Тегеран-82. Побег
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Тегеран-82. Побег

Жанна Голубицкая

Тегеран-82

Побег





40 лет назад в связи с событием 2-го июня 1982-го мы и еще 13 посольских семей вынуждены были внезапно бежать из Тегерана.

Ниже рассказано, почему.

Российско-иранская история, словно колесо, делает полный оборот раз в четыре десятилетия.

И всегда — накануне глобальных изменений во всем мире.


12+

Оглавление

Побег

Побег — продолжение рассказа о жизни и работе советских дипломатов и специалистов и их семей в Иране конца 70-х-начала 80-х прошлого века. 40 лет назад в связи с событием 2-го июня 1982-го мы и еще 13 посольских семей вынуждены были бежать из Тегерана. Ниже рассказано, почему. Российско-иранская история, словно колесо, делает полный оборот раз в четыре десятилетия. И всегда — накануне глобальных изменений во всем мире.

«Если сникнет парус, мы ударим веслами!»


Из песни ансамбля «Иверия» «Арго».

О чем уже было рассказано в 1-й части «Тегеран-82. Начало»

В 1978-м году меня ждало самое грандиозное приключение моего детства — путешествие в сказочную Персию, в процессе обернувшуюся революционным, а затем исламским и охваченным войной Ираном. Моего папу отправили туда по работе, он взял с собой маму и меня. Если для моих родителей возрастом немного за 30 срок в 5 лет был просто «длительной командировкой», то для меня, прожившей на свете всего-то 8 лет, это была не поездка, а часть жизни, сопоставимая по значимости с предыдущей. Считается, что ребенок начинает свое «путешествие в социум» (наблюдает, оценивает и впитывает вибрации окружающей среды не только внутри своей семьи, но и вне ее), примерно с трехлетнего возраста. То есть, на момент отъезда в Тегеран из своих восьми я прожила 5 сознательных лет в Москве. А потом ровно столько же в Тегеране. Таким образом, к 13 годам Москва и Тегеран были для меня одинаково родными и привычными. Именно поэтому я и называю иранскую «пятилетку» не поездкой, а важной частью своего детства, оказавшей на меня влияние не меньше советской его части.

Теперь уж можно признаться, что именно я в 1979-м году завезла на территорию молодой Исламской Республики Иран две бутылки советской пшеничной водки. Они были в туловищах двух больших шагающих кукол из «Детского мира» на Дзержинской. Накануне мне исполнилось девять, и кукол из моих девчоночьих грез подарили мне на день рождения. Я так трогательно прижимала своих любимиц к груди на таможенном досмотре, что иранским пограничникам даже в голову не пришло проверить, нет ли у них чего в животе.

Мы как раз возвращались в Тегеран из отпуска. До исламской революции в подобной контрабанде не было нужды: иранская столица изобиловала ресторанами и ликер-шопами. Но после того как новая власть ввела сухой закон, лучшим подарком коллегам с Родины стала русская водка.

Тогда меня использовали втемную: про горячительную начинку своих любимиц я, разумеется, не знала. И о своем подвиге во имя русской любви к зеленому змию узнала намного позже. Тогда же я была просто удивлена внезапной щедростью родителей. До поездки в Иран я больше всего на свете мечтала о дивной, волшебной кукле, которая умеет шагать, если ее поставить на пол и взять за руку! Я увидела такую сначала у подружки, а потом ее нескольких в витрине «Детского мира», и потеряла покой. Но тогда, как я ни выпрашивала, шагающую куклу мне не купили. Все-таки Лена — та, которая немного пониже и менее нарядная, стоила целых двенадцать рублей. А роскошная Нина — все шестнадцать!

Но прожив год в дореволюционном Тегеране, я перевидала и перещупала столько разных «барби», которые и гнулись, и пели, и имели собственные дома и авто, что куклы из «Детского мира» больше не поражали мое воображение. Но верно говорил Ходжа Насреддин: чтобы что-то получить, надо очень сильно… расхотеть! Когда я перестала мечтать о шагающей кукле, мне вдруг купили сразу двоих — и Лену, и Нину. Их мне разрешили взять с собой в Тегеран, несмотря на то, что они занимали много места, и год назад мама выложила из чемодана почти все собранные мною игрушки. А уж кто именно из моих родителей собирал Лену и Нину в дорогу, мне неведомо.

Мы с родителями жили в том самом посольстве в центре Тегерана, где в 1829-м году убили российского посла Александра Грибоедова (позже я разъясню этот момент, вызывающий бурные споры у тех, кто знаком с историей гибели русского классика), а в 1943-м заседала «большая тройка». Мы, посольские дети, игравшие на исторических лужайках, знали немного больше, чем дети обычные: где ночевал Сталин, что пил Рузвельт, как развлекался Черчилль, куда делся императорский фарфор Грибоедова, и что опять задумала британская разведка.

До исламской революции тегеранский адрес советского посольства некоторым казался странным — «Посольство СССР, Тегеран-Иран, Черчилль-стрит, угол с Рузвельт-авеню, 39».

Советское посольство оказалось одним боком «на Черчилле», а другим «на Рузвельте» по причине того, что во время легендарной Тегеранской конференции в 1943-м Рузвельт остановился в советском посольстве — в том самом здании, где проходила сама конференция. А Черчилль ночевал в своем посольстве, которое, как шутили наши дипломаты, «всегда под боком». Тегеранские старожилы рассказывают, что дипломатические миссии СССР и Великобритании, несмотря на отсутствие каких-либо явных связей, в Персии всегда держались рядышком. И стоило советскому, а до него и царскому диппредставительству, слегка изменить дислокацию, как вскоре под каким-либо предлогом поблизости оказывался и английский сосед. Даже свою летнюю резиденцию посол Ее Величества распорядился устроить по соседству с Зарганде, куда мы переезжали на лето во главе с нашим Чрезвычайным и Полномочным. Британское посольство в Тегеране и по сей день находится по соседству с российским.

Разумеется, после таких сановных ночевок три самые ближние к эпицентру исторического события улицы получили имена участников «большой тройки». Главный въезд на нашу территорию был с Черчилль-стрит, а малый вход — с Рузвельт-авеню, поэтому адрес посольства и звучал так странно. А напротив нашего малого входа, на противоположной стороне Рузвельт-авеню, расположилось посольство США.

Естественно, не обошлось и без Сталина: он, как у нас шутили, лежал прямо перпендикулярно Черчиллю». Его именем назвали улицу, на которой стоял наш посольский клуб, в здании которого в 43-м заночевал советский вождь. Она начиналась от главных ворот посольства и шла в сторону изящной торговой авеню Надери, названной в честь персидского Надер-шаха.

Учитывая близкое соседство тегеранского «дипломатического анклава», мы находились буквально через забор в тот роковой ноябрьский день, когда в заложники захватили 66 сотрудников американского посольства. И в тот радостный январский, когда их освободили (захват произошел 4-го ноября 1979-го года, а выпустили всех 20 января 1981-го). Для 52-х захваченных (за исключением 14 выпущенных ранее — женщин, чернокожих и одного тяжело больного американца) их собственное посольство стало тюрьмой на долгие 444 дня.

И хоть американцы идеологически считались нашими врагами и собирались бойкотировать нашу Олимпиаду-80, мы их жалели. У них так же, как и у нас, были семьи, дети, школа… А потом остались только заложники — и мы невольно примеряли их судьбу на себя. Хотя до захвата их посольства нам казалось, что нас, иностранцев, происходящее в Тегеране особо не касается. Мы будто смотрели боевик через решетку посольских ворот. Тем более что первая попытка захвата американского посольства случилась еще при шахе, в феврале 1978-го, и ничем не увенчалась. Нападающих быстро обезвредили, а в организации «хулиганства» местная пресса обвинила некую крохотную группировку «сбитой с толку коммунистическими идеями молодежи» из числа студентов тегеранского университета. Мы поверили, ведь за год (без одного дня) до захвата американского посольства, 5 ноября 1978-го года, весь советский дипкорпус завороженно наблюдал, как студенческая демонстрация громит рестораны и магазины, торгующие спиртным, на соседней с нами улице Лалезар. Они выливали спиртное прямо на дорогу, и весь наш квартал еще долго дышал перегаром той демонстрации. Несколько банок импортного пива демонстранты кинули через забор нашего посольства с криками: «Подавитесь своим ядом, шайтаны!»

«Шайтаны» в лице наших охранников с удовольствием выпили эти банки за здоровье Хомейни. Еще бы: доброго немецкого пива в Союзе тогда в глаза не видели.

После этого какое-то время на нашей территории стоял взвод шахской армии. Молоденькие солдаты, хоть и были шахскими, но, видимо, тоже подозревали в нас шайтанов. Мы с девчонками специально ходили к комендатуре их дразнить, но они стояли с каменными лицами, как стойкие оловянные солдатики. И мы очень удивились, когда дня через три увидели, что шахские солдаты гоняют по площадке мяч с нашими мальчишками. На девчачьи приставания они не реагировали, но перед предложением сыграть в футбол не устояли. После дружеского матча солдаты даже давали нашим мальчишкам подержать свои ружья.

Тогда военное правительство, назначенное шахом, якобы сумело остановить молодых революционеров, разъяснив им мировые правила дипломатических отношений. И мы надеялись, что больше на иностранных дипломатов покушаться они не будут, помня о нашей неприкосновенности. Но не тут-то было, ровно через год все повторилось.

Прямо на следующий день после захвата американских заложников, 5 ноября 1979-го, захватчики ворвались к нашим соседям-англичанам. Окна нашего жилого дома выходили на территорию английского посольства и тут уж мы все — от мала до велика — высыпали на балконы и наблюдали нападение своими глазами. Пока толпа штурмовала ворота, из главного здания британской миссии повалил дым, это англичане сжигали свои секретные документы. Потом ворота рухнули и черная толпа, как огромная туча, накрыла собой все английские лужайки. Особенно страшно было, когда захватчики заметили нас на балконах, с фотоаппаратами в руках, и крикнули: «Чего фотографировать, вы следующие, сами все увидите!». К счастью, британцев они не стали брать в заложники, но посольство им все разгромили. Они потом еще долго возились у себя на территории, устраняя повреждения.

Были мы поблизости и в январский день, когда из страны бежала шахская семья (16-го января 1979-го), и в февральский, когда в Иран после 15-летней эмиграции вернулся духовный лидер революционеров аятолла Хомейни, и исламская революция была объявлена победившей. Наши тогда удивлялись, что всего год потребовался старцу Хомейни, что свергнуть шаха, власть которого казалась незыблемой, несмотря на все беспорядки.

Начиная с 1-го января 1980-го, за один только год мы пережили три нападения на наше собственное посольство и начало ирано-иракской войны с бесконечными авианалетами, жутким воем сирен и светомаскировками. В первые месяцы войны Ирак не уставал бомбить иранскую столицу, причем делал это с самолетов с красными звездами на борту, купленных у СССР.

Но для нас, пятерых детей, по чисто семейным причинам не эвакуированных в Советский Союз, в силу возраста все это были всего лишь будни «на районе», и наши детские игры невольно перекликались с суровой недетской реальностью. Так вместо традиционных детских казаков-разбойников мы играли в хомейнистов-тудеистов (сторонников аятоллы Хомейни и рабочей партии Ирана ТУДЕ). А когда нас начал бомбить Ирак, мы стали играть «в Саддама». Тем для подвижных игр у детишек, для которых чужая революция и война стали будничной повседневностью, было предостаточно.

Изменила исламская революция и топонимику нашего района. После ее победы мы вместе с французским посольством оказались по адресу Нёфле-ле-Шато, 39. Однако новый режим переименовал нашу улицу Черчилля на французский манер вовсе не в угоду французским дипломатам, а в честь парижского предместья, ненадолго приютившего беглого имама Хомейни. В этом городке в северном французском департаменте Иль-де-Франс аятолла прожил три месяца в 1979-м году, когда Ирак его уже выпроводил, а Иран назад еще не ждал. Прямиком оттуда святой старец и вернулся в Тегеран, ознаменовав тем самым победу в Иране исламской революции.

28-го декабря 1979-го года закончился начатый 25-го декабря ввод советских войск в Афганистан, а 1-го января 1980-го, с утра пораньше, в советское посольство в Тегеране, снеся ворота, ворвались толпы бородатых мужчин. Первым делом они сорвали и подожгли советский флаг. А на высокий флагшток перед центральным въездом в посольство СССР водрузили белое полотнище с черной надписью «Аллах-о-Акбар!» — Аллах велик!

Пока советские дипломаты отходили от новогодней ночи, варвары крушили все на своем пути и швыряли камни в наши окна, крича, что они «афганские патриоты, возмущенные военным вторжением шайтана-шурави на их родину».

В тот раз на помощь охранникам нашего посольства подоспели пасдары (pasdaran-e-engelob — стражи исламской революции) и нападение удалось довольно быстро отразить, не допустив особо масштабных разрушений. Только всю комендатуру разнесли в пух и прах: мебель, телефоны, камеры слежения, система тревожного оповещения — все было разнесено в щепки.

Ворота потом починили, окна вставили, мусор убрали и предположили, что это была провокация. Пока нас хотели только попугать. Скорее всего, нападающие сами получили приказ сверху не усугублять ситуацию. Иначе зачем бы пасдары стали помогать «маленькому шайтану» в нашем лице?! И что без них смог десяток наших охранников против разъяренной толпы религиозных фанатиков?!

Наш дипкорпус собрали на экстренное собрание, где объявили, что пока нас только пугают, а худшее, конечно, впереди. Так же все начиналось и с американцами, которые до сих пор томятся в заложниках.

О происходящем вокруг мы, дети, узнавали из разговоров наших родителей и обсуждали между собой, как насущные новости — других-то не было.

На второй день нового 1980-го, олимпийского для Москвы года, поползли слухи, что в Москве предвидят повторные нападения, и наш посол получил команду ближайшими рейсами отправить в Союз всех детей и женщин, не командированных Москвой, а приехавших в качестве жен и мам.

Взрослые снова вспомнили несчастных американских дипломатов, томящихся взаперти в двух шагах от нас, в нашем же посольском районе Тегерана, и признали, что мера эта оправданная. Судя по всему, повторное нападение на наше посольство следует ждать очень скоро.

Тогда мы еще не знали, что первая попытка захвата нашего посольства будет совершена 27-го апреля, в годовщину Афганской революции и через два дня после того, как с треском провалится военная операция американцев по спасению заложников. В тот раз наше посольство разгромят немного сильнее, чем 1 января 1980-го, но пасдары Хомейни вновь помогут нашим охранникам выпроводить беснующихся варваров.

Зато под следующий новый год, в годовщину ввода советских войск в Афганистан, помогать нам уже никто не станет.

27-го декабря 1980-го на нашу территорию, в очередной раз снеся ворота, которые за истекший уже дважды укреплялись и в итоге стали полностью металлическими, ворвалась толпа в сотни раз больше, чем год назад. В этот раз дело обстояло намного серьезнее. К студентам, религиозным фанатикам и наемникам гастарбайтеров добавились афганские беженцы, возмущенные захватом их страны.

Гигантские толпы разъяренных людей, похожие на тучи черной саранчи, крушили все на своем пути с криками «Марг бар шурави!» («Смерть Советам!» — перс.), «Марг бар Амрика!» (Смерть американцам!) и «Аллах-о-Акбар!».

Они продирались сквозь колючую проволоку на нашем заборе, не чувствуя боли и безжалостно скидывая и давя друг друга. Это была страшная в своей нелепости куча-мала, вооруженная дубинками, камнями и ножами, и в полотняных шароварах, какие сегодня носят курортники,. Они напоминали бы сказочных разбойников, когда бы это не было так страшно.

Как нам потом рассказывали, в советской программе «Время» новость заняла три секунды: «В Тегеране государственному флагу СССР было нанесено оскорбление, а зданию посольства причинен ущерб». На деле вторжение продолжалось несколько часов.

Нападающие изрезали и сожгли наш красный флаг, а потом, в самый разгар рабочего дня, ворвалась в главное здание посольства, в тот самый зал приемов, где проходила историческая тегеранская встреча большой тройки в 1943-м. Для начала разбили мраморную мемориальную доску, посвященную этому историческому событию, а потом принялись крушить все, что попадало им под руку. Разбили коллекционный фарфоровый сервиз, из которого в 43-м угощались Сталин, Черчилль и Рузвельт и сбили люстру, которая помнила еще Грибоедова.

Привыкшие за последнее время к бомбежкам, светомаскировкам и нападениям, советские дипработники прямо под носом у беснующихся фанатиков растащили на сувениры осколки раритетного осветительного прибора. А вот ценную живопись из знаменитого посольского зала никто из наших домой не потащил, и варвары изрезали раритеты ножами.

А в промежуток между этими двумя нападениями для меня уместился целый мир. Об этом я и написала свою книгу «ТЕГЕРАН-1360» (1360-й год по принятому в Иране солнечному календарю (хиджре) — это начала 80-х годов ХХ века по календарю европейскому).

Здесь имеет смысл остановиться и дать разъяснения по поводу конкретного места гибели русского посланника Грибоедова.

Аннотация к роману «ТЕГЕРАН-1360» гласит, что я жила «в том самом посольстве в центре Тегерана, где в 1829-м году убили российского посла Александра Грибоедова, а с 28 ноября по 1 декабря 1943 года прошла первая за годы Второй мировой войны конференция „большой тройки“ — лидеров трёх стран — Сталина, Рузвельта и Черчилля».

Первая часть этой фразы, равно как и люстра, «помнящая еще Грибоедова» вызывает недоверие и замечания со стороны тех, кто изучал совместную российско-персидскую историю. Мол, в 1829-м году российского посольства на описываемом месте и в помине не было, стало быть, ни убить Грибоедова там не могли, ни люстры, его помнящей, быть там не могло.

Поясняю.

Первым делом подчеркиваю, что я не историк, зато целую пятилетку «варилась» в тегеранских реалиях, пусть и ребенком. Соответственно, не претендуя на истину в последней инстанции, передаю, как история Грибоедова преподносилась нам, советским сотрудникам, работающим за рубежом, и их детям.

Для всех советских людей, работавших в Тегеране в 70-80-е годы прошлого века, Грибоедов был не просто писатель из школьной программы, а ориентир, человек, который работал там же, где и мы. Даже посольским детсадовцам показывали памятник и объясняли, кто это и почему он сидит именно тут. Что это русский классик — поэт, композитор и дипломат — Александр Грибоедов, он был тут послом и тут же погиб во имя долга и Родины.

Мы, дети, ассоциировали его с нашим действующим послом, который был самым главным человеком в посольстве, и понимали, какой не только важный и ответственный, но и опасный у него пост.

Вполне вероятно, что в этой героической картинке имелись свои идеологические и топографические искажения в угоду морали строителей коммунизма, однако истина определенно где-то рядом.

Бронзовый Александр Сергеевич Грибоедов и сейчас сидит в Тегеране на своем привычном месте — в посольском парке, в кресле напротив входом в бывший главный, а ныне мемориальный зал старого здания посольства.

А возле входа в этот зал висят две мемориальные доски, напоминающие о произошедших в этом месте событиях, повернувших русло истории. Одна из них посвящена легендарной встрече «большой тройки» в Тегеране-43, а другая сообщает, что здесь ранним утром 11 февраля (по старому стилю 30 января) 1829-го от рук разъяренной толпы, напавшей на российское посольство, погиб посланник Александр Сергеевич Грибоедов.

Но вообще по поводу того, на каком именно месте в XIX веке было русское посольство и, соответственно, где именно встретил свою гибель Грибоедов, споры ведутся уже второе столетие. Дело в том, что после резни в здании русской миссии в 1829-м году не осталось ни одного живого свидетеля трагедии — за исключением одного предателя, который, возможно, все это и подстроил.

Немногие уцелевшие документы того времени, как место, где находился тот самый «особняк русской миссии», где роковым февральским днем 1829-го произошла смертоносная резня, указывают некий переулок Баге Ильчи (в переводе с фарси — Сад Посла). В этом переулке, согласно этим источникам, находился дом одного из иранских вельмож, предоставленный Грибоедову и сопровождающей его делегации российских дипломатов только на время их визита в Тегеран, так как постоянная резиденция русской дипмиссии в то время располагалась не в Тегеране, а в Табризе, который в то время был столицей Персии).

Во время написания книги я расспрашивала тегеранских старожилов, знают ли они, где находится Баге-Ильчи? Но они такого переулка не знают. Равно как и не могут показать ни тот особняк, ни даже его развалины. Знают только, что, кажется, «русского посла убили где-то в районе базара Бозорг (большой базар — перс.)». Но Бозорг и есть в самом центре Тегерана, недалеко от места, где наше посольство находится сейчас.

После убийства посланника Грибоедова персидский шах в знак примирения послал к русскому царю гонца в лице собственного внука с множеством дорогих подарков, среди которых был и знаменитый алмаз «Шах» (желтый алмаз в 88,7 карата, добыт в Индии, первый владелец приобрел его примерно в 1000-м году). Получив столь щедрый дар, Николай I ответил посланцу шаха Фетх Али, что «кровавый инцидент навечно забыт». В свете этого новый российский посол, сменивший растерзанного буквально в клочья Грибоедова, не занимался выяснением болезненных моментов в виде точного места и обстоятельств гибели своего предшественника. И не велел делать это своим подчиненным, чтобы лишний раз не бередить зыбкий российско-персидский мир.

Дипломаты Советской России, сменившие после революции царскую дипмиссию, якобы унаследовали эту позицию от предшественников. Хотя, что более вероятно, особенно и не интересовались конкретным местом резни. Правда, один из советских послов брежневских времен, чтобы не напоминать иранским чиновным визитерам об учиненном их стороной варварстве, даже убирал памятник Грибоедову от входа в мемориальный зал. Бронзового Александра Сергеевича тогда переносили к жилому дому сотрудников — к счастью, ненадолго.

А тот особняк, где произошла резня, унесшая жизнь Грибоедова, вероятнее всего, разрушили сами персы. С той же целью — не хранить тяжелых воспоминаний и не сыпать соль на едва зажившие «раны» русско-персидских взаимоотношений.

А раз и та улица, и тот дом бесследно исчезли с карты Тегерана, то лично я не вижу смысла ломать копья в спорах о выверенных до градуса координатах гибели российского посла на карте Тегерана. Тем более мой роман и не претендует на точность исторического пособия. Для меня важнее всего, что и советские, а теперь и российские дипломаты бережно хранят память об Александре Сергеевиче Грибоедове — памятник, мемориальная доску, а трагической резне в российской миссии в посольской школе по-прежнему посвящен отдельный урок.

И сегодня для соотечественников, работающих в Тегеране, и для их семей и детей Александр Грибоедов — не просто классик, но и коллега, погибший при исполнении своего служебного долга.

Не случайно, когда на советское посольство нападали уже на моей памяти — сначала 1-го января, а потом 26 апреля и 27 декабря 1980-го года — всей советской колонии первым делом вспоминались обстоятельства гибели Грибоедова. К нам тоже врывались разъяренные толпы религиозных фанатиков, круша все и всех на своем пути. И вот ирония судьбы — именно они уронили и разбили в 1980-м знаменитую «грибоедовскую» люстру.

Откуда же она там взялась?

Опять-таки не претендуя на истину в последней инстанции, просто перескажу, что говорилось о ней в посольстве СССР в Тегеране образца 70-80-х годов прошлого столетия. И что рассказывалась нам, детям, чтобы мы чувствовали исторический дух места, в котором находимся, и могли гордиться и ощущать себя причастными к великим делам. И, следовательно, больше интересоваться родной историей.

Вскоре после трагической гибели русского посла российская дипмиссия окончательно перебралась из Табриза в Тегеран, так как туда переехал шахский двор и, соответственно, перенес столицу. Вместе с прочим имуществом миссии из старой резиденции в новую перевезли и так называемую «грибоедовскую» люстру. В посольской школе нам рассказывали, что этим громадным и громоздким сооружением из особо ценного хрусталя русский царь наградил своего посланника в Персии за какие-то особые заслуги. Нас даже водили в мемориальный зал смотреть на эту люстру как на музейный экспонат, ведь она была такая старинная, что помнила на своем веку даже свечи и газовые горелки. А вися в зале переговоров российского посольства, «наблюдала» множество вошедших в историю особ — от своего дарителя российского императора Николая I, персидского шаха Фетх-Али и его сына принца Мирзы-Аббаса, с которыми вел переговоры дипломат Грибоедов, до всех последующих правителей Персии и Чрезвычайных и Уполномоченных посланников России в Тегеране.

Городские — а вернее, посольские — легенды, передающиеся от смене к смене посольского состава, ходили не только о люстрах и сервизах в мемориальном зале, но и о самом старом здании посольства.

Меня в первые месяцы после приезда просветила на этот счет девятилетняя подружка, которая на тот момент жила с родителями в этом посольстве уже третий год.

Новое офисное здание советское посольство построило только в 70-х годах прошлого века. До этого все наши дипломаты ютились в одном помещении — овеянном богатой историей, но не слишком просторном. Тогда нынешний мемориальный зал служил не только для торжественных приемов, как сейчас, а был обычным рабочим помещением посольства.

Как поведала мне подружка, для возведения нового служебного корпуса, который планировалось соединить со старым зданием длинным коридором, пригласили местных строителей, а следили за ними наши сотрудники в большом количестве. С утра до вечера на площадке толпилась целая куча народа — советские специалисты по строительству, представители хозяйственного и инженерных отделов посольства и аппарата военного атташе. И все они, по словам подружки, своими глазами видели покойников!

Останки нескольких человек обнаружились сразу, когда бульдозер только начал рыть котлован.

— Видимо, это были самые свежие трупы! — предположила Элька зловещим шепотом. — А потом как пошли откапываться скелет за скелетом! Это уже давнишние. На том месте стоооолько убитых оказалось в землю зарыто! Я теперь вообще боюсь туда ходить!

— А как же наши папы там работают? — разволновалась я. — Им же, наверное, страшно!

— Да им-то что! — махнула рукой Элька. — Сидят себе на костях да бумажки свои строчат.

Подружка рассказала, что тогдашний посольский врач предположил, что выкопанные останки пролежали в земле несколько десятков лет. Сотрудники переполошились и доложили об этом послу. Узнав, в чем дело, посол собрал весь коллектив и официально запретил обсуждать эту тему даже между собой. Дело замяли, поэтому, кто эти трупы и откуда, никто толком не знает. Но слухи, несмотря на запрет под угрозой высылки в Союз, все равно передавались из уст в уста, от поколения к поколению советских дипломатов и посольских детей…

Впечатлившись, перед сном я рассказала папе про покойников под его рабочим местом. Маму я даже не стала пугать, а вот папу сочла своим долгом предупредить. Он, правда, к моему предупреждению отнесся легкомысленно и сказал, что все это «детские сказки».

Не исключено, что часть того, что передавалось из уст в уста каждому вновь прибывшему, и впрямь на деле было больше «городской легендой» и посольской байкой. А то, что рассказывалось о совместной персидско-российской истории советским детям в школе при советском посольстве, исполняющем свою дипломатическую функцию в том самом месте, где эта история разворачивалась, было идеологически «подретушировано». Но мы об этом не задумывались: думаю, в том возрасте история отношений Персии и России мне была бы вообще не интересна, находись я в любом другом месте земного шара. Но в Тегеране каждый рассказ обретал особое очарование просто от того, что ты живешь своей обычной жизнью прямо там, где когда-то творились столь великие дела.

Знаковым в смысле местных «мифов и преданий» советского посольства в Тегеране было и Зарганде — местечко в дорогом районе на севере Тегерана, где располагалась (и расположена по сей день) летняя резиденция советского посольства. Туда мы переезжали с мая по сентябрь. Про Зарганде наши говорили, что в отличие от территории посольства, это «кусок советской земли», так эти 20 га в дорогом живописном районе у подножья гор под дачи нам предоставила не иранская сторона, а еще до революции1917-го года выиграли у персов в карты наши казаки, бригада которых стояла там на постое. На рубеже XIX — XX веков вольнонаемные части казачьих бригад русского царя действительно служили по найму в персидской армии, в Зарганде даже сохранились их старые конюшни. Шах стал нанимать их после того, как двенадцать донских казачьих полков, два черноморских полка, казаки с Кавказской линии и несколько сотен астраханских казаков победили его армию в русско-персидской войне 1826-1828-х годов. Тогда, в феврале 1828-го года, Россия с Персией подписали Туркманчайский мирный договор и более между собой никогда не воевали.

Правда это или миф, но Зарганде иранцы обходили даже во время своей революции — то есть, почти 70 лет спустя. В самые острые политические моменты они врывались на территорию посольства СССР в центре Тегерана и крушили его, но в Зарганде — никогда! Хотя прекрасно знали, что там сидят те же люди, что и в посольстве, вместе со своими семьями. Мы верили, что такое отношение — уважение персов к карточному долгу, а иную причину было сложно даже придумать.

На нашей памяти только однажды двое местных молодых парней перелезли через заргандинский забор и забрались в дачу к одной нашей семье. Все перевернули, но ничего не украли. Наверное, это были незадачливые воришки, считавшие, что советские дипломаты живут очень богато. Но перерыв все их вещи, так и не нашли ничего интересного для себя.

Глава 8. И снова горячий дей… от нападения до нападения

22 декабря 1980 — 21 мая 1981 года

ДЕЙ — Творец и создатель: 22 декабря — 20 января.

БАХМАН — Позитивные мысли: 21 января — 19 февраля.

ЭСФАНД — Смирение и терпение: 20 февраля — 20 марта.

ФАРВАРДИН — Движущая сила: 21 марта — 20 апреля.

ОРДИБЕХЕШТ — Правдивость и чистота: 21 апреля — 21 мая.


Хроника событий с 22 декабря 1980 по 21 мая 1981-го года глазами иранской прессы:

31 Дея (20 марта 1981) — Иран освобождает «сынов Большого Шайтана» — американских заложников; иранские газеты не без злорадства сообщают, что 40-м президентом США стал представитель «шайтанского искусства» — голливудский актер Рональд Рейган.

31 Эсфанда 1359-го — 1 Фарвардина 1360-го (21 марта 1981) — Новруз, в Иране наступил новый 1360-й год.


Хроника событий с 22 декабря 1980 по 21 мая 1981 глазами советской прессы:

12. 01. 1981 — в Женеве стартуют советско-американские переговоры по ограничению вооружений.

20.01 — 40-м президентом США становится актёр Голливуда Рональд Рейган

18.02 — установление дипломатических отношений между СССР и Республикой Зимбабве.

23.02 — открытие в Москве XXVI съезда Коммунистической партии Советского Союза.

03.03- закрытие в Москве XXVI съезда Коммунистической партии Советского Союза.

24.03 — политбюро ЦК КПСС по инициативе Ю. В. Андропова принимает решение произвести перестановки в Министерстве культуры СССР в рамках реорганизации и улучшения внутренней политики страны в части культурного просвещения советских граждан.


Хроника событий с 22 декабря 1980 по 21 мая 1981 по версии русскоязычного вещания западных радиостанций:

20.01 — инаугурация Рональда Рейгана в качестве президента США.

20.01- в Алжире подписано соглашение о размораживании иранских активов в американских банках, после чего Иран освобождает 52-х американских заложников, удерживаемых в здании посольства США в Тегеране с 4 ноября 1979 года.

25.01 — вдова Мао Цзэдуна Цзян Цинн и бывший премьер-министр Китая Чан Чжунчжао приговорены к смертной казни

07.02 — в авиакатастрофе Ту-104 под Ленинградом погибает все руководство Тихоокеанского флота СССР. Из 52 погибших — 16 адмиралов и генералов и 20 капитанов первого ранга, занимавших адмиральские должности. Столько высших морских военачальников не погибло за всю вторую мировую войну.

07.03 — первый концерт советской рок-группы «Зоопарк» на открытии Ленинградского рок-клуба.

22.03 — СССР продлевает срок маневров войск стран Варшавского Договора в Польше до 7 апреля.

24.03 — руководитель КГБ Ю. В. Андропов направляет в Политбюро записку, в которой сообщает, что среди советской интеллигенции возникло движение «русистов», которое подлежит скорейшей ликвидации, так как угрожает коммунистическим устоям больше, чем диссиденты. В связи с этим Политбюро инициирует серию увольнений среди советских чиновников от культуры.

04.04 — в Париже проходит первый гей-парад.

12.04 — в США стартует первый пилотируемый полёт в космос по программе «Спейс Шаттл» на космическом корабле « Колумбия».

18.04 — группа «Yes» объявила о временном прекращении концертной и студийной деятельности

08.05 — по Ближнему Востоку проходит миротворческое турне американского посланника.

11.05 — в Лондоне проходит премьера мюзикла Эндрю Ллойд Уэббера «Кошки»

13.05 — турецкий террорист Мехмет Али Агджа совершает покушение на папу римского Иоанна Павла II.

18.05 — американский бегун Рональдо Нехемиа первым в истории пробегает 110 метров с барьерами быстрее 13 секунд на состязаниях в Цюрихе.

Когда мы с мальчишками стали слушать в каморке у Артурчика западное радио, я узнала, что мир гораздо больше, чем мне казалось раньше! В нем оказалось так много мест с диковинными названиями вроде «страны Гонделупы» из книжки Могилевской. Но нас, конечно, больше всего интересовало, что там говорят про нашу войну. И мы с удивлением узнали, сколько жизней ежедневно уносят разрывы снарядов в Тегеране! И не где-то там — в отдаленных в южных кварталах для бедноты, а прямо у нас под носом, в самом центре города, где расположены все официальные учреждения. Правда, от взрывов погибают не мирные граждане вроде нас, а всякие политические и общественные деятели исламской республики, включая мулл. «Вражьи голоса» всякий раз подчеркивали, что хоть иранская сторона и обвиняет в каждой новой смерти иракские воздушные атаки, не исключено, что смерть некоторых исламских лидеров — дело рук самого исламского режима. По мнению западных наблюдателей, внутри молодого исламского государства расплодилось много собственной оппозиции, ликвидацию которой всегда можно списать на «священную войну».

Из сообщений «вражьих голосов» выходило, что Иран в настоящее время сражается главным образом с самим собой, а иракские войска у границ и бомбардировщики в небе нужны, как зловещая декорация, прикрывающая сражение с внутренней опухолью, пожирающей молодой исламский организм изнутри.

Нам, конечно, было немного легче от того, что мы не муллы и не шахи, и убивать нас не за что. Мы, как любили пошутить бимарестанты, перефразируя булгаковского кота Бегемота: «А что мы? Сидим тихо, починяем местных…»

Но тревога все равно неуклонно нарастала. Она будто висела в воздухе, и у нее был свой запах. Так же тревожно пахла свинцовая примочка от синяков из моего раннего детства.

21-го декабря у нас вдруг выпал снег: для Тегерана это было редкостью, но иногда все же случалось. Тегеранский снег походил на взбитые сливки — пышный, невесомый и кипенно-белый, подобный изображали на советских новогодних открытках. Таким же пушистым снежком, только ватным, обрамляли старые советские новогодние игрушки. Но в реальности московский снег мне помнился тяжелым, серым и жестким, и лежал он долгими унылыми месяцами, а «сказочный» тегеранский обычно таял в тот же день. Тем радостнее были те несколько часов, пока он, словно нарядный песцовый воротник, вальяжно покрывал чинары, весело искрясь и переливаясь на ярком солнце. Тегеранское небо оставалось невозмутимым, ярко-синим, солнце сияло, как ни в чем не бывало, но воздух становился ощутимо чище и прозрачнее. Я любила эти дни, когда можно было накинуть дубленку прямо на майку и, выбежав во двор прямо в кедах, засунуть руки в сугробы — чистенькие, мягкие и ароматные, будто сделанные из сахарной ваты.

Все бимарестанты обрадовались снегу, как празднику, и в обеденный перерыв высыпали в большой двор, не снимая белых халатов — дышать полной грудью, играть в снежки и лепить снеговиков. Они, правда, были совсем недолговечными, зато белоснежными и податливыми.

В отличие от московских, тегеранские игры в снегу я любила: по лицу не скребет ледяной ветер, от которого из глаз брызжут слезы, мороз не щиплет за нос, не сводит от холода пальцы, если на секунду снимешь варежку. И не стынут мысли голове, над которой висит тяжелое свинцовое небо. Все, что объединяло недолгий тегеранский снег с долгим московским — его веселый скрип под ногами. Тегеранский снег представлялся мне дорогим гостем, соблюдающим персидский та-а-аруф: он приносил с собой всю тут радость, которую способен доставить свежий снежок, но никогда надолго не задерживался, не злоупотребляя нашим гостеприимством. Поэтому тегеранский снег никогда нам не надоедал и мы всегда были ему рады.

Выглянув утром в окно, папа весело сказал:

— Ну, Ирина, вам со Сталиным Тегеран преподнес подарок!

Моя мама родилась в один день со Сталиным — 21 декабря.

Папа подарил маме свидетельство о рождении брата: не прошло и двух месяцев со дня его появления на свет, как его выписало наше консульство. В графе «место рождения» записали «Иран, город Тегеран».

— Вы бы еще дату написали 15 абана 1359-го! — расстроилась мама. — Как ребенок жить-то будет с таким свидетельством о рождении?!

— Но это же правда! — резонно возразил папа. — Он гражданин Советского Союза, родившийся в период служебной командировки, что тут такого? А вот если бы написали «Москва», то в Москве бы возникли вопросы — где именно он родился, какой загс его регистрировал? Никогда не надо врать там, где можно не врать!

На это маме нечего было возразить. Но и промолчать она не могла:

— Ничего, при получении паспорта исправит себе на Москву. Зачем ему такое пятно в биографии?

Папа захохотал:

— То есть, по факту родиться тут не пятно, а отразить это на бумажке — пятно?!

— Не на бумажке, а в документе! — буркнула мама.

— Ладно, если захочет, то в паспорте и впрямь поменяет, его право, — примирительно сказал папа. — Мы предоставим ему все бумажки — прости, документы! — подтверждающие, что он не нарочно тут родился, а по заданию партии и правительства.

— И тебе не совестно глумиться при детях?! — мама кивнула в мою сторону.

— Над кем? — не понял папа.

— Над партией и правительством! — чопорно ответила мама, поджав губы, и демонстративно отвернулась.

— Ну прости, друг прелестный! — обнял ее папа. — Поедем лучше подышим воздухом, пока снежок и солнце, день чудесный, как говорил Пушкин.

— Мороз и солнце! — ворчливо поправила мама. — А здесь и мороза-то не дождешься!

Мороз она и сама не любила, но сдаваться без боя не любила больше.

Папа сообщил, что ради дня рождения любимой жены отпросился у «раиса» (директора госпиталя) и предложил отправиться в Демавенд — фешенебельное северное предместье. Я ужасно обрадовалась: мне нравилось кататься на «жопо» и еще я любила созерцать богатые кварталы Тегерана. Сейчас они, конечно, были в упадке и запустении, но дух былого величия в них еще теплился. Во всяком случае, я его ощущала.

Мы с мамой сложили в корзину угощения, чтобы вышел настоящий пикник, а папа упаковал брата в его походную сумку-переноску и приготовил свой модный фотоаппарат. Когда мы спустились к машине, Грядкин, доктор-попа и доктор-зуб лепили во дворе снежную бабу.

— Хорошо, когда баба саморазмораживающаяся, — приговаривал «объект гэ», вылепляя ей талию. — Постоит, сколько надо, а потом сама рассосется.

— Да ты ее так мацаешь, что она у тебя на ходу тает! — хохотал доктор-попа.

— И в этом есть прекрасная сиюминутность, — философствовал доктор-зуб. — Мгновенная красота моментов, ради которых стоит жить!

— Верно говоришь, дружище! — согласился Грядкин. — Надо жить здесь и сейчас! Вот есть перед тобой шикарная баба с талией — надо радоваться. А как растает, не надо печалиться, вся жизнь впереди!

— Ага, надейся и жди! — заметил мой папа, проходя мимо с братом в сумке.

— Некоторые уже дождались, — поддел его «объект гэ», заглянув в переноску. — Теперь уже не до баб! Снежных, — поправился он, заметив приближающуюся маму.

— Валентин, — строго сказала моя мама, — попрошу вас не втаптывать в грязь семейные ценности!

На секунду Грядкин заметно испугался и растерянно замолчал. Видимо, вспоминая, когда, куда и кого он втоптал. Но сообразив, что это фигура речи, вытянулся перед мамой во весь свой двухметровый рост, взял под воображаемый козырек и бодро отрапортовал:

— Не втаптывал, не подрывал, палки не вставлял, клянусь КПСС!

Мама не удостоила его ответом, гордо продефилировав к «жопо».

Сумку с братом поставили на заднее сиденье, а меня посадили рядом — как и завещал находчивый даритель переноски дядя Володя.

Выехав из бимарестанских ворот на Вилла-авеню, мы не стали выезжать на хиябан-е-Каримхан-Занд, а поехали «кучишками» (маленькими переулками) наверх. Это, согласно моими личным топографическим приметам, говорило о том, что мы едем на северо-восток. Точаль, которую папа называл моей «путеводной горой», потому что я ориентировалась в Тегеране только по ней, оставалась левее. Значит, сейчас мы выйдем на мейдан-е-Энгелаб — площадь Революции.

Так оно и вышло: через пять минут мы заехали на круговое движение мейдан-е-Энгелаб, я узнала ее — и не узнала одновременно! Я не была тут с начала войны. Теперь большинство некогда нарядных витрин было наглухо закрыто ставнями, в клумбе посередине площади возвышалась куча мусора, из которой торчало самодельное знамя исламской республики. Весь торец еще недавно блестящего тонированным стеклом офиса национального банка «Melli Iran» занимало полотнище с портретом Хомейни и аляповатое граффити на вязи.

Родители ничему не удивлялись: в последнее время они чаще выезжали вдвоем, оставляя меня сидеть с нашим пополнением. Наверное, они уже видели, как изменилось лицо Тегерана за последние несколько месяцев.

А мне стало грустно — примерно так же, как если бы я, к примеру, пришла в гости к любимому дяде, которого помню подтянутым и ироничным — и обнаружила бы, что он сильно сдал, постарел, лишился чувства юмора и интереса к жизни.

Бывает, что в людях гаснет огонек: это трудно описать, но легко заметить со стороны. Перестают гореть глаза, будто кто-то выкрутил в них внутреннюю лампочку. В тот день я поняла, что такое случается и с городами. Тегеран казался потухшим, притихшим и утратившим свое, пусть сумбурное, но живое и непосредственное обаяние. Будто неведомый Артурчик в каморке самого главного дяди Коли отключил город общим рубильником.

Демавенд-стрит вывела нас в одноименный городской квартал, названный так в честь потухшего вулкана в горной цепи Эльбурс, самой высокой точки Персии.

Многочисленные ресторанчики, бистро и дансинги, при шахе служившие местом сбора тегеранской золотой молодежи, теперь были закрыты. Работала только палатка с горчим чаем: внутри нее фыркал пузатый самовар и дремал старенький торговец. Мы с папой хотели дать ему заработать пару туманов, но оказалось, что мама захватила с собой термос.

Мы оставили «жопо» на заваленной снегом парковке. Кроме нас да трепещущего на ветру флага Исламской Республики на высоком флагштоке, на ней никого не было, поэтому и снег никто не убирал.

Папа вытащил из машины переноску с братом, мама корзинку с провиантом, а я — сумку, в которую мы сложили шарфы, шапки и теплые куртки. С этой поклажей мы двинулись наверх по занесенной снегом «тропе здоровья», тоже возникшей в результате шахского «прозападничества».

Воздух был свежим и звонким, но чем выше мы поднимались, тем холоднее становилось. На первой же террасе обнаружилась настоящая зима, и выше мы решили не ходить. Вокруг не было ни души, только заколоченные ларьки, где раньше горные путники могли приобрести согревающие напитки.

Мы нашли стол и две скамьи, вмонтированные в бетон небольшой смотровой площадки, и расположились там. На одну скамейку поставили сумку с мирно спящим братом, на другую сели сами, предварительно надев шапки, шарфы и пуховики.

Под нами белел Тегеран: от выпавшего снега он казался беленьким и чистеньким, только каким-то неживым. Наверное, потому что, в отличие от нас, большинство тегеранцев в такую погоду предпочитали отсиживаться дома. Ни пешеходам в вечной летней обуви, ни «пейканчикам» на вечной летней резине внезапный снегопад ничего хорошего не сулил.

Мама разлила по пластиковым стаканчикам горячий чай из термоса и достала из корзинки нехитрый обед — гуманитарную советскую гречку с гуманитарной же тушенкой, которая успела остыть, хоть и была в специальном термосе для вторых блюд, бутерброды с местным плавленым сыром и яблочный пирог. Его мама выпекла сама в честь своего дня рождения.

Мы чокнулись чаем, поздравили маму и пожелали ей «сил, терпения и чтобы мы ее радовали».

Она поблагодарила, ответив, что сил и терпения ей не занимать, а вот во вторую часть пожелания она верит с трудом. Пока от всех нас троих одни хлопоты и расстройства.

— Ты заметила, — засмеялся папа, обращаясь ко мне, — теперь нас стало трое!

Действительно, сам того не ведая, мой младший брат оказался в нашей команде.

— Какой чудесный воздух! — сказал папа, с наслаждением дыша полной грудью и задумчиво разглядывая непривычный Тегеран внизу. Не часто видели мы его в пушистых снежных «мехах».

Наша именинница промолчала.

— Смотрите, какая красота! — продолжил восторги папа. — Потом будете вспоминать!

— Да чего тут вспоминать? — наконец отреагировала мама. — Никакой красоты я не вижу, весь город — однотипные квадратные домишки, только кое-где торчат уродливые клыки шахских небоскребов. Ни истории тебе, ни архитектуры. А старину всю они давно истребили.

— А мне нравится! — заступилась я за Тегеран.

— Вот, слышишь! — обрадовался папа. — А устами ребенка что глаголит?

— Ну это ты ей внушил, — отозвалась мама. — Хотя тебя можно понять. Когда тут шахи дворцы возводили, у вас там еще кочевали по пустыне с чумами и питались верблюжьими колючками.

Она, прожив два года в Ашхабаде, конечно, знала, что это не так — просто ей нравилось щекотать папино национальное самосознание. И тут, наконец, ей удалось его задеть.

— Чумы — у чукчей, чтобы ты знала! — ответил папа строго. — А Туркмен-Сахру сам Карим-хан боялся!

— Какую еще «Сахру»? — удивилась мама. — Портвейн, что ли? Если так, то правильно боялся — помесь политуры с сахаром!

— Зато всего всего 87 копеек без стоимости посуды, а кайф гарантирован! — парировал папа.

Эх, знала бы мама, что всего через десять лет вся пьющая Москва будет мотаться на Казанский вокзал к спекулянтам, торгующим не импортными джинсами, а той самой «политурой с сахаром», разлитой в пивные бутылки — туркменской мадерой «Сахра»! Голод не тетка, а сухой закон — не дядька: водка станет по талонам, вино по случаю и по часам, но «Сахра» из Туркмении нас спасет. Ее станут завозить добрые люди поездом Ашхабад-Москва — вместе с чарджоускими дынями и помидорами. «Сахрой» отмечали сданные экзамены студенты тех лет, ее же ставили на стол на семейных торжествах. Вставляла она крепко, но на моей памяти никто не пострадал. Моя туркменская родня уверяла, что в туркменский алкоголь еще на конвейере добавляют антибиотик левомицитин — кабы чего не вышло. Это популярное в Союзе термоядерное средство исключает алкогольное отравление. И вообще, по туркменскому мнению, от левомицитина хуже никому не будет.

— А что это за Туркменсахра по 87 копеек? — заинтересовалась я.

— Видишь, это ты ребенка портишь! — вернул папа маме ее постоянный прием, который он называл «ниже пояса». — Доченька, Туркмен-Сахра — в переводе с фарси «Туркменская равнина». И это никакая не пустыня: Туркмен-Сахру называют «страной 33-х живительных источников — тридцати рек и трех озер». И туркменская народная песня есть — «Туркмен-Сахра — источник жизни».

— Ее, наверное, акын какой-нибудь поет, — пренебрежительно предположила мама. — Сам сочинил и бренчит на своей, как ее, которая «одна палка — три струна»…

— Зурна называется, — подсказал папа. — А еще музыкальную школу закончила! А акын что видит, то и поет. Так что если он песню сам сочинил, то в ней тем более поется только правда, и ничего, кроме правды.

— И где эта чудесная страна? — уточнила я. Мое воображение уже рисовало сказочную страну, где из-под земли бьют 33 волшебных источника.

— Это в сторону Мешхеда, на северо-востоке Ирана, недалеко от Каспийского моря и границы с Туркменией. С нашей стороны Каспия находится туркменский город Красноводск, а с иранской к Туркмен-Сахре относится провинция Гулистан и частично Северный Хорасан и Хорасан-Резави.

— О, про Хорасан Есенин писал! — вспомнила я. — Еще дядя Аркадий на вашем дне рождении писал:

«В Хороссане есть такие двери,

Где обсыпан розами порог.

Там живет задумчивая пери.

В Хороссане есть такие двери,

Но открыть те двери я не мог».

— Точно! — согласился папа. — Есенин думал, что он там был.

— Ты мне, кстати, обещал рассказать, узнал ли он, что его обманули?

Папа покосился на маму и ответил:

— Я помню, только не сейчас, ладно? А то мама будет ругаться!

— Что это такое ты задумал ей рассказать, на что я буду ругаться?! — подозрительно прищурилась мама. — Сейчас рассказывай!

— Про Есенина, — чистосердечно признался папа. — Но сейчас не буду. Во-первых, сейчас я рассказываю про Туркмен-Сахру, и не надо меня сбивать. А во-вторых, я тебе рассказывал, что Есенину под видом Персии подсунули Баку и там он написал свой «Персидский цикл», еще когда ухаживал за тобой и пытался поразить тебя своим умом и осведомленностью. Но ты уже тогда сказала, что это все вранье. Потому что так сказала твоя мама.

— Раз моя мама так сказала, значит, точно вранье! — признала моя мама. — Хотя, если честно, я уже не помню, о чем была речь.

— Ну, вот и хорошо, — с облегчением вздохнул папа. — Зачем тебе помнить какое-то вранье?

— И ребенку нечего враки рассказывать! — строго напомнила мама.

— Ладно, не буду! — пообещал ей папа, а сам мне подмигнул.

Он знал, что теперь я уж точно улучу момент и выпытаю у него все об обмане моего любимого поэта! А пока продолжил свой рассказ о Туркмен-Сахре:

— В ней живет больше двух миллионов туркмен.

— И на иранской стороне тоже? — удивилась я.

Мне казалось, что туркмены должны жить исключительно у себя в Туркмении, в крайнем случае, в Москве, но никак не за границей, ведь они наши, одна из пятнадцати республик-сестер!

— Конечно, и на иранской тоже, — как ни в чем не бывало заверил меня папа, будто туркмены могли жить везде, где им заблагорассудится. — Туркмен-сахра — исконно туркменская земля, просто Россия и Иран разделили их между собой в 1881-м году по договоренности русского царя и персидского шаха. В Гулистане жили и мои предки — племя баятов (см. сноску-1 внизу). Из Гулистана родом и другие великие туркменские племена. Например, кайы — основатели Османской империи, баяндыры — основатели государства Ак-коюнлу, теке — это такие высокие, стройные красавцы, сейчас большинство из них живет в Ашхабаде и области. А еще древние туркменские племена гоклен, салыр, игдир, эймир и йомут.

— Я, конечно, догадывалась, что ты из какого-то племени… — мама уставилась на папу так, будто видела его впервые в жизни.

— Но подробностями никогда не интересовалась, — парировал папа и снова обратился ко мне. — А в 1753-м году, когда в Персии пришел к власти глава персидского племени зандов из Луристана Карим-хан Занд…

— Ой, так называется наша улица! — услышала я знакомое словосочетание.

— Совершенно верно, — подтвердил папа. — Улица носит название главы лурского племени, а на ней стоит твоя армянская школа и церковь Святого Саркиса, персы космополитичны. Так вот, именно наш Карим-хан, на улице имени которого мы живем, в свое время перенес столицу Персии из Исфахана на самый юг — в Шираз.

— Замерз, что ли? — предположила мама.

— Нет, он нас боялся! — торжествующе сообщил папа.

— Кого — вас? — не поняла мама. — Вашей организации тогда еще и в помине не было!

— Зато великая Туркмен-Сахра была! — обиделся папа. — Там жили гордые, сильные племена, которых Карим-хан побаивался. Вот и решил перенести свой трон на самый юг Персии. И правильно делал, что боялся! Хан Мохаммед Каджар, родившийся в Туркмен-Сахре, действительно скоро захватил власть над всей страной и впервые в истории Персии в 1788-м году сделал Тегеран ее столицей. Тегеран ему нравился даже больше Шираза и Исфахана, к тому же, к великой Туркмен-Сахре поближе! (см. сноску-2 внизу).

— Мне тоже Тегеран больше нравится! — присоединилась я к хану Каджару.

— Теперь понятно, — фыркнула мама, — это туркменский вкус! Что у Каджаров, что у вас!

— Объединение нас с Каджарами, конечно, звучит гордо, — оценил папа. — Хан Каджар велик уже тем, что основал династию, которая правила Персией без малого полтора века — с 1795-го по 1925-й год, вплоть до военного переворота, который устроил Пехлеви-старший — шах Реза. Но, увы, мы из другого племени! Баяты мы, но для Среднего Востока это ничуть не менее аристократично. Ну что, кровь, Клим Чугункин? — подмигнул мне папа, цитируя профессора Преображенского из «Собачьего сердца».

— Что ты городишь при ребенке?! — рассердилась мама. — Твоему руководству интересно будет узнать, из какой ты династии!

Тут проснулся мой брат и громко заплакал.

— Во, и мелкий ханенок изволил пробудиться! — скептически прокомментировала мама. — То-то я с вами все время себя какой-то золушкой ощущаю! Но теперь-то все ясно! Я давно подозревала, что вокруг меня — сплошь потомственные ханы! А ведь мама меня предупреждала! Пока я лишь подозревала, она, как опытный человек, точно знала! Она сразу нутром почувствовала все это немотивированное, безудержное ханство…

Папа взял орущую сумку и ушел с ней в сторонку, на ходу укачивая и специально для мамы громко напевая на акынский манер: «Туркмен-Сахра-а-а-а, Туркмен-Сахра-а-а-а, источник жизни-и-и-и, не кричи, мой маленький смышленый бая-я-я-я-ятик!».

Орущий «братик-баятик» и впрямь сразу умолк, будто на самом деле был смышленым.

А я закрыла глаза, воображая себя сказочной Шамаханской царицей из рода баятов, ради одного взгляда которой сражаются друг с другом самые сильные и гордые племена прекрасной сказочной страны Туркмен-Сахра, в которой бьют целых 33 волшебных источника жизни.


* * *

К концу года наша Танюшка, наконец, к нам окончательно привыкла, начала разговаривать и даже предложила новое для нас развлечение — очевидно, вывезенное ею из советского детского сада. А именно — говорить на специальном «детском» языке, чтобы не понимали взрослые. Для этого к каждому слогу нужно прибавлять слог «па» и при этом стараться произносить слова как можно быстрее. За неимением особых забав мы ее предложение с восторгом одобрили и принялись тренироваться. Для начала на собственных именах.

Выходило очень смешно. Имя Сережа на детском языке звучало как Сепа-репа-жапа, Таня — Тапа-няпа, я — Джапа-мипа-ляпа или Жапа-напа. Максим и Артур произносились так экзотично, будто были персонажами из книги про Маугли — Макпа-симпа и Арпа-Турпа. Но больше всего мы веселились над Вовой и Сашей, которые стали Вопой-Вапой и Сапой-шапой.

Теперь вместо «Мама, дай мне „Гуманы“», я тараторила: «Мапамапа, дайпа мнепа гупамапаныпа!»

Мама ничего не понимала, хваталась за голову, терла себе виски и требовала, чтобы я немедленно прекратила. Но развлечение оказалось очень затягивающим. Моих приятелей тоже забавляло, как раздражаются родители, но при этом ничего плохого мы вроде и не делаем — подумаешь, говорим на языке собственного изобретения.

Когда мы довели всех до белого каления и сами уже были не прочь остановиться, выяснилось, что не так-то это просто — лишнее «па» затягивает!

— Я же говорю, что она сломает себе язык! — жаловалась на меня мама папе. — А произносимые слова влияют на мозг. А теперь у нее в голове в дополнение к уже имеющейся каше еще и «па»! И где она набралась этой гадости?!

Я честно пыталась вернуться к нормальной речи, но вместо человеческого «пошли» мой рот, опережая разум, выговаривал «попа-шлипа».

Это была проблема! Отвыкнуть оказалось сложнее, чем привыкнуть. Но в итоге мы справились и изжили «па». Только Танька почему-то навсегда осталась Тапой-няпой — наверное, как зачинательница жанра. Постепенно мы сократили ее до до Тапони — по крайней мере, именно так она упоминается в моем личном дневнике.

А к Вопе-Вопе и Сапе-Шапе, благодаря детскому языку — вернее, борьбе с ним — намертво приклеились прозвища БародАр и СахАр — оба с ударением на последнем слоге.

А вышло это вот как. Как-то наш садовник из местных по имени Барзулав и по прозвищу Борька застал нашего Вопу-Вопу втихаря обдирающим розовый куст в большом дворе. Борька по-русски не говорил и взрослым ябедничать на Вовку не хотел, но розы, которые он так любовно выращивал, ему тоже было жалко. К тому же, он боялся, что Вовка изранится шипами. Поэтому Борька тихонько подошел к цветочному воришке сзади и сказал на фарси: «Бародар, тамам шут!» («Бародар» — «брат» — перс; «Тамам шут» — «хватит» — перс.)

На фарси это звучало скорее как дружеский совет — мол, хорош, брат, рвать цветы, что уже нарвал, то забирай, но больше так не делай! Но Вовка жутко испугался: он же сознательно шел «на дело», зная, что по головке его за это не погладят. И даже нам ни слова не сказал! При виде садовника он от страха забыл, что мы не в курсе, и сломя голову примчался в маленький двор с криками: «Борька грозит „брадаром“»! При этом он трогательно прижимал к груди украденные розы, на месте преступления он их не бросил.

Слова «бародар» Вовка не знал и «эр» не выговаривал, поэтому мы услышали что-то вроде: «Бойка гозит бадам!»

Мы бросили настольный футбол, в который в этот момент резались, и в изумлении уставились на Вовку, пытаясь понять, на каком языке он изъясняется? Это было даже похлеще нашего лишнего «па». В этот момент следом за Вовкой в маленький двор вбежал Борька, продолжая причитать, что «бародар Вова» испортил розовый куст — тут и стало понятно, за что Вовке «гозит бадам». С того памятного дня Вовка так и остался для нас Бародаром — тем более, мы всячески пытались отучиться от Вопы-Вопы. А злосчастные розы, причина «бадама», Серега позже случайно увидел дома у Тапони. Они были любовно подрезаны и стояли в красивой вазочке. Наш Бародар был хоть и мал, да удал!

А с маленьким Сашкой почти одновременно с розами Бародара приключилась другая история. Молодой иранский паренек Гейдар (имя его мы запомнили по ассоциации с автором «Тимура и его команды» Аркадием Гайдаром), работающий на подхвате у тети Зины на пищеблоке, вдруг, встречая Сашку во дворе, принялся всякий раз ему подмигивать и заговорщицки кричать с ударением на последнем слоге: «О, СахАр, СахАр!»

Мы бы прозвали СахАром самого Гейдара — если бы Сашка так подозрительно не тупил очи при его виде! Невооруженным глазом было видно, что между этими двумя какая-то тайна. Все тайное стало явным уже через пару дней, когда тетя Вера, Сережкина мама, зашла пообедать в столовую. Из подсобки на нее лукаво глянул Гейдар и приветливо сказал: «Салам алейкум, мадар-е-СахАр!» («Здравствуй, мама СахАра» — перс.).

Тетя Вера призвала на помощь повариху тетю Зину, которая на самом деле была персиянкой Зибой, работала в бимарестане давно и уже неплохо понимала по-русски. Так и выяснилось, что наш Сашка по несколько раз в день забегает на пищеблок и клянчит сахар. Тетя Зина ему не дает, зная от регулярно обедающего у нее доктора-зуба, что сладкое Сашке нельзя по «зубной» причине, и дома от него прячут не только конфеты, но и сахарный песок. Но Сашка не был бы нашим Сапой-Шапой, если бы не придумал, как обставить на повороте не только маму с папой и тетю Зину, но даже бдительного старшего брата. Серега добросовестно не ведал о визитах Сашки на пищеблок, а тот, предварительно завербовав в качестве поставщика запретного удовольствия молодого Гейдара, менял на кубики рафинада не что-нибудь, а марки из Серегиной коллекции.

Сашка был разоблачен и заключен под домашний арест. Несколько дней он не выходил гулять, поэтому доподлинно мы не ведали, что именно устроили ему обворованный старший брат и обманутые родители. Но с той «рафинадной» истории для нас он превратился из Сапы-Шапы в СахАра.

А за моим младшеньким среди нашей небольшой компании закрепилось прозвище «братик-баятик» — после того, как я рассказала мальчишкам про великую Туркмен-Сахру.

26-го декабря 1980-го снег растаял, оставив Тегеран чисто умытым и будто улыбающимся. В полдень я спустилась в патио, закрыла глаза и вообразила, что сейчас лето — так палило солнце. Часам к трем видение вечного лета исчезало: солнце стушевывалось за облака, и в глаза бросалась местами пожухлая трава. Все-таки у нас была пусть южная, но зима.

Большой двор нашего бимарестана, как всегда, жил своей жизнью. Посетители, навещающие пациентов стационара, общались с ними на лавочках, радовались встрече, выздоровлению, разворачивали гостинцы и делились новостями из дома. Да и те, кто приходил в поликлинику, обычно задерживались, чтобы спокойно посидеть у фонтана. Наши, понимая, что людям хочется передохнуть в покое и безопасности, не запрещали персам сколько угодно задерживаться на территории госпиталя и гулять по нашим ухоженным аллеям. Некоторые даже, расстелив покрывала, лежали на наших идеальных газонах, наслаждаясь искристыми, переливчатыми струями, бьющими со дна нашего прозрачного, как слеза, и яркого, как чистейшая горная бирюза, водоема (недаром садовники исправно раз в неделю его драили!). Пятачок нашего госпиталя напоминал островок безмятежности: общий упадок, что царил во всем городе, здесь ощущался не так сильно.

После обеда папа поймал меня, гоняющую на скейте по аллеям большого двора, и предложил прогуляться с ним пешком до посольства.

— Такая погода хорошая стоит, — сказал он, — на машине ехать не хочется. Давай пройдемся через площадь Фирдоуси, заодно сделаем покупки по маминому списку. В посольство мне всего на полчасика, так что до «хамуша» («Хамуш» — «Тушите свет» — перс., в данном случае имеется в виду комендантский час) управимся.

Я с радостью согласилась. И даже не стала тратить время на то, чтобы предупредить маму самой, а попросила об этом Серегу.

Пешком от бимарестана до посольства было совсем недалеко и путь лежал через любимые мною улочки — на одной продавались пончики-донатсы, на другой был магазин канцтоваров, где мне всегда было что-нибудь нужно.

К тому же, мне не терпелось дослушать историю про Есенина. И я напомнила об этом папе, как только мы вышли на Каримхан.

— Я и не думал, что ты так полюбишь Есенина! — улыбнулся папа. — А все экскурсия в село Константиновское!

— Три экскурсии, — поправила я. — И медовуху на его родине я впервые попробовала!

— Хочешь сказать, что это ради нее ты потом еще два раза съездила?! — рассмеялся папа.

— Не только, — призналась я. — Еще мне нравилось, как экскурсанты поют в автобусе. Но и Есенина я правда люблю. Его стихи волнуют мне душу.

Папа с интересом на меня уставился:

— Душу волнуют, говоришь? — недоверчиво переспросил он.

Как будто он, как и мама, был уверен, что в десять лет у людей не бывает души!

Но, если честно, я уже почти плюнула на то, что взрослые не воспринимают меня всерьез. Ведь и я их частенько всерьез не воспринимала. С виду такие серьезные, а ведут себя порой хуже неразумных детей! Иногда мне даже казалось, что дети рождаются более мудрыми, чем взрослые. Но потом, сталкиваясь с повседневной реальностью и набивая о нее шишки, с каждым годом растеривают данную им от рождения высшую мудрость. В итоге годам к 25-ти она полностью замещается прикладным навыком выживания. Чем меньше у человека практического опыта, тем дольше сохраняет он природную мудрость. Но в современном обществе такие персонажи не в почете: окружающим кажется, что они «не от мира сего» и у них «не все дома».

А Есенин и впрямь, стоило мне открыть томик его стихов, неизменно затрагивал некие потаенные, глубинные струны моей души. Названия этих «струн» я не знала, да и какая разница, как они называются — главное, что его строки меня приятно волновали.

Я специально привезла в Тегеран зелененький томик лирики Есенина, где были «Персидские мотивы», зная, что Есенин написал их в Персии. Мне очень нравилось осознавать, что мой любимый поэт был в тех же местах, что и я. А теперь это осознание у меня пытались безжалостно украсть.

И еще, конечно, было обидно, что какая-то «одна треть дядьки из Марьиной Рощи» взяла да и обвела такого искреннего и доверчивого человека, как Сергей Есенин, вокруг пальца! Неужели бедняжка так и умер, не узнав об этом?!

А, может, мама с бабушкой правы и все это вообще выдумки?! А Есенин на самом деле побывал и в Тегеране, и в Ширазе, и в Хорасане? И Шаганэ свою он правда целовал, ведь он так проникновенно это описывает! Я спросила об этом папу.

— Насчет событий тех дней биографы Есенина и литературоведы до сих пор спорят, — ответил папа. — Некоторые из них, как и твои мама с бабушкой, настаивают на том, что никто «певца рязанских раздолий» не обманывал, и он побывал именно там, где мечтал — в Тегеране, Исфахане и Ширазе. Есенин тогда увлекся поэзией Омара Хайяма и возмечтал увидеть его родину. Но цикл «Персидские мотивы» написан Есениным именно в той поездке, когда он гостил на мухтаровской даче в Мардакяне — с 31 марта по 25 мая 1925-го года. За ним присматривал его друг Чагин, который все докладывал твоей «одной трети дядьки из Марьиной Рощи».

— Что это за друг такой, который обманывает, да еще стучит?! — возмутилась я.

— Думаю, Чагин хотел как лучше, — предположил папа. — У Есенина в тот период была глубокая депрессия, он хотел уехать подальше от «кабацкой» Москвы, где постоянно кутил, как ни пытался с этим покончить. Вокруг него постоянно вились всякие искусители, отвлекавшие его от творчества, и он сам это понимал. В Москве «крестьянский поэт» попал в модную среду столичных декадентов и имажинистов, сам же устал от их богемной неприкаянности, но не мог выбраться из замкнутого круга.

— Что такое богемная неприкаянность? — уточнила я. — И декаденты с имажинистами?

— Это такие направления в искусстве, связанные с игрой воображения и духом упадничества. Некоторым творческим людям не нравилась окружавшая их действительность и они пытались придумать свою, вымышленную, вместо того, чтобы действовать в реальности. Они обладали обостренной интуицией, тонко чувствовали дух всего, что происходит вокруг, но не умели изменить это на практике и поэтому отражали свое смятение лишь в стихах и картинах. Так было и с Есениным, он переживал, метался, но перед практической частью жизни пасовал. Ему трудно было что-то самостоятельно организовать, решить, устроить, взять себя в руки и изменить собственную жизнь.

— О, прямо как я! — обрадовалась я. — Мама говорит, что я тоже не могу взять себя в руки и думать только об учебе!

Папа рассмеялся. Немного помолчал, видимо, раздумывая, достойна ли я сравнения с великим русским поэтом, а потом сказал:

— Мама права в том, что у каждого человека должна быть цель. Если она есть, то ей все подчиняется, через нее все преломляется, и мелкие бытовые и душевные невзгоды уже не так страшны. Есенин где-то потерялся, хотя в начале своего творчества бы очень цельной натурой. Советская власть надеялась вернуть его на путь народного поэта, простого, искреннего, любящего свою Родину, каким он был в начале своего творческого пути, за что его и полюбили люди. Но в начале 20-х годов он только писал и мечтал, а заодно еще и тяжело пил. А когда понял, что и пишется ему уже не так легко, как раньше, стал увлеченно мечтать уехать в Персию.

Папа рассказал, что Есенину казалась, что «дремотная Персия, шафранный край» избавит его от гложащей его изнутри тоски. Он грезил о доселе невиданном им месте, отличном от уже набивших оскомину русских кабаков и раздолий, которое встряхнет его и подарит новое вдохновение — и Чагин с Кировым ему в этом помогли.

А обман, по словам папы, вышел из-за того, что советская власть боялась отпускать поэта в таком нестабильном состоянии в Персию, которая в тот период была не менее непредсказуема, чем он сам — в течение всего 1925-го года в стране как раз разворачивался военный переворот, устроенный иранским генералом Резой Пехлеви (см. сноску-3 внизу).

— Кстати, Реза-шах, отец нашего беглого шаха Пехлеви, — добавил папа, — тоже родился недалеко от Туркмен-Сахры, чуть западнее — в Мазандаране. Реза Пехлеви захватил Тегеран, заручившись поддержкой русских казачьих бригад, и отстранил от власти правящую династию Каджаров. В стране в тот год царила смута и постоянные стычки, спровоцированные англичанами, мечтавшими установить над Персией протекторат. А Россия уже потеряла в Тегеране при схожих обстоятельствах одного своего великого поэта — Грибоедова. Есениным рисковать не хотели, вот и пошли на хитрость, зная, что отказывать поэту-забияке нельзя — обидится и натворит глупостей.

— Ну, тогда «одну треть дядьки Кирова» можно понять! — согласилась я.

Грибоедова мне тоже было жалко. Это какой же надо иметь талант, чтобы так ловко высмеять все человеческие пороки в одной пьесе, как он сделал в «Горе от ума»! Легко, смешно — и прямо в точку!

— Чагин потом признался Есенину в том, что в роли и Тегерана, и Исфахана, и Шираза для поэта выступил многогранный Баку, — продолжил папа.

— Есенин расстроился? — встревожилась я.

— Среди его биографов есть мнение, что он и сам обо всем догадался, — ответил папа. — Но виду не подал, поняв, что с «одной третью дядьки» и чекистами шутки плохи. Да и в Мардакяне ему было неплохо: его там окружали заботой, вниманием и всяческими восточными изысками, чтобы создать полную иллюзию Персии, где «розы как светильники горят». Едва ли в настоящей Персии того времени кто-нибудь стал бы столько возиться с заезжим поэтом! Есенина влекли таинственные и стройные восточные красавицы, мимолетом приоткрывающие чадру, мудрые чайханщики и прочие восточные мотивы — и все это ему организовали, лишь бы он вышел из депрессии и продолжил писать. Так или иначе, но каприз поэта податься в Персию в совсем не подходящее для этого время был исполнен, и Есенин не был разочарован.

— Но почему же тогда решили, что он все же догадался об обмане?!

— На ханской даче в Мардакяне Есенин был всем доволен, но перед отъездом вдруг написал:

«Персия! Тебя ли покидаю?

Навсегда ль с тобою расстаюсь?

Из любви к родимому мне краю

Мне пора обратно ехать в Русь»

Так что не исключено, что тонкая есенинская душа все же чуяла подвох. Но Баку он полюбил и потом еще приезжал туда со своей третьей женой Софьей Толстой, внучкой Льва Толстого, он женился на ней осенью того же года, весну которого провел в Мардакяне — 18 октября 1825-го года. Больше всего в Баку завораживал его Ичеришехер со своей Девичьей башней.

— А что такое Ичеришехер?

— Это старый город в центре Баку, его постройка была завершена к 12-му веку: там, как и в иранских городах, сохранилось множество мечетей, караван-сараи, хаммамы, усыпальницы и медресе. В Ичеришехере есть Дворец ширваншахов 15-го века. Но старше всех построек — Девичья башня, возведенная около 5-го века нашей эры. По легенде, из нее выбросилась в волны Бакинского моря, как в старину называли азербайджанскую часть Каспия, красавица, которую заточили в башне, чтобы выдать замуж за нелюбимого.

— Но как его можно было выдать за Тегеран?! — усомнилась я. — В Тегеране же нет моря, зато есть Эльбурс и моя «путевая» гора Точаль, их невозможно не заметить!

— Верно, — согласился папа. — Едва ли Есенин совсем не знал географии. Думаю, ему открыли правду перед тем, как повезли из Мардакяна в Баку. А вот поселок Мардакян вполне мог сойти за Бендер-Пехлеви, хотя он намного красивее. И Ичеришехер не сложно было бы выдать хоть за Тегеран, хоть за Исфахан с Ширазом, если бы не море. Недаром в «Бриллиантовой руке» в роли Стамбула снялся именно Баку, как один из красивейших приморских городов Азии. Еще арабские летописи и Каталонская карта от 1375-го года утверждают, что Баку «славился на всем протяжении Великого шелкового пути, как город, обладающий собственным морем и мощной морской крепостью». Имеется в виду крепость Сабаил, построенная в 13-м веке. Арабские летописи упоминают Баку, как «место, где в изобилии имеется не только черная, но еще зеленая, как изумруд, и белая, как жасмин нефть». Так что, как бы то ни было на самом деле, но с Баку у Есенина случилась взаимная любовь. Незадолго до своей смерти русский «ситцевый» поэт объяснился в любви азербайджанской столице почти как женщине:

«Прощай, Баку! Тебя я не увижу,

Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг,

И сердце под рукой теперь больней и ближе.

И чувствую сильней простое слово — друг»

А в Баку каждый год памяти поэта устраивают литературный фестиваль «Есенинская осень».

Неторопливо гуляя, мы с папой обсудили, что Есенин всегда выбирал в спутницы красивых богемных женщин — актрису-эсерку Зинаиду Райх, ставшую потом женой знаменитого режиссера Мейерхольда, американскую танцовщицу Айседору Дункан, погибшую в Ницце через два года после Есенина от того, что ее длинный алый шарф запутался в колесе автомобиля.

— А вот внучка великого писателя Софья Толстая была, скорее, аристократкой, чем богемой, — сказал папа. — О ней говорили, что она была довольно высокомерна и настаивала на безукоризненном соблюдении этикета в любом месте и в любое время.

— Прямо как наша мама! — проявила я узнавание.

— Точно! — рассмеялся папа. — Однако женщины Есенина — и знаменитые, и знатные — все ему прощали, несмотря на то, что он их бросал, дебоширил, пил, гулял и дрался. Одна из его любовниц даже застрелилась на его могиле, оставив посмертную записку, что самое лучшее в ее жизни покоится на этом месте.

— А почему они все ему прощали? — задалась я вопросом.

— Думаю, это любовь, — ответил папа задумчиво. — А еще сила таланта.

Какое-то время мы шли молча.

Не знаю, о чем думал папа, но я размышляла о том, что и великие поэты, оказывается, нормальные земные люди. В их жизни присутствует все, что и у нас, простых смертных — несчастная любовь, как у меня с Грядкиным, безудержные банкеты, как у нас в бимарестане, разлуки, как у меня с Натиком, и даже драки — как у нас с бимарестанскими мальчишками. А ведь было время, когда мне казалось, что поэты и писатели, которых мы проходим в школе — это такие важные скучные дядьки, которые понаписали свои труды исключительно для того, чтобы мучить ими бедных школьников. И теперь сидят в своей хрестоматии, поджидая, когда их зададут выучить наизусть.

— Мне иногда кажется, что я какая-то помесь Есенина с шамаханской царицей из Туркмен-Сахры! — неожиданно заключила я, имея в виду, что события давно минувших дней, произошедшие в дальних краях, интересуют меня так живо, будто были вчера и непосредственно меня касались.

После этого заявления папа хохотал до самой майдан-е-Фирдоуси. А когда мы на нее вышли, сказал, что так оно и есть.

Площадь Фирдоуси, на которой я знала каждую чинару, за последнее время тоже неуловимо изменилась. Вроде «пейканчики» все так же весело бибикали на круговом движении и разносчики газет выводили свои гортанно-печальные трели: «Этела-ааааааа-ат-е-Энгелаб-э-Азади-йе-Джомхури-йе-Эслами-йе-Иран!» («Информация, революция, свобода, исламская республика Иран» — перс.). Но чего-то не хватало, что-то из облика прежней Фирдоуси исчезло, будто стерлось. То ли потому что над витринами свисали мрачные черные рулоны поднятой днем светомаскировки, то ли просто в воздухе висела тревога. Перед универмагом «Фирдоуси», словно табор, расположились на циновках мелкие торговцы. Разложив свои разнокалиберные товары прямо у себя под ногами, они клевали носами, лишь время от времени вскидывая голову и сонно зазывая случайных прохожих. Для элегантной Фирдоуси шахских времен такое было немыслимо. Только фруктово-овощные развалы, пекарни и сигаретно-газировочные киоски, как ни в чем не бывало, продолжали бойкую торговлю и ничем не отличались от себя прежних.

— Помнишь, какой нарядной была Фирдоуси, когда мы только приехали? — спросил папа, будто услышав мои мысли. — У тебя нос все время прилипал к стеклу в этом месте!

— Еще бы! — откликнулась я. — Какие здесь продавались кассеты!

Когда мы проезжали круговую развязку на площади Фирдоуси, мама все время требовала, чтобы я подняла стекло: движение тут замедлялось и уличные разносчики так и норовили влезть в окно машины аж по пояс и подвергнуть нашу маму риску «диких, неизлечимых инфекций». Но именно в этом месте мне и самой хотелось вылезти в окно по пояс: на Фирдоуси в числе прочих был большой музыкальный магазин, откуда всегда доносились самые модные мелодии. Музыку в этом магазине заводили при шахе и в первое время после него, но сейчас там стояла тишина, а на витрину опустились глухие ставни.

— Видишь, даже мы с тобой помним площадь Фирдоуси совсем другой, — сказал папа. — А представь, сколько всего помнят они? — папа обвел рукой деревья, высаженные по периметру площади. — Персы верят, что старые деревья, особенно чинары, обладают памятью. Вековые чинары запоминают не только события и людей, но даже способны «записывать» их эмоции.

— А как об этом узнали? — проявила я скептицизм. — Чинары же не могут говорить!

— Персы говорят, что если обнять древнюю чинару и постоять в тишине, человеку может открыться то, чего он сам раньше не знал, — ответил папа. — Но для этого, конечно, надо быть чувствительным и искренне хотеть принять информацию.

— Ой, как интересно! — восхитилась я, подбежала к ближайшей чинаре, крепко ее обняла и приложила ухо к ее теплому шершавому стволу.

Она стояла в круглой клумбе за низким металлическим заборчиком, на краю арыка. Еще некоторое время назад клумбы вокруг каждой чинары на Фирдоуси были ухоженными, круглый год зеленеющими ровными газончиками, а арыки весело бурлили прозрачной горной водой, омывая площадь со всех сторон. Теперь под чинарами и в пересохшем русле арыка валялся мусор.

— Ну, что она тебе там говорит? — полюбопытствовал папа.

— Жалуется, что под ней сто лет не убирались! — фыркнула я возмущенно, потому что как раз угодила ногой в чье-то недоеденное мороженое.

— Ну что делать, — засмеялся папа. — Она помнит и худшие времена. А ты знаешь, что именно отсюда, где мы сейчас с тобой стоим — с мейдана имени великого персидского поэта — начала свое роковое шествие разъяренная толпа, в итоге растерзавшая великого русского поэта? В истории Грибоедова и Персии вообще много роковых совпадений, предзнаменований и злой иронии судьбы.

— Неужели прямо отсюда?! — изумилась я, но тут же призвала на помощь навыки ориентирования по своей «путеводной» горе Точаль. — Впрочем, откуда же еще?! Самый ближний путь к посольству — через Фирдоуси.

— Откуда ближний? — поддел меня папа.

У меня-то в Тегеране было всего три ориентира — бимарестан-е-шоурави, сефарат-е-шоурави и Точаль. Но я не растерялась:

— Уверена, что откуда бы они ни шли, они шли по Каримхану!

— Чинара рассказала?! — подмигнул мне папа.

— Нет, просто все разъяренные толпы в Тегеране обычно ходят по Каримхану.

— А ведь верное же наблюдение! — согласился папа и захохотал.

— Интересно, а Грибоедову чинара рассказала, что против него замышляется?! — задумалась я. — Ведь наверняка он ходил прогуляться по Фирдоуси, все посольские тут гуляют.

— Возможно, и рассказала, — согласился папа задумчиво. — Недаром же всю недолгую вторую «командировку» его мучили нехорошие предчувствия. Миссия у него была незавидная — потребовать от Фатх-Али-шаха ускорить выплату контрибуций по Туркманчайскому договору. Денег в казне недоставало — что у персидского шаха, что у русского императора, из-за этого между странами нарастало напряжение. Но, несмотря на это, Грибоедова встретили в Тегеране настолько тепло, что это даже показалось ему странным (см. сноску-4 внизу). Придворные Фатх-Али-шаха были заняты лишь ублажением дорогого гостя: шахские визири старались превзойти друг друга в блестящих празднествах, угощениях и дарах русскому Посланнику и его свите. Куда бы ни ступала нога Грибоедова в Тегеране, везде устраивались пиры, иллюминации и фейерверки.

— А ему понравилось в Тегеране? — заинтересовалась я.

— Боюсь, как следует осмотреть Тегеран Александр Сергеевич так и не успел, — грустно констатировал папа. — Его смущало, что он плохо ориентируется на тегеранских улицах, ведь в предыдущую «командировку» Грибоедов «сидел» в Табризе и знал его куда лучше, чем Тегеран. Но, думаю, на Фирдоуси он наверняка выходил прогуляться, хотя в то время она звалась иначе — хиябан-е-Ала-од-Доуле. И площадь, по которой мы сейчас с тобой идем, и вся нынешняя улица Фирдоуси от востока до севера носила имя Ала-од-Доуле в течение всего правления Каджаров — с 1785-го по 1925-й год.

— А в предисловии к «Горю от ума» сказано, что Грибоедов относился к Персии с пониманием и любовью! — проявила я осведомленность, благо никогда не пропускала предисловия.

— Думаю, что Персию в целом он и впрямь любил, раз уж прожил здесь 4 года и даже выучил язык, — предположил папа. — Хотя, как ты знаешь, обе «командировки» сюда для него были ссылкой. Оба раза император таким способом убирал «неблагонадежного» дворянина Грибоедова подальше от столиц. Александр Сергеевич был знатной фамилии, не в темницу же его бросать, вот царь и отсылал таких, как он, на дипломатическую службу в горячие точки. Оба раза Грибоедов ехал по назначению нехотя и надолго застревал в Тифлисе, через который лежал его путь. Всякий раз причины были уважительные — то ранение, то женитьба, но, как бы то ни было, в Персию Александр Сергеевич явно не торопился.

— Тифлис — это Тбилиси? — уточнила я.

— Да, — подтвердил папа, — в то время в Персию ехали караваном через Кавказ, с остановкой в Тифлисе, где стояли русские императорские полки. Направляясь в русскую миссию в Персии в первый раз — в наказание за «зачинщичество» дуэли из-за балерины Истоминой — Грибоедов, как

...