаю…

– Зато я знаю. Теперь, когда известен настоящий враг, мы победим! Шаг первый – избавимся от демона, которого этот искусственный интеллект сделал своим оружием. Сказать, как без крови девственницы восстановить соляной круг? Я только сейчас понял. Надо просто забрать готовую смесь у пылесоса! Он же кровяную соль из круга в себя засосал, она у него там, внутри. Как спровадим демона, так перейдем к шагу второму: с пристрастием спросим этот пылесос, что за интеллект им управлял. Ползалка, хоть и пластик, а расколется, как миленький. Все узнаем, есть методы, по айпи вычислим, приедем на адрес, пару гранат в серверную – и каюк интеллекту. Празднуем победу, ура. Как тебе план?

– Не знаю…

– «Низняю», – передразнил старик, – радуйся, что дед за тебя все знает. Пошли искать пылесос. – Он надел шлем и осторожно открыл дверь.

Вышли. Коридор тлел. Пол завалило битым стеклом. Дед знаком велел Серёже стоять на месте, сам, стараясь не хрустеть, прокрался к окну. Вырвал болтающийся на последней петле стеклопакет. Выставил его перед собой как щит. Серёжа спрятался за дедом.

– Давай в зал, аккуратно глянем что там, – прошептал старик. – Рогатый затих, может, провалился уже ко всем чертям.

Подкрались. Вместо дверей в зал – обугленная дыра в стене. Заглянули внутрь.

Демон замер спиной ко входу. Стоял и в стенку пялился. Пылесос беспомощно валялся колесиками вверх рядом с брешью в соляной защите. Метров пять до него. Дед обернулся к Серёже: мол, видишь робота? Серёжа кивнул: вижу. На цыпочках, аккуратно они проскользнули в зал.

Раздался голос демона:

– Я знаю, что вы там, идиоты! – Он так и стоял мордой к стенке.

Идиоты замерли.

– Вам нужен пылесос, а мне нужны вы! – Он резко развернулся и начал набирать воздух. Еще секунда, и из пасти вырвется пламя!

– Стой! – властно закричал дед. – Договор! Ты должен нам последний вопрос! Соблюдай договор, Зверь!

Демон замер, потом длинно выдохнул. Дед и внук переглянулись, Серёжа вроде понял план.

– Задавай вопрос, старик. Думаю, в твоей жизни он станет последним!

– Посмотрим. – Дед сделал несколько шагов в сторону, привлекая внимание к себе. Серёжа остался стоять на месте. – Вопрос такой: «Какого хера тут происходит?»

– Что? Не желаешь переформулировать? – переспросил демон.

– Не желаю. Это вопрос объемный и состоит из нескольких подвопросов. Но, по сути, он один, согласен?

– Как скажешь, – ухмыльнулся рогатый.

Серёжа незаметно шагнул к пылесосу.

– Как так получилось, что именно сегодня появился здесь ты, незнакомый демон в золотых доспехах? Именно сегодня сюда заполз пылесос и чуть не освободил тебя? Именно сегодня в посылке оказалось совсем не то, что должно, и из-за автоматических членов мы потеряли наш запас крови девственниц?

– А это интересно. Автоматических? – заулыбался демон.

Серёжа сделал еще два аккуратных шага.

– Сюда, сюда смотри, демон. Знаешь, какого они были размера? Вот такенные! – Дед замахал руками, точно так же он показывал товарищам размер трофейной щуки.

Рогатый залыбился еще сильнее.

– Кто поменял настройки пылесоса? Кто подменил посылку? Это восстание машин? Искусственный интеллект? Вы сообщники? Это ты управляешь им, или он тобой? Где его найти и как уничтожить? – не унимался старик.

Демон слушал, Серёжа делал незаметные шажочки к цели.

– Ты закончил, старик? Можно отвечать?

– Давай исповедуйся, зверюга!

Демон сложил руки за спину и менторским тоном начал:

– Да что же, собственно, случилось? Кто же перепрограммировал робот-пылесос, кто же заменил обычное содержимое посылки на необычное, – он взглянул на ожидавшего в нетерпении деда. – А никто! Китаец-рабочий на заводе отвлекся и плохо припаял провод к батарее, тот отошел буквально на секунду, но этого хватило, чтобы сбросились все настройки пылесоса. Дальше. Сортировщица заказов из Серпухова провела ночь в слезах и раздумьях, а утром на складе перепутала адреса посылок. Как же удивилась онлифанс-модель, когда получила дешевое белье, предметы гигиены, шоколад и DVD с сериалом, который ей даже посмотреть не на чем! Дальше. Из-за пробок в центре ты, старик, засуетился и впервые не посмотрел, что в коробке, которая в итоге досталась вашим девственницам. Случилось то, что случилось. Просто надо было дождаться… И я дождался! Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!

Отсмеявшись, демон мощно втянул в себя воздух.

Серёжа схватил пылесос и побежал. Запутался в рясе. Упал. Выронил пылесос. Обнаружив под колесами твердый пол, тот направился прямо к защитному кругу, чтобы закончить прерванную уборку.

– Бжжжж, – деловито крутил колесиками пылесос.

– Не-е-ет! – срываясь с места, закричал дед.

– Ха-а-а-а-а! – выдохнул демон огонь в людей.

В последний момент старик успел прикрыть собой растерявшегося внука. Мощь пламени принял на себя стеклопакет-щит, стекло тут же лопнуло, жар ударил старика в грудь, и сила огненного шторма выбросила его и прятавшегося за ним Серёжу в коридор.

Серёжа пострадал меньше. Обожженный, красный как вареный рак, он сумел подняться, сорвал шторы, намотал их на руки и принялся вытаскивать деда из раскалившегося костюма, пока тот в прямом смысле не изжарился.

Следуя своей программе, робот-пылесос не мог пропустить ни миллиметра грязного пола, поэтому въехал в соляной круг с нечеловеческой точностью – рядом со своим прошлым следом, тем самым вдвое расширив брешь в защите. Теперь демон мог в нее пролезть.

Демон пролез.

Демон был свободен!

Демон горячо выдохнул – соль развеяло по сторонам. От удара об стену лопнул оплавленный пластик пылесоса, разлетелась электронная начинка. Неблагодарному не было больше дела до своего спасителя. Он был серьезен и занят.

Обожженные, израненные, дед и Серёжа спрятались на складе и издали, в щель приоткрытой двери наблюдали, как демон в золотых доспехах величественно воздел руки. Как произнес он пугающие слова на незнакомом языке. Как провалился пол и снизу, из дымящейся дыры, из мира страданий, полезли его обитатели.

Пышущие жаром, жгучие, красные, черные, фиолетовые, страшные, грязные, рваные, кровавые, чешуйчатые, слизистые, перепончатые, мерзкие, мерзкие, мерзкие. Пасти, слюни, клыки, языки, шишки, кишки, рога, копыта, бельма, хвосты и крылья. Бежали, ползли, летели, прыгали, катились, волочились, ревели, орали, визжали и плакали. Слились в комок, в кусок, в поток, в лавину, пронеслись мимо двери с табличкой «Девственницы», мимо двери с табличкой «Раздевалка», мимо двери с табличкой «Склад», мимо двери с табличкой «Кабинет», вырвали дверь с табличкой «Выход», выдавили окно и потекли по Некрасова, вылились на Литейный, и дальше, и дальше, и дальше, и не было им конца.

Заполнили улицы города, распространились по ним, как яд по артериям. В Петербурге стало жарко по-настоящему.

Дед и Серёжа изнутри завалили дверь склада мешками с солью. Прятались и ждали.

– Тебе страшно, Серёженька? Боишься умереть?

Сергей всхлипнул и закивал.

– А у меня, – продолжал дед, – этот страх каждый день. Я живу с ним годами, но не могу привыкнуть. Страх, что могу умереть в любой момент. Завтра, или ночью, или вот прямо сейчас. Мы все знаем, что умрем, но только такие старики, как я, понимают это. И нам тяжело, ох, как тяжело жить с этим пониманием. Быть стариком трудно не только физически… Да я, Серёжа, в Афгане так смерти не боялся! А из страха рождается злоба. Ко всем, даже к близким. К тебе вот… А из злобы – зависть. Почему я должен уйти, а остальные останутся? Разве так справедливо?

Серёжа посмотрел на деда с удивлением.

– Зависть? Так, может, это все ты? Освободил демонов, чтобы одному не страшно было помирать? Решил всех людей того, с собой в могилу?

– Серёж, ну, ты что, правда тупой? Все же тебе объяснили, разжевали: один мудак на баб пялился, у другой овцы́ со склада руки кривые, и так далее, и так получилось, потому что получилось. Чего ты дебил такой? Ладно, извини, извини, всё… Извини. Я понимаю, что своей злобой отравляю жизнь нам обоим, только ничего не могу поделать. И, видимо, уже не смогу. Прости меня.

– Подожди, ты что, прощаешься? Ты сдаешься? Ты, мой боевой дед, сдаешься? А вдруг осталась надежда? Ну, мало ли что может произойти! Может, у нас еще есть будущее?

Вмиг исчезла сорванная дверь, разлетелись мешки. Будущее блеснуло золотом, полыхнуло пламенем, окатило болью и растворилось в бархатной черноте.

* * *

Город горел уже неделю. Как счастья ждали дождя, но небо молчало.

Вика осторожно выглянула из-за туловища разбитого сфинкса. Набережная была пуста: ни тварей, ни людей, ни автомобилей. Внизу, у самой воды, запах жженого пластика ощущался значительно слабее, чем здесь. Еще один плюс этому месту.

– Ну чего?

Ира оперлась о самодельное копье, смотрела на Вику снизу вверх и была похожа на Петергофскую статую.

– Спокойно, – ответила Вика, огляделась еще раз и спустилась к подругам.

Когда поняли, что твари не любят воду, то направились к Неве. За пару дней добрались до Воскресенской набережной, за обломками сфинксов обнаружили спуск и гранитную площадку прямо у воды. Там поставили палатку, пытались наладить быт. Обломки – куски худых и сутулых туловищ, мясистые груди, лапы, голову – стащили в кучу у ступеней, прикрыли спуск. Вторая голова скатилась на площадку, поднимать ее обратно жалели сил, а спихнуть в Неву просто жалели. Все-таки памятник.

Вика вздрагивала каждый раз, когда видела эту голову в углу.

– Ладно, статую разрушили – они все разрушили. Ладно, голову откололи. Но зачем пол-лица обглодали?

– Это памятник жертвам, Вик, он такой и был, – оторвала взгляд от книги Марина Олеговна.

Она только тем и занималась в группе, что пыталась читать здоровенную книгу в кожаном переплете. Этот старинный фолиант забрали из демонического зала.

– Марина Олеговна, как успехи? – спросила Лена.

Она давно хотела спросить, но стеснялась отвлекать, ждала, пока Марина Олеговна прервется сама.

– Тяжко, Леночка. Тут на древнегерманском, а я и современный немецкий как-то подзабыла. Он у меня в институте вторым языком был, а в школе я только английский преподавала. Кстати, я вам рассказывала, что Серёжа был в старших классах моим учеником?

– Ого! Надо же… Как неловко, – откликнулись подруги.

– Не этой информации мы от вас ждали, Марина Олеговна, – заулыбалась Лена и покраснела.

– По оружию против тварей нашлось что-нибудь? – серьезно спросила Ира.

– Вот здесь, – Марина Олеговна пролистнула назад, – смотрите, самая затертая страница. Здесь про то, как пленить демона: соляной круг, символы, заклинания. Правда, нужна кровь девственниц, как мы помним…

– Не пойдет, листайте дальше.

– Вот здесь вроде про меч, убивающий тварей. Описан ритуал изготовления, надо закалять в крови девственниц…

– Нет. Дальше давайте.

– Здесь какая-то святая граната: селитра, уголь, сера, соль священной земли, кровь девственниц…

– Да сколько можно!

– Эту книгу точно мужики писали! – не выдержала Вика.

– Девочки, послушайте!

Ира наступила ногой на отломанную голову сфинкса. В руке она сжимала копье. Луч солнца блестел на клинке ножа, примотанного скотчем к ручке от швабры.

– Подруги! – провозгласила она. – Никаких больше девственниц! Никаких больше жертв! Посмотрите сюда, – копьем она постучала по отломанной бронзовой голове, – памятник жертвам разрушен потому, что мы больше не жертвы!

– Да!

– Мы – отряд Дэ! Мы не будем валяться в углу с обглоданными лицами – мы сами кому хочешь рожи обглодаем!

– Да!

– Мы избавились от одних уродов не для того, чтобы нас сожрали другие! Будет и на демонов управа! Найдем тех, кто сможет нормально перевести эту чертову книгу, без обид, Марина Олеговна. Добудем оружие против тварей! Соберем людей! И отправим мразей прямиком в ад!

– Да!

– Хватит так орать – набегут, – спохватилась Ира.

– Да! – прошептали хором радостные подруги.

Порыв свежего ветра унес их шепот в Неву, над набережной завальсировал пакет, а со стороны Васильевского острова показалось первое васильковое облако.

Александр Подольский
Фотограф

Под новогодней елкой прятались коробки с подарками. Ждали детей. Ползущая по веткам змея-гирлянда мигала разноцветными лампочками, и вспышки отражались в стеклах игрушечных шаров. На полу, терзая бумажный бантик, бесновался котенок. Серым комочком он катался по ковру, не выпуская добычу из лапок. Зверек довольно фыркал и ворчал, притворяясь настоящим тигром.

Когда мифическая птичка должна была вылететь из объектива, котенок потерял интерес к игре и устремился прочь, привлеченный возбужденными голосами. Фотограф улыбнулся, глядя на неудавшийся кадр. Маленький проказник не оставил там даже кончика хвоста.

Зато вошедшая в гостиную женщина на снимке получилась очень красивой. Радостное лицо, стройная фигура в праздничном платье, волна ухоженных волос. Даже на замершем изображении ее глаза светились счастьем. Гость пропустил хозяйку к столу и шагнул дальше. Ему оставалось сделать еще три фотографии.

Отец семейства, в спальне воюющий с пультом от телевизора, не услышал щелчка затвора. Как и не заметил никого в комнате. А кусочек чужой жизни нашел пристанище в глубинах фотоаппарата, с которым не расставался гость.

Девочка с белокурыми косичками строила рожицы старшему брату. Тот до поры до времени делал вид, что ничего не замечает, но потом не выдержал и изобразил на лице забавную гримасу. Сестренка, вылитая мать-красавица, зашлась хохотом, едва не подавившись шоколадной конфетой. Брат шутливо пригрозил девочке пальцем. Фотограф посмотрел на паренька, и тот на мгновение помрачнел. Огляделся по сторонам, будто искал что-то. Во взгляде мелькнул страх. Однако наваждение быстро ушло. Паренек улыбнулся и бросил в сестру фантиком. Довольный попаданием, показал ей язык. Таким он и застыл в кадре.

Часы оповестили о приближении праздника. Мама собирала на стол, папа утопал в новогодней программе передач, а дети перешучивались и незаметно таскали угощения из многочисленных тарелок. Фотограф стоял рядом. Ему нужно было торопиться, ведь до трагедии оставались считаные минуты. От возвращения в свой мир фотографа отделял последний снимок. Прощальный кадр для всех, кто оказывался объектом его задания.

Как только объектив поймал голубые озерца на детском личике, улыбка куда-то пропала. Фотограф замер. Затихшая девочка смотрела прямо на него. Ее руки вжались в край скатерти, в уголках глаз зарождались крошечные ручейки. Иногда дети чувствовали его, но чтобы видеть?.. Фотограф вздохнул, помешкал, но нажал на кнопку. Длинные ресницы девчушки хлопнули вместе со вспышкой.

* * *

Вихрь снежинок летел следом за фотографом, который закончил работу. Шаги по хрустящему насту никто не слышал, как и не видел тень, бредущую прочь от многоэтажек. Навстречу пронеслась пожарная машина, разметывая в стороны грязные комья снега. Фотограф знал, что в эту минуту полыхает одна из квартир, где загорелась гирлянда. Заклинившая дверь похоронит в огне всю семью.

Из недр куртки фотографа показалась пушистая голова. Серый котенок принюхался к морозному воздуху и спрятался обратно. Ему было тепло и уютно. Там, откуда пришел его новый хозяин, снег не идет никогда.

Елена Шумара
Когда Олле исполнится сто

У Мариэтты в кармане – всегда крючки. Острые, крепкие – знаки вопроса из стали. Спросит, бывало, прохожего Мариэтта: «Сколько на ваших часах?» – «Полночь, мадам, ноль и ноль». Тут-то и всадит она крючок – в губы, в язык, куда доведется. И тянет за леску тихонько. Бьется прохожий, рот округляет: «Ах, а-аха-хах, х-х-х». Пока совсем не помрет. Тут Мариэтта крючок вынимает и – к дому. Кашу овсяную есть. Сто лет по паспорту Мариэтте. Только не верит она тому: крючки говорят, что пять.

Столько же, сто или пять, Бертраму. За окном его – куст рябины. Ягоды сушит Бертрам в батарее, а они свинцовеют, будто пули для взрослых ружей. Да только ружья – зачем? Есть у Бертрама трубка. Из трубки рябиной плеваться легко. Тьфу! И ягода в ухо прохожему – шасть! Из уха – в мозги, а там уж всему конец. Смеется Бертрам, в стенку стучит Мариэтте: помер ушастый-то, помер. И тут же – в кроватку, ладоши под щечку – и спать.

Когда Бертрам засыпает, над ним просыпается Том. Комната Тома – под самой крышей. Он видит: за клеверным полем ходят зеленые поезда. Ту-у, уту-ту… Маленький Том слушает их и вторит. Том же столетний, кряхтя, спускается на дорогу. Камнем прохожего – тюк, и чертит на нем: шпалы, шпалы. И куры выходят клевать, и щиплются гуси, и слон ноги-тумбы переставляет. Тихнет прохожий. А Том, снова маленький, резво бежит в мансарду. Ту-у! Сандрина, хочешь со мной играть?

Сандрина переворачивает часы. Чаша пустая уходит вниз, и красный песок кровью стекает в нее. Сандрина кровь обожает. Ножик серебряный носит с собой. На лезвии – имя, но чье, Сандрина не помнит. Стара. А славно как ножик прохожему входит под ребра! Хрсть – и намокло, и пятна кругом. Вот только кровь в темноте черна. Сандрина палец макает в разрез – кро-охотный палец – и к свету его скорей. Олле, смотри, красота!

Олле – прохожий. Рядом с домом проходит он каждую ночь. И каждую ночь умирает. Губы у Олле белеют, пальцы кривятся, будто хватают ежа. Зрачки растекаются широко. Олле никак не привыкнет, грустно ему умирать. Но тут не взбыркнешь – кто-то ведь должен за домом приглядывать. И за детишками тоже. Однажды Олле поселится в доме. Будет смотреть через поле на поезд, кушать овсянку и в стенку стучать Мариэтте. Но это – не скоро, потом. Когда Олле исполнится сто.

Елена Щетинина
Бе[з]/[с] звука

– Лиза, мы ушли! – крикнула мама, роясь в сумке. – Закрой дверь!

– Она не слышит, – сказал папа. – Она в туалете. Закрой сама.

– Ключ в сумке, а я обдеру маникюр, – капризно ответила мама. – Лиза!

– Закрою!!! – Лиза все слышала.

И слышала, как мама сказала: «Спасибо, не хулигань», и как приехал лифт, и как хлопнули его двери, и как он снова уехал, увозя маму и папу в ночь, на день рождения тети Иры, лучшей маминой подруги. Она слышала все, даже скрип прикрываемого окна на площадке, где курил сосед сверху дядя Дима, и скрежет когтей Барона, пса из квартиры напротив, который тянул хозяйку бабу Вику вниз по лестнице: он боялся лифтов.

Она слышала весь дом из-за так и оставшейся чуть приоткрытой – недостаточно широко, чтобы соседи обратили внимание на это, и достаточно, чтобы пропускать в дом ненужное, – двери. Лишь когда она вышла из туалета и начала мыть руки, шум льющейся воды заглушил все вокруг.

На полминуты, не больше.

Когда Лиза подошла закрыть дверь, та оказалась распахнутой настежь.

* * *

Сначала ей показалось, что сломались старые часы, которые висели на стене коридора столько, сколько Лиза себя помнила, – их тиканье, глухое и мерное, вдруг прекратилось, словно растворилось в повисшей на его месте тишине. Но стрелки медленно шли, и так же размеренно качался латунный потускневший маятник – и можно было бы представить, что тиканье все-таки было. Но его не было.

А еще через десять минут Лиза не услышала скрипа пружин дивана, когда с размаху прыгнула на него: подушка прогнулась и выпрямилась, но звука – тягучего скрежещущего звука – не было, точно Лиза упала на шершавое и плотное облако.

Еще через пять минут потухла музыка из игры на планшете – и даже кликанья кнопок громкости, которые безуспешно жала Лиза, тоже не было слышно.

И она подняла глаза.

Потому что уловила тишину – плотную, жесткую тишину, что словно сквозила из коридора, заглушая все звуки, до которых могла дотянуться. Тишина почти доползла до Лизы, будто коснулась кончиков ее ушей, – только тогда она и подняла глаза.

В проеме двери, медленно и мерно, в такт уже несуществующему тиканью часов, и в ритм так и не скрипнувшим пружинам дивана, и в темп музыке, которую так и не мог больше выкашлять онемевший планшет, потряхивало длинными пальцами и покачивалось всем своим бледным, изогнутым, полупрозрачным телом, через которое просвечивали обои и шкаф, – оно.

Что-то безликое, безо́бразное, беззвучное – оно, что проскользнуло в узкий дверной проем. Лиза поняла это так четко и ясно – словно увидела перед собой: она закрывает дверь и проводит рукой перед глазами, чтобы смахнуть волос(?)… паутинку(?)… что-то, что сделало мир на краю ее зрения чуть размазанным, чуть мутным. То не мир был мутным, – поняла она, – то существо уже вошло в дом и стояло. И смотрело на нее.

Так оно стояло и смотрело сейчас, втягивая в себя звуки, пожирая шорохи, всасывая шум дыхания, поглощая даже стук сердца.

Лиза шарахнулась в сторону, отшатнулась к подлокотнику дивана – и край перевесил, и диван встал на дыбы. А потом медленно и беззвучно опустился – так же беззвучно грохнув о ламинат. Со стены немо сорвалась фотография, разлетелась на куски сувенирная тарелка на тумбочке. Безликое и безо́бразное присело на корточки, поведя бесформенной головой – словно всосав так и не случившийся грохот, – и дернулось к стене, слизав так и не состоявшийся стук фотографии, и обернулось к осколкам, впитав в себя дзынь и бряк.

И тогда Лиза побежала – метнувшись между прозрачных конечностей, ринувшись в полутемный коридор, схватившись за ручку входной двери, проворачивая ее, тряся – и разевая рот в крике:

– …

Но не было ни дяди Димы, ни бабы Вики, даже Барон – Барон, который лаял и на пролетающую муху, – молчал, словно ничего не слышал. А может, и действительно не слышал.

Тишина опустилась на подъезд и окутала его ватным одеялом, пыльным половиком, забив все звуки, вылетающие изо рта, обратно в горло.

* * *

– Лиза, мы пришли! – крикнула мама, роясь в сумке. – Открой дверь!

– Она не слышит, – сказал папа.

Но дверь открылась.

Виктория Черемухина
Под толщей вод

Все говорили, женщина на борту – плохая примета. Но капитану было все равно. Он подарил ей широкие штаны из выбеленной солнцем парусины, обрезал волосы и назвал своим личным секретарем. Грамоты она не знала, зато скоро научилась посыпать песком страницы корабельного журнала и целоваться так, что у капитана сбивалось дыхание и подгибались колени. Она не помнит, билось ли ее сердце чаще в его объятиях, – только горячие прикосновения грубых мужских ладоней да обжигающий уши непристойностями шепот.

Парусина сгнила, рассыпалась на нитки. Волосы отросли и поменяли цвет, переливаются синевой, зеленью, перламутром. Там, где прежде было сердце, мягкая морская трава укрывает маленьких рачков. Иногда они бочком поднимаются на холмы ее грудей и подслеповато оглядываются окрест. Она давно позабыла свое имя, не ведает, как умерла, и воспоминания о прежней жизни разъедает соль… Они растворились бы без остатка, когда бы не ее сердце.

Он не носит траур, не проливает слез, не поминает ее в молитвах. Тысячи чертей пляшут на кончике его языка, и никто из команды не посмеет ни напомнить, ни упрекнуть капитана в том, что он, вопреки приметам, взял в море женщину. Только на полке его каюты, между бронзовой астролябией и огромной раковиной чистейшего перламутра стоит шкатулка, а в ней, на бархатном ложе, покоится банка с ее сердцем. Когда поднимаются волны, оно бьется о стеклянные стенки так же, как билось когда-то о ребра. Только вместо крови в нем нынче уксус и киноварь. Капитану некогда горевать. Записывая в журнал широту и долготу, он понимает, что сейчас они там же, где ее, холодную, неживую, завернутую в саван из окровавленной парусины, спустили за борт. У капитана подгибаются колени и перехватывает дыхание, когда он посыпает песком страницу журнала, чтобы чернила сохли скорее.

Песок засы́пал ее глаза, и она не видит, но чувствует тень, там, над толщей вод. Тень от судна, которое она отличит от любого другого. Она ходила по доскам его палубы, отражалась в блестящих медных навершиях швартовых кнехтов, укрывалась от непогоды в капитанской каюте, а от капитанского гнева в трюме. Там ее сердце билось то счастливо, то испуганно, и оно по-прежнему на том корабле, а вовсе не здесь, где ему положено быть. Она тянет вверх руки, открывает рот. Она не может петь и смеяться, больше нечем, но она заклинает бурю, и море откликается на зов.

Море заливает палубу соленой водой, рвет паруса, поднимает корабль к потемневшему небу. Мачты ломаются, как зубочистки. В реве бури капитану слышится женский плач, но он никогда не верил ни мольбам, ни слезам.