автордың кітабын онлайн тегін оқу Смертный бессмертный
Мэри Шелли
Смертный бессмертный
Сестры из Альбано
Альбано плещет меж соседних скал;
Вот Тибр сверкает лентой предо мною,
И омывает моря синий вал
Брег Лациума дальний… Песнь про Трою
Там загорелась яркою звездою.
Направо вилла: Туллий находил
В ней тишину, наскучив суетою.
А там, где кряж полнеба обхватил,
Измученный поэт в прелестной мызе жил [1].
В последнюю свою поездку перед тем, как покинуть Рим, я захотела взглянуть на это прекрасное озеро. Весна уже переходила в лето: деревья облеклись свежей зеленой листвой, и пел виноградарь, что, пробираясь между ними, подрезал лозы; цикады еще не завели свою песнь – а значит, не пришло время удушающей жары; но вечерами в холмах мерцали светляки, и крик азиолы[2] убеждал нас в том, в чем в этой стране нет нужды сомневаться – что завтра погода будет не хуже, чем вчера. Выехали мы ранним утром, чтобы избежать зноя, позавтракали в Альбано и с десяти часов утра делили время между мозаиками, Виллой Цицерона и другими достопримечательностями здешнего края. В середине дня мы устроились на отдых в шатре, раскинутом для нас на вершине холма. Отсюда открывался вид на окруженное холмами озеро и городок с церковью на дальнем его берегу. По склонам гор рассыпались деревушки и отдельные домики; а позади всего этого фоном раскинулось глубокое синее море, воспетое южными поэтами; Тибр, неутомимый и бессмертный, катил в него свои быстрые воды и растворялся в его глубине. Пал Колизей, рухнул Пантеон, и сами холмы Рима сгладило время – но Тибр все живет, все течет и вечно питает собою Средиземное море.
Компания у нас, искателей диковинок, собралась немаленькая, но более всех заинтересовала меня графиня Атанасия Д., прекрасная, как создание Рафаэля, и добросердечная, как идеал поэта. С ней были двое ее детей, в коих благовоспитанность сочеталась с веселостью, хорошие манеры – с любопытными взглядами. Я села с нею рядом, и мы вместе следили за нескончаемым бегом теней по холмам. Солнце, опускаясь к горизонту, пролило в долину озера поток света и жидким золотом окрасило глубокую расщелину между гор. Пылали и сверкали купола и башни городка, деревья купались в сиянии; два-три легких облачка, столь пронизанные светом, что, казалось, сами состояли теперь из солнечных лучей, золотистыми островками плыли в блистающих эмпиреях. Воды, отражающие сияние небес и тронутые лучами берега, сверкали у наших ног, словно второе небо и вторая земля. Средиземное море, взирающее на солнце – так туманятся глаза невесты, когда она ловит взор жениха, – впитывая его свет, забыло о себе и смешалось с солнцем так, что стало с ним единым целым. Долго смотрели мы – и души наши, как море, и холмы, и озеро, впивали в себя эту дивную красу: но наконец чаша переполнилась, и мы со вздохом отвели взоры.
У подножия холма простиралась полоска земли, образующая ближний план пейзажа: здесь высились на фоне неба два дерева, залитые золотистым светом, что, казалось, каплями росы повис на их листьях и ветвях; с другой стороны закрывала вид скала, увитая плющом и украшенная цветущим миртом; меж огромных камней пробирался ручей, а на берегу его, на обломках скалы, сидели двое или трое крестьян, привлекших наше внимание. Один был охотник – на это указывало его ружье, прислоненное к уступу неподалеку; однако грубая соломенная шляпа и живописный, но бедный костюм свидетельствовали о том, что он принадлежит к земледельческому сословию. Другая – contadina[3] в обычном для этой местности костюме с корзинкой на локте – возвращалась из деревни в свой уединенный домик. Они рассматривали товары коробейника, что, сняв шляпу, стоял перед ними, – в основном картинки с местными видами, изображения Мадонны и печатные издания. Наши крестьяне разглядывали все это с неподдельным интересом.
– Об этой паре легко сочинить историю, – заметила я. – Путь воображению укажет ружье: допустим, перед нами разбойник, гроза здешних мест, и его возлюбленная сontadina – и лишь ей, самому беззащитному созданию на свете, он не страшен…
– Вы так легко говорите о подобной связи, – отвечала прелестная графиня, – словно она по самой природе своей не должна приводить к ужасным трагедиям. Любовь и преступление – такое сочетание сулит только горе: беззаконная жизнь неизбежно приносит и самому преступнику, и всем, кто с ним связан, невыразимые несчастья. Я говорю об этом с таким чувством, ибо ваше замечание напомнило мне об одной злополучной девушке, ныне сестре милосердия в римском монастыре Санта-Кьяра, чья пагубная страсть именно к такому человеку, как вы упомянули, навлекла величайшие беды на всю ее семью.
Я стала упрашивать мою прелестную приятельницу, чтобы та поведала мне историю этой монахини. Долго она противилась моим уговорам, не желая омрачать удовольствие от поездки этой скорбной историей. Но я не отставала, и она согласилась. Нежная итальянская речь ее и сейчас звучит у меня в ушах, прекрасное лицо стоит перед глазами. Пока она рассказывала, село солнце, и по оставленному им сияющему следу выплыл в небеса серп месяца. Озеро сделалось из пурпурного серебристым, и деревья, еще недавно сияющие, теперь превратились в неясные темные тени: лишь верхушки их слабо серебрила луна. Меж камней замелькали светлячки, над головами у нас проносились летучие мыши, а графиня Атанасия рассказывала свою историю.
У монахини, о которой я поведу речь, была старшая сестра. Я помню обеих: детьми они носили яйца и фрукты на виллу моего отца. Мария и Анина были неразлучны. В широкополых соломенных шляпах, защищающих от палящего солнца, день-деньской трудились они на podere[4] своего отца; а вечерами, когда Мария, четырьмя годами старше, шла к источнику за водой, Анина всегда бежала рядом. Их хижина – отсюда ее не видно за холмом – находится на дальнем берегу озера, а источник, о котором я говорю, примерно в четверти мили выше по склону. Мария была тихой, серьезной, задумчивой; Анина – очаровательным веселым созданием с ангельским личиком. Когда старшей сестре исполнилось пятнадцать, слегла их мать: за ней ухаживали в монастыре Санта-Кьяра в Риме. День и ночь Мария не отходила от постели больной. Монахини видели в девушке ангела, она почитала их святыми; мать ее умерла, и монахини убедили Марию к ним присоединиться; отец ее не мог не одобрить такого святого намерения, и Мария сделалась одной из сестер милосердия, монахинь, ходящих за больными в Санта-Кьяре. Раз или два в году она бывала дома, давала мудрые и добрые советы Анине – и порой плакала, прощаясь с нею; но благочестие и неустанная забота о больных примиряли ее со своей судьбой. Анина еще более горевала о том, что лишилась общества сестры. Другие девушки в деревне не были ей интересны: она была хорошей дочерью, неустанно трудилась в отцовском доме, и лучшей наградой для нее становилось, когда отец расхваливал ее в письмах Марии, и та, приезжая, осыпала сестру нежными похвалами и ласками.
Вплоть до пятнадцати лет Анина не выказывала ни малейшего охлаждения к сестре. Впрочем, неверно здесь говорить об охлаждении: любила Анина сестру, быть может, еще сильнее прежнего, но теперь ее святое призвание и мудрые наставления лишали ее покоя, и Анина трепетала при мысли, что монахиня, преданная Небесам и благим деяниям, способна прочесть в ее глазах – и осудить – охватившую ее земную страсть. Быть может, отчасти ее тревога была связана со слухами, ходившими в окрестностях о ее возлюбленном, и несомненно, – с тем неодобрением, даже неприязнью к нему, что часто выражал ее отец. Несчастная Анина! Не знаю, умеют ли крестьяне у вас на севере любить так, как наши: но ее любовь была сплетена с корнями ее существа, стала ею самой – она могла умереть, но не могла перестать любить. Отец ее за что-то невзлюбил Доменико, и потому они встречались втайне. Юноша всегда ждал ее у источника, помогал наполнить кувшин водой и поставить на голову. Он ходил на те же церковные службы, что и она; а когда отцу ее случалось отправиться в Альбано, Веллетри или в Рим, Доменико, словно каким-то чутьем угадывая, что он отлучился, в тот же миг присоединялся к ней в podere и работал там вместе с ней и за нее, пока старик не показывался вдалеке на склоне холма. Доменико уверял, что батрачит на одного contadino[5] в Неми. Порой Анина спрашивала себя, как позволяет ему работа столько времени проводить с ней; но объяснения его были вполне правдоподобны, а встречи слишком радостны, чтобы невинная девушка что-то заподозрила и начала доискиваться до истины.
Бедный Доменико! Слухи, ходившие о нем в округе, были, увы, слишком обоснованны. Оправдывало его разве только то, что грабежом промышлял и его отец, и Доменико вырос среди разбойников. По натуре он не был пропащим – он мечтал о мирной жизни и чистой совести. Впрочем, едва ли можно сказать, что совесть его была нечиста; никакими ужасными преступлениями он себя не запятнал. И все же он был преступником, бандитом; и теперь, когда полюбил Анину, названия эти ядовитыми стрекалами жалили его совесть. Хотел бы он бежать от своих товарищей как можно дальше – но разве мог он бросить Анину? На беду как раз в это время французское правительство, в те годы владевшее Римом, учредило здесь полицию, а та начала бороться с бандитами. Ходили слухи, что против разбойников, обитающих на холмах близ Альбано, Веллетри и Неми, вот-вот будут приняты самые серьезные меры, и это заставило разбойничьи шайки сплотить свои ряды. Доменико, если бы и мог – не бросил бы товарищей в минуту опасности.
Однажды – было это в конце октября – Анина вместе с отцом вышла на festa[6] – праздничные гуляния, когда по всей Италии поселяне собираются и ходят толпой по деревне. Вокруг только было и разговоров, что о ladri[7] и о французах: рассказывали немало ужасов об истреблении banditti[8] в Неаполитанском королевстве, подробно описывали меры, при помощи которых французам удалось преуспеть в этом предприятии. Армейские отряды прочесывали местность, разоряли одно бандитское логово за другим, выкуривали оттуда разбойников, гнали их, как в этих краях гонят диких зверей на охоте, и, постепенно сужая круг, запирали в одном месте. Затем вокруг этого места выставляли кордоны и тщательнейшим образом его охраняли; местным жителям под страхом немедленной смерти запрещалось ходить туда и особенно носить провизию. Поскольку эта угроза неуклонно выполнялась, скоро осажденные бандиты начинали страдать от недостатка пищи, и голод принуждал их сдаться. Со дня на день французов ждали и здесь – их уже видели в Веллетри и в Неми; в то же время говорили уверенно, что несколько разбойников укрылись в Рокка-Джоване, брошенной деревушке на вершине одного из соседних холмов – и, должно быть, там и будут скрываться от облавы.
На следующий день, когда Анина работала в podere, по дороге, что отделяла их садик от озера, проскакал конный французский отряд. Любопытство заставило французов обратить внимание на девушку; красота ее не могла ускользнуть от их взглядов. Шутки и комплименты скоро заставили ее бежать: ведь любящая женщина посвящает себя любимому безраздельно, и восхищение из чужих уст кажется ей осквернением святыни. Анина пожаловалась на бесстыдство французов отцу; тот отвечал: слава богу, что они приехали, теперь-то разберутся с разбойничьими бандами, шныряющими по округе.
Тем же вечером, подходя к источнику, Анина боязливо озиралась по сторонам и надеялась, что встретит Доменико на привычном месте: вспоминая о французах, она не чувствовала себя в безопасности. В этот раз она пришла за водой позднее обыкновенного, а вечер был пасмурный и темный: ветер завывал в ветвях и клонил даже величественные кипарисы, высокие волны гуляли по озеру, и над вершинами холмов клубились, довершая мрачный пейзаж, темные, бесформенные грозовые тучи. Анина торопливо шла вверх по горной тропе. Наконец ей открылся источник, бьющий из грубо отесанных камней – и над ним Доменико: он стоял, прислонившись к скале, гордо скрестив руки на груди, шляпа надвинута на глаза, с плеч спадает tabaro[9]. Увидев Анину, он бросился к ней: слова его были отрывисты и несвязны, но никогда прежде он не взирал на нее с такой пламенной любовью, никогда не умолял ее остаться подольше с такой страстной нежностью.
– Как я рада, что ты здесь! – воскликнула она. – Я боялась встретить кого-нибудь из этих французских солдат; они пугают меня больше, чем banditti.
Доменико бросил на нее пристальный взгляд, а затем, отвернувшись, проговорил:
– Прости, я не смогу остаться в здешних краях, чтобы защищать тебя. Мне нужно на неделю или две уехать в Рим. Anina mia[10], ты ведь останешься мне верна? Будешь любить меня, даже если мы никогда больше не увидимся?
Разговор при этих обстоятельствах продлился дольше обычного. Доменико провожал ее вниз по тропе, пока впереди не показалась деревня; на этом месте влюбленные остановились. Вдруг из миртовых зарослей на берегу озера послышался тихий свист; Доменико вздрогнул и замер; свист повторился; Доменико засвистал в ответ. Испуганная, Анина хотела спросить, что это значит – но в этот миг он впервые прижал ее к сердцу, поцеловал в нежные губы и, прошептав: «Carissima, addio!»[11] – спрыгнул на берег, бросился бежать и исчез во тьме. В изумлении Анина вглядывалась во мрак – и скоро, когда в прогале меж тучами мелькнул лунный луч, увидела, как от берега отчаливает лодка. Девушка долго стояла в глубокой задумчивости, недоумевая и с острым наслаждением вспоминая быстрые объятия и страстное прощание своего возлюбленного. Она так долго не возвращалась домой, что отец вышел ей на- встречу.
После этого каждый вечер при звуках «Ave Maria»[12] Анина поднималась к источнику – но Доменико больше не приходил. Неизъяснимые страхи теснили ее сердце; каждый день казался вечностью.
Прошло около двух недель, и семья получила письмо от Марии. Она писала, что болела малярийной лихорадкой, теперь поправляется, но для выздоровления ей необходим свежий воздух, так что она получила отпуск и собирается провести месяц дома, в Альбано, поэтому просит отца приехать и забрать ее на следующий день. Для Анины это была радостная весть: она решилась все раскрыть сестре и не сомневалась, что за время долгого визита сестра сумеет успокоить ее и утешить. Наутро старый Андреа уехал – и весь день нежная дева провела в мечтах о скорой радости. К вечеру отец привез Марию, исхудалую и бледную, со следами перенесенной тяжелой болезни; однако та заверила сестру, что теперь чувствует себя вполне здоровой.
Семья села за скромный ужин. Несколько соседей пришли повидать Марию; но все разговоры их были лишь о французских солдатах и о грабителях – банде по меньшей мере из двадцати человек, нынче, как рассказывали, окруженных в Рокка-Джоване и сидящих там в осаде.
– Французов стоит поблагодарить за доброе дело, – заметил Андреа, – наконец-то страна избавится от этих негодяев!
– Верно, дружище, – отвечал другой. – И все же страшно подумать, что они там терпят: еда-то у них, должно быть, давно на исходе, так что теперь они голодают. У них ни единой унции макарон не осталось, и тот бедняга, которого схватили и казнили вчера, был сущий скелет: все косточки можно пересчитать!
– А какая беда, – прибавил третий, – случилась с тем стариком из Неми, у которого, говорят, сын сидит теперь с ними в Рокка-Джоване! Его застали на окруженной территории с baccalia[13], спрятанным под pastrano[14], – и пристрелили на месте.
– Второй такой отчаянной банды, – снова заговорил первый, – не видали ни в «княжествах», ни в regno[15]. Разбойники поклялись не сдаваться – и порешили выслеживать прохожих, захватывать их в заложники, а после торговаться с правительством и их головами выкупить себе свободу. Но французы безжалостны: они скорее допустят, чтобы ярость бандитов обрушилась на кого-нибудь из этих ни в чем не повинных бедолаг, чем пощадят хоть одного!
– Двоих бандиты уже схватили, – подтвердил другой. – Старая Бетта Тосси с ума сходит от страха: сын ее уже десять дней не появлялся дома, и она думает, что он попал в плен к разбойникам.
– А я так думаю, – заговорил один старик, – что сын ее и вправду у разбойников, вот только ушел к ним по доброй воле. Не зря этот бездельник повсюду таскался за Доменико Бальди из Неми!
– Худшей компании во всей стране не найти! – проворчал Андреа. – Этот Доменико – с дурного дерева дурная ветка! Он сейчас тоже в деревне с остальными?
– Точно так, я видел его там собственными глазами, – заговорил еще один крестьянин. – Я поднимался на холм – нес часовым яйца и кур, и вдруг вижу, закачались ветви падуба. Бедняга, должно быть, ослабел, не смог удержаться в своем укрытии и упал с дерева наземь. Все мушкеты нацелились на него – но он вскочил и бросился бежать, петляя, словно заяц, между скал. Но один раз обернулся, и тут я ясно увидел, что это Доменико: исхудал он знатно, бедняга, это уж точно, и все же я разглядел и узнал его так же ясно, как сейчас… Santa Virgine![16] Что такое с Ниной?
Анина лишилась чувств. Гости разошлись, а она осталась на попечении сестры. Придя в себя, бедняжка сразу все вспомнила и сообразила – и не вымолвила ни слова, кроме того, что хочет отдохнуть. Мария радовалась, что проведет долгий отпуск дома, и хотела бы вволю наговориться с сестрой, но теперь решила не тревожить больную: благословив ее и пожелав доброй ночи, она скоро уснула.
Доменико жестоко страждет от голода! Доменико суждено умереть голодной смертью – или погибнуть, пытаясь бежать! Это ужасное видение полностью овладело бедной Аниной. В иное время не меньшую боль причинило бы ей открытие, что ее возлюбленный – разбойник: но теперь эта мысль прошла почти незамеченной, оттесненная куда более страшными вестями. Мария спала крепким сном. Анина встала, бесшумно оделась и прокралась вниз. Здесь взяла корзинку, с которой ходила на рынок, наполнила ее всякой едой, какую нашла в доме, отперла дверь и выскользнула наружу, твердо решив добраться до Рокка-Джоване и спасти любимого от страшной гибели.
Ночь была темна – и к лучшему. Анина знала в холмах каждую тропинку, каждый поворот, каждый кустик и клочок земли по дороге от своего дома к заброшенной деревне на вершине холма. Рокко-Джоване находилась в двух часах пути от ее хижины; снизу смутно виднелись очертания далеких крыш. Ночь была темна и тиха: libeccio[17] согнал облака ниже горных вершин и заволок туманом горизонт; не колыхался ни один листок; шаги Анины гулко отдавались в ночной тиши, но ее решимость превозмогала страх.
Вот она вошла в падубовую рощу, о которой рассказывал сосед, – и уже радовалась успеху, как вдруг услышала окрик часового. Бежать было некуда. Страх оледенил ей кровь; корзинка выпала из рук, содержимое ее рассыпалось по земле; раздался выстрел, за ним другой и третий; так Анина попала в плен.
Наутро, проснувшись, Мария увидела, что сестры нет рядом. «Должно быть, я слишком крепко спала, – сказала она себе, – и Нина решила меня не будить». Но вот она спустилась вниз, поздоровалась с отцом – Анины не было ни здесь, ни в podere. Оба забеспокоились. Прошло два часа – Анина не появлялась, и Андреа отправился на поиски. Придя в деревню, он увидел, что contadini толпятся на улице, и приглушенный возглас: «Ecco il padre!»[18] подсказал ему – случилась беда. Сперва он решил, что дочка утонула; но истина – ее схватили французы, когда она с корзинкой провизии пыталась пробраться через кордон, – оказалась еще ужаснее. В безумном отчаянии бросился Андреа домой, чтобы рассказать о случившемся Марии, а затем бежать на холм – спасать свое дитя от казни. С ужасом выслушала Мария его историю; однако, трудясь в больнице, нельзя не научиться самообладанию и присутствию духа.
– Не ходите, отец, – сказала она. – Пойду я. Мое святое звание внушит этим людям трепет, мои слезы их тронут. Верьте мне: клянусь вам, я спасу сестру.
Пораженный ее мужеством и энергией, Андреа согласился.
Монахини Санта-Кьяры вне стен монастыря обыкновенно носят простые черные платья. Мария, однако, привезла с собой монашеское одеяние – и теперь облачилась в него, надеясь внушить уважение солдатам. Взяв благословение у отца, помолившись Деве Марии и всем святым, она отправилась в путь.
Мария стала подниматься на холм, и вскоре ее остановили часовые. Она объявила, что хочет поговорить с их командиром, и, проведенная к нему, назвалась сестрой той злосчастной девушки, которую они схватили ночью. До того офицер держался беззаботно и любезно, но, услышав об Анине, вдруг так грозно нахмурился, что Мария в ужасе всплеснула руками:
– Бедное дитя! Вы же не причинили ей вреда? Она цела?
– Пока цела, – поколебавшись, ответил он, – но на пощаду ей надеяться не стоит.
– Пресвятая Дева, сжалься над ней! Что же с ней будет?
– На этот счет у меня строгие распоряжения. Через два часа она умрет.
– Нет! Нет! – отчаянно вскричала Мария. – Такого быть не может! Не изверг же вы, чтобы убить сущее дитя!
– Мадам, – отвечал офицер, – она достаточно взрослая, чтобы понимать, что приказам следует повиноваться. Я тоже повинуюсь приказам своего начальства – и они яснее некуда: будь ей хоть девять лет, она умрет.
Эти ужасные слова преисполнили Марию новой решимости: она молила о милосердии, падала на колени, клялась, что не уйдет без сестры, взывала к Небесам и ко всем святым. Офицер, хоть и огрубевший на службе, был не злодеем и человеком благовоспитанным; мягко и сочувственно, как мог, уверял он, что все это ни к чему не приведет, что за такое преступление ему пришлось бы казнить даже собственную дочь. Он согласился лишь на одну уступку – позволил ей увидеться с сестрой.
Отчаяние придало монахине сил: вверх она почти бежала, обгоняя своего провожатого. На другой стороне холма ей предстала хижина – какой-то овечий загон, у дверей которого вышагивали часовые. В окнах не было стекол, ставни заперты; войдя в эту темную конуру после ясного солнечного дня, Мария едва различила скорчившуюся у стены фигурку сестры. Анина сидела, обхватив себя руками и склонив голову на грудь, ее черные волосы до пояса рассыпались по плечам. Услышав стук засова и шаги, Анина вздернула голову, дико оглянулась на дверь – увидела сестру и с душераздирающим криком бросилась ей в объятия.
Девушек оставили наедине. Анина, захлебываясь словами и слезами, молила сестру ее спасти; она дрожала при мысли о неминуемой страшной участи. С самой смерти матери Мария ощущала себя защитницей и опорой сестры и никогда не чувствовала такой необходимости исполнить это призвание, как сейчас, когда трепещущая, горько плачущая девушка, обхватив ее руками, сдавленным голосом умоляла о спасении. «О, если бы я могла пострадать вместо тебя!» – подумала Мария и уже готова была произнести это вслух, как вдруг ее поразила новая мысль – мысль, ставшая руководством к действию.
Сперва она успокоила Анину обещаниями помочь, затем огляделась кругом. В хижине они были совсем одни. Она подошла к окну и сквозь щель в ставнях увидела, что часовые разговаривают, стоя в некотором отдалении от дома.
– Да, дорогая сестра! – вскричала она. – Я спасу тебя – я смогу! Скорее, поменяемся одеждой! Нельзя терять времени! Переоденемся – и я… и ты сбежишь в моем облачении.
– А ты останешься здесь и погибнешь?
– Они не посмеют убить невинную – убить монахиню! Не бойся за меня – мне ничего не грозит.
Анина без споров повиновалась сестре; однако пальцы ее дрожали и путались в завязках платья. Мария была бледна, но спокойна и вполне владела собой. Длинные волосы сестры она собрала в узел и прикрыла покрывалом, сама расшнуровала на ней лиф, помогла надеть монашеское одеяние и с величайшим тщанием расправила все его складки; затем – куда более торопливо – надела на себя платье сестры, снова, после долгих лет вернувшись к привычному ей костюму сontadina. Анина стояла, дрожа и плача, едва слыша наставления сестры, которая учила ее как можно скорее вернуться домой, а затем, под водительством отца, искать защиты в святой обители. Охранник открыл дверь. Анина в ужасе прильнула к сестре – а та вполголоса уговаривала ее взять себя в руки.
Охранник объявил, что свидание окончено. Медлить более нельзя: пришел священник, чтобы исповедовать узницу.
Мысль о предсмертной исповеди для Анины была ужасна, а Марии подала надежду.
– Святой отец не даст меня в обиду, – прошептала она. – Не бойся! Беги к отцу!
Анина подчинилась, почти ничего не сознавая; рыдая, закрыв лицо платком, она прошла мимо солдат; они заперли дверь; узница бросилась к окну – и увидела, как ее сестра неверными шагами спускается с холма и исчезает за поворотом. Монахиня упала на колени; по лицу ее струился холодный пот. Ее снедал страх: Мария знала, что французские военные не питают особого почтения к монашеству – у себя во Франции они разоряли монастыри и оскверняли церкви. Смилуются ли они над ней? Пощадят ли невиновную? Увы! Ведь и Анина невиновна! Единственное преступление сестры в том, что нарушила приказ; но и Мария виновна в том же самом.
– Что ж, не стану поддаваться страху, – сказала себе Мария. – Быть может, я более сестры готова к смерти. Иисусе, прости мне мои грехи, ибо едва ли я доживу до конца этого дня!
Тем временем Анина, дрожа, медленно спускалась с холма. Она страшилась, что ее обман раскроют, страшилась за сестру – и более всего сейчас страшилась гнева и упреков отца. Это последнее опасение разрослось в ней до невыносимого ужаса, и она решила не возвращаться домой, а вместо этого, обойдя холмы кругом, самой пробраться в Альбано, где надеялась найти защиту у своего пастыря и духовника. Избегая открытых дорог и тропинок, пробираясь лесом наугад, неожиданно для себя она вышла к Рокко-Джоване. Всмотрелась в полуразрушенные дома и колокольню без колоколов, напрягая глаза в надежде увидеть его, виновника всех ее несчастий. Вдруг до слуха ее донесся негромкий, но отчетливый свист, раздавшийся где-то неподалеку. Анина вздрогнула и обернулась – ей вспомнился тот вечер, когда они с Доменико виделись в последний раз; тогда его позвали прочь от нее таким же свистом. Звук повторился, затем еще и еще, с разных сторон. Анина замерла в страхе, сцепив руки, грудь ее взволнованно вздымалась. Вдруг из-за ближайшего куста высунулась всклокоченная черноволосая голова, уставилась на нее дико блестящими глазами. Анина пронзительно закричала – но, прежде чем успела повторить свой крик, сзади выпрыгнули на нее из кустов трое мужчин, схватили за руки, замотали тряпкой лицо и поволокли вверх по склону.
По дороге похитители переговаривались между собой, и из их слов Анина поняла, в какой оказалась опасности. Очень жаль, говорили они, что французским отрядом не командует святой отец и его красные чулки[19]; тогда, схватив монашку, они могли бы диктовать ему условия! С грубыми шутками и прибаутками они втащили свою жертву в разоренную деревню. Мощеная улица под ногами подсказала Анине, что они уже в Рокко-Джоване, а изменившийся запах – что ее ввели в дом. Здесь ей развязали глаза. Что за жалкое, убогое зрелище предстало ее взору! Закопченные, выщербленные стены, пол, покрытый грязью и отбросами; из всей меблировки – грубо сколоченный стол и сломанная скамья; листья кукурузы, грудой набросанные в углу, по-видимому, служили постелью, ибо на них, опустив голову на скрещенные руки, лежал человек. Анина оглядывалась на своих похитителей – и в каждом лице читала лишь свирепую решимость, еще более страшную от того, что лица эти были измождены голодом и лишениями.
– Ох, здесь меня никто не спасет! – вырвалось у нее.
Ее возглас разбудил человека, спящего на полу, он вскочил – это был Доменико! Но как он изменился! Глаза и щеки ввалились, волосы потускнели, лицо, полное ярости и отчаяния, немногим отличалось от мрачных физиономий его товарищей. Возможно ли, чтобы это был ее возлюбленный?
Узнав Анину в непривычном платье, он потребовал объяснений. Услыхав, что использовать добычу им не удастся, разбойники сперва пришли в ярость; но, когда Анина рассказала, какой опасности подверглась, пытаясь принести им еды, они поклялись самыми страшными клятвами, что не причинят ей никакого вреда и, ежели она захочет остаться с ними, будут обращаться с ней честно и достойно, как с равной. Невинная девушка содрогнулась.
– Отпустите меня, – вскричала она, – дайте мне бежать и навеки укрыться в монастыре!
С мукой в глазах Доменико взглянул на нее.
– Бедное дитя! – отвечал он. – Пусть будет так: беги, спасайся; Бог не допустит тебе нового зла; и без того слишком многое погибло. – И, решительно повернувшись к своим товарищам, продолжал: – Вы слышали ее историю. Ее приговорили к расстрелу за то, что она несла нам еду; сестра заняла ее место. Мы знаем французов: одна жертва для них ничем не хуже другой, и Мария в их руках погибнет. Что ж, попробуем ее спасти! Наше время истекло: либо мы умрем, как мужчины, либо сдохнем с голоду, как собаки. У нас есть еще патроны; у нас еще остались силы. К оружию! Нападем на этих трусов, освободим узницу, бежим – или умрем!
Именно такой толчок требовался разбойникам, чтобы от отчаяния перейти к новой надежде. С видом свирепой решимости они начали готовиться к атаке. Тем временем Доменико вывел Анину из дома, дошел с ней до спуска с холма и спросил, куда же она теперь пойдет. В Альбано, отвечала она. На это он заметил:
– Едва ли там безопасно. Прошу тебя, послушай моего совета: возьми эти пиастры, найми первую повозку, какую найдешь, и поспеши в Рим, в монастырь Санта-Кьяры – ради всего святого, не задерживайся в наших краях!
– Я все исполню, Доменико, – отвечала она, – но денег твоих взять не могу; слишком дорого они тебе достались; не бойся, я спокойно доберусь до Рима и без этого злосчастного серебра.
Товарищи Доменико уже громко звали его – на уговоры времени не было; он швырнул презренные монеты к ее ногам.
– Нина, прощай навсегда! – воскликнул он. – Пусть следующая твоя любовь станет счастливее!
– Никогда! – отвечала она. – Бог спас меня в этом наряде, и снять его теперь будет святотатством. Никогда я не выйду из стен Санта-Кьяры!
Доменико немного проводил ее вниз по холму, пока на вершине не показались, громко зовя, его товарищи.
– Помоги тебе Бог! – воскликнул он. – Спеши в монастырь – еще до заката к тебе присоединится Мария. Прощай! – Торопливо поцеловал ей руку и бросился вверх по склону, к нетерпеливо ожидавшим его друзьям.
Долго ждал возвращения дочерей бедный Андреа. Безлистые деревья и чистый прозрачный воздух позволяли разглядеть каждую мелочь, однако их очертания так и не показались на склоне холма. Судя по направлению теней, время уже перевалило за полдень, когда, снедаемый нетерпением, коего не мог более сдерживать, Андреа начал взбираться по склону к тому месту, где схватили Анину. Тропа, по которой он поднимался, отчасти совпала с тем путем, что выбрала его дочь, спеша в Рим. Они встретились; сперва отец разглядел лишь монашеское платье – и то, что дочь одна; от страха и стыда Анина закрыла лицо руками; но когда, приняв ее за Марию, он начал в гневе и тоске спрашивать, где же ее младшая сестренка – та уронила руки, не в силах поднять глаза, из коих струились слезы.
– Несчастная! – вскричал Андреа. – Где твоя сестра?
Анина указала на тюремную хижину, едва различимую на крутом склоне холма.
– В безопасности, – ответила она. – Мария спасла меня; но ее они не осмелятся убить.
– Благослови ее Господь за это благое дело! – пламенно воскликнул старик. – Беги же, скорее – а я пойду к ней!
На том они и разошлись. Старик обогнул холм и потерял из виду хижину, где держали под стражей его дитя: он был в летах, а подъем крут и нелегок. Убогая постройка, с которой он не сводил глаз, скрылась за каменным выступом – а несколько мгновений спустя с той стороны грянул выстрел. Посох выпал из рук старика, ноги задрожали и подкосились; минуты мертвого молчания протекли, прежде чем он овладел собой и смог двигаться дальше; он шел с глазами, полными слез, и на следующем повороте снова увидел хижину. На открытой площадке перед ней стояла группа солдат, выстроившись в шеренгу, словно ожидая нападения. Еще несколько секунд – и откуда-то сверху загремели выстрелы, солдаты начали стрелять в ответ, и все заволоклось дымом. Андреа все взбирался вверх по холму, страстно желая узнать, что же стало с его дочерью – а наверху шла ожесточенная перестрелка. Время от времени, в паузах между выстрелами и эхом, гулко разносящимся в горах, доносилось до него погребальное пение; и вот на очередном повороте Андреа столкнулся со священником и группой contadini, несущих большой крест и тело на носилках. В безумном порыве старик ринулся вперед; крестьяне с благоговением и скорбью опустили свой груз – лицо мертвой было открыто, – и несчастный пал на тело своей убитой дочери.
Здесь графиня Атанасия остановилась, взволнованная своей же историей. Воцарилось долгое молчание, и наконец кто-то из слушателей заметил:
– Так Мария пала жертвой собственной доброты.
– Французы, – продолжала графиня, – не проявили уважения к ее святому призванию: одна крестьянская девушка была для них ничем не лучше другой. Им требовалось вселить страх в души окрестных крестьян, и для этого подходила любая жертва. Однако вскоре после того, как пуля пронзила ее сердце и безвинный дух вознесся на Небеса, в объятия святых, Доменико и его товарищи сбежали вниз по холму, чтобы отомстить за нее и за себя. Битва была свирепой и кровопролитной: французы потеряли двадцать солдат, а из banditti не ушел ни один – и Доменико, первым шедший в атаку, первым и пал.
– А что сталось с Аниной и ее отцом? – спросила я.
– Если пожелаете, – отвечала графиня, – можем заехать к ним на обратном пути. Анина теперь монахиня в Санта-Кьяре. Неустанные дела милосердия и благочестия помогли ей стяжать смирение и спокойствие духа. Каждый день она возносит молитвы за душу Доменико – и надеется, при посредничестве Святой Девы, соединиться с ним в мире ином.
Андреа уже очень стар; он пережил память о своих страданиях, но черпает утешение в любви и заботе дочери, оставшейся в живых. Но когда я смотрю на его дом там, на дальнем берегу озера, и вспоминаю смеющееся личико Анины среди виноградных лоз, то вздрагиваю, думая о страсти, что покрыла ее щеки бледностью, мысли обратила к смерти, а из всех желаний оставила единственное – найти покой в могиле.
Воры (ит.).
Праздник (ит.).
Крестьянин (ит.).
Владение, земельный участок (ит.).
Плащ (ит.).
Разбойники (ит.).
Крестьянка (ит.).
Сова (ит.). Выразительному голосу азиолы посвящено стихотворение П. Б. Шелли «Азиола».
Джордж Байрон. Чайльд-Гарольд. Песнь четвертая. Перевод С. Ильина. – Здесь и далее, если не оговорено иначе, примеч. пер.
Святая Дева! (ит.)
Королевство (ит.). Имеется в виду политическое и административное деление Италии в период Наполеоновских войн.
Вот ее отец! (ит.)
Юго-западный ветер (ит.).
Имеются в виду папа и кардиналы.
Моя Анина (ит.).
Имеется в виду колокольный звон, призывающий к вечерне.
Прощай, любимая! (ит.)
Мужская верхняя одежда (ит.).
Соленая или вяленая треска (ит.).
Фердинандо Эболи
Наполеоновские войны давно позади, их потрясения и чудеса быстро изглаживаются из нашей памяти; какими-то обломками древней истории кажутся нашим детям имена былых покорителей Европы. То время было романтичнее нынешнего: судьбы, отмеченные революцией или военным вторжением, были полны приключений – и кто путешествует по местам, где происходили эти события, тот и сейчас может услышать странные и чудесные истории, в коих действительность столь похожа на выдумку, что, при всем увлечении рассказом, мы не в силах вполне поверить рассказчику. Именно такую историю услыхал я в Неаполе. Верно, ее герои пострадали не от превратностей войны – и все же кажется невероятным, что подобные события могли произойти при ярком свете мирного дня.
Когда Мюрат, в то время именуемый Иоахимом, королем неаполитанским, начал собирать свои итальянские полки, несколько молодых дворян, до того не многим отличавшихся от сельских виноградарей, воодушевленные любовью к оружию, встали под его знамена, мечтая о чести и воинской славе. Был среди них и молодой граф Эболи. Отец этого знатного юноши последовал за Фердинандом на Сицилию; однако земли свои, в основном лежащие близ Салерно, он, разумеется, желал сохранить – и, слыша, что французское правительство готово вести его страну к славе и процветанию, не раз сожалел о том, что ушел в изгнание вместе с законным, но бездарным королем. На смертном одре он завещал сыну вернуться в Неаполь, обратиться там к маркизу Спи́не, своему старому и надежному другу, ныне занимавшему важный пост в правительстве Мюрата, и через его посредство примириться с новым королем. Все это без труда совершилось. Юному графу позволили вступить во владение отцовским наследством, а вскоре – еще одна улыбка судьбы – он обручился с единственной дочерью маркиза Спины. Свадьбу отложили до окончания грядущей военной кампании.
Армия уже выступала в поход, и графу Эболи удалось получить лишь краткий отпуск – провести на вилле будущего тестя несколько часов, а затем надолго расстаться с ним и со своей нареченной. Вилла располагалась на одном из отрогов Апеннин, к северу от Салерно; оттуда открывался вид на калабрийскую равнину, Пестум и далее – на голубые просторы Средиземного моря. Обрывистый склон, шумный горный поток и падубовая роща добавляли прелести этим живописным местам. Граф Эболи верхом на своем скакуне бодро поднимался по горной дороге; энергия юности и большие надежды не давали ему медлить. На вилле он задержался недолго. Краткие наставления и благословение от маркиза, нежное, увлажненное слезами прощание с прекрасной Адалиндой – вот те воспоминания, что предстояло ему увезти с собой, что должны были придать ему мужества в опасности и надежды в разлуке. Солнце едва скрылось за скалами отдаленного острова Истрии, когда, поцеловав руку своей даме, граф наконец произнес: «Addio!»[20] – и медленно, задумчиво отправился в обратный путь.
В тот вечер Адалинда рано ушла к себе в покои и отпустила горничных; а затем, снедаемая тревогой и надеждой, распахнула стеклянную дверь, ведущую на балкон, что нависал над горным ручьем. Неумолчное журчание этого потока часто служило ей колыбельной, хотя воды его скрывали от взора могучие падубы, чьи верхушки вздымались над парапетом и затеняли балкон.
Склонив голову на руку, думала Адалинда об опасностях, грозящих ее возлюбленному, о своем грядущем одиночестве, представляла себе его письма, а затем возвращение. Но вдруг какой-то шорох коснулся ее слуха. Быть может, в ветвях падубов шумит ветер? Нет: ни одно, даже самое слабое дуновение не колыхало ее вуаль, не тревожило пышные локоны, что падали на плечи под тяжестью собственной красы. Шорох повторился. Что бы это значило? Кровь отхлынула от ее щек, руки задрожали. Вдруг закачалась верхушка ближайшего дерева; ветви раздвинулись, и в слабом звездном свете возникла между ними мужская фигура. Незнакомец готовился перепрыгнуть на балкон. О ужас! Но тут же Адалинда услышала нежный голос возлюбленного: «Не бойся!» – а в следующий миг и сам он стоял рядом, успокаивал ее страхи и молил прийти в себя, ибо изумление, ужас и радость, пережитые почти одновременно, едва не лишили чувств это нежное создание. Обвив рукою ее стан, жених Адалинды изливал тысячи ласковых слов, тысячи страстных заверений и любовных клятв; она плакала от волнения, прижавшись к его плечу, а он целовал ей руки и взирал на нее с пылким обожанием.
Немного успокоившись, они сели рядом. Стыдливый румянец играл на ее щеках – его взор светился радостью и торжеством, ибо ни разу еще Адалинда не оставалась с ним наедине, ни разу прежде не слышала ничем не стесненных признаний. Поистине настал час Любви. Звезды мерцали на кровле ее вечного храма; шум ручья, тепло летней ночи, таинственный мрак вокруг – все гласило, что ничто не потревожит влюбленных, и манило их обещаниями блаженства. Они говорили о том, что сердца их и в разлуке не утратят таинственную связь, о радости грядущей встречи и о том, что будущее сулит им ничем не омраченное счастье.
Наконец наступил миг разлуки.
– Один лишь локон этих шелковистых волос! – взмолился юноша, перебирая пальцами пышные кудри девы. – Я буду хранить его у сердца – пусть он защитит меня от сабель и ядер врага! – И он извлек из ножен острый кинжал. – Пусть смертоносное оружие послужит делу любви! – с такими словами юноша срезал локон, и в ту же секунду на прекрасную руку его дамы закапала кровь.
В ответ на встревоженные расспросы юноша показал глубокую царапину: он нечаянно порезал себе левую руку. Вначале он хотел удалиться со своей наградой, но, повинуясь нежным уговорам Адалинды, позволил перевязать себе рану; полусмеясь, полудосадуя, она обвязала ему руку лентой со своего платья.
– Теперь прощай! – воскликнул он. – До рассвета мне нужно проскакать двадцать миль, а, судя по тому, как клонится к горизонту Большая Медведица, полночь уже миновала.
Спуск был труден – но юноша легко добрался до земли, и скоро сладостные звуки песни, летящие из долины так, как возносится к небесам дым от приношения на алтаре, возвестили нетерпеливому слуху Адалинды, что возлюбленный ее в безопасности.
Когда собираешь сведения от очевидцев, труднее всего бывает установить даты. Так вышло и в этот раз: я так и не смог определить, когда именно произошли все эти события. Очевидно, они относятся ко времени царствования Мюрата в Неаполитанском королевстве. Известно, что граф Эболи вступил в его войско младшим офицером, вышел в поход вместе с прочей армией и отличился в боях – но неизвестно, в какой стране и в каком сражении проявил себя столь достойно, что был на месте произведен в капитаны.
Вскоре после этого, когда граф Эболи со своей ротой стоял на севере Италии, однажды поздним вечером Иоахим прислал за ним нарочного и доверил секретную миссию. Молодому офицеру предстояло пробраться по сельской местности, захваченной врагом, в город, где стояли французы, и передать депешу. Поручение было срочное: отправиться в путь следовало той же ночью и вернуться на следующий день. Сам король вручил ему депешу, назвал пароль – и юный граф скромно, но твердо заверил, что погибнет, выполняя задание, или вернется с победой.
Стояла ночь, и на западе клонился к горизонту месяц, когда граф Фердинандо Эболи, оседлав любимого коня, быстрым галопом проскакал по городским улицам, а затем, следуя данным ему указаниям, помчался напрямик через поля и виноградники, подальше от проезжих дорог. Стояла чудная тихая ночь; сон и покой объял землю; забылись дремотой кровавые псы войны, и, казалось, в этот молчаливый час в мире бодрствует только любовь. Наш молодой герой, воодушевленный надеждой на славу, мчался вперед: мысленному взору его представали упоительные картины воинских почестей и любви. Вдруг отдаленный звук вырвал его из сладостных фантазий; он придержал коня и прислушался. Чужие голоса! Распознав немецкую речь, граф свернул с тропы и поехал по бездорожью. Но голоса врагов и топот копыт приближались. Не колеблясь, Эболи спешился, привязал к дереву коня и стал пробираться к краю поля, надеясь уйти незамеченным. Около часа он медленно продвигался вперед и наконец достиг крутого берега реки, что, словно граница двух государств, отделяла землю, захваченную врагом, от территории, где гонцу более не угрожала опасность. Верхом на лошади граф легко переправился бы на другой берег – теперь же приходилось перебираться вплавь. Он взял в руку депешу, скинул плащ и хотел уже прыгнуть в воду, как вдруг из непроницаемой тени argine[21] кто-то вынырнул ему навстречу. Невидимые руки схватили его, бросили наземь, скрутили, заткнули рот, завязали глаза – втолкнули в лодку, и суденышко со страшной быстротой понеслось вниз по течению.
Трудно было счесть это простым совпадением – судя по всему, подстерегали именно его; однако поначалу Эболи решил, что попал в плен к австрийцам. Но пока он тщетно пытался понять, куда они плывут, суденышко ткнулось в берег, его выволокли из лодки, куда-то потащили, и скоро изменение воздуха подсказало Эболи, что он в доме. Здесь его быстро и аккуратно, в полном молчании раздели, сорвали с пальцев два кольца, набросили сверху какие-то тряпки; удаляющихся шагов он не слышал – но скоро услыхал вдалеке плеск весел и понял, что остался один.
Он лежал, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, единственное облегчение видя в том, что вместо прежнего кляпа похититель – или похитители – заткнули ему рот скрученным носовым платком. Долгие часы провел он в мучениях, извиваясь всем телом, сперва в тщетных попытках освободиться, затем просто от ярости, – разрываясь между гневом, нетерпением и отчаянием. Депешу у него отняли, а срок, когда его собственное появление еще могло хоть немного поправить дело, быстро истекал. Наступил рассвет: солнечные лучи не достигали завязанных глаз, однако Эболи ощущал их тепло. Когда перевалило за полдень, его начал мучить голод; поначалу юноша, поглощенный бо́льшим из своих несчастий, не обращал внимания на меньшее, но, по мере того как день клонился к вечеру, это чувство брало в нем верх над остальными. Близилась ночь; уже не раз и не два Эболи содрогался при мысли о том, как останется здесь, всеми забытый, и, быть может, умрет от голода, как вдруг до слуха его долетел веселый женский голос и детский смех. Он понял, что кто-то входит в дом; ощутил, как рот его освобождают от кляпа; услышал голос, спрашивающий на его родном языке, кто он и как здесь оказался. «Banditti!»[22] – только и сумел ответить граф. Неизвестные спасители быстро перерезали его путы и сняли повязку с глаз. Поначалу он ничего не мог различить; но чаша речной воды, поднесенная к губам, помогла Эболи прийти в себя, и он увидел, что находится в ветхой пастушьей сторожке, а рядом с ним – никого, кроме крестьянской девушки и мальчика, которые и стали его освободителями. Они растерли ему лодыжки и запястья, паренек предложил хлеба и яиц; подкрепившись и часок отдохнув, Фердинандо достаточно восстановил самообладание, чтобы обдумать свое приключение и решить, что делать дальше.
Он осмотрел платье, оставленное ему взамен украденного. Сущие лохмотья – дряннее и не придумаешь! Однако нельзя было терять время: единственное, что ему теперь оставалось – как можно скорее вернуться в штаб-квартиру неаполитанской армии и доложить о своей неудаче королю.
Долго описывать обратный путь Фердинанда, еще дольше рассказывать о том, как кипело его сердце негодованием и отчаянием. Всю ночь без отдыха он шел пешком, и в три часа утра достиг города, где стоял тогда Иоахим. У ворот его остановила стража: он произнес пароль, сообщенный Мюратом – и немедля попал под арест. Тщетно Эболи называл свое имя и звание, тщетно твердил, что ему как можно скорее нужно увидеться с королем! Солдаты отвели его в караульную, а дежуривший там офицер, презрительно выслушав его объяснения, объявил в ответ, что граф Фердинандо Эболи вернулся три часа назад и приказал допросить задержанного как шпиона. Эболи громко настаивал, что его имя присвоил какой-то самозванец; пока он рассказывал свою историю, в караульную вошел еще один офицер, знавший его в лицо; подошли и другие, также с ним знакомые; а поскольку самозванца никто, кроме дежурного офицера, не видал, Фердинанда начали слушать со вниманием и верить ему.
Молодой француз из высших чинов, в чьи обязанности входило делать королю утренний доклад, сообщил о происшествии самому Мюрату. История выходила столь странная, что король послал за молодым графом. Всего несколькими часами ранее он видел его двойника, выслушал отчет о безупречно исполненной миссии – и тогда у него не возникло никаких сомнений; однако внешность юного графа так его поразила, что он приказал послать за тем, кто предстал перед ним под именем графа Эболи несколько часов назад. Стоя перед королем, Фердинанд уголком глаза поймал свое отражение в большом роскошном зеркале. Всклокоченные волосы, налитые кровью глаза, изможденное лицо, грубые продранные лохмотья – все это лишило его облик привычного благородства; и еще менее походил он на блестящего графа Эболи, когда, к величайшему его изумлению и смятению, перед ним предстал двойник.
Все внешние признаки изобличали в нем высокое происхождение; и на того, чье имя присвоил, он походил так, что невозможно было их различить. Те же каштановые волосы и густые брови, тот же мягкий и живой взгляд карих глаз; и даже голос – словно эхо другого голоса. Достоинство и самообладание, с коим держался притворщик, заставили зрителей склониться на его сторону. Когда ему объявили о странном появлении второго графа Эболи, он рассмеялся с чистосердечным добродушием и, повернувшись к Фердинанду, отвечал:
– Польщен, что вы решили изобразить именно меня! Однако прошу извинить: с самим собою я с детства сроднился и как-то не готов обменять себя на вас!
Фердинанд хотел ответить – но фальшивый граф уже повернулся к королю и заговорил с достоинством:
– Быть может, Ваше Величество разрешит наш спор? Ссориться и браниться с такого рода людьми не в моих правилах.
Раздраженный таким явным презрением, Фердинанд немедля бросил обманщику вызов. Тот отвечал: ежели король и товарищи-офицеры не сочтут, что он унижает себя и позорит армию, сражаясь с безвестным бродягой, то охотно преподаст ему урок, пусть даже и с опасностью для собственной жизни. Но король, задав еще несколько вопросов и придя к выводу, что самозванец здесь – злополучный граф, в самых суровых и резких выражениях распек его за эту бесстыдную выходку, объявил, что только по монаршему милосердию его не расстреляют как шпиона, и приказал выпроводить за городские ворота, добавив, что, если негодяй осмелится еще где-нибудь выдавать себя за графа, его ждет самая суровая кара.
Едва ли возможно, не имея сильного воображения и опыта собственных несчастий, представить, что творилось на душе у бедного Фердинанда. С высоты своего положения, из мира славы, надежды и любви он рухнул на дно нищеты и бесчестья. Оскорбления торжествующего соперника, гнев и угрозы недавно столь благосклонного к нему суверена еще звенели у него в ушах, и каждый нерв содрогался в муке. По счастью, в юности люди крепки духом, и самая страшная беда в глазах юноши нередко подобна болезненному сну, что смягчается и рассеивается при пробуждении. В борьбе с нестерпимым горем надежда и мужество одержали верх – и вновь ожили в его сердце. Скоро он принял решение. Он отправится в Неаполь, расскажет свою историю маркизу Спине и через его посредничество добьется, чтобы король хотя бы беспристрастно его выслушал.
Впрочем, в положении злосчастного графа не так-то легко было воплотить это решение в жизнь. Он без гроша, в убогом одеянии; у него нет в этих краях ни родственника, ни друга, а все прежние знакомые видят в нем теперь самого наглого из мошенников. Однако мужество его не покинуло. Приближалась осень, и щедрая итальянская почва обильно снабжала путника орехами, дикой земляникой и виноградом. Шел он напрямик через холмы, избегая городов и сел, да и любого человеческого жилья; старался делать переходы ночью, в часы, когда королевские солдаты стоят на посту только в больших городах, а в сельской местности расходятся по своим квартирам. Трудно сказать, как удалось ему беспрепятственно добраться от одного конца Италии до другого; но несомненно, что несколько недель спустя он появился на пороге виллы Спины.
С немалым трудом добился он аудиенции у маркиза; тот встретил его стоя, окинув вопросительным взглядом, явно не признав благородного юношу. Фердинанд обратился с просьбой переговорить с ним наедине, ибо в зале присутствовало еще несколько гостей. Голос его поразил маркиза; тот согласился и перешел с ним в соседние покои. Здесь Фердинанд назвал себя и начал, торопясь и дрожа от волнения, излагать историю своих бедствий – как вдруг послышались топот копыт, громкий звон колокольчика, и дворецкий возвестил:
– Граф Фердинандо Эболи!
– Это я! – бледнея, вскричал юноша.
Странные слова – и еще более странными показались они, когда вошел объявленный гость. По мраморному полу просторного холла шагала точная копия молодого графа, чье имя присвоил самозванец – точь-в-точь таким же он покинул этот дом несколько месяцев назад! Он склонился перед бароном в изящном легком поклоне, затем с видом некоторого удивления и несомненного негодования обернулся к Фердинанду и воскликнул:
– Снова ты?!
Фердинанд выпрямился во весь рост. Несмотря на утомление, скудную пищу и нищенскую одежду, вид его был полон достоинства. Маркиз пристально смотрел на него: несомненно, он отметил и гордую осанку, и выразительное лицо – знакомые черты Эболи. Но смятение охватило его, когда, обернувшись, он увидал, словно в зеркале, те же черты, то же выражение лица. С гордостью и некоторым нетерпением вновь пришедший вытерпел это сравнение; затем коротко и раздраженно объявил маркизу, что этот наглый мошенник уже во второй раз пытается выдать себя за графа Эболи – в первый раз трюк не удался, но он, как видно, решил попробовать еще.
– Боюсь, нелегко будет, – добавил он со смехом, – доказать, что я – это я, против слова какого-то briccone[23], у которого нет за душой ничего, кроме внешнего сходства со мной и несравненного бесстыдства! – А затем со злобной усмешкой добавил: – Ты, приятель, заставляешь меня усомниться в себе: можно ли поверить, что человек, так похожий на меня, ничего лучшего в жизни не добился?
При этом язвительном выпаде кровь прихлынула к щекам Фердинанда. Чрезвычайным усилием воли он удержал себя от того, чтобы броситься на врага – лишь с уст сорвался возглас:
– Подлый самозванец!
Барон приказал разгневанному юноше умолкнуть, но затем, тронутый его порывом, так напомнившим ему Фердинанда, добавил уже мягче:
– Прошу вас из уважения ко мне сохранять терпение; не бойтесь, я рассужу дело беспристрастно.
После этого, повернувшись к ложному Эболи, он добавил, что не сомневается в том, кто здесь истинный граф, и просит извинить его прежнюю нерешительность. Тот поначалу смотрел гневно, но наконец расхохотался и, прося извинить его дурные манеры, продолжал от души смеяться над замешательством маркиза. Эта веселость, как видно, вызвала у его слушателя больше доверия, чем негодующие взгляды бедного Фердинанда. Затем фальшивый граф поведал, что после угроз короля никак не ожидал развлечься повторной постановкой этого фарса. Он получил отпуск, провел несколько дней в собственном палаццо в Неаполе, а дальше рассчитывал навестить будущего тестя… До того Фердинанд слушал молча, с любопытством, жадно стремясь как можно больше узнать о действиях и мотивах своего соперника; но при этих последних словах не мог долее сдерживать себя.
– Что?! – вскричал он. – Ты занял мое место в отцовском доме, осмелился распоряжаться в покоях моих предков?
Слезы выступили у юноши, и он закрыл глаза рукой. Лицо его соперника вспыхнуло гневом и гордостью.
– Клянусь предвечным Богом и его святым крестом, – отвечал он, – этот дворец – дворец моего отца, эти покои принадлежали моим предкам!
Фердинанд воззрился на него в изумлении.
– Неужто не разверзнется земля, – проговорил он, – и не поглотит клятвопреступника?
Затем по велению маркиза он рассказал о своих приключениях; соперник, слушая его, все более хмурился. Маркиз смотрел на обоих – и не мог освободиться от сомнений. Он поворачивался то к одному, то к другому; в бедном Фердинанде, несмотря на его дикий и растерзанный вид, ощущалось нечто такое, что не давало старшему другу заклеймить его как самозванца; но объявить мошенником второго – юношу самого благородного вида?.. Где найти для этого основания? Наконец маркиз позвал горничную и приказал привести сюда свою дочь.
– Это решение, – объявил он, – я оставляю на суд тонкому суждению женского ума и проницательности любящего сердца.
Молодые люди разом улыбнулись – одинаковой улыбкой: оба предвкушали свое торжество. Барон по-прежнему не понимал, что и думать.
Вошла Адалинда, сияя цветущей юностью и счастьем: ей сообщили о приезде графа Эболи. Быстро повернулась она к тому из двоих, кто больше походил на того, кого она ожидала увидеть, – но, когда знакомый голос назвал ее по имени, в изумлении воззрилась на точную копию своего возлюбленного. Отец, взяв ее за руку, вкратце разъяснил эту загадку и попросил дочь саму определить, который из двоих – ее нареченный супруг.
– Адалинда, – заговорил Фердинанд, – не отвергай меня за то, что я являюсь перед тобой в несчастье и позоре. Твоя любовь, твоя доброта восстановят меня и вернут мне счастье и благополучие!
– Не могу сказать, откуда я это знаю, – проговорила изумленная девушка, – но, несомненно, граф Эболи – вы!
– Адалинда, – воскликнул его молодой соперник, – не трать речей на этого негодяя! Моя прекрасная, моя обманутая любовь; трепещу, говоря об этом, но одним словом я могу доказать тебе, что Эболи – я!
– Адалинда, – вновь заговорил Фердинанд, – я надел тебе на палец обручальное кольцо; мне ты дала перед Богом обет верности!
Фальшивый граф приблизился к даме и, преклонив колено, извлек из-под мундира медальон, а в нем локон, перевязанный зеленой лентой, которую Адалинда узнала, и указал на крохотный шрам на запястье левой руки.
Девушка покраснела до корней волос и, обернувшись к отцу и указывая на коленопреклоненного юношу, объявила:
– Вот Фердинанд!
Все протесты злополучного Эболи были тщетны. Маркиз уже собирался бросить несчастного в подземелье и лишь по настоятельной просьбе его соперника пощадил – однако с позором вышвырнул за порог. Ярость дикого зверя, плененного и посаженного на цепь, не сравнится с той бурей негодования, что бушевала теперь в сердце Фердинанда. К душевной муке его прибавились телесные страдания от утомления и поста: на несколько часов им овладело безумие – если можно назвать безумцем того, кто и в исступлении не в силах забыть о причине своих мучений. Но вот, словно просвет в тучах, средь бури чувств проступила спасительная мысль: вернуться в отцовский дом, заявить на него свои права и, опустошив сокровищницу предков, взять верх над противником. Все оставшиеся силы собрал Фердинанд, чтобы как можно скорее добраться до Неаполя, вошел в свой фамильный дворец – и здесь узнали и приветствовали его изумленные слуги.
Прежде всего Фердинанд нашел в кабинете миниатюрный портрет своего отца в рамке, усыпанной драгоценными камнями; его он взял с собой, чтобы призывать на помощь отцовский дух. Отдых и купание отчасти помогли ему восстановить силы; с почти ребяческой радостью он ждал возможности наконец-то провести ночь в мире под кровлей отцовского дома. Но судьба судила иначе. Еще до полуночи зазвонил большой колокол: соперник его явился в палаццо как хозяин, в сопровождении маркиза Спины. Дальнейшее угадать нетрудно. Маркиз, казалось, негодовал еще более фальшивого Эболи. Он потребовал заточить несчастного юношу в тюрьму. На нем нашли портрет, стоивший целое состояние, и это дало повод обвинить его в грабеже. Фердинанд был передан в руки полиции и брошен в подземелье. Не хочу подробно останавливаться на всем последующем. Он предстал перед судом, был признан виновным и приговорен к пожизненной каторге.
Накануне дня, когда Фердинанда должны были отправить из неаполитанской тюрьмы на работу на дорогах Калабрии, в темнице его навестил соперник. Несколько мгновений оба в молчании смотрели друг на друга. Самозванец взирал на узника со смесью гордости и сострадания; в сердце его, как видно, происходила какая-то борьба. Ответный взгляд Фердинанда был спокоен, холоден и полон достоинства. Он не покорился своей тяжкой судьбе, но скорее бы умер, чем дал знать о своем отчаянии жестокому и торжествующему врагу. Наконец самозванец вздрогнул, словно от внезапной боли, и отвернулся, пытаясь восстановить привычное жестокосердие, до сих пор поддерживавшее его в этом преступном предприятии. Фердинанд заговорил первым.
– Что нужно торжествующему злодею от его невинной жертвы?
– Не смей применять ко мне подобные определения, – высокомерно ответил его посетитель, – иначе предоставлю тебя твоей судьбе: я – тот, кем себя называю.
– К чему это притворство? – с презрением возразил Фердинанд. – Впрочем, быть может, здешние стены имеют уши.
– По крайней мере, Небеса не глухи, – ответил обманщик. – Благодарение Небесам: они знают о моих притязаниях – и благосклонно их принимают. Но оставим эти пустые споры. Что привело меня сюда? Сострадание – нежелание видеть того, кто так на меня похож, в столь безысходной беде – быть может, дурацкий каприз. Не все ли равно? Так или иначе, можешь себя поздравить. Засовы на дверях открыты; вот кошель, полный золота; исполни одно простое условие – и ты свободен.
– Что за условие?
– Подпиши эту бумагу.
И он протянул Фердинанду лист исписанной бумаги, где содержалось признание во всех вменяемых ему преступлениях. Рука обманщика дрожала, в чертах лица и в беспокойных движениях глаз ощущались смятение и тревога. Хотел бы Фердинанд одним мощным словом, блистающим, как молния, и гремящим, как гром, излить все пламя своего негодования; но слова всегда слабы, и спокойствие таит в себе больше силы, чем самая свирепая буря. Не говоря ни слова, он разорвал бумагу надвое и бросил к ногам врага.
Вмиг переменив обращение, посетитель принялся пылко и красноречиво уговаривать его согласиться. Фердинанд отвечал лишь: «Оставь меня». Порой случайное слово или полслова срывалось с губ, но он вовремя себя останавливал. И все же он не смог сдержать волнения, когда, желая заставить его подчиниться, фальшивый граф заверил, что Адалинда уже стала его женой. Невыносимая душевная боль потрясла бедного Фердинанда; однако он сохранил внешнее спокойствие – и по-прежнему на все доводы отвечал отказом. Наконец, исчерпав и средства убеждения, и угрозы, соперник его ушел; цель, ради которой он приходил, осталась неисполненной. А наутро, вместе со множеством разнообразного человеческого отребья, графа Фердинандо Эболи погнали в кандалах на негостеприимные калабрийские поля для участия в дорожных работах.
Дальнейшие события я изложу вкратце; подробный рассказ о них мог бы занять несколько томов. Заявление похитителя прав Фердинанда, что он женат на Адалинде, было, как и все прочее, ложью. Однако уже назначили день свадьбы, когда внезапная болезнь и затем смерть маркиза Спины заставила их отложить празднование. На первые месяцы траура Адалинда удалилась в замок, принадлежавший ее покойному отцу: он располагался близ Арпино, городка в Неаполитанском королевстве, в самом сердце Апеннин, милях в пятидесяти от столицы. До отъезда самозванец настойчиво убеждал ее согласиться на тайный брак – должно быть, стремился поскорее завладеть невестой, страшась, что за время долгого ожидания свадьбы какой-нибудь случай раскроет его обман. К тому же по стране ходили слухи, что с каторги бежал один из нынешних товарищей Фердинанда, известный разбойник, и что юный граф стал его спутником в побеге. Но Адалинда отказалась подчиниться настойчивым домогательствам возлюбленного и уединилась в замке с одной лишь престарелой тетушкой – слепой и глухой, зато отличной дуэньей. Лже-Эболи редко навещал свою госпожу; однако в искусстве строить козни он был мастером – и, как показали дальнейшие события, должно быть, почти все время невидимкой проводил в окрестностях замка. Различными путями и способами, не вызывая подозрений, сумел он заменить всех слуг Адалинды своими креатурами[24]; так что, сама того не зная, она сделалась узницей в собственном доме.
Неизвестно, что первым заставило ее заподозрить обман. Адалинда обладала темпераментом истинной итальянки: томность и безмятежность в повседневной жизни соседствовали в ней с энергией и страстью, когда нечто пробуждало ее душу от сна. Едва в уме ее мелькнуло сомнение, она твердо решила добиться истины. Нескольких вопросов о былых сценах между нею и бедным Фердинандом оказалось достаточно. Свои вопросы Адалинда задала так внезапно и прямо, что застала обманщика врасплох: он смешался, начал запинаться и замедлил с ответом. Взгляды их встретились; в ее глазах он прочел свое разоблачение – она же прочла, что он понял свой промах. Взор самозванца сверкнул, благородные черты исказились в злобно-торжествующей усмешке – и все сомнения Адалинды развеялись. «Как могла я, – думала она, – принимать этого человека за моего доброго Эболи?» Снова их взоры встретились; выражение его глаз – особое выражение, ясно указывающее, что человек перед тобою играет чужую роль, – ужаснуло Адалинду, и она бросилась к себе в покои.
С решением она не медлила. Бессмысленно объяснять происшедшее старой тетке. Адалинда положила немедленно отправиться в Неаполь, броситься к ногам Иоахима, рассказать ему все и убедить в правдивости этой невероятной истории. Однако время для исполнения этого замысла было уже упущено. Обманщик сплел свою сеть – и Адалинда стала пленницей в собственном замке.
Избыток страха придал ей отваги, если не мужества. Она сама отправилась на поиски своего тюремщика. Всего пару минут назад легкомысленная юная девушка, наивная и покорная, как ребенок, и также не ведающая зла – теперь она, казалось, повзрослела и стала мудрее, словно за несколько секунд приобрела опыт долгих лет.
В разговоре Адалинда держалась осмотрительно и твердо; бессознательное превосходство невинности над преступл
