автордың кітабын онлайн тегін оқу Ради потехи. Юмористические шалости пера
Николай Лейкин
Ради потехи. Юмористические шалости пера
© «Центрполиграф», 2023
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2023
* * *
Записки неодушевленных предметов
I. Записки рояля
Отец мой – фортепьянный мастер Лихтенталь. Это я знаю из надписи, прибитой на мне. Детства своего, во время которого я формировался в совершенный музыкальный инструмент, я не помню. Помню только одно: что все заботы воспитателей моих клонились к упрочению во мне послушания перстам лиц, ударяющих в мои клавикорды. Неумелый человек извлечет из меня только дикие звуки, зато талантливый музыкант, прикасаясь ко мне, может излить свою душу. Я послушен, а потому, судите сами, каково приходится мне, ежели в меня ударяет музыкальный невежда. Первое время я плакал, отчего у меня вскоре заржавело несколько струн, но впоследствии чувства мои притупились, и, вынося на себе даже большие безобразия, я только глотал слезы, затаив их в своей груди. Однако, к делу…
Мне очень памятен тот день, в который я вышел из-под родительского крова и начал свой тернистый жизненный путь. Я стоял в зале моего отца рядом с моими братьями, как вдруг пришли двое элегантно одетых молодых людей. Они казались беззаботными. Один из них все насвистывал итальянские арии и то и дело взбивал свою роскошную шевелюру.
– Скажите, пожалуйста, добрый друг, вы отдаете рояли напрокат? – спросил он вышедшего к нему в залу немца.
– Отдаем-с.
– В таком случае я позволю себе рекомендоваться вам. Я профессор музыки в варшавской консерватории, Бенислав Станиславович Зкржицкий, и мне, именно на время моего кратковременного пребывания в Петербурге, нужен рояль напрокат, но рояль прежде всего хороший, новый, а не балалайка. За ценой я не постою. Теперь, как это мне ни неприятно, но я должен разоблачить перед вами некоторую тайну, разумеется, надеясь на вашу скромность.
– О, господин, будьте покойны!
– Вот, видите ли, в чем дело. Вот уже год, как я совершаю артистическую поездку по главным городам Европы и теперь приехал в Петербург. В Милане я познакомился с одной русской аристократкой, которая замужем за испанским маркизом ди Купорос. Она влюбилась в меня и в мой талант по уши и всюду следует за мной. Она в Петербурге. Связи и аристократические знакомства не позволяют ей часто принимать меня у себя в отеле, а потому мы наняли небольшую каморку на Песках, где и блаженствуем незримо для сплетен… Вы понимаете? Блаженство наших свиданий – немыслимо без музыки, а потому я и желал бы взять напрокат рояль. Вот моя карточка.
Артист небрежно швырнул на стол элегантную карточку.
– Послушай, Бенислав, ты лучше купи рояль, а то напрокат дадут тебе какую-нибудь дрянь, – вмешался в разговор товарищ артиста.
– Ах, боже мой, но стоит ли покупать, когда в Петербурге я не намерен пробыть более двух месяцев! Ты знаешь, в Вене я купил рояль, и что же? Через месяц пришлось продать его за бесценок. Бросать опять триста – четыреста рублей не намерен.
– О, помилуйте, мы дадим вам напрокат самый лучший инструмент, – заговорил немец. – Вот этот… – И он указал на меня.
– Жорж, голубчик, попробуй тон у рояля! – обратился музыкант к товарищу. – Представьте, со мной несчастие: я порезал себе палец и может быть, неделю буду лишен возможности извлекать звуки из столь любимого мною инструмента! Для меня это муки Тантала! Садись же, Жорж, и попробуй, а то мы опоздаем на обед к графине…
– Но ты знаешь, ведь я в музыке профан, и кроме «Чижика»…
– О боже мой! Сделай аккорд – и довольно!
На мне что-то пробренчали.
– Превосходно, превосходно! – говорил артист, откидывая назад свои волосы. – Вы знаете, я всегда хвалил ваши инструменты, даже и печатно. Ну-с, сколько стоить будет? Я торговаться не буду. Рояль вы пришлете по адресу сегодня же и получите деньги – вот от него. Прощайте! Послушайте, мой добрый друг! – прибавил он, взяв немца за плечи. – Я надеюсь на вашу скромность… потому что все, что я вам рассказывал…
– О, помилуйте!
Молодые люди распрощались с хозяином, а к вечеру я был перенесен на Пески, в «комнаты снебелью», и поставлен в одной из них. Меня принял товарищ артиста, заплатил деньги и выдал расписку во взятии напрокат рояля, причем подписался бароном Эйзенштубе. Немец, доставивши меня, настроил меня и ушел. Но лишь только он успел выйти за двери, как из другой комнаты выскочил артист.
– Браво, браво, Петя! Теперь мы спасены! У меня будут деньги и на букеты для Жюдик! – воскликнул он, хлопая в ладоши. – Ведь под эдакую прелесть смело триста рублей дадут!
– Только вопрос: куда заложить? В «громоздское» или к архаровцам? С Карповичем я не хочу связываться – слишком публичен!
– Не беспокойся! Я уже распорядился, – отвечал товарищ. – Ровно в шесть часов сюда явится один иудей с Петербургской, содержащий «гласную», – и деньги у нас в кармане. Сейчас же заведи из-за чего-нибудь спор с хозяйкой, обругай ее и объяви, что мы завтра же съезжаем с квартиры. Ты еще не отдавал своего паспорта в прописку?
– Ну вот еще! За кого ты меня считаешь?
Вечером был иудей. Он долго меня рассматривал, тыкал пальцами в клавиши, для чего-то даже нюхал и лизал верхнюю доску и не только что взял меня в залог, но даже купил. Торговался он самым отчаянным образом, начав давать за меня только сто рублей. Он божился, плевался, несколько раз убегал вон, прибегал снова и в конце концов дал 293 рубля. Началось писание расписки: что, дескать, «я, нижеподписавшийся, продал гомельскому купцу Берке Шильдермейер принадлежащий мне» и т. д., причем артист, назвавшийся польским графом, подписался уже «отставным юнкером». При расчете иудей недодал 78 копеек. В доказательство, что у него нет больше денег, он выворачивал свои пустые карманы и, уходя, выпросил у артиста впридачу к роялю тюрик с колотым сахаром.
Через полчаса меня взяли носильщики и понесли к иудею на Петербургскую сторону. Радостными криками встретили многочисленные ребятишки иудея и, воспользовавшись тем, что тятеньки не было дома, принялись играть на мне «Чижика». Обидно было мне, и я еле сдерживал слезы. Не такой деятельности жаждал я для себя. Вскоре однако явился сам иудей, дал ребятишкам по подзатыльнику, и они с ревом разбежались.
У иудея я стоял недолго. Через три-четыре дня он продал меня за 375 р. в какой-то французский ресторан, и вот я очутился в отлично убранном отдельном кабинете. Мягкая причудливая мебель соперничала с роскошной бронзой, дорогой ковер хвастался своим достоинством перед тяжелой портьерой. Здесь и началась для меня настоящая жизнь. Были и сладкие минуты, были и горькие. Иногда приходилось мне видеть в день по полусотне людей. Никогда не забуду я сцены, которую я сейчас расскажу. Это были мои лучшие минуты.
В кабинет вошли молодой брюнет, небрежно, но к лицу одетый, и стройная женщина под густой вуалью.
– Каюм! Встань у двери и карауль! Когда будет нужно, я позову! – обратился брюнет к сопровождавшему его татарину во фраке и белом галстуке.
– Слушаю-с, ваше сиятельство!
Впоследствии я заметил, что татары-лакеи всех называют «сиятельством».
Молодая дама как вошла, так и остановилась как вкопанная посреди комнаты. Брюнет подошел к ней и взял ее за руку.
– Ну-с, теперь вы можете быть как дома, – сказал он. – Откиньте ваш вуаль, снимите шляпу. Вы знаете, что я ношу в моей трости стилет, а потому постороннее лицо может войти в эту комнату, только перешагнув через мой труп!
– Теодор, голубчик, решай скорей, что нам делать! Завтра назначена моя свадьба! – воскликнула в ответ девушка и бросилась на грудь к молодому человеку. – Папаша и слышать не хочет об отказе, а я и вздумать без дрожи не могу о моем женихе. Посуди сам: ведь ему за шестьдесят! Весь накрашен, вставные челюсти трясутся! О боже мой! Боже мой!
– Надо бежать из Петербурга, и бежать сегодня же, через час… Больше ничего не придумаешь. Мы поселимся где-нибудь в деревне, а о нашем местопребывании дадим знать телеграммами твоему жениху и твоему отцу.
– Но ведь это будет скандал на весь Петербург!
– Тем лучше. По поводу этого скандала твой жених и сам откажется от тебя.
– Теодор, я не успела проститься даже и с матерью, а ведь она добрая! Ты знаешь, ведь я поехала в Гостиный двор, а сама сюда… Лакей и карета и посейчас в Гостином дворе. Вразуми, научи, нельзя ли как-нибудь иначе…
Вместо ответа, молодой человек откинул у девушки вуаль, снял с нее шляпку, тальму и посадил ее на диван. Лицо ее было прелестно. Она сидела не шевелясь, как изваяние, и тихо шептала:
– Дай мне подумать, дай хоть пять минут подумать! Оставь меня! Отойди от меня!
– Изволь, – отвечал Теодор.
Он встал, подошел ко мне, роялю, открыл крышку, сел и начал перебирать пальцами по клавишам. О, я сейчас почувствовал, что это были умелые руки артиста! Он наигрывал какую-то собственную фантазию, через минуту эта фантазия перелилась в Мендельсона, послышались звуки его бессмертных «Lieder ohne Worte». Я просто плакал под перстами даровитого пьяниста, плакала и девушка. Душу шевелящие мотивы между тем лились и лились. Вдруг она встала, подошла к молодому человеку, наклонилась, обняла его и тихо шепнула:
– Теодор, я согласна!
Быстро перешел Мендельсон в Шопена, но она не дала ему продолжать…
Легкий обед, бутылка шампанского, поцелуи, сладкие речи, и через час они удалились, порешив «бежать».
Я недолго оставался в одиночестве. Скоро в кабинет ввалилась пьяная компания. Начался крик, шум, татары замелькали фалдами.
– Полдюжины тащи! Да смотри английского погреба, потому другой шипучкой я только лошадей пою! – кричал молодой тщедушный блондинчик с крупными бриллиантовыми запонками на сорочке и с тысячным перстнем на указательном пальце.
– А, и музыка есть! Чудесно! – восклицал, в свою очередь, толстый краснорожий бородач с такой цепью на брюхе, что она в состоянии была бы выдержать целую свору собак.
– Сеня! Покажи-ка свою науку; сваргань что-нибудь поеленистее с заборцем! Ну, дыши, неушто для Ивана-то Спиридоныча не хочешь? Ведь сегодня мы его мальчишник справляем! Накаливай! Накаливай! Что пальцы-то жалеть? – слышались со всех сторон возгласы.
– Сеня, не кобенься! А жарь, да и делу конец! А то тебя и поить не стоит! Потешь восемипудового калашниковского-то! – наставительно заметил блондин в бриллиантах, очевидно, виновник мальчишника. – Долой крышку! Хочу, чтобы струны были видны!
– Да не отпирается.
– Ломай! За все плачу!
Компания бросилась ко мне, запела «Дубинушку», налегла на крышку и оторвала ее.
Раздались оффенбаховские мотивы и быстро перешли в русскую «Феню». Кто-то стучал по моим басовым клавишам даже кулаком, изображая колокола. Я плакал и издавал дикие звуки. А между тем хлопали пробки шампанского, вино лилось рекой.
Вдруг зазвенела посуда. Стол был опрокинут. На шум вбежали татары.
– Плачу! За все плачу! – выделялся среди шума и гама выкрик. – Теперь, ребята, в Воронинские бани едемте!
Через четверть часа кабинет был пуст. Татары-лакеи прибирали черепки. Я глядел на развалины пиршества и плакал. Боже! Какие контрасты пришлось мне видеть в первый день моего пребывания в ресторане!
II. Записки штопора
Родился я «Втуле». Это я узнал из той надписи, которая вытеснена на моем теле, между спиралью и ручкой. Она гласит: «Мастер Горшкоф Втуле». Тула – город русский, а потому и я русский. Отцом моим был, как вы видите, мастер Горшков, ну а матерью, само собой, железо. Ни Тулы, ни раннего детства своего я не помню. Насчет этого, должно быть, отшибли у меня память тем молотком, которым меня ковали.
Я помню только то, что впервые я узрел свет в гостинодворской лавке, что на Зеркальной линии. Свет, который я узрел впервые, был, впрочем, не дневной, а газовый. Меня вынули из пачки, завернутой в серую бумагу, где я лежал в сообществе других штопоров, и положили в витрину. В витрине я лежал уже в сообществе с золотыми браслетами и с бриллиантовыми серьгами, и это льстило моему самолюбию. Случилось это в рождественский сочельник. К нам заходило очень много публики, покупать подарки на елку. Спрашивали портмоне, портсигары, несессеры, но о штопоре никто и не заикнулся. Так пролежал я часа два. Вдруг вошел чиновник. О том, что он был чиновник, я узнал по фуражке с кокардой, которая была надета на его голове.
– Есть у вас штопоры? – спросил он.
– Есть-с, пожалуйте, самые лучшие, – отвечал приказчик, из учтивости как-то проглатывая слова или давясь ими, и вынул меня из витрины. – Этим штопором можно самого Елисеева откупорить, а не токмо что бутылку с елисеевским вином, – сострил он. – Семьдесят пять копеечек, – объявил он цену.
– Что вы! Что вы! Наш экзекутор пятьдесят копеек заплатил за такой же.
– У нас в магазине не торгуются, цены решительные… Прификс, – отчеканил приказчик.
– Как хотите, больше полтины я не дам!
Чиновник двинулся к двери. Приказчик остановил его.
– Хорошо, извольте! – крикнул он ему вслед, и я был продан за полтину.
Расплатившись, чиновник запрятал меня в карман и вышел из лавки.
– Откуда и куда? – окликал его кто-то.
– Да вот бегу кой-что для праздника закупать, – отвечал он, остановившись. – Жена дала деньги и просила купить кухарке ситцу на платье, кой-какой посудишки, барабан сынишке, сахару, чаю, ну надо в колбасную зайти и отобрать закусочки солененькой. Сейчас вот штопор купил. Сломали у нас недавно… А на праздниках, сам знаешь, как быть без штопора?
– Доброе дело, доброе дело. Вчера жалованье-то получили?
– Вчера. Прощай! Тороплюсь! Надо еще местов в пять зайти, прийти домой да отправиться с женой ко всенощной. Думаем в Невский монастырь съездить. Монахи там поют просто прелесть! Кстати и прокатимся.
– А не зайдем в трактирчик колдыбнуть по баночке? Столько времени не видались!
– Некогда, некогда, Петр Иваныч!.. В семь местов… Долг еще надо отдать в мясную…
– Да на минуточку. Теперь только четвертый час.
– Не могу, не могу.
– Ну, на полминуточки. Долбанем и разойдемся.
– Эдакий ты неотвязчивый! Разве уж только на одно мгновение. Ну, пойдем скорей!
Приятели зашли в трактир и выпили у буфета по рюмочке. Петр Иваныч угощал. Чиновник счел за нужное ответить ему тем же. Повторили.
– Ба! Да ведь ты меня с новорожденным еще не поздравлял! – воскликнул Петр Иваныч. – У меня на прошлой неделе жена родила. Дайте-ка нам графинчик!
– Не могу, друг любезный, в десять местов надо, а жена ждет ко всенощной… Ах как прелестно эти монахи поют! Прощай!
– Садись! Успеешь еще! Ведь закупки все в одних местах будешь делать?
– Разве на минуточку. Да кстати уж и селяночку на скору руку съесть. Признаться сказать, что-то плохо обедал сегодня. Закажите-ка рыбную селяночку! Да только поскорее!
Чиновник сел. Подали графинчик. Пробило четыре часа.
– Ах, боже мой, пора, пора! – засуетился он.
Но тут подоспела селянка.
– Покажи-ка, какой такой штопор-то купил, – проговорил Петр Иваныч.
– Да обыкновенный штопор, – ответил чиновник и достал меня из кармана.
– Знаешь что, Сеня? Нужно его обновить. Дайте-ка нам полбутылочки хереску! А откупорим мы сами.
– Да нельзя, голубчик! Сам посуди: в девять местов надо!
– Успеешь, я тебе говорю! Сегодня все лавки до одиннадцати часов вечера отворены!
Меня обновили. Пробило пять часов, но хозяин мой не обратил уже на это никакого внимания, а потребовал еще бутылку хересу. Язык его уж заплетался.
– Действительно, что за радость вести жену в Невский ко всенощной, – сказал он. – Еще простудится, а там зови доктора! Так ты говоришь, что сегодня купцы до одиннадцати часов торгуют?
– До двенадцати даже.
– Ну, коли так, так успею! Ведь я, Петя, нынче совсем домосед. Никуда из дома!.. Жена у меня – ангел, и я ценю это. В трактиры я ни-ни!.. И все для дома! Все для дома! Сегодня исключение, потому что очень рад, что с тобой увиделся.
Бутылка хересу была кончена. Часы показывали семь, но это уже не пугало моего хозяина.
– Два стакана пуншу, да покрепче! – крикнул Петр Иваныч.
– Что пунш! Выпьем шампанеи бутылочку. Уж кутить так кутить! – отвечал мой хозяин. – Бутылку шампанского! За здоровье твоего младенца хочу пить!
– Не позволяю! За своего младенца я сам поставлю, а это за твою жену!
– Что? Не позволяешь? Где бутылки, коли так! Я те покажу, как наши гуляют!
В девять часов приятели, еле держась на ногах, выходили из трактира.
– Ты куда теперь?
– Прямо в колбасную! Чаю, сахару… колбаски… Да!.. Барабан еще! Ну, прощай!
Хозяин мой нанял извозчика, но ни в колбасную, ни домой не попал, а застрял где-то в знакомой портерной, откуда мальчишка-портерщик и привел его домой.
Жена сама ему отворила двери, да так и всплеснула руками.
– Не стыдно это тебе? – воскликнула она. – В эдакий день и в таком виде! Люди в этот день пищи не вкушают, а он пьян! Купил, что я тебе приказывала?
– Купил, – отвечал чиновник и, цепляясь за стену, побрел в комнаты.
– Где же эти покупки-то у тебя? Где? – приставала она к нему.
– А вот!
Он вынул меня из кармана и положил на стол.
– Что это? Штопор? Зачем? Где же чай, сахар, закуски? Неужто на пятнадцать-то рублей, что я тебе дала, ты только один штопор купил? Где же деньги-то? Где они?
– Деньги? Деньги – фю!
Вместо ответа, муж свистнул, повалился на диван и вскоре захрапел.
Жена начала шарить у него по карманам, но, кроме несколько мелочи, ничего не нашла.
Бедная женщина даже заплакала и, увидав меня лежащим на столе, схватила и кинула на окно, где я и пролежал до утра.
Настал день Рождества. Хозяин мой ходил по комнате мрачный, отпивался огуречным рассолом и упорно молчал. Жена тоже не говорила ни слова. Вдруг у входных дверей постучались.
– Марфа! – крикнула она кухарке. – Коли дворники или сторожа из департамента с праздником поздравлять, так скажи, что нас дома нет! Делать нечего, надо как-нибудь наверстывать! Шутка! Пятнадцать рублей вчера не пито не едено потеряли! Господи! И хоть бы что путное на эти деньги купил, а то вдруг – штопор!
– Нет ли у вас штопора? – раздалось в кухне. – Одолжите, пожалуйста. Свой куда-то завалился; ищем-ищем, не можем найти, а барин вина требует.
Это был голос соседского лакея.
– Нате, возьмите! Можете даже на все праздники у себя оставить! – крикнула чиновница, схватила меня с окошка и с каким-то злорадством сунула лакею.
Лакей потащил меня к себе, откупорил бутылку красного вина и вместе с бутылкой внес и меня на подносе в столовую, где и поставил на стол. На столе стояли окорок ветчины, фаршированная пулярка и разные соленья. За столом сидели два господина. Один седой, с бакенбардами котлетой, другой черный, с бородой.
– Ну, что нового у вас, в Москве? – спрашивал бакенбардист, наливая два стакана вина.
– Ох, и не спрашивайте! Совсем плохо! – отвечал бородач. – Удар за ударом! Какой-то немец сумел дисконтировать в наших частных банках на полмиллиона фальшивых векселей и удрал за границу, предварительно угостив лукулловским завтраком банковых директоров. И все это случилось перед праздниками. Вот какой подарочек на елку получила наша Москва!
В это время в комнату вбежал лакей, схватил меня со стола и потащил в кухню. Там стояла миловидная горничная в туго накрахмаленном платье.
– Штопорчик вам? Пожалуйте! Только не затеряйте, пожалуйста, – проговорил лакей, – потому это не наш, а чиновничий. Эх, следовало бы с вас, Дарья Степановна, два поцелуйчика сегодня за этот штопор, ну да завтра сочтемся.
– Ошибаетесь! Не в ту струну попали! Сегодня не Пасха! – отвечала горничная, взяла меня и, шурша юбками, побежала по лестнице наверх.
– Держи! Держи ее! – крикнул лакей и захлопал в ладоши.
Горничная принесла меня к себе в каморку. Там за столом, на котором стояли ветчина и две бутылки пива, сидел бравый гвардейский «ундер» и крутил ус.
– Нате, откупоривайте сами, а у меня силы нет! – сказала она и кинула меня на стол.
– Это ничего не обозначает, потому вы животрепещущий бутон и ваша сила в скоропалительной любви всех семи чувств, – проговорил заученную фразу ундер и принялся раскупоривать бутылки.
– Пожалуйста, зубы-то не заговаривайте! Вы ведь антриган! – скокетничала горничная и села.
Ундер послал ей через стол летучий поцелуй и продекламировал:
Сколь, Агнеса, ты прекрасна!
С дрожью можем мы сказать!
– Порадейте православные насчет штопорика! – раздался в кухне чей-то голос. – У нас и своих два было, да пришли к хозяину певчие с праздником поздравлять, начали силу зубов пробовать, рюмки грызли да и штопоры кстати переломали.
Это был голос купеческого молодца. Горничная вынесла ему штопор.
– Возьмите, только не потеряйте, потому это не наш, а из седьмого номера! – сказала она.
– Коли штопор потеряю, ваше сердце обрету! – сминдальничал молодец и схватил ее за талию.
– Пожалуйста, без глупостев!
Молодец скрылся.
Я очутился в зале купеческой квартиры. В углу стоял стол, украшенный закусками, графинами и бутылками, и между всего этого возвышался огромный окорок ветчины. У стола сидел купец в медалях на шее и улыбался во всю ширину своего лица, нисколько не отличающегося своим цветом от ветчины. Перед купцом стояли певчие в кафтанах. Тут были большие и маленькие.
Они пили и ели. Кто держал в руках рюмку, кто кусок пирога. И сам купец, и большие и малые певчие – все были пьяны.
– Всем я благодатель! – говорил купец. – У меня в праздник приходи хоть с виселицы, прославь меня, и после этого пей и ешь. Сколько вам дал купец Крутолобов за христославенье?
– Лиловую отвалил! – отвечали певчие.
– Ну а Волопятов?
– Три румяные.
– Так. Сколько же после этого меняла из Троицкого переулка отвалил?
– Менялу не застали. Его и в Петербурге нет. Он уехал с женой в Москву гулять. Боится здесь-то. Того и гляди, говорит, с моей гульбой-то в газету попадешь. Ведь очень он насчет гульбы-то ядовит!
– Ну а Затылятников?
– Затылятников семь донских прожертвовал.
– Отлично. Ну а я серию дам, как есть серию, и с процентами, только возвеличьте меня!
– Погодите, Родивон Михайлыч, дайте передышку легкую сделать, а там два концерта зараз отваляем!
– Премудро! Братцы! Пей, ешь и веселись. Кто меня любит, тот из бутылочного горла и до дна!
Певчие схватили по бутылке и начали пить из горла. Хозяин ликовал и рдел от восторга. Явились парильщики и начали поздравлять.
– Банные люди! Можете вы меня возвеличить и превознесть?
– Когда угодно, ваше степенство, тогда и возвеличим! До самого полка вознесем, потому что вы у нас купец обстоятельный, – отвечали парильщики.
– Пейте, коли так!
И люди пили. Признаюсь, у купца мне было много дела, и я порядочно-таки утомился. Душевно рад я был, когда меня потребовали в другую квартиру, к портному. Портной вернулся откуда-то из гостей с подбитым глазом, и увы! Мне пришлось откупоривать уже не вино, а бутылку свинцовой примочки. О! Как не хотелось влезать мне в пробку ненавистной для меня примочки! Это совсем не входило в мою специальность. Я заплакал. Но судьба судила мне еще более печальную участь! Вечером пришлось мне откупоривать даже бутылки с лекарственным лимонадом, принесенным из аптеки!
Рад-радешенек я был, когда попал в молодцовскую комнату приказчиков того купца, которого возносили и возвеличивали певчие и парильщики. Сначала мне пришлось откупоривать пивные бутылки, и, исполнив это с подобающим достоинством, я отдохнул от моих дел на залитом пивом столе. Здесь я дежал довольно долго. Молодцы, одурманенные в конец, улеглись спать и захрапели на все лады. Они храпели так громко, что с первого раза мне показалось, что это играет оркестр под управлением капельмейстера Вухерпфенига. В комнате не спал лишь один молодой приказчик и ворочался с боку на бок. Кровать его находилась у запертой двери, замочная скважина которой была замазана замазкой и заклеена бумагой. За дверью слышались молодые женские голоса. Это была комната хозяйской дочки. У ней гостила подруга. Ложась спать, девицы резвились, смеялись, и это-то не давало покоя молодцу. Он сел на кровати и начал что-то обдумывать, потом схватил меня со стола, засунул в дверную скважину, начал буравить замазку и… и в конце концов переломил мою спираль около самой ручки.
Я погиб! Имей я голос, я, наверное, взвыл бы белугой!
В это время в кухне раздался звонок, и спустя некоторое время я услыхал знакомый мне голос. В кухню ломился чиновник, мой первый владелец, купивший меня в Гостином дворе. Он был пьян и требовал свой штопор…
Его удалили из квартиры с помощью дворников.
III. Записки рублевой бумажки
Пишу эти записки на закате дней моих, в то время, когда уже я вконец обтрепалась, потеряла свой первобытный глянец, утратила правый номер, пропахла запахом соленой рыбы, меди и сапожного товара, а злые люди вырвали из моего тела мою душу за подписью матери моей – Ламанского и какого-то кассира, фамилию которого я при всем желании так и не могла разобрать в течение всей своей жизни. Теперь я заклеймена мацом, связана в пачку с другими бумажками, заключена в кладовую и осуждена на публичное всесожжение в железной клетке на дворе государственного банка. И это награда за долговременную скитальческую службу от убогого подвала бедняка до раззолоченных палат богача! Где же тут справедливость? С ужасом я ожидаю приближения моего смертного часа. Страшно! Страшно! Неужели неизвестный отец мой не спасет меня и не вырвет из мрачного заточения? Впрочем, нет, он и не обратит внимания на ничтожную рублевую бумажку!
Похождения свои в банке, среди банковских чиновников, я не буду описывать. Не потому, чтобы я не хотела выдавать семейных тайн, а просто потому, что все, что касается этой жизни, у меня изгладилось из памяти. Очень может быть, что кто-нибудь у меня и отшиб эту память.
Помню только одно: что на свет божий я явилась свеженькая, гладенькая, с приятным шелестом, веселенькая – точь-в-точь танцовщица, только что выпущенная из театрального училища в балет. Меня променяли на купоны второго внутреннего выигрышного займа, и я очутилась в объемистом и мрачном бумажнике купца, куда поместилась во весь свой рост, не быв даже сложенною пополам. Я лежала в сообществе крупных бумажек и гордилась этим, хотя они не обращали на меня ни малейшего внимания. Еще трехрублевые и пятирублевые иногда заговаривали со мной, но и то свысока; когда же я однажды обратилась с каким-то вопросом к сторублевой бумажке, то она презрительно улыбнулась подписью, скосила номера и крикнула: «Молчи!» Двадцатипятирублевые и десятирублевые бумажки громко, но почтительно захохотали. С тех пор я уже не решалась первая заговаривать со старшими.
С купцом я несколько раз была в купеческом клубе, сидела за карточным столом, но самый клуб видела только украдкой, в то время, когда купец вытаскивал из кармана бумажник и вынимал оттуда моих крупных сотоварищей по заключению. О, какие алчные рожи игроков приходилось мне тогда видеть! Какие позеленевшие губы и желтые лысины! Всякий раз, уходя из клуба, купец бормотал: «Ничего, нажгли бок, важно вычистили полушубок!» – и при этом плевал. В бумажнике купца пролежала я дней пять, после чего купец вынул меня, сложил пополам и в сообществе трех зелененьких бумажек запихал в конверт. В конверте этом было письмо следующего содержания: «Господин концертщик! Вы прислали мне кресло на ваш концерт, хотя я об этом и не просил вас. В концерте вашем я не был, считая лучше и полезнее провести это время в Туляковых банях, что и сделал. Но все-таки, не желая вас лишать подачки, посылаю вам 10 рублей, двойную цену против того, что стоит билет, прося на будущее время освободить меня от вашей любезности по части присылки билетов. За 5 рублей этих лишних денег, называемых вами призами, возьмите на себя любезность предупредить ваших собратьев по ремеслу, дабы и они не трудились мне присылать билеты на их кошачьи концерты или бенефисы, ежели не желают получать от меня цедулок, подобных сей цедулке».
Прочитав это письмо, концертант тотчас же разорвал его и проговорил:
– Э, наплевать! Брань на вороту не виснет, а деньги-то ты все-таки прислал, мой милый! Что ж, нам только этого и нужно! А до будущего года еще далеко, почтеннейший…
Концертант даже не успел и спрятать нас, приложение, в свой карман, как в кухне послышался резкий возглас кухарки:
– Дома нет!
– Как дома нет? А вот его калош, вот его пальто, – отвечал чей-то немецко-чухонский голос. – Я знай его пальто. Я сам шил, и он мне еще деньги не заплатил. Пустить меня! Как можно не пущать!
За дверью легкая борьба. Вскоре дверь отворилась, и показалась сначала спина с затылком, а потом и черномазое лицо портного.
– А, это ты, Карл Иваныч, – проговорил концертант. – Садись! Ты, верно, за деньгами? Плох, брат, сбор от концерта, совсем плох… Еле концы с концами свел. Водочки не хочешь ли?
– Я на мировой подам.
– Зачем к мировому, а ты зайди эдак через недельку.
– Нет, я на мировой…
– Экой ты несговорчивый! Ну, сколько там осталось за мной?
– 13 рубли. Два год хожу…
– Бери 10 и подписывай счет, а то так подавай к мировому, хлопочи, теряй время, – предложил концертант.
Портной почесал затылок, подписал счет и взял деньги.
«Мерзавец! Скотина!» – обменялись они друг с другом любезностью, и я очутилась в тощем кошельке немца-портного.
Немец тотчас же отправился к Карповичу. По дороге ему попадались давальцы его и ругали его, спрашивая, когда же он доставит им платье.
– Материю берете, жадничаете, а по месяцу несшитой держите.
– Ах, господин! Вы знает штучник! Это такой трекляты русски народ! – восклицал немец.
«Треклятый народ» был, однако, не русский штучник, а сам немец, ибо материя, о которой шла речь, была заложена у Карповича, как я узнала впоследствии.
Ростовщическое светило Карпович, слава которого гремела от Лиговки до Таракановки, от берегов Черной речки до Обводного канала, сам был в конторе. Немец выкупил у него из залога два сметанных пальто и не скроенную еще материю на сюртук, отдав ему взамен всего этого нас, покоившихся в его тощем кошельке. И тут я впервые увидела Карповича. Ей-ей, в нем не было ничего замечательного. Совсем обыкновенное лицо и ничего кровожадного или алчного. Нос на месте, два глаза как следует, уши короткие, как у всех людей, зубы изо рта не выдаются, но, кажется, вставные.
Карпович взял нас, бумажки, в руку и небрежно кинул в выручку. Я очутилась в большом сообществе зелененьких, синеньких, лиловеньких бумажек. Замечательно то, что в ростовщической выручке были все равны, и портретные бумажки не кичились предо мной, «канарейкой». Я попробовала было начать с ними разговор, но на самом интересном месте была вынута из выручки, и мои наблюдения над бумажками ростовщика ограничились только тем, что я заметила, что от большинства их пахло слезами.
Меня отдали какому-то франтоватому бакенбардисту взамен заложенной енотовой шубы. Он, не считая, схватил тощую пачку, в которой я лежала, и небрежно засунул ее в брючный карман. Уходя, он любезно раскланялся с Карповичем и сказал:
– Знаете, зачем я отдаю вам каждую весну свою шубу? Просто на хранение. Я заметил, что ни в одном магазине не сохраняют так меха во время лета, как у вас. Ей-богу. И вот, вследствие этого, я нахожу даже более выгодным платить вам большие проценты. Года четыре тому назад я отдал мою ильковую шубу в меховой магазин, и, представьте себе, мерзавцы наполовину скормили ее молеедине.
Вышедши из подъезда, бакенбардист вскочил в эгоистку и помчался по Невскому. Вскоре мы приехали в цветочный магазин. Бородатые приказчики встретили бакенбардиста поклонами.
– Князь был? – спросил он.
– Были-с.
– Что заказал?
– Корзину с белыми розами.
– Ну так приготовь мне букет из камелий: пятнадцать красных и десять белых, и пошли в магазин за розовой лентой. Да чтоб к восьми часам прислать все это в театр «Буфф». Вот! Получай!
Бакенбардист вынул требуемую сумму на стол, и в том числе меня.
– Ох, деньги, деньги! – вздохнул он. – Не пришли мне сегодня управляющий двух тысяч из имения, так наша чародейка осталась бы без букета. Целую неделю без денег сидел.
– Мы вашей милости и в долг поверили бы.
– Ну уж этого я не люблю. Так пришли же!
Я очутилась в выручке цветочного магазина и пролежала там до вечера, но часов около десяти меня схватила чья-то рука, скомкала и в сообществе трехрублевой бумажки опустила за голенище сапога. Рука эта принадлежала приказчику цветочного магазина, и сапожное голенище было его же.
Через четверть часа мы были в трактире и играли на бильярде. Приказчик играл с каким-то усачом, у которого был подбит левый глаз. Игра шла по рублю партия. Усач выиграл. Приказчик полез за голенище, вытащил меня оттуда и отдал усачу. Я очутилась в кармане, в котором гремели два пятачка, трешник и гривенник, которые меня значительно-таки потерли. Я попробовала было заплакать, но трешник захохотал во все горло.
– Ишь, дура! – сказал он. – Молодо – зелено! Поживи-ка на свете, так и не так еще бока-то вытрут.
Игра продолжалась. Через пять минут у меня уже явилась компаньонка, такая же, как и я, рублевая, но уже значительно потертая. Через несколько времени нашего полка прибыло. К нам заглянула зелененькая, потом другая и наконец пятирублевка.
– Идет десять рублей партия? – крикнул приказчик.
– Только, господа, кладите деньги в лузу. Это уж такое правило, – сказал маркер.
Подбитый глаз вытащил синенькую, зелененькую да две нас, «канареечные», и кинул в лузу. Приказчик туда же опустил красную портретную, и игра продолжалась. Усач с подбитым глазом опять выиграл. Приказчик выругался и удвоил куш. К нам в лузу пришли еще две красненькие.
Через два часа я очутилась снова в кармане подбитого глаза. Тут были все мои товарки по лузе и сверх того приказчицкие часы с цепочкой.
Уходя из трактира и спускаясь с лестницы, подбитый глаз вынул пачку денег из кармана, отыскал в ней меня и поцеловал.
– Голубушка, первенькая! – проговорил он. – Спасительница моя! Я играл на ура с двадцатью тремя копейками в кармане. Не выиграй я тебя, так, может быть, подбили бы мне и второй глаз.
Мы шли по улице.
– Милостивый государь, извините, что я вас беспокою… Одолжите мне сколько-нибудь на хлеб, – послышался робкий женский голос.
Подбитый глаз остановился.
– Эдакая хорошенькая, молоденькая и на хлеб просите? – проговорил он. – Пойдемте, душенька, ко мне на квартиру картинки посмотреть, так дам и не на хлеб, а и на котлетку, на кофеек, да что тут! И на мороженое останется…
– Милостивый государь!..
– Ха-ха-ха! Какия нежности при нашей бедности! Туда же в амбицию! Впрочем, wollen Sie[1], так wollen Sie, а не wollen Sie, так как хотите.
Подбитый глаз зашагал. Через пять минут за ним послышались шаги, и тот же робкий голос сказал:
– Господин, вы правы! Я решилась. Возьмите меня!
– То-то, давно бы так.
* * *
И я очутилась в женском кармане. Помню только одно: что в эту ночь я лежала на простом некрашеном столе в бедной каморке на чердаке. Надо мной сидела худая, бледная, но миловидная женщина и плакала. Слезы капали на меня, и это были первые женские слезы, которыми окропили меня. На убогой постели плакал грудной ребенок, а за стеной чей-то пьяный голос то ругался, то пел «Настасью».
Наутро я была отдана мелочному лавочнику за булку, сахар, хлеб и ветчину. Я очутилась в грязной выручке, в жестяной коробке из-под сардинок, и была притиснута обломком лошадиной подковы. Это, как я узнала впоследствии, было сделано для счастья в торговле.
– Финогеныч, есть у тебя клюквенная пастила? – раздался женский голое.
– Самая что ни на есть лучшая! – отвечал лавочник.
– Отпусти ты ей, мерзавке, на полтину! И как только ее не разорвет, окаянную! Ведь вот теперь у нас всего второй час, а уж она успела съесть фунт кедровых орехов, медовую коврижку, сахарное яйцо, что с ней сам на Пасхе христосовался, винных ягод десятка два, а теперь клюквенной пастилы захотела.
– Известно, тело купеческое, подкрепления требует. Пожалуйте, аккурат на полтину.
В выручку на мое место влетела зелененькая, а я, в сообществе другой канареечной, четырех медяков и двух пятиалтынных, которые лавочник завернул в нас же, как в простую газетную бумагу, была вручена кухарке.
Это было первое унижение, которое мне пришлось вынести. Вдруг я, рублевая, и служила оберткой!
Я лежала на столе перед толстой белой и румяной купчихой, одетой в широчайшую ситцевую блузу. Купчиха пожирала пастилу. Пожрав всю без остатка, она встала с места, перешла к другому столу, достала из него листик розовой бумаги, на уголке которого был изображен полногрудый купидон с луком и пронзенное стрелой сердце, и принялась писать следующее: «Милый друг Евгеша о как я плачу без цилования твоих прекрасных усов. Лндел мой неушто ты сердит что я тибе из опаски ни покланилась когда проежала рысака с мужем. Ты знаешь, он хуже тигры лютой и мок убить меня за это, а я тебя абажаю до слез и посылаю тебе десять рублев на табак и есче цидулку от любве моей. Ах коварный обольститель и я даже когда с мужем то и то о твоих усах думаю, а ты все по клубам да с мамзелями в танцах а я страдаю в серце как на иголках и со мной может бида какая случится коли ты не прибижиш на крыльях любви к Марье Ивановне где тебя будут жтать друк твой до смерти и без ума Даша. Лети в семь часов буду, а ни придешь умру от любве».
Я в сообществе с тремя трехрублевками была запечатана в это письмо и попала к рослому брюнету в мундире чиновника военного министерства. Он был насквозь пропитан табаком и играл на гитаре. Прочитав письмо, он улыбнулся и сказал:
– Вишь, каналья, всего только десять рублей прислала, ну да ничего, лично выудим и четвертную! Эй, Марфа! Я у тебя занимал рубль целковый, так вот тебе, а также и пятиалтынный процентов.
И я была отдана кухарке.
Кухарка недолго меня держала у себя и при следующем письме переслала к рядовому пожарной команды, Прохору Никифорову: «Дражащий сердца моего Прохор Кузьмич, посылаю вам нижайший поклон от неба и до земли и посылаю при сем рубль денег на битый чайник твоего начальства, а также и на кожу, ибо ты пишешь, что она у тебя вся вышла, и скажу тебе все-таки ты неверный, а взамен сего приходи завтра вечером ко мне в парк, и я тебе вынесу кусок пирога и старые калоши. Они годятся еще для передов, а также и нагрудник принесу ситцевый, только приходи, а письмо сие писал по безграмотству Домны Савельевой мелочной лавочник Увар Никитин и руку приложил».
Ах, я попала к пожарному и лежала в кисете с махоркой, где приобрела первый несвойственный мне запах.
В кисете этом, однако, мне пришлось лежать недолго. Пожарный Никифоров отправился в рынок покупать кожевенный товар, но по дороге встретил татарина, который нес старые голенища, остановился, начал к ним прицениваться, нюхал их, вытягивал, даже лизал и наконец купил за тридцать пять копеек, и из ситцевого табачного кисета пожарного попала я в денежную мошну татарина.
Весь следующий день ходили мы по дворам и кричали: «Халаты бухарски! Халаты!» Мальчишки на дворе показывали нам свернутые полы чуек и кафтанов, изображая ими свиные уши. Татарин ругался, как водится. Долго он бродил по дворам, и никто не обращал на него внимания, никто не зазывал его, как вдруг на одном дворе отворилась форточка, из форточки выставилась довольно благообразная голова, как я узнала впоследствии, принадлежащая одному знаменитому «водевилятнику», и крикнула:
– Эй, халаты! Иди сюда! Кажи какие попроще.
Мы поднялись по лестнице и вошли в комнаты. Татарин развязал узел и начал показывать халаты.
– Самый лучший бухарский тармалама! – говорил он.
– Ну, уж это ты не ври, не выдавай московскую-то материю за бухарскую. Это только мы переделанные с немецкой пьесы выдаем за оригинальные, так ведь то мы не тебе, мухоеду, чета, – отвечал водевилятник.
– Помилуй, бачка, халат самый ханский! Генерал без обиды носить будет!
– Ври больше! – И водевилятник принялся торговаться, торговался, как жид на ярмарке, и наконец купил у татарина халат, дав ему свой старый халат, рубль сорок две копейки денег, одну калошу, несколько военных пуговиц, изношенную донельзя жилетку и кусок сахару.
На данную им татарину трехрублевую бумажку татарин сдал ему рубль пятьдесят восемь копеек сдачи, и в этой сдаче попала и я.
Я была скомкана, один уголок у меня был оторван, но водевилятник, облекшись в новый халат, тотчас же расправил меня. Он нагрел на свечке утюг и принялся меня гладить этим утюгом, после чего завернул в бумагу в сообществе с портретными бумажками и запер в письменный стол. У него я лежала долго, долго… Несколько раз
