автордың кітабын онлайн тегін оқу Рапсодия забытых
София Ауин
РАПСОДИЯ
ЗАБЫТЫХ
Sofia Aouine
Rhapsodie des oubliés
Рапсодия: от др.-греч. ῥάπτω — «сшиваю» и ᾠδή — «песнь».
Это история человека, отмеченного тем, что он увидел в детстве.
Крис Маркер. Взлетная полоса
Little ghetto boy
When, when, when you become a man
You can make things change, hey hey
If you just take a stand
You gotta believe in yourself and in all you do
You’ve gotta fight to make it better
You’ll see how other people will start believing too
Then, my son, things will start to get better
Everything has got to get better [*].
Донни Хэтэуэй. Маленький мальчик из гетто
Судьбе
[] Маленький мальчик из гетто, / Когда ты станешь мужчиной, / Ты сможешь изменить то, что вокруг. / Надо лишь стоять на своем, / Верить в себя и в то, что делаешь, / Бороться, меняя все к лучшему. / Тогда увидишь, как и другие поверят, / И тогда, сынок, все вокруг начнет меняться к лучшему. / Все должно измениться к лучшему (англ.). — Прим. пер.
1
Улица Леон
Когда я вырасту, я тоже стану писать отверженных,
потому что, когда есть что сказать, всегда это и пишут.
Момо из «Вся жизнь впереди» Ромена Гари (Эмиля Ажара)
Вонь помоек с моей улицы расскажет всю мировую историю. Улица Леон — зовут ее как коренного француза, но внутри — одни понаехавшие, белокожих тут не встретишь. Это отец решил, что мы поселимся здесь. Мне часто кажется, что старик без ума от нищеты: она будто любовь всей его жизни. Как вторая кожа, которую не сотрешь. Это уже в крови, навсегда. Здесь Барбес, Гут-д’Ор [2], XVIII округ Парижа, чужая планета, пристанище калек, ханыг, ранимых душ, «тех, кто выжил на Лампедузе» [3], старых арабов из прошлого, с древними тюрбанами и древними лицами, толстенных мамаш с необъятными задами и такими же сумками-тележками, которыми они перегораживают дорогу, когда тебе надо перейти бульвар. Честных людей, которые вечно жмутся к стенке, как воры, чтобы их не замечали. На этой улице женщины не ходят в одиночку. Это город внутри города, огромный и уродливый, как гнойная бородавка на местной карте. Когда я первый раз сюда попал, не заметил большой разницы с той ливанской улицей, где бегал мальком. Что тут, что там, когда въезжаешь, многоэтажки давят тебя как комара. Входишь в них — и они тебя глотают, а потом выплевывают, как летом косточки первых гранатов, таких сочных, что ешь и радуешься как карапуз. Моя улица смахивает на разбомбленный город, на свалку под открытым небом, где не стены, а плачущие лица. Они здесь никогда не бывали белыми — они будто орут тебе в лицо, когда ты идешь мимо. В эту помойку я попал три года назад, но уже как будто постарел на десяток: стоило только присесть на скамейку в местном скверике. И поглядеть на людей. У детей вид, будто им стукнуло под сто. Стариковские глаза на ангельских мордашках. Особенно у черных мальков. Будто оттого, что живут друг на дружке, штабелями, у них и душа одна на пятерых. Не их вина, ясное дело. Но пока не приехал сюда, я таких не видел. Мой новый кореш по школе, сын мурабита из мечети Пуле, любит говорить нашему парле-французику: «Оставь себе свою Францию, она не наша!» Ты спросишь, откуда чуренку вроде меня — то есть, простите, «недавно прибывшему», как говорит та толстуха из соцслужб, — знать все это? Скажу просто — я хитрю: делаю вид, что ничего не знаю, и тогда те, кто знают, узнают, что я знаю. Ну да, ты не понял, но забей, по ходу поймешь. Мать всегда говорит, что мы не такие арабы, как все, и, хоть и живем среди арабов, на них не походим. Поди разбери, чего она хочет сказать. Но в любом случае, в этом городе араб всегда остается арабом, особенно если ты с Барбеса. Хоть отскобли себя с головы до ног, залейся лучшим в мире одеколоном, чтобы цеплять лучших в мире телок и красоваться, какой ты пижон, — все равно от тебя будет тащить арабом с Барбеса. Такова жизнь, ничего не поделаешь. Тут ты и в Париже, и не в Париже. Эта улица — джунгли. Про мораль забудь. Даже бородачи из мечети долбятся друг с другом. Каждый сам за себя, и только Бог, бедняга, за всех. Я делаю вид, что верю в него, для мамы. Но слишком много я повидал трупов там, дома, не хочу об этом говорить, вообще никогда. На моей улице у тебя нет права быть слабым: слабые кончают на тротуаре, как шлюхи с Порт-де-Клиши и курильщики крэка с Порт-де-ля-Шапель. По сути Барбес не отличается от Баабды. Те же морды наемников, видевших слишком много, тот же запах цветов померанца и гнили, та же музыка сквозь крики младенцев и пьяниц в кафе внизу, те же старые лица усталых матерей, все то же дерьмо, на которое всем глубоко плевать. Особенно тому Леону, который, как по мне, клал на все это болт, где бы он теперь ни был. Вот как я видел свою улицу — до нее.
Я люблю тебя, черт возьми! А всего-то стоило выглянуть, как обычно, в окно, покуривая косяк и поглядывая на старуху в доме напротив, у которой, когда она моет пол, видно сиськи. И тут, среди всех чужих окон, жухлых простыней на веревках, балконов, похожих на свалки, под вонь пригорелого жира, я увидел твое лицо мадонны. Принцессу среди отбросов. Большие черные глаза, которые уставились на меня. Я был голый по пояс, потому что только закончил дрочить на ролик с YouPorn, пытаясь забыть все, что осталось там: корешей, свою жизнь, свой район, свою старую улицу. Хотелось хлебнуть арака, но старик спрятал бутылку в шкаф и запер на два оборота. Я нашел только кусочек гаша, пополам с подметкой, который выменял у сына мясника из халяльной лавки за диск со свеженькой GTA 5.
Как я люблю тебя! Ты сделала вид, что не видишь меня, потому что тебе нельзя смотреть на парней. Я как сумасшедший считал этажи, чтобы понять, где ты живешь. Видел, что и ты тоже. Потом ты глянула на меня украдкой, и я даже отсюда почувствовал, до чего нежная у тебя кожа, губы, как пахнут твои волосы. Я стоял как обдолбанный, но видел тебя и чувствовал так близко, внутри, что и на расстоянии мог бы заняться с тобой любовью. Ты задернула занавеску, будто я дьявол, но я догадывался, что ты еще там. Каких-то полсекунды — и ты навсегда засела в моей голове. Не буду говорить, что на улице Леон вдруг запели соловьи и распустились розы на месте бомжовской блевотины и шприцов наркоманов, но с того дня жизнь моя в этом гадюшнике изменилась навсегда. Я был одержим тобой. Готов был убить ради встречи. Днем и ночью я ждал, выглядывал тебя в соседских окнах. И совсем подсел на это дело: я изучал эту страну по окнам кроличьих клеток, которые здесь зовут квартирами. Я знал о них все, а что не знал — додумывал сам. Когда они едят, когда дрыхнут, когда плачут, когда смотрят телик, кто никогда не трахается, кто трахается с кем, какой мудак лупит свою жену и своих детей, кто живет как бомж, а кто — как набоб. Я мог бы рассказать тебе, какой узор у них на обоях, чем пахнут простыни и лифчики почтенных мамаш. Но ты — твое окно было безнадежно задернуто шторой, будто там никто не живет. Только иногда, во время Фаджра или когда читали Фатиху, в нем виднелся свет. Но в другое время — ничего, мертвый дом. Будто ты живешь в склепе. Но я не спускал глаз с твоего чертова окошка под самой крышей, и часто бывало, что вдруг замечтаюсь. Взгляд застилала пелена, оттого что все пялюсь на окно как псих. Я даже сердечки рисовал на грязном стекле, чтобы ты знала, что я тебя люблю.
Но пришел день, когда я уже не мог так больше, и я похоронил тебя в своей голове. Я стал интересоваться новой соседкой с пятого, въехавшей вместо той старухи с обвислыми сиськами. У этой было охренительное тело. Я смотрел во все глаза. Эта блондинка ходила дома голышом, с цветами в волосах, и все писала себе что-то на буферах. На одном из языков Восточной Европы, на каком болтают наперсточники с Пигаль. В основном она занималась тем, что орала перед смартфоном что-то по-сербски, по-украински или по-румынски, черт ее знает. Потом стали приезжать ее подружки, стайками по десять штук, и вот уже несколько десятков буферов покачивались прямо у меня перед носом. Всех форм и оттенков, разрисованные, в лепестках цветов. Брюнетки, рыжие, блондинки — я рыдал от восторга. Мне было плевать, что у них там такое: я благодарил Небеса за эту бесплатную ежедневную порнушку прямо у меня перед окнами. Я стал прямо нефтяным магнатом и поделился своим сокровищем с корешами, а то в школе уже решили, что я заливаю. Схема была простая: бесплатный вход для своих, плюс для тех, кто подгонит полбутылки вискаря или чего-то в этом роде; для остальных прыщавых — пять евро с носа. Месяца не прошло, как квартира предков превратилась в местное пип-шоу; мать решила, что я завел кучу друзей, чтобы практиковать французский. Моя комната была завалена бумажными платками, и пахло там как в старых подпольных кинотеатрах у нас в Бейруте, в христианских кварталах. Тот же шорох, с каким недотраханные уходили в нирвану, и тот же запах, который я впервые уловил, когда отец с его толстой тогдашней любовницей привели меня, еще ребенка, на фильм с Самией Джамал. Думаю, там и зародилась моя тяга к буферам. Все по вине взрослых, как ни крути.
И вдруг все накрылось — блондинка нас спалила. Был ноябрь, пятница, как раз кончался намаз. Мечеть на улице Пуле была набита битком, и, как всегда, старики молились прямо на мостовой, будто нищие. В комнате нас было четверо — Эли, Секу, Слобо и я — мы занимались тем, зачем и собрались. Заметив нас, эти дуры стали орать в окно, потрясая сиськами. Орали трехэтажным украинским матом, в котором, видимо, проклинались мы и все наше потомство. Они швыряли в нас все, что попадало под руку: веники, стулья, ботинки и даже свои труселя. Пара туфель и стринги наконец упали на голову старику, который молился на тротуаре. Можешь представить, какая поднялась вонь — прямо «Звездные войны», эпизод первый. Перед домом сисястых стала собираться толпа, вышел весь квартал. Бородачи, домохозяйки, нелегалы, уличные торговцы — против банды расписных буферов. Все мужское население улицы обзывало их шлюхами, на всех языках. Полетели шлепанцы, кораны, молельные коврики, трусы. Понеслась драка: все били друг друга, таскали за волосы. Пьянчуги даже пытались порезать девчонок «розочками». И все из-за нас. Одна из команды цветастых буферов поймала коран и подожгла его как факел, крича «Долой патриархат!» Другая стала мочиться у всех на виду в знак протеста. Наконец подъехала полиция. Моя улица превратилась в огромный заголовок в вечерних выпусках новостей. Кругом камеры, копы, улица перегорожена: бородачи против голых телок. «Кровавая пятница: сорвано нападение исламистов на штаб-квартиру движения “Фемен” в районе Гут-д’Ор».
Что ж, сами того не желая, мы получили свою минуту славы — и все из-за дрочки. Но, клянусь, мы этим не гордились. Внутри мы были еще дети, и, когда наша улица Леон стала превращаться в мини-площадь Тахрир [4], мы забились под мою кровать. Лежа среди грязных платков, мы пялились на бледные лица друг друга и ждали, когда все закончится, — Слободан даже заснул. Чувствуя, как страх сводит живот, мы пролежали так, пока не стемнело и все не стихло окончательно. Я первый вылез и выглянул на улицу. Все было спокойно. Только старая румынка привычно ковыляла от мусорки к мусорке, таща за собой тележку. Я взглянул на дом напротив. Квартира сисястых сгорела, окно было выбито. Как в домах христиан, когда у нас, на родине, были против них теракты. Вдруг — уж не знаю, от страха или от адреналина — мне показалось, что все стало как тогда, что сейчас подъедут военные и схватят нас: меня и моих корешей. Я задрожал, и мне уже мерещился стук сапог на лестнице. Чтобы не удрать куда подальше, я залепил себе знатную пощечину. И тут, держась за щеку (потому что перестарался), я наконец снова увидел тебя. Ты вышла на балкон. Я стоял как вкопанный, боясь: вдруг ты уйдешь. Я поймал взглядом твой взгляд, и ты посмотрела на меня ласково. Мы словно парили вдвоем. Твои глаза говорили: все хорошо, волноваться не нужно. И тут, как по волшебству, я вдруг заплакал. Два года не мог, а тут — разрыдался, просто потому что был счастлив стоять здесь, напротив тебя. Я зажмурился изо всех сил и представил тебя рядом, вплотную — никакой похоти, только любовь. С такими, как ты, — и нельзя по-другому. Когда я открыл глаза, три выбравшихся из-под кровати ссыкуна стояли рядом и тоже глядели на тебя. Позади тебя из ниоткуда возник какой-то бородатый парень с мордой а-ля мулла Омар [5], схватил тебя за платок и ткнул пальцем на нас, что-то крича по-арабски. Я испугался.
— Кто это?
— Сестра Омара эль-Саляфа, — сказал Секу.
— Абад, ты к их дому даже не подходи.
— Да, забей, она все равно закутанная, не отсосет.
И пока мы шли за заслуженным кебабом, я думал о том, что с радостью отрекся бы от всех сисек на свете, лишь бы ты снова появилась в моей жизни. Кажется, я любил тебя по-настоящему, и со мной это было впервые.
[] Основатель движения «Талибан» (террористическая организация, запрещена в РФ). — Прим. ред.
[] Площадь в Каире, ставшая главным местом общественных протестов в 2011 году. — Прим. ред.
[] Остров в Средиземном море, ставший перевалочным пунктом для нелегальных мигрантов. — Прим. ред.
[] Гут-д’Ор («Золотая капля») — район в XVIII округе Парижа, Барбес — квартал, названный по проходящему рядом бульвару; там же под путями надземного метро расположен известный одноименный рынок. — Прим. пер.
2
Открыться нутром
Из-за того, что мы натворили на улице Леон, из-за буфероносных украинок, наша «Шайка выходного дня из Гут-д’Ор» была насильно разделена. Это Одетта нас так называла: так говорили про уличную шпану в ее молодости, когда волосы у нее были белокурые, а не как пепел. Я еще расскажу про мою Одетту, попозже. Большинство взрослых — училки, родители, чужие предки — всегда думали, что я болван, разгильдяй, мерзавец, грязный подонок, который затягивает остальных на улицу и впутывает во всякую дрянь вроде секс-шопов. Хотя в реальной жизни, той, что пропахла дерьмом, улица заправляет нами, а не наоборот. Она одна может понять тех, у кого нет матерей, полюбить их, вдохнуть в их жизни смысл. У чьих домов пахнет клумбами, те не поймут. Если сам улицы не хлебнул — дохлый номер. На допросе наши сисястые соседки, надо думать, сдали нас безо всякого давления, и тогда нам объявили, что мы — «лица, впервые совершившие правонарушения». И поскольку все мы были несовершеннолетние, нам и нашим семьям посадили на загривок все соцслужбы, какие нашлись на районе, — а иначе отнимут пособие или не знаю, чего еще. «Совершившие впервые». Так выражалась соцработница, приставленная ко мне, чтобы вытащить меня из пучин моего социального падения. Я не понимал: звучало так, будто правонарушения — это теперь моя участь, будто меня обвенчали с ними, когда я просто хотел спокойно подрочить. Как будто сами они никогда не дрочили, не пялились на сиськи и не были подростками тринадцати лет. «Взрослые постоянно забывают свое детство, оттого и превращаются в старых болванов», — часто говорила Одетта. А я соглашался. Если, вырастая, ты забываешь о дрочке, лучше вообще не расти.
Предки так перепугались, что их выпрут из Франции, что все внимательно выслушали и устроили мне дома карцер. Мать следила за мной двадцать четыре часа в сутки, обыскивала до трусов. Прав у меня больше не было ни на что — только помалкивать и делать, что говорят. Тогда я устроил забастовку: решил молчать как труп. Надо было, чтобы из «дурного зерна», как выражался отец, вырос «цветок», чтобы «этот балбес, который над нами издевается, проклятье для честного имени нашей семьи», как называла меня мать, наконец «очистился». Они перепробовали все: пороть ремнем, лишать интернета, телефона, карманных денег, еды, телика, приставки, своей ласки (это перенести было труднее всего, но я никогда не признаюсь), угрожали женить меня на косой двоюродной сестре, оставшейся в Ливане, совали в горячие ванны, ледяные ванны, бальзамировали кедровой мазью… И дальше, по порядку: осмотр терапевта, мсье Зербиба, который прослушивал меня, глядя так жалостно, будто сочувствовал, что мне приходится жить в этой чокнутой семье, — он ничего не нашел, только что у меня немного расшатаны нервы. Потом визит отца Михаила из сирийской христианской церкви, куда ходила мама: он посоветовал паломничество и, если вдруг не сработает, — экзорциста. И — вишенка на торте: рукъя с имамом, найденным где-то на форумах. Он смог исторгнуть из нашей семьи пятьсот евро за то, что три ночи подряд силой вливал в меня какое-то зеленое пойло, вонявшее блевотиной, и кричал мне на ухо суры. Он сказал, что мной овладел любовный джинн и освободиться от него можно, только если я, в качестве джихада, пойду на обрезание. И резать надо срочно, а то в тринадцать и необрезанный — это ненормально, а мои родители — неверные, и дальше по списку. Даже стариков-соседей, которые едва на ногах держатся, приглашали меня поучать. Они приходили в основном за халявной жратвой и чтобы с кем-то поговорить. Они рассказывали про свою жизнь, и мне нравилось: старый Барбес, завод, французский Алжир, Вторая мировая, Бумедьен [6], какой-то там по счету срок Бутефлики, инфляция динара, дирхема, цена за крупинку кускуса, ну и что молодое поколение — сыны Вельзевула. И бесконечные «тебе повезло, что ты вообще здесь», «ты неблагодарный паршивец», и что мне «гореть в аду», и «будь мы на месте твоего отца, мы бы сапогом тебя учили, уж спустили бы шкуру»… В мою комнату была очередь, как к постели умирающего: вся улица Леон говорила обо мне, я стал вроде бесплатного местного психа, этакий шибани [7] из дома престарелых.
Но, несмотря на всю эту дичь, я не сдался. Вызывай они хоть штурмовой отряд, я бы с ними не заговорил. В глубине души я знал: расскажи я им все про дрочку, про то, что меня мучает, про страну, которая осталась далеко, про то, как жутко я скучаю по бабуле Джемайель, про призраков прошлого и ночные кошмары, про сисястых дамочек и про девушку напротив, которую я люблю, — они все равно бы меня наказали.
