автордың кітабын онлайн тегін оқу Цветы лазоревые. Юмористические рассказы
Николай Александрович Лейкин
Цветы лазоревые
Юмористические рассказы
Сборник
* * *
Охраняется законодательством РФ о защите интеллектуальных прав.
Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя.
Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке.
© «Центрполиграф», 2023
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2023
* * *
От станции до усадьбы
Поезд медленно подкатил к платформе станции. Сквозь протаину замерзшего окна вагона виднелись на платформе жандарм и суетившийся начальник станции в красной фуражке. Сторож тотчас же дал звонок.
– Станция Климово! Поезд стоит три минуты! – крикнул кондуктор.
Под вагонами зазвякали молотки, пробующие чугунные колеса. Я забрал саквояж и плед и вышел из вагона. Около станционного дома уже ждали седоков окрестные мужики, приехавшие в санях на своих брюхатых лошаденках.
– В Бабурино!
– Два с четвертачком положьте, сударь, – отвечал мужик в рваной шапке, из которой местами выглядывала вата.
– Да ты никак с ума спятил! За что?
– Как за что… помилуйте! Ведь до Бабурина у нас отселева четырнадцать верст считается, а ежели ехать через Казаковку, то и все семнадцать.
– За два рублика садитесь, – предложил другой мужик.
– Одер! Чего ты цену-то сбиваешь! А еще седая борода выросла… – попрекнул его первый мужик. – Ведь в Бабурино надо ехать объездом. Там теперь в речке вода выступила около плотины.
– Барин! Дайте рубль восемь гривен… – крикнул третий мужик. – У меня лошадь хорошая. Живо доставлю.
– Рубль… – сказал я.
– За рубль шесть гривен садитесь! Рубль сорок!.. Дайте рубль тридцать копеек! Не жалейте двух пятиалтынных, – раздавались голоса мужиков.
– Ну, двадцать копеек я прибавлю.
– Садитесь… Эх, была не была! – махнул рукой мужик. – Разве уж только по дороге попотчуете ради морозцу. Иззябли, сударь, стоявши.
Я влез в сани и уселся на куль сена. Мужик приткнулся к облучку, и мы поехали по рыхлому снегу. Лошаденка звенела бубенчиками.
– Орясина! Эка оглобля лысая! За рубль двадцать сажает! – ругались вслед мужику товарищи.
– Дайтесь, лайтесь, черти! Пусть лаются, анафемы, – спокойно отвечал он. – Там седок-то только один и остался. С этим поездом двое приехали: вы да управляющий из Кузминки. Управляющего не посадишь, так и жди до вечера, пока вечерний поезд придет. Здесь налево, ваше благородие, кабак… Прикажете остановиться у елочки?
– Нет, нет… пошел дальше… Что за глупости! Только отъехали – сейчас уж и в кабак…
– Так что за беда? С места-то тронувшись и выпить. А водка здесь, ваше степенство, хорошая, сладкая…
Я промолчал. Елку проехали.
– Вы к кому ехать-то изволите в Бабурино? – спросил мужик.
– Усадьбу посмотреть. Там усадьба продается.
– Тут у нас, сударь, все продается… Верст на сто в окружности на каждое место покупателев ищут. Стало быть, у жида покупать будете?
– Да нешто он жид? Ведь он немец.
– Жид без подмеса, даром что в спиньжаке ходит. Даже и воняет от него жидом… Помилуйте, тут у нас все жиды. Все усадьбы жиды скупили, все пустоши, все леса. Вот уж лет пять с ними маемся. Приехал сначала один жиденок из Питера и купил лес у господина Рыдванова, а там и пошло, и пошло… Как саранча нахлынули. От Питера-то недалеко, всего четыре часа езды, так вот им и способно орудовать. Купит усадьбу, лес вырубит, сад вырубит, а потом и продает. Одну усадьбу продаст – другую купит. Так и барышатся в эдаком направлении… – рассказывал мужик и умолк. – Смотрите, сударь, как она, проклятая, сворачивает, – сказал он и указал кнутом на лошадь. – Сама сворачивает.
– Куда сворачивает-то? – спросил я.
– А тут у нас опять кабак. Вон, полштоф на шесте торчит – это кабак и есть. Любишь, подлая, около кабака постоять! – ласково крикнул мужик на лошадь. – Ведь вот, сударь, скотина она, а удивительно, какие большие смыслы насчет кабака имеет. Очень уж она привычна насчет этого самого… Прикажете остановиться?
– Нет, не надо… После… Успеется еще…
– Водка-то уж здесь больно хороша. Огонь… Да и целовальник – мужик очень ласковый.
– Русский?
– Кабатчики здесь все русские. А вот усадьбы – все в жидах. Сейчас мимо мельницы поедем – тоже жидовская. Даве вот кузня была – и у кузни жид арендатель. Он и хлеб мелет, и под залог разной вещии деньги дает. Господа-то ведь у нас здесь все продались, дотла продались. Сегодня мы, сударь, к себе вечером охотников ждем. Медведь тут у нас поднялся и бродит. Вот вашу милость в Бабурино доставлю, лошадь выкормлю – и опять на станцию потрафить надо. Охотников поджидать будем. Те господа ласковые, около каждого кабака останавливаются. Как кабак – сейчас: стой во фрунт! Наши лошади оттого всю эту команду и знают.
– Чья эта каменная усадьба налево? – указал я на развалившиеся строения.
– Тоже жидовская. Моисеем Абрамычем он прозывается. По летам сам здесь со своими жиденятами существует. И супруга у него жидовская подобрана, мадам Суркович прозывается… Глазастая такая… Начнут, это, они в речке купаться… – Мужик прервал разговор, задергал вожжами и начал хлестать лошадь кнутом. – Что, подлая! Захотелось? Я тя пройму, я тя дошкурю! – говорил он.
– Что такое случилось?
– Известно что. Опять кабак… Ну и сворачивает. Она уж без этого не может. Конь понятливый… Охотники ее в лучшем виде приучили.
– Однако у вас и кабаков же!..
– Страсть. В здешней волости сорок два кабака… И все торгуют на славу. Ежели прикажете, то мы свернем.
– Да ведь будет еще кабаков-то.
– Как не быть… Тут у нас по дороге что ни плюнь – все кабак. А только я к тому, что тут и пивка у целовальника для вашей милости достать можно.
– Какое теперь пиво в эдакую холодину!
– Пиво греет. Оно пуще полушубка греет. С него не зазябнешь.
– Ну его… Пиво приятно после еды.
– Так-то оно так… А я думал, ваше благородие, просто для штуки сдействовать, чтоб ум лошадиный доказать. Сейчас бы вы мне сказали, чтобы остановиться у кабака, а я вожжи брошу, скажу: ну, Васька, исполняй свою правилу! И вот увидите, как она ловко к крыльцу подбежит.
– Нет, уж мы лучше около одного из следующих кабаков на этот фокус посмотрим. Налево-то это что за здание?
– А это жидовская фабрика. Жиды жестяную посуду делают. Тоже усадьба когда-то была, да вот молодой граф Чеканов жиду за долги отдал. Тут и сад сзади-то был. Большущий сад… Деревья двоим и не обхватить… А вот теперь все вырубили. Жид вырубил да кабатчику продал, а энтот в Лупашове постоялый двор выстроил да два кабака новых в Кузминке. Тут целое гнездо жидовское. Есть и в спиньжаках, есть и в мурмолках. Кабатчик наш – он вон у Рождества церковный староста – одного ихнего выкрестил в нашу веру, так что злобы-то было – страсть! Убить сулились. Жиденок так и жить не мог… Взял и уехал в Питер. А теперь супротив кабатчика целая война идет. Хочет он, к примеру, шкуру у мужика купить, а жид навернется и цену набьет. Начнет он приторговываться к овсу, а жид тут как тут. Глядишь – и овес за жидом остался. Теперь, в отместку ему, хотят кабак близ его кабака строить. Нам-то оно, конечно, хорошо: чем больше кабаков, тем лучше. А кабатчику – неважнец. Жидов, сударь, в здешнем месте раздразнить – беда! Вот он раздразнил, а теперь страдает. За веру страдает, потому – ты уж там как ни вертись, а кабак жиды выстроят. Им ежели кабак выстроить, то они летом от одних своих косарей сыты будут.
– От каких косарей?
– А от таких, что эти самые жиды луга тут имеют, сено косят и в казну поставляют, – отвечал мужик и воскликнул опять: – Ну не каторжная ли у меня лошадь? Вот поглядите, что она делает! А все господа охотники…
– Опять кабак? – спросил я.
– Кабак-с… Ничего не поделаешь… – отвечал мужик. – Хоть ты ее зарежь! Уж в здешнем-то месте вы, сударь, прикажите остановиться. Тутошный кабатчик – нам всем благодетель. Когда денег нет – в долг водку дает. Его проминовать как будто и перед Богом грешно.
– Ну, сверни…
Мужик повеселел.
– Вы теперича извольте только на мою тварь посмотреть и полюбопытствовать, что она делать станет, – сказал он про лошадь и опустил вожжи. – Ну-ка, Васька, докажи барину свою умственность лошадиную! – крикнул он.
Лошадь затрусила бойкой рысцой, свернула в сторону и в один момент остановилась около занесенного снегом кабацкого крыльца как вкопанная.
У постели больной
Вдова купчиха Домна Тихоновна Каленова была больна, сидела у себя в спальне на двухспальном ложе, вся обложенная подушками, и охала. Около кровати помещалась на стуле пришедшая ее навестить сестра ее. По комнате от стены к стене, заложа руки под фалды сюртука, ходил сын купчихи – Мишенька, молодой человек лет двадцати пяти.
– Что же это вы, маменька, стонете… Словно вас режет кто или будто кожу с вас сдирает… – говорил сын, морщась.
– Да режет и есть – так как же не стонать-то?.. Вот под этим самым местом словно кто ножом пыряет, – отвечала купчиха.
– Нутренний риматизм самой главной жилы в требухе – вот и все, – сказала сестра.
– А ноги-то отчего опухли? Опять же, с чего меня то знобит, то в жар? – спросила купчиха.
– Ноги у тебя, сестра, от сидения, а знобит – так уж это от лихорадки, – тут ничего не поделаешь. Шутка ли, ты теперича ден шесть как наседка на яйцах… А ты промнись по комнате… Ведь болезнь можно иногда и разгулять.
– Ах, Дарьюшка!.. Уж ежели бы я могла променажи делать, то давно бы в баню сходила да потельдоком на полке в легком паре вымазалась. И как рукой сняло бы у меня всю болезнь. А вот в том-то и горе мое, что, как встану я на дыбы, так меня сейчас к земле и притянет. Словно у меня утроба-то свинцом налита.
– Что же вам, мамашенька, доктор-то говорит? – спросил сын.
– Да ничего не говорит, а только какое-то мычание либо хрюкание… Я ему про ноги – мычит, я ему про озноб – хрюкает, я ему про жар да про попорченность моего нутра, а он опять мычит. Ему что ни говори – у него всегда одно направление.
– Знаменитая известность… Ничего не поделаешь. Такой уж у них порядок. Чем знаменитее, тем больше дурости на себя напускают, – сказал сын.
– Уж и знаменитость! – проговорила сестра купчихи. – Вот мы про него даже и не слыхали.
– Мало ли вы чего не слыхали! А он на Калашниковой пристани так знаменит, что хоть отбавляй. Все купцы-хлебники у него лечатся. К господам он не ездит, потому что и лечить их не умеет, а вот ежели из купеческой нации кто, то в лучшем виде… На купце-то уж он привык. Он только издали взглянет на купца, так сейчас видит, что у него в нутре попорчено.
– Так не оттого ли, Мишенька, он мне и помочь не может, что он только на купце привык? – спросила сына купчиха. – Может быть, он мужской доктор.
– Нет, нет… Он и женщин лечит, а только чтобы непременно она была купеческого звания. Купеческого звания – понимает болезнь, а ежели барин или барыня перед ним – сейчас у него затмение на ум находит. К купеческой натуре привык, – пояснил сын и спросил: – Что же он прописал вам сегодня?
– Да вот что-то в трех бутылках… «Пейте, – говорит, – три раза в день по стакану. Утром из одной бутылки, в обед из другой, а на ночь из третьей». Вот надо пить сейчас, да боюсь пить-то я.
– В каких же это смыслах? Что тут такого страшного?
– А думается мне, что не тараканий ли это настой. Нынче знаменитые-то все вон тараканьим настоем лечат.
– А коли тараканий настой, то смело пей, – подхватила сестра. – Значит, это простое средство. А простое средство всегда пользительно. Только не больно-то любят ученые доктора простыми средствами лечить. Так и этот доктор. Ну станет ли он тараканами лечить!
– Боткин лечит-с, тетенька… – возразил сын купчихи.
– Тот даже живых тараканов дает глотать. А ведь тоже ученость и знаменитая известность. Вы про Боткина-то слыхали ли?
– Нет, не слыхала. А тебе, сестра, вот мой совет: чем тебе у ученых докторов лечиться, пошли-ка ты лучше к нам на Лиговку за Астафьичем. Он доктор из простых, из скрипинских коновалов, а чудеса делает. У подрядчика Смородинова все нутро было кверху ногами повернуто, а Астафьич в неделю всякую кишку ему на место поставил. И чем выпользовал-то! Лошадиной дугой тер да наговоренные корки с арапскими словами есть давал.
Купчиха задумалась.
– То-то я думаю: не переменить ли мне, Мишенька, доктора-то? – проговорила она. – Не взять ли другого какого. А то этот вторую неделю ходит, и никакой через него пользы. Придет, пощупает, похрюкает, лекарство пропишет, мадеры полбутылки выпьет, да и уйдет.
– Уж ежели менять, маменька, то менять не на коновала Астафьича, а на гомеопата, – отвечал сын. – Все-таки, по крайности, новомодность.
– На кого? – переспросила сестра купчихи.
– На гомеопата. Тут уж можно без всякой боязни.
– Это что же такое?
– А такой доктор, который ничем лечит. Таких теперь много развелось.
– То есть как же это так – ничем?
– Очень просто. Придет, пощупает, деньги возьмет и скажет: уповай на Бога.
– Это из духовенства, что ли?
– Нет, из немцев, как быть следует. Ведь у каждого доктора своя сибирь. Обыкновенные ученые доктора так лечат, чтоб чем больше лекарством напичкать, тем лучше, а гомеопаты на свою собственную модель – они ничем лечат. Уповай – вот с тебя и довольно.
– Да они ученые или простые?
– Нет, не ученые, а только из немцев. Из простых немцев. Кто часовых дел мастер, кто портной, кто слесарь… Науки они не знают, а своим умом дошли до всего этого, – старался пояснить сын.
– Ну, все-таки, они что-нибудь нюхать дают, что ли? – спросила купчиха.
– И нюхать не дают.
– Так, верно, словесами таинственными заговаривают…
– Ни боже мой, никаких слов. А только ежели уж человек умирает, то дадут ему вот эдакую маковую крупинку чего-то и скажут: вот тебе, раскуси надвое и съешь половину утром и половину вечером. А крупинка маленькая такая… Ну, одно слово – маковое зерно. И ежели больной человек может эту крупинку пополам раскусить, то жив останется, а не может и всю проглотит, то сейчас же умрет.
– Фу, какое лечение страшное! – махнула рукой купчиха. – Нет, я такого доктора не хочу. Лучше уж я за Астафьичем на Лиговку пошлю.
– Да ведь вам гомеопат такой крупинки, маменька, не даст, потому вы, слава богу, не при смерти… А он придет и только скажет вам: уповай на Бога. Уж от этого ничего не сделается.
– Сестра! Как ты думаешь, послать?
– Мой совет: за Астафьичем пошли.
– Ну, так я и за Астафьичем пошлю, да и за немцем, который ничем лечит. Да и мой-то доктор пускай меня пользует. Втроем-то уж они меня наверное выпользуют, – закончила купчиха.
У бабушки в Новый год
На темном и маленьком дворе многоэтажного каменного дома на Литейной улице, у подъезда надворного флигеля стоит карета с гербами на дверцах, трое щегольских саней с пузатыми кучерами на облучках и двое извозчичьих саней. На двор въехали еще сани с запряженным в них дорогим рысаком. Из саней выскочил офицер в парадной форме и направился в подъезд довольно сомнительной чистоты лестницы. Он позвонился у дверей второго этажа. На дверной медной дощечке было вырезано: «Княгиня Ксения Петровна Галикова». Пришлось повторить звонок. Ему отворила старуха в коричневом шерстяном платье и в чепце, из-под которого выглядывали совсем седые волосы.
– Граф Владимир Дмитрич… – проговорила она, пятясь в прихожую. – Так, кажется, я называю вашу милость? С Новым годом, ваше сиятельство.
– Так, так, Марьюшка. И тебя также с Новым годом… – отвечал офицер, сбрасывая с себя шинель. – У! Да у вас сегодня целый съезд!.. – сказал он, смотря из прихожей в маленькую гостиную, где виднелись генерал в ленте, несколько офицеров в парадной форме, камергер в мундире и два-три воспитанника военно-учебных заведений.
– Все, все собрались поздравить… Пожалуйте…
Офицер, позвякивая шпорами, влетел в гостиную и направился к очень древней, совсем сморщенной маленькой старушке, сидевшей в широком кресле. Старушка была в шелковом ватном капоте, но, невзирая на это, ноги ее были окутаны шалью. Голову ее украшал белый чепчик с целым ворохом мелких рюшей и темно-лиловых бантиков.
– С Новым годом, бабенька! – сказал офицер, целуя у старухи руку.
– Спасибо, спасибо, что вспомнил меня, старуху, – отвечала та, слезливо моргая глазами. – Вот все собрались сегодня, все… Очень рада. А то ведь забыли меня. Никто… Только отец Кирилл иногда… Ну, что же?.. С чем тебя поздравить? Что получил к Новому году? Хвастайся…
– Да еще ничего, бабенька… Я недавно служу.
– А ты старайся, старайся, чтобы тебя заметили.
– Буду стараться, бабенька, – отвечал офицер, пожимая руки всем присутствующим и поздравляя с Новым годом.
Все присутствующие были племянники и внуки старушки-княгини.
– Маша! Да скоро ли у тебя шоколад-то? – кричала она своей камеристке-старушке, которая отворяла дверь офицеру. – Поторопись, мать моя. Ну, рассказывайте что-нибудь. Вот сейчас шоколад подадут.
– Вы, бабенька, нам что-нибудь расскажите… – послышались голоса.
– Я, друзья мои, только и могу рассказывать, что жить нынче уж очень трудно стало. Ох как трудно!.. Что за ножовый народ нынче стал, так это просто удивляться надо! Вот только одна Маша… Она меня покоит, а все остальное – разбойники какие-то. А все оттого, что вожжи ослабли. Вообрази, Павлуша, – обратилась старуха к генералу, – сегодня только первое число, а уж управляющей два раза за деньгами приходил… И вчера приходил, и сегодня приходил. И некому выгнать. Машенька не может. Она и кричит на него, но толку никакого… Хоть бы ты попугал его хорошенько.
– Да ведь это, ma tante[1], как же… Ведь это… – Генерал крякнул и развел руками.
– Нет, ты пугни. Он тебя испугается. Хочешь, я сейчас пошлю за ним?
– После когда-нибудь, ma tante, после. Вы за прошлый-то месяц платили ли за квартиру?
– Нет еще. Но ведь я не сбегу… Я заплачу… Откуда мне взять сейчас? Вот пришлют из деревни – я и заплачу. Из пенсиона я не могу. Велик ли мой пенсион! Опять же, и эти лавочники! Каждый день за деньгами… Пугни ты хоть лавочников-то!
– Пугну, ma tante, пугну… Я нарочно как-нибудь заеду к вам… Мы их созовем всех – я и пугну. А сегодня неловко, сегодня Новый год.
– Да ведь они и сегодня ко мне лезли. Вот и дворники… Подай им за воду. Приходят поздравлять с Новым годом и за воду требуют… Маша им дает три рубля на чай, а они за воду… Все, все… словно сговорились. Ездила я тут к Спасителю на Петербургскую сторону… Брала карету… Приехала и говорю: а за деньгами потом зайди… Так что же ты думаешь?.. Не уходит кучер из прихожей, да и только. Бились, бились – отдали. И то уж Маша ему из своих… Звание не уважают… Как с простой мужичкой… Только отец Кирилл да Маша и услаждают мою жизнь. Вы Машу-то у меня не забудьте… Суньте ей на Новый год.
– Мы уж дали ей, бабенька… – послышались голоса.
– Ну, то-то… Кабы не Маша, то мужики ко мне в комнаты врывались бы… Вот какие нахалы! Посылаю сегодня в сливочную лавку за молоком, чтобы шоколад сварить… Не дают молока. «Деньги подайте». Молока не дают! На что же это похоже! А полотеры? Полотеры меня замучили, совсем замучили… Месяц уже как полов не натирают, а за деньгами ходят. И ведь как нахально…
– Да ведь вы, бабенька, должно быть, за прежние месяцы им не заплатили?
– Не заплатила, но заплачу. Не господа, могут и подождать. Да ведь, в сущности, ежели рассудить, так тут и платить им не за что. Что такое полотеры? Купцы разве они? Товар они мне разве какой-нибудь отпускают? Ведь полы-то им ни копейки не стоит натереть. Только разве маленький кусочек воску… Говорю: «Натирайте». А они не хотят. «Деньги, – говорят, – пожалуйте…» Так и не натерли ни к Рождеству, ни к Новому году. А сегодня поздравлять пришли. Маша насилу их выгнала. Вот и прачка тоже… Это уж совсем мерзавка… Вообрази, Павлуша, она мне даже белья моего не отдает. «Заплатите, – говорит, – деньги, тогда я и белье отдам», – рассказывала старуха-княгиня генералу. – Постращай ты мне хоть прачку-то. Она и теперь в кухне сидит.
– Мы уж порешили, тетенька, все это сделать в один день, в один день и сделаем, – уклончиво отвечал генерал.
Старуха Маша вошла с подносом, на котором стояли чашки с шоколадом и лежали в сухарнице бисквиты.
– Ну, вот по чашечке, по чашечке… – заговорила княгиня и прибавила: – И бисквиты Маша насилу могла из булочной добыть. Не отпускают без денег, да и кончено.
Все взяли по чашке и принялись пить. Княгиня не отставала от генерала.
– Ну когда же, Павлуша, ты приедешь народ-то мне попугать? – спрашивала она.
– А вот как-нибудь на будущей неделе, тетенька. Уж вы не беспокойтесь, я приеду, – отвечал он.
Тетушка (фр.).
В кондитерской
Время – перед праздниками. Рождество на дворе. В Гостином дворе толпы. Игрушечные лавки осаждаются приступом. Кондитерские битком набиты.
В кондитерскую Жоржа Бормана на Невском вваливается купец в енотовой шубе. Откинув воротник, поднятый кибиткой, купец обчистил бороду и усы от ледяных сосулек и стал озираться по сторонам, стараясь протиснуться между покупателями к прилавку.
– Кириллу Максимычу! – раздалось над его ухом.
Купец в еноте обернулся и увидал другого купца, молодого, с усиками и в шинели на собольих лапках.
– А! Сеничка! Живая душа на костылях! Какими судьбами?
– Тем же манером, как и вы, Кирилла Максимыч. Сел у Глазова моста на желтоглазого и говорю: вези за двугривенный к Борману на Невский.
– Да ведь ты новожен и без приплода, так зачем же тебе елочное удовольствие?
– Новоженам-то, Кирилла Максимыч, к Борману и ездить.
– Или свою собственную законницу елкой потешить хочешь?
– Совсем не тот коленкор-с. Мы к Борману ездим на манер как в аптеку-с: лечебный фураж для супруги возьмем и сим снарядом ее пользуем. Я насчет щиколада-с…
– Это в каких же смыслах?
– А чтобы оным предметом ее откармливать и в тело вогнать. В пансионе ее уж очень заморили, ну, вот мы и стараемся, чтобы на купеческий манер раскормить. Я ведь, Кирилла Максимыч, взял образованную. Они у меня и при фортепьянной игре, и при французском языке. Даже стихи французские читают и гимнастику знают-с. Пение всякое по нотам могут. Ей-богу-с… – рассказывал молодой купец в собольих лапках. – Конечно-с, вся эта образованная эмблема для мужа очень приятна, потому завсегда и перед гостями похвастаться есть чем, но зато от науки этой самой телу большой ущерб вышел. Заморили уж очень в науке-то.
– Зачем же такую брал? – спросил купец в еноте. – Ведь на то глаза во лбу.
– Образование ихнее уж очень прельстило. Вообразите – по-французски стихи так и садят, по нотам всякие цыганские песни поют и сами себе на фортупьяне канканируют. Всякому лестно.
– Что же тут лестного, коли в теле изъян.
– Изъяну, Кирилла Максимыч, в них никакого. Только одно – тощи они очень. Судите сами: эдакую науку в пансионе выдержать! Семь учителей из академии наук их обучали. Кормежка была плохая… Ну и вышли они оттелева девицей во всей своей телесной тонкости и на офицерский вкус…
– Купец, а на офицерском вкусе женился! – подмигнул купец в еноте.
– Позвольте-с… Они хоть и на офицерский вкус, а с хорошим купеческим приданым. У нас, Кирилла Максимыч, губа-то не дура. И с образованием, и при хорошем купеческом приданом! Только телесности не хватает, купеческого вида нет; но купеческий вид мы им в полгода дадим. И вот для этого-то сюда за щиколадом и ездим, – прибавил молодой купец.
– Толокном надо раскармливать, а не щиколадом, – сказал купец в еноте.
– Толокно, Кирилла Максимыч, только брюхо толстит, а для всего тела круглоты не дает. Поверьте совести… Это мне лекаря и коновалы сказывали. Коновалы в этих смыслах даже лучше ученых докторов знают. Вот овсяный кисель – дело другое… Но овсяный кисель, опять-таки, краски не дает. От него тело нагулять можно, но яркости в лице нет, а щиколад бормановский и телу круглоту придает, и лик румянцем подкрашивает. Изволили видеть борманские патреты одной дамы?
Купец вытащил из кармана две хромолитографированные картинки, прилагаемые к шоколаду Бормана, с изображением на одной тощей, как селедка, женщины и на другой – толстой и круглой, как тыква, женщины.
– Вот сия дама до откормления оной щиколадом в таких тощих смыслах была, а на сей карточке оная же дама уже после откормления щиколадом. Изволите видеть, какой карамболь неожиданный с дамой-то вышел! Пуда три весу прибыло. Хоть сейчас в балагане показывать…
– Да ведь это, может быть, все наврано, – усомнился купец в еноте.
– Амфилоха Степаныча изволите знавать?
– Еще бы… Наш же, ярославский. Четырнадцать верст от нас.
– Ну, так вот в таких же смыслах свою законную бормановским щиколадом раздобрил.
– Неужто и ты будешь под этот же калибер свою законницу подгонять?
– Нет, уж это-то зачем же-с. Нам таких фокусов не требуется, чтобы поднос с чашками могли на груди ставить. А мы добьем до половины этого калибра, как на наш вкус требуется, да и забастуем.
– Каждый день кормишь?
– Каждый день по три раза. Утром, вечером и в обед.
– И охотно она у тебя жует?
– Спервоначалу было принялась в охотку, потому из пансионской-то жизни им было в диво, да женское сословие и вообще всякую сладость любит, ну а потом отставать начала. А я все кормлю да кормлю. Теперь уж претить им стало, а я насильно… Даже строгость легкую пустил. Плачут, а при строгости кушают. Уж теперь об щиколаде и слышать не могут без содроганиев чувств.
– Смотри, не сбежала бы от такой пищи… – сказал купец в еноте.
– Зачем сбежать-с! Ведь они меня любят сердечно и им даже самим лестно своим купеческим видом мужу угодить.
– Польза-то есть ли?
– В теле началась уже значительная подгонка, а из лица пока еще не очень заметно, хотя уже румянец показался. Думал: не надувает ли, шельма, не подкрашивается ли… Потер белой суконкой – краски не сдала. Да ведь тут, Кирилла Максимыч, год кормить надо, а я только с Катеринина дня пользовать ее начал.
– Сколько мучениев-то ей еще придется перенести!
– Ничего не поделаешь, Кирилла Максимыч. Супруг велит, так надо слушаться. А вы сюда тоже за щиколадом изволили пожаловать?
– Мне-то зачем? У меня моя собственная и так на полуторную пролетку не усаживается. Нынче заказал новую двухместную.
– И без щиколада?
– Без щиколада. А я вот зашел сюда ребятишкам елочной сладости купить. Нельзя, брат, нынче без елки. Такая модель вышла, что хоть волком вой, а елку ребятишкам подай! – вздохнул купец в еноте, продвинулся к прилавку и сказал: – Конфеточек бы нам разных с висюлечками фунтика три. Только вы отпустите таких, чтоб животы у ребят не разболелись. А то ведь нынче, говорят, в конфеты-то купорос и серу для цвета подмешивают. Так уж, пожалуйста, без купороса и без серы.
Сватовство по новому способу
У богатой вдовы купчихи Раисы Даниловны Снотворовой «журфикс». Вдова еще очень нестара. Приправляя себя рузановской розовой пудрой, искусно вырисовывая свои бровки карандашиком, она кажется каждому мужчине бабой хоть куда. Умеренная полнота и хороший корсет делают ее очень аппетитной. Вдова не жалеет денег на наряды, держит себя солидно. За ней ухаживает холостой полковник с бархатным воротником – не сегодня, так завтра надеющийся быть генералом. Полковник, услышав раз, как вдова сказала, что она очень любит смотреть, как серебряные висюлечки на эполетах дрожат, стал являться к ней не иначе как в эполетах. У вдовы несколько племянниц, богатых купеческих невест. Они являются к ней каждый четверг на вечер со своими родителями, и это привлекает в дом вдовы многих молодых людей из купеческих семейств. Вдова живет хорошо, «серые» купеческие родственники к ней не ходят. У ней собирается только цивилизованное купечество.
Обычные посетители еще не вполне собрались. Кое-кого поджидают из театра. На двух столах винтят. Вдова, усевшаяся в укромном уголке гостиной, окружена мужчинами и дамами. Полковник рассказывает анекдоты из военной жизни, и, должно быть, очень смешные, потому что время от времени раздается звонкий и веселый смех. А в зале пусто. Там около рояля сидит молодая девушка блондинка и перебирает пальцами клавиши. Около нее молодой человек, сын одного крупного купца-москательщика. Они разговаривают вполголоса. Девушка не смотрит на него и устремила взор на клавиши; молодой человек сидит несколько сзади нее.
– Жениться через сваху, как женится наше серое купечество, – ведь это унижение человеческого достоинства, – говорит он. – Есть ли возможность узнать сердце своей будущей невесты, побывав у ней только раз на смотринах и услышав от нее только несколько фраз! Я, как человек образованный, женюсь только тогда, когда почувствую к девице всю страсть, весь пыл своей души.
– Свахи нынче не сватают, а только уславливаются в приданом, – отвечает девушка. – Задумает молодой человек на какой-нибудь девице жениться – он сейчас и посылает сваху узнать, какое у невесты приданое.
– Но ведь это мерзость! Кто кого полюбил искренно – он должен забыть о приданом. Деньги и прелестная белокурая головка с розами на щечках, с пятнышком на височке – разве это можно ставить рядом! Ведь это готтентотство!
Девушка вся вспыхивает, прикрывает ручкой маленькое родимое пятнышко на виске и наклоняется над клавишами.
– Вы читали письма Луи Блана об Англии? – продолжает молодой человек.
– Нет, не читала. Это роман?
– Нет, не роман, но вроде романа. О, как там он громит современные порядки лондонского купечества, женящегося на капиталах! – врал молодой человек. – Что было бы, если б он познакомился с русским купечеством, ежели бы он узнал русские брачные ряды, где фигурируют расспросы о гранатных бархатных салопах невесты, о чернобурых лисьих мехах, о серебряных самоварах, о самоигральных фортепианах! Мне нравится взгляд на брак философа Огюста Конта… Вы имеете понятие о Конте?
– Нет, я не читала…
– И теорию о капитале Маркса не знаете? У него есть трактат «Брак и капитал».
– Откуда же мне знать…
– О, как он громит денежные расчеты при браке! Он обращается и к девицам, стремящимся выйти замуж только за богачей, пренебрегая влечением сердца, нападает и на мужчин, ищущих в невесте не подругу, а капитал. И Шопенгауэра не читали?
– Я читаю только романы… – тихо отвечает девушка.
– Жаль… Когда вы проникнетесь их идеями – вы получите иной взгляд. Помните, что сказал Виктор Гюго в своей прелестной комедии?
– А что он сказал?
Молодой человек несколько замялся.
– Я не помню его фразы, но он сказал в таком смысле… Как это? Позвольте… Впрочем, я объясню вам примером. Вот, например, ваш папаша дает за вами в приданое каменные бани на Фонтанке… Ведь он дает? – спросил молодой человек и навострил уши.
– Как же может папаша давать за мной в приданое бани на Фонтанке, ежели эти бани и не его, а дяденьки Алексея Григорьевича? – отвечала девушка.
– Вообразите, а ведь я думал, что бани ваши и что они идут вам в приданое…
– Нет, – отрицательно покачала головой девушка и спросила: – Так что же Виктор-то Гюго говорит о приданом?
– А вот сейчас… Но для примера я все-таки должен узнать тот гнусный привесок, который идет в придачу к вашему прекрасному сердцу.
– Папаша дает за мной две лавки в Никольском рынке…
– В Никольском? – переспросил молодой человек.
– Да, в Никольском.
– Это ужас! Положим, что две лавки в Никольском рынке стоят с лишком тридцать тысяч рублей, но разве не варварство – прилагать их к этим прелестным голубеньким глазкам, к этому пурпуровому ротику, к этой грезовской головке! И больше ничего за вами не дают?
– У меня после бабушки пятнадцать тысяч на мое имя положено.
– Пятнадцать тысяч в придачу к ангелу, на которого надо молиться! – воскликнуд молодой человек. – Ведь это поругание святыни, ведь это… Вы возьмите только то: человек чувствует к вам чистую, непорочную любовь, с благоговением прикасается к краю вашей одежды, готов боготворить вас, а тут замешиваются грязные лавки и пятнадцать тысяч засаленными бумажками. Ведь это пошлость, пошлость!
Молодой человек ударил себя в грудь, скривил лицо в горькую улыбку и покрутил головой. Девушка боялась оглянуться и смотрела в стену.
– Что же говорит Виктор Гюго о приданом? – тихо спросила она.
– Простите… Я взволнован… Я путаюсь… Я задыхаюсь от негодования… Ангельское непорочное сердце девушки и лавки в Никольском рынке! Какая пошлость! Простите… А два буксирных парохода? Они не ваши?
– Нет, наши. Но пароходы папаша дает за сестрой Лидией… Ей и дачу…
– Ну, немножко полегче. И больше в придачу к вам ничего?
– По участку леса в Белозерском уезде…
– Боже милостивый! – схватился за голову молодой человек и быстро вскочил с места.
– Что с вами? – спросила девушка.
Молодой человек стоял перед ней с приложенной рукой к сердцу.
– Варвара Григорьевна… – начал он. – Ежели бы я вас не любил тою чистою, святою любовью, которой я люблю, я негодовал бы… Но я боготворю вас… Я готов молиться на вас… Я… я готов принести свою жизнь в жертву за вас… Я люблю вас безумною страстью… Будьте моей подругой на тернистом жизненном пути… Я прошу у вас вашу руку и сердце. Ответьте: «да» или «нет»… Но предупреждаю вас… Ваш отказ при моем твердом характере может подвинуть меня на самоубийство. Я жду вашего ответа.
Молодой человек закрыл лицо руками и смотрел на девицу сквозь пальцы. Она сидела совсем потупившись и перебирала руками складки своего платья.
– Я согласна… Но надо у папеньки и у маменьки спросить, – прошептала она.
Кое-что о разводе
Вечер. Седой старик-купец, остриженный по-русски, очень благообразный, со строгим лицом, обрамленным густой бородою, читал около лампы газету сквозь большие круглые серебряные очки, иронически улыбался и потрясал головой.
– Пожалуйте чай кушать, папенька… Самовар давно уже подан… – сказала старику молодая, красивая невестка, звякнула связкой ключей и направилась в столовую.
– Сейчас идем, – отвечал старик, сложил газету, снял с носа очки и, покрякивая, стал подниматься со стула, на котором сидел. – Все об разводе нынче в газетах-то пишут, все об разводе… – говорил он, обращаясь к сыну, молодому человеку с русой бородкой. – На баб жалуются; жены, вишь ты, мужьям своим не верны стали, полюбовников от мужей заводить начали.
– Да ведь это и взаправду-с… – откликнулся сын. – Ужасти, какую нравственность на себя замужние женщины нониче взяли! Так подчас действуют, что с ними и не сообразишь.
– А кто виноват? Сами мужья виноваты, что сообразить трудно. Слишком много воли дали женам.
– Ничего не поделаешь-с… Современность того требует, чтобы волю давали.
– Врешь… Какая тут современность! Держи жену в строгости – и не посмеет она баловаться.
– Хуже-с… Алексей ли Панфилыч, кажись, свою супругу в строгости не держит? А какие она колена-то супротив него выкидывает! То офицер, то дьякон, то околоточный…
– Что Алексей Панфилыч! Алексей Панфилыч – пьющий человек. Да и когда ему строгостью заниматься, коли он с одново по трактирам мотается?
– Однако же, каждый день от него Марье Потаповне потасовка… Без электрического освещения под глазами она месяца одного не ходит.
– Не в этом сила! – махнул рукой старик. – Пойдем чай пить, – сказал он.
В столовой на столе весело пыхтел самовар. Сели.
– Вам, папашенька, внакладку прикажете? – спросила невестка.
– Знаешь ведь, что первый стакан я всегда внакладку пью, так чего же спрашиваешь, – отвечал старик. – Вот Алена у нас загуливать не станет, коли мы ее в строгости держим, – кивнул он на невестку.
– Зачем же я буду, папашенька, от мужа загуливать, ежели муж меня ужасти как любит? Ведь ежели Марья Потаповна начала от мужа каламбуры на стороне делать, так это оттого, что Алексей Панфилыч сами перестали себя соблюдать и на стороне арфянку завели. Они арфянку, а она околоточного…
Старик нахмурился.
– А вот за эти самые слова, коли бы муж совре менности-то не придерживался, за косу тебя следует, – сказал он.
– За что же-с? Помилуйте… – удивленно раскрыла глаза невестка.
– Как же ты смеешь мужа с женой сравнивать! Мало ли, что муж делает… И какую такую собственную праву имеет жена, чтобы мужу на отместку?..
– Да ведь всякую жену горе возьмет, ежели муж на стороне с другой гуляет.
– Верно. Я мужа и не оправдываю. Женатый человек должен содержать себя солидарно, от посторонних баб отплевываться. Но ежели уж с мужем такой грех случился, а жену горе взяло – то ты проси мужа честью, чтобы он оставил свое баловство, плачь, тер зайся, приласкайся к нему, как следовает доброй жене, прельсти его прелестию и лукавством – и забудет он разлучницу свою. А то вдруг в отместку самой раз лучника заводить! Нет, уж это не модель. За это вашу сестру по головке гладить нечего, а расказнить вас мало.
Молодая женщина заморгала слезливо глазами. Муж подошел к ней и обнял ее.
– Ну, полно, Аленушка… Что ты… Чего ты испугалась? Ведь все эти папашенькины слова не к тебе относятся, а к женам, которые от мужей своих загуливают, – сказал он.
– Верно, – согласился старик. – Но и она должна все это чувствовать и на нос себе мотать. Ты, примерно, поедешь летом в Нижний на ярмарку, а ей вдруг в голову вступит, что ты там гульбу затеял с арфянками, да она и вздумает завести себе друга милого… Тогда что?.. Конечно, у нас этого случиться не может, потому что мы живем все вкупе, не поделимшись, – прибавил он. – Ты уедешь, так я останусь и следить буду… А ежели я умру?.. Так вот, значит, и лучше дело-то, коли она мое наставление послушает.
– Никогда мне ничего этого вздуматься не может, потому я на верность Петра Митрофаныча вот как на эту каменную стену надеюсь… – отвечала молодая женщина и улыбнулась, отерев слезы.
Муж, увидя оборот дела со слез на улыбку, шутливо погрозил жене пальцем.
– Смотри, Еленушка! – сказал он. – Как что услышу про тебя – сейчас разведусь с тобой. Ты ступай в сторону, а я – в другую.
– Врешь, брат, не разведешься, – сказал старик. – Что раз связано, то уже не развергается. Вот оттого-то бабы и балуются, что им разные мысли о разводе внушают. Не развод тут нужен, а запереть спервоначала жену в темную на недельку, а потом из хорошей-то жизни да в черное тело и пересадить впредь до исправления. Была барыней – пусть взаместо кухарки действует. Сидела в чистой горнице с кедровыми орехами в руках – в кухню ступай и возись около печки с ухватом.
Сын вздохнул.
– Так-то оно так, папашенька, а только ежели такой грех с женой случится, то мужу-то после всего этого и глядеть на нее противно будет. Ведь такого грехопадения с ихней женской стороны чувствительному мужу и забыть нельзя, так, стало быть, самое лучшее – паспорт в руки и с глаз долой, на все четыре стороны.
– А ты не допускай до грехопадения. Как завидишь первые коварные улыбки с ее стороны – сейчас и осаживай ее в черное тело. Осадил – тут ей и есть время в размышление о себе прийти. Поверь, с двух недель опалы шелковая будет.
– Нет, папашенька, я с вами не согласен. Лаской надо, ласка лучше.
– Ласка лаской, а строгость строгостью. Знаешь, из-за чего у нас в женском сословии все эти грехопадения теперь завелись? – спросил старик. – Из-за того, что семьи дробиться начали. Как сын женится – сейчас от отца в сторону и кустиком жить. Когда в старину сыновья женатые от отцов не отделялись, и жены у них страх Божий помнили, потому – семья была огромная, каждый друг за другом смотрел и следил, а над семьей старик начальствовал. Во многолюдии заневолю не сблудишь, все на виду. Сидели больше дома, по клубам и театрам не мотались, чужих людей видели мало, так заневолю и соблазна не было. А теперь, как молодые муж да жена, от главного древа отделившись, как два перста живут да по клубам мотаются – так вот и баловство пошло. Муж в лавке или на должности, а жена дома одна – вот у ней сейчас и начинаются мечтания о клубском кавалере. А от мечтаниев и до греха недалеко. А старших-то в доме нет, а присмотреть-то некому. Вот отчего женские-то безобразия у нас начались, – закончил старик, придвинул к невестке свой стакан и сказал: – Нацеди.
– Внакладку или вприкуску прикажете? – спросила она.
– Второй стакан, так уж, знамо дело, вприкуску. Неужто моего порядка не знаешь? – отвечал старик.
Семейка
Небольшая комната о двух окнах с поломанною тяжелою мебелью. По углам паутина, на полу разбросана ореховая скорлупа, на переддиванном столе недопитая бутылка кислых щей и невымытая чайная чашка, из которой пили кофе. На стульях разбросаны где женский сапог, где юбка, где грязные чулки. У одного окна сидит толстая женщина в грязной ситцевой блузе – жена мелкого торговца Мира Терентьевича Переносьева. Она курит папиросу. Голова ее растрепана, сзади торчит косичка на манер крысиного хвоста. У другого окна помещается ее дочка, не менее матери толстая девушка лет двадцати, тоже в грязной и даже местами распоровшейся по швам блузе, и гадает на картах, раскладывая их на подоконнике.
– Загадала на улана, который ко мне в воскресенье на улице пристал, – и черт знает что вышло, – говорит девушка, сбивая карты. – А уж какой хорошенький военный был – просто прелесть!
– Эка дура! Эка бесстыдница! Стыдилась бы говорить-то при матери такие вещи… – бормочет мать, пыхтя папироской.
– Чего ж тут стыдиться? Он пристал ко мне, а не я к нему, – делает гримасу дочь.
– Хороша ты девушка, коли к тебе на улице всякие прохожие пристают.
– Конечно же, хороша, коли пристают. К уродам не пристанут. И наконец, этот военный – не всякий, а офицер.
– Замолчи, срамница… Ведь тебя сестра-девочка слушает, – кивнула мать на девочку лет тринадцати, стоящую перед засиженным мухами зеркалом и показывающую себе перед зеркалом язык.
– Важное кушанье! Лидька хоть и девочка, а, может статься, больше меня про всякие мужчинские интриги понимает, – фыркнула старшая дочь. – Она даже еще вчера, стоя у окна, приказчику из фруктовой лавки сначала ручкой сделала, а потом язык показала.
– Врешь, врешь! Сама ты ему миндальные глаза скосила, – откликнулась девочка.
– Вовсе и не ему, а проходившему мимо казаку. Вольно же было приказчику перед нашими окнами целый день торчать! А какой казак-то премиленький!
– Дунька, молчи! А то вот возьму и пущу в тебя чем ни попадя! – крикнула мать.
– Зачем же я буду молчать, ежели я свои приятные воспоминания делаю!
– Вот наградил меня Бог дочерью-кобылой!
– Только одни ругательства от вас и слышишь.
– Да как же тебя не ругать-то, коли ты такие слова…
– Какие слова?..
– То улан, то казак… Всякому красному околышку на шею вешаешься.
– Не я на околышки вешаюсь, а сами околышки из-за моей красоты ко мне пристают.
– Ежели ты не замолчишь, мерзкая…
– Зачем же я буду молчать? Улан с чем пристал – с тем и отстал; казаку миндальные глаза сделала – и никакого на мне пятна из-за этого не осталось. Вот кабы что-нибудь из этого дальше вышло…
– Верно, надо на тебя наплевать мне, на срамницу…
– Ах, очень даже рада буду, ежели наплюете. И какой спокой тогда…
Водворилась пауза. Мать пыхтела, затягиваясь папироской. Младшая дочь подошла к окну, у которого сидела мать, и стала отковыривать лед, намерзший на стекле. Раздался подзатыльник. Девочка отскочила.
– Что? Съела затрещину? – поддразнила ее сестра.
– Вовсе даже и не больно.
– Зато стыдно.
– Стыд – не дым, глаза не ест. Да чего дразниться? Сунься ты к маменьке, так и тебе то же самое будет.
– Нет, уж я попрошу отца, чтобы он Дуньку арапельником… Подзатыльником ее не проймешь. У ней шкура крепка…
И опять пыхтение вследствие затяжки папиросой.
– Продолжайте… что же вы остановились? – сказала старшая дочь, взглянув на мать.
– Что продолжать-то?
– Да движения своей ругательной машины. Вы выбрасывайте свою словесность, а я послушаю. Ведь вы путного разговора вести не умеете.
– Тебя, дуру, ругать – так в чахотку впадешь. Господи боже мой! Хоть бы пол подмел кто, хоть бы чашку кто прибрал. По стульям чулки да юбки разбросаны… Ну, дочки! Сидят сложа руки да глупости надумывают, а нет того, чтобы по дому делом заняться! – со вздохом проговорила мать.
– Для уборки комнаты кухарка есть, – отозвалась старшая дочь.
– Кухарка тебе же, дармоедке, теперь белье стирает.
– Ну, сами промнитесь со щеткой. Для моциона от жира это
