Светлые века
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Светлые века

Тегін үзінді
Оқу

Йен Р. Маклауд

Светлые века

© 2003 by Ian R. MacLeod

© Наталия Осояну, перевод, 2024

© Василий Половцев, иллюстрация, 2024

© ООО «Издательство АСТ», 2024



Моей замечательной дочери Эмили,

которая помогла мне немного постоять

на Поворотной башне



С любовью

Часть первая

Грандмастер

I

Я до сих пор вижу ее.

Вижу в беднейших районах Лондона. За новыми чугунными мостами, по которым трамваи бегут над паромами в том краю, где Темза запустила растопыренные пальцы в заиленные отмели. Вижу далеко за пределами окраинных трущоб Истерли, пусть место и не обозначено ни на каких картах. Там кишат мухи и драконьи вши, летом не вдохнуть из-за смрада городских сточных вод, а холодной зимой все серое от смога, и даже самые гнусные фабриканты туда не заглядывают.

Там, где заканчиваются лондонские лачуги и свалки, я вижу своего подменыша.

Я вижу ее, когда в лабиринте улиц выбираю пути, ведущие прочь от моего прекрасного дома в Норт-Сентрале. Вижу, когда взволнован или рассеян, и когда действительность становится зыбкой. Позади высокие дома Гайды. Позади элегантные грандмистрис, выгуливающие собак – тонконогих, пернатых, с негодными для полета крыльями или пучками шерсти, похожими на радужный мох; мне эти существа кажутся вовсе не собаками. Я прохожу мимо громадных магазинов на Оксфорд-роуд и невероятных деревьев в Большом Вестминстерском парке, где колясочки и зонтики дрейфуют, словно бумажные лодки; пересекаю Чипсайд, где улицы сужаются и выцветают, а небо скукоживается и тускнеет, потому что надвигается вечер, и крыши с дымоходами теряют четкость. Клеркенуэлл и Хаундсфлит. Уайтчепел и Ашингтон. Воняет мусором и псиной – уродливыми, обычными собаками, которые к тому же громко лают. Нельзя сказать, что вокруг царят бесчестие и нищета, хотя контраст с районами, где началось мое путешествие, уже разительный. Люди, живущие в этой части Истерли, все еще мастера, а не безгильдейцы-мизеры; благодаря принадлежности к той или иной гильдии у них есть работа и прилично обставленное жилье.

В конце концов – уже после того, как Чипсайд переходит в Докси-стрит, а трамваи достигают конечной станции Степни – грязные улицы начинают вести то в гору, то с горы, а дома – клониться в разные стороны, как неровные зубы. Здесь, на окраине Истерли, не посмеет поселиться ни один гильдеец. Я вглядываюсь в жителей, снующих по окрестностям, похожим на гармошку в руках гиганта: женщины кутаются в грязные шали, мужчины – в пивной перегар, а от проворных бледных детей веет смутной опасностью. Не тут ли пролегает граница, за которой рождается подлинная нищета?

Раз за разом обстоятельства складываются так, что для своих долгих блужданий я выбираю пасмурные дни, поздние вечера, унылые и жаркие летние сумерки, бессменники в середине зимы. По крайней мере, любой день, когда я покидаю яркое средоточие своей норт-сентральской жизни, исподволь превращается в один из перечисленных. Мой путь ведет прочь из лучших районов Лондона сквозь слои дыма и теней. Полагаю, большинство гильдейцев здесь бы и сдались, случись им поддаться неистовому порыву и зайти столь далеко. Полагаю, все эти лица неопределенного возраста, что глядят на меня плотоядно через дыры в кирпичных стенах, и приглушенная детская суета как впереди, так и за спиной, должны бы зародить в душе страх. Но тут живут люди; я и сам жил, хоть с той поры и сменился Век. Поэтому я иду дальше и огибаю высокие стены Тайдсмита, где однажды проработал целое счастливое лето. Детская беготня прекращается. На меня больше не таращатся горгульи. Мой практичный и неброский наряд – темный плащ и высокие сапоги, которым нипочем грязь, пусть они и красноречиво блестят, как блестит лишь начищенная дорогая обувь – выдает человека при деньгах. Но я же не ношу эти деньги с собой? Нет… По крайней мере, мне кажется, что именно об этом шепчутся похожие на призраков дети с серыми лицами, кучкуясь в переулках. Да к тому же грандгильдеец. За грабеж и убийство светит такая кара, исполненная мерзавцами-полицейскими, что планы теряют свою привлекательность. Еще у меня наверняка были причины, чтобы заявиться сюда – или, может быть, я чокнутый, и оба варианта тревожат одинаково. У меня нет ни трости со скрытым клинком, ни дубинки, никакого очевидного оружия, нет даже зонта, хотя пасмурная погода предвещает дождь; и все-таки, если устроить засаду там, впереди, где дома сдвигаются, как нахмуренные брови, – поди знай, какие причудливые гильдейские заклинания я применю…

И вот я невозбранно плетусь по вонючим улицам, затерявшись в раздумьях; я заблудился, но цель пути мне в общих чертах известна. Есть лучшие способы обогнуть дальние окраины Истерли и выйти к свалкам, однако я, стоит признать, в долгу перед этими местами. У главных речных причалов на набережной и в Риверсайде болтаются лодочники и маленькие паромы, способные доставить вас прямо сюда, если вы тайком заплатите несусветную таксу. Но их клиентура в основном пьянь мужского пола, которая, в полночь выбравшись нетвердой походкой на крыльцо какого-нибудь гильдейского дома или дворца, вдыхает угольный дым и решает, что ни ждущая дома жена, ни бордель, ни даже дом грез не годятся, в отличие от иного способа завершить день. Итак, вперед, к промозглой шири Темзы, где грандмастера в черных плащах и цилиндрах торгуются и пыжатся, а потом забираются на борт хлюпающего корыта, словно стайка летучих мышей во хмелю. Чихает мотор, чья-то рука ложится на руль, шелестит парус – и в путь.

Мне кажется, во всех местах, где поселилась нищета, время как будто замирает, но это особенно отчетливо ощущается здесь, где дома становятся все более хлипкими и в какой-то неуловимый момент, как во сне, перестают быть домами и делаются лачугами из награбленного кирпича, фанеры и штукатурки. Они подобны театральным декорациям к пьесе, чей смысл я, невзирая на собственное прошлое, так и не понял. И местные жители – те люди вне гильдий, которых мы зовем мизерами, – обретаются так далеко от средоточия богатства, яркого мира, где поселился я сам, что отголоски их разговоров вызывают изумление: пусть и исковерканная, но все-таки английская речь. Внезапно посреди серого сумеречного безвременья меня перестают игнорировать. Поразительно, что дети – теперь они младше и безобиднее, со щенячьими глазами на худых и бесцветных, как опаленная солнцем кость, лицах – приближаются и предлагают… деньги. Тянут ладошки с тонкими, цепкими пальцами. Бесконечные пенни, фунты и фартинги. Сокровища.

– Возьмите, гильдмастер. Обменяйте на славный пенни…

– Товар что надо, лучшие заклинания, – подхватывает девочка постарше, запаршивевшая до такой степени, что в волосах просвечивает плешь, и протягивает мне сложенные чашечкой птичьи лапки, в которых лежит нечто вроде горстки бриллиантов.

– Хватит на целый век. Хватит на всю жизнь…

Скопище детей растет, они чувствуют мою нерешительность, и чем больше блестящих глаз устремлено на меня, тем сильнее сгущается зловоние. Беспризорники одеты в старые шторы, брезент, мешки. Тут и там кокетливо выглядывают оборки посеревших от носки рубашек, точно хлопья грязной морской пены. Меня не страшит нож или засада, но эти простодушные менялы… И деньги, конечно, тают. Я это чувствую, когда беру одну монетку, чтобы получше рассмотреть – меняла безропотно наблюдает, – и кругляш в моих пальцах становится рыхлым, легким, зернистым.

Интересно, кто купится на такой трюк – неужели среди полуночных гостей попадаются настолько пьяные или отчаявшиеся? Впрочем, чары действуют и на меня. Я выбираю дитя, которому хватило сообразительности сотворить наиболее ценный с виду товар, то есть вовсе не деньги и не драгоценности, а смятые гильдейские сертификаты, облигации и векселя; хватаю бумажку, на ощупь похожую на зимний туман, сжимаю в кулаке, взамен швыряю всю мелочь, какую нахожу в кармане, и еще больше рассыпаю, спеша прочь.

Здешняя Темза совсем не похожа на ту реку, которая мне ведома. За берегом, безжалостно утыканным причалами, устремляется к самому горизонту ровная и блестящая поверхность. Вопреки обстоятельствам, она поражает чистотой и кажется черной и твердой, словно полированный гагат. Крошечные паромы, не рискуя соперничать с течениями, болтаются где-то в оловянной вечерней дали. Они, как и озаренные дивосветным сиянием холмы Конца Света, принадлежат иному миру. К этому моменту от детей остались лишь воспоминания. Впереди меня ждет смрадный перешеек, существующий отдельно от всего, кроме реки. Здесь все звучит иначе, и чайки снуют над водой в причудливой тишине. Как гласит вовеки ненаписанная хроника, в этом месте у свалок и сточных труб притулились оплетенные кукушечьим плющом и процарапанные на фоне неба останки недостроенного железнодорожного моста, по которому, следуя из Роупуолк-Рич, можно было бы пересечь Темзу и попасть прямиком в Новый век. Мост до сих пор высится над городским мусором, как опрокинутый венец. Он обрывается там, где второй пролет склоняется пред рекой и машет балками, словно тонущий жук. Я бреду под его скелетом, цепляясь за скользкие бетонные выступы; зеленоватая латунь опорных частей исчеркана гильдейскими письменами. Пластина с гербом создателя поржавела и обросла ракушками, но все еще излучает слабый эфирный свет вложенного в нее замысла. Я нахожу перчатку от водолазного костюма. Шкив. А также прочий бесчисленный мусор, принесенный рекой: жестянки и подметки, склизкие веревки и кондомы, мозаичную россыпь керамических обломков и труб.

Мой путь лежит вверх и вдоль того пролета, который по-прежнему простирается над водой, и я стараюсь не зацепиться плащом за какую-нибудь подпорку. Теперь подо мной завитки тумана; над быстрой черной водой среди береговых устоев вертятся и крутятся смутные образы, в которых можно углядеть сходство с конечностями или лицами. И кажется, что мост растет, окружающие меня балочные фермы увеличиваются в размере. Но я тут уже бывал и кое-что знаю о способах, которыми защищаются подменыши. Сердце мое колотится, потные ладони скользят, однако я настойчиво продвигаюсь, чтобы вскоре вновь очутиться на разрушенном мосту незваным гостем, стиснутым меж сушей, рекой и собственной неутолимой жаждой.

Почти добрался: вблизи от того места, где парапет наконец отваливается, к мосту прицепилось скопление мертвого металла, стекла и принесенного рекой мусора. За ним виднеется раскинувшийся Лондон; суета, паромы, чудесные деревья и изысканные здания. Взбираюсь на далекую платформу, ныряю в ребристую клеть сигнального мостика, где все утыкано осколками стекла и фарфора с намерением то ли предостеречь чужаков, то ли украсить территорию. Учитывая все обстоятельства, воздух здесь на удивление приятный. Пахнет в основном ржавчиной.

Подменыш, называющая себя Ниана, обитает среди теней в дальнем конце этого туннеля и, кажется, всегда ждет меня в своем жилище, похожем на вигвам. Она шевелится при моем приближении и манит из недр превратившегося в лохмотья древнего подвенечного платья.

– Грандмастер… – Присев на корточки в самом дальнем и темном углу, она изучает меня в мерцании чаши с награбленным дивосветом. «Ты все-таки решил прийти…»

Ее голос звучит лишь в моей голове, а тон – небрежный, светский, ровный.

Я продираюсь сквозь многослойные отсыревшие занавески, при всей своей неуклюжести осознавая, на какие подвиги пришлось пойти ради сооружения этого обиталища, втиснутого посреди умирающих балочных ферм. Покосившаяся доска, к которой я прислоняюсь, чтобы перевести дыхание, когда-то могла быть грузовым поддоном, принайтовленным к качающейся на волнах палубе какого-нибудь парохода в северных морях. А дальняя стена, испещренная тысячами отверстий для заклепок, через которые проникает сумеречный свет, явно была частью наружной обшивки какого-то крупного механизма. Тусклый свет смешивается с эфирным сиянием дивосвета, проникая сквозь мутный глаз старого иллюминатора, струясь по замысловатым стеклянным трубкам, предназначение которых от меня целиком и полностью ускользает – я же по-прежнему почти не посвящен в истинные тайны гильдий. Я пытаюсь представить себе борьбу, которая наверняка разворачивается посреди мусорных гор, когда ямозвери притаскивают с запасных путей что-нибудь особенно ценное. Чайки орут, драконьи вши роятся, дети бегают туда-сюда. И все из-за сломанной рукоятки, мешка суповых костей, дергающейся железяки, кучи старых ламп…

Я пожимаю плечами и улыбаюсь Ниане, разрываясь, как всегда, между удивлением, любопытством и жалостью. Рядом с тем местом, где она расположилась, фонтанирует конским волосом длинная подушка. Звеня цепочками из бутылочных крышек, я пристраиваюсь на том конце, который с большей вероятностью меня выдержит. Поодаль изгибается железный пол, повисая в тридцати футах над неукротимой рекой. Я сижу на корточках – человеку моего ранга не положено так сидеть. И все же я рад снова быть здесь. Имея дело с подменышем – и неважно, насколько часто случаются такие встречи, – я всякий раз испытываю бередящее душу предчувствие, что сегодня наконец-то стану свидетелем разгадки некоей утраченной, замысловатой тайны.

Ниана – то ли дитя, то ли старая карга – встает, как обычно демонстрируя серые босые ступни, и принимается бродить по своей берлоге, напевая себе под нос и роясь в барахле, сложенном в ящики из-под чая. Вынимает шахматную фигуру – испачканную белую ладью из слоновой кости – и подносит к губам.

– Чем ты занимаешься, когда здесь никого нет, Ниана?

Ее смешок режет слух, как стрекотание насекомого.

– Сколько раз, грандмастер, такие, как ты, зададут этот вопрос?

– Пока не получим ответа.

– И какой ответ тебе нужен? Скажи, и он будет твоим.

– Есть определенная логика, – бормочу я, – в том, что нас друг к другу так тянет…

– О, грандмастер, просвети меня. Что именно кажется тебе притягательным? – Она приближается ко мне, и хлопковая ткань подвенечного платья шуршит, будто сыплющийся песок. – Объясни так, чтобы я поняла. Что конкретно ты хочешь узнать? Любое твое желание может быть исполнено, грандмастер, – прибавляет она с внезапным кокетством. Ее лицо – тень, промелькнувшая за стеклом. Глаза чернее, чем у птицы. – Я же не слишком многого прошу?

– И ты, конечно, ничего не пообещаешь взамен?

– Разумеется. Обещания чересчур однозначны. Ты знаешь правила.

Я вздыхаю и моргаю, сожалея, что она обращается со мной подобным образом, сожалея, что не чувствую ее дыхания на своей коже вместо этой низвергающейся пустоты. Ниана ощущает мое беспокойство – возможно, оно ее даже задевает – и отшатывается, выпрямив спину. Как и говорят священники, внутри ее широких ноздрей чистейшая тьма.

– У тебя есть для меня что-нибудь?

– Возможно, грандмастер. Зависит от того, что ты готов отдать.

– Ниана, в прошлый раз ты говорила…

– Грандмастер, как насчет фантазии? Ты богач. Чего у тебя много?

Непростой вопрос. Вероятно, гильдейской власти. А также силы воли, интеллектуальных и телесных навыков, которыми я обзавелся благодаря ей. Может, Ниана намекает на что-то менее очевидное. На влияние, которое неизбежно обретает человек, достигший моего ранга. Я думаю о летних званых ужинах, зимних собраниях в отделанных панелями комнатах за столами из полированного камнекедра; о невнятном гуле голосов, звоне хрусталя, глубинных течениях могущества и денег, которые чье-то доверие оправдают, а чье-то – предадут.

– Ну же, грандмастер. Конечно, речь о наиболее очевидной вещи. Той, которая привлекает людское внимание…

– …сомневаюсь, что ты говоришь о моей внешности…

– …и разве нам с тобой так уж трудно на миг притвориться обычными людьми и совершить обычную человеческую сделку? – продолжает она одновременно со мной. – Грандмастер, ты не мог бы дать мне немного денег?

Я стараюсь не хмуриться. Ниана словно дитя. Если я дам ей монеты, она просто-напросто прибавит их к своей коллекции дребедени, купит эфир или будет дразнить меня в точности тем же образом, каким, похоже, дразнит сейчас…

«Окажи любезность, грандмастер, отбрось свои предрассудки, – отвечает она, едва шевеля губами. – Мы же на самом деле не тролли – или, по крайней мере, не монстры».

Я извиваюсь на пружинах кушетки, чтобы продемонстрировать ей, что мои карманы пусты. Но по ходу дела пальцы натыкаются на что-то прохладное. Вспоминаю, достаю – и он расцветает на моей ладони, легкий, как туман. Дешевый колдовской вексель, который дала та юная нищенка. Слова и печати вспыхивают и гаснут.

«Видишь, грандмастер?»

Ниана превращается в порыв серого ветра и выхватывает мою находку. А потом уплывает прочь, поднося «вексель» к носу, словно и впрямь нюхая цветок, – вдыхает, как все мы, полагаю, однажды вдыхали, пытаясь уловить благоухание богатства, фимиам власти, аромат денег. На самом деле пахнет всего лишь потом, дымом, хмельной вялостью; то же затхлое амбре въедается в одежду после бала в роскошнейшем из особняков.

Ниана впитывает все, что осталось от увядающей материи бумажного цветка. Мир вокруг нас тускнеет; вечер теряет краски, и Ниана вместе с ним. Зато латунная миска эфира становится ярче, испуская больше характерного дивосвета, пока хозяйка бродит среди подвешенных жестянок, бутылок и занавесок. Но я опасаюсь, что это всего лишь часть ее изощренного розыгрыша, и волнуюсь, замечая, что под нескромными прорехами и дырами на древнем свадебном платье кроется чернота, ничто – и это значит, что она может попросту морочить мне голову, заставляя ждать целую вечность.

– Я знаю, грандмастер, что между нами как будто простирается обширная пустошь. Но она похожа на ту самую прогулку по Истерли, которую ты предпринял нынче вечером. Можно следовать верным или неверным путем – без разницы, все равно скоро прибудешь туда, куда так стремишься попасть. На самом деле, кто знает, где заканчивается граница или где она начинается? Но ты видел обычных людей, грандмастер, а ведь многие из твоего круга предпочитают их игнорировать. В конце концов, ты когда-то был одним из них. Мизером из Истерли. Ты знаешь, до чего они иной раз тускнеют, пусть их плоть и не преображается… – Она хихикает. От этого звука в моем черепе рождается звон. «Знал бы ты, грандмастер, как выглядишь прямо сейчас, в этом чернейшем плаще и таких же сапогах, с запавшими глазами и трясущимися брылями, окутанный ночными запахами старости и смерти, которые уже начали в тебя въедаться…»

Теперь сквозь затуманенный иллюминатор почти не проникает свет. Если бы не голос Нианы, похожий на шелест волн, я бы решил, что остался в одиночестве. Даже старое подвенечное платье растворилось в кружении теней. Ниана, словно облачко тумана, склоняется над одним из своих ящиков из-под чая, что-то высматривая внутри. Пока она гремит обломками карниза для штор, перебирает тряпье и мелкие металлические обрезки, я пытаюсь сдерживать растущее возбуждение, всегда охватывающее меня в такие моменты.

– Должно быть где-то тут… – прозаично бормочет она.

Я непроизвольно вздыхаю. Это странно, и все же в глубине моей души пробуждается желание уйти отсюда прямо сейчас, поспешить по улицам обратно к моему прекрасному дому на Линден-авеню, к моей прекрасной жизни грандмастера; но это ощущение остается смутным и полностью исчезает, когда Ниана приближается ко мне, сверкая, меняясь. Она воплощает в себе всех созданий и все чудеса, какие я смею или не смею вообразить, и ее улыбка делается шире. Да, на самом деле я предпочту остаться здесь и подождать подлинной сделки.

– Скажи мне, Ниана, ты не скучаешь по…

«…Запах весенней молодой травы, грандмастер. Драгоценный блеск мороза на Рождество. Жуки – яркие, как брошь. Облака неизменно изменчивы. Вот ты бежишь вниз по склону и не можешь удержаться от смеха. Но я рада, что у меня есть мой кубок, полный звезд, грандмастер. И рада, что вы приходите сюда – ты и такие, как ты, – пусть мне и жаль вас всех за ваши ущербные просьбы и убогие желания. Вам, гильдейцам, через столько пришлось пройти – так почему же вы стремитесь стать объектом издевательства троллей, подменышей, эфемерных ведьм, вампиров, престарелых русалок?»

– Все совсем не так. Я не хочу…

«Грандмастер, а чего ты хочешь?»

– Узнать…

«Но я одарила тебя, грандмастер, приняв предложенное тобой. Я сделала все, о чем ты меня просил. Теперь твоя очередь. Чтобы взять то, что у меня есть, ты тоже должен что-нибудь отдать».

В общем, типично нелепый бартер с подменышем. Вот я сижу на этом пустом мосту над стремительной рекой, и Ниана рисует в воздухе символы, которые ни один член гильдии ни за что не распознает. Они переливаются серебром вокруг меня. Разбухают летними грозовыми облаками. И я чувствую, как железо повсюду напрягается и растет, разрушенный мост возвращается к жизни, которую так и не получил на исходе Минувшего века, – обретает форму и взмывает над водой, а город преображается, и свалки отступают. Одновременно нарастает волнующий гул приближающегося поезда. Он с грохотом мчится над балочными фермами и брусьями, оставляя за собой клубы пара, искры и отзвуки ритмичного стука.

Ниана приседает передо мной, не сводя с моего лица глубокие провалы глаз. Моргает раз, другой. Улыбается.

«Итак, грандмастер, расскажи. – Ее пальцы обвиваются вокруг меня, как дым. – Поведай, как же ты стал человеком…»

Часть вторая

Роберт Борроуз

I

Величайшее разочарование в моей жизни. Я был уже совсем взрослым – мне исполнилось восемь, – и вот случилось так, что в обычный морозный октябрьский пятисменник все мои мечты рухнули. Потом я стоял за оградой школы и наблюдал за одноклассниками, которые среди дыма и тумана вопили, выражая облегчение и радость. Это был особенный день для всех нас, День испытания, и каждый получил подтверждающую его прохождение Отметину, стигмат – кровоточащий, припухший волдырь на запястье, похожий на ожог от сигареты.

Паровой трактор громко загудел и прогрохотал мимо, брусчатка скрежетала под тяжелыми колесами, а лицо пароведа выглядело черной маской. Взволнованные матери протискивались сквозь толпу, выкрикивая отпрысков по именам. «Ну я же говорила, а ты переживал, дурачок!» Но моей мамы не было, и я обрадовался, что она не пришла – это же позор, когда тебя целуют в макушку и вытирают лицо, поплевав на платочек, и все из-за события, про которое сто раз повторили, дескать, ерунда, чепуха, ничего особенного. Другие матери уже начали сплетничать или вернулись к стирке, а их дети сбились во враждующие стаи, вспомнив об отцовских гильдиях. Мои сверстники пихали друг друга локтями, толкались и обменивались злобными взглядами. Зная, что скоро и меня в это втянут, я обошел ограду и забрался на насыпь позади школы, откуда обычно открывался прекрасный вид на кладбище и долину, но сегодня все заволокло туманом.

Я закатал левый рукав. Ну да, вот и он. У каждого человека, достигшего моего возраста, имелся такой шрам; впрочем, в моем случае след от насилия над плотью был еще свеж. Эта рана останется со мной на всю жизнь и станет неискоренимым доказательством моей незапятнанной человечности. Отметина Господа Старейшины, если верить отцу Фрэнсису, была господним благословением. На кольце воспаленной, поврежденной кожи еще поблескивали крошечные кристаллики машинного льда. Конечно, это никогда до конца не заживет. В том-то и смысл. Всегда будет слабо светящаяся корочка, которую можно ковырять и рассматривать в темноте, и, наверное, она меня в каком-то смысле утешит.

А ведь я с нетерпением ждал прибытия тролльщика, пусть он и был вестником боли. Сперва его опередила молва. Потом настало время полицейских со списками имен, прицепленными к кожаным планшетам, время шагов в переулках и стука дубинкой в дверь. И вдобавок слухи. Уродливые отпрыски, которых прятали в подвалах и на чердаках; какой-то пастух из Браунхита, который в свои шестьдесят с лишним умудрился избегнуть процедуры. И тролли, подменыши – в таких немыслимых количествах, что им следовало бы кишмя кишеть на улицах, а не обретаться на границе яви и снов. Конечно, подобные истории появлялись с той же регулярностью, что и сам тролльщик, но тогда я был невеждой.

У него была заурядная фамилия Татлоу, и к тому же он был простым мастером из некоей Гильдии собирателей. Странный способ зарабатывать на жизнь вынуждал его колесить по Браунхиту со своим саквояжем и небольшим коричневато-красным футляром с инструментами, предъявляя официальный пропуск всякий раз перед тем, как поселиться на ночь в очередной гостинице. По утрам его будил грохот повозок, и он водил пальцем по кропотливо составленным спискам, прикидывая объем работы на день, пока однажды – я себе это вообразил – корявый перст не уперся в мое собственное имя: «Роберт Борроуз».

– Входи, парень. На что ты так уставился? И закрой чертову дверь…

Я сделал, как велел мастер Татлоу, и протопал по дощатому полу директорского кабинета к столу, за которым сидел тролльщик.

– И почему ты дрожишь? Здесь ведь не холодно, правда?

В камине потрескивал огонь. Я щекой чувствовал его жар.

– Как тебя звать, парень? Где живешь?

Конечно, он все это уже знал. Такова была моя вера в мудрость гильдий.

– Ну?

– Р-Роберт Борроуз, – пропищал я. – Брикъярд-роу, дом три.

– Борроуз… Брикъярд-роу. Что ж, можешь обойти стол и подойти сюда.

Я так и сделал, и тролльщик развернулся в чужом кресле, чтобы мы оказались лицом к лицу. Я заметил, что его брюки растянулись на коленях и лоснятся. Лицо было ничуть не лучше: в складках, истертое, разве что не изношенное до дыр.

– Известные уродства или странные привычки? Подвергался ли ты сам или твоя семья воздействию сырого эфира? Жировики? Родимые пятна?

Вообще-то у меня на теле было несколько пятнышек и родинок, о которых я бы ему с радостью поведал, но мастер Татлоу зачитывал список с засаленной карточки, не делая пауз. Потом он вытер нос.

– Ну вперед, парень. Закатай рукав.

Смешно сказать, но я возился с пуговицей на правой манжете, пока не услышал тяжелый вздох мастера Татлоу. Покраснев до ушей, закатал левый рукав. Мое запястье выглядело тонким и белым. Как ободранная веточка. Мастер Татлоу снял крышку со своего потрепанного кожаного футляра и достал стеклянную баночку и комок ваты. Когда он обрызгал вату, сильно запахло чем-то едким.

Удивительно, но он передал вату мне.

– Потри запястье.

Я нанес средство на кожу, и меня обжег мороз от судьбоносного момента. Я именно этого и ожидал. Ни боли, ни покраснения. Побелевшее пятнышко, просвечивающая синяя вена. Однако мастера Татлоу случившееся ничуть не удивило.

– А теперь брось в мусорное ведро.

– Разве это не…

Тролльщик меня не понял и попытался улыбнуться.

– Ты, наверное, слышал от приятелей, что Испытание – это больно. Не надо им верить. Оно случается с каждым. Даже со мной… – Он достал из того же кожаного футляра еще одну баночку, поменьше. Сперва она показалась мне пустой, а потом наполнилась серебристым светом. Я услышал причудливый мелодичный звук, и что-то надавило на мои глазные яблоки изнутри. На этот раз я и впрямь узрел характерное дивосветное сияние эфира; в плохо освещенной комнате, вроде директорского кабинета, оно казалось ярким, а при дневном свете рождало тени. В тишине, которая воцарилась, когда мастер Татлоу открыл похожее на гибрид браслета и уздечки устройство и нацепил его мне на запястье, я услышал с небывалой отчетливостью грохотание эфирных двигателей Брейсбриджа. ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ!

У эфирной чаши имелась резьба, посредством которой мастер Татлоу прикрутил ее к латунному выступу на кожаном браслете, а потом взял меня за руку и крепко сжал.

– Ну, парень. Ты знаешь, что надо сказать?

Последние две сменницы мы только тем и занимались, что репетировали.

– Всевышний Господь Старейшина в могуществе своем беспредельном благословил сей мир, за что я ныне и присно возношу Ему хвалу всей душой и чту Его трудами своими. Я торжественно клянусь, что буду почитать все гильдии, в особенности свою собственную и гильдию отца моего и всех его предков по мужской линии. Я не стану свидетельствовать против учителей своих. Не буду якшаться с демонами, подменышами, фейри или ведьмами. Я буду славить Господа Старейшину и все, что Он сотворил. Я буду чтить каждый бессменник упоминанием Его имени и… э-э… приму сию Отметину как благословение, знак бесконечной любви Господа и стигмат моей человеческой души.

Все еще сжимая мою руку, мастер Татлоу повернул эфирную чашу.

Поначалу ничего не произошло. Но он смотрел на меня с невиданным прежде вниманием. Я удивленно ахнул. Меня как будто проткнули ледяным гвоздем. Острая боль во рту, привкус крови. ШШШ… БУМ! Потом все оборвалось, и я опять стоял у стола лицом к лицу с мастером Татлоу, который открутил чашу и щелкнул застежками, снимая с моего запястья то, что причинило такие муки.

– Вот видишь, – пробормотал он. – Ничего страшного, да? Теперь ты такой же, как все мы. Готов вступить в папашину гильдию.

Итак, я зашагал прочь из школы сквозь холодный и густой осенний туман, нагрянувший раньше обычного. Приостановился на Шипли-сквер, чтобы бросить сердитый взгляд на позеленевшую статую грандмастера Пейнсвика, Джошуа Вагстаффа, застывшего в позе, выражающей неведомо что, как и на множестве площадей по всей Англии. Не то чтобы я винил этого человека в том, что он открыл эфир. Открытие мог совершить и кто-то другой, верно? И что случилось бы с миром, не будь эфира? По слухам, даже у хвостатых французов и жителей Катая с их козьими глазами имелись собственные заклинания и гильдии. Туман клубился вокруг меня, превращая людей в призраков, а дома и деревья – в очертания далеких земель, которые я никогда не увижу. Я волочил обрывки грез за собой, когда вернулся в наш дом на Брикъярд-роу, пинком распахнул дверь и ворвался в кухню.

– Вот ты где… – моя мать быстро вышла из гостиной, неся пропитанную уксусом тряпку, которой протирала латунную посуду. – Чего так расшумелся?

Я плюхнулся на трехногий табурет у плиты и стянул ботинки. Внезапно разозлился на нее за то, что она не пришла к школьным воротам, чтобы проявить чрезмерную заботу о своем сыне, как все прочие матери.

– Ну? Дай взглянуть…

Я протянул ей руку – точно так же, как уже протягивал мастеру Татлоу, и, несомненно, как придется протянуть Бет и отцу. Рана была довольно незначительной по сравнению с тем, в какой вид я иной раз приводил свои колени и локти, и к тому же повсеместной в гильдии, но мать изучала ее дольше, чем я ожидал. Несмотря на все разговоры про много шума из ничего, она проявила неподдельный интерес. В тускло освещенной кухне блеск эфира был все еще заметен. Наконец она выпрямилась, держась за остывшую плиту, и испустила поразительно долгий вздох, как вынырнувший на поверхность пловец.

– Что ж, это значительное достижение. Теперь ты такой же, как все.

– Как кто?! – пискнул я.

Мама снова наклонилась. Положила свои теплые почерневшие руки мне на колени, и в конце концов я был вынужден поднять глаза. Она одарила меня непостижимой улыбкой.

– Ты должен быть доволен, Роберт. Не разочарован. Это доказывает…

– Что?!

Я кричал и был готов расплакаться. В обычных обстоятельствах мне светила быстрая взбучка и томительный час взаперти, чтобы «поразмыслить над своим поведением», но сегодня, похоже, мама понимала, что причины истерики залегают очень глубоко и – как бы все ни выглядело со стороны – в ней имеется определенный смысл.

– Испытание – часть жизни всех живущих в Англии и Брейсбридже. Оно демонстрирует, что ты достоин стать гильдейцем, как отец, как я достойна быть гильдейкой. Оно демонстрирует… – Взгляд голубых маминых очей плавно скользнул куда-то в сторону. Тусклый отблеск пламени за моей спиной породил красные искры в недрах ее радужек. – Демонстрирует… – Мама немного отстранилась и потерла уголок рта костяшками, потому что испачкала пальцы, пока занималась полировкой. – Демонстрирует, что ты растешь.

– А как же все те истории, которые ты мне рассказывала?..

– Они для летних вечеров, Роберт. Взгляни-ка на улицу – разве не видно? Скоро зима.



Потом был бессменик, и отец Фрэнсис стоял в дверях церкви Святого Уилфреда, кивая своей пастве и раздавая нам, помазанным слюной детям, белые кушаки. Втиснувшись на передние скамьи, мы толкали друг друга локтями и рассматривали свежие раны. На нас взирал свысока бородатый Господь Старейшина в мантии, величайший из гильдейцев, чей образ неуклюже отобразил в мраморе местный ремесленник. Началось пение, и я принялся разглядывать позолоченный потолок и унылые витражи вдоль стен. Георгий с видом скучающе-презрительным бесконечно убивал своего дракона. Святые претерпевали жуткие пытки во славу своих гильдий.

Вероятно, отец Фрэнсис произносил одну и ту же проповедь в каждый День испытания, и его певучий голос, летящий над церковными скамьями, был всем знаком, будто колыбельная. Затем нас, детей, одного за другим позвали к алтарю. Я протиснулся вдоль сидящих, когда пришел мой черед, и ухитрился не зацепиться кушаком за алтарную ограду, но в тот миг, когда мне впервые в жизни вручили чашу со священным вином, а отец Фрэнсис зачитал небесные обетования, мои мысли были далеко. Я чувствовал, как на меня глядит паства и как ритмично грохочет земля под ногами. Я видел на серебряном ободке чаши следы губ других детей. Я гадал, что случится, если выплюнуть вино. И все же проглотил терпкую красную жидкость с содроганием. Все случилось именно так, как мне рассказывали: я узрел небеса, где есть лишь одна великая гильдия и не нужно трудиться, где поезда из чистого серебра мчатся по бескрайним злаковым полям, а крылатые корабли бороздят облака. Я понял, почему регулярное посещение церкви вызывает привыкание – в тот самый миг, когда нагрянули ошеломляющие видения, сообразил, что их подмешали в спиртное в эфирированном чане.

II

Мое имя Роберт Борроуз, я родился в Брейсбридже, округ Браунхит, Западный Йоркшир, на исходе августовского шестисменника в семьдесят шестом году третьего великого цикла Индустриальных веков. Я был единственным сыном и вторым ребенком в семье младшего мастера из Малой гильдии инструментальщиков. Брейсбридж в то время был городком среднего размера, раскинувшимся на берегах реки Уити. Он был по-своему процветающим и, возможно, неотличимым от многих других северных фабричных городков на взгляд тех, кто видел его мельком из вагонов скоростных поездов, проносившихся через наш вокзал без остановки, хотя, по крайней мере, в одном отношении кое-чем выделялся. Дербишир мог похвалиться угольными месторождениями, Ланкашир – мельницами, Дадли кишел фабриками, Оксфорд – господами в плащах, ну а в нашем конкретном уголке Англии все живое покорилось эфиру, и любой тогдашний гость Брейсбриджа неизбежно подмечал удивительный – и как будто несуществующий – звук, который пронизывал городок насквозь. Этим ощущением все мы, местные жители, пропитались до мозга костей, оно определяло нашу суть.

ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ!

Так грохочут эфирные двигатели.

Водяные мельницы на холме Рейнхарроу, приводившие в движение первые эфирные двигатели Брейсбриджа, давно застыли; их колеса и поршни проржавели, мельничные омуты обмелели, разбитые окна технических помещений таращились на большие фабрики, пришедшие на смену. В долине неизменно царили дым, шум и зарево печей. На ярусах «Модингли и Клотсон» дервишами крутились регуляторы, шипели шкивы и гремели цепи. Огромная вертикальная ось – безупречная, как бриллиант чистой воды, но толстая, как корабельная мачта, и в десять раз тяжелее – углублялась в землю на триста футов, считая от Машинного яруса, и вращалась, передавая усилие на Центральный ярус далеко внизу, где уши и легкие всех работяг неустанно терзало гулкое, сводящее с ума громыхание тройных поршней эфирных двигателей, обслуживанию которых они – да и весь Брейсбридж в том или ином смысле – посвятили свою жизнь.

Выходящие из расколотого камня три поршня из стали и гранита с ревом двигались туда-сюда – ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ! – вытягивая эфир. Соединенные с этими поршнями волокна машинного шелка, тонкие, как паутина, уносили вещество на поверхность. Там энергия рассеивалась в мутных водах первого из множества пробуждающих бассейнов, затем перемешивалась и фильтровалась до тех пор, пока последние флаконы не упаковывались в освинцованные ящики, которые увозили медленными поездами на запад, восток и север, но преимущественно на юг, через всю Англию, чтобы использовать одним из десяти тысяч допустимых способов, чьи благие результаты, к моему неизменному удивлению, загадочным образом не достигали самого Брейсбриджа.

Конечно, раньше говорили, что тогда мы все воспринимали эфир как нечто само собой разумеющееся, но в Брейсбридже как нечто подобное воспринимали сам процесс его добычи: грохот стали, вой заводских гудков, оповещающих о начале и конце смены, топот мужских ботинок, скрежет машин, сажу на стирке и – помимо всего, превыше всего – подземный гул двигателей. Он утрамбовывал муку в кладовке и перекашивал половицы в передней. Разбивал цветочные горшки и покрывал глиняную посуду трещинами. Рисовал узоры в пыли, как в песке на морском берегу, и порождал радужные блики, пляшущие на крупицах жира в сливках. Тайком переставлял фарфоровых собачек на каминной полке, пока они не разбились, упав на каменную плиту перед очагом. ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ! Звук этих двигателей был у нас в крови. Даже покидая Брейсбридж, мы увозили его с собой.



Дом, в котором я жил, третий по счету из одинаковых строений на Брикъярд-роу, по одну сторону от которой простирался крутой спуск, поросший тощими березами и уводящий к нижнему городу, а по другую – множество испещривших верхнюю часть Кони-Маунда улочек с названиями, включающими – роу, – бэк и – уэй, – простоял большую часть Третьего индустриального века к тому времени, когда мои родители сюда переехали. Когда Брейсбридж находился на пике нового расширения, такие типовые дома, обращенные друг к другу фасадами, разделенные двориками, переулками и гофрированными крышами уличных туалетов, считались наиболее эффективным способом размещения рабочих, необходимых для обслуживания новых подземных двигателей, которые в тот период строились с целью разработки эфирных жил глубокого залегания. Помимо моего собственного закутка на чердаке, на каждом из двух этажей было две комнаты, хотя устройство дома всегда казалось более замысловатым, поскольку он изобиловал причудливыми уголками, нишами и чуланами, а также был оплетен трубами. Ядром, откуда исходила большая часть тепла, запахов и шума, наполнявшего мой чердак, была кухня, где, в свою очередь, доминировала чугунная плита. Над плитой обычно висели тряпки, ботинки на связанных шнурках, пучки шалфея и ивовых веток, кусочки сала и ветчины, обмякшие пузыри водяблок, мокрые пальто и все прочее, нуждающееся в сушке, а дубовый стол взирал на это безобразие из темного угла, словно соперничающее божество рангом пониже.

Наверху находилась хозяйская спальня, которую занимали родители, и комнатка моей старшей сестры Бет. Задняя часть дома выходила на север, из узких окон открывался вид только на стены, мусорные баки и глухие переулки. На самом деле мне повезло с каморкой на чердаке, расположенном спереди. Это была моя личная территория. На Брикъярд-роу жили друг у друга на голове. Стены были тонкими, пористые кирпичи пропускали дым, запахи, голоса. Где-то всегда плакал ребенок, кричал мужчина, рыдала женщина.

Как и множество супружеских пар, обитающих в Кони-Маунде в тесноте нижних уровней грандиозной человеческой пирамиды, которая и поныне определяет общественное устройство в Англии – самую малость повыше несчастных мизеров, не входящих в гильдии, – мои родители стоически переживали годы труда и рутины. Над каминной полкой в гостиной висела старая фотография, сделанная в день свадьбы. Она была так испорчена сажей и сыростью, что молодожены словно погрузились в воду; и действительно, они как будто затаили дыхание, напряженно позируя под ветвями бука рядом с церковью Святого Уилфреда. Как давно это случилось – до Бет, до меня. У отца не было усов, и залихватски оттопыренный локоть вкупе с тем, как он обнимал мать за талию, наводили на мысль, что у этого молодого человека вся жизнь впереди. Мать была в венке из фонарницы и тонком кружевном платье, ниспадающем на траву пенными волнами. Эта воистину красивая пара – даже на мой неопытный взгляд они выглядели слишком молодо для мужа и жены – познакомилась в «Модингли и Клотсон», большой эфирной фабрике на Уитибрук-роуд, вокруг которой вращался весь Брейсбридж. Моя мать переехала в городок с захиревшей семейной фермы в Браунхите, а отец последовал примеру собственного родителя и вступил в Третье низшее отделение Малой гильдии инструментальщиков. Если верить моей матери, их пути много раз пересекались, прежде чем они по-настоящему заметили друг друга, а вот версия отца была поэтичнее: он якобы пришел в покрасочный цех с каким-то поручением, их с девушкой за верстаком взгляды встретились – и мгновенно возникла любовь.

Пусть это и нелепо, я предпочитаю отцовскую историю. До сих пор мысленным взором вижу, как моя мать корпит над каким-нибудь изящным реле в длинной полутемной комнате, вместе с другими молодыми женщинами: опустив голову с собранными в пучок волосами, макает кисти в горшочки с эфиром и выводит сложные узоры и письмена, чье предназначение – позволить какому-нибудь гильдейцу вложить свою волю в инструмент или механизм. Когда мой отец ворвался туда, явившись из грохочущего литейного цеха по другую сторону двора, он наверняка почувствовал себя так, словно вошел в прохладный сад. А моя мать в те дни была хрупкой, возможно, даже красивой, с блестящими темными волосами, нежными голубыми глазами, белой кожей, точеной фигурой и изящными, беспокойными руками. Вероятно, она получила место в покрасочном цехе не только благодаря семейным связям в гильдии, но и потому что выглядела созданной для столь требовательной работы, хотя на самом деле отличалась неуклюжестью; ее разум осознавал поспешные, дерганые движения уже после того, как конечности их совершили. В детстве мы с Бет научились уворачиваться от вездесущих материнских локтей. Но в тускнеющем вечернем свете, с каплей эфира на погубленной кисти, моя мать наверняка во всех смыслах выделялась на общем фоне.

Итак, мои родители познакомились, после периода ухаживания поженились в праздник Середины лета, и полетели друг за дружкой сменницы, годы. В моих первых воспоминаниях они все еще слишком юные, чтобы быть теми, кем уже стали, и вместе с тем – из-за сутулых спин и седеющих волос матери – слишком старые. Брейсбридж и непосильный гнет грандиозной пирамиды английского общественного устройства изнурили обоих. Мой отец был человеком непостоянным, склонным к вспышкам гнева и энтузиазма, к отказу от начатых проектов и увлечений в пользу чего-нибудь новенького. Стоило обнаружить, что его амбициям препятствуют в тесных, тайных закоулках Малой гильдии инструментальщиков, как он утратил энергию и интеллект, которые, вероятно, и привлекли мою мать. Он частенько заходил в «Бактон Армс» по дороге домой из «Модингли и Клотсон», чтобы быстренько выпить полпинты, которые легко превращались в несколько полноценных пинт, а в десятисменники, полусменники и праздничные дни приползал на бровях, вламывался в дом, поднимался по ступенькам, шатаясь, со смехом кружил возле матери, которая лежала в постели и изо всех сил старалась не обращать на него внимания, шутил о том, что сделал или сказал какой-нибудь случайный знакомый этим вечером, после чего его одолевала злость и он наконец-то уходил, чтобы провести ночь перед очагом, глядя, как танцует пламя на колосниковой решетке, пока действие спиртного не истощится. Впрочем, в обычные вечера, готовясь ко сну, они кряхтели, ворчали и вздыхали, словно два кулика на противоположных сторонах болота; у супружеских пар так заведено, они никогда не договаривают фразы до конца. Отец по привычке цеплял брюки за подтяжки на спинку стула, потом зевал, потягивался и почесывался через жилет, прежде чем забраться под одеяло.

Я их вижу прямо сейчас. Масляная лампа на комоде, которую отец принес с первого этажа, еще горит, языки пламени хватаются за воздух. У матери уходит больше времени на то, чтобы лечь в постель, она бродит босая, серебряной щеткой дергает и тянет волосы, в какой-то момент замечает свой силуэт в потускневшем зеркале и на мгновение застывает столбом, как будто задаваясь вопросом, что она тут забыла. Отец взбивает подушку, вертится, обнимает себя за плечи, что-то бормочет. Мать откладывает щетку, снимает с крючка ночную рубашку и накидывает на себя серыми волнами, прежде чем освободиться от нижнего белья и вытащить его из-под подола. В конце концов она гасит лампу и забирается в кровать.

Вот они лежат, два человека, наполовину погребенные во тьме одеял и тяготах прожитых дней; та же самая пара, которая когда-то держалась за руки, совершала весенние прогулки, со смехом пряталась от дождя в павильоне для оркестра. Все стихло; семьи, усталые и довольные, растянулись в своих постелях вдоль Брикъярд-роу, затаились в спальнях, а в это время звезды сияют над крышами и над задними фасадами домов восходит новая луна. Собаки не лают. Дворы опустели. Последний поезд давно ушел. Плотная, свистящая тишина накатывает волнами, как метель. Потом ее нарушает гулкий звук: отец кряхтит, шмыгает носом и начинает храпеть. А мать лежит на спине не шевелясь, смотрит в потолок блестящими глазами и пальцем левой руки потирает шрам на ладони правой в том самом неустанном ритме, от которого нет спасения.

ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ!

III

Полагаю, я всегда был не таким, как все – или говорил себе, что я не такой. Я лелеял невыразимые мечты. Смотрел поверх крыш, считал звезды, парил в облаках.

Итак, вот он я, малыш Роберт Борроуз: брожу по Рейнхарроу с матерью в один из тех редких сменодней, когда у нас нет более важных дел. Я взбираюсь на отвалы пустой породы, на вершине приседаю на корточки и рву листья или кричу как филин, а она отправляется на поиски полевых цветов. Прислонившись к одному из сарсенов[1] в кольце, воздвигнутом в этом священном месте людьми, одновременно похожими и не похожими на меня, ныне покрытом сажей и процарапанными граффити, я вижу большую часть раскинувшегося внизу Браунхита: серо-зеленые холмы и долины с городками и рощицами, похожими на волосатые родинки на огромном теле, и пейзаж этот простирается до самого горизонта, где высятся Пеннинские горы. В погожие дни здесь бывает тепло. На склоне поблизости виднеется мамин силуэт в черном пальто и шляпке, сгорбившийся среди зарослей ежевики.

Наконец, она что-то обнаруживает и зовет меня. Я спускаюсь, и мы вместе осматриваем находку – какое-нибудь крошечное растение, сумевшее выжить на этой истощенной горным промыслом земле, – и внушаем себе, что дома ему будет лучше, прежде чем наклониться, вырвать бедолагу с корнем и спрятать в скрученном из газеты кульке. Мы давали им местные названия, которые не одобрил бы ни один гильдейский знаток с его латинскими книгами. Но названия вполне подходили. Троецветка и чернобыльник. Очанка и пижма. В устах моей матери эти слова уподоблялись музыке.

И вот мы приносили растение домой, сажали в горшок и каждое утро выставляли на самое солнечное место на подоконнике, а ночью убирали подальше от заморозков. Мама разминала землю пальцами, поливала ее и шептала листьям ободряющие слова. Однажды утром я просыпался и чувствовал странный аромат – слабый, но отчетливый на фоне дыма, сырости и запаха человеческих тел. Я метался по дому и в конце концов находил мать, которая хлопотала над крошечным бутоном, коим соизволило нас одарить растение, – этакой палитрой чистых цветов, невиданных в Брейсбридже. Хрупкая красота радовала нас недолго, но запоминалось каждое необыкновенное утро, когда я снова и снова бросал взгляд на завитушки и лепестки и вдыхал запах, от которого щипало в глазах, словно от первого снега.

Изредка мама ошибалась с опознанием находки, и мы притаскивали домой растение-кукушку. Такая напасть не была для Брейсбриджа чем-то неслыханным, ведь на фабриках водились драконьи вши, а в норах на берегу реки, возле старых барж, обитали коброкрысы. Из таких вещей и складывалась жизнь в нашем городке. Конечно, мы, дети, знали, что надо внимательно осматривать куст, собирая ежевику, чтобы не нарваться на какой-нибудь кошмар, и не стоило задевать ногой черноватую крапиву, которая росла вдоль тропинок в тех местах, где эфирная горная порода выходила на поверхность, поскольку от этой крапивы появлялась сыпь, кровоточившая и болевшая несколько сменниц. Наши отцы выдергивали всякий побег кровеплюща, выглядывавший из сточной канавы, а матери никогда не собирали грибы на займищах. Но ошибиться было легко: вот тебе россыпь безыскусных желтых цветов, похожих на крупные лютики, источающих сливочно-сладкий аромат, вот тебе тонкий стебель наперстянки, поднимающийся из зарослей папоротника, хоть уже и наступило позднее лето. Принесешь такое домой – и гнилостная вонь почище тухлой капусты наполнит все комнаты, а слизь испортит лучшую вазу или обожжет каминную полку, как кислота. И все-таки возня с газетами, открытые окна и сетования отца были достойной платой за лучшие дни, за то чувство изумления и открытия, когда мать звала меня на склоне холма, раздвигала продуваемую ветром траву и нежными тонкими пальцами касалась безупречного цветочного лика.

В те дни многое было для меня загадкой. В школе меня ничему не учили, кроме чтения и письма, о чем заранее позаботилась мама, а гильдейцы вроде моего отца о тяготах и секретах ремесла, коим занимались ежедневно, рассказывали разве что собственным опустевшим пивным кружкам. «Модингли и Клотсон» – название, звук, ощущение, здание. Промышленный рост был нашей целью. Эфир – нашим богом. Мы как будто старательно отворачивались от чего-то неимоверно важного и клонили головы к грохочущей земле, убаюкивали сами себя, чтобы сомнамбулами прожить эту жизнь, полную бесконечных обязанностей и разочарований.

Время от времени, рискуя свести близкое знакомство с кукушечьей крапивой, я разглядывал через забор пруды-отстойники, где эфир катализировался и связывался с обычной материей; в жаркие ясные дни там все сгущалось до черноты, а зимними вечерами излучало устремленный ввысь свет, как будто моему взору открывалось основание перевернутых небес. Иногда я от скуки или необходимости отвлечься забирался в чулан под лестницей, где рылся в старых тряпках, которые мама нарезала из пришедшей в негодность отцовской рабочей одежды. Кое-где в швах еще сохранились пылинки эфира, похожие на россыпь огней от крошечных фейерверков, и я смотрел, как они сияют, вдыхая лавандовый аромат полироли. А еще после визита тролльщика каждую осеннюю сменницу, словно по графику, какой-нибудь учитель доставал ящик, ставил на переднюю парту и подзывал – или понукал – одного из учеников выйти вперед, чтобы он (это почти всегда был мальчик) испытал на себе истинную славу эфира.

– Кто открыл эфир, парень?

– Грандмастер Пейнсвика Джошуа Вагстафф, сэр!

– Когда это случилось?

– В начале самого Первого индустриального века, сэр. По старому священному календарю, в тысяча шестьсот семьдесят восьмом году.

На этом простая часть задачи завершалась. Сам прямоугольный деревянный ящик был старым и исцарапанным. Закрывался на подпружиненную стальную защелку – судя по виду, ее поменяли недавно, – которая цеплялась спереди к проушине на гравированной пластине, также подпружиненной. Пусть накидной замок на ящике и был небольшим, гравировка свидетельствовала о том, что он имеет отношение к гильдиям, тайнам, труду и взрослой жизни. Похожие иероглифы – не буквы и не картинки, пусть очертаниями они и напоминали кружащихся танцоров – можно было увидеть на корпусах машин, балках мостов и даже, в виде грубых оттисков, на кирпичах в стенах многих домов. У разных гильдий символы были разные, и все же я, изучая их, все время испытывал такое ощущение, словно передо мной единый бесконечный текст, который однажды получится прочитать.

Танцующие фигуры подсказывали мне и моим одноклассникам, что замок наполнен силой эфира. В каком-то другом северном городке, под обширной крышей неведомой фабрики, в процессе изготовления в расплавленный металл добавили толику вещества. Затем последовала череда гильдейских таинств, и металлу придали форму, с помощью литья превратив в вещь, которую мы и видели. На пластину – а также крючок и пружину – наложили сообразное заклинание, после чего ящик упаковали, поместили в контейнер с сотней таких же и увезли, чтобы в конце концов он очутился в Брейсбриджской школе, на столе мастера Хинктона, перед классом «Ц».

Конечно, мы думали – пока мерзли, сердились и зевали в вечной духоте классной комнаты, – будто точно знаем, что собой представляет эфир. В конце концов, мы были сыновьями и дочерями гильдейцев, жили в Брейсбридже, в тени Рейнхарроу, где добывали так много этого вещества. Мы ощущали ритм двигателей через ножки скамеек, как ощущают тупую боль. Но эфир не похож на прочие элементы и игнорирует все законы физики. Он невесомый, и всем известно, до чего трудно его удержать. В очищенном виде своим дивосветом он озаряет тьму, а в ярком сиянии изливает мрак. Что самое странное и самое важное для всех отраслей промышленности и людей, чья жизнь от них зависит, эфир покоряется человеческой воле и духу. Гильдеец может, после долгих лет ученичества, использовать эфир для управления любым процессом, свойственным его гильдии. Без эфира огромные паровые машины, благодаря которым в Англии работают фабрики, а мельницы и рудники дают плоды, остановятся или взорвутся от немыслимого внутреннего давления. Без эфира дивосветная телеграфная сеть, опутавшая всю страну, прекратит транслировать сообщения через разумы телеграфистов. Без эфира рухнут невероятные здания в наших грандиозных городах, включая мосты над реками. Но с ним мы можем создавать более изящные штуки, добиваться своего дешевле, быстрее и – следует признать – частенько грубее, чем позволили бы заурядные законы природы, такие суровые и неподатливые. Взрывающиеся котлы, заедающие поршни, здания, балки и опоры, превращенные в руины, в груды щебня – вот что могла бы дать нам банальная физика и вот от чего мы вознеслись на гильдейских воздушных шарах, наполненных эфиром. С эфиром Англия процветает, гильдии преуспевают, заводские гудки поют, оповещая о новой смене, трубы дымят, богатеи ведут немыслимо расточительную жизнь, а мы, все прочие, боремся, ссоримся и вкалываем за оставшиеся крохи. Даже в других краях, опутанных особой разновидностью эфирных щупалец и сетью нелепых мифов о том, что его якобы открыл какой-то другой грандмастер, все в дыму и все звенит от ударов молота, пока воплощаются в жизнь гильдейские индустриальные фантазии, ну а дикие земли так и остаются неизведанными. С эфиром мир вращается, покачиваясь на вековечных волнах, таинственных и неторопливых, не зная конфликтов и войн. Без него… нет, об этом даже думать не стоит.

– Что ж, продолжай.

Рыжеволосый парнишка, стоящий впереди класса, посмотрел на замок, затем на классную доску, на которой была фонетическая транскрипция того, что ему следовало произнести вслух, касаясь пластины, пусть эти буквы заурядного алфавита и выглядели неуклюжей попыткой передать звучание чужого языка.

– Держи палец посередине, идиот, или пружина оттяпает кончик! И чем ты будешь ковыряться в носу?

Все, кого не вызвали к доске, захихикали от облегчения.

– Продолжай. М-да, тот еще гильдеец из тебя получится.

Наконец парнишка сделал над собой усилие. Или, возможно, просто закашлялся. Ничего не произошло. Земля под нами грохотала.

– Еще раз – и громче. Любой достойный гильдеец сейчас бы не говорил, а пел!

Парнишка попробовал опять. Раздался громкий щелчок. Замок открылся.

– Дальше. Подними крышку. Загляни туда.

У мастера Хинктона был излюбленный трюк, который заключался в том, чтобы стукнуть очередного бедолагу по затылку крышкой ящика как раз в тот момент, когда тот заглянет внутрь. Что произошло и на этот раз.

– Неужели пусто? Прямо как в твоей башке…

И мы смеялись над причудами хмурого дурака, хотя ненавидели его.



– Взгляни-ка сюда.

Отец закатал рукав, чтобы показать мне синюшную витиеватую татуировку, символ его эфирированного труда. У отца живущего неподалеку Мэтти Брэди, работавшего на больших угольных бункерах, татуировка занимала всю спину, как будто там свернулась клубком змея, чтобы поспать. А в нижнем городе была целая улица гильдмастеров, у которых на больших пальцах рук были синеватые выступы, похожие на шипы металлических роз. Никто толком не знал, какую работу они выполняли, кроме того, что все происходило глубоко в недрах земли, рядом с грохочущими двигателями, им хорошо платили, а жили они недолго. Мы смотрели на подобные проявления – шрамы, чешую, замысловатые синяки, – которые называли «следами кормила», со страхом, завистью, благоговением.

Подобно холодной тьме, скрывающейся под лунным сиянием поверхности эфирного пруда, вне нашего привычного образа жизни крылось кое-что непостижимое. Мы все испытывали страх, превосходящий боязнь увольнения, потери конечности или гильдейского дисциплинарного взыскания; вечный страх, что избыток эфира возьмет верх над человеческой природой и исцелит Отметину на запястье. Участь того, с кем это случалось, была ужасна. Он становился троллем, подменышем. Конечно, гильдии продолжали заботиться о нем и его родне – гильдии всегда заботились о своих членах, – но приезжал тролльщик в темно-зеленом фургоне, чтобы увезти новоявленного подменыша в Норталлертон, легендарную лечебницу, где до конца дней им будут пользоваться и держать под замком.

– На Западный ярус вчера привели тролля, – объявил мой отец как-то вечером за чаем.

– Надо же… – У мамы горошек посыпался с вилки. – Не произноси это слово.

– Да какая разница? Ну ладно, им понадобился подменыш – они сильно напортачили с паровым молотом, он делает металл хрупким, и никакие заклинания не помогают. Прессовщики, что с них взять. Насколько я слышал, штуковина по-прежнему не работает.

– Ты видел эту тварь? – спросил я.

– Нет. – Отец принялся грызть попавшийся ему хрящ. – Но ребята из цеха, где делают засовы, клялись, что он похож на металлическую ящерицу и что после его визита у них весь хлеб в бутербродах позеленел.

– Не морочь сыну голову, Фрэнк. Это глупые суеверия. И подменыш не «тварь», Роберт. Они такие же люди, как и все остальные.

Но они не были «такими же» – в том-то и дело. По закоулкам наших детских фантазий, взбудораженных сказками зимних вечеров, бродили искалеченные промышленностью существа с серой кожей, выпученными глазами и колючками, как у ежей.

И еще Человек-Картошка, Картошка, Картошка. Тошка-тошка-тра-ла-ла…

Из-за того, кем он был или кем его считали, мы, дети, предпочли мучить Картошку сильнее всех прочих бродяг, безгильдейцев-мизеров, которые странствовали по Браунхиту, просили милостыню, продавали всякую ерунду и подворовывали. Большинство вовсе не были троллями, а пострадали от несчастного случая, такими появились на свет или просто немного спятили. Но Картошка выглядел на редкость странно. Он одевался в лохмотья с капюшоном, таскал за собой тележку на колесиках и, казалось, неизменно появлялся в Брейсбридже зимними вечерами, сизыми от дыма. Первым делом ветер разносил вдоль улочки визг колесиков. А потом из сгустившихся сумерек возникал сам Человек-Картошка. Его лицо – та часть, которую мы видели, когда он проходил под каким-нибудь уличным фонарем, – было сильно изуродовано, пальцы походили на пережаренные сосиски, толстые, сочащиеся влагой и с черной коркой. Кем бы он ни был, что бы ни таилось в его прошлом, его откровенная странность превосходила все мыслимые пределы.

Моя мать была одной из немногих гильдмистрис, которые оставляли для этих существ что-нибудь на пороге дома. Старые ботинки, суповые косточки в бумажном пакете, черствый хлеб, обрезки бекона. Случалось, спустя долгое время после того, как я отправлялся спать, раздавался скрип калитки – и, выглянув из оконца на чердаке, я видел брошенную на улице тележку и силуэт, ковыляющий по нашей дорожке. А еще временами, что было совершенно невероятно, при приближении Человека-Картошки входная дверь открывалась. Я лежал во тьме, уверенный, что слышу мамин шепот и ворчание, которое мог издавать лишь гость. Но к утру ничто не говорило о том, что Человек-Картошка переступал порог нашего дома.



Тихими вечерами я лежал у себя на чердаке, прислушиваясь к звукам внизу, где мама занималась домашними делами, и с нетерпением ждал того момента, когда она в последний раз задвинет ящик, убрав в него столовые ножи, а также грохота шкивов, с которым она поднимет к потолку раму для сушки, нагруженную капающей стиркой, и еще равномерного скрежета и скрипа ступенек под ее ногами. Пауза. «Ты спишь, Роберт?» Ни разу такого не было, чтобы я заснул. Потом следовала еще одна пауза, пока мама размышляла, считать ли последний крутой пролет, ведущий на чердак, обычной или приставной лестницей. Когда она наконец поднималась в мои владения, мерцание свечи превращало растрепавшийся пучок ее волос в нимб. Мы устраивались поудобнее среди сваленных в кучу пальто и одеял, сгорбившись под наклонным скатом крыши и переплетясь конечностями. Мама набирала воздуха в грудь.

– Давным-давно жила-была хорошенькая девушка, которую звали Золушка. Одна-одинешенька в большом старом доме со своей мачехой и тремя уродливыми сводными сестрами…

– Так ведь, получается, не одна-одинешенька?

– Потерпи и все поймешь.

Ночь за ночью мифы и история Англии смешивались с ее и моими собственными выдумками. Она рассказывала мне легенды об основателях нашей семейной гильдии – по крайней мере, те, которые женщинам было позволено знать. О Веке королей, когда не было гильдий и страны самым глупым образом сражались друг с другом, возглавляемые сидящими во дворцах глупыми монархами, которых мы справедливо судили и обезглавили, а также о суровых рыцарях, закованных в сталь, об Артуре и безумной королеве Елизавете, о Боудикке, которая сражалась с римлянами. Мне мнилось, что давным-давно – до Индустриальных веков, когда магию высосали из земли, и даже до Века королей – весь мир был полон чудес, превосходящих самые смелые мечты.

Изумительные существа возникали всюду, как грибы после дождя, сияли белизной восхитительные дворцы, и прелестные растения украшали каждый холм…

– Итак, к Золушке явилась фея-крестная…

– Золушка была подменышем?

Воцарилась оглушительная тишина.

– Это всего лишь сказка, Роберт.

– Тогда расскажи правду. Расскажи про Белозлату.

– Ну ладно…

Когда мама в моей комнатке на чердаке рассказывала про Белозлату, я всегда слышал, что она одновременно улыбается и колеблется. Как и большинство представителей рабочего класса, мама питала симпатию к образу женщины низкого происхождения, сумевшей – пусть и ненадолго – бросить вызов могущественным гильдиям. Вместе с тем моя мать была гильдейкой, и ее разрывало пополам при мысли о существе, для которого магия была чем-то таким же простым, как дважды два, и которое привело армию бунтовщиков к стенам Лондона. И все-таки, стоило мне задержать дыхание достаточно надолго, скрестить пальцы на руках и пошевелить пальцами на ногах – таковы были заклинания моих детских лет, – и удовольствие от рассказывания славной истории, как правило, побеждало.

– Белозлата – ну, это было не настоящее ее имя. Никто не знает, как ее звали на самом деле и из какой части Англии она была родом, хотя очень многие местечки на нее претендуют. Ты не поверишь, даже дурачки из Флинтона с их жуткой кучей шлака у дороги и землей, в которой нет ничего, кроме угля, твердят, что Белозлата там родилась! Так или иначе, Белозлате было шестнадцать, когда люди поняли, что имеют дело с подменышем, хотя она сама наверняка узнала гораздо раньше. Видишь ли, с виду она была совершенно обычная, пусть и хорошенькая, а в те дни не проводили Испытаний… Итак, Белозлата сбежала в леса, которые в те времена еще покрывали большую часть Англии. Там она разговаривала со зверями, переходила вброд ручьи и при удивительных обстоятельствах знакомилась с людьми, которые потом стали ее последователями. Подменыши и безумцы, уроды и парии, мизеры всех мастей – в общем, все, кого эфир и гильдии искалечили и бросили на произвол судьбы. И вот из лесного тумана, поначалу робко, но набираясь силы и красоты в сиянии Белозлаты, один за другим показались создания из всевозможных легенд. Робин Гуд, Ланселот и Владычица озера; Белоснежка, Золушка, Рапунцель, Владыка Бесчинства и Зеленый человек. Пришли все. Белозлата пообещала своему народу королевство, которое будет одновременно новым и старым. В одних историях она называет его Авалоном, в других – Альбионом, хотя это всего-навсего другое название нашей с тобой страны. Но в лучших сказках, которые рассказывают в наших краях, оно зовется Айнфель и находится по соседству с этим миром. Белозлата каким-то образом там побывала в детстве и принесла с собой толику света, когда вернулась. Отблеск Айнфеля таился в сиянии ее улыбки, и он-то как раз и был причиной того, что люди стремились послушать ее голос и ощутить взгляд, подобный солнечному свету.

Я торопил маму, желая поскорее услышать о шествии так называемого Нечестивого бунта во главе с Белозлатой: ее пестрое войско двинулось на юг и в конце концов узрело стены Лондона с высоты своего лагеря на Кайт-хиллз.

– К тому времени она уже познакомилась со Стариной Джеком. Старина Джек тоже был подменышем. На его руках остались следы пыток – дыры, вроде как следы сучков на дереве, – и сам он был мрачным типом, но походил на тех, кто уже собрался вокруг Белозлаты, и ей нравилось, что он перешел на ее сторону. Старина Джек был ее генералом, и сражения, в которых ее войско победило – это все его заслуга…

Такова была предельная степень мрачности и кровавости маминых сказок. Я не услышал от нее про последнюю битву у стен Лондона, когда Старина Джек предал Белозлату и привел ее к гильдейцам закованной в цепи. В наших небылицах она не сгорела на костре в Клеркенуэлле. Взамен они повествовали о радостном путешествии, полном сюрпризов и чудес, где с каждой вехой пути случались новые исцеления и возникали новые легенды. Белки прыгали с дерева на дерево и птицы пели над величественной процессией Белозлаты, и перед нею простирался лес, где злато и тень переплетались в мягкой тьме. И вот-вот – за поворотом дороги или, самое позднее, тем же вечером – путникам должно было открыться обещанное Белозлатой место, вовсе не Лондон, даже не Англия или Альбион, а Айнфель…

Договорив последние слова, мама сидела молча и пальцами левой руки осторожно поглаживала маленький серый шрам на правой ладони, который я иногда замечал, но она не объясняла, откуда он взялся. Пламя свечи мерцало и плясало. Песни и лес отступали. На улице лаяла собака, где-то плакало дитя. Ветер шуршал в черепице, чердачная паутина покачивалась от сквозняка. И из недр, из самых глубоких мест поднимался сквозь кирпичи и доски Брикъярд-роу тот, другой звук. ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ!

– Расскажи еще.

Она целовала меня в лоб и прикладывала пальцы к моим губам, чтобы заставить меня замолчать. От кончиков слабо пахло очагом.

– Хватит чудес на одну ночь, Роберт.

Но мне всегда было мало.



Потом на займищах устроили ярмарку в честь праздника Середины лета, и наступило долгожданное жаркое утро, когда я сидел за кухонным столом и выжидательно смотрел на маму, которая суетилась в фартуке по другую сторону. Я гадал, сдержит ли она свое обещание, отведет ли меня посмотреть на настоящего, живого дракона. И вот мы с ней выходим под палящее солнце и идем по мосту из камня и живожелеза – в честь моста и назвали наш городок – на дальний луг, где в этот девятисменник все готовятся к бурному выходному, когда ярмарка должна предстать во всем великолепии. Всюду стоят залатанные шатры с выцветшими на солнце полосками. Среди коровьих лепешек тут и там виднеются витки пароотводных труб, будто кто-то растерял свои потроха. Слышны крики и звуки ударов молотком. Везде фургоны. Оставленные без присмотра машины – небольшие по меркам Брейсбриджа, – которым предстояло приводить в движение аттракционы, дремали и постукивали, почти не испуская дыма. Я понял, что мы пришли слишком рано, еще ничего не готово. Тем не менее, мужчина в фартуке забрал наши деньги, и я, схватившись левой рукой за маму, а в правой сжимая липкое анисовое драже, отправился вместе с ней на поиски моего дракона, спотыкаясь о высохшую луговую траву.

Среди тощего колючего кустарника на дальнем краю поля, возле большой клетки, поставленной на кирпичи, пахло дерьмом и фейерверками. Существо на подстилке из отсыревших газет взглянуло на нас через облупившиеся деревянные прутья. Один глаз был затянут серебристым бельмом, но в другом, зеленовато-золотистом и с горизонтальной прорезью зрачка, как у козы, светился тусклый проблеск разума. Оно с хрустом зевнуло, не переставая наблюдать за нами. Зубы у него были гнилые. Когда существо попыталось расправить крылья в тесноте клетки, туча мух взлетела, а потом опустилась на прежнее место. Шкура у него была не чешуйчатая, а серая, и местами на ней росли пучки жесткой щетины.

И вот это… дракон? Безутешный, я поплелся домой. Отец еще не вернулся, Бет была в школе, и в тот самый момент, когда мама вошла и захлопнула дверь, все вокруг показалось мне затхлым и пустым. У меня было тяжело на сердце, во рту осталась горечь от анисового драже, и я вдруг отчетливо услышал далекий грохот.

ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ!

– Брось, Роберт. Все не так уж плохо, верно? По крайней мере, ты увидел дракона. Завтра или послезавтра мы бы ни за что не пробились сквозь толпу.

Я пожал плечами, уставившись на борозды на кухонном столе. В то время я понятия не имел, откуда берутся подобные создания: мы узрели в некотором роде выдающееся достижение зверодела, изменившего тело кошки, свиньи, собаки или курицы таким образом, что оно выросло и преобразилось до полной неузнаваемости. И все же я чувствовал, что стал свидетелем акта осквернения – полной противоположности тому, что происходило в неукротимом пламени эмпиреев, в пространстве-времени Айнфеля, воспетого Белозлатой, где некогда обитали все существа, никак не связанные с магией, сведенной к ремеслу.

– Мир полон сюрпризов. – Мать прислонилась бедром к моему стулу, положила локти на стол, пальцами обводя сероватый шрам у основания правой ладони. – Просто некоторые из них… совсем не те, каких можно ожидать.

Вечера тянулись вереницей, пока не настала осень, когда все члены гильдий Брейсбриджа, нацепив шляпы и кушаки, прошлись по городу маршем с барабанами и флейтами, а малые гильдии распахнули свои двери, чтобы мы, дети, могли полюбоваться изукрашенными драгоценными камнями книгами и узорчатыми реликвариями. А потом холодные ветры подули над Кони-Маундом, сорвали листья с берез и взметнули тучи над Рейнхарроу. И я улыбался про себя каждый раз, когда моя мать с обычной неуклюжестью, задом наперед, спускалась с чердака по лестнице, приставленной к люку в полу, и свеча в ее руках угасала, оплывая, но неизъяснимые мечты и надежды оставались со мной. Я поглубже зарывался пальцами ног в подкладку пальто, согретую ее телом, отрешался от витающих над Кони-Маундом шороха и бормотания, от грохота в глубине, отсчитывающего месяцы, сменницы и дни, пока не воспарял к луне и звездам, откуда смотрел на раскинувшийся внизу Брейсбридж с его дымящими трубами и ночным дивосветом прудов-отстойников.

Откуда-то с границы сновидений, со звуком поначалу еле слышным, как шелест травы на ветру, а потом дорастающим до пронзительного вопля, в долину влетел ночной экспресс. И я был там, стоял на подножке локомотива рядом с пароведом, управлявшим огромным поездом, когда тот пересек задрипанный вокзал нашего убогого городишки. Мы промчались мимо Брейсбриджа, и все его палисадники, свалки, поля, мастерские, фабрики и дома превратились в размытое пятно, а дальше были холмы, дикие бесплодные холмы, где вспыхивали странные огни и что-то завывало, где воздух пропитался прохладным запахом торфа и вереска, и все это хлынуло вдоль путей сияющей эфирной рекой. Экспресс должен был пронестись под сенью лесов, проскочить через Оксфорд, Слау и прочие южные города с их высоченными дымовыми трубами, прогрохотать по огромным арочным мостам над великими реками и безымянными притоками, протащить вагоны с блестящими янтарными бусинами окон мимо песчаных отмелей, парусных лодок и заросших камышом болот. Он должен был унести меня подальше от Брейсбриджа, приблизить к некоей потаенной истине о моей жизни, которая – я это чувствовал – вечно балансировала на грани раскрытия.

И я не сомневался, что истина эта окажется чудесной.

Сарсены, или сарацинские камни,– куски песчаника, имеющие ряд особых геологических свойств; постледниковые отложения, встречающиеся в некоторых районах Англии, иногда в виде языческих святилищ и мегалитов.– Здесь и далее примеч. пер.

IV

– Вставай, Роберт!

Я пошевелился и почувствовал, что окоченел и замерз, пока лежал в неудобной позе. Не вылезая из-под кучи наваленных на меня старых пальто, на локтях подполз к треугольному чердачному окну.

– Быстрее! – На кухне грохотала вешалка для одежды. – Уже позднее утро!

Близился конец лета. Впервые в том году бугристое стекло моего окошка покрылось витиеватыми белесыми узорами инея, которые от дыхания пульсировали и преображались. Я выпростал руки, чтобы их потрогать, нарисовать на стекле круги. Внизу, за березовыми рощицами на склоне, искаженный двойник города утопал в клубах дыма и пара.

– Нам пора! – Мама была уже у подножия лестницы. – Останешься без завтрака!

Устроив нарочито громкую возню, я натянул штаны, рубашку и джемпер. Мне пришло в голову, что, хоть час явно поздний, мама может все же ожидать, что я отправлюсь в школу. Впрочем, сегодня ничего нельзя было сказать наверняка. Я это понял по звуку ее голоса.

Я осторожно изучал ее через кухонный стол, пока ел свой завтрак. Дом был в нашем полном распоряжении, поскольку Бет, обучавшаяся на младшего преподавателя в Харманторпе, уже раздавала грифельные доски, а отец отправился на работу в «Модингли и Клотсон». Под фартуком на маме была темно-синяя юбка и свежая белая блузка. Волосы были заколоты по-другому, а может, просто аккуратнее, чем всегда. Она перекладывала и расставляла вещи, сильнее обычного напоминая человека, занятого мыслями о чем-то совершенно другом. Пока мама суетилась, я заметил, что за последнее время она так похудела, что края фартука сходятся на спине.

– Куда мы собрались?

– Далеко.

– С чего вдруг?

– Увидишь.

Я соскользнул со стула и отправился в уборную. Небо над двором было ровным и серым, в недвижном воздухе ощущался привкус угля. Сидя на промерзшем сиденье, я листал нарезанные газеты на гвозде. Больше всего мне нравились фрагменты заголовков. «Испытание». «Слава». «Трагедия». Я притворялся, что это все подсказки относительно того, что меня ждет в будущем.

Когда я наконец вернулся в дом, мама ждала в коридоре, уже одетая в пальто и ботинки; на одной ее руке болтался зонтик, на другой висела плетеная корзинка с верхом, обтянутым клетчатой тканью. Она вздохнула, пока я возился со шнурками, затем схватила меня за руку и быстро вытащила на улицу, захлопнув входную дверь ударом каблука.

Поскольку дети были в школе, а мужчины и женщины на работе, Брикъярд-роу почти опустела. Клочья редеющего тумана блуждали вокруг оград и живых изгородей, погружая городок в тусклую мглу, сквозь которую изредка поблескивали, как тарелки в раковине, недавно побеленные стены и куски новой кровли. Возовик, серый и плешивый, жевал корм из торбы на морде. Пожилая женщина, закутанная в шаль, сидела на крыльце и вязала. Мимо быстрой походкой прошел местный трубочист-коротышка, и тень цвета сажи спешила за ним, будто дух-хранитель. Дальше по улице какие-то гильдейцы невысокого ранга возводили новые дома из дешевых кирпичей, которые обычно использовались в Кони-Маунде. Строители совершали пассы и шептали секретные слова, скрепляя водянистый раствор.

Даже в своих лучших районах Брейсбридж оставался решительно неприглядным местом. Зимы в городке были холодными, лето – коротким, частенько случались ураганы, наводнения и засухи, так что вырос он исключительно благодаря гильдиям. Грандмастера придумали, как превратить в деньги течение реки Уити, а потом – уголь, пар, железную руду и драгоценный эфир, залежи которого простирались под влажной и костлявой землей Рейнхарроу. Они дали обездоленным крестьянам новую работу, наняв их на мельницы и фабрики, а потом изменили старую семидневную неделю с ее языческими названиями на современную двенадцатидневную сменницу, в которой было десять с половиной дней труда и короткий отдых. Еще возвели новые городские часы, несколько гостиниц, которые назвали в честь самих себя, и получали за это немалую прибыль, а также большую, уродливую церковь Святого Уилфреда, откуда верующие в бессменник выходили, сияя от порожденных церковным вином видений, а все прочие наведывались изредка, со смутным ощущением чего-то нехорошего.

Все эти картины я наблюдал в то утро четырехсменника, пока спешил через центр города следом за мамой, крепко державшей меня за руку. Уж сколько раз в полусне я отправлялся на юг, пристроившись на подножке одного из ночных скорых поездов, и все равно деловитая суета главной улицы Брейсбриджа меня по-прежнему очаровывала. Там пахло теплым хлебом, навозом, капустой, грязью.

Ручные тележки, повозки, фургоны, паровые грузовики, лошади, возовики, а также бесчисленные пешеходы сражались за место на булыжной мостовой. Там стояла большая статуя грандмастера Пейнсвика, побелевшая от птичьего помета, и поднятое правое колено изваяния блестело, отполированное прикосновениями множества рук, по-прежнему ищущих благословения. Более надежные средства для облегчения мирских тягот предлагали тем, кому они были по карману. В магазинной витрине на подушечке лежали крапчатые болекамни – иногда я замечал, как богатые пожилые гильдмистрис сжимают их артритными пальцами. Вечное блаженство (каким я его тогда воображал) проистекало из мелочей – обработанного эфиром гранитного яйца и шоколадных конфет из лавки по соседству, украшенной перьями в дикарском стиле аборигенов Фулы. В любой обычный день я бы потянул маму за руку, чтобы притормозить, но целеустремленный изгиб ее губ заставил меня просто впитывать все, что я мог, спотыкаясь и удивляясь, пока Рейнхарроу взирал на нас свысока. Здесь, где улицы вели к верхнему городу, расположились дома лучших гильдий, украшенные гербами, как постоялые дворы, и окруженные блестящими черными заборами с островерхими столбиками. Оказавшись в тени одного из них, я поднял глаза как раз в тот момент, когда полированные двери распахнулись и вышел крупный мужчина с бакенбардами – достаточно заурядный, если бы не исключительно элегантный покрой его коричневого костюма. Моя мать посмотрела на него, когда он бросил взгляд на улицу, и мне показалось, что между ними промелькнула искра узнавания.

Мы добрались до самой нижней части города, с обширными мастерскими, складами и фабриками. Хотя солнце уже выглянуло, воздух казался густым от смолистого дыма и смутной, давящей близости подземных эфирных двигателей. Мы миновали склады и открытый двор, где содержались ямозвери. Мама порылась в ближайшей куче угля и просунула руку с угощением сквозь решетку. Покрытые шрамами, похожие на кротов громадины приподнялись на своих ржавых веслообразных лапах, с удивительной деликатностью, шмыгая длинными черными носами, взяли черные головешки, и блеклый жар их дыхания был подобен теплу из духовки.

Мы подошли к железнодорожной станции, где телеграфные столбы взбирались на насыпи. Сегодня линии полнились сообщениями и излучали дивотьму на фоне посветлевшего неба. Слизывая угольную пыль с пальцев, мать изучила расписание, которое достала из кармана пальто, а затем, будто не придя ни к какому определенному выводу, затолкала меня в зал ожидания с панелями из темного дерева, длинными смиренными рядами пустых скамеек и арочным окном, через которое можно было заглянуть в комнатку, где царили яркий свет и суета. Она постучала в окно ручкой зонтика. Стоя на одном уровне с прилавком кассы, я разглядывал удивительно густую поросль в носу мастера из Гильдии железнодорожников, который, после долгого листания страниц, выдал нам два прямоугольника из плотного картона с неровными краями, пахнущих новыми чернилами – они размазались от первого прикосновения – и казавшихся квинтэссенцией далеких краев, пусть даже я понимал, что мы всего-навсего едем на местном поезде в какое-то богом забытое место.

Мы прошли по грохочущему кованому мостику для пешеходов, изукрашенному письменами. Вокзал Брейсбриджа был на удивление величественным, что говорило об амбициях, которые город так и не сумел полностью реализовать, невзирая на обилие эфира. Мы сидели в ожидании на скамейке на дальней платформе, пока несколько локомотивов пыхтели на товарном дворе. Солнце светило все ярче. Ворковали голуби. Пруды-отстойники сразу за первой линией крыш окрашивали горизонт темным свечением. Пустые рельсы сияли. Мать постукивала кончиком зонта по грубым каменным плитам. Тук-тук. Тук-тук.

– И вообще, куда мы направляемся?

– Увидишь.

В конце концов провода зашипели, и семафоры закивали, когда прибыл поезд: три низких деревянных вагона с лязгом ехали мимо, пока ехавший последним локомотив не оказался перед нами. Он был маленький, ржавый и старый; его котел шипел на последнем издыхании, корпус из красных пластин обильно покрылся машинным льдом – похожим на кристаллы соли налетом, который образуется при истощении эфира. Паровоз почти завершил свой путь от фабрики до свалки и совсем не походил на изящные, мчащие на юг скорые поезда моих ночных грез. Носильщики притащили мешки и тележки. Локомотив икнул и затрясся. Мы забрались в пустой вагон и устроились на скамье с напрочь стершейся обивкой. Я внутренне содрогнулся, когда взвизгнул свисток, и вокзал начал удаляться в клубах пара. Мечтая о том, чтобы эта поездка продолжалась вечно, я наблюдал, как исчезает Брейсбридж, как за неровным стеклом словно во сне проносятся колючие изгороди, как поднимается земля и моя мать смотрит вдаль, пока я представляю себе все более сложные версии сказки, в которой мы с ней спасаемся бегством от какого-то неумолимого врага и навсегда покидаем родные места.

Поля редели, и все выше делались холмы, увенчанные вариациями каменной короны Рейнхарроу. Скарсайд, затем Фариден и Хэллоуфелл. Казалось, наше путешествие только начинается, но затем поезд свернул на ответвление и замедлил ход. Вид из окна заслонила ржавая вывеска: «Полустанок Таттон».

Холодный ветер хлестал меня по ногам, пока мы стояли на пустой платформе, а поезд, пыхтя, мчался дальше по долине. Тонкие облака спешили над холмами. О том, что где-то существует человечество, свидетельствовали только руины старого карьера и полная шепотов телеграфная линия, бегущая вдаль вместе с рельсами.

Тропинка, усеянная хрустящим щебнем, вела на восток. Мама торопилась; проворный черный силуэт маячил впереди, болтались корзинка и зонтик, а я плелся следом, спотыкаясь, непривычный к простору и пейзажу с почти неотличимыми друг от друга холмами. И что-то было другим, что-то было неправильным. Даже сама земля… По мере того как трава отяжелела и начала клониться, а тропинка увела нас на дно оврага и стала более укромной, я постепенно осознал, что мы удалились от грохота эфирных двигателей. Здесь, среди огромных валунов, дубов и остролиста, слышался далекий и гулкий рёв ветра, воздух становился все теплее, а над головой сплетались зеленые и золотые ветви. Все вокруг казалось безжалостно древним и понятным… и еще царил причудливый покой, которому неведомы были двигатели. На ветвях кустов блестели оранжевые, красные и золотистые ягоды. На поляне, где ивы склонились над рекой, мы устроились перекусить на траве. Мама расстелила клетчатую салфетку, я развернул вощеную бумагу и достал сэндвичи с яйцом, понюхал – пахло непритязательно, пердежем и стряпней, – затем вынул со дна раздавленные, сочащиеся ванильным кремом ангельские бисквиты, похожие на испорченных устриц. Река блестела. Мама смотрела, как я ем.

Мы пошли дальше вдоль берега. За поворотом, следуя все по той же тропинке, которая определила наш путь, наткнулись на замшелую кирпичную стену. Она явно была древней, и вокруг нее выросли деревья, а у подножия высились настоящие сугробы из потрескивающих листьев. Дуб и береза. Густые заросли остролиста. Поздние одуванчики, пижма и побуревшая крапива, а еще – местами – неукротимый колючий кустарник с черными ягодами, похожими на насекомьи глаза. Лесная тень сгущалась по мере того, как мы шли вдоль изгиба стены к покосившейся, заросшей плющом сторожке и открытым кованым воротам. За ними простиралась запущенная лужайка, укрытая от солнца раскидистыми деревьями. Мы приостановились. Войти в ворота означало вторгнуться в чужие владения. Я посмотрел на маму, но она плотно сжала губы.

Мы пошли дальше и увидели старый дом. Дымоходы с флюгарками торчали, словно пальцы. Черепица местами просела, местами осыпалась. Окна сверкали, как бриллианты. Особняк наполовину превратился в руины, однако в этом ощущалось нечто правильное: как будто он вырос из земли камень за камнем и теперь с той же легкостью возвращался обратно. Впечатление было таким мощным, что я далеко не сразу распознал еще одну странность старого дома. Два его аспекта с трудом умещались в моем разуме, словно я мельком увидел в толпе лицо, одна сторона которого была красивой, а другая – покрытой уродливыми шрамами. Вдоль края осыпающейся крыши наросли внушительные выступы и прожилки из беловатых кристаллов, переливающихся, словно мыльные пузыри в лучах солнца. Ближе к левой стороне здания вещество накапливалось и превращалось в бородавчатые скопления, под которыми затерялся карниз. Приблизившись, я увидел ту же самую субстанцию в других местах: на стенах и окнах, в виде радужных пленок – которые с первого взгляда казались белыми, но таили в глубине зыбкую черноту, – или завитков и зазубренных наростов, формой напоминающих сосновые шишки. Конечно, я понял, что это машинный лед – тот самый побочный продукт истощения эфира, что сочился из котла поезда. Но я еще ни разу не видел его в таком количестве.

Мы поднялись по истертым полукруглым ступеням, ведущим к парадному входу, который был далеко от части дома, пораженной льдом. Мама постучалась. Как будто сам воздух задрожал, но поначалу внутри не раздалось ни звука, а потом послышались приглушенные шаги, за которыми последовал щелчок замка. За дверью стояла женщина – возможно, ровесница моей матери, но меньше ростом, в простом сером платье и больших круглых очках в серебряной оправе. Я уставился на нее, и она на мгновение показалась почти заурядной, а потом я осознал свою ошибку, и ее иллюзорный человеческий облик как будто подернулся рябью. Пусть незнакомка совершенно не походила на мои фантазии, я сразу понял, что она подменыш.

– Не знаю, помните ли вы… – начала моя мать.

– Конечно. Разумеется. Мэри… госпожа Борроуз! Входите же, скорее, – сказала женщина, и на ее морщинистом лице расцвела улыбка.

Во многих отношениях хозяйка дома была совершенно обыкновенной. Маленькая и старая, с потемневшей и как будто продубленной кожей, натянутой на скулах туго, словно на барабане, а на тощих руках-прутиках ужасно истончившейся. Она мало походила на троллей и ведьм из моих ночных страхов и фантазий, но в то же самое время в ней ощущалось что-то такое, прежде мною невиданное, не свойственное никому из известных мне людей. Вдобавок к мистическому ореолу она была чересчур худой, смуглой и старой. Все вместе – и то, что я не мог ни назвать, ни определить, – убедило меня в том, что я стал свидетелем чего-то, превосходящего гильдии, мой жизненный опыт и Брейсбридж в целом.

Чик-чик! Она сжимала тонкими пальцами садовые ножницы. Да, женщина точно была старой, но по тому, как она двигалась, маня нас через огромный пустой вестибюль и продолжая щелкать секатором, можно было подумать, что хозяйка особняка вот-вот взлетит. Из-под ее соломенной шляпки – моя мать могла бы надеть такую, если бы не предпочла капор, – выбивались седые пряди, тонкие, как паутина, а уши были как у людей, никаких заостренных кончиков. Моргни разок – она казалась обычной. Моргни еще – и она, шагнув в густую тень посреди коридора, как будто исчезала. Стучали мамины туфли и зонтик. Наросты машинного льда сверкали, словно грязный снег, в лучах солнца, проникающих через дыры в крыше. Я шумно споткнулся о покосившуюся напольную плиту. Мы с мамой казались нелепой парой: прибыли сюда, в странный и древний дом, без приглашения, однако как-то так вышло, что нас тут ждали.

– Все в порядке, Мэри? Все хорошо? – подменыш как будто нахмурилась. – Ты, вероятно, хочешь поговорить со мной наедине?

– Да. Если вам будет… удобно.

Хозяйка с улыбкой кивнула.

– А ты, конечно, Роберт. – В ее устах мое имя звучало феерически. – Кем еще ты можешь быть? Я мистрис Саммертон, хотя твоя мать называла меня Мисси, когда была примерно в твоем возрасте…

«Мистрис Саммертон» мне нравилось больше. На мой взгляд, звучало крайне мило, приятно ощущалось на губах и языке. На самом деле я решил, что мистрис Саммертон сама по себе почти такая же милая, какой бы старой, сморщенной и необыкновенной она ни выглядела. Ее обнаженные худые предплечья были обвиты мышцами, похожими на стебли старого плюща, и плоть, что осталась на внутренней стороне левого запястья, выглядела лишенной каких бы то ни было Отметин – оно и понятно. Я огляделся, разыскивая других существ из мифов и слухов не только в темных углах коридора, но и под провисшим, потрескавшимся потолком, а также на подоконниках в основном разбитых окон и растущих сквозь них ветвях ближайших деревьев – вдруг окажется, что там еще подменыши, знай себе висят, как летучие мыши. Но, похоже, старушка жила одна – в одном из коридоров мне на глаза попалась детская скакалка, но подобных странностей следовало ожидать. Затем мы добрались до той части дома, где скопились проникшие снаружи пушистые семена одуванчиков. Мистрис Саммертон открыла дверь. Комната за порогом была заставлена цветочными горшками, полумертвыми цветами и черенками, ящиками для рассады, мутными сосудами и зелеными бутылями в оплетке, а также чем-то, что выглядело и пахло как небольшой мешок с навозом; вместе с тем из-за заваленного всякой всячиной письменного стола и продавленных кресел это место также слегка напоминало какую-то контору. Из высокого полукруглого окна позади стола открывался вид на ярко освещенный сад, и от этого витающая в воздухе цветная дымка становилась заметнее. Мистрис Саммертон ее приумножила, раскурив глиняную трубку, чем заставила меня еще сильнее изумиться.

– Дело в том… – начала моя мама, продолжая стоять. Зонтик и корзинка для пикника торчали по бокам. – Я хочу сказать…

– С минуты на минуту появится Аннализа. Тогда и поговорим. – Мистрис Саммертон подошла ко мне, зажав трубку в иссохших губах. Она изучала меня, будучи со мной почти вровень. – Из тебя вырос такой славный Роберт… Ты ведь по-прежнему Роберт? Сейчас-то похож на Роберта, но это, возможно, не на всю жизнь.

Вокруг нее клубился белый дым. Она, казалось, была частью этого дыма, и когда приблизилась, положив мне на плечо горячую и легкую ладонь, одновременно отдалилась. Сняла очки. Глаза у нее были карие, яркие. Они в каком-то смысле казались самой заурядной чертой ее внешности и одновременно были… чересчур яркими. Большие-пребольшие зрачки блестели, как гагатовые пуговицы. Белки напоминали мокрый фарфор.

Затем дверь позади меня открылась.

– Аннализа! Наконец-то! У меня есть для тебя дельце.

Я медленно повернулся; увиденное до сих пор заставило меня гадать, что за неземное создание носит такое вычурное имя. Меня ждало разочарование. Аннализа выглядела, по сути, как любая другая девочка примерно моего возраста. На ней было платье с короткими рукавами из грязно-белого хлопка и еще более грязные белые носочки, собравшиеся над потертыми сандалиями, пережившими отнюдь не первое свое лето. У нее были светло-русые волосы с вплетенными вместо лент лоскутками бархата. Лоб высокий, кожа могла быть белой, окажись она чистой, глаза зеленее залитой солнцем травы снаружи. Мы рассм

...