Эдмон Жалу
Дальше — молчание…
Роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Переводчик Анна Николаевна Серегина
© Эдмон Жалу, 2024
© Анна Николаевна Серегина, перевод, 2024
Леон вспоминает свое детство, проведенное в портовом городе на южном побережье Франции, мать, жизнь которой казалась ему окутанной непостижимой тайной, и пережитую им семейную драму.
Роман «Дальше — молчание…» вышел в 1909 году в Париже, был удостоен литературной премии «Фемина» и неоднократно переиздавался во Франции.
Перевод с французского осуществлен по изданию: Edmond Jaloux. Le reste est silence… Quatrième édition. Paris. — I er, P.-V. Stock, Editeur, 1910.
ISBN 978-5-0062-4143-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
ЭДМОН ЖАЛУ
ДАЛЬШЕ — МОЛЧАНИЕ…
РОМАН
ПОСВЯЩАЕТСЯ Г-ЖЕ БЛАНШ РУССО
Перевод с французского
А. Н. Серегиной
I
Я хорошо помню, что это было воскресенье. Этот день я не очень любил; меня долго и тщательно причесывали, одевали элегантнее, чем обычно, и при этом слегка подгоняли и изрядно бранили. Затем мы шли к мессе, что тем более не доставляло мне удовольствия; у меня была книжечка, и по ней я должен был следить за службой. Снова вижу ее перед собой, эту бедную книжечку: узкую и продолговатую, в мягком переплете с загнутыми уголками и в потрепанной синей обложке. Где читает священник, я никогда не знал. Время от времени я спрашивал у матери; она рукой в перчатке указывала мне строчку, и я читал, читал жадно, совсем не заботясь о том, чтобы следовать за службой, потом, забежав далеко вперед, я останавливался и погружался в глубокую задумчивость. К особенной моей досаде, мне запрещали разговаривать и оборачиваться назад, когда я слышал, как кто-то шевелится за моим стулом.
Но самое ужасное по воскресеньям начиналось после обеда. Мой отец, человек простых нравов, настаивал, чтобы его жена надевала самое лучшее платье и чтобы мы вместе отправлялись на прогулку. Она была очень молоденькой и очень красивой, и он гордился, показываясь с ней под руку, и демонстрировал всем вокруг: «Я — муж этого прелестного создания…» Но ей это не доставляло того же удовольствия, что ему, она далеко не разделяла его взглядов на жизнь, может быть, не разделяла даже ни одного, и одному Богу известно — почему соединились эти два существа!
И мы шли прохаживаться туда, где собирались воскресные буржуа, — под большие деревья общественного сада и на бульвары. Думаю, эта медленная торжественная прогулка утомляла мою мать не меньше, чем меня. На обратном пути мы часто заходили в кафе — всегда в одно и то же. Меня угощали «утенком»[1], и я долго забавлялся, наблюдая за крошечным Мальстремом[2] в папином стакане, когда он быстро размешивал ложечкой кофе со сливками. После отец считал необходимым навестить свою сестру. Она была замужем за поверенным и имела четверых детей. Это была маленькая, толстая, краснолицая женщина, суетливая, ворчливая, с широким и вечно лоснящимся лицом, как будто по утрам его смазывали маслом, чтобы не слышать ее скрипения. Жаль, что не смазывали и пружины ее характера, они в этом очень нуждались! Свою невестку она ненавидела; каждое воскресенье говорила ей неприятные вещи: то она чересчур элегантно одевается, то у нее всего один сын, то она слишком молода, или же делала неприятные сравнения между моей особой и четырьмя ее отпрысками — грязными, шумными, грубыми хулиганами, вечно упоенными весельем дикарей и исподтишка изводившими меня своими жестокими выходками. Мы с матерью втайне сходились в нашей общей ненависти и презрении к этой семейке, которую отец обожал. А вечером, по возвращении домой, родители ссорились, мама заявляла, что ноги ее больше не будет у золовки Ирмы, что ее надо оборвать, а он отвечал матери, что она до смешного обидчива, что у него милейшая сестра и он не собирается с ней ссориться из-за глупых женских историй… Нет, решительно, воскресенье было невеселым днем…
Но в одно воскресенье все пошло особенно плохо. Во время мессы я часто оборачивался посмотреть на сидевшую позади меня маленькую девочку с самыми красивыми на свете волосами, распущенными по плечам. Мать несколько раз наклонялась ко мне сказать: «Если ты не перестанешь, останешься без десерта…» По воскресеньям отец приносил пирожные, а я был большим сластеной. Однако привлекательность непослушания и привлекательность девочки подстрекали меня не слушаться. И наконец мать объявила: «Ты остаешься без десерта!» Сказала она это слишком поспешно, поэтому я все равно продолжал вертеть головой, пока шла служба.
Дома, за столом, произошло бурное объяснение. Мать рассказала, что я очень плохо вел себя в церкви и что я наказан. Я молчал и, затаившись, смотрел в тарелку. Отец долго бранил меня, потом наконец спросил:
— Ты не ешь?
— Нет, я не голодный.
— Это невыносимый ребенок! — воскликнула мать. — Я же говорю вам, Жозеф, надо отдать его в школу, ему это абсолютно необходимо!
Отец повысил голос, чем удивительно меня раздражал и не внушал мне никакого страха.
— Послушай, Леон, если ты не съешь мясо, то не пойдешь сегодня на прогулку!
— Я не голодный, — упрямо повторил я, испытывая острое желание наказать отказом есть всю семью, виноватую в оскорблении потомства[3]. Добавлю, что после обеда я надеялся наверстать свое на кухне: наша служанка всегда с готовностью потакала моим самым ужасным капризам.
— Ты не хочешь есть, чтобы досадить нам и потому, что тебя лишили десерта. Так вот, если ты не доешь мясо, которое у тебя на тарелке, обещаю, ты будешь также наказан и в следующее воскресенье!
Но мать вдруг сделала неожиданный вольт.
— Бедняжка! Может быть, он и впрямь не голодный. Ты не заболел? У тебя что-нибудь болит?
— Меня тошнит, — заявил я, обрадованный счастливым оборотом, который принимали события.
— Мы сделаем тебе чай! — торжественно воскликнула мать.
— Какая глупость, Жанна! Ты видишь, что ребенок капризничает, и принимаешь это всерьез!
— Дорогой мой, ведь когда он заболеет, не вы будете его лечить, не так ли? Неправильно считать, что дети всегда только и делают, что капризничают. Они могут заболеть, так же как мы.
Отец пожал плечами и продолжил есть.
Мне принесли чай, и я размочил в нем несколько галет. О пирожных я очень сожалел, но надеялся взять блестящий реванш за ужином.
Через час я объявил, что мне лучше, и все успокоились. Отец курил сигару, мать нас оставила, чтобы поправить прическу. Я проскользнул на кухню и, поскольку страшно проголодался, съел там немного хлеба и шоколада, которые всегда были припасены у Элизы для подобного случая.
Отец был в комнате у жены, когда я вошел. Заложив руки в карманы, он смотрел в окно. Он медленно обернулся и спросил:
— Куда пойдем сегодня?
Лицо матери все нахмурилось, словно она испытывала сильную усталость и глубокую скуку.
— Я не очень хорошо себя чувствую сегодня, — пробормотала она. — Думаю, мне лучше не ходить на прогулку…
— Что на тебя нашло, Жанна? Ты не хочешь гулять? Ты тоже капризничаешь, как Леон?
— Я не капризничаю, но я плохо себя чувствую и считаю, что мне разумнее остаться дома.
Мать говорила тихим и робким голосом, и ее неуверенный тон меня немного удивил. Обычно о своих решениях она объявляла в более категоричной форме.
— Что же ты будешь делать?
— Ничего, я отдохну, почитаю…
— Опять какой-нибудь из этих глупых романов, которые только забивают твою голову ложными идеями! — ответил отец, испытывавший отвращение к чтению и ненавидевший, когда мама открывала книгу.
— Откуда вам известно, что в них ложные идеи, если вы их никогда не читаете?
— Всем известно, что там в романах! Так вот, я тебе заявляю прямо: я считаю, что это дурно, когда честная женщина питает ум сочинениями, в которых нет ничего, кроме бесчестных поступков!.. Ну что, решено, ты остаешься?
— Да.
— Ладно, я пойду. Леона я оставлю с тобой?
— Но зачем? — ответила мать с живостью. — Ребенку надо подышать воздухом.
Я пошел одеваться. Я надел коротенькое пальто и взял трость, которую мне недавно подарили и которой я гордился. Она была из бамбука, с толстыми выпуклыми узлами и оканчивалась лошадиным копытцем из посеребренной меди. Целуя нас, мама спросила, стараясь говорить уверенно, но в ее голосе было заметно легкое волнение:
— Вы долго будете гулять? Вы пойдете к Ирме?
— Конечно, — ответил отец, — поэтому рано домой мы не вернемся.
Он произнес это с торжествующей уверенностью человека, рассчитывающего глубоко задеть своего противника; но, как мне теперь кажется, в лице его жены при этом ответе промелькнул легкий проблеск радости.
Меня сильно беспокоили слова, которыми родители обменялись за столом. Вопрос моего устройства в школу, к моему величайшему несчастью, возникал между ними периодически. Я ужасно боялся всех коллежей. Я был маленьким хорошеньким мальчиком, застенчивым, не очень крепким и считал места такого рода — лицеи или религиозные учреждения — зловещими тюрьмами, устрашающей каторгой, где профессора будут меня истязать, надзиратели-«пионы» подгонять, ученики бить, и позже, когда я там оказался, я не счел, что мои предчувствия были сильно преувеличены. К тому же я уже набрался некоего жизненного опыта и знал о человеческих отношениях благодаря знакомству с кузенами Тремла, от которых всегда ожидал какой-нибудь подлости. Отец хотел подождать до моего первого причастия, а затем поместить меня в иезуитский коллеж. Мать предпочитала, чтобы я немедленно поступил в один из тех прелестных смешанных экстернатов под руководством женщин, где потихоньку осваиваются в обществе, не утомляя себя учебой. Она со значением говорила, что одиночество, в котором я живу, в конце концов наскучит мне и что острые углы моего зачастую трудного характера сгладятся в общении с другими детьми. Отец с презрением относился к столь резонным доводам и высмеивал этих, как он их называл, «продавщиц супа». Думаю, главным образом он хоте
