Отче
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Отче

Сергей Слободчиков

Отче






18+

Оглавление

  1. Отче
  2. ОТ АВТОРА
  3. Издательство Dizzaster (www.dizzaster.ru)

РОМАН

Dizzaster

Санкт-Петербург

2016


Редактор: Кочегаров Игорь Олегович

Оформление обложки: М. Драу


Спонсоры проекта: www.dizzaster.ru

www.muzicona.com www.ottodix.ru

Слободчиков С.

Отче: Роман. — Санкт-Петербург, Dizzaster, 2016. — 224 с.

Роман состоит из автобиографических зарисовок автора. Произведение подводит некую черту под 35-летним жизненным опытом человека, довольно известного в творческой среде, и позволяет заглянуть в его душу через призму его судьбы.

© Сергей Слободчиков, 2016

ISBN © Dizzaster, 2016

Однажды сяду я тихо, возьмусь руками за виски, уставлюсь в одну точку и, не открывая рта, не издав ни единого звука, закричу…

Я посвящаю эту книгу своим любимым:

Апреликовой Веронике и Татьяне Свининой

ОТ АВТОРА

Данная книга написана по мотивам моей непростой жизни и затрагивает мое детство, отрочество и юношество. Долгое время я делал зарисовки и наброски, собирал по крупицам свое прошлое, анализировал его, воспевал увиденное. Потому сюда вошли не только неопубликованные рассказы, но и те, что издавались ранее; хотя они написаны от третьего лица, суть от этого не меняется. Хочу заметить, что моя жизнь после отрочества не стала менее простой, ведь я успел увидеть полмира. Нет ни одного областного города в России, где не было меня. Жизнь моя всегда была полна приключений и интриг, и только одно оставалось неизменным. Но в мои планы не входило писать о той части жизни, где я отправился, подобно дикому зверю, выкинутому и отвергнутому родной стаей, исследовать вселенную, познавая мир. Этим воспоминаниям еще следует отлежаться в моей голове, дойти до точки забытья, и тогда я напишу новую книгу.

Однажды ночью я вдруг проснулся и понял, что какимто чудом вспомнил все домашние номера телефонов людей, которых знал двадцать лет назад. Вместе с тем я не помню их лиц и не могу описать точно, как они выглядели. Я помню все числа, количество шагов до школы, количество ступенек в собственном доме, даты рождения каждого человека, которого встречал, даже мимолетного. Но я не помню дома, не помню школы, не помню своего класса, не помню ни одной улыбки, не помню даже лицо своей матери. Хотя бы исходя из этой особенности моей памяти, не стоит буквально воспринимать эту книгу. Возможно, все было не так, как я описываю. Что-то является художественным вымыслом, неким приемом, чтобы соединить паззл моей памяти единой сюжетной линией. Вместе с тем я не ставлю себе целью отыскать правду в событиях, я ищу правду в ощущениях, в своих эмоциях, я — это восприятие, но никак не стенографист. Я могу путать события, но я не запутался в своих ощущениях, воспринимая мир сквозь сильнейшие, почти ненормальные эмоции, которые я с трудом могу сдерживать. Поэтому не удивляйтесь, что я отвожу полстраницы под описание переживаний и всего два предложения под сюжет. Читайте книгу так, как будто вы читаете стихи, а не прозу. Не надо доверять буквам, надо довериться своим ощущениям. В конечном итоге, я многое мог перепутать.

Например, я не уверен, что в слесарной мастерской употребляли именно героин, скорее всего, это были опиаты в той или иной своей разновидности. Хотя героиновый поток захлестнул молодое государство, он стоил немалых денег, и не каждый мог себе позволить подобное удовольствие. Героин в то время был наркотиком для богатых. С другой стороны, достаточно было иметь криминальные связи, чтобы даже бродяга мог достать его. Поэтому я оставил название «Героин».

Или, например, я не уверен, что в начале 90-х была такая профессия, как менеджер. Еще я не уверен, что точно описал коренных жителей дальневосточной тайги, тут даже я сам не могу понять, где моя фантазия, а где реальность, поскольку мне было очень мало лет. Тяжело вспомнить свое окружение, когда ты видишь только ноги людей и лицо матери.

Но кое-какие ощущения совершено правдивы. Напри мер, я действительно верю, что помню свое появление на свет и холод весов, на которых меня взвешивали. Именно этот холод я и запомнил, холод и свое удивление, что огромный неизведанный мир, в который я пришел, так холоден. Через это первое ощущение холода я ощутил первую печаль. Это невероятно интенсивное ощущение метафизики мира пришло вместе со мной и живет во мне по сей день. Конечно, в тот момент я не знал, что есть слово «печаль», но по ощущениям оно вполне подходит состоянию, с которым я пришел сюда. Те, кто думают, что человек мыслит словами, ошибаются: человек глубже любых слов. Ощущая эту глубину, мы и выдумываем слова, чтобы описать ее.

Не стоит удивляться, что я не создал ни одного рассказа, посвященного личной жизни. Я ничего не хотел скрыть от читателя, и тут нет никакой интриги. Моя книга любви пребывает в будущем, для нее еще не пришло время. А пока что вся моя личная жизнь — это небольшой абзац, который можно оставить в предисловии.

Мой первый, самый сладкий, самый нежный поцелуй, самый неумелый, самый смущенный, и в то же время самый глубокий по переживаниям случился в возрасте 22-х лет на автобусной остановке с девчонкой, которую я с десяток лет не мог выкинуть из головы. По истечении этого срока я встретил ее в далеком и загадочном Таиланде, когда путешествовал с другом, познавая новую страну. Она обняла меня, и я снова пережил эту нежную, сладкую глубину и смущение, понимая, как я страдал без ее теплых рук. Все это время она ничего не знала о моих переживаниях. А если бы и знала, это ничего не изменило бы. Потому я писал о любви божественной, о той любви, что пребывает даже с наркоманом, умирающим в полном одиночестве в

темном подвале в луже грязи. О той любви, которую по знают, когда отчаиваются, теряя все, встречаясь в пустоте с самим собой. Мне проще писать о вечном, чем о личном.

Проще рассуждать о Боге, чем о женщине.

Если кому-то моя книга покажется грустной, депрессивной, значит, вы не поняли, о чем она, неправильно ее восприняли, либо я неумело ее написал. Книга печальная, но печаль очищает, как очищают человека искренние слезы. Печаль — не грех, грех — уныние. В этом отношении мне хочется верить, что мои слова прольют свет на читателя. Да, я прячусь за сопереживание того человека, что прочитает ее, да, я ощущаю себя слабым, но мне нечего стыдиться, потому что жизнь любого из нас — это открытая книга печали. Все мы проливали слезы. И оттого, что один человек завел откровенный разговор о слезах, а другой о них молчит, ничего не изменится. Оба одинаково плакали, и оба знают об этом. Я не сказал ничего нового. Я лишь озвучил то, что знают все.

Я не раз задавался вопросом о конечной цели моего творчества. Я долго не мог понять, что ношу в себе, не мог определить свое место на земле, лишь совсем недавно пришло осознание, что все мое творчество — это одна большая книга сострадания и сопереживания. Надеюсь, эта мысль пронесется со мной через всю жизнь, и еще не раз я буду сострадать себе, вам, всему миру. Такая творческая цель не означает, что я стал светлее и добрее, но это значит, что я хочу видеть таким мир. Я по-прежнему могу раздражаться и грубо шутить, я многого не понимаю, я не стал мудрее, не стал сильнее, но я осознал, чего я хочу. Наверное, по этой причине даже самые грустные мои истории в конечном итоге создаются из благих намерений. Пока кто-то думает, что человек хуже всякого животного, я говорю, что даже на самом дне человек остается человеком. Пока кто-то думает, что любви не существует, я гово рю, что все есть любовь. Потому не стоит удивляться, что я воспеваю порой темные человеческие стороны и темных людей: именно через них я могу показать, что человек велик. В каждом грязном бродяге я вижу Бога, в каждом горящем дереве я вижу Бога, в каждой страдающей душе я вижу Бога. Возможно, что последний грязный наркоман, укравший у старушки кошелек, намного ближе к Богу, чем добрейший человек, который подает милостыню. В каждом шизофренике, в каждом сумасшедшем я вижу горящее древо. В каждой слезе я вижу океан. Моих грязных бродяг следует принять как часть реальности и вместе со мной сострадать человеку. Ведь для каждого из нас уготовлен свой собственный ужас, и неважно, живете вы в радости и сытости или прозябаете во тьме. Ужас приходит ко всем, ни одно живое существо не осмелится отвернуться от своей судьбы. В одинаковой мере плачет дерево и плачет человек, но в разной мере мы это слышим.

Как мать берет свое дитя на руки, в любви и нежности оборачивая самое дорогое в теплые объятия, так я прячу свои мысли в творчество в надежде, что из этой малой любви прорастет любовь большая, которой хватит на всех. И в этом отношении мне не обязательно уметь писать, это придет со временем. Но я хочу сказать, и я говорю.

Я сострадаю.

***

Я родился двадцать шестого декабря 1980 года в лютый мороз, рано утром, в небольшом селе Ульчского района. В этом году в СССР состоялась Олимпиада. Солнце было на пике своей активности. Ульчи, они же гиляки — северная дальневосточная народность, которая издревле жила тут, промышляя охотой и рыболовством. На многих камнях, в таинственных пещерах, в сырых гротах еще хранятся их древние послания потомкам, их странные рисунки животных и символы древнего мира. Здесь вьюга напевает свои сказки, в сугробах спят медведи, а сосны, покрытые мхом, достают до небес.

Я пришел в этот мир сгустком жира, наделенным сознанием, чтобы молодая девочка, которая только что сделала маникюр, уронила меня и сломала мне грудную клетку. Скользкий сгусток не удержался в ее руках, и она проткнула мне правую височную долю алым, как пролитая кровь, ногтем. Так я заплакал в первый раз. И, хотя я верю, что все мы рождаемся для радости, я вынужден констатировать факт: мы рождаемся, чтобы первым делом пролить слезы и кровь, тем самым принося в мир страдания, а к радости еще надо прийти. Страдать умеют все, но радоваться мы учимся. Из тьмы материнского чрева мы тянемся к свету, за познанием приходя в этот мир, чтобы учиться радоваться. Радоваться сквозь слезы. Тонуть в слезах

радости. Плакать от радости. Страдать ради того, чтобы постигнуть радость.

Каким-то чудом я запомнил, как меня взвешивали на холодных весах. Это холодное прикосновение железа я запомнил на всю жизнь, это мое первое воспоминание о реальном мире после моего рождения, мое первое откровение. После теплой материнской утробы я узнал, что существует холод. Но обратного пути не было. Я пришел в этот мир.

Впоследствии матушка рассказала, что я редко плакал, часто молчал, и, даже когда хотел есть, предпочитал с улыбкой на лице тянуть руки к полной груди, в то время как остальные ее дети, мои сестры, непременно плакали и жадно требовали то, что им положено природой. Я был тихоней с рождения. В будущем, всего через несколько лет, от воспитательниц в яслях на меня поступила первая жалоба. Я был чересчур молчаливый. На меня жаловались матушке, что это ненормально, что я чем-то болею, что меня надо лечить и мне не место среди здоровых детей. Меня пытались вытащить из моей мистической тишины, а я упорно прятался туда, словно тишина — это лоно матери, где я живу в своем идеальном мире в ожидании великого перехода. Я раздражал их своим молчанием, но весь мир раздражал меня своим шумом. Взрослея, я сбегал от людей в мир тишины, чаще всего находя его в туалетах, бараках, полях и лесах, бесконечно ища огромные сосны и мох, чтобы ощутить свою связь с землей. Мигрировав однажды, я бесконечно тосковал по соснам севера, по той тишине, которая царила в тайге и которой не найти в большом городе.

К моему счастью, мать называла больными воспитательниц, а меня всегда защищала, за что часто попадала в немилость к местному руководству.

Всего через пару недель после рождения у меня началась пневмония. За мной пришла смерть, или, как говорили местные, злой дух. В глухом селе, где зимой во внешний мир можно было попасть лишь на самолете, что взлетал с военного аэродрома, я посмел смертельно заболеть. Скорее всего, пневмония была следствием сломанных ребер, которые зашли под сердце и легкое, или, возможно, всему виной была просто суровая зима. Так или иначе, смерть упорно боролась за меня, желая забрать себе, но любовь матушки не давала ей это сделать. Будто там, на небесах, кто-то решал, стоит мне жить или нет. Наверное, я остался тут не по собственному желанию, они просто вняли женским мольбам и их растрогали материнские слезы, либо же гиляки, умевшие разговаривать с духами, убедили их в моей пригодности. Но был и шанс остаться в земле. Еще совсем недавно покойников сжигали на костре, облачая в белые одежды. Я бы предпочел смерть по местным обычаям, чтобы дымом взлететь над тайгой, над ее бесконечными сопками, над ее нежными реками, над дымящими трубами поселений. Чтобы плакать от восторга при виде той невероятной красоты, вместе с тем осознавая, что тайга полна ежедневных драм. Говорят, покойник долго бродит вокруг своего дома, но я бы летал по тайге и, лишь насладившись ее красой, я бы нашел себе новую пару влюбленных, чтобы воплотить в жизнь идею.

Врачи хотели поставить мне капельницу, но мать начала драку, бросилась с кулаками на главного врача и забрала меня из больницы домой. Престарелый, сморщенный, как обезьянка, гиляк дал ей совет: запеленать меня в теплое полотенце, обмазанное медом, что и было сделано в тот же час. А над люлькой повесили амулет, отгоняющий злых духов.

Случилось чудо — я вернулся с того света на этот и продолжил жить для какой-то неведомой мне цели. Я — морская вода, которая каким-то образом обернулась в липид, словно в сосуд, и вышла на берег исследовать мир. Я верю, что жизнь зародилась в океане, точнее, океан и есть жизнь, просто он научился принимать разные формы, чтобы передвигаться по земле и воздуху. Некая черта между снами до моего рождения и после была преодолена. Меня ждало будущее. Я еще не ведал, чем я буду заниматься, кто будет любить меня, а кого буду любить я, буду я счастлив или буду страдать, и самое главное — когда я уйду обратно в океан к прародителю. Но я остался.

Я помню, как, будучи карапузом, ползал на четвереньках по дому, а мимо меня ходили те самые гиляки в роскошных разноцветных тапочках, украшенных северным ветвистым, как изморозь на окне, узором, цветной фольгой и мехом мелких животных. Лица их я помню плохо, потому как редко поднимал голову наверх. Пока я был ребенком, я исследовал мир ног и всего, что стоит на полу либо бегает по нему. Лишь повзрослев, я разглядел их круглые, добрые лица с миндалевидным разрезом черных глаз. Волосы, такие же черные, чаще всего бывали заплетены в косы — что у женщин, что у мужчин — а их одежда вышивалась цветным национальным орнаментом. Казалось, что они покупали в сельском магазине рубашку и тут же обшивали ее узорами и цветной фольгой, чтобы отличаться от нас, европейцев. Но на самом деле в диковинку тут были мы, а не они. И гиляки, понимая наш интерес к их культуре, продавали нам свои вышивки и одежду, чаще всего сшитую из кожи, реже купленную и украшенную.

Они рассказывали сказки о тайге, и я жалею, что ничего не запомнил. Я еще наберусь сил, вернусь в тайгу, найду последних гиляков, выслушаю их и все запишу. Я верю, что это однажды случится, а пока вам надо знать только то, что это был край сказочный сам по себе. Чем больше я гулял по тайге, собирая морошку и голубику, тем больше в этом убеждался. Мрачные болота сменялись зеленым ковром мха, в котором утопают ноги по колено. Мох был мягким и теплым, как перина; сквозь него прорастали мелкие кусты и сосны. Сосны тянулись в небо, к солнцу. Казалось, они конкурируют за солнечную энергию друг с другом, но на самом деле они тянулись к своей родине. Ведь солнце — родина всего живого на земле, солнце — родина океана.

Исходя из этого, все мы — просто звездная пыль.

Тут жили старые мудрые вороны, огромные бурые медведи, дальневосточные тигры, леопарды и даже странные маленькие олени с выступающими клыками, которых мы звали кабаргой. Рядом жил своей жизнью великий Амур с его притоками и тысячей мелких речушек, по которому шла удивительная рыба — кета. Удивительна она была тем, что одна рыбина не вмещалась в бочку, в то же время ее ловили в обычной реке. Я всю молодость ел эту рыбу, кроме нее у нас было полно красной икры, корюшки, миноги, мяса и всего того, что дает тайга. Не было у нас только хлеба и, пожалуй, фруктов. Бананы я видел только на Новый год, а мороженое в первый раз попробовал в пубертате, когда мы переехали в большой город. Но я и не нуждался в этом. Мне хватало вкусных вещей и чудес без всякого города.

Мы жили в большом деревянном доме, держали сарай со свиньями и курами, у нас был свой огород. Я безумно любил эти деревянные черные стены, эту белую печь, эти маленькие окна, покрашенные голубой краской, нашу мебель. Никакого пластика тогда еще не было и в помине. Только запах строганной сосны. Я любил наш чердак, устланный соломой, любил наш забор и калитку. Наш сарай. И наши тропинки, вытоптанные на участке, ведущие к кустам смородины или грядкам с луком.

Вместе со мной жили две мои сестры. Младшая — белая, как отцветший одуванчик, ласковая и любопытная, старшая — темноволосая, более строгая и ревнивая. Говорят, что старшие дети всегда ревнивые, а младшие инфантильные. Наверное, это правда. Младшая сестра ниже меня на полголовы, а старшая, напротив, немного выше меня. Они резко отличались друг от друга, как два полюса. Младшая — южный, старшая — северный. Только позже я узнал страшную тайну, что у них разные отцы. Младшая — моя родная, а старшая — сводная. Младшая не имела никаких талантов, она напоминала мне красивую бабочку, которая просто порхает над полем, и вся ее жизнь — это бесконечный сбор сладкого нектара. Казалось, она любима богами. А старшая, познавшая трагедию того, что она — не единственная любимая дочка в семье, развивала в себе таланты. Например, к рисованию. Она обладала глубоким аналитическим умом и железной волей. С детства привыкла следить за нами, с детства привыкла к работе. Она и во взрослой жизни много работала, младшая же предпочитала работающих мужчин, которые таскали ей сладкий нектар.

Каким был я — не знаю. Наверное, довольно тихим, но по-своему любопытным, просто свое любопытство я удовлетворял иначе, чем мои сестры. Кто-то находил много интересного вокруг, а кто-то — внутри себя, в своей голове, в своих представлениях о мире. Таким был я. Бродить по тайге интересно, но слушать истории и сказки от матушки или гиляков гораздо интереснее. Читать и рисовать я научился рано, а вот говорить — достаточно поздно. А мотивация к разговору и вовсе возникла лишь в подростковом возрасте.

Вообще, сидеть рядом с матушкой, когда она что-то вязала, было самым большим блаженством для меня, особенно зимой. И всякое любопытство не имело смысла. В печке трещали дрова, а мать вязала носок. Я сидел и завороженно смотрел на нее, как ее руки умело управляют спицами; чувство покоя и тихого счастья переполняло меня. В будущем я ощутил нечто подобное всего один раз, с человеком, которому посвящаю эту книгу. Мне было за тридцать, и она сидела рядом и что-то вышивала. Белые волосы лежат на плечах. Лицо сосредоточенно. А я сижу и просто смотрю на нее. Моя душа словно возвращается в детство, как будто я оказался дома в самый светлый и счастливый для меня миг. Это апогей моего существования и счастья, теперь уже столь же далекого, как и мое детство. Именно такие светлые моменты заставляют меня писать, сравнивать и посвящать написанное, чтобы память моя не угасла, не упустила столько важных сердечных деталей. Два раза я был в детстве. Один раз с матушкой, второй раз с ней. Говорят, человек счастлив бывает тогда, когда возвращается домой. Или строит свой дом, похожий на тот, в котором он жил. Проще говоря, когда он возвращается в светлые моменты своего детства, в семью в ее каноническом смысле. Все время, пока мы жили в селе, мы были счастливы. По крайней мере, я так запомнил ту пору. Дома никогда не было ругани, меня никто не бил, не давил. Мы жили мирно, у нас не было голода или нужды. Отец работал участковым. Мать хозяйничала дома. Рано утром она кутала меня в шубу, завязывала мне шнурки и везла меня и сестер в ясли. Для меня было большой загадкой, как у нее получается завязывать шнурки, сам я не мог научиться этому мастерству и немного завидовал ей. У нас были деревянные тротуары, которые заносило снегом. Огромные синие сугробы провожали наш автобус.

С сестрами летом мы сбегали купаться на речку. Там я ползал по горячему песку. Можно сказать, я купался в песке, как делают некоторые птицы, когда чистятся от паразитов. Я рассматривал облака в синем небе, ощущая какое-то неясное блаженство, безумную красоту, неописуемую нежность и легкость, похожую на эпилептический припадок, пока не напоролся ногой на острое зеленое стекло. Увидев море крови, я испугался, должно быть, в первый раз. Я помню страх, смешанный с недоумением. Из большого пальца торчал огромный осколок. Подбежала старшая сестра, вытащила его, сильная боль пронзила мое тело. Я не заплакал. Стерпел. Она забежала в реку и поплыла. Мне купаться запрещали, я был еще слишком мал. Я свалился спиной на песок и принялся внимательно изучать небо. Я даже запомнил форму облаков. Не знаю, почему так странно устроена память: кто-то помнит события, слова, а я вот помню такие детали, как холодные весы, на которых меня взвешивали при рождении, и форму облаков; особенно ярко помню свои ощущения. Я был околдован небом и всеми его явлениями. Околдован шумом реки и далеким гулом военного аэродрома.

Бывало, мы играли на кладбище. Там же стояло высокое бетонное бомбоубежище, по которому мы с сестрами лазили, беспокоя сон мертвецов. Когда я был голодный, по простоте душевной я воровал печенье и конфеты с могил. Это было счастьем — отыскать свежую могилу и наесться до отвала гостинцев, которые предназначались мертвым. Я не испытывал страха перед могилами, я еще не знал о смерти, и часто в шутку, по-детски, спорил с мамой о том, что такое смерть. Она говорила, что, если люди никогда не просыпаются, это и есть смерть, а я смеялся над ней и говорил, что все рано или поздно просыпаются. Так не бывает, чтобы человек спал вечно. Повзрослев, я понял, насколько я был прав. Само течение жизни говорит нам о том, что мы вечны. Даже я, маленький человек, знал об этом, еще не умея читать книг, не споря ни с кем, с чистым разумом просто знал, что это так. Лишь позже, когда на мой разум наслоилась культура моей среды, я стал сомневаться, но только на миг, только на определенный период времени. Бог всегда был со мной, в каждой вещи, в каждом амулете, в каждом опавшем листочке. И все было вечно. Расставались люди ради встреч, умирали ради рождения.

Друзей кроме матери у меня не было. Я очень хорошо помню, как на городской свалке я хотел подружиться с мальчишками, чтобы понять их. Я играл в их беспечные игры, но ни одно лицо не запало мне в душу. По этой причине моя семья была для меня всем.

Семья, живущая в деревне, в добре и любви, в тяжких трудах добывающая свой хлеб, стала для меня идеальной и в то же время — совершенно недоступной моделью. Когда я воспеваю природу, мне хочется воспеть и семью. Говорят, что семья — это ячейка государства, но на самом деле любая семья и род — это ячейка природы. Часть ее баланса. Мы — такая же часть тайги, как медведица с медвежатами, как волчица с волчатами. Как рождение и смерть. Вчера еще мы сами были волчатами, но сегодня стали людьми, а бесконечно сильный и мудрый инстинкт по-прежнему велит нам создавать семью. Семья как семя рода, из которого произрастаю я, неся в мир идею. Не бывает любви между мужчиной и женщиной без семьи. Даже деревья живут семьями. Духи леса не трогают тех, кто любит друг друга. Лесной туман охраняет тайны рода. Это особый мистицизм, сравнимый с библейским откровением.

Я рос в тайге. Рос счастливым, сытым и обласканным здешними красотами. Но беспечная пора закончилась, когда дед решил переехать жить из города в наше село, а нам отдал однокомнатную квартиру, куда мы и отправились. Мать хотела, чтобы мы получили образование, а в селе его, конечно же, не получишь. По мне, так лучше бы мы и остались жить в тайге, ведь там нас окружало тихое счастье, но мы добровольно приехали в ад. Ради туманного будущего сбежали от настоящего счастья единения с природой в мир сомнительных радостей, сбежали в бетонный, шумный муравейник. Моя мистическая тишина пропала. Началась новая эпоха в нашей жизни, о чем я и хочу рассказать. Конечно, я не все помню, и многие вещи могу путать. В частности, я бы не стал доверять датам. Но полностью можно верить моим ощущениям, ведь конечная цель для меня — передать эмоции, а не факты.

***

Отчаяние. Я нес его в себе. Прятал от людей. Как сказал бы Фрейд, я его подавил, спрятал в себя.

Кто услышит немой плач ребенка, который учит-

ся в третьем классе, еще не постиг страдание и потому, кажется, не может страдать? Кто так молод и так неопытен, но так чувствителен и раним, кто уже с детства обладает большой восприимчивостью и огромной фантазией, изучая себя самого, в противовес тем детям, которые открыты миру и все новое познают с радостью? Я все новое познавал с грустью, с нежеланием этого познания. Куда приятнее рисовать воздушные замки. Этим рассказом, пожалуй, спрячусь я в чужую голову, к человеку, что прочтет его, дабы там жить бесцветным призраком. Так переношенный ребенок прячется в матке, не желая познавать этот мир, борясь за то, чтобы навсегда остаться внутри женщины или родиться мертвым. Я хочу жить призраком в голове читателя. Я хочу родиться мертвым. Сейчас, как никогда, до слез, до крика, стоя у черты, я ощущаю глубокую потребность в объятиях, но, если Бог не дал мне объятий, пусть ими станет голова чужого, незнакомого мне человека. Я буду счастлив от осознания того, что кто-то приложит усилия, чтобы понять меня.

Я возвращался из школы домой, когда солнце садилось за горизонт, растворяясь тонкой красной полосой в пыльной городской дымке. Когда птицы прятались по крышам, а от мороза трещали деревья. Собаки тоскливо жались по колодцам. Люди серыми тенями спешили с работы домой. Я учился во вторую смену. Зимой темнело в пять вечера, и на последних уроках в окна класса закрадывалась тьма. На небе, затянутом снежной дымкой, было видно мерцание проступающих, еще бледных звезд, а луна боролась с солнцем. Гремел последний звонок, и я не спеша выходил на улицу, выпуская изо рта клубы пара. Мимо меня летели дети, которые радостно бежали домой, чтобы воссоединиться со своей семьей. Чтобы там спрятаться от скучных уроков, чтобы в родительской любви и ласке забыть серые лица учителей. Чтобы разделить ужин с популярной передачей «Спокойной ночи, малыши». Чтобы увидеть свои чудесные сны как повторение дня, в грезах рождая мечту о своей будущей жизни. Прекрасные дети, вы как мальки кеты, ведомые инстинктом, возвращаетесь в океан. Еще не озабоченные, еще чистые. Живущие в предвкушении будущих грехов, таящих в себе сказочные наслаждения. Искренне жестокие.

Я был одет в пальто, и теплые варежки болтались на резинках, которые проходили через оба рукава. На ногах я носил черные валенки, тогда все дети ходили в них. И благо, если у валенок была резиновая подошва: можно было кататься по льду. А без нее они не скользят.

Школу я не любил. В ней я откровенно скучал, все казалось мне тут ненужным, неспособным занять мой разум. Я любил сидеть и фантазировать на задней парте, все время поглядывая на часы, висевшие в классе, и рисовать. Я изрисовывал тетрадку за тетрадкой, а когда меня вызывали к доске, я отчаянно молчал, не в силах ответить на простые вопросы. Все потому, что я не слушал учителей, не знал, о чем идет речь. Гораздо интереснее было вернуться за парту и снова рисовать, порой даже в учебниках, которые в то время были казенные и выдавались в школьной библиотеке. Я получал свое наказание молча, мне чертили красной пастой двойку или жалобу, и я был свободен. Больше двоек меня пугало лишнее внимание, когда весь класс смотрит на меня. Учителя, конечно, этого не знали. И я готов был получать двойки, лишь бы не выходить к доске вовсе. Мне не нужно лишнее внимание и блага мира, которые сулят хорошие оценки. Если я и думал о будущем, то о будущем столь далеком, где от меня не останется и памяти.

Лучшее время было после школы, когда я позволял себе гулять, валяться в снегу, изучать кварталы, дороги и стройки. Пусть в потемках, зато так сильнее разыгрывалось мое воображение. Я валялся в полном одиночестве в снегу на болоте и смотрел, как черные ветки редких деревьев кромсают небо. Как самолеты моргают светом и летят в неизведанные страны. Как снежинки ложатся на мое тело, покрывая меня зимним саваном. Как тает мое время, как неизбежно и тихо, словно смерть, приближается мое мучение, моя пора возвращается туда, где я заикался и мочился от страха. Где я не раз сотрясался от горя и застрявшего комом крика, где я разучился говорить, но научился мечтать. В мой городской дом.

Проблема не новая, многократно описанная, но от банальности ее мне было не легче. Я боялся отца. Надо мной смеялись учителя, им было не понять моих страхов. Думаю, и мать не понимала. Наверное, на самом деле это были глупые страхи. И глупо было так переживать. И надо было быть спокойнее. Но тогда это нечто казалось мне трагедией, как порой ею кажется то, что мы называем бурей в стакане. Но я не могу дать точной оценки моим страхам. И я не мог никому их объяснить. Я не мог выговориться, излить свой страх. Я просто порой мечтал сбежать из дома. Идти, куда глаза глядят. Вся моя агрессия сводилась к желанию бегства. Но я был слишком мал, чтобы принять столь серьезное решение. Я слышал, что многие дети убегают из дома, подсознательно ищут невидимую цель, они не понимают сами этой цели, но ощущают внутренне, что нужно идти. Они сбегают, попадают в милицию, снова сбегают, попадают порой в детский дом, где учат недетским правилам игры, и, если человек с возрастом так и не осознает своей цели, то мечется по жизни от сумы до тюрьмы. В то время, конечно, я не мог подвергнуть себя глубокому анализу, это позже я понял, зачем заглядывал в окна и что искал там. Я искал то, что хотел обрести любой ценой. Все звезды мои, я и сам излучал свет звезды для многих, но не было лица, что светило бы для меня. Во всех окнах я видел отражение своего кошмара. Хотя были окна, где пахло карамелью и зимним праздниками, но и там я видел те же самые мелочи, которые делали любое существование отвратительным.

Мы жили в однокомнатной квартире на втором этаже, мать, отец, бабушка и трое детей. Играть в этом доме можно было, только запершись в ванной, либо днем, если нет родителей, они на работе, а ты заболел и тебе не нужно идти в школу. В остальное время ты должен быть спокоен, жить внутри себя своей жизнью. Вечером, сидя на полу, смотреть программу «Время» со всей семьей, либо на кухне по очереди делать уроки. Любой громкий крик или разговор приводил к вспышкам агрессии у родителей. Нам было тесно, как курам в клетках, как собаке в будке на цепи. Мы были детьми и постоянно дрались, а мать нас разнимала. Спали вповалку на диване, а мать с бабушкой на кровати. Потом, правда, меня отселили спать на раскладушку, я страдал энурезом и ночными страхами. Задыхался, кричал, видя дурные сны. Под утро просыпался мокрым и стыдился этого. К врачам меня не водили, хотя бабушка и говорила часто, что я уже взрослый и это ненормально. Если бы спросили меня, я бы сказал, что это все ненормально. Что мы все ненормальные, раз позволили загнать себя в эту однокомнатную клетку, если на земле есть моря и океаны, поля, леса, реки, просторы. Где можно жить счастливо. Но мы в клетке беспомощно жались друг к другу, доставляя мучения. Единственное наслаждение — это боль, которую мы доставляли и терпели. Жалкие черви в глазах сурового Бога, которому все время молилась бабушка, а я повторял за ней.

Мы были такие разные, что мне непонятно, как мы могли жить вместе, какая космическая сила свела нас. Мать широкая, низкая, но с милым добрым лицом. Отец такой же широкий, тогда еще не толстый, с вечной щетиной на лице и красными воспаленными глазами. Руки короткие, пальцы короткие. Походка нервная, быстрая. Волосы стриженные, жесткие. Брови как у Брежнева придавали лицу угрюмый свирепый вид. Сестра младшая — светловолосый ангел с синими глазами. Старшая — темноволосый. Вулкан в женском обличии. Бабушка высокая и худая, строгая, морщинистая. Вторая бабушка — низкая, рыжая, вечно пьяная. Я курносый, тонкий, жалкий, синеглазый ребенок. Мы будто были выдернуты из разных миров и ради развлечения пантеона богов закинуты на ринг, с которого нельзя уйти, даже после смерти, ибо нам еще долго вращаться в круговороте сансары.

В один из вечеров я медленно брел домой, растягивая время. Тысяча пятьсот тридцать шесть шагов от школы до дома, не забуду это число никогда. Я знал, что отец придет с работы примерно в семь, поест, посмотрит новости и только после этого уснет с громким храпом. И это мой шанс. Нужно попасть в квартиру, когда он будет спать, быстро сделать уроки и тоже уснуть. Я не хотел попадаться ему на глаза. Чем позднее я прибуду домой, тем больше шансов избежать конфликта. Но уже было темно, играть не с кем, и я не придумал ничего лучшего, чем спуститься в колодец во дворе. Там не так сильно дул ветер, вместо земли под ногами — замерзший, зеленоватый лед, бетонные стены объяли меня словно теплые ладони. Пахло цементом. Над головой — огромная дыра, через которую я попал сюда, в нее было видно мерцающие звезды и проплывающую зимнюю пелену. Эти звезды я запомнил на всю жизнь, как пьяный запоминает порой незначительные детали вчерашней попойки. В тишине и покое я дышал морозным воздухом, а время шло. Было тихо и спокойно. Мне не было холодно, я был тепло одет. Я мог думать, о чем хочу, я мог фантазировать и мечтать.

В тот вечер я дождался, пока отец уснет, пришел домой часов в одиннадцать, поел, сделал уроки и тоже быстро уснул. Мне казалось, мой план удался. Вечер прошел спокойно. Но ночью я проснулся от сильной боли, с недоумением на лице, не отойдя от сна. Мне казалось, Зевс с высокого Олимпа мечет в меня свои молнии. Ночные кошмары воплощались. Спина горела огнем, полыхала как дерево, которое увидел Моисей. Это не символ духовного кризиса, это даже не метафора, это то, что люди глупые зовут реальностью. Сначала я не разобрался, в чем дело, даже боль казалась мне не слишком сильной. Такая же далекая, как загадочное эхо в горах. Я открыл глаза и легонько вскрикнул. Проснулся окончательно. Было темно. И снова боль, на этот раз я уже ощутил удар по-настоящему.

— Опять обоссался! — услышал я истеричный голос отца.

Он уже изо всех сил бил меня ремнем. Он старался.

Его, видимо, раздосадовал первый удар, на который сонное тело не смогло среагировать. Я закричал. Проснулась мать. Она не сразу поняла, что происходит. Может, это снова ночной кошмар. Но потом сообразила и отобрала у отца ремень. Обошлось без драк, она просто вырвала его у него из рук и наступила неловкая тишина. Но меня поставили в угол. Я дрожал от холода, в окно падал лунный свет и загадочно стелился по ковру. От криков проснулись остальные дети, с любопытством смотря на меня. Вскоре они уснули. Мать убрала испорченную простынь, тихо сказала, чтобы через пятнадцать минут, как отец опять уснет, я шел спать. Пока он не закрыл глаза, она боялась его сама. Мне нужно было покорно принять свое наказание. Я был не против.

Наступила тишина, я стоял в ночной комнате, в углу, в одних трусах, всматриваясь во тьму. В тот момент я почувствовал сильнейший эмоциональный всплеск. Эмоций было так много, что они будто вода из снов заполнили комнату. Но это была теплая вода, та вода, которая символизирует чистые чувства и вечную любовь. Не стало страха, ненависти, боли, просто как откровение я осознал, как мы страдаем в этой комнате. Да, я был мал, но я запомнил это чувство отрешенности, словно я разум вне тела и вижу все со стороны, я готов был принять любое наказание, лишь бы спасти нас. Помню эту комнату, обои, спящие лица, ковер, луну за окном. Люди несли свою немощь в нелепых телах. Как животные, они беспомощны перед лицом стихии. Перед лицом буйных просторов собственных чувств, там, где левиафан купается в кипящих водах. Их крики и желания, как бы жалко они ни звучали, ничем не отличались от жалобных криков птиц, от стонов падающего дерева, от скрипа ржавых качелей. Они не в ответе за себя, бессильны перед своими страстями, такие слабые и такие жалкие. Все есть страдание, где есть невинные. Мне так хотелось поделиться с ними этим пониманием мира, но я не мог выразить чувств, ведь я еще ребенок. Через свою боль я оплакивал их, я просил прощения у Бога за нас, словно маленький Христос в Гефсиманском саду. Я будто хотел страдать, если это поможет нам быть счастливыми. Но белесый змей играл в бушующем океане, раззадоривая наши страсти.

Я сделал все, как говорила мать, через пятнадцать минут отец уже спал, и я закутался в свежую простынь, обернулся ей, как будто она могла меня спасти и защитить, и до утра пытался расслышать в грозном храпе ноты доброты, как в белом шуме пытаются расслышать глас Божий. Я бы все отдал, чтобы вернуться туда, в ту ночь, и умереть на этой койке, чтобы пришло озарение к тем, кто совершает жестокость, не ведая о том. Но я обернут простыней, словно покойник окружен сосновыми досками. Я уже глубоко под землей, и близкие, дорогие люди хоронят меня. Меня отправили в ад, но я отомщу за это любовью.

Тем не менее, я научился выживать. Я просиживал время в колодце после школы, или шел к знакомому в гости, который по тем временам жил весьма богато. Его отец был коммерсантом, таким позднесоветским торгашом, и он очень хорошо зарабатывал. У них была огромная квартира, большая кухня. А жена была молода и красива. Я мог оценить это. Хотя я и побаивался ее, от нее веяло силой и уверенностью. В гостях меня кормили, причем я ел то, что нигде более мне не удавалась попробовать. Много десертов, какие-то сумасшедшие по тем временам блюда.

А если мне случалось прогулять школу, я бежал лазить по подвалам, следуя за своими снами. Правда, я не помню, что было первым — страшные сны о темных подвалах, или темные подвалы, которые в итоге породили страшные сны. Это было особое ощущение страха и возбуждения, когда спускаешься по ступенькам в темноту. Там, среди мусора, игрушек и труб я ощущал полную тишину и покой. Только где-то вдалеке жужжали машины и иногда в тусклых окнах подвала мелькали чьи-то ноги. Фактически, это было какое-то необъяснимое хобби — изучать все эти подземные лабиринты в домах. Чем можно объяснить подобное влечение, я не знаю. Возможно, все дети лазают по подвалам. Возможно. Меня не интересовали друзья, компании, я все делал один. Само ощущение холодного бетона, тишины и пустоты вперемешку со страхами полумрака наполняло мою жизнь смыслом. Наверное, это была аддикция, такая же, как нюхать клей. Но вместо клея я выбрал подвалы.

Хотя клей я и попробовал позже.

В школе меня не особо жаловали. Все дело было, наверное, в моем умении хранить молчание в любых ситуациях, даже если меня вызывали к доске. Учителя жаловались матери, а та порой жаловалась отцу, прося его воспитывать меня. Но я не учился не из глупого негативизма, просто не было никакого интереса к учебе. Двойки или пятерки меня совсем не мотивировали. Я терял тетрадки, терял учебники. Я просто был далек от того, что происходит в классе, бродить по подвалам гораздо интереснее. Позже, уже во взрослой жизни, свое впечатление о подвалах я высказал в книге «Все пророки лгут». Это были мои фантазии о том, как люди в результате катаклизма живут среди этих труб, в серости и нищете, прижимаясь к теплым батареям. Моя школа — это подвалы, а, если было тепло, то болото. Туда я тоже любил убегать, чтобы высматривать в бурлящих водах рыбу и больших, страшных клопов. Рвать камыши. Мокнуть по колено в ряске. И просто искать счастье в ощущении свободы.

Наверное, я бесконечно искал мою тайгу. Искал родные болота и родной мох. Но находил только городской шум и слабое подобие того ощущения таинства. Говоря языком психологии, я регрессировал. Я бесконечно пятился назад там, где следовало идти вперед. Но тайга снилась мне в тяжелых эмоциональных снах. Эти сны были самой природой. От контраста нежных лесов и грубости бетона я сходил с ума.

Однажды я играл дома, на балконе, где стоял белый шкаф, всегда закрытый, куда я никогда не залезал. Но именно в этот день он почему-то оказался незапертым. Я открыл потрескавшуюся деревянную дверь и обнаружил в нем множество всякой одежды. Там были старые шинели отца, его костюмы и брюки. Работая в милиции, он собирал списанную одежду в надежде, что когда-нибудь она пригодится. Тут пахло пылью и мокрыми тряпками. Наверное, на балконе она успела отсыреть. А внизу, на полу, я обнаружил множество военной стоптанной или поврежденной обуви. Отец служил в армии, потом пошел в милицию — видимо, военный порядок привлекал его. Вместе с тем он собирал эти ненужные вещи, которые, скорее всего, впоследствии выкинул на помойку. Под гнетом любопытства я стал шарить по карманам шинелей. Дело в том, что отец обладал плохой памятью. Даже ребенком я это понимал. Он часто забывал деньги в старой одежде. Можно было легко насобирать копеек двадцать на мороженое, а то и вовсе найти рубль. Правда, вместо денег первым делом я нашел патроны от пистолета Макарова. Я не знаю, почему он хранил их там. Но факт, это были боевые патроны с пулями. Латунь сверкала на солнце. Я заворожено смотрел на этот символ смерти, символ мужской силы для одних и символ страха для других. Я знал, что будет, если бросить их в костер, но каким-то чутьем я понял, что каждый патрон на счету. Это позже я узнал, что в милиции за каждый выстрел нужно отчитаться, а тогда я это только почувствовал. Покрутил в руках, порадовался и положил на место.

В самом низу возле стенки стоял шерстяной мешок. Я заглянул туда и обнаружил женские бигуди для завивки волос. Маленькие зеленые резиновые штучки понравились мне, я стал их изучать, рассматривать. Одну я принес в комнату, закрыв за собой балкон. Это странно. Я ощутил холодок. Как дуновение судьбы. Стало не по себе, но почему-то я не остановился. На кухне были спички, родители их прятали в шкаф. Тихонько чиркнув ими, я поджег бигуди. Резина закоптила черным, огонь разгорался. В какой-то момент я испугался этого, подбежал к раковине, набрал в кружку воды и залил свое преступление. Едкий дым ударил в нос. Это был, конечно, не пожар, но все же вид огня испугал меня, казалось, в этом маленьком намеке я увидел стихию, которую не могу контролировать. Стихию, которая пожирает все живое. Две стихии пугали меня, и это будет ясно ниже. Огонь и вода, что символизируют страх перед сильными эмоциями.

Дома пахло дымом. Я открыл балкон, проветрил помещение. И на какое-то время забыл об этом поступке. Я играл в свои игрушки, о чем-то думал, погружаясь в детские мечты. Вечером пришел с работы отец. Матери еще не было дома. Я помню его тяжелый шаг, возрастающую тревогу, когда ключ хрустит в замочной скважине. Слышу, как ветер стучит в окно. Стало холодно. Черные ментовские полусапожки сделали два шага. Раздраженный голос громко спросил: — Что горело?

Горел я. В аду.

Да, он почувствовал запах. В это время я был в комнате не один. Младшая сестра пришла с улицы и сидела на койке. Она была младше меня на два года. Совершенно белая, как призрак. Волосы, как облака. Но характер эмоциональный, живой. Она была доброй, жалела кошек на улице, здоровалась с незнакомыми прохожими. Она тянулась к людям, я же от них бежал. Мы — противоположность, но мы были по-своему близки. Старшая сестра жила своей жизнью, но младшая бродила со мной по заводам, стройкам, заброшкам и канавам. Детский взгляд, как у животного. Она легко плакала и легко смеялась. За ней рано начали ухаживать мальчики. Ее баловали. Наверное, поэтому в будущем она не захотела работать, не смогла создать семьи. Но сейчас она ребенок. Ребенок ревнивый и так же любящий мать, как и я.

Отец не стал разбираться, кто и что поджигал. Он нас обоих затащил на кухню и запер дверь, чтобы мы не сбежали. Зажег газовую плиту. Синий цветок горел над конфоркой. Отец взял за руку младшую сестру. Ее тонкое запястье было сковано этими сильными короткими пальцами. Она трепыхалась, как веточка ивы, скованная льдом. Девочка доверяла отцу, пока еще в ее глазах было лишь недоумение.

Но вот я услышал ее крики, запахло горелой плотью. Она вырывалась. Она билась. Ее сердце бешено колотилось. И снова левиафан плескался в кипящих водах, никто был не в силах его усмирить.

Я знал, что я следующий. Знал, что это неизбежно. Ощущение было очень похоже на ожидание своей очереди на прививку в кабинете доктора. Страшно, но надо пережить. Это просто дождь, он должен пройти и снова будет ясное небо. Отец мучил ее недолго, как мне показалось. В конце концов, вся заплаканная, с обожженными руками она упала на пол. Жалкий комочек эмоций, вибрация страдания и обиды. Она всю жизнь будет его укорять за это. Всю жизнь ему мстить. Ему и мужчинам.

Пришла моя очередь. Я думал, что выдержу, что не буду кричать. Но это было выше моих сил. Чем сильнее я вырывался и отодвигал руки от огня, тем яростнее становился отец. Это походило на борьбу. Саму боль я не помню, помню только страх огня, помню эмоции, но не помню времени, не помню, какая была погода, не помню, что было после, спал ли я в эту ночь, ел ли я что-нибудь. Помню только мокрые штаны и кожу, которая опадала с моих рук небольшими черными кусочками. Как листья с деревьев осенью в ожидании зимней стужи. Как снег в тихую рождественскую ночь. Опадала не сразу, наверное, через час после этого. Я впал в прострацию.

Через пару дней я пошел в школу. Но писать у меня не получалось. На руках были огромные волдыри, которые потом стали лопаться. Учителям я врал, что упал в костер. Находились те, кто мне не верил, пытались выяснить, что случилось. Но я был нем как рыба. Думаю, что и сестра поступала так же. Казалось со стороны, что мы просто дурные дети, которые нашли приключения на свою голову, балуясь с огнем. Я не помню, что сказала мать, когда смазывала нам руки кремом от ожогов. Я точно с ней об этом не говорил. Правда, помню, что она сильно ругалась с отцом, может, сестра рассказала, я не знаю. Не уверен. Зато через какое-то время отец отвел меня в сторону и тихо сказал:

— Мать не всегда будет дома, помни об этом.

Я помню об этом.

Однажды он выловил меня без матери дома. Долго пинал ногами, потом запер в ванную и выключил свет. Я сидел в углу, из глаз бесконечно лились слезы. Я, конечно, снова обмочился. Кроме того, по моему лицу на рубашку и на пол стекала горячая кровь. В темноте я даже не сразу понял, что это кровь. Казалось, я изрыгаю вместе со страданием все жидкости. Это бушующий океан чувств изливался из меня. Вода символизирует чувства. Левиафан плескался в этом черном океане — стихия чувств, с которой мне не совладать. И люди, в том числе мой отец, потерпели крушение в этих холодных водах. Я не мог им помочь. Я разучился говорить. Это была не шутка. Это разновидность аутизма, когда физически говорить я мог, но не выходило говорить о главном. Я погружался в тишину. Десятилетия тишины, и только в творчестве я мог выговориться, выразить этот бушующий океан, в музыке, в мелодии. Мне было тяжело, когда я видел этот океан в других людях, тяжело, когда я ощущал, что люди не могут совладать с этой стихией.

Очень много воды. Меня тошнило водой. А во взрослой жизни меня будет тошнить чувствами и эмоциями. Кажется, я залил всю ванную, но в темноте я не видел этого, просто ощущал. Кроме того, я боялся темноты, панически, и я был в ней. Я находился внутри страха. Отец через какое-то время открыл ванную, включил свет, и нам обоим открылась безрадостная картина. Весь пол залит кровью, ей забрызганы стены и ванна. Пахнет дурно. Я лежу у него в ногах, жалкий и мерзкий. Он с силой отрывает меня от пола, как тряпичную куклу, легко подносит к большому зеркалу. И я вижу отражения себя и отца. Мы очень похожи друг на друга, почти одно лицо, лишь пропасть лет делает нас разными. Те же глаза, то же недоумение во взгляде. Даже цвет глаз один и тот же, ярко синий, как цвет весеннего неба, как нежные васильки на летнем газоне. Он громко говорит:

— Посмотри на себя, ты думаешь, тебя пожалеет кто-то, если будешь ныть?

Я молчу. Он кричит. Ему так не хватает своей тишины. Я не помню всех слов, помню только, что ныть нельзя. Я уже не ною. Помню, что надо быть мужиком, я уже мужик. Но я далеко, я не здесь. Крики его замолкают, я падаю на пол, терплю молча удары, потом мне кидают в лицо половую тряпку, и я мою ванную за собой. Стираю штаны и одежду. Смотрю, как по эмали ванны в черную трубу уходит розовая вода. Все становится чистым. Все делается в трансе, на автомате.

Много ночей я спал на унитазе во внутриутробной позе. Отец считал, что раз у меня энурез, мне с унитаза не стоит слезать. Он заходил и проверял туалет, вдруг я слез, тогда он бы наказал меня. Но я был покорным, и повторного наказания не требовалось. Я был мал, потому легко умещался на белом ободке. Только тело быстро затекало, и приходилось осторожно ворочаться, чтобы ничего не сломать.

Время шло, снова приходит ночь, я мучаюсь бессонницей, я мало ем. Но это проходит. Я не хочу учиться, мне все неинтересно, я не могу сосредоточиться ни на чем. Я теряю социальные навыки, я теряю социальный мотив. Мне неинтересно получать пятерки, мне неинтересна чужая хвальба, мне все равно, кем я буду, где буду работать и что будет со мной. Девочки меня не интересуют. Меня интересуют только эмоции, и я ищу форму для них. Тогда я бесконечно много рисовал, но я еще не знал, что это поиск формы. Это понимание пришло через многие годы. Безразличие к себе я сохранил лет до тридцати. И это важный момент. Просто хочу сказать, что до этого возраста я не тянулся к женщинам, меня мало интересовал секс, я одевался как свинья, я не ухаживал за собой, я редко мылся, я жил в ужасных условиях. Но время придет, и я стану другим. Я проснусь.

Пытался ли я как ребенок спасти себя? Да, я сбегал из дома, правда, ненадолго. Один раз я случайно закинул ключ на дерево и не смог его снять. Отец, придя вечером, был взбешен тем фактом, что он не мог попасть домой. При всей пестрой малышне с нашего вечернего двора он принялся пинать меня под деревом. Несколько сильных пинков под живот, удар кулаком — и я в страхе ползу на дерево, чтобы достать ключ, который веревкой зацепился за ветку. Он висел высоко, я боялся упасть. Мне было не по себе от того, что отец не понимает всей драматичности ситуации. Если я упаду, я разобьюсь. И я упал. Не разбился, только потерял дыхание, когда от удара сложились легкие. Но отец тут же продолжил меня пинать, это продолжалось до тех пор, пока я не захаркал слюнями с кровью. Липкая мерзкая жижа лилась мне на футболку. Отец в омерзении отпрянул от меня. Он отвернулся, и я решил бежать. Вскочил на ноги и что есть силы побежал. Мне было очень стыдно, что мое горе видел весь двор, вся малышня, все бабки. Все они будут смеяться надо мной. От этого было горько. Я бежал очень долго, все время слыша шаги за спиной. Мне казалось, что отец гонится за мной. С разбегу я прыгнул в высокую траву и затаился. Мне казалось, что он рыщет в траве. Но это уже была паранойя. Я никому не был нужен. Даже не знаю, что хуже: чтобы меня искали ради избиения или быть никому не нужным.

В тихом шелесте я успокоился. Трава щекотала мое тело. Красное небо, кометы, другие миры видели мои глаза. Я плакал, но мудрость входила в мою жизнь вместе с печалью. Я лежал, пока не стемнело. Мне стало легче. Страх, адреналин — все ушло. Единственное, что меня беспокоило — что надо возвращаться домой. Не ночевать же в этом небольшом поле. У меня был план. Нужно было просто дождаться, пока мать придет с работы. И тогда, при ней, он не тронет меня. Я ждал, пока на небе засияет луна, и только после этого пошел домой. Но, даже дойдя до своей двери, я долго вслушивался в замочную скважину, все ли дома спокойно. Главным было услышать материнский голос, но я его не слышал. Был момент, когда я готов был постучать в дверь, но какое-то сомнение остановило меня.

Я выбежал на улицу и там встретил матушку, она шла с работы. На тот вечер я был спасен. Мать ничего не знала, я думаю, она не знает ничего по сей день. В этом бегстве была моя защита. Как ребенок я искал выход, но выхода не было, и оттого я жил в страшном напряжении. Напряжении, которому нет описания. В страхе. В темноте.

Неудивительно, что я рос неврастеником, боясь каждого шороха, каждого нового человека, который приходил в мой мир, ища покой в своих фантазиях. Выдуманные друзья были куда ближе, чем настоящие люди. Завидев издали человека в милицейской форме или военного, я сжимался, словно червь, которого ткнули булавкой. Фуражка с кокардой стала символом ненависти.

Учителя, считая меня умственно отсталым, отправляли меня в коррекционный класс, где со мной занимались психологи. Там я сидел за одной партой с теми, кого боялся весь район. Все эти бритые наголо ребята по той или иной причине не вписывались в общество. Кто-то кидался с кулаками на учителей, кто-то воровал и грабил, кто-то сидел на клее и действительно был умственно отсталым. У многих и родителей-то не было. Кто-то из родителей много пил, а кто-то сидел в тюрьме. Дети с шрамами на лицах и в душах вынуждены были ходить на эти уроки, где их отделяли от счастливых детей, как диких животных в вольере. Все мы несли огромный кармический груз, нам предстояло отвечать за грехи своих родителей. Мне кажется, более половины не доживет и до тридцати. Они сядут на стакан, на иглу или в тюрьму. Почти все эти дети имели приводы в милицию. Пожалуй, я был единственным, кто ходил сюда по причине совершенно некриминальной. Моя тишина привела меня в этот класс. Но, как ни странно, общаться с детьми «второго сорта» мне было легче, чем с теми, кого дома ждала теплая кровать.

Каким бы страшным ни казалось это место и как бы ни боялись учителя этих детей, мне было с ними куда спокойней, чем дома. Я предпочитал криминал своему отцу, одетому в форму закона и порядка. Уж лучше быть в компании с теми, чьи отцы сидят по зонам, чем в компании собственного отца, чья грозная портупея навсегда стала символом жестокости.

Впрочем, насмотревшись жестокости со стороны отца и со стороны детей, с которыми мне пришлось учиться, я понял одно: я никогда не стану мужчиной. Я не хочу быть мужчиной. Меня тошнит от слова «мужчина».

Помимо описанных случаев было много другого, о чем не стоит говорить, о чем не стоит писать. Чего можно стыдиться и бояться. Что однажды узнает лишь один, самый близкий человек, если такой появится в моей жизни. Но я не напишу этого тут, чтобы избежать собственного позора. Пусть всю жестокость, которую я не вылил на эти страницы, зальет алкоголь, спрячет хрупкая осенняя листва. Я — кукла из хрусталя, я могу треснуть от напряжения в любой момент. Я — горящее дерево, которое не может погаснуть. Я тот, кто любит. Я тот, кто плачет. Я учился сострадать.

После тридцати я снова встретил отца. Он состарился, побелел, потолстел. Брови его, продолжая выражать всю ту же суровость, были жесткими и седыми. Даже жесткая щетина была седой. Ставший на полголовы ниже меня гигант превратился в карлика. Он бесконечно кричал, ругался, скандалил. Однажды, когда я был уже подростком, мне пришлось его избить. Тогда мне он казался сильным и нерушимым, как скала, но сейчас я увидел, что он слаб и стар. Увидел, что он всего боится, за все переживает. Он мнительный. Он — это я в том зеркале, мое отражение, он испуган и подавлен, ему нужна помощь. И я дал ему столько помощи и заботы, сколько было дать в моих силах. Я купил ему землю, машину, дал будущее, дал покой. Это была моя месть. Я отомстил за боль любовью. И когда я свершил свой страшный суд над ним, свершилось и маленькое чудо в моей душе. Я вдруг стал следить за собой. Я вдруг стал мыться. Я вдруг стал пользоваться парфюмерией. Вдруг возник мотив жить. Вдруг появился во всем смысл. Мой мир перевернулся. Я по-прежнему плакал, самая большая слабость — это невозможность не расплакаться. Невыносимо тяжело видеть чужое горе, я все принимал слишком близко к сердцу. Но я перестал прятаться от чужого горя, я научился отвечать людям добрыми словами, даже если они меня раздражали. Бывало, я сам взрывался, но потом вспоминал, кем я не хочу быть, испытывал чувство вины за свое поведение и искренне извинялся. Я стал другим. Глубокое осознание общего горя пришло ко мне. Из счастья всей семьей мы шагнули в пекло, в мир суеты, в мир познания. Как Адам, сорвавший яблоко, мы искусились городской жизнью, и заплатили за это сполна.

Я не просто простил человека, которого так боялся, я его понял, а это важнее всего.

***

В заколдованном лесу, на болоте, ночью видно расчерченное ветвями фиолетовое небо. Но на черной земле светятся загадочным светом ведьмины круги. Земля под ногами хлюпает, и на каждом упавшем гнилом стволе горят зеленым светом точки. Еще тут летают светлячки. Лес пульсирует живым светом, мне страшно и в то же время любопытно. За спиной деревянный домик и бесконечные поля с оврагами. Родители спят. Я специально пришел ночью на болото, чтобы испугаться его чудного света. Я не придумываю, не приукрашиваю, вокруг каждого дерева горел огненный круг из фосфора. Над каждой кочкой вились светлячки; стояла жуткая тишина, оттого любой всплеск воды, треск ветки заставлял меня трепетать. Красота неописуемая, страх — такой же. Восторг видеть мир столь красивым и любопытство переполняли меня. Я слышал не раз, что такое может быть, что болота иногда излучают свет, но чтобы такой… Потом в школе я написал об этом рассказ, и учительница, которая считала меня глупеньким, строго спросила меня:

— Зачем ты выдумываешь? Я же просила написать о том, что случилось интересного за лето.

Я не стал ничего объяснять. Извинился, получил две двойки — за сочинение и за ошибки — и уселся за свою парту.

Но вернемся к моему болоту. Пожалуй, увиденный свет среди болотной грязи — это лучшее, что случилось со мной за этот день. Его окончание как чудо. А начался мой день с побоев отца перед домом за то, что я другу сказал, что мы едем на дачу с ночевкой. Отец избил меня, потом отвел за дом и там зло объяснил:

— Если ты сказал другу, что уезжаем с ночевкой, он еще кому-то скажет, в итоге будет знать весь двор и нас обворуют.

Конечно, он был прав. Его паранойю можно понять — тут воровали все. Когда-то у него угнали даже единственную радость — мотоцикл «Иж Планета». Он озлобился. Он мент, и жил среди воровского отребья. Я же боялся встречаться взглядом с друзьями, зная, что они усмехаются, видя мое падение. Видя, как тяжелые ноги пинали меня в живот. Но я верил, что через неделю они все забудут, я и снова смогу общаться. Не в первый раз. Только время смывало мой позор.

Тем не менее, я с радостью ехал на дачу, потому что там были леса, поля, реки и озера. Тропинки лесные очаровывали меня, а запредельная, звенящая тишина сводила меня с ума. Ради этого ощущения стоило многое вытерпеть.

Мы ехали на дачу часа три на нашем стареньком ЛуАЗе. Эта была та еще машина, почти вездеход: очень дешевая, очень легкая, с брезентовым тентом, но мы были счастливы, что могли позволить себе эту машину. Отец радовался, тыкая пальцем в спидометр, если ему удавалось с горки разогнаться до сотки. Но на такой скорости все железо дребезжало, грозясь развалиться. Сидения тут были твердыми, солдатскими. Этот ЛуАЗ вроде бы был списан из военной части и предназначался для перевозки десанта. В этой же машине мы возили навоз, свиней, картошку, старую мебель и прочее барахло.

Дача наша стояла в районе Чирков, добраться туда было непросто. Перед этим мы проезжали Корфовские каменоломни, где работал когда-то наш дед по отцовской линии, который, надышавшись пыли, заработал рак легких и умер. Он в свое время выгнал из дома моего отца, потому что не мог его прокормить, воспитывал его побоями, много пил. И все по закону кармы повторялось. Позже я тоже стал много пить и работал то грузчиком, то уборщиком. Мы как будто плодили бедноту и нищенство, плодили боль и наши драмы, преумножая слезы на земле.

На Чирках мы еще долго гнали машину по жаре, пока не доезжали до лесополосы, где заканчивались всякие дома и всякие участки. Наш дом стоял на окраине. Небольшой вагончик, крыша двускатная, которую отец сделал собственными руками. Рядом находилось еще два участка, но они были необработанные, заброшенные и поросли буреломом. За песчаной дорогой — овраг, где мы набирали воду. Наша дача и наш участок отличался высоким уровнем быта. Кроме дома тут стояли душевая, туалет, бочки с водой, аккуратные грядки, навозные кучи и, конечно, парники. Есть в те годы было нечего, и мы кормились с этого участка. Я по сей день помню, что для семьи в пять человек на зиму нужно двадцать пять мешков картошки. Мы ее растили, окучивали и собирали. И родители, и мы жили в постоянном труде.

Кроме того, мы растили баклажаны, кабачки, помидоры, много разных ягод. Но картошка была основным кормом. Все это по осени мать закатывала в банки, и мы знали, что не помрем с голоду, у нас не будет хлеба, но будет картошка и огурцы. Будут салаты. Будут яблоки и груши. Тогда я не понимал всю тяжесть нашего положения, думая, что мы живем, как все люди, потому что не ведал о мире. Мне казалось, все работают, не покладая рук, день и ночь.

Пять дней родители пахали на работе, а выходные мы проводили на даче, с утра до ночи работая там. Кормили комаров и гнусь, коптились под солнцем. С криками, с матом, с побоями мы растили урожай.

Наша работа как детей заключалась в том, что с утра мы таскали ведрами воду в бочки. Затем брали в руки тяпки и окучивали картошку, снимали с ее листочков колорадских жучков. В зависимости от времени года, мы сажали растения, делали теплицы, ухаживали за ними. Если это осень — собирали урожай. Если зима — готовились к сезону. Вечером, когда садилось солнце, поливали ручной лейкой огород. Самым тяжелым было собирать ягоды, потому что на Дальнем Востоке, да еще и возле болота, жило много мошки, которая лезла в глаза и нос. Мы надевали специальные шляпы с сетками, но они плохо помогали. И лица наши постоянно были опухшими от укусов.

Да, мы уставали, и в сердцах я называл отца плантатором, в страхе убегая от него в лес после этих слов. Но по-своему я был счастлив тут. Счастье жило вопреки горю и слезам. Я вообще заметил, что в детстве можно быть счастливым после любых потрясений, а горе эфемерно. Я был счастлив, когда бродил по лесу, когда купался в лесных озерах, когда наблюдал за лягушками на берегу. Когда находил их икру. Я был счастлив редкой тишиной. Очарован звездным небом, ведь оно тут ярче, чем в городе. И самое страшное, и в то же время самое замечательное — тут не было людей. Я отдыхал от них. Лес — это счастье аутиста. Я общался с деревьями, с болотом, с грибами, с пнями — с кем угодно, лишь бы не с людьми. Если на нашу дачу приходили посторонние люди, я прятался от них на чердак, зарывался в сухие тряпки и сидел там.

Храп. Я его ненавидел. Когда отец спал на даче, стоял такой храп, что крыша дома сотрясалась, шифер вибрировал вместе с его вздохами. Я жаловался матери, но она не понимала моего горя. И тогда я до утра считал овец. Пытался спастись на улице, благо ночи были теплые и позволяли это, но меня тут же заедали комары. Спасения не было. И я не высыпался, точнее, совсем не спал. Утром опухший и злой я снова работал в огороде.

Было время, когда отец утомлялся, он дремал в вагончике, и тогда я становился свободным. Я бродил по лесам, по тропинкам и полям, в каждой опушке ища свою загадку. Я не могу объяснить, как сильно меня манил горизонт, когда я смотрел на край леса, мне непременно хотелось туда попасть. Если отец избивал меня, я мечтал о том, как я бегу по этим тропинкам куда-то в летнюю даль, за красным солнцем. Пью воду из луж. Скитаюсь. И нет больше прошлого. Никогда меня он не найдет, никогда не поднимет больше руки. Но потом я думал об уставшей матери, и мне становилось грустно. Я не смогу сбежать из дома, я еще молод.

Я возвращался на нашу плантацию. Осенью мы собирали урожай, и даже я радовался, что у нас больше, чем у соседей, картошки, огурцов, помидоров. Мы ездили за грибами в лес, весной собирали папоротник и березовый сок. Мне даже порой было непонятно, зачем мать и отец ходят на работу, если вся еда в доме появлялась без всяких денег. Да и денег-то не было. Зарплату не платили, ее давали примерно раз в полгода, и то частями, чаще продуктами или каким-то товаром.

Огромным счастьем было приехать домой после дачи, нажарить огромную сковороду картошки с грибами, сделать тазик салата и наесться до отвала. Такое вот странное семейное счастье. Несмотря на постыдность общего страдания, нищеты и злости, мы были семьей, и я с трепетом и тоской вспоминаю это ощущение единения. Каждого члена семьи я бы хотел с нуля взять себе ребенком и вырастить на своих руках, чтобы они стали добрее, мягче, нежнее друг к другу. Но возможно, тогда они бы не выжили. Время нежных не щадило. Даже старые бабки шли в торговлю, все продавалось и все покупалось, от семечек до детей.

А мы закатывали дома банки с огурцами и патиссонами, заставляли ими полквартиры и радовались, что зимой будем сыты.

Эта дача, этот наш небольшой домик снится мне и по сей день. Одна и та же тоскливая серия снов, будто я бегу на дачу по знакомым тропинкам, ищу свою семью, но нахожу лишь запустение, бурьян, все разрушено и сожжено. Если ты, читатель, кого-то сильно любишь, если у тебя есть близкие люди, представь, что их больше нет, нет дома твоего, нет земли твоей, прошли годы, а ты нуждаешься в них и ты ищешь прошлое, но находишь лишь призраки его. Отголоски. И сходишь с ума от одиночества даже среди новых людей, потому что семью тебе никто не заменит. Понятие семьи лежит в иной плоскости, отличной от дружеского общения, от секса, от женщин. Это то, что мучает ночами, зовет к себе, требует разобраться. Это кармический узел, который ты пытаешься безуспешно распутать. Я бы вернулся туда, я бы отдал все деньги, чтобы накормить нас же самих. Я бы защитил своей грудью нашу семью, отдал бы жизнь за каждого из нас, ведь я уже вырос и стал сильнее во много раз, но я не могу вернуться в прошлое. Я не научился путешествовать во времени, этой силой я не обладаю. И я путешествую по закоулкам своей памяти.

Я боюсь ехать в Хабаровск по той причине, что мое сердце может не выдержать эмоций, и я сойду с ума или покончу с собой, не вынеся тоски. Я бы вернул даже безумного отца — пусть и дальше запирает меня в туалете, путь бьет, лишь бы вся боль вышла из него, чтобы его опустошенная душа вновь заполнилась бы радостью. Той радостью, что ощущают верующие в храме. Радостью тишины. Но моя душа как сгоревшая церковь — потерявший кров и семью, я страдаю. Нет мне спасения среди людей, среди объятий, я их не принимаю. Я не прячусь в женские руки. Я не ищу спасения в удовольствиях. Я не пью. Дальний Восток и, в частности, моя земля манит меня к себе. Я хочу на могилу к деду, но я страшусь этого. Сильные и

такие глубокие эмоции переполняют меня…

На зиму отец арендовал небольшой склад в подземном хранилище. Вместе с ним мы ездили туда грузить мешки с картошкой, банки, консервы. Склад этот находился глубоко под землей, на минус пятом этаже. Снаружи это обычные гаражи, а внутри — целый подземный рой. Тут люди хранили свои вещи. Коридоры темные и гулкие, я слышал капли воды — то таяли сосульки. Температура тут была около нуля градусов. Мы спускались с ним в катакомбы. Если я пропускал нужный поворот, отец то и дело кричал на меня, толкал рукой. Было не по себе. Я был как зомби, управляемый некой силой извне.

Мы находили нашу кандейку, включали голую лампочку и на деревянный настил складывали мешки с картошкой. Таскали их на своем горбу. Помещение было сухое — отец боялся плесени и постоянно чем-то смазывал стены. Зимой же помаленьку забирали еду домой. Это было время достаточно сытое, тяжело было только весной, когда запасы заканчивались. Но до Нового года мы были сыты. Не было только мяса, но иногда мы закупали красную рыбу, которая стоила копейки, складывали ее в бочку, солили и потом отрезали от туши нужное количество. Рядом стояла бочка папоротника, бочка рыбы, бочка яблок. Отец научился делать из ворованных груш брагу и пил ее. От этой браги здорово сносило крышу. Он еле стоял на ногах, ничего не мог выговорить, но при этом утверждал, что мыслит ясно и чисто.

Когда я поднимался с отцом на поверхность, мне казалось, что случился апокалипсис, и вот мы, люди, живущие в подвалах глубоко под землей, выбираемся впервые за много лет поглядеть на небо. Но небо темное, все затянуто тучами. Радиоактивная зима продолжается много лет. С такими фантазиями я залипал у забора, отец силой за шарфик одергивал меня. Ему не нравилась моя задумчивость. Я постоянно его чем-то раздражал. Шагая до дому, я шаркал ногами и он орал на меня. Я старался идти как робот, вычурно вышагивая ногами вперед, но он орал, что я хожу как дурак. И я не знал, как мне ходить, чтобы не злить его. А все дело было в деньгах, которых не хватало на обувь, и ее надо было бережно хранить. Если шаркаешь часто, обувь стирается. Но чем больше на меня за это кричали, тем с большим безразличием я относился к материальным ценностям. Цена за любовь к ним высока. А за просторы платить не надо.

Зимой на дачу отец нас тоже возил, но это случалось редко. Нужно было следить за домом, убирать поле, расчищать к весне канавы для воды, чтобы землю не залило, и делать еще кучу мелкой работы. Мы разжигали в доме печку-буржуйку, чтобы греться рядом с ней. Холода тут достигали сорока градусов. Там мы с сестрой грели озябшие руки.

Весной ставили теплицы и парники, сажали рассаду, и все начиналось сначала. Бесконечная работа, редкий отдых, купание и странные чувства к нашей даче. Ненависть к труду и радость от природы. Но мы выживали. Другие воровали, спивались, ели падаль. Мать даже пару раз носила продукты в те семьи, где были дети и где родители много пили от горя, не в силах заработать денег. Только отцу она врала, что все съели мы, потому что отец не мог допустить, чтобы мы кормили еще кого-то. В нем жила какая-то деревенская жадность к последнему ржавому гвоздю. Впоследствии он стал захламлять дом ненужными коробками и бутылками, боясь выкинуть каждую деталь. Все эти вещи были ему не нужны. Это был заскок, мелочная жадность старика.

Но мои родители выполнили свое предназначение этой дачей. Они спасли нас от голода. Троих детей и двух бабушек. Успевая ходить на работу, в то же время работая на даче.

***

Мать принесла домой две пачки черного листового чая, одну банку сгущенки и булку хлеба.

Все это она аккуратно достала из пакета и

убрала в кухонный шкаф. Тяжело вздохнула и сказала:

— Это вместо зарплаты.

Булка хлеба, чай, тем более целая банка сгущенки — это почти праздник.

На самом деле, зарплату никто и не ждал. Примерно раз в неделю мать говорила, что вот-вот будут деньги. Первые три месяца мы с сестрами верили ей, потом эта фраза перестала вызывать у них радостное возбуждение.

Мать работала прачкой, отец — в милиции. И каждый раз, приходя с работы, он спрашивал у нее:

— Ну что у тебя?

— Ничего, — отвечала она.

— И у меня ничего.

Они даже не ругались. У них, наверное, не было сил на взаимные упреки. Оба испытывали одинаковое глухое раздражение к собственной слабости.

В тихой грусти они ложились спать и, едва закрыв глаза, засыпали от усталости с единственной мыслью — может быть, завтра повезет, денег не дадут, так подвернётся какой кусок. Может, дадут зарплату продуктами, как бывало уже не раз.

Они засыпали, накрывшись пледом, слушая детские разговоры. Мы сидели у телевизора и щебетали как птахи, совсем не о детских делах. Сквозь сон родители узнавали о том, что сегодня ограбили еще две квартиры в их доме. И о том, что грабители наверняка попадутся, они же просто малолетки, которые не сдали часть награбленного на общак. Не только воры, но и милиция такого не прощали.

Дверь открыли отверткой, так как грабили стариков, у которых ещё с советских времен стояли замки-«копейки». «Копейкой» называли железный круг на двери, за которым прятался замочный механизм. Такие замки вскрывали только малолетки, взрослые не полезут в такую квартиру, там нечего брать. Каждый, кому исполнялось лет по четырнадцать, знал об этом.

Еще родители узнавали о том, что завтра будут показывать мультфильмы, и смотреть их лучше у соседей — там есть цветной телевизор.

Отец не раздражался на мать, но часто срывал зло на нас, как будто подсознательно ругая за бессмысленное существование. Мы — упрек в его слабости, напоминание о том, что нас так тяжело прокормить. Отец ставил нас по углам, и тогда его глухая злость утихала, мы переставали щебетать, становилось тихо и спокойно. Как только он засыпал, мы украдкой подходили к нему, всматриваясь в спящее лицо, от которого исходила немая угроза. Но чаще мы сбегали на улицу и играли, купаясь в осенней листве.

Утром мать аккуратно вскрыла пачку чая, заварила его в фарфоровом чайнике. Потом сняла с батареи мешок с сухарями, положила их на сковородку, залила водой и поджарила. Булку свежего хлеба хотелось оставить на ужин, как и банку сгущенки. Этот небольшой запас согревал ей сердце — сегодня все будет в порядке.

Отец уходил на работу раньше всех. Он не спеша успевал позавтракать, пока жена гладила ему брюки. Телевизор будил меня и сестер, которых ждала школа. Мать собрала нас в школу, накормив размоченными в воде сухарями, и уже обувалась, когда вдруг вспомнила, как неделю назад, стирая чужие наволочки и простыни, прямо в белье нашла десять рублей. Вот бы и сегодня найти что-нибудь!

Только прачкам известно, сколько всего ценного люди порой забывают в своих простынях и наволочках — от вставных зубов и носовых платков до денег и дорогих украшений. Как-то одна из прачек нашла золотые серьги из турецкого золота. Сама не поняв, чего испугалась, она отдала их начальству и потом целый день ревела у стиральной машины, закрыв руками глаза. А бригадир, проходя мимо, злобно прошипела: «Дура!»

Мать часто говорила — у других детей отниму, своих накормлю. Если бы ей достались эти серьги, уж она-то не отнесла бы их начальству!

Целый день на работе она стирала чужое белье. Порошок разъедал ей руки. Огромные стиральные машины громко шумели в цеху. Когда проходил цикл стирки, белье автоматически отжималось центрифугой и отправлялось в гладильный цех. При таком шуме особенно и не поговоришь. Люди, которые изо дня в день работают на такой работе, привыкают к молчанию, лица их становятся угрюмы. Лишь на обеде в раздевалке они перекидывались редкими, часто ничего не значащими фразами, делились едой. Чаще же просто курили вместо обеда, развалившись на деревянных стульях. Те, кто не ел, говорили, что они на диете. Врали, что не голодны или приболели и кусок в горло не лезет.

Женщины, что работали здесь, были в чем-то похожи друг на друга. У всех широкие лица и плотные тела. Почти все имели проблемы с кожей, возможно, даже не подозревая, что виной тому стиральный порошок и прочие химикаты. Редко встретишь миниатюрную, стройную рабочую женщину.

Только уборщица, беззубая мерзкая старуха, походила на высохший скелет. Она сверлила злобным взглядом каждого проходящего мимо человека, за которым ей приходилось мыть пол. Еще она ненавидела курильщиков, которые имели привычку разбрасывать бычки. От этой старухи всегда дурно пахло. В отличие от прачек, она собирала бутылки и сдавала их, и потому находилась в более выгодном финансовом положении, чем они. На вырученные деньги она покупала гидролизный спирт. Еда ее совсем не интересовала.

Многие тоже пили и не стеснялись этого. Они позволяли себе выпивку после работы прямо в раздевалке. Но мать не пила. Возможно, трое детей удерживали ее от этого. Она знала — чем тяжелее работа, тем быстрее спиваешься. Она не раз видела, как это происходит с людьми.

Вон у Екатерины муж пил, как все мужики. Накопив жалкие гроши, семья сдала его в больницу на лечение, но оттуда его вернули обратно с диагнозом — энцефалопатия мозга. Мозг настолько деградировал, что человек уже даже в трезвом состоянии вел себя как пьяный. Мозга-то и нет уже совсем, а желание выпить еще есть…

Белье подвозили большими телегами прямо с железнодорожного склада. Тощий как прут разнорабочий с лысой головой оставлял всё это у свободной стиральной машины и исчезал в чреве цеха. Мать своими крепкими руками закидывала в голодную пасть машины килограммы старых наволочек и простыней и выставляла таймер. Пока стиралась одна партия, она успевала отвезти другую, уже постиранную, в гладильный цех. Иногда, урвав свободную минутку, она успевала прочесть несколько страниц какойнибудь книги. Эти книги были старыми и засаленными, так как ходили из рук в руки по всему цеху, прежде чем отправиться в туалет.

Если привыкнуть, работа не казалась такой уж сложной. Раздражало только то, что время от времени обжигаешься горячей водой или паром.

Иногда в цех забегал тощий местный кобель с облезлой шерстью и изгрызенными боками. Своим костлявым видом, своим от природы жалобным взглядом и скулежом он молил женщин об объедках. Его отпихивали ногами в сторону, и он терпел это. Но на улице у самого цеха он сам кидался на проходящих людей, норовя цапнуть их за ногу.

В этот день в обед бригадир сообщила, что грядет сокращение. Всем рабочим нужно подойти в бухгалтерию. Слово «бухгалтерия» вселяло надежду. А вдруг зарплата или хотя бы ее часть?!

Мать недолго блуждала по серым бетонным лабиринтам завода, прежде чем нашла заветную дверь. Окно для выдачи денег было закрыто. Она постучалась в дверь, и та свободно распахнулась. Нестерпимый свет ударил в глаза.

Невольно она поднесла руку к лицу.

Бухгалтер — женщина с сухим лицом, похожим на старую сливу, и мрачным, вечно недовольным выражением, выдала какие-то бумаги и попросила их подписать.

— Там все написано, читайте, — едва слышно произнесла она, увидев измученное вопросительное выражение матери.

В бумаге говорилось, что деньги теперь будут выплачивать через суд, так как предприятие объявило себя банкротом. Рабочие ставят свои подписи, потом ещё месяц надо ждать решение суда.

Тот, кто был одинок, был свободен и мог бросить все ради нового начала. Но только не она. Ей придётся работать дальше, даже если за кровно заработанные деньги придется драться в суде. Ради детей — придется. Ничего, ведь дома есть немного еды. Хлеб, сгущенка — значит, будет еще день завтра.

Вечером она вместе с остальными женщинами возвращалась домой. И тогда она узнала, что муж ее коллеги собирается ехать на незаконную рыбалку. Он знает отличное место. Конечно, мать сразу решила предложить своего мужа ему в компаньоны. В хорошие годы, бывало, за один улов они набирали по несколько пакетов верхоглядов, речных касаток и маленьких сомов. Эту рыбу можно было менять у соседей на крупу, соль, сахар или жарить самим. Надо было только уговорить мужа сразу после работы не заваливаться спать, а поехать на ночную рыбалку. А утром, оставив дома улов, снова отправляться на дежурство.

Осчастливленная этой мыслью, она вернулась домой. Переоделась, умылась — она знала, что у нее есть еще полчаса до возвращения мужа. За это время можно было заварить чай, нарезать хлеб и открыть банку со сгущенкой. Будут сыты и дети, и их отец.

Женщина зашла на кухню, привычным жестом зажгла газ. Потом, нагнувшись, полезла в кухонный шкафчик в поисках продуктов. В полутемном чреве шкафа в свете электрической лампы поблескивали пустые стеклянные банки, но сгущенки и хлеба не было. Немного растерявшись, она полезла в соседний шкаф, но и там ничего не оказалось. Мать обшарила все шкафы и ящики, не нашла припасов и позвала нас.

— Куда вы дели продукты? — грозно посмотрела она нам в глаза.

Мы с недоумением поглядели на свою мать, которая уже начинала сердиться. Потом стали отнекиваться, что не видели в глаза никаких продуктов. Все знали, что в шкафу есть заначка, но никто не знал, что она пропала, и тем более куда. Сначала женщина подумала, что кто-то из нас не выдержал и все съел в одиночестве, ни с кем не поделившись. Но потом пришло недоумение: если дети съели всю сгущенку, это еще понять можно, но куда они дели чай? Не съели же они целую пачку!?

Хорошенько покричав на нас, она увидела, что угрозы ее канули в пустоту. Никто не мог объяснить таинственного исчезновения продуктов. С какой-то смутной и немного глупой надеждой женщина заглянула в мусорное ведро, как заправский детектив. Она мечтала увидеть там пустую банку из-под сгущенки, это многое бы объяснило. Но помойное ведро было пусто. Тогда она открыла стол и достала все ножи, которыми мы могли бы открыть банку. Все они были чистыми, никаких следов.

— Пошли вон отсюда! — крикнула она в отчаянии на нас, и мы испуганно разбежались.

Придет злой и голодный отец, и будем мы сурово наказаны. На этот раз за дело. Мать не станет нас защищать. Она села у окна, закрыла, как раненая птица, голову руками и тихо заплакала, чтобы никто этого не видел и не слышал. На собственный голод ей было плевать. Потом, собравшись с силами, она встала со своего места и с красными, невысохшими глазами принялась размачивать сухари в воде. Что бы ни произошло с продуктами, а мужа надо накормить.

Чуть позже пришел отец, он разулся, снял милицейскую фуражку. На нем осталась форма: пиджак и брюки, опоясанные армейской кожаной портупеей с железной пряжкой, которая внушала нам ужас. В ожидании наказания мы совсем притихли, пытаясь сделаться невидимыми. Так замирает природа в ожидании бури, так затихают животные в ожидании грозы.

По его взгляду мать поняла, что на работе ничего не выгорело. Все обстоит так же, как вчера, и лучше его не спрашивать, как дела. Умывшись и вытерев лицо полотенцем, он уселся за стол. Мать поставила перед ним сухари и вчерашний, вторично заваренный чай. Отец недоуменно посмотрел на нее. Как будто прочитав все в ее взгляде, он побагровел и резко поднялся со своего места.

Каждый раз, когда мы должны были быть справедливо наказаны, мать думала, что достанется нам за дело, но каждый раз, как дело доходило до рукоприкладства, сердце ее не выдерживало, и она кидалась прикрывать своих детей. Вот и на этот раз она остановила мужа и с мольбой во взгляде воскликнула:

— Это я съела, я все съела! Они тут ни при чем. Я была так голодна!

Отцу не нужно было ничего объяснять, он грубо оттолкнул мать в сторону и ушел в комнату. Он закрыл ее на кухне, чтобы не мешала. Скрип снимаемой портупеи уже стал символом ужаса для нас, вот оно — грозное оружие, способное умертвить душу ребенка. Тело заживет, но душа — нет.

Позже, в школе на собрании, учитель даст совет матери, как надо воспитывать детей.

— Пусть отец иногда даст им ремня!

— Я боюсь, — отвечала она. — Вдруг убьет.

— Своих-то не убьет, — со знанием дела утешал учитель женщину.

Но даже портупея не возымела должного эффекта: мы не признались, кто и куда дел продукты. Они исчезли бесследно. От такой досады отец не стал есть сухари, только выпил стакан чая и сразу же уснул, едва сняв с себя форму. Одно было хорошо — он согласился сразу после работы завтра поехать на рыбалку. Значит, будет рыба и будет еда.

До поры историю с пропажей забыли. Все шло своим чередом. Отец действительно привез целый мешок рыбы, он еще долго хвастался перед матушкой, как их остановила милиция и хотела сдать рыбнадзору, и какое магическое действие произвела его ксива. Этот документ обладал той же славой и таким же романтическим ореолом, что и медный щит или меч великого мастера, сделанный специально для какого-нибудь крестоносца. А милицейская девятка была сродни черному коню в попоне.

Часть рыбы они поменяли у соседей на мешок груш, которые те украли в колхозном саду. Более половины груш просто сложили в китайскую пластмассовую бочку. В крышке прожгли дырку, чтобы выходили газы, образующиеся при брожении, залили фрукты водой, кинули дрожи и спрятали бочку на балконе. Через семь дней получилась отличная грушовка.

Во дворе жило еще двое детей, про которых мать, вздыхая, говорила: «Нищие!» От этих слов ей самой становилось легче. Это они нищие — а мы нормальные. Однажды, тайком от всех, мать отсыпала пакет гречневой крупы и принесла его им. Этой жертвой она нарушала принцип, в котором постоянно себя убеждала — «у других отниму, своих детей накормлю». Она часто так делала — но никто не мог ее поймать за этим занятием. Этих чужих детей было двое, они целыми днями играли на улице. Мальчик и девочка, оба загорелые и оба тощие, как скелеты, их мамаша меняла мужей и постоянно напивалась. Однако ради детей продолжала работать дворником.

Этих детей понемногу подкармливал весь двор, в то же время брезгливо пряча от них своих детей — вдруг подцепят блох или еще какую заразу? Их мать частенько ходила по соседям, выпрашивая для них еды. Она отлично знала, к кому можно обратиться, а кого лучше обойти стороной. Иногда, подметая дворы, она находила брошенные игрушки и много других интересных вещей, которые дарила своим детям. Так у самых бедных и самых жалких детей во дворе появилась самая роскошная кукла Барби, такой больше ни у кого не было.


Как-то с работы отец принес домой целую кучу ментовских шерстяных носков. Они были совсем новенькими, только что с завода. Их спрятали в шифоньер до лучших времен. Эти носки он то ли украл на складе, то ли их украл сам кладовщик и поделился с сотрудниками, замаливая свой грех. Тем не менее, отец рассчитывал их удачно продать.

И надо было такому случиться в первый же выходной, как только отец нашел покупателя и уже решил с ним встретиться, что носки пропали! Обыскали все шкафы и ничего не нашли. Тогда стало ясно, что в доме завелась «крыса». И снова мать умоляюще посмотрела в глаза отцу. Но он был тверд, как гранитная скала.

Он взял портупею, собрал нас в одной комнате, потом взял младшую сестру и увел ее за собой в соседнюю комнату. На этот раз ему надо было во что бы то ни стало заставить нас сознаться в содеянном. Отец всегда говорил так — украл у своих один раз — будешь красть и дальше. Это нужно было предотвратить.

При первых криках из соседней комнаты мы сжались в комок, как птицы на осенней стуже. После двух ударов сестренка созналась, что видела, как я лазал в шкафу вчера вечером, прежде чем пошёл куда-то на улицу. Этого было достаточно, чтобы отец прекратил свою «воспитательную экзекуцию». Заплаканную сестру он выкинул из комнаты вон и затащил туда виновного.

Я во всем сознался. Сказал, что это я украл носки, чтобы продать их каким-то знакомым, а деньги потратил в городе с друзьями.

— А чай и сгущенка? Это тоже твоих рук дело? — спросил меня строго отец.

Я кивнул головой.

Вот и нашлась «крыса». Вот кто все это время воровал последнее в доме.

— Значит, ты захотел жрать, — со злой досадой произнес сквозь зубы отец. — И решил, что можешь отнять все у своих близких? Ты голодный, а мы все, значит, нет? — он был возмущен таким эгоизмом. — То-то я смотрю, рожа у тебя сытая и довольная! Куда хоть деньги истратил?

— На жвачку.

Отец схватил портупею и принялся за дело. В этот момент он был почти воином света, который изгоняет беса из мальчика. Не словом, а делом он наставлял меня на путь истинный. В какой-то момент я вырвался и спрятался под кровать, но и оттуда отец меня достал и на этот раз уже бил ногами, так как пришел в неимоверную ярость от того, что его сын бежит от справедливого наказания.

В тот день «крыса» была повержена.

После снова настали будние дни. Мы ходили в школу, мать и отец — на работу. Стояла поздняя осень. Деревья облетели, было холодно. В этот год в школе для многодетных семей была введена специальная программа. Если в семье три и более ребенка, то этим детям полагалось бесплатно обедать в школе. Эти обеды стали лучиком света в душе многих родителей. Учителя были полны оптимизма, который, однако, через несколько дней куда-то исчез. Повара говорили, что дети не едят в столовой. Должно быть, все и так сыты. А продукты просто пропадают в никуда. Программу немного сократили, и теперь еду просто так не ставили на столы, а ждали прихода детей. Учителей заставляли контролировать этот процесс. Они должны были чуть ли не силой тащить в столовую учеников из многодетных семей. Но удивительное дело — те отказывались от еды под любым предлогом. Устав от своих бессмысленных действий, школьное руководство про эту гуманитарную помощь забыло.

На деле же происходило следующее: многие дети завидовали своим сверстникам, которые бесплатно обедали в школе, их ловили и били на улице. И стало проще отказаться от дармовой еды, чем терпеть унижения и побои. Но взрослые про это, разумеется, ничего не знали.

Через неделю матери дали зарплату за апрель. Прошло почти полгода, как суд постановил выплатить деньги за один месяц. Разумеется, на заводе этот день был объявлен большим праздником. Еще с утра кто-то пустил слух, что будут деньги. И вся атмосфера рабочего дня была схожа с новогодней, когда ждешь какого-то чуда. Начальство получило деньги сразу после обеда и, разумеется, тут же покинуло работу. Можно было выключать все машины, заканчивать смену и дальше делать, чего душа пожелает. Женщины первым делом побежали за водкой. А мужчины почти все уже были пьяны, когда стояли в очереди у кассы, еще не получив денег.

Праздничный день закончился страшным беспорядком в бытовках и тяжелым утром для уборщицы, которой предстояло отмывать заблеванные унитазы.

Мать с работы пришла рано, так как сама не решилась разделить со всеми великое веселье, когда дома ее ждали голодные дети. В тот день наша семья еще успела съездить на дешевый китайский рынок, чтобы основательно затариться необходимым.

Было закуплено: пара новых курток, штаны, шарфы на зиму, около десяти килограмм соевого мяса, мешок рожек и всякой разной крупы, несколько банок тушенки, полмешка муки и сахару. В этот день дома все были сыты и довольны. Мать рассчитывала деньги таким образом, чтобы хватило еще раздать долги и оставалось немного на хлеб и на проезд в транспорте.

Отец и мать взяли также сладкую настойку на спирту и в тот же день ее выпили за общим столом. Нам, конечно, не дали попробовать, только старшей сестре налили настойки в чай.

Ночь прошла мирно и тихо. А утром, когда надо было идти на работу, родители обнаружили, что кто-то вытащил из кошелька пару червонцев.

— Опять завелась «крыса»! — взревел отец.

Он уже знал, кого наказывать. Но я убежал раньше всех в школу. Такой наглости отец не ожидал. Ведь не просто так он меня хлестал, да еще с такой силой, что кожа от ударов портупеей трещала. И это наказание не принесло толку. Тогда, пиная меня, отец даже на миг испугался, а не убьет ли.

— Надо было все-таки убить, — в сердцах вымолвил он.

Часы напомнили ему, что следует бежать на работу. Но он будет упорно ждать вечера, чтобы на этот раз устроить чтото ужасное, что раз и навсегда отучит меня от воровства. Со злостью хлопнул он дверью. Мать схватилась за сердце.

Дежуря в каталажке, отец весь день грубо затаскивал пьяных на шконки. С этой публикой он не церемонился. Едва он вспоминал утренний случай, как сердце его начинало бешено колотиться. Он ждал окончания работы, как манны небесной, чтобы скорее вернуться домой. Но сын-воришка, который всегда очень рано возвращался со школы, домой не пришел. «Ничего», — скрежетал он зубами, — «Жрать захочет — вернется!»

На улице стемнело, но я домой не возвращался. Тогда отец решил меня поискать. Он облазил все дворы, долго

расспрашивал шпану. Но никто ничего не видел и не слы шал. В школе сказали, что я даже не появлялся. В эту ночь я домой не вернулся. В сильной тревоге отец сумел уснуть лишь под утро, но просыпался от каждого скрипа, ему даже приснился сон про то, как он вершит свой грозный суд.

И я действительно прогулял в этот день школу. Впрочем, в школе это никого не удивило — бывали и такие, которые умудрились прогулять сразу два года, восьмой и девятый класс. Их отсутствия просто не замечали, им даже ставили оценки в четверти без их участия. Делали это учителя для того, чтобы поскорее избавиться от таких детей — не оставлять же на второй год.

То памятное утро «крысы» началось с того, что вместо школы я пошел к смотрящему за районом. Я отдал ему деньги, и только после этого со спокойной душой отправился гулять. Всем мальчикам, кому исполнялось хотя бы лет тринадцать-четырнадцать, нужно было вступать в «общак». Сводилось это к тому, что нужно было ходить на «стрелки» с взрослой шпаной, участвовать в чужих непонятных разборках. Или пить с общаковцами пиво и щелкать семечки. Иногда я вместе со своими приятелем ходил на рынок и заставлял людей, торгующих картошкой, платить «дань». Если те отказывались, то через какоето время проходящий мимо тринадцатилетний пацан как бы нечаянно переворачивал прилавок из ящиков, и товар рассыпался по земле. Малолеткам серьезных дел пока не предлагали, но зато их непременной обязанностью было скидываться на общак.

Сначала надо было таскать чай, носки, сгущенку, тушенку и спички. Взрослая шпана говорила, что все это идет на зону в помощь. После этого становилось мало, и на общак надо было уже таскать деньги. Просили немного, но деньги, тем не менее, нужно было регулярно доставать. За это об щак сулил защиту от чужой шпаны. Кроме того, любой подросток знал, что, если ты не состоишь в общаке, ты сильно рискуешь не только своей репутацией, но и здоровьем.

В общаке было три районных школы. Тех, кто не состоял в этом, как они говорили, дурдоме, можно было легко узнать по унылому, добродушному лицу с вечно затравленным взглядом дикой лани. Их не били, над ними скорее издевались. Они обходили стороной стрелки, которые проходили по вечерам на территориях школ и детских садиков. Они часто прогуливали школу, имея при этом огромную жажду к учебе. Они с содроганием проходили мимо сидящей на корточках школьной шпаны.

Состоять в общаке было солидно. Если тебя останавливали на улице незнакомые подростки, то разговор почти всегда был примерно такой:

— Ты общаешься?

— Общаюсь.

— Кто у вас смотрящий?

— Серега Черный.

— Понятно. Кто ты по жизни?

— «Не гадство, не блядство».

И тогда подростки уважительно кивали друг другу. Чем больше зоновских слов ты знаешь, тем больше у тебя авторитета.

И нескончаемым потоком на общак лился чай, носки, конфеты, сгущенка, деньги.

Портупея отца не вызывала столько ужаса, сколько вызывали его те подростки, которых все презрительно называли «черти». Уж лучше быть поближе к общаку.

Пиная ногами собачьи головы и отрубленные лапы, я быстро шел к мосту. Эти останки — все, что оставалось от собак после того, как их вылавливали, убивали и раз делывали на мясо бомжи, — не вызывали у меня никаких чувств, они были частью серой обыденности. Лишь однажды что-то кольнуло меня в сердце, когда я увидел голову собаки, которую весь двор звал Белкой. Она жила у тех самых нищих детей, которым моя мать иногда давала гречневую крупу. Возможно, они сами ее и съели. Отец часто говорил, что собаку без поводка отпускать на улицу одну нельзя, поводок — признак принадлежности кому-то — защищает собаку от верной гибели.

Под мостом я решил тогда заночевать, чтобы, выждав, когда у отца уляжется злоба, снова вернуться домой.

В который раз я зарекался не красть дома продукты и деньги, но красть у чужих мне не хватало совести.

***

Я уже говорил, что учился я, мягко говоря, плохо ввиду полного отсутствия интереса к школе.

Мне больше нравилось забираться на чердак нашего дома и там, в тишине и покое, набрав в пакет «Момента», вдыхать его. А чтобы усилить эффект и подавить природный страх, я перед этим выпивал немного алкоголя, который всегда так кстати был у соседа этажом ниже. Его отец прятал от детей шампанское, водку и дорогие вина в шкафу, а мы научились шприцом откачивать оттуда драгоценную жидкость и заливать вместо нее воду.

Клей чаще всего я тоже брал у его отца из ящика с инструментами. Сложно сказать, почему я это делал. Я не бежал за модой, у меня не было примеров для подражания. Обычно эта зараза передается через окружение, через компанию. Я же этому научился сам и делал всегда совершенно один. Я понимал, что это опасно, но какоето потустороннее, почти мистическое далекое эхо влекло меня к себе. Шептало на ухо: «Иди ко мне… иди ко мне!». Это ощущение наступает в момент экзальтации. Или, как я позже стал говорить, в момент эмоциональной когерентности. Экзальтация — немного не то слово, оно объясняет эмоциональные приступы с точки зрения движения души, я же предпочитал объяснение из мира физики. Просто мои эмоции входили в состояние когерентности, усиливая друг друга, доводя меня до слез или безумной радости. Контролировать это состояние очень сложно. Это почти что маниакально-депрессивный синдром. Я думаю, многие мистики поймут, о чем я говорю. Не поймут только, для чего я нюхал клей и как это связано с зовом природы. Но я не хочу оправдывать свое поведение. Для людей я просто был один из миллионов подростков, которые искали спасение от 90-х в парах бензина или клея. Я был тогда напряжен, и не было способа снять это напряжение, наверное, это и было катализатором моей аддикции. Буду считать, что это тоже была школа, школа жизни.

Девятый класс я прогулял. Явился в школу первого сентября и второй раз — уже весной, на экзамены. Учителя не знали, кто я такой, многие видели меня первый раз в жизни, я помню их удивленные лица, кто-то иронично улыбался, кто-то пытался меня воспитывать криками, но это уже не работало. Даже битье уже не работало. Даже убивать меня уже не работало. В итоге мой выпускной аттестат украсили тройки, которые мне нарисовали с пониманием того, что ничего уже не исправить. Судьба моя была решена. Я — отброс общества, белый мусор, тот, кто будет в лучшем случае разнорабочим, плотником или бетонщиком, или попрошайкой, или мертвецом с бледным лицом, который в канаве лежит, отравившись метилом. Но тогда меня это мало интересовало: когда на улице весна и светит солнце, свобода пьянит. И все учительские наставления казались мне глупостью. Как казалось мне глупостью собственное рождение, улыбка матери, крик отца, плач птицы. Важнее учебы — сидеть на берегу озера, разглядывая облака в отражении воды. Изучать течение.

Однако, к моему сожалению, лето быстро прошло, и нужно было понять, как жить дальше. Увы, моя свобода была ограничена работой на заправке, куда меня притащил знакомый в надежде, что я отнесусь к этому ответственно.

Он ошибся. И вот пришла мать и сказала:

— Тебе нужна нормальная работа, дома нечего есть.

Глаза ее были грустны. Синяки залегли под глазами, она устала работать прачкой, но не видела просвета. Ее тихий голос встревожил меня. Я плохо поддавался негативной мотивации: на меня бесполезно кричать, бить меня, унижать. Но вот искренний грустный голос тронул меня до глубины души.

— А если не хочешь работать, нужно учиться, — добавила мать.

И я понял, что все в моей жизни изменится, это был рок, ощущение которого мурашками прошло по моему телу. Я всегда четко ощущал такие переломные моменты. На самом деле, если бы учителя вместо криков и ругани использовали ласку и добрые слова, может быть, я бы учился хорошо. Но люди вечно раздражены. Люди вечно злы. Им не хватает покоя и тишины. Они в криках воспитывают новое поколение, пугая их жизнью. И вот я, голый внутренне, стою перед развилкой на дороге. Я не знаю, как мне дальше жить. А кушать дома действительно было нечего, на батарее сушились сухари, в белом кухонном шкафу стояли крупы, в холодильнике было пусто. И так было все лето.

Мы даже не могли прокормить собаку, и отец продал ее за копейки в гаражный кооператив. Наша немецкая овчарка, к которой мы все так привыкли, ушла из нашей жизни. Однажды я пришел домой и понял, что ее тут нет. Я тосковал по ней. Тосковал — тоже не то слово. Моя тоска тоже вошла в состояние когерентности. Но это отдельная история, я просто подбираю нужные краски, чтобы показать тяжесть тех дней. Я решил все же пойти учиться. На самом деле, я тайно мечтал стать врачом. Вся моя домашняя библиотека касалась медицины в той или иной ее сфере. Я воровал книги по медицине. Я выпрашивал их у знакомых. Читал все: от анатомии до метаболизма липидов, от педиатрии до околонаучной гомеопатии. Но мать сразу сказала, что это нереально. В те годы бесплатной учебы уже не было, а к платной люди еще не привыкли. Везде надо было платить огромные взятки, и это тоже было в новинку. Вообще в новинку было все, от рынков до бандитов. Что уж говорить про колледжи и институты… Институт мне не светил, образование не позволяло, колледж — другое дело. Но и то было далекой несбыточной мечтой.

Мать решила, что, раз я умею программировать, значит, мне подойдет любая техническая специальность. К гуманитарным наукам я был неспособен ввиду плохих оценок в аттестате. Кроме того, учителя жаловались, что я с трудом читаю вслух, ничего не знаю по истории, географии и прочим подобным дисциплинам. Я действительно очень плохо и медленно читал, но только вслух. Другое дело — программировать, сиди себе да сочиняй алгоритмы на ассемблере. Возможно, мать была права, возможно — нет. В тот момент я сам себя еще не испытал, не разобрался в себе. Я не знал, на что я способен и что для меня действительно важно. Потому я отдался в руки Божьи. Мы стали искать мне фазанку, от электрика до сварщика. Эти специальности казались матери наиболее доступными, и в то же время они хоть как-то отражали суть технического склада ума. Фазанка — это профтехучилище, куда шли учиться такие, как я, у кого не было денег и способностей.

Совсем недавно эти училища работали совместно с заводами, прямо с фазанок на завод поступали новые рабочие кадры, но к тому моменту, как я пошел учиться, почти все заводы были уничтожены, разобраны на металлолом, а фазанки пытались перепрофилироваться во что-то более современное и отвечающее запросам того времени. Появились экзотические специальности: менеджеры по продажам, мерчендайзеры. Каждое профтехучилище выживало, как могло.

Вместе с матерью мы вскоре нашли две фазанки, которые располагались рядом, буквально через дорогу друг от друга. Это были желтые здания сталинских времен, с величественными колоннами, большими парадными, но с обшарпанными, осыпавшимися и требующими ремонта стенами. Разрушены были даже перила, железные штыри торчали из лестницы в небо. На окнах решетки. Разбитый асфальт рассыпался. Если учитывать, что была осень и кругом росли черные деревья, с которых успели облететь листья, а небо было затянуто тучами, картина складывалась печальная.

Зайдя в первое же здание вместе с матерью, я обратил внимание на ее реакцию. Она поднесла руки к сердцу и тяжело вздохнула. Мы даже не дошли до директора, как она развернулась и потянула меня в другую фазанку. Позже она мне сказала:

— Сердце екнуло, не учебное заведение, а свинарник!

Как она была права… Но ей не суждено было узнать о своей правоте. Зато в полной мере это узнал я. Испил эту чашу.

Второе здание было более солидным. Тут был сделан какой-никакой ремонт, мраморные полы вымыты, высокие тяжелые двери покрашены свежей краской. Газоны подстрижены. Я не помню, что говорила мать в кабинете директора, но меня взяли учиться по специальности электрик строительного разряда. Это означало, что по окончании я смогу укладывать проводку, короба, закручивать лампочки и монтировать розетки. Звучало обнадеживающе, но я был равнодушен ко всему этому, не понимая, зачем мне это нужно. Только ради матери я согласился получить хоть какое-то образование. Внутренне я сжался, представив, как всю жизнь закручиваю лампочки в чужих домах.

Казалось, судьба сжалилась надо мной, и я получу четыре года спасения от работы. Четыре года жизни без страха за будущее. Буду учиться, как и все дети, и все, наконец, упорядочится в моей жизни. Однако первый же день моей учебы показал, насколько я был неправ. Дело в том, что сюда поступали учиться те, кому было нечего терять, кого никуда более не берут. У многих были тяжелые проблемы в семье, вызванные алкоголем, бедностью и разводами. Были, конечно, и те, кто действительно хотел стать электриком, но таких были единицы. В основном сюда попадали те, чьи родители не смогли дать взятку в приличное заведение. Мы дети улиц, мы босота. Это было ясно даже по лицам нашего класса. О, эти лица… Все бритые, все в шрамах, а учитель наш, военный человек, орал матом. Все это больше напоминало детскую колонию, нежели училище. К слову, многие были в наколках, с перстнями на пальцах, с цепями на шее. Нужно было время, чтобы привыкнуть к этому. Даже я в то время побрился налысо, чтобы выглядеть как все.

Мой распорядок отныне был таков: я просыпался, если была еда — ел. Умывался. Мать давала немного мелочи на дорогу. Однако я предпочитал час идти пешком, чем тратить деньги на трамвай. Потом учеба, новые учителя, новые лица, новые знакомства, новые запахи, новые впечатления. И бесконечный поток бритых голов, которые суетились, подобно цыплятам на конвейере. Я не выдерживал их всех и часто запирался в туалетной кабинке, чтобы просто побыть одному, в полной тишине. С радостью сбегал с уроков. Прогуливал, бродил по местным окрестностям, на сохраненные деньги покупал первые сникерсы, которые временами у меня отбирала шпана из соседней фазанки. Там готовили детей на сварщиков, и наши учителя назвали их упырями. Чтобы вы прочувствовали атмосферу тех дней, скажу, что даже у нас на первом этаже дежурил мент. Мы его звали «красным», с ним никто не здоровался, ибо «не по понятиям». Мент стоял тут, чтобы мы друг друга не поубивали. Еще свежи были воспоминания о том, как в туалете гопники изнасиловали ученика. Мент был толстым и усатым, он и сам был не рад этой работе, понимая, что от нас его спасает только форма. Он был трусоват. Его задача была не столько следить за порядком, сколько вызвать в случае проблем наряд. И при этом учителя боялись ребят из соседней фазанки. Такая вот странность.

Учился я все так же неохотно; единственное, что я делал хорошо, это, наверное, мыл полы. На то была особая причина. Когда моешь полы, тебе никто не мешает, никто не задает вопросов, ты просто работаешь шваброй и думаешь о своем. Это были минуты отдыха.

Мы часто дрались, я тоже дрался. Дело было даже не в том, кто прав или неправ, неважно, кто первый начал, сама атмосфера того времени была такая, что любой косой взгляд в твою сторону вызывал ненависть.

Во всей фазанке было всего две женщины, которые смело пошли учиться на электриков, и это отражалось на психике мальчиков. Мы были жестоки до изощренности, мы причиняли друг другу страдания, исследуя свою силу. Отбирали свободу у тех, кто не мог за нее постоять. Да, я был изгоем, и первое время меня пытались «опустить», но я взрывался, дрался всем, чем можно: стулья, столы — все летело в обидчиков. Я научился кидаться на людей выше меня, больше меня, тяжелее меня, не раздумывая. Потому что пропустить унижение — значит быть повергнутым, и вся учеба превратится в ад. Я бросался на людей, полу-

чал за это, но все равно продолжал бросаться, пока люди не поняли, что ко мне лучше не лезть. Своим они меня не считали, так как мне было не о чем разговаривать со сверстниками. Я считал их тупыми, они считали тупым меня. Начинал драку, как правило, я первый в ответ на плохое слово или жест. Но не всегда ее заканчивал. Дело было не в том, кто проиграет бой, а в том, чтобы дать сдачи. Я не просил меня любить, я просил ко мне не лезть. Я вынес за полгода четыре выбитых зуба, два сотрясения, а уж синяки и ушибы не сосчитать.

Драться я учился на улице. Я не профессионал, я просто взрывался, когда следовало. Иногда достаточно было показать, что ты сейчас взорвешься, и конфликт сам шел на спад. Но были и упрямые. Бывало, драки заканчивались тем, что через пару дней ко мне домой приходил участковый, уговаривая меня написать заявление. Ведь я попадал в больницу не раз. Изрезанный, избитый, с сотрясением. Врачи докладывали в милицию. И сегодня, когда я вижу, как хорохорится молодежь, не боясь драки, думая, что драка — это когда вы просто двинете друг другу в морду, поставите друг другу синяки и разойдетесь, — я знаю, что они заблуждаются. Я знал, что это не так. Драка — это когда все в крови, когда сломаны носы и кости, когда люди теряют сознание, зрение, слух. Когда доходит до поножовщины. Когда под руки идет все, что угодно, от кирпичей и лома до куска стекла и «розочки». Это швы и шрамы. Это уродства. Это тяжелые последствия после сильных сотрясений. Это даже смерть. И тот, кто говорит, что не боится драк, скорее всего, даже и не дрался по-настоящему.

Конечно, я не умел «ботать по фене», а эта дисциплина была важнее математики или литературы, и это был мой большой минус. Я не мог по-блатному пояснить, кто я, что я. Все, что у меня было, — это кулаки. Вместе с тем, я бы стро остывал и не испытывал к людям острой неприязни. Я умел прощать. Это важное качество я пронес с собой через годы. Потому многие парни, с которыми мне приходилось драться, в итоге приходили к нейтралитету, и порой у нас даже получалось общаться на вполне приятельские темы. Например, на тему воровства. Мой дядя сидел на зоне немало, как и дед, так что тема была весьма актуальна и для меня. Какие-то вещи про зону я знал лучше, чем шпана. Да и сам, бывало, крал. Как у нас говорили, «вставлял киоски». Эта тема вызывала уважение в этом обществе. Но я делал это не ради материальных благ или уважения, а от странной тоски. В рассказе под названием «Зазеркалье» я очень точно описал, что толкало меня на подобные поступки.

Чтобы мой рассказ был колоритнее, я расскажу о следующем случае. У нас в классе был парень двухметрового роста, если не выше. И был у него друг с чудной фамилией Ворошилов. Я до сих пор помню его грустное прыщавое лицо, прыщи были поверх шрамов от оспы. Глаза серые, полны животной печали, но страха в них не было. Он был забит, жалок, но давно перестал бояться кого-либо. Я его боялся, потому что порой в нем видел себя, с той лишь разницей, что я дрался, а он молча терпел. Но я мог оказаться на его месте в любой момент, как и каждый из нас. Тут не было по-настоящему светлых и сильных людей, тут все были равны в своей жестокости и в своей глупости. Первые легко занимали места последних. Сегодня ты «крутой», завтра тебя на «стреле» опустили перед «пацанами». Легко. А уж если ты послал не того, то могли и убить.

Высокий парень и Ворошилов всегда сидели рядом за одной партой в конце класса. И если над Ворошиловым просто любили издеваться, то над длинным издевались изощренно. Связано это было, по-видимому, с его ростом.

Он мог дать сдачи, так как был спортсменом, играл в баскетбол, потому его было интереснее выводить из себя. Так травят быка матадоры, но нередко сами получают травмы по неосторожности.

На одном из уроков кто-то из шпаны взял в руки веточку от веника и засунул в рот Ворошилову. Тот начал отплевываться, весь класс засмеялся, а учитель вышел вон. Он чувствовал, чем это может закончиться. Может, пошел за милицией, а может, покурить. Эти гады все чувствовали и сразу оказывались не при делах, снимая с себя ответственность, потому я не любил местных учителей. Малодушные, они закрывали на все глаза, лишь бы их никто не трогал.

Ворошилова называли не иначе как «вафел», может, он и правда брал в рот, его могли изнасиловать, могли просто провести по губам. Тут такое практиковалось. За долги, за косяки, просто унизить по пьяни… Но, как и на зоне, есть с ним за одним столом было табу. Да он и не ходил в столовую, прекрасно понимая свою роль. Вдруг кто-то из шпаны сообразил эту же веточку засунуть в рот длинному, который как раз начал зевать. От неожиданности он выплюнул веточку, огляделся. Глаза его беспокойно бегали от человека к человеку. Он свирепел. Класс смеялся, кто-то даже орал, что теперь в классе два «порченых вафла». В какой-то момент он схватил в руки швабру, которая стояла рядом с веником, и стал бить ею всех, кто попадался на его пути. Он махал ею, будто смерть машет косой, как кегли разлеталась шпана в разные стороны. За ними следом летели парты и стулья. Кто-то запустил стул в него, но длинный с легкостью отбил его. Он мог бы покалечить весь класс и даже добраться до меня, но его остановила стая. В какой-то момент здоровый парень со светлыми короткими волосами и красным лицом подкрался сзади и, схватившись за швабру двумя руками, прижал к своей груди бун тующее тело. Швабра образовала замок, и длинный не мог вырваться. Шпанюки надели на руки железные печатки и стали бить его по лицу. Печатка — это большой железный перстень на пальце, обычно на нем была гравировка, но, бывало, там располагался шип. Это была замена кастету, с одной стороны — красиво, с другой — это оружие.

Они успокоились, лишь когда весь пол был залит кровью. Длинный обмяк, он ничего не видел, так как глаза затекли от ударов, но все еще тяжело дышал, в нем кипела справедливая ярость. Поверженный бык, он склонил голову к земле. Схватив свой пакет, мальчик выбежал из класса. А Ворошилов как ни в чем не бывало поставил свою парту на место и принялся смотреть на класс такими же невинными и печальными глазами. Как будто ничего не произошло.

За окном падал снег. Учитель после драки вернулся в класс и спокойно продолжил урок. Тряпкой он аккуратно вытер кровь с пола.

Длинный вернулся в фазанку через неделю, все лицо его было в шрамах и швах. На него нельзя было смотреть без слез, поодиночке шпана стала его опасаться, только толпой они становились смелые и, как шакалы, травили его. Наш учитель на это лишь рассказал какой-то философский анекдот в надежде, что мы станем чище и светлее. Потом пришли менты, стали опрашивать класс, но никто ничего не видел, никто ничего не заметил. Кто бы сомневался… Лично я написал в листе показаний, что крепко спал.

И среди этого мракобесия, среди наших испуганных лиц, рос прекрасный цветок. Роза на навозе. Это была рыжая девочка, с лицом тонким и бледным, глазами карими и добрыми. Под футболкой и джинсами скрывалось худое тело, которое постоянно мерзло, и потому она мило держала руки крест-накрест, растирая плечи. Ведь в нашей фазанке почти не грели батареи, впрочем, как и во всем городе. Такое было время. Бывало, зимой даже спать ложились дома в одежде, а бабушки не снимали валенки.

Девочка училась на электрика так же, как и мы, но была на втором курсе. Видеть женщину среди бритых голов, блатного языка и дымящихся бычков было странно. Непонятно, почему она пошла на эту совсем не женскую профессию. Иногда мне кажется, что женщины идут на такие профессии ради мужского внимания. А может, они просто подражают мужчинам. Или она была такая же нищая, как и мы. Мальчики поглядывали в ее сторону с интересом. Но она была замкнута и не принимала чужого внимания, лишь пассивно наслаждалась этими взглядами. Оттого ей и нужен был мужской коллектив: она нуждалась во внимании, но вместе с тем не принимала его. И я вместе со всеми всегда искал ее внимания, иногда подолгу задерживая на ней взгляд. Смотрел ей прямо в глаза, а она смотрела в ответ. Мы были как две мрачные фигуры, потерянные в пространстве и времени, и все, что нас связывало — этот взгляд, как ниточка, которая сквозь вечность горит между двумя сердцами. Но это была не любовь. Даже не влюбленность. Скорее, здоровый интерес к женщине, который в моей фантазии трансформировался в своеобразную романтику. Она наверняка ощущала магнетизм, исходящий от моего взгляда, так как не раз в толпе мы искали глазами друг друга и оба были этим полностью удовлетворены. Мы ни разу не заговорили, мы даже не знали имен друг друга. Это был своеобразный роман, игра, фарс. Но он нам нравился. Если взгляд наш задерживался друг на друге неприлично долго, мы оба краснели, и ее бледное лицо расцветало и светилось. Пожалуй, это лучшее воспоминание о моей учебе.

Это время я запомнил, как время всевозможных ларьков и мелкого бизнеса. Ларьки открывались повсюду, там про

давали все, от батареек и штанов до сигарет и водки. Стало модно сдавать ларьки в аренду, торговать готовым бизнесом и, тем более, стало модно «крышевать» его. Средний доход от такого ларька не мог прокормить одну семью. Но иметь ларек считалось чем-то крутым и значимым. Само слово «бизнесмен» только входило в моду. Упоминание этого слова сразу вызывало ассоциации с деньгами и статусом. Хотя на деле владельцы ларьков ели ту же дешевую китайскую лапшу и пили дешевое порошковое пиво, не в состоянии позволить себе что-то большее. Они так же копали картошку на выходных в огороде и так же с тревогой смотрели в телевизор в ожидании апокалипсиса.

Наша шпана любила грабить ларьки. Дело это было несложное. Проще всего — разбить ночью стекло и повытаскивать продукты, до которых дотянется рука. На всех ларьках стояли решетки, которые не позволяли залезть туда полностью. Более продвинутые находили «Запорожец», привязывали к решетке веревку и срывали ее. Но был и другой способ. Обычно ночью в ларьках работали продавцы, которые выполняли еще и функцию сторожа. Иногда можно было запугать такого продавца, и он сам открывал ларек, позволяя себя грабить. Из нашей фазанки какой-то парень работал в таком ларьке, и шпана знала про это. Они каждую ночь приходили к ларьку и требовали у него пиво. Какое-то время он выполнял их просьбу в ущерб себе. Но однажды набрался сил и отказал им. Они пришли в ярость и уже в фазанке наказали его. Избили, унизили, опустили. Это все отдельная грязная тема.

История имела трагичное продолжение, которое тогда потрясло меня, изменив мою судьбу. Чтобы понять всю суть трагедии, необходимо уточнить: человек этот работал не просто так. Днем он учился, а ночью зарабатывал деньги на еду. Жил без родителей, в чужом городе, и ста рался сам себя обеспечивать. Это был один из тех студентов, которые честно и упорно двигались к свету, не ожидая помощи со стороны. И вот однажды наши ребята снова пришли к нему за пивом. Несмотря на угрозы и унижения, он ничего не дал им. Они нашли бревна и подперли дверь таким образом, чтобы тот не мог выбраться из киоска. Долго угрожали ему расправой. Пугали его, что сожгут киоск вместе с ним. Это не сломило его дух — наверное, он просто не верил в такой конец. Но, войдя в раж, они все же полили киоск бензином и подожгли его. Скорее всего, пока ларек полыхал пламенем, они все еще верили, что в любой момент смогут его потушить, и напуганный и сломленный «лох» откроет им дверь, чтобы отдать деньги и товары. Но парень так же, как и они, до последнего думал, что его пугают, что вот-вот они одумаются и потушат пожар. Лишь когда огонь стало невозможно потушить, все поняли, что наделали. Шпана в страхе убежала. Парень кричал, бился в дверь, но все было напрасно. Он сгорел заживо.

Через три дня на линейке в спортзале собрали всю фазанку на траурную речь директора. Минутой молчания мы проводили покойника в путь. Троих учеников забрала милиция. Что с ними стало, я не знаю. Мы их больше не видели. Будучи человеком впечатлительным, я впал в глубокую депрессию. Мне уже было понятно, что я не доучусь. Это убийство стало катализатором мыслей о том, что я снова полон решимости быть грузчиком, быть разнорабочим или вовсе быть бомжом, но образование мне не нужно.

Примерно через неделю после этого события меня сильно избили. Причиной послужили красивая жилетка и пиджак, которые мать каким-то чудом достала мне за копейки. Этот прекрасный костюм привлекал внимание шпаны, и я стеснялся его носить, но мать настаивала. С одной стороны, выглядеть хорошо хотелось любому подростку, с дру гой же — за мной уже началась охота. Эту жилетку у меня выпрашивали, выманивали, уговаривали отдать без драк. Потом просто поймали возле магазина, избили ногами, сняли одежду.

Примерно к Новому году вместо того, чтобы ходить в фазанку, я стал ее прогуливать. Было холодно, все время шел снег. Мороз на Дальнем Востоке часто достигал минус тридцати, а ночью и минус сорока градусов. Я грелся в магазинах и подъездах. Если родителей не было дома, то и вовсе никуда не ходил. При этом я переживал за свое будущее, понимая, что фазанка, возможно, мой последний шанс в жизни. Без нее у меня никогда не будет приличной работы. А я уже успел поработать немало к тому времени и знал, что это такое. Поэтому время от времени я все же там появлялся. Делал вид, что мне интересно, но на самом деле все так же мечтал о горизонте, о небе, о лесах и морях, которые мне так хотелось увидеть.

Начались экзамены. В фазанке каждые полгода с моей матери требовали денег. Плача, она отдавала последнее. Деньги, которые она отдавала, порой мотивировали меня делать попытки к учебе. Я начал готовиться к экзаменам. Но готовился с горем пополам. Я мог бы забыть про блатные правила, про этот зоопарк, но забыть сгоревшего студента я не мог. Я ревел в туалете, не в силах сдержать слезы от чувства несправедливости. От того, что я родился не в том мире. Какая тут учеба может быть… И я не мог даже объяснить никому, что чувствую, не было мне оправдания. Я должен был быть мужчиной, но я так не хотел им быть, если мужчина — это животное, если в самом этом слове я видел лишь угрозу. И если бы мне сказали, что я ревел как баба, то я честно предпочитал бы и дальше реветь как баба, лишь бы не стать мужчиной. Не стать тем, кто убивает, рушит, калечит, воюет, предает.

Когда уже стало казаться, что я не сдам ни одного предмета, вдруг случилось то же самое, что и в девятом классе общеобразовательной школы. Учителя сами начали меня вытаскивать, ставить мне хорошие оценки, лишь бы заставить учиться дальше. Вполне возможно, что на каждого ученика им выделялись средства из бюджета и был план. И этот план на учеников у них трещал. Многих забрали в тюрьму, другие сами спились и ушли, многие так же, как я, прогуливали и не хотели учиться. До второго курса доживали самые упорные или умные, либо те, кого силой туда тащили. Кто бежал от армии.

В то же время я заметил за собой странную особенность: чем сильнее меня тащили на второй курс, тем больше я сопротивлялся, показывая полную некомпетентность в своем деле. Дошло до того, что учителя стали меня уговаривать учиться дальше. Подделывали оценки и статистику. С одной стороны, нас всех пугали, что выгонят, с другой — таких, как я, тянули за уши. Это было действительно странно.

Я все сдал. Но все равно на второй курс не пошел. Когда наш уставший, тонкий как жердь мастер завел со мной доверительный разговор, я ему честно сказал, что вся фазанка живет по зоновским законам, как и весь этот район. И все, чему тут можно научиться, это драться, грабить и как вести себя при случае на «малолетке». Я думаю, он серьезно принял мои слова. Ведь все так и было. Тяжело вздохнув, он отпустил меня навсегда.

Я сбежал из фазанки без документов, без надежды на образование. Я остался с 9-ю классами. Дальше меня ждало то, чего я боялся больше всего — жизнь на улице, либо жизнь за решеткой. Ведь, учась в фазанке, я научился воровать и грабить. Да, я воровал. Я сам вместе с парнями разбивал витрины, тащил оттуда лимонад, колбасу и прочую снедь. Сейчас, вспоминая ту эпоху, я лишь поражаюсь, как я не попался ни разу ментам. Меня ловили с кассой в руках так называемые дорожные менты, которые охраняли железку. Но я умудрялся удрать от них.

Теперь меня ждала свобода. Родители после такого предательства с моей стороны окончательно опустили руки. Они просто перестали кормить меня, да и есть, собственно, было нечего. Была весна, и я, все бросив, бродил целыми днями по городу в поисках еды. Домой заходил редко. Фазанку я ненавидел, но иногда в каком-то трансе возвращался к тем местам, чтобы вспомнить со слезами то время, те депрессии и те рухнувшие надежды. Ведь тогда, боясь стать нищим бродягой, я действительно еще цеплялся за жизнь. Мне снились кошмары, я должен был выжить, но я не выжил. Я пропал и осознавал это в полной мере. Без денег, без будущего, я был не нужен ни друзьям, ни, тем более, девчонкам. Единственный ангел, который хранил меня — это мое безумное стремление все время что-то творить. На работе, в школе, дома, даже на улице. Я рисовал, сочинял, придумывал, отдавался грезам. В самые трудные минуты меня спасало творчество. А трудных минут впереди еще было немало.

***

Мне было лет семнадцать, когда судьба привела меня работать на заправку. Я помню голодное, тяжелое лето. Еды в доме не было совсем. Отец после работы уезжал на рыбалку, таскал домой целые корзины рыбы, по дороге воровал на полях молодые побеги кукурузы. Фактически, мы на это и жили. Что-то крали, как и все, но мало. Полдвора успело отсидеть в местах не столь отдаленных. Именно в это трудное время мой знакомый Алексей Бадин привел меня работать на заправку. Сам Алексей был человеком сильным, мог и ударить легко, но при этом был весьма добрым, быстро остывал, прощал и в целом любил людей. За это его любили в компании. Душой он вышел славно, но тело подвело. Слегка сгорбленный, с огромными руками и короткими ногами, он походил на Квазимодо. Лицо широкое, усыпано оспинами и прыщами. Это вообще была его главная проблема. Частично он скрывал прыщи за длинной челкой. И выпить был не дурак. Водка, вино, пиво — все, в чем есть градус. Душа компании. Не скажу, что мы с ним были большими друзьями, но, бывало, о чем-то общались. Вот он и привел меня работать к себе.

Заправка находилась в часе ходьбы от родительского дома. Денег на проезд не было, и Алексей рано утром повел меня на работу. Дорога пролегала по берегу величественного Амура, с которым у меня связано много странных воспоминай. Машин поутру было мало. И мы целый час молча шагали по серым дорогам. Разговор с Алексеем у меня почти никогда не складывался, хотя в тот момент, когда он начинал говорить о вселенной, мы могли и схлестнуться.

Наша заправка стояла напротив конкурирующей. Две разные фирмы торговали бензином впритык друг к другу. Тут стояло четыре колонки с разным бензином, над ними — навес от дождя, спереди — небольшая желтая будка с решеткой на окне, где сидели кассир и сторож. Позади — огромные цистерны с бензином.

Меня познакомили с персоналом, объяснили мои обязанности. Дело было нехитрым: я должен был стоять у колонки и заправлять машины, за это мне давали кое-какую мелочь или вообще ничего не давали. Зарплаты, естественно, не было, но за сутки мелочи хватало на кусок колбасы, пачку кефира и хлеб. Иногда хватало даже на дешевую китайскую одежду. Для подростка моего возраста это было подарком судьбы.

У нас была своя комната, сторожевая, она находилась внутри желтой будки, сразу на входе. Там же стоял стол, где мы могли перекусить, заварив китайскую лапшу, и шконка на одного человека. Тут же стоял электрический чайник.

В этот день Алексей работал со мной, он стажировал меня. Первым же делом меня послали на соседнюю колонку купить сигарет. Чтобы их продали, надо было сказать какое-то секретное слово. Я сделал было шагов десять в нужном направлении, но вдруг сильная рука Бадина остановила меня. Он по-доброму посмотрел мне в глаза и сказал:

— Мы так петухов проверяем. Не ходи. Нет никакого секретного слова, это просто шутка.

Я опешил: еще чуть-чуть, и все бы смеялись надо мной. Но шутка не удалась. Я был спасен. Правда, теперь я стал осторожничать.

Рядом с заправкой стояла еще одна будка, тоже желтого цвета. Точнее, это был контейнер без окон, с одной большой дверью. «Шиномонтаж». Тут работала местная бригада «шпанюков» под предводительством здорового, вечно пьяного детины и двоих армян. Вот они-то и смотрели на меня с любопытством, в ожидании, куплю я сигареты на соседней заправке или нет. Такие развлечения мгновенно опускают новенького до уровня плинтуса, чтобы потом было проще его унижать. Но я был спасен. А шпане Алексей объяснил, что это близкий, и в обиду он меня не даст.

Забавно было слышать это от него, ведь сам я никогда особо Алексея не уважал, считая его человеком поверхностным и глупым.

Итак, моя работа заключалась в том, что весь день, с утра до ночи, я стоял у колонки и заправлял машины, сам заносил деньги, сам получал чек, сам жал на кран. А водители все это время сидели за рулем. Бывало, давали чаевые, а порой и посылали. Бывали и такие, кто резко выскакивал из машины и толкал меня в грудь так, что я катился кубарем.

— Пошел к черту от моей машины! — неслось мне вслед.

Бывало, что приезжал старый «Москвич» с седым дедом, его и заправлять-то не стоило, а я все равно заправлял, и дед, чуть ли не плача, давал самые большие чаевые.

В общем, люди приезжали всякие. Тысяча лиц, которых я не мог запомнить тогда, но которые сейчас, по прошествии стольких лет, ярко проплывают перед глазами.

Вечером, когда зажигались фонари, мы еще работали. Но часам к 12 ночи шли в сторожевую каморку, запирались там намертво, ужинали и ложились спать. Условно, конечно, потому что в окно к кассиру то и дело стучались клиенты, и мы от этого просыпались. Кроме того, каждый час надо было делать обход территории. Утром я радостно возвращался домой с полным карманом мелочи. На эту мелочь я умудрялся купить домой лапши или сосисок, и мать моя от радости прыгала до потолка. У нас появлялась нормальная еда.

Сутки я отдыхал, потом снова надо было бежать на работу. Неделю я держался молодцом: вникал в правила игры, успел познакомиться с местной шпаной и со всеми работниками, даже с начальством. Начальник наш, кстати говоря, любил на час запирать будку и предаваться там любовным утехам с кассиршей. Все это знали, но никто вслух про это не говорил. Все были довольны и счастливы.

Первые проблемы начались с небольшого конфликта с местными ребятами. Деревенские кресты в поисках денег и еды вышли к этой самой заправке, увидели нас, молодых пацанов, и каждого по очереди подозвали к себе. Их было мало, всего трое человек. Но мы их страшно боялись, зная, что в случае чего, сюда придет вся деревня. Первым с ними всегда разговаривал Алексей, он никогда не давал им денег, говорил смело, но по-доброму. Они ни разу на него не наехали и быстро отпускали. Однажды дошла очередь до меня. Я мычал, не знал, что сказать, и тут снова мне помог Алексей, который сказал, что я его близкий и за меня он порвет любого. Крестам это показалось убедительным, и они ушли восвояси.

Я не запомнил от страха их лиц. В голове всплывают карикатуры гоблинов с детских комиксов. Лысые, носатые, противные. Я знал, что тут могут и убить. Такое было время, и потому боялся всех крестов и их бараков. Но они приходили снова и снова, видать, кто-то все-таки попадался в их сети развода и давал им мелочь на пиво. Их прикармливали.

Вечером, когда поток машин совсем пропадал, я обедал, ложился на шконку и пытался уснуть. Сон редко шел ко мне, потому что рядом стояла шиномонтажка, и Артур, старый армянин, вместе со своим сыном Азисом громко включали магнитофон, слушая горные напевы. Иногда они жарили шашлык, а я не осмеливался подойти к ним. Они не любили меня. Причина, конечно, была в моей необщительности. Они пытались первое время найти со мной общий язык, но безрезультатно. Был у них еще один парень, которого звали рыжим. Он постоянно крутился рядом с армянами, а те давали ему всевозможную подработку. Он был ниже меня на голову, но нрав имел наглый, к жизни вполне себе приспособленный. То и дело воровал у нас деньги, выпрашивал еду и нехорошо шутил в адрес заправщиков. Совладать с ним мог не каждый. Но у Алексея получалось.

После работы, обычно рано утром, мы расходились по домам. Утренний Амур обдувал нас холодным ветром. Листья то и дело летели в лицо. Приходя домой, я покупал кусок дешевой колбасы, хлеб, молоко, крупы и долго в унынии сидел перед окном. Мать приходила вечером, уставшая. Она высыпала в сковородку сухари, которые мы сушили в сетках на батарее, заливала их молоком, резала туда немного колбасы, и таким образом получался пирог для нищих. Но я и сестры были рады ему.

По вечерам с парнями со двора мы мечтали ограбить что-то большое и грандиозное, чтобы денег хватило всем. Но дальше киоска с пивом ни у кого не работала мысль. Кто-то дома растил коноплю и пытался «барыжить». Кто-то воровал у стариков. Но работало из всей школы и из всего района всего несколько человек. Я был одним их них.

Бывало, вечером мы собирались за большим столом во дворе, покупали дешевой водки или вина, брали соленые огурцы на закуску и устраивали свои большие пиршества, то и дело опасаясь местных гопников. Они иногда и вправду подходили, видя нашу толпу, но не враждовали, только со всеми здоровались, выпивали и шли дальше. Тогда, в силу молодости, мы делали страшный напиток: мешали в большом стакане водку, пиво, вино, шампанское и спорили, кто сможет это выпить. Я мог. Шатаясь, не соображая, что творю, я становился дерзким и отважным. Отходя от общего стола, я даже умудрялся нарываться на драки. Поскольку пьяным был я, то и получал в основном я. А с пьяного спрос вдвойне. И драки нам были в радость, даже если после них кто-то попадал в больницу. В больнице нас все знали, а уж участковый запросто с нами здоровался на улице, зная каждого по имени и предсказывая каждому из нас будущее за решеткой. Вот Дениса забрали за коноплю, вот Александра забрали за изнасилование. Туда же забрали Беляша, тоже за изнасилование, только не девочки, а мальчика. Еще парочку забрали за грабеж, но дали условно. Так мы взрослели. Только меня не трогали, я же был сыном мента.

Однажды, придя на заправку, я застал там ментовский бобик. В эту ночь дежурил Алексей, тот самый, что привел меня сюда работать. Его увезла скорая помощь. Испуганные девчонки-кассиры долго не хотели говорить, что случилось. Менты опросили меня, где я был этой ночью, что делал, какое у меня есть алиби. Ментов я всегда опасался, для меня это были те же гопники, от которых ничего хорошего я не ждал. Особенно я не любил так называемых «ППС-ников», чьи машины мы любили переворачивать.

Лишь когда они уехали, девчонки рассказали, что случилось. Когда Алексей лег спать, а это было часа в три ночи, к киоску подошли незнакомые люди. Раздался выстрел, и замок на двери разлетелся вдребезги. Двое ворвались внутрь, на головах у них были черные женские чулки. Алексей — парень не из робких, выстрел ружья его не испугал. Он вскочил на ноги и в одних трусах с гаечным ключом бросился на грабителей, но те прикладом сломали ему руку. Корчась от боли, тот отлетел обратно на шконку. В это время грабители выгребли всю кассу и спокойно ушли в сторону реки Амур, так как там не было людей. Несмотря на огромную надпись, что заправка оснащена тревожной кнопкой, никакой кнопки, конечно, не было. Все на всем экономили. К обеду приехал хозяин колонки, он был раздосадован и зол, я старался не попадаться ему на глаза. Заправлял машины, собирал мелочь. И завидовал тем двум ребятам, которые так легко заработали денег. Это не бабок с семечками ограбить.

Про это дело уже вечером вышел репортаж, в котором Алексея выставили несусветным героем, и он был горд собой. Грабителей, естественно, не нашли, но вся колонка знала, кто это сделал. Это были бывшие сторожа и заправщики, которые отлично знали, что нет тут никакой тревожной кнопки, что Алексей сегодня один и что армяне давно ушли домой. Просто ни у кого не было прямых доказательств. По тем меркам они унесли не так уж и много денег. Алексею дали премию за храбрость и даже обещали начать платить зарплату. Но на обещаниях все и закончилось. Никому из нас ничего никто не платил. Наш заработок — это чаевые, но и ему мы были вполне рады.

Ближе к зиме, когда уже изрядно похолодало, к нам пришло двое новеньких заправщиков. Одеты по тем меркам сносно, даже модно. Оба — парни умные, с образованием, просто жизнь, как и многих других, заставила их искать приработок, чтобы выжить. Я же в то время жил одним: писал много музыки в стиле 8-bit, что не каждый мог понять, и эту музыку слушал в плеере. Новенький работяга с добрым норовом и светлыми мыслями взял послушать мою кассету с музыкой. Но лицо его тут же изменилось, он брезгливо отбросил ее в сторону:

— Дебилизм!

Именно так и случилось наше знакомство. Естественно, он больше не пожимал мою руку и вообще старался избегать общения со мной. Я ощущал себя утенком в стае цыплят. Мои устремления, мои мысли и дела они не могли понять. Единственный человек, с которым я мог общаться, по-прежнему был Алексей, который к тому времени ходил в гипсе. Который был так добр ко мне, но которого я все так же недолюбливал.

Однажды в Хабаровске закончился бензин, что было в те годы не так уж и странно. Многие заранее заливали его в отдельные бочки и хранили у себя в гаражах или на дачах. Зимой не было мазута для отопления, и мы замерзали, спали в валенках под двумя одеялами. Потом куда-то пропала мука, и хлеб стал большим дефицитом. Так было со всеми продуктами. Так почему бы бензину не пропасть? Цена на него сразу взлетела. Если где появлялся бензин, происходило столпотворение. Рыжий брал канистру, заправлялся без очереди и, бегая среди машин, в два раза дороже предлагал эту самую канистру. Я же просто сидел в своей каморке и ждал, завезут или не завезут бензин. От этого зависело, поем я сегодня или нет. Три дня я почти ничего не ел. Только воровал сухой лаваш у армян с шиномонтажки, пока они не видели.

Вечером на шиномонтажку пришел странный парень. Я помню дату его рождения, но не помню имени. Близнец, первого июня. Год Овцы. Почему я запомнил именно это, не знаю. Но я так запоминал всех в то время. По сей день назову дату рождения каждого знакомого, даже случайного, а имена помню плохо. В общем, буду звать его Близнецом.

У него были короткие грязные волосы, лицо широкое, глаза хитрые, но от него исходил какой-то покой. Он спокойно принимал от жизни все, что она давала. Дает жизнь радость — хорошо, дает горе — он рад был и горю. Его невозмутимость меня пленила. Мог часами говорить с армянами об Армении, и они щедро угощали его шашлыком, мог часами болтать с девчонками-кассиршами, и они давали ему то, что нужно мужчине. Даже со мной он нашел общий язык, впрочем, на очень странную тему.

Он уже успел попробовать героин и много чего еще. Видя мой интерес к наркотической теме, он с радостью рассказывал, как хорошо под ним дремать: вроде спишь, а вроде и не спишь. Мир становится похожим на сладкую вату, двигаться в нем лень, но все очень яркое и правильное. Ты можешь спать и высыпаться, тебя не мучают кошмары, ты ощущаешь покой. Сначала сильный удар в грудь, может немного тошнить, но даже тошнота похожа на яркую, липкую сладость. Даже случайный знакомый становится другом. Ты болтаешь обо всем на свете, пока не начинаешь кемарить. И есть совсем не хочется, тошнит даже от выпитой воды. Руки и ноги одновременно наполнены тяжестью и теплом.

Я заслушивался его историями. Я был заворожен, и все, о чем я мечтал тогда, — это попробовать героин. Но он стоил безумных по тем меркам денег. И сия чаша минула меня. Кроме героина, он пробовал винт, но его рассказы о винте почти всегда были связаны с какими-то драками и безумным сексом. Они казались мне скучными. Я искал ту силу, которая подарит мне покой, а не приключения. Но бедным героин не светил, в 90-е это был наркотик элиты. А для таких, как я, была маковая шелуха, вторяки.

Через пару дней он снова появился на заправке. Армяне уже доверяли ему ключи от своего вагончика, где они занимались шиномонтажом. В эту ночь там никого не было, и мы оба сидели на диване, который был сделан из машинных кресел, и мило беседовали о различных наркотиках.

Он признался, что пару дней назад с другом съел по две пачки феника. Это двадцать таблеток. Он остался лежать дома на кровати, а его приятель, решив, что этого мало, съел еще пять вдогонку и пошел к себе домой. Действуют они не сразу, минут через сорок. А потом началось. Близнец видел, как двигалось одеяло, как оно мялось само собой, будто там спал человек-невидимка, ему стало страшно, он попытался выбежать на улицу и не смог. Не удалось открыть замок. Так он и метался до утра по пустой квартире, переживая псевдогаллюцинации. Казалось, сны его оживают, но лишь мельком. Стоило понять, что ты просто под таблетками, как галлюцинации пропадали. Чаще он слышал стуки и шорохи. Накрывался простыней и изнывал от жары, а без нее умирал от холода. И много пил воды. В туалет сходить не получалось, он запомнил, что жутко хотел по-маленькому и не мог. Что-то не срабатывало в его организме.

Утром с расширенными зрачками он, наконец, сходил в туалет, галлюцинации прекратились, и он вышел на улицу. Пошел к другу, а там уже стояла скорая. Друг его умер от передозировки. А Близнец остался жить. Возможно, дело было в тех самых последних пяти таблетках. Возможно, в слабых почках. А может, в пиве, которым они это запивали. В любом случае, в тот день Близнец работал на нашей заправке, ощущая потерю. Утрату. Не было больше друга. Но он не плакал, честно сказав, что это ждет любого наркомана, и даже меня, если я вдруг, восхитившись романтикой дна, начну принимать всякую гадость. А я восхитился, только гадость достать не мог. У меня не хватало смелости выпросить ее. Говорят, многие вещи в первый раз дают попробовать бесплатно, но не в нашем городе.

У монтажников в аптечке из-под машины Близнец нашел гашиш и сказал:

— Единственное, что можно употреблять, ни за что не переживая — это планчик. Правда, это не мой планчик, а хачей, но мы открапалим немного, никто и не заметит.

Конечно, сам он одним планчиком не ограничивался, но каждый наркоман хотел выглядеть святым, будто он так ограждает меня от страшной ошибки, но позволяет совершать маленькие грешки.

— А ЛСД? — спросил я.

— И ЛСД можно. Это, считай, как иметь запасную реальность в кармане. Надоела эта, погрузись в другую.

Через бутылку мы накурились с ним до одури. Я не ходил, я летал. Машины заправлять стало лень. План отпускал каждые полчаса, и я прибегал к нему, просил еще. В итоге мы скурили всю тайную заначку. Он пообещал, что утром обо всем договорится с армянами, и все будет в порядке. В тот день я, наконец, расслабился, сбежал из этого мира, от его проблем и горестей. Забыл, что я один. Мои выдуманные друзья были со мной. Я улыбался им, а они мне. Легкость в моем теле завораживала. Какая там работа… Я только хотел есть, но еды не было, и я заменял ее водой.

Утром мы уснули. Он — в шиномонтажке, я — в своей сторожке. Проснулся я от удара в грудь. Это вернулись армяне. Они вытащили меня на улицу, затащили в свою будку и там избили. Не сильно, чтобы не было синяков, но достаточно, чтобы я испугался, и только после этого сказали:

— Ты украл у нас план и выкурил его. Твой друг нам все рассказал. Каждый день мы будем тебя бить, пока ты не отдашь нам за него денег. Или тебе придется уйти с этой работы.

Я согласился отдать деньги. В душе я ощущал предательство. Мой странный друг-наркоман так и не появился на заправке, он меня подставил и свалил. А я отрабатывал долг. За два дня я отдал все, что следовало, и меня больше не трогали. К шиномонтажке я более не приближался. Страшный осадок остался у меня в душе. У меня не было друзей как таковых, и потому мое доверие было особенно подорвано. Я снова страдал от одиночества. А Близнец мог и умереть, ведь он сидел на героине, но это я позже понял, что друзей-героинщиков быть не может, и провидение спасло меня от дурной компании.

Однажды, когда уже вовсю гуляла вьюга, я решил прогулять работу, просто не пойти туда. Алексей всем соврал, что я заболел, просто не смог никого предупредить. Вечером он нашел меня и дал хорошенько под дых, уже за мое предательство, но я честно сказал ему, что больше не вернусь на заправку. Все было кончено. Он спросил меня строго:

— А что ты будешь есть?

— Буду попрошайничать, — ответил я.

Он плюнул на меня. На самом деле с Алексеем мы не были друзьями, у нас не было общих тем, им двигало исключительно чувство справедливости, а мной — чувство эгоизма, вызванного чрезмерным одиночеством. Уныние — грех. Любая боль делает человека эгоистом, если ты не вырос духовно. От боли мы сворачиваемся комочком, погружаясь в свой мир. Это сейчас я ему благодарен за работу, а тогда я даже спасибо не сказал.

Было холодно, но я бродил по улицам один, гуляя по старым баракам, заброшенным аэропортам и школам, пустым военным частям, где, зарываясь в старые газеты, спал, слушая, как завывает вьюга. В полной темноте пустых зданий я успокаивался.

Казалось, меня нет.

***

Все началось с сильной бессонницы. У меня и раньше случались подобные приступы — я долго ворочался, не мог уснуть, ждал с непосильной работы мать, которая находилась в прачечной по двенадцать часов в сутки, чтобы потом еще готовить дома еду на утро для детей и гладить одежду для своего мужчины. И лишь после, уставшая, как лошадь, она падала в сладкую постель, чтобы забыться, но никак не выспаться. Она приходила домой посреди ночи, ее руки пахли хлоркой, и я единственный из троих детей радостно бежал ей на встречу. Она тогда была еще молода, и, наверное, как и все молодые женщины, мечтала о своем женском счастье. Засыпая в стиральную машину едкий порошок, который им привозили ящиками, она, возможно, думала о платьях или о ночной улице, залитой лунным светом, или о веселой музыке, которая неслась с далекого горизонта. Я содрогаюсь, когда вижу молодых женщин ее возраста, способных мечтать и говорить глупости, несущих свое грязное белье в прачечную, чтобы у них было время посидеть в кафе за такими же грязными историями. Мне нравится их смех, я бы выкрал его, чтобы отдать матери.

Но тогда я был ребенком, и бессонница моя была вполне объяснима, она никого не пугала, скорее, в ней было что-то умилительное, восторженное, искреннее и даже радостное. Ведь я как щенок кидался навстречу ей, а после ее прихода с легкостью засыпал. Исключением был один случай, когда мать не явилась домой, не явилась она и под утро, не было ее и на следующий день. Потом полная пожилая соседка, которая страдала сильной одышкой, сообщила нам, что мать попала в больницу. Какие-то парни хотели отобрать у нее и без того нищенскую заработную плату. Напали на нее с ножом, но вместо денег получили яростный отпор. Они хотели зарезать ее, но она руками цеплялась за лезвие ножа, забрызгивая кровью летнюю сонную траву под звездным небом. Они, конечно, стояли там по наводке — такие же женщины, как моя мать, проболтались о времени, когда с завода люди будут идти с деньгами. И вот ночные волки, или точнее, шакалы, под предводительством жестокого Анубиса вышли на охоту. Если, конечно, романтизировать и называть Анубисом их крышу — местного «папу».

На ее крики сбежался народ, и двум грабителям, еще совсем юношам с нежным пушком на лице, пришлось ретироваться. А мать с изрезанными руками попала в больницу. Ее волю к сопротивлению можно понять, если прочувствовать дух того времени, золотых дней моего детства и по совместительству суровых дней начала 90-х. Троих детей нужно было кормить, а еды в доме не было, зарплату задерживали то на месяц, то на два, а потом и на полгода. От ее денег зависела наша жизнь. Неудачи граждан породили небывалую жестокость, и глуп был тот, кто не крал. Но ржавые карусели, заброшенные парки, большие помойки радовали меня, наполняя смыслом мое детство. Я крал только книги и яблоки в саду, никогда не брался за нож, никогда не выходил в ночные рейды. Хотя друзья мои туда ходили постоянно, хвастаясь потом добытым добром. Это позже я попробовал красть кое-что покрупнее, нежели яблоки.

Хотел бы я снова страдать той детской бессонницей, так тесно связанной с ожиданием счастья, с ожиданием матери с работы, но эта бессонница была другой. Мне было восемнадцать лет или около того, я успел отрастить длинные волосы и перебрать множество работ. Работал на заправке, работал сторожем, работал электриком, работал токарем, работал кондитером, но нигде надолго не задерживался. У меня был страшный секрет: я боялся находиться среди людей. И меня гнали с любой работы, потому что я был рассеян и отрешен, словно преследуемый миром странник. Я ощущал, как по моим венам растекается кортизол, как мои ладони потеют, как я стыну от ужаса, если ситуация требовала от меня неформального общения. В таких случаях я готовил в голове заранее речь, или вспоминал героя из фильма, чтобы подражать ему. И не было ни одного человека, рядом с которым я мог бы расслабиться или хотя бы ощущать себя комфортно. Не было родства, общности. Это сейчас я могу сказать, что сознанием пребывал в другом эгрегоре, не связанном с моим окружением. Но тогда я просто был жалок, как забитый лесной волчонок в клетке зоопарка. Я видел такого волчонка, отнятого от матери, который предпочитал от людей прятаться в будку, но и там он весь сжимался в комочек, прятал голову от человеческих улыбок.

Я чувствовал, а не анализировал. Может, потому и пришла бессонница.

Это состояние не спутаешь ни с чем другим. Я пытался уснуть, но голова была полна странных, тревожных мыслей и тяжелых эмоций. Я не был влюблен, у меня не было какого-то нового повода нервничать, все текло так же, как и всегда. К тому же, утром надо было идти на работу — восемь часов пытки среди людей и бесполезного, никому не нужного труда. Нам даже зарплату не платили.

На заводе были магазины, где начальство в долг продавало все необходимое. В счет зарплаты давали талоны на еду в столовой. Эти талоны были своеобразной валютой, на них спорили, их обменивали, их покупали. Впрочем, как и сигареты. И перспектива идти утром работать на этот завод меня совсем не радовала. Но я пережил кошмарную ночь, отработал день, и в следующую ночь снова мучился от бессонницы, бесконечно возвращаясь в детство, сбегая в мир воспоминаний и иллюзий. Надо сказать, что вторую ночь я не ложился в постель, а свернулся во внутриутробную позу на старом потертом пуфике, словно новорожденный, и грезил о том, что было, и о том, что будет. Дома я был один. Никто не знал, что происходит со мной. Да я и сам не смог бы сказать.

Отработав еще одну смену в задымленном от сварки цеху, я вернулся домой и сразу же уснул, не снимая обуви, на старом ковре, не дойдя до кровати. Проснулся посреди ночи с ощущением сильнейшей тревоги. И как я ни пытался, сон больше не шел. С трясущимися руками я пил кофе, потом гулял по ночным пыльным дворам. Когда стало светать, я вернулся к своему дому и на подоконнике первого этажа обнаружил старшую сестру, которая высунула в окно ноги, чтобы ими свободно болтать. Она была одета в рваное трико, белая рубашка раздувалась, как парусина, придавая схожесть с испанским корветом. Распущенные волосы до плеч казались черными змеями. Глаза, такие же черные, широкие, смотрели сквозь меня. В утренней дымке я не мог увидеть деталей. Не мог понять выражения ее бледного, заостренного лица. Она — Плутон, который ищет самое дно, исследуя собственное падение. Я чувствовал, что любое слово, любой разговор унизит ее, заденет, приведет к беде.

Этим летом она жила на даче, и вот, босиком, в нелепом одеянии и, скорее всего, пешком, добралась до города. Я не знаю, зачем она сидела на подоконнике, зачем всматривалась вдаль и чему загадочно улыбалась. Если бы она не была пьяной, я бы мог принять ее за сумасшедшую. Но тут все и всегда были пьяны. Потому здесь можно было незаметно сойти с ума и при этом жить, как и все. Наверное, даже можно было убить кого-то, и ничего бы не изменилось, никто не удивился бы этому. Просто появилась бы еще одна городская легенда.

Окно было распахнуто, в желтом доме зияла черная дыра, а в ней белесый призрак. Наверняка что-то случилось. Но я не сказал ни слова, зашел в нашу двухкомнатную квартиру, добрался до своей комнаты, включил свет. Кроме старого пуфика, который я уже упомянул, тут стояли две кровати с пружинами, на которых, будучи детьми, мы так любили резвиться. У стены — шифоньер с одеждой, у другой стены — письменный стол. И куча хлама по углам: какие-то тюки, коробки, пакеты. У самого окна стояло черное пианино, которое привезли когда-то из Японии, затем оно сломалось и его отдали за копейки мне. Я не учился в музыкальной школе, не был меломаном. Но это пианино приобрел. У него не работало две последних октавы. Но мне хватало и первых пяти. И когда нужно было кричать, я садился и играл. Не по нотам. Я не разучивал произведений. Просто жал на клавиши, извлекая звук, интуитивно подбирая нужные аккорды. Так могло продолжаться часами. Я как бы погружался в транс, весь мозг был занят мелодией, и все тревоги уходили на задний план. Я, подобно восковой фигуре, застывал на месте, путешествуя в вечности, часами находясь в оцепенении. Порой, найдя две нужные ноты, я мог жать на них, не замечая времени, и для меня это было музыкой. Иными словами, я не стремился к совершенству, как это делают другие пианисты. Я не учил ничего нового. Вечность отражалась иногда в одном звуке,

который целый день звучал в моей голове. Зато когда я бил по нужной клавише, я забывал о том, что я есть.

Вот и в это утро я тихо перебирал аккорды, когда в соседней комнате начала биться посуда. Я впал в забытье, растворяясь в звуке. Когда очнулся, нужно было идти на работу. Я ощутил тревогу. Снова будут люди… Открыл дверь и заглянул в соседнюю комнату. Пепел и бычки рассыпаны на ковре, журнальный столик перевернут, на полу осколки стекла. Бутылка суррогата в углу, возле ее горлышка собралась лужа спирта. Пахло помоями. Телевизор, этот бесполезный, шумный ящик, также был перевернут. Включив воображение, я представил, как она в угаре все громила, выпуская пар. Может, кричала, или все делала молча. Кто-то задумался бы о мотиве, но только не я. Я знал, что мотивом служит не конкретный случай, а сама жизнь, ее реалии, окружение, замкнутый круг, эпоха. А конкретный случай вроде житейской неурядицы мог стать лишь спусковым механизмом, но ни в коем случае не главным мотивом. Все люди ссорятся, но не все сходят с ума. На стене капли крови, кое-где сорваны обои, сестра спит или пребывает в пьяной коме.

Тихонько, на цыпочках, пробираюсь к двери. До работы иду пешком, выбирая свой путь таким образом, чтобы он пролегал по глубокому карьеру, обходя стороной тихие улочки этого города. Я боялся даже случайных прохожих; не до криков ужаса, конечно, но неприятный след они оставляли.

По всей длине карьера протекала черная река, грязная от мазута и бензина, растворенного в ней. Сюда скидывали старые покрышки, кучи мусора, бетонные блоки и всякую дрянь. Тут же рядом находился цыганский поселок с унылыми деревянными домами, свисающими над пропастью, грозясь скатиться вниз. И огороды их произрастали по бе регам черной реки. Растили тут коноплю или мак, реже — тыквы, патиссоны, кабачки. Последние, будучи ребенком, я любил воровать. Наверное, этот овраг отразился в моей прозе «Недалеко от Гетто», оставив на сердце шрам, а в голове — мучительное понимание того, что человек может быть жалок, недокормлен, жесток, безумен и жить, как собака в конуре. Жить, как животное, в 21-м веке, когда в космос запускают спутники, а ученые проникают в тайны ДНК. Цыган я тоже видел и знал, что у меня есть с ними родство через деда. Но я не такой, как они.

Тем не менее, дорога до работы через овраг была самым приятным воспоминанием на тот момент.

Работа моя начиналась с распорядка. Нас собирали всей бригадой, раздавали заказ-наряды, затем мы отправлялись по своим местам или объектам. Я был самым молодым в бригаде, имел второй строительный разряд электрика, так как все же отучился полгода в фазанке. Сидевший когда-то на Матвеевской зоне, бритый наголо мастер цеха с какойто досадой и злобой в голосе говорил про меня:

— Этому только канаву можно доверить выкопать.

Он был начальник, ему виднее. Впрочем, стоит отметить, что однажды мне действительно выпал шанс копать канаву под кабель. Увидев мои старания, мастер побледнел, отобрал лопату и показал, как надо копать. Видимо, и для этой работы я не подходил. Когда мне все надоедало, я бросал работу и убегал в заброшенный цех, там прятался среди бетонных колонн и наслаждался одиночеством и пустотой.

Замечу, что это был один из заводов-гигантов, внутри которого курсировал автобус, но после крушения страны многие цеха стали не нужны. Большинство из них приспособили под склады для китайского импорта. Но большинство цехов так и стояли, заброшенные и никому не нуж ные, пустые и отрешенные. В зимнее время, когда темнело рано, ржавые старые краны-погрузчики высотой с дом отчаянно скрипели, замерзая на ветру, и бетонные заброшки, выглядывая из полумрака, создавали апокалиптическую, тоскливую картину. Но летом зрелище разбавляли деревья и стаи бродячих собак, которых я безумно боялся.

Я был счастлив в те моменты, когда мне удавалось забыться в бетонной, заброшенной утробе, ощущая ее мощь и стойкость, вместе с тем чувствуя и историю завода. Она была велика, как та страна, из которой он родом. Это был мертвый Энергомаш, опозоренный ширпотребом с рынков и неловко скрывающий от глаз посторонних людей свою разруху. Как девушка за платком прячет слезы от людей, если ее муж распускает руки.

Вечером, уставший, я возвращался домой и снова пытался уснуть. Не получалось. Хоть плачь, хоть бейся о стену головой. Не получалось. Я спал с графиком — сон на полночи, раз в трое суток. И пробуждение было печальным. Во сне меня окружали люди и другая жизнь, ты привязываешься к ним, а пробуждаясь — теряешь. Будто маленькая смерть, вздох — и ты живешь в новом теле, в новом мире, но все так же бесцельно.

Так пролетали мои дни. Бывало, я за это время, кроме слов приветствия и прощания на работе с бригадой, ничего и не говорил. Не с кем говорить. Не о чем говорить. Только в выходные я бесцельно бродил по дворам, засыпая на ходу, словно героиновый наркоман. Денег нет, еды нет, времени полно. Чаще всего я гулял либо в овраге, либо по старому адресу, где я когда-то жил до переезда семьи. В овраге я любил купаться в мелких озерцах, лежать на траве и греться на солнце. Это были светлые часы в моей жизни. Тут я ловил раков, жарил их и ел. Я жалел их, но все равно убивал. Лишь после тридцати я бросил есть жи

вотных, тех, кто думает так же, как и я. Иногда засыпал под шум ветра в зеленой листве.

Другое излюбленное место тревожило меня, но все равно манило к себе, как бабочку манит огонь костра. Когда я был во втором классе, мои родители задумали переезд. И район, в котором у меня были друзья и моя школа, остался в прошлом. Я возвращался туда, чтобы бродить по тихим улочкам, знакомым мне с детства. Те же дома, с каждым связано множество воспоминаний. Но во дворах играли новые дети, и я все не мог понять, куда делось мое детство, и откуда появились эти новые, пестрые, которые, как и я когда-то, беспечно кричат, дерутся, дружат. Это было невыносимо, неописуемо. Ты идешь по улице, видишь школу, в которой учился, и тяжесть в груди приковывает тебя к месту, словно ты тоскующая статуя, охраняющая чей-то прах на постаменте городского кладбища. Под их крики впадаешь в ступор. Как тот звук на пианино. Как далекий звон колокола в тумане. Пусть он примитивен, но он вводит в транс. Я даже пару раз заходил в дом, где жил когда-то мой знакомый, у которого мне довелось попробовать разных деликатесов, один раз постучался к нему в дверь. Он вырос, стал на две головы выше меня. Я узнал его, а он меня — нет. Я извинился, сказал, что ошибся дверью. Было безумно больно.

Тревога. Чертова тревога не покидала меня. И я снова спал урывками, порой просыпался по два-три раза за ночь. Просыпаешься, а сердце бешено колотится, словно и не спал вовсе, а отжимался на уроке физкультуры. Будто на тебя напали бандиты, и ты изо всех сил спасаешься от них, или ты увидел призрака во тьме. Просыпаешься в панике, с чувством ужаса, но не можешь объяснить его природу. Уснуть потом просто невозможно. Зато можно было прямо с постели бежать кросс или начинать отжиматься, так как жидкости в теле текли с невероятной скоростью, давление повышалось до того, что у меня из носа шла кровь.

Именно тогда, пожалуй, я принялся очень много рисовать. Я и раньше рисовал. Но на этот раз я подошел к делу серьезно. А все потому, что в выходные мне надо было как-то заполнить свое время, чтобы отвлечься от себя. Чтобы не думать о себе, уйти от внутреннего диалога. Это занятие казалось мне глупым, но я с усердием, не понимая анатомии и перспективы, рисовал. Становилось легче. Это была своеобразная терапия от безысходности, терапия забытья. Мои картины не представляли никакой художественной ценности, это была просто проекция моих страхов, потому я никогда их не хранил.

И снова работа. И все ходило по кругу. За выходные я совсем отвыкал от людей, разговаривать было не с кем, в понедельник я вспоминал, как это делается. Своей неловкостью я смешил людей, но обиды не было. Было просто чувство отчуждения. Я был как клоун в дурацком фильме — все ронял, все задевал и рушил. Мне не хватит слов, чтобы описать это. Однако я так жил уже очень долго. Настоящее общение происходило в моей голове, какие-то нелепые персонажи жили своей жизнью, общались друг с другом, а я просто копировал их поведение.

Так пролетали мои дни, пока вся эта ситуация не привела меня к логическому заключению. В одну из бессонных ночей мне пришла в голову чудесная мысль: а не бросить ли мне все это ради свободы? Да, мне было страшно представить свою жизнь дальше. Но если я готов был умереть, то какая разница, как это сделать? Признаюсь, эта мысль была не нова, она беспокоила меня с детства: сбежать было моей любимой фантазией. Неважно от чего — от трудностей, стрессов, от людей, от работы, от себя. Но, чтобы решиться на такое, нужно было созреть. Нужно было дойти до края, до точки бифуркации, чтобы, наконец, понять, что бегство — тоже выход, даже если тебе некуда бежать. Уходят куда-то, бегут всегда в неизвестное. До поры я страшился этого, но не в эту ночь.

Я решил не пойти на работу, я больше не хотел клянчить денег у начальства, выпрашивать еду в магазине, драться за лишний талон в столовую. Пусть всё получат сильные мира сего, а я буду просто идти, куда глаза глядят. Буду идти за солнцем, за горизонт и, по крайней мере, увижу что-то новое и интересное. В конечном итоге, едят же люди с помоек, как с ладоней Рененутет. Пьют воду из луж, словно божественную росу. Я бы мог стать одним из этих сумасшедших бродяг, которые с грустными глазами просят милостыню, чтобы прожить еще один день и пройти еще один перекресток. Я могу петь Хари Рама, могу улыбаться прохожим, могу благословлять их. Лишь бы был в кармане кусок хлеба.

Сейчас я знаю, что, уходя из отчего дома, человек отдает себя в руки Божьи, и Бог ведет его к дому обратно. Земля-то круглая. А если ты не находишь своего дома на земле, то строишь сам, по образу и подобию того, что вложило тебе в голову детство.

Умные люди, уходя из дома, уходят куда-то. Ищут квартиру, работу, общагу, а я не успел повзрослеть и потому обо всем этом даже не помышлял. Я действительно представлял жизнь вне дома как бесконечное опасное приключение, полное драматических развязок, с мрачной концовкой в подвале, в лучшем случае — среди наркоманов, и жизнь еще успеет мне показать такую картину не один раз. Такие картины я называл мазней. Мазней Божьей. Про то, как бродяги сами варят мак, вдыхают его с фольги, колют млечный сок и умирают от заражения.

Как бы там ни было, в эту ночь, к своему великому удивлению, я впервые за последний месяц уснул. Сон пришел внезапно и легко, как будто на уровне подсознания я просто пытался решить дилемму: приспособиться или умереть. И вот я смирился с тем, что к такой жизни приспособиться не смогу. Как говорят психологи, завершил гештальт. Сложное существо, попадая в более простую среду, должно или упроститься, или погибнуть. Я бы мог много чего еще описать из того, через что я прошел, прежде чем решился стать бродягой, но все это уже не имело смысла. Смысл был только в том, что я, наконец, мог спать. Да, мне по-прежнему снились кошмары, но я не просыпался от них, как обычно. Я спал до утра, до того момента, пока яркое солнце не пригревало мое лицо. Когда я проснулся, времени было около двенадцати дня. В доме по-прежнему стояла тишина.

Я отошел от вчерашних мыслей, будто от тяжелой попойки пришло похмелье. Снова стало тревожно. Это только на словах так легко стать бездомным, на деле это пугало. Но я уже проспал работу, и было поздно отступать.

В романах в странствия отправляются с котомкой, готовясь к ним, в реальности же все было проще. Я открыл дверь, выкинул ключ в кусты, чтобы не было соблазна вернуться, и ушел, куда глядят глаза, в обычной летней одежде. Я — душа, которая пребывает в континууме снов, чувствуя нечто огромное над своей головой. Я — израненная птица, истекающая кровью. Я — странник, который страдает от собственных представлений о мире. Мой Бог — природа, от мудрого Ганеши до Ану, повелителя неба. От горизонта до горизонта я буду оставлять свои следы. Когда умру, следами станет мое творчество.

В моем городе, пусть не родном, но все же я прожил в нем почти всю жизнь, летом стояла удивительная жара, которая могла доходить до сорока градусов. Но и зимы были столь же суровы. Город был окружен почти настоящей сказочной тайгой, сопками и вековой историей. Это Уссурийский край, это тенистые тропы, по которым ходили медведи, тигры и знаменитый Дерсу Узала. И тихие кварталы города были почти такими же дикими, как и тайга. Молодежь тут сбивалась в стаи, пила, ругалась, дралась, браталась. Тут могли ограбить в центре города, убить в подворотне, изнасиловать за сараем. Унылые однотипные пятиэтажки могли внезапно расступиться, обнажая виды на грязные старые бараки. Так больной в смущении прячет свою раковую опухоль от чужих глаз. Но город жил, пусть он и был бандитским раем, где куплены все менты и все бабки на рынках, но даже в таком ключе он развивался, ведь совсем рядом был Китай. Челночный бизнес процветал, все от мала до велика ехали в Хэйхэ или другие ближайшие пригороды Китая, набирали там товаров, чтобы перепродать их на родине. Выдумывали всевозможные методы ухода от налогов и растаможки. Я помню, как однажды на Китайском рынке, что находился на окраине города, среди косоглазых торговцев с удивлением обнаружил соседей, которые, завидя меня, совестливо прятали взгляд. Торговать еще стеснялись. Одни в этом городе богатели, другие быстро опускались на самое дно и даже на самом дне понимали, что может быть еще хуже. Девчонки бросали своих парней, шли в агентства, которые увозили их, если повезет, в Японию, если нет — в Китай. Когда-то я думал, что в проститутки идут опущенные люди, некие асоциальные элементы, либо из любви к искусству. Но на деле все проще — шли ради долларов, чтобы прокормить детей, чтобы помочь родителям и просто, чтобы хоть раз ощутить ту жизнь, которую рекламировали по телевизору и которая дорого стоила. Шли вполне себе обычные городские девчонки, соседки, знакомые со школы. И в этом не было ничего зазорного. Из Китая же везли в Хабаровск водку в пластиковых пакетах, эфедру и дешевую рабочую силу. Мне было не понять, как средний китаец ехал работать к нам, например, на лесоповал за копейки, а наши девчонки ехали к ним работать за доллары. Если китайцы так бедны, как они могут оплачивать услуги наших женщин? Приезжая в Хабаровск, я не раз слышал жалобы от китайцев, что наши женщины дорогие. Даже не знаю, гордиться этим или плакать.

Грязные улочки моего города были утыканы всевозможными киосками, ларьками, магазинами и даже просто коробками, в которых бомжи продавали краденое. Почти в каждом районе была своя черная барахолка, где кипела жизнь, совершая свои драматические таинства и мистические обряды. Добрые бабушки, которые когда-то продавали у магазинов леденцы на палочке, теперь торговали суррогатом из-под полы. Мне кажется, я снова начал описывать какой-то постапокалипсис, но когда медленно варишься в этом городе, то не замечаешь его метаморфоз. Тем более, я еще не видел мира. И, чтобы хоть как-то скрасить эту картину, хочу заметить, что это — город зеленых деревьев. Тополя росли повсюду, их пух весной покрывал землю, как снег. Пожалуй, это был самый зеленый город из всех, что мне довелось повидать.

И в этот город, в его темные улицы, в его мрачную реальность, в его таинства я погружался, подобно паломнику, который добрался до берегов Ганга. Я также пришел сюда рано утром, но вместо цветов и сладостей я пожертвовал своей гордостью. Пусть Индра заберет ее и утопит вместе с моими страхами. Если Ганг очищал паломников омовением, то, наверное, можно провести аналогию, что и городские джунгли могут очистить душу. Либо окончательно ее погубить.

***

В то лето я жил странной жизнью. Часто стоял подле большого многоэтажного здания, вроде библиотеки, прижавшись к его холодному мрамору. На крыше жили птицы, в теплые дни, когда по небу лениво плыли облака, они тревожно кричали. Я представлял их жизнь, полную борьбы за существование, и тосковал. Их крики меня завораживали, и я часами смотрел в небо, наблюдая, как черные тела с легкостью режут его синеву. Бывало, я там же ночевал, а рядом со мной устраивались бродяги, бездомные, сумасшедшие. От них воняло, и я смотрел на них, как в зеркало — наверное, и от меня воняло. Мочой и потом. Мы — твари дрожащие, ничтожество перед небесной чистотой. Спим под звездами, пьем спирт, деремся и делимся едой. Они прозвали меня «Этот». Я не протестовал. Я ел с их грязных рук, а они с моих. Даже грибок я, наверное, подцепил от них. Воду мы пили из городского фонтана. Этот образ жизни достоин отдельного описания. Но он был не таким долгим, чтобы излишне его драматизировать.

Молва обо мне шла, и часто разные студенты подкармливали меня или просто общались. Кто-то интересовался, как я дошел до такой жизни, но, бывало, приходили люди, которые искали какой-то мудрости. Житейского совета. Глупы были мои советы, но я их давал, коли просили. Уже не помню, почему я увязался за компанией студентов: мы разговаривали о музыке, гуляли в ночи. Они были наслышаны обо мне, впрочем, как и многие в нашем городе. Знали, что я творю. Мне только компьютер дай, и я придумаю новый мир — от игр до музыки. На этой теме и схлестнулись.

Летний ночной Хабаровск не спал, он так же гудел, стонал и жил, как и днем. Только звезды ярко светили нам, и большая луна проглядывала сквозь облака. Город был чистым до безобразия, на каждом шагу была реклама чистоты, а мы пили пиво, мусорили, кидали бутылки и громко ругались матом. Время грязных улиц уходило в прошлое, как и время бандитов. Я немного завидовал студентам, понимая, что они — настоящие студенты, что они могут учиться, и у них есть надежды и планы на будущее. Еще у них были девушки, но это отдельная тема. Все они были младше меня, но ко мне относились как к младшему, похлопывая меня по спине, подбадривая, и с ухмылкой говорили, что у меня все впереди. А я был сосредоточен на метафизических вещах и их шумную жизнь наблюдал со стороны и видел многое, чего не видели они.

В ту ночь мы изрядно выпили. Одного парня звали Рома, с ним у нас и завязалась дружба. Он был выше меня на голову, глаза большие и добрые, печальные. Волосы каштановые, с челкой. Форма лица утонченная, выражение интеллигентное, задумчивое, особенно если он надевал очки. Говорили, у него болели глаза, постоянное повышенное внутреннее давление делало их красноватыми, и они немного слезились. Влага на его глазах, казалось, делала его ранимым и уязвимым, будто он вечно плакал по любому поводу. Но это просто была болезнь. Хотя он был действительно добр и искал некую формулу в творчестве. Его интересовала музыка и ее создание. Аранжировка. Композиторская работа. Видимо, на этой почве мы и сошлись.

Он излучал эмоции положительного спектра — мне нравилась эта черта в нем — был оптимистом и всюду находил радость. Даже удивительно было порой, как он гасил бури негодования глупыми нелепыми шутками. Как успокаивал бушующий океан. Почти детское добро лилось из него. Я такое нечасто видел. Пожалуй, только в нем и наблюдал.

Что до остальных, они хорошие люди, но мне они были безразличны. Я не находил с ними общий язык. Более того, оставаться с ними наедине было неловко. Мне с ними становилось неуютно, говорить не о чем. Постоянно приходилось искать тему для взаимодействия. О, то неловкое чувство, когда вокруг тебя чужие лица. Никаких эмоций, только напряженная тишина. Всего нас было шесть человек, включая меня. Четверо мужчин и две женщины. Женщин я боялся, как огня, и с ними вообще никак не взаимодействовал. Потому не буду даже описывать их.

Под утро они забрали меня к себе в съемную однокомнатную квартиру, которую я про себя звал «общагой». Все они были приезжими. Родители их отправили учиться в Хабаровск, а сами изредка навещали своих детей. Но пьянки, встречи, шум и студенческая жизнь тут текли так же, как в любом другом общежитии.

В квартире стояла большая кровать, раскладушка, письменный стол, компьютер, шкаф, диван. Большие белые шторы висели на окнах. Это был седьмой этаж, и, выйдя на балкон, можно было видеть дымящий город. Трубы. Дымку. Машины внизу, которые мелькали за огромными тополями. Тут шум города сливался в сплошной гул. И я не раз вылезал за пределы этого балкона, чтобы пьяным попасть на кухню через ближайшее окно. В этом был и символический акт суицида. Я спешил на тот свет, но меня не отпускали.

На кухне стоял стол, вечно пустой холодильник, и тут я любил часами работать над чем-то. Вообще кухни — это карма. Я любил на них просиживать в гостях. Неважно, где я, но работаю всегда на кухне. Там тихо, там нет людей, там, среди утвари, я мог сосредоточиться. Многими творческими мыслями я обязан кухням. Даже сейчас я пишу эти строки в чужом доме на кухне.

Но дом — не дом, если в нем нет кошки. И у них жила кошка по кличке Чува. Такая черная, тонкая, изящная, с парой белых пятен на подбородке. Она была настолько ласковой, насколько и игривой. Однажды ее скинули с балкона, но она выжила. Не просто выжила, она даже не пострадала физически. Только пролила немало крови, но кости остались целыми.

В этой квартире я часто ночевал, мылся, приводил себя в порядок и пользовался женской добротой. Две девочки заботились обо мне по-своему, по-матерински. Одна из них, с простым русским именем Маша и длинной косой, часто смеялась над моей девственностью и говорила, что если бы не ее парень, то лишила бы меня девственности. А я смеялся в ответ, но говорил, что сделаю это только по любви. Я ошибался. Не я первый, не я последний. Мой первый раз случился через много лет с пьяной женщиной старше меня, которая вызывала у меня содрогание и ужас от своей бестолковой жизни. Кому-то жизнь давала радость, а мне испытания. Даже в интимном деле были испытания. Но это другая история.

Целыми днями мы пили пиво, гуляли, галдели, устраивали разборки, выясняли отношения, разговаривали на умные темы, жили счастливой студенческой жизнью. По вечерам я учил Рому писать музыку. Это было просто, он все схватывал на лету, тем более что он параллельно учился играть на гитаре. Уже через неделю он записал свой первый альбом, где каждый звук я запомнил на всю жизнь, и в моменты сильной ностальгии по тому времени я искал его в интернете и снова жадно цеплялся за его гармонии. Простые, но такие милые сердцу звуки. Тогда Рома много пил, подрабатывал дизайнером и в целом жил обычной жизнью. Только его сильное воображение и сердечная доброта говорила о том, что так будет не всегда. Доброта и воображение даются не просто так, в них глубокий смысл, потенциал, который найдет способ себя реализовать. Потому через много лет он стал вегетарианцем, бросил пить и полностью ушел в творчество вместе с женой. Он смолоду обрел счастье. И, признаться, переживая долгие годы одиночества и скитаний, я завидовал ему.

А тогда мне льстило, что ко мне относятся особенно. Кто-то крутил пальцем у виска, кто-то уважал. Все знали, что я постоянно что-то творю. Не в таланте было дело, таланта тогда и не было, всему виной мое упрямство. И люди видели это упрямое желание работать над чем-то непрактичным и бесполезным. Для меня это был обмен: я менял счастье на творчество. Я много рисовал, в основном тушью. Я много писал, как подросток: по-детски, просто, глупо. А люди мной гордились, хвастались знакомством со мной, правда, если появлялись незнакомые, то просили меня побыть одному. Порой стеснялись меня представлять друзьям. Я бы сказал, они стеснялись моей повышенной эмоциональности и моих суждений о мире. Я ведь мог доказывать, что в комнате растет дерево, даже если его никто не видит. Я был уверен, что вероятность падающей коровы равна ста процентам. А люди не могли этого всего понять, вместить в свою голову. Зато они дарили мне одежду и подкармливали меня, и я был благодарен им. Без них я бы умирал с голоду на улице.

Целое лето я был счастлив с ними. Ощущал себя пусть и не в моей, но в семье. Домой я заглядывал за это время пару раз. Там пили, дрались, ссорились, жили той жизнью, которую мудрые люди называют реальностью. Это я — глупый, дурной, ушел от реальности, создав себе альтернативу. Я бежал от ссор, от драк, бежал туда, где есть тишина. Бежал в одиночество, меж тем страдая от него.

Когда я надоедал студентам — а я знал, что бесконечно гостить невозможно, — я снова возвращался к моей стене, где тревожно кричали птицы. Ходил, задрав голову, и разглядывал их, ночевал в парке у фонтана. Слушал плеск воды. Засыпал под звездами. Студенты ничего не знали. Рома был слишком добр, он бы мог ощутить чувство вины, мог бы переживать. А мне было неловко его тревожить. В целом, я бы не сказал, что был несчастлив, мне даже нравилось быть на улице. Только одно ощущение не покидало меня. Где бы я ни был, с кем бы ни общался, я всегда ощущал острое, гнетущее чувство одиночества. Оно не проходило ни с кем. Причиной было то, что мою повышенную эмоциональность никто не понимал. Все требовали от меня жить в реальности, требовали от меня быть сильным, мужественным, крутым. А я плакал от фильмов, плакал от эмоций, плакал от чужих слов и разговоров, которые хоть и не касались меня, но до глубины души трогали. Плакал от чужого горя. От чужих неосторожных слов, от грубости, от жестокости. От музыки. От криков птиц. Я не мог контролировать свои эмоции и страдал от этого. А рассказать кому-то, объяснить что-то не мог. Я ощущал себя вечным странником среди людей. Вокруг меня всегда были разные люди, даже те, кто любил меня, но я не видел рядом с собой ни одного родного лица. Того, кто прижмет к сердцу, кто не будет слушать меня, кто просто подарит понимание через прикосновение, через тишину. Без слов. Мне было тревожно за себя, я знал, что схожу с ума. Будто я не с этой планеты. Я был стихией, которая бушевала от переизбытка чувств.

Тогда к Роме стала наведываться одна барышня. Ее все звали Ф.. Лицо сияло чистотой и добротой, волосы каштановые. Большие карие глаза и пухлые губы, на полголовы ниже меня. Беззащитная, молчаливая и женственная. Она была достаточно умна для долгих разговоров со мной. Я ощутил в ней женщину, которую хочется познать. Интуитивно я к ней тянулся, но говорить боялся, какой-то внутренний страх все время мешал мне. Я больше молчал. Думал о своем. Был эгоистичен в своем горе и унынии, а она спешила жить. Зато я видел ее стихи, и образ ее как женщины запечатлелся для меня в ее стихах. Этого не объяснить, об этом не рассказать. Вина в моем воображении.

Я почти выдумал ее.

Она тянулась ко мне, я ощущал это неким шестым чувством. Но мы все же были далеки. Карие глаза грустно, но по-доброму смотрели на меня первое время. Наверное, я был ей интересен. Но она обижалась, что я занят творчеством, что я поглощен собой. Что не замечаю мира вокруг. А я замечал мир, просто по-другому его видел, и замечал то, на что люди не обращали внимания, чему не придавали значения.

Мы гуляли по улицам Хабаровска со студентами, и, проходя мимо гранитной стены, я останавливался, задирал голову и слушал птиц. С кем я мог этим поделиться? Кому я мог объяснить свои эмоции? Если люди вокруг меня смотрели под ноги, чтобы не упасть. Это жизнь, говорили они, и жили своей жизнью. Мудро и практично. А я летал где-то.

Мой первый поцелуй был с ней. Губы теплые, объятия добрые. На миг покой, восторг. Что-то нарушило мою тишину. Я растаял. Сахар на губах. Эмоций и слов не передать. И где бы я ни был, я искал ее взглядом. Она искренне пыталась меня понять. Но потом она пришла с другим мужчиной и, взглянув на меня, насмешливо сказала:

— Так надо.

И навсегда исчезла из моей жизни, оставив, однако, сильнейшее впечатление. Не разобравшись в себе, я не отпускал ее годами. Сердечная связь сохранялась. Потом мы встретились с ней через много лет, за семь тысяч километров от этого места. Случайно. Но встретились. Она повзрослела, поправилась немного, но была все так же чудесна и мила. Обняла меня. И я снова растаял. Впервые за много лет я снова ощутил покой на миг. Будто я всю жизнь на войне, и вдруг женская сила, женское сострадание, прикоснулось ко мне своим пером, ласково прошлось по щеке.

Она прошептала:

— Ты страдал, мой мальчик. Я все знаю, но так надо.

И снова исчезла. Уехала с мужем далеко-далеко. А я взволнованно пытался потушить пожар в своей душе. Годы одиночества. Те самые годы, когда у всех романтика, у всех складываются отношения, а мне скоро будет тридцать, и я до сих пор не знаю толком, что это такое. Безумно больно, но я молчал. Все время молчал.

Теряя сердечных людей, я жил только чистой идеей. Будто Бог хранил меня для чего-то. Я — идея, которая воплощается маленькими шажками в творчестве. Тем летом от приступов острого одиночества я сходил с ума. Я жил без объятий годами, не ведая ни любви, ни ласки, но страдал более всего от того, что не мог поделиться ни с кем душевной теплотой, не мог найти с людьми общего языка. Говорил формально, по делу, и оставался бесконечно жить в тишине. Да, я плакал, порой приступами, осознавая себя лишним на земле. Не высказать, не выплакать, не докричаться. Я вкладывал свою теплоту и свое миропонимание в творчество, оно должно было стать посланием для той, кто однажды сердечно будет связана со мной. Я старел, а ниточки к чужому сердцу не находил, блуждал в лабиринтах своего воображения. Меня многие полюбили, я светил для многих, но своего света не встретил. Как капли дождя собирают в пустыне на вытянутый язык, собирал и складывал я в сердце редкий теплый взгляд, случайно оброненное теплое слово.

В те дни к Маше приехала мать. Женщине было около сорока. Лицо с морщинами, уставшее, кожа сухая. Она была ниже меня на полголовы, ходила ссутулившись. Наступили холода, приближался Новый год. Мать временно жила у студентов. Поэтому мне приходилось искать для ночевки другие места. Например, на стройке в зеленом вагончике, вместе со сторожами, где мы весело пили водку.

Ее мать прожила несчастную жизнь. Будто пришла в этот мир страдать. Муж ее бросил, ребенка она растила одна. И чем больше я узнавал ее, тем более несчастной она мне казалась. Она работала на железной дороге проводницей, была строга, задумчива. С огромными синяками под глазами, которые залегли так же глубоко, как и ее горе.

Ее каждый день тошнило, и она думала, что чем-то травится, потому решила отдохнуть с недельку. Отправилась к врачу, пожаловалась на тошноту. Это было в ноябре. А в декабре она уже знала, что у нее саркома. И что ей осталось жить пару месяцев или меньше. Раковая опухоль дала метастазы в мозг, она давила на затылок, поэтому и случались эти приступы тошноты.

Жизнь у студентов стала невыносимой. Рома был раздражен, жил в отчаянной, сложной ситуации. Его подруга стала такой же нервной, в ней что-то изменилось. Она стала более холодной, более сдержанной, более упрямой. Как будто невидимое дуновение остудило ее темперамент. Мечты ее стали более реалистичными. Она повзрослела. Ступила на новую дорогу. Во времена больших личных потрясений люди меняются, меняя судьбу окружающих. Рома перестал ей быть интересен, и он страдал от нехватки внимания и человеческого тепла. Чем больше она отдалялась от него, тем больше он уходил в творчество.

Самые тяжелые моменты пришлись на зиму. Тогда я узнал, что в жизни бывает много несправедливости, хотя до этого, страдая, я верил, что любая беда всегда заканчивается хорошо. Мать ее забрали в онкологическое отделение, удалили часть черепа, чтобы опухоль не давила на мозг. Это все, что они могли сделать для нее. Женщину отпустили домой. Тут надо сказать, что большая несправедливость состояла хотя бы в том, что дома у нее не было, ее отдали нам в квартиру со студентами. Парни приходили с учебы и смотрели на умирающего человека с изуродованной головой. Опухоль быстро разрасталась, со стороны это походило на то, будто из головы лезет гигантская грыжа. На голову намотали бинты. От этого было только страшнее. Я помню ее черные глаза на высохшем теле, в которых уже томилось стремление уйти. Это было печальное ожидание конца, смирение. Мне тяжело представлять, о чем она думала, стоя у зеркала и меняя себе бинты. Что творилось в ее душе. Ситуация усложнялась тем, что в городе жил ее муж, мировой судья, человек с деньгами и статусом. Но он отказался ей помогать. Даже не предоставил жилья, и потому она умирала в чужой квартире, с чужими людьми.

Мы даже пиво теперь боялись пить в этой квартире. Тут царил дух уныния. В какой-то момент мы стали разговаривать шепотом и сами пугались этого. Я стал реже появляться тут, чаще всего спал на стройке, но, бывало, ночевал у знакомого. Нам всем было тяжело.

Я где-то нашел телефон института онкологии в СанктПетербурге. Если верить информации, на тот момент это был единственный продвинутый центр, где могли помочь безнадежно больным. Тайком ото всех я взял у Маши рентгеновские снимки ее матери и отправил их в институт.

Там снимки изучили и сказали, что могут помочь. Получив такое послание, я был просто вне себя от счастья. Радостный, я бежал в квартиру студентов. И уже там громко заявил, что больной могут помочь, нужны просто деньги на дорогу и на оплату лечения. Причем сумма требовалась не такая уж и большая. И вот тут случился казус. Рома отвел меня на кухню и выругал, потом и Маша накричала на меня.

Их можно понять. На лечение требовались деньги. Все это не вовремя и так неудобно… Единственное простое решение — это дать больной умереть. Так будет проще всем. Тогда я был мал и этого не понял, мне было грустно, казалось, есть шанс — цепляйся за него. Я не думал о том, кто будет доставать деньги. А кто ее повезет в Питер? И еще множество вопросов организационного плана, которые для студентов в принципе нерешаемы. Так что эта история закончилась смертью женщины. Говорили, от болей она не страдала. Ушла во сне.

Эта смерть изменила многое. Во-первых, Маша ушла от Ромы. Она стала взрослой и пошла по другой дороге, ее не интересовала творческая жизнь своего парня. А тот переживал недолго, отлично понимая, что отношения их подошли к концу. Как будто мертвая женщина унесла с собой их огонек. Был там еще один сосед по квартире, Федя, он тоже расстался со своей подругой.

Мы стали взрослее, циничнее, наверное, даже во многом испортились. Я почти перестал навещать Рому, все чаще живя в зеленом вагончике на стройке, куда меня уже взяли сторожем и платили какие-то деньги.

Жизнь продолжалась.

***

Стройка — это веселое место. Тут я проработал всю зиму, здесь я фактически жил. Огромная территория была окружена зеленым деревянным забором. Внутри стоял недостроенный дом в несколько этажей. Дело в том, что его начали строить еще во времена существования СССР, но потом, когда страна распалась, все забросили, и вот, уже в конце 90-х, кто-то снова за него взялся. Мусор весь убрали, привезли пару сторожевых вагончиков и даже где-то нашли тощего рыжего пса, которого посадили в будку на цепь. Этого пса я долго выхаживал, кормил его, ласкал. Он поначалу боялся моих рук — его, видимо, не раз били. В его больших черных глазах была неземная тоска. Когда строители разгребали мусор, пса запирали в будке, подпирая ее поленом, так как он кидался на людей. А пес от этого еще сильнее озлобился. Слушался он только меня. Я часами сидел рядом с ним и рассказывал ему разные истории из своей жизни, а он успокаивался, клал свою голову мне на колени. Это была странная, но недолгая дружба. Однажды он сорвался с поводка и сбежал. Я был только рад за него. Ведь в нем я видел себя. Мы оба сидели на цепи, но один из нас стал свободен.

Кроме пса, тут завелись сторожа. Из всех я запомнил только одного, с которого украл образ Абеляра для моего юношеского романа. Александр был высоким чернявым мужиком в возрасте пятидесяти лет. Он носил усы, которые его узкому, высохшему на солнце лицу придавали мужественное выражение. Когда он надевал очки, то становился похожим на военного офицера. И интуиция меня не подвела: он действительно был когда-то военным и ушел из армии в звании майора или полковника. Он был на голову выше меня, улыбка его всегда была искренней, он радовался людям. Однако был глуховат и постоянно переспрашивал, либо просто кивал головой, делая вид, что слышит. Его любимым занятием было заварить чай для всех из дальневосточных трав, которые он собирал по лесам. Лес был его хобби — от грибов до трав. Он был весьма образован, больше всего любил военную историю. Любил поучать, даже излишне часто, но его все любили. Он так и светился добром, и многим мне помог в жизни, хотя из-за моей рассеянности часто говорил, что в разведку со мной бы не пошел. И это было справедливо.

Остальные сторожа как-то не остались в моей памяти, тем более что они постоянно менялись. Один сопьется — на его место придет другой. Кое-кто из старичков даже таскал в вагончик проституток. А утром убирали весь срам в страхе перед начальством. За эти грехи их и гнали с работы.

Внутри вагончика была большая шконка и тумбочка, а еще полочка для кружек. Никаких лишних вещей не было, и невыносимо пахло гудроном. Деревянный пол сильно скрипел под ногами, он прогнил, и мы сами его восстанавливали. Потолок низкий: я едва мог стоять в полный рост, Александру приходилось нагибаться. Тут мы выпивали, тут играли в карты за тумбочкой, тут спали по очереди на шконке, укрывшись старой шубой. Вообще начальство запрещало нам ночью спать, но кто же нас проверит?

Ночью я любил гулять по стройке с фонарем в руках. Я осматривал голые кирпичные стены, успевшие частично осыпаться. Под ногами были горы мусора: бутылки, презервативы, какие-то банки и пакеты. Среди этих пустых лабиринтов тоскливо завывал ветер, и грузно поскрипывал высокий железный кран. Я ощущал необъяснимую тоску. Среди этих стен все казалось мне фантастическим, будто я попал в свои сны. В дальнейшем эти голые стены, эти горы мусора и эта фантазия о будущем, где люди живут после великих войн в таких вот развалинах, войдут в мою прозу «Все пророки лгут».

Поднимаясь однажды на третий этаж, я не заметил большого провала в полу и упал туда. Летел до первого этажа. Эта была шахта лифта. Очнулся я на груде кирпичей, не понимая, что произошло. Рядом валялся разбитый фонарик — я разглядел его блеск в лунном свете. Вся спина была оцарапана арматурой. С трудом поднявшись, в полутьме, почти на ощупь я брел в сторону лестницы. С тех пор я стал осторожнее. Но мне еще повезло: на стройке я был один, если бы что-то сломал, меня бы не нашли до утра.

Вскоре на стройку пришли первые строители. Точнее, бригада плотников-бетонщиков. На самом деле, это низшая каста строителей, которые за копейки убирали мусор. Кроме того, пришел крановщик, чтобы помогать им убирать стройку, если требовалось перенести большой груз. Плотники — парни моложе меня, без образования и, судя по разговорам, люди весьма глупые, живущие каким-то животным чутьем. Они спускались в подвал и целыми днями чистили его лопатами. Я спускался к ним, чтобы помогать. Двое парней были братьями, одному было девятнадцать, другому — восемнадцать. Младший был брит наголо, выше меня, но характер имел добрейший, глупейший и ленивейший, в чем-то даже инфантильный. О его инфантильности говорит хотя бы такой случай: он использовал городской телефон, который был приписан к стройке, для того, чтобы звонить в модные в то время услуги «Секс по телефону». Его быстро вычислили и заставили возместить ущерб размером в две его зарплаты. Вся комедийность ситуации заключалась в том, что на эти деньги он мог снять не одну проститутку, за что в итоге над ним и потешалась вся стройка.

Второй брат, что постарше, был и поумнее. В своем юном возрасте он уже имел ребенка, жену и был обременен мужскими заботами. Это сделало его более жизнеспособным, более цепким. Он считал каждый отработанный час, чтобы его не обманули с зарплатой. Моего роста, тощего телосложения, — он более ответственно относился к работе. Ругался, если мы не успевали, но и он имел слабину — любил выпить.

Третий человек, который чистил подвал — бывший пожарный, который успел отсидеть в тюрьме, где его как пожарного приписали к «красным» и считали порченым человеком. Но он обладал большой силой воли, и язык у него был подвешен. На вид ему было где-то тридцать лет. Глаза алчные, жадные до всякой халявы. Он постоянно искал, чего бы стащить на стройке. Ему даже удалось кое-что украсть, поделившись щедрым откатом с одним из сторожей.

Ну и самым интересным человеком был наш крановщик. Худой, высокий парень, бледный, весь в морщинах. Глаза добрые, затравленные, как у загнанного зверя. Волосы черные, короткие. Одевался он, как типичный гопник, в «адидаски» и куртку «бомберку». Во всех его жестах были печаль и сострадание. Лицо немного женственное, было в нем что-то добродушное и ласковое. Но это только на первый взгляд. Он очень долго скитался по тюрьмам, успел заработать туберкулез, потому тело его было таким тонким и изящным. Зубов почти не было, все гнилые. Он употреблял разные наркотики, но в итоге сумел отказаться от них, заменив их спиртом и водкой. Я не помню его имени. Но помню посыл добра и предательства. Как в человеке могут совмещаться такие качества, я не знаю. Он дружил со мной. Часто сидел у меня в вагончике, пил чай и рассказывал истории о жизни в тюрьме и превратностях судьбы. Были фразы, которые меня пугали. Например, однажды он сказал, что легкие деньги, которые приходят сами собой, можно смело тратить на развлечения. Я тогда подумал о том, что приходят они не сами собой, а он ворует. Строители его невзлюбили. Называли «Этот». А то и вовсе — петухом. Общение с ним они считали позором.

Был у нас еще один сторож, совсем без зубов, который жил в общаге по соседству. Однажды они пили спирт в вагончике, и к вечеру уснули. Шконка была одна. Сторож спал, обняв «Этого» руками и ногами, а тот прижался к нему, свернувшись калачиком, точно девушка. Это выглядело мило и в то же время отвратительно. С одной стороны, эта детскость в позе спящего вызывала сочувствие. Он на зоне много страдал. С другой стороны, я чувствовал, что это не просто пьяная вакханалия, что это привычка, отработанная в местах заключения. Наверное, он часто спал с мужчинами.

Но мне нравилось слушать и коллекционировать его тяжелые истории о жизни. Он давал мне пищу для ума. Я понимал, сколь велико может быть человеческое страдание. Зоны в 90-е были не самыми лучшими, люди там сходили с ума от сырости, от холода, от тесноты, от установки гегемонии. Там ломались или становились сильнее. Кроме того, я узнавал кое-какие тонкости иерархии, что впоследствии пригодилось в моей писанине. Меня всегда удивляло, как он видел боль в глазах других. Когда у начальника стройки умер лучший друг, и тот, никому еще не сказав об этом, пришел на стройку, «Этот» заметил:

— Я столько боли в глазах никогда не видел.

Сначала я не понял его. Но вечером стала ясна причина трагедии. У «Этого» была обостренная интуиция, какая вырабатывается, когда сидишь в тесной камере и учишься угадывать чужие эмоции.

Мы сдружились. Но это не помешало ему однажды украсть у меня ключи от квартиры моей матери. Он сделал слепки. Я долго искал ключи и не мог найти. Но однажды нашел их под кроватью. Позже я понял, что он вернул их обратно, чтобы я ни о чем не догадался. Квартиру ограбили, вынесли последнее, хотя там особо ничего и не было. Я знал, что это сделал он. Но я по-прежнему дружил с ним. Все простил ему. И слова не сказал. Они украли самое главное: старый компьютер, на котором были все мои труды. Писанина, музыка, игры. Все умерло. Потому не существует в интернете моего творчества до 18-ти лет. Это самый темный период, но самый продуктивный, хотя и не очень качественный.

Мои вещи они продали на рынке, так называемой «толкучке». Об этом мне сообщил один из сторожей. Но мне уже было все равно. Я отпустил прошлое и забыл про свое творчество, ибо я только учился; оно было глупо и ценности не представляло никакой. Если только для архива. Для памяти.

Когда на стройке появилась бригада каменщиков, к нам пришел новый сторож. Ему было 34 года. Молодой по нашим меркам, ведь тут работали только пенсионеры. Но я был еще моложе. Он был странным. Тонкий, худой, даже чересчур. Но не от туберкулеза или зоны. Он занимался спортом и йогой. Я помню длинный нос, серые глаза и рябую кожу. Волосы короткие, отдающие рыжиной. Примерно моего роста. Вначале я подумал, что это суровый человек — он был необщительным, больше слушал, чем говорил. А если говорил, то изрекал мудрые мысли. Казалось, он из спортсменов. Из тех, кто за любое грубое слово накажет силой. Его настоящая сущность была раскрыта позже. Звали его Сергей, как и меня.

Однажды я зашел к нему в вагончик и увидел странную картину. Он сидел на шконке в позе лотоса, а вокруг него горели благовония. Глаза прикрыты. Рядом стоял маленький магнитофон и играл чудную музыку, которой я раньше никогда не слышал — какие-то сладкие поднебесные пения и всевозможные этнические инструменты. На столе стояла маленькая чашечка с рисом и такая же маленькая чашечка с чаем. Я застыл в изумлении. Он открыл глаза и с какойто ленью мотнул головой, мол, чего тебе?

— Что делаешь? — спросил его я.

— Медитирую перед едой, — спокойно отвечал он.

Тут я понял, что это интересный человек. Я подождал на улице, когда он закончит медитацию, и затем поднялся к нему. Он палочками ел рис из тарелки размером меньше чайного блюдечка. Я его спросил, наедается ли он этим? Он кивнул головой. Поскольку Сергей сидел в футболке, я видел его мускулы. Да, тело худое, но очень крепкое. Он объяснил, что человеку нужна горсть риса в день, чтобы быть сытым. А витамины он получал из мелко нарезанного салатика, в блюдце еще меньшем, чем то, где был рис. Я разговорился с ним и узнал для себя много нового. Он был из кришнаитов. Увлекся этим давно. Как сам сказал, у него был выбор: или согласиться с тем, что мир неидеален и жить в его жестоком цинизме, или жить в мире добра. Пусть кому-то это кажется нелепым, но он выбрал мир добра. Он слушал только позитивную музыку. Его цель — это самосовершенствование. Самое интересное было дальше. Он не занимался сексом принципиально. Секс ему заменяло общение с друзьями. Он считал секс проявлением животности. Все страсти стоят бревном на дороге нашей эволюции. А он хотел развиваться. И спортом он занимался настоящим, а не тем, которым занимаются «спортсмены» ради того, чтобы трясти бабло у комерсов. Он бегал бесплатные марафоны и был своего рода местной знаменитостью.

Я думал, что он немного сумасшедший, и секса у него нет, потому что он не интересен женщинам. Я ошибался. Женщины сами ходили к нему на нашу стройку, лишь бы пообщаться. Мы часто вели с ним заумные беседы о жизни, но он уставал от меня. Я видел, что он начинал зевать, его клонило в сон. Однажды он честно сказал, что его утомляют разговоры. Это был меланхоличный интроверт, погруженный в свои мечты. Я попросил его нарисовать мне рисунки: дом, животное, автопортрет — все, что он пожелает. Я хотел найти в нем невротизм, хоть немного какой-то жути, но рисунки его были добрыми и славными. В нем действительно не было агрессии. Вообще никакой. Ни к себе, ни к окружающим его людям. Я увидел в нем свет и отстал от него.

Он часто играл с собаками, но говорил, что в них нет души. Душа есть только у человека. К нему, как паломники, приходило много друзей. Один из них был в состоянии крайнего нервного напряжения. Я интуитивно это ощутил, потому что взгляд его беспорядочно бегал, в речи его все чаще звучали слова: страх, ужас, тяжесть и прочее. Он не мог сфокусироваться на мне, хотя я пытался поймать взгляд его сумасшедших глаз. Нервно и тихо он произнес:

— Зачем вам кран? Вам не нужен кран.

— Что с тобой? — спросил его я.

— Кран упадет, — ответил он.

И через три дня начался ураган, кран действительно упал прямо на дом — завалился, обрушив пару этажей и балконов. Как будто гигант облокотился на каменную стену, чтобы уснуть. Повезло, что он не упал в другую сторону, где проходила городская дорога. Этот случай я запомнил на всю жизнь. Нервные люди в состоянии крайнего напряжения прозревают будущее. Как это происходит, я не знаю, но это происходит.

На прощание этот человек и вовсе выдал странную фразу:

— Где мое солнце, что светит ярче мириады звезд?

Я ощущал, что он на грани. Что он умирает. Что ему нужна помощь. Я слышал его немой крик, но никому не мог объяснить этого. Еще через две недели Сергей сказал, что его друг порезал вены. Почему? Никто не знал. Порезал в четырех местах, на обеих руках и на ногах. Чтобы наверняка уйти. Что-то звало его из потустороннего мира, открывая ему будущее. Мне было страшно. Странные люди вокруг как бы намекали мне, что я сам странный. И в их поступках я видел свои. Только мое самоубийство не свершилось. Но та легкость, с которой человек ушел из жизни, вдохновила меня. Я долго думал о том, что в этом нет ничего сложного. Говорят, что травятся таблетками только трусы и женщины. Я был трусом. Впечатлившись этим легким уходом из жизни незнакомого мне человека, я выбрал ночь, съел две пачки димедрола, запил это дело крепким пивом и лег спать в ожидании покоя. Я безумно хотел тишины. Я безумно хотел отдохнуть. Я ощущал себя слабаком, потому что не мог сбежать с цепи, которая меня держала. Только пес смог. А у меня не хватило сил. Я сдался. Тогда я действительно хотел умереть, но я выжил чудом. В страшной тревоге я очнулся ото сна или видения. Я видел себя лежащим на земле, моя грудная клетка вскрыта, и мое сердце бешено колотится, излучая свет. Я истекаю кровью, освещая небо. От этого сна я пришел в себя, но сил встать на ноги не было. Тело не слушалось меня, я как червь катался по полу, и, казалось, нечто мне говорит:

— Двигайся!

И я двигался до самого утра. Я сам стимулировал свое сердце, заставляя его биться. А потом — снова работа, стройка, серые пустые дни. И руки, которые потели и тряслись по неизвестной мне причине. Ничего не изменилось в моей жизни. Сейчас я могу легко об этом писать, но тогда это казалось мне настоящей трагедией.

Через какое-то время Сергей принес маленький синтезатор, на котором играл простые мелодии. И тут у нас появилась общая тема. Я стал ему показывать, как я умею играть, и по-своему стал учить его музыке. Так он узнал, что у меня есть определенный талант, и вскоре даже его друзья стали обращаться ко мне за советом. Они хотели создать свой ансамбль этнической музыки, ну и просто играть для себя. Я любил баловаться с его синтезатором. А Сергей часто говорил, что я играю слишком грустные мелодии. И тогда я принес послушать ему свою музыку. Он оценил пару треков и сказал, что слушать такое не будет, что это просто чернуха для него. Справедливо.

Через какое-то время Сергей признался мне, что, несмотря на то, что я считал его сумасшедшим, он также считал сумасшедшим меня, так как я сам, по его мнению, был странным. Я одичал, я бомжевал. И я был не менее нервным, чем тот парень, который порезал вены. Как я пережил зиму, не знаю. Точно так же я не знал, для чего мне вообще жить. Я дошел до отчаяния, я познал все прелести поственции. Депрессия, безразличие, опустошение, потеря мотива ухаживать за собой.

Однажды, когда был сильный ветер, деревянная дверь от электрощитовой раскачалась, задела провода и от разряда загорелась. Я сидел в своем вагончике и что-то читал, когда в окно прилетел камушек. Затем я услышал крик. Выскочив на улицу, я увидел столп огня до небес, впритык к моему жилищу. А крик исходил с улицы за забором. У меня был огнетушитель, но я испугался его использовать, так как горела будка под напряжением. Я боялся, что меня ударит током. Все, что я смог сделать, это добежать до другого конца стройки, постучаться в соседний вагончик, где спал пожилой и полуглухой Александр, и рассказать ему все, что случилось. Он вызвал пожарных. А я включил в плеер музыку — какой-то тяжелый металл — и пошел смотреть на огонь. Казалось, настал Конец Света. Я понял, что человек бессилен и беззащитен перед настоящей стихией. Глядя на огонь, который уже поедал мой вагончик, а также забор, я осознал, что воистину все в руках Божьих. Это было весьма символичным зрелищем, пожар был снаружи и внутри меня. Все горело огнем.

На верхнем этаже жила бригада узбеков. Чтобы проверки не могли до них добраться, их на ночь запирали на замок, а дверь была железной. Они вышли на балкон, увидели, что под ними разгорается огромный пожар, и стали как резаные кричать о помощи. Огонь вряд ли бы добрался до них по кирпичной стене, но они могли задохнуться от дыма. Вскоре приехала пожарная машина, они заехали к нам на территорию. Тушить сразу не стали, в машине не было воды. Долго пожарные искали специальный колодец и не могли его найти. В это время двое человек уже пытались ломом отгрести все, что может гореть, от огня. В доме рядом с пожаром была старая дверь в какое-то подсобное помещение. Ее не открывали с развала СССР. Никто не знал, что там. И вот она прогорела. Пожарные треснули по ней ломом, и на них выкатилась огромная куча газовых баллонов. В страхе, с криками они бросились в сторону. Однако взрыва не произошло.

Вскоре нашли пожарный колодец, подсоединили рукав к машине и затушили огонь. Начальству выписали огромный штраф. Утром пришел полковник и провел со мной беседу на тему пожарной безопасности. Поскольку пожар случился в мою смену, я стал виноватым во всем. Я не затушил, я проглядел, я прозевал. Меня лишили премии и поставили вопрос об увольнении, но не уволили благодаря стараниям Александра, который, напротив, хвалил меня и говорил, что я вовремя заметил пожар и всех оповестил. Впрочем, правды было не найти. Я боялся увольнения только по одной причине: мне негде было ночевать, а весна только началась, и на улице еще стояли крепкие морозы. Я не знал, куда мне пойти жить. Денег едва хватало на еду. Но все обошлось.

Я все так же работал на стройке и жил в зеленом вагончике. Снегу навалило — мама не горюй, каждый день со сторожами мы выходили с большими деревянными лопатами и убирали его. Было холодно, обогреватели не справлялись, мы спали в тулупах. Пару раз на стройку ко мне заезжал отец, причитал, выговаривал что-то и уезжал по своим делам. Кроме него, родных я почти не видел.

Тогда произошел один странный судьбоносный случай. Из Владивостока в наш город приехал парень. Причем целенаправленно приехал ко мне. Узнал я это случайно от младшей сестры, которая, проходя мимо стройки, сообщила мне новость, что в ее квартире живет гость, который очень сильно хочет увидеть меня.

Я сначала удивился, кому это я был интересен, но потом кое-что прояснилось. Дело в том, что я, до того, как у меня украли компьютер, очень много программировал. В основном делал компьютерные игры на ассемблере. Этот язык программирования я как-то быстро и просто выучил лет в пятнадцать. С тех пор это стало моим хобби. Игры мои, бывало, попадали в интернет, и я получил определенную долю славы к тому времени. И этот парень, что приехал в Хабаровск из Владивостока, играл в мои игры, и ему стало интересно увидеть меня вживую. Тогда еще сотовые были не у всех, потому он знал только адрес той квартиры, где стоял компьютер. В играх я указывал место обитания.

Ближе к вечеру ко мне заявился странный молодой человек. Младше меня на два года, но выглядел он старше, взрослее, шире в плечах и выше на полголовы. Глаза хитрые, черные, бегают по сторонам. С широкой дружеской улыбкой он встречал меня. Я пожал его крепкую руку. В вагончике за кружкой чая состоялась беседа.

Я выяснил, что он любитель программирования, что у него временный жизненный кризис, и он решил немного попутешествовать. А поскольку ближайший большой город — это Хабаровск, он решил заехать ко мне, так как молва шла. Его только удивило, что я старше его, он думал, что мне лет четырнадцать. Все дело в моей орфографии, я всегда писал неграмотно со смешными ошибками. Он и такие, как он, действительно думали, что ребенок строчит на ассемблере игру за игрой.

Мы с ним разговорились про компьютеры, про фестивали. Оказалось, что во Владивостоке есть даже целая команда программистов, которые делают игры сообща. Я же делал игры один — графику, код, музыку. Не было в моем городе людей, которым все это было бы так же, как и мне, интересно. И мое одиночество на миг перестало существовать. Я вел двойную жизнь. Кому я мог на стройке рассказать, что придумал алгоритм обхождения препятствий? А это ведь только вершина айсберга моих мыслей на то время. Я не мог делиться с людьми мыслями и жил, пребывая в суперконтроле. Каждое слово, каждую мысль я фильтровал, чтобы не сказать лишнего. Зато научился «ботать по фене».

Суть этой странной встречи была в том, что человек этот оценил мое бедственное положение и понял, что я хочу творить и дальше, но в силу обстоятельств не могу этого делать. Он подарил мне ноутбук. За что я был ему безмерно благодарен. Вообще он сказал так: у него мечта сделать бизнес, затем собрать талантливых людей и что-то совместно изобретать, вкладывая в это свои средства. Таких людей я встречал и позже, но, мне кажется, их — один на миллион.

Он жил со мной несколько дней. Иногда ночуя у моей сестры, успев с ней сдружиться. Я думаю, он приехал в мой город еще и потому, что у него была большая разбитая любовь, и он от тоски сходил с ума, путешествовал.

Но он был морально на тот момент сильнее меня, в нем ощущалась доброта и сила. В будущем он мне еще не раз помогал, но это отдельная история. Когда он уехал во Владивосток, я уже смог делать новые игры и писать новые романы на подаренном ноутбуке. Мне стало легче. Творчество — это та сила, которая во все горькие моменты моей жизни как соломинка держала меня над пропастью. Доходя порой до психоза, я успокаивался, только творя.

После пожара на стройке меня перестали уважать. Если честно, ко мне и раньше-то относились с большим подозрением. И я их вполне понимаю. Компаний я не любил, а дружил только с отщепенцами, алкашами, доходягами и, как я уже говорил, одним петухом. Люди более серьезные обходили меня стороной, а я обходил их. Стоит со дна поднять голову — и мир не тот, не для меня. Только среди людей, стоящих одной ногой в могиле, я чувствовал себя спокойно. А когда со стройки выгнали всех алкашей и зеков, мне и вовсе стало одиноко. Бывало, единственные слова за неделю, которые я произносил, это «здравствуйте» и «до свидания».

Только сторож Александр иногда поил меня чаем, но и он перестал меня уважать. Здоровался уже не так твердо, постоянно о чем-то задумываясь. Я был рассеян и делал много ошибок, за что на меня орало начальство, а Александру попадало вместе со мной, так как он был старшим. Бесконечно защищать меня он не мог. Однажды он честно высказал мне, что я бестолковый, ленивый человек, который ни о чем в жизни не думает. Что я инфантильный. Что я глупый.

В чем-то он был прав. Но отчасти и неправ. Я думал о многом, просто все это было в моей голове, и не каждому я мог это объяснить, так как люди в любой мысли искали материальное подтверждение, практичный смысл, а его действительно не было. Материальные вещи в то время меня не интересовали, только чистая идея, чистая мысль.

Это позже я понял, как важно мыслить практично.

Но поскольку Александр был единственным человеком, которого я уважал, мне было очень больно все это слышать. И когда мне стало совсем невыносимо, весной я решил бросить стройку, так как уже было тепло и можно было ночевать в любом месте. Но, прежде чем уйти, я сделал очень странную вещь. Я успел записать альбом из разной музыки, по большей части симфоническая оркестровка. Мрачная давящая атмосфера. Я был юн, и мне казалось, что я сделал что-то достойное. Признаюсь, сейчас я понимаю всю слабость той работы, но тогда мне думалось, что я вышел на новый уровень осознания. И вот, увидев возле стройки Александра, я подбежал к нему, всунул ему в руку диск и сказал:

— Послушайте.

Сторож был чем-то занят. Взял диск и сказал, чтобы я подождал его. Но я не стал ждать, я убежал в толпу, чтобы он не видел, что я горько рыдаю.

Зачем я дал ему диск? Наверное, в какой-то момент я пытался доказать ему, что я не пустой, не глупый, что я рассеянный именно потому, что в моей голове слишком много странных мыслей, которые выразить можно только через творчество. Я пытался доказать, что во мне что-то есть, надо лишь разглядеть. И доказать что-то я пытался за всю жизнь лишь ему одному. Не родителям, не друзьям, не сестрам. Только ему.

Я забыл, что он был почти глухой и музыку не слушал.

Думаю, он ничего не понял.

***

Когда мне исполнилось, наверное, девятнадцать — плохо помню возраст — я успел уже перепробовать множество работ, многое повидал, повстречался с разными людьми. Я не понимаю, каким чудом, но я работал на стройке и в то же время — репортером. Мои профессии начинались где-то на самом дне и заканчивались звездными знакомствами. Будучи, по сути, бездомным бродягой, я успел поговорить, к примеру, со Стасом Садальским, Львом Дуровым, Борисом Моисеевым. Жизнь заставляла меня общаться с зеками и звездами. Я сам не понимаю, как так получалось.

Например, на встречу с Садальским меня специально одевали, чтобы моя обувь не пахла, а оборванную футболку заменили рубашкой. Потом, конечно, я вернул всю эту одежду. Я появлялся среди дальневосточных скульпторов и музыкантов, среди богемы. Грустил за пианино в арт-подвальчике на Карла Маркса, играя часами для зевак. Но все это было временно, все это не делало мою жизнь стабильной.

И вот мне в голову пришло странное решение: не получив никакого образования, кроме девяти классов, я вдруг решил поступить в педагогический колледж. Я просто проходил мимо приемной комиссии и увидел объявление о наборе, снова ощутив холодок под названием «веяние судьбы». Требования простые: аттестат девяти классов и семь лет музыкальной школы. Аттестат с тройками был у меня с собой, а вот музыкальной школы, увы, не было. Я все же рискнул. Зашел в большой зал, постучался в какой-то кабинет. Незнакомой тетке рассказал о себе, показал документы. Честно сказал, что в музыкальную школу не ходил. Она строго спросила меня, зачем я вообще тогда пришел сюда? Я пожал плечами. Пусть сама решает, нужен я им или нет. В кабинет зашла еще одна женщина, и они обе о чем-то принялись шептаться. В итоге меня взяли в колледж без всяких экзаменов. Это позже я узнал, что это был последний бесплатный колледж, и что им не хватало учеников, чтобы сформировать классы. Тем более им не хватало мальчиков, а план и бюджет были одобрены. Уже в самом колледже я узнал, что тут учатся, включая меня, всего четыре мальчика, остальные классы сформированы исключительно девочками. Наверное, тут любой бы обрадовался, но только не я. Женщин я боялся больше огня. А тут одни женщины! Я столкнулся с ужасом ужасов лицом к лицу.

Едва я попал на первый урок и зашел в свой первый класс, как чуть не умер от смущения. Мои щеки покраснели: более тридцати девочек внимательно смотрели на меня. И мне пришлось это терпеть. Кто-то улыбался, ктото строго меня изучал, кто-то оценивал, кто-то хмурился.

Я сел за пустую парту в последнем ряду. Весь втянулся, как будто меня собирались бить, но при этом я всем улыбался, улыбка у меня была до ушей. Это единственное, что я мог делать, чтобы не выдать себя.

Я сдружился с двумя парнями, которые учились со мной в одном классе — видимо, нас специально собрали в одном месте, чтобы нам было легче адаптироваться. Но, в отличие от меня, эти двое чувствовали себя в женском коллективе более чем счастливо. На четвертом этаже находилось общежитие, и парни часто оставались у девчонок на ночь.

Я же придумывал, где мне провести ночь после учебы. Я предпочитал ночевать даже на улице в холоде, лишь бы не с девчонками в сытости. Неудивительно, что я так поздно познал женщину.

Чтобы совсем не пропасть, я нашел работу сторожем в автомастерской. Там же и ночевал.

Мой распорядок был таков: днем колледж, вечером в столовке съем пару пирожков, выпью чай, потом пешком иду километров десять до работы, там сторожу мастерскую, заодно по возможности высыпаюсь. В шесть утра приходит хозяин. К семи я меняюсь со сменщиком и снова бегу в колледж. Если выпадала не моя смена, я все равно шел в мастерскую и просился остаться там. Мне просто нужно было где-то переночевать. А чтобы я не терял времени, местные трудяги принялись учить меня кузовным работам, красить, рихтовать и восстанавливать поврежденное железо. Платили копейки, которых едва хватало на еду, но я был счастлив и этому. Помню, как часто, работая сторожем и умирая от недосыпания, я шел во внутренний двор цеха, где рос большой тополь, и смотрел на звезды. Привычка разговаривать с небом, наверное, тогда и зародилась. А может, раньше. Зато в колледже я всех угощал пирожками, потому что я был единственным студентом с деньгами. А пирожки в нашей столовой шли по льготной, очень низкой цене.

За первые два месяца, несмотря на постоянное смущение, я понял, что наконец-то счастлив и что я на своем месте. Я не знал, как называется моя профессия, на кого я учусь, но это было неважно для меня. Главным было то, что тут было пианино, барабаны, гитары, синтезаторы и учителя. Больше всего я любил ЭТМ (элементарная теория музыки), я жадно изучал нотную грамоту и сольфеджио. Изучал даже на работе, читая учебник за учебником.

Предчувствуя, что надо учиться бесплатно, пока есть такая возможность — потом ее может не быть.

Вторым любимым уроком стала игра на пианино, но тут я столкнулся с неожиданным препятствием. Стоило учительнице войти в класс, я терял навыки игры. Руки мои потели, клавиш я не чувствовал, в итоге даже простую мелодию вроде «Во поле березка стояла» не мог сыграть. Полная белокурая учительница качала головой и говорила мне, что я пошел учиться не туда, куда следовало. И во мне начал развиваться странный конфликт. Кроме музыки мы изучали и обычные предметы, вроде физики и математики, и, о боже, даже программирование. У нас была общеобразовательная программа. И вот физика, математика, а тем более программирование давались мне с такой легкостью, что можно было и не учиться вовсе. Слишком просто. Я уж молчу о том, что с подросткового возраста я учился считать, сочинял алгоритмы и программировал на ассемблере. Потому эти уроки казались мне скучным недоразумением. В итоге учителя в один голос стали трубить, что я не гуманитарий, и вообще мне надо было идти учиться в другое место. Тут я был лишний. В действительности, самым сложным уроком было пение. Петь для меня было нереально, как и разговаривать. Мне было тяжело открыть рот. То же самое с дирижированием: мое тело было деревянным и отказывалось меня слушаться. В общем, для учителей я был технарем, который по недоразумению попал учиться в их царство музы и поэзии. Это было начало конфликта, дальше он развивался по спирали.

Через два месяца с меня, как и со всех, стали требовать деньги за учебу, правда, тут тоже все было непросто. В 90-е годы еще нельзя было официально брать деньги с учеников в бесплатном учреждении, и тогда наш директорат придумал ухищрение: мы должны были, как в церкви, подписать бумагу о пожертвовании и внести денежку в кассу. Таких денег у меня, конечно, не было. Но, чтобы продолжить учиться, я принялся врать, что через месяц обязательно будут. И так несколько месяцев я кормил их завтраками.

Каждый день я выслушивал от учителей замечания в свой адрес. Каждый день становился для меня пыткой не только из-за женского коллектива. Складывалось ощущение, что жизнь — это бесконечный бой, и даже в редком сне шла война. Я дрался за себя со всем миром. Мне стали сниться кошмары непрекращающейся чередой.

По вечерам, если было время, я прятался на втором этаже, запирался в зале с пианино и играл для себя. Так я отдыхал. Часами, бегая пальцами по клавишам. Однажды моя учительница по классу пианино услышала мою игру. Я играл самозабвенно, с чувством, а она все это время стояла в дверном проеме и слушала меня тайком. В какой-то момент я обернулся, увидел ее и вздрогнул.

— Так ты умеешь играть! — сказала она и о чем-то задумалась.

Мне стало не по себе. Было ощущение, будто меня поймали за актом мастурбации, будто я раскрыл какую-то глубоко личную тайну. Я вжался весь и, не говоря ни слова, уперся взглядом в клавиши.

— Ты импровизируешь? — спросила она.

Я кивнул головой.

— А сочинять свое можешь?

Я снова кивнул головой.

— Почему ты про это никому не говорил? Почему молчал? Ты же экзамен вступительный завалил на пианино! — удивилась она.

Я не мог объяснить. Более того, я хотел что-то сказать, но вместо слов у меня полились слезы. Я испугался их, вскочил со своего места и выбежал из класса. Спрятался в туалете и там рыдал, чтобы никто не видел. Как я мог объяснить ей, что живу в постоянной тишине, из которой не могу выйти?

Я не знаю, что она сказала учителям, но что-то поменялось в отношении ко мне. Те, кто меня недолюбливал, стали ненавидеть еще больше, а те, кому я симпатизировал, вдруг стали за меня вступаться по любому поводу. Учительница по литературе, подойдя ко мне однажды, сказала:

— Раз в неделю пиши рассказ и приноси мне. Я буду их читать. Хорошо?

Мне было не по себе от ее слов, я ощущал тут какойто подвох. Никто не писал рассказов, тем более никто не приносил их ей на чтение. Это было странное задание, которое, впрочем, я не выполнил. Только обещал выполнить. Не знаю, что ей было нужно от меня.

Я стал ходить по колледжу с ощущением бесконечной тяжести в теле. Ноги и руки не слушались меня. Учителя думали, что я пьян, но я не пил. Я просто не высыпался и к тому же начал мучиться тяжелым страхом людей. Я боялся каждого встречного в коридоре. Я всего стеснялся. От всего краснел. От всего замыкался и закрывался. Я очень хотел учиться, но понимал, что мое время на исходе.

Выпал снег, наступила зима. Начальник на работе стал много пить, и потому перестал спать по ночам. Он приходил на работу и сам лично валялся под машинами, чтото чинил, пил стакан за стаканом. Спать при нем было нельзя. В случае проблем он не стеснялся орать матом, а однажды даже избил меня. Это случилось после того, как у нас украли старое железо, чтобы сдать его на металлолом. Он подумал, что я в деле, и хорошенько двинул мне в грудь. А уж поймав «крысу», и вовсе отпинал мужика ногами во дворе при всех. Он был страшен в гневе. Да и без гнева частенько был заносчив, ощущая себя мелким королем в этом районе.

В итоге мой сон стал редким явлением. Я спал на уроках, пару часов после занятий, либо вовсе прогуливал уроки и засыпал возле пианино на стульях. Под глазами у меня появились синяки. Я стал более нервозным. Еще добавилась романтическая история, которая окончательно переломила мне хребет. Мне стала нравиться одна девочка. Не то чтобы это была какая-то любовь, просто нравилась и все. Мы перекидывались взглядами, но от этих взглядов мне становилось тоскливо, я ощущал безумный зов природы, словно встретил лесную фею — от этого хотелось выпрыгнуть в окно. Я не знал тогда, что мне еще много лет предстоит быть одному, а узнать, что такое настоящее чувство, суждено было лишь после тридцати лет. Я помню ее светлые прямые волосы и очень строгое выражение лица. Она была худой и высокой. А меня тянуло к ней. Если мы встречались в столовой и она кивала мне головой, я считал этот день за праздник, и в то же время это была трагедия.

Мне было очень тяжело, я не мог никому об этом рассказать, я не мог этого объяснить. Просто переживал крушение внутреннего мира. Ощущал, как все вымерзает внутри. Простые, базовые потребности, на которых строится человеческая жизнь, были разрушены. Я недоедал, недосыпал, не мог себе позволить общаться с человеком, который мне нравится. Я не мог себе позволить общение в принципе. Все, что у меня было — это выдуманный мир в моей голове, который через клавиши выплескивался наружу. Но и тут был подвох: я искал форму для выражения эмоций, меня не интересовала профессиональная игра. Я не учил чужих произведений. Я не стал профессионалом, потому что не стремился им быть. Меня удовлетворял даже звук трех клавиш. Я упорствовал лишь в одном — в самовыражении. Но совсем не упорствовал в самосовершенствовании.

К Новому году я был физически и морально истощен. Каждые полгода мы должны были сдавать экзамены, а я ничего не сдал. Я все провалил, даже физику и программирование. И когда мне отдавали в руки документы, я помню, как наша учительница сказала мне:

— Нужно было деньги платить, как и все, а не завтраками нас кормить. Вон у нас одна ученица, чтобы учиться, даже уборщицей пошла работать, накопила нужную сумму и отдала ее.

Я не стал спорить. Не знаю, сколько зарабатывают уборщицы, скорее всего, она действительно работала, чтобы заплатить за обучение, но жила с родителями, и те ее хотя бы кормили. А я зарабатывал только на еду. Но ни один из учителей не знал, что я не просто работал на стороне после учебы, а фактически жил на работе, ночуя на кожаном диване в автомастерской. Все споры бессмысленны, решил я, ведь я получил самое главное. Я получил то, ради чего пришел сюда учиться.

Я выучил нотную грамоту, осознал, что такое гармония и как она строится. Я понял, что музыка — та же математика. Я поднял на другой уровень свое музыкальное ремесло. Я почти полгода бесплатно тренировался игре на пианино. Сама профессия меня не интересовала, как я уже говорил, я даже не знаю, на кого я учился.

Был еще один приятный момент после моего ухода. Когда я забирал документы, я столкнулся лицом к лицу с учительницей по классу пианино, и она сказала:

— Очень жаль, что ты покидаешь нас. Знаешь, любая девочка в нашем колледже играет лучше тебя, но они просто учатся, потому что им надо учиться. А ты получаешь знания, потому что тебе интересно знать.

Я махнул головой в знак согласия. Это были самые теплые слова за полгода учебы, которые мне довелось услышать.

— Куда ты теперь пойдешь поступать? — спросила она, волнуясь за меня.

— Туда, где мне место. Пойду в технари, — соврал я.

Я никуда не пошел. Это была моя последняя попытка получить образование, дальше меня ждали тяжелые годы. Я работал за копейки на самом дне, пил спирт и водку, ночевал по подвалам и в шалашах, я просто жил как зверь, время от времени вспоминая холодное прикосновение к клавишам пианино.

***

Одну зиму мне пришлось провести в странном месте, познакомившись со странными людьми.

В то время отец, видимо, догадываясь о моих

скитаниях, позвал меня жить к себе в деревню. Стены его квартиры были для меня тюрьмой. Гуляя по этой деревне в полном одиночестве, я ощущал себя инопланетным гостем во враждебной среде, где каждое дерево, каждый человек нес в себе угрозу. Угроза происходила от людей, которые, подобно зверям, бродили по ночам пьяными стаями. Многие дома были заброшены, и там жили бомжи. Тут давали квартиры людям двух категорий: военным и ментам, чтобы те следили за этим местом, а также тем, у кого отбирали квартиры в городе за долги — им взамен давали такое жилье. Это еще не бараки, но уже что-то страшное, что-то древнее, родом из большой страны. Почти подземное царство, наполненное хтоническими животными и гадами.

Неудивительно, что я сбежал оттуда. До Хабаровска двадцать километров, и пешком, рано утром, с полтинником в кармане, я бежал сквозь туманную дымку, которая поднималась с шоссе. Это белая вьюга поднимала в небо снежинки, через которые проглядывало тусклое зимнее солнце. Бесконечные заснеженные поля и заброшенные пятиэтажки на горизонте дали мне пищу для размышлений о будущем романе «Все пророки лгут». Но сейчас я ощущал восторг от осознания того, что я в одной легкой кожанке, в оборванной рубашке, в трико, без шапки, с распущенными длинными волосами, покрытыми инеем, выбрался на свободу. Уж лучше замерзнуть, чем снова вернуться в тюрьму. Надо уточнить, что дело было уже не в жестокости отца, дело было в отчаянии. В той деревне я чувствовал себя все хуже и хуже, доходя до психоза, до галлюцинаций, до придуманных друзей, до сверхобостренной интуиции безумца, который разговаривает с небесами, потому что больше разговаривать не с кем. И я бежал и радовался бесконечной заснеженной дороге. Мимо меня проезжал наш автобус, который возил людей на работу, они видели меня в окно и, казалось, тыкали в меня пальцем — вон тот, кто разговаривает с собаками и делит водку с бомжами. Вон тот, кто гуляет всегда один. Вон тот, у кого длинные волосы, как у дикаря. Вон тот, кто сошел с ума от долгого одиночества.

Сказать честно, почти два года к тому времени я жил без общения, как друид, который проходит обряд посвящения. Я говорил на вокзалах с незнакомыми урками, с детьми, с верующими бабушками — с кем угодно, но у меня не было друзей, своей компании, семьи, не было ни одного человека, с которым я бы мог о чем-то поговорить. Все важные разговоры доставались бродягам и незнакомцам. Два года в аду. Я даже записал такой музыкальный альбом и забыл про него.

До города я добрался к обеду. Там, где у городского кладбища стояли киоски армян, я купил на последние деньги бутылку пива. Мне хватало еще на одну. Хотелось есть, но пиво тогда было важнее. На морозе оно замерзало, приходилось время от времени заходить в подъезды, греться у батарей и ждать, пока оно оттает. На голодный желудок пиво быстро доводило меня до состояния эйфории.

Ближе к вечеру я добрался до одного из рынков «Али», который находился на остановке под названием «Индустриальная». Там я на последние деньги купил еще одну бутылку крепкого пива и в глубокой задумчивости стал бродить между торговых палаток, глядя на еду. Зажигались звезды, выплывала луна, загорались фонари. Туман от холода усилился, у меня замерзли уши. Но я пил последнее пиво и все равно ощущал странное счастье, в основе которого было ощущение свободы. Да, пусть я умру, но умру свободным. Так думал подросток, еще не знающий жизни, не отличающий счастье от несчастья, не ведающий еще, что горе и радость имеют единую природу. Я тогда не мог рассуждать об этом, я просто отдавался сиюминутному восторгу, следом за которым приходила дисфория от осознания цены за эту свободу.

Я, конечно, уже задумывался о том, где бы переночевать, и, как это часто бывает, мистика произошла со мной.

Ко мне подошел странный мужчина — с меня ростом, в кожанке, в таком же трико, как у меня, но в теплой черной вязаной шапке. Слегка небрит и поддат. Его, видимо, заинтересовали мои длинные волосы. Он подошел и серьезно спросил:

— Ты кто?

Я всмотрелся в его лицо: глаза серые, взгляд острый, как рентген; он тоже изучал меня. Нос прямой, лицо круглое, красное от мороза. Губы узкие, сжаты, как будто он готовится к драке. Своим чуть сгорбленным видом он весь выражал агрессию ночного волка. Но во мне не было страха — у меня нечего взять, если только убить развлечения ради.

— Я художник, — ответил я.

Этот был странный ответ, потому что на вопрос «ты кто» в этом городе следовало отвечать иначе — это было время стрелок, бандитов, грабежей и тюремных понятий. Но он даже не ухмыльнулся, а просто протянул руку ко мне, взял мое пиво и стал его пить. Выпил полбанки и вернул мне.

— Это мое последнее пиво, — безразлично пожал я плечами. — Но мне сегодня оно очень нужно. Я не хочу трезветь.

Наверное, это было так искренне сказано, что он, немного удивившись, произнес:

— Пойдем, я куплю тебе еще.

Не думая о последствиях, я пошел за чужим человеком. Мне действительно было все равно, что со мной случится, меньше всего я думал о своей безопасности. Он мог сделать со мной все, что ему вздумается, мог сказать, что идет убивать меня возле реки Амур, и я бы пошел за ним, представляя, как мое мертвое тело окунается в ледяную прорубь и как распущенные волосы ласкают бледное лицо, точно змеи. А он по дороге начал разговор, как бы интересуясь мной:

— Я тоже художник. Ты где сидел?

Хорошее начало, вполне себе мистическое. У меня много кто сидел по тюрьмам, но такого понятия, как художник, я ни разу не слышал. Что это значит на «фене»? Он, наверное, принял меня за мелкого сидевшего забулдыжку, которому некуда податься.

— Я не сидел, — честно ответил я. — Просто рисую.

— А-а-а, — протянул он, обернулся ко мне и снова пристально всмотрелся в мое лицо. Он явно о чем-то задумался.

Мы подошли к киоску, он залез в карман своей кожанки, порылся там, достал какую-то мелочь, я добавил, и нам хватило на бутылку паленой водки. Спрятав ценный груз за пазуху, он потащил меня в первый попавшийся подъезд. Там мы присели у батареи и, сначала молча, принялись распивать эту бутылку. От водки мне стало тепло и уютно, несмотря на то, что мы сидели на грязном кафеле у облупленной зеленой батареи в подъезде, где пахло плесенью и паром из подвала.

— Тебе где ночевать-то есть? — спросил он.

Я отрицательно помотал головой.

— Денег у тебя тоже нет?

Я снова отрицательно покачал головой.

— Беда, беда, огорчение, — пробурчал он. — Тут есть одно место, где можно перекантоваться. Пойдешь со мной?

— Пойду. Хоть на край света.

И более тихо добавил:

— Ты тройка.

— Тройка?

— Родился третьего числа.

— А, это… да, третьего.

Он криво улыбнулся, обнажая хищные клыки и коронки. Ну точно волк, только потрепанный, облезлый, потасканный и побитый жизнью, но внутренний огонь еще горел в нем. Его не интересовало, откуда я знаю дату его рождения — я привык, что люди обычно любопытствуют на эту тему. Но он сохранял покой и безразличие, только сказал:

— Ты странный, мне такие нравятся. Жалко, что не сидел, но это можно поправить.

Я не знал, шутит он или нет. Но это было и неважно. Мы еще немного поговорили с ним о жизни и в чем-то нашли общий язык. Услышав погоняло моего дядьки, он даже побожился, что где-то слыхал о нем в воровской среде. Это вполне могло быть так. Но мой дядя достоин отдельного романа. Во время разговора мы представились друг другу, его звали Гирей. Это, конечно, ненастоящее имя, но его вполне хватало, чтобы обозначиться. Он рассказал мне, что тут совсем недалеко есть место, где можно спокойно переждать зиму. И что там есть лишнее место для меня. А какой будет плата за его доброту? Об этом я узнал позже. Но все по порядку. Мы допили водку.

Я еле стоял на ногах. Меня шатало из стороны в сторону, а он, наблюдая за мной, смеялся. Я напоминал ему новорожденного котенка, который едва переступает лапами. По сравнению с его внутренней силой воли я и был котенком, подобранным с улицы. В тот момент я был безумно благодарен ему за водку и за то, что он обещал мне теплое место на эту зиму. Кстати говоря, несмотря на то, что я представился ему, меня он окрестил «Малой» и подругому звать отказался. Так я был крещен каким-то подвальным упырем и получил новое прозвище. Чем не романтика?

Мы двинулись в путь по ночному городу. Он вычурно остановился напротив фонарного столба и, не смущаясь прохожих, расстегнул ширинку. Я отвернулся. Когда он справил нужду, мы пошли дальше. Ему это показалось веселым и забавным. Нетрезвый Гиря все еще был свиреп по-своему, но он также становился смешон. Тем не менее я улыбался его шуткам, стараясь не задеть его чувства, по опыту зная, что пьяные люди, живущие на дне, взрывоопасны. От братания до ножа — один шаг.

Мы подошли к пятиэтажке, он с серьезным видом заглянул в подвальное окно — я сначала подумал, что он там что-то спрятал и хочет достать. Но Гиря полез в подвал, а затем уже из окна поманил меня за собой. И мне пришлось подчиниться. Моя воля была подавлена алкоголем и его настойчивостью. И вот я оказался в том самом райском месте, про которое он говорил. Тут когда-то находилась слесарная. Пол сделан из свежих досок, пахло нечистотами и сосной. Тусклый свет исходил от единственной лампочки, но, по крайней мере, она была. Тут стоял верстак, школьные парты с какими-то ящиками, на стене висели разные грубые инструменты и какое-то ржавое железо. Таких слесарных было довольно много, в советское время они даже работали, но после развала страны стали закрываться. Видимо, Гиря договорился со слесарем, а может, и сам был им. Я ведь ничего не знал о нем, понятия не имел об этом месте. Я мог только догадываться. Самое главное, что мне следовало знать — тут греют батареи, окна заколочены, кроме одного окна, через которое мы попали внутрь.

— Это твой дом и мой, — сказал Гиря. — Тебя тут никто не тронет пальцем. Выбирай шконку.

Мы прошли чуть вперед, к стене, из которой торчала деревянная дверь. С легким напряжением мужчина ее открыл. Хлынул свет. Я заглянул в проем и увидел небольшое помещение с кучей шконок, расположенных одна над другой. Яркая лампочка под потолком слепила глаза. На шконках, в куче тряпья, я увидел людей. Кто-то смотрел на меня с интересом, кто-то — с безразличием. Женщины и мужчины. Они тут зимовали. Кроватей я насчитал восемь штук, место у батареи, конечно, принадлежало Гире, но он дал мне место рядом с собой, выгнав оттуда какое-то испуганное тело. Все это казалось мне нереальным сном, но я был пьян, молод и романтичен. Кроме того, на улице был мороз, и я решил остаться в этом странном коллективе.

Гиря встал в полный рост и грозно сказал:

— Это Малой, он будет приходить сюда, когда захочет, кто его тронет — сильно пожалеет.

Люди даже не обратили на его слова внимания. Думаю, они все поняли, но не подали вида. Так я попал под его протекцию. Сложно сказать, чем я так зацепил его. Но после двух лет острого одиночества я наконец-то почувствовал себя счастливым. Я свалился на деревянные доски, укутался в какую-то шубу и ощутил себя дикарем в мире атавизма, в мире суровом, но справедливом. У меня кружилась голова, я обнял какое-то тряпье и сладко уснул. Время от времени я просыпался, слышал чей-то храп. Потом снова проваливался во тьму. Меня мучили кошмары, я что-то кричал, но к счастью, кричал не я один. Тут всех мучили кошмары, даже Гирю. Кошмары — это разговор со своим телом, которое противится реальности, требуя что-то для себя. Это разговор сознания с подсознанием. И мое подсознание искало гармонии, а находило лишь куски мяса на крючках, подвешенные цепями к потолку. Потому неудивительны мои стоны.

Проснулся я поздно, и уже вместо эйфории от своей свободы почувствовал тревогу, понимая, что я в подвале, среди непонятных людей, что я голоден и мне неясно, как дальше жить. Гири не было на месте, и почему-то я почувствовал облегчение, мне было стыдно перед ним. Я еще не понимал, почему. Хотелось встать и уйти. Но куда я пойду? Опять в свою деревню, в свои четыре стены, чтобы снова провалиться в психоз, и там, дойдя до суицида, наконец, уйти навсегда? А может, жить растением, грустно разглядывая тех, кто может улыбаться? Я не понимал принципа распределения радости. Мне казалось, в жизни чаще радовались люди паршивые, жестокие, а люди добрые хлебали горе. Те, кто считал себя сильным, на деле ни разу не проходили через испытания, ни разу не опробовали свою силу, а те, кто был слаб, перенесли тысячу смертей и выжили. Но Бог хранил и тех, и тех.

Я встал на ноги и осмотрелся уже трезвым взглядом. Бетонные пористые стены, под лампочкой летает комар. Пол грязный, застелен досками. Между шконок — тумбочка. В небольшом низком помещении со мной находился еще какой-то человек. Мужчина. Лицо тощее и вытянутое, как у призрака, и маленькая рука, словно рука ребенка, потянулась ко мне с койки. Он тихо попросил:

— Дай мне пить, брат. Там, в слесарне, есть кран.

Я вышел, нашел кран с водой, откопал какой-то пластиковый стакан, налил воды и принес человеку. Пока тот пил, я еще раз разглядел его сальные волосы. Пахло омерзительно. Похоже, он давно не мылся, а может, даже и в туалет ходил под себя.

— Спасибо, брат, — сказал он, протягивая мне стакан, потом полюбопытствовал: — Ты давно?

Я не понял его. Что давно? Потому я пожал плечами, делая вид, что понял его, но отвечать не хочу.

— А мне все, конец. Только благодаря добрым людям и выживаю, — поведал человек. — Они меня так и зовут, Мертвец.

— Может, тебе в больницу? — как-то наивно спросил я.

Человек чуть улыбнулся, обнажая пеньки вместо зубов.

— Может, брат. Может… вещи только собрать надо.

Он отвернулся от меня, и взгляд его застыл на потолке. Видимо, в его ответе была какая-то ирония, которую я в силу молодости не понял. Но это меня уже не беспокоило, потому что вернулся Гиря — он пролез в окно, позвал меня к себе и строго сказал:

— Меньше трепись тут. Будешь болтать — будут проблемы, если будешь покидать это место, тем более молчи. Иначе тебе просто некуда будет вернуться. Будешь зимовать на улице.

Я понимающе махнул головой: перспектива зимовать на улице меня не радовала. Я еще не понял, рад я его видеть или нет. Но он принес с собой еду. Достал хлеб, кусок сала и угостил меня. Потом вошел в нашу кандейку, где мы ночевали, в какой-то миске размял хлеб, залил его водой и с ложечки принялся кормить Мертвеца. А я все это время наблюдал за ним. Суровый человек был так ласков с этим бледным существом, а Мертвец делал тяжелые попытки проглотить кусочки размоченного хлеба. Потом Гиря повернулся ко мне и сказал:

— Этого надо кормить каждый день. Сам он не может. У нас такие правила: если ты принес еду — делишься со всеми, а его кормишь сам. Мы тут всем делимся, крысить у своих нельзя. Накажу. Тебя силой тут никто не держит — в любой момент вылез на улицу, пошел на рынок, нашел работу, принес еду, деньги или спирт. Не можешь работать — воруй. Не умеешь — я научу.

Я покивал в знак согласия. Все было для меня ново, все было странно. Хоть я и стыдился его почему-то, но согласился учиться их ремеслу — выживать. Выживать воруя. Я стыл на морозе как роза, от ветра опадали мои лепестки. Кого я обманываю? Даже роза, которая произрастает из грязи, какой бы прекрасной ни была, возвращается после смерти в грязь. Но я научился плакать. И притворные слезы ничем не отличались от настоящих. Я не делил более горе на большое и маленькое, понимая, что у них одно начало. Я хотел воровать и плакал от своих мыслей. Я своей жизнью рисовал чудесную картину, но тогда еще я этого не знал, я просто покорился року. Я — кисточка, а провидение что-то рисовало моими слезами.

В результате этой встречи в первые же дни я научился воровать на рынке еду. Хотя, если честно, я и раньше это делал, но тогда это было по мелочи, не ради выживания, а, скорее, ради спорта. Благодаря Гире, я с легкостью научился брать с прилавков, что хочу, и уходить с этой едой в руках. И меня никто не ловил, никто не останавливал. Тут главное преодолеть страх, быть уверенным в себе.

Гиря устроился на рынок грузчиком, заодно устроил и меня в помощники, и там я насмотрелся таких дел, от которых волосы встают дыбом. Все грузчики были не дураки выпить, и выпивка была тут своеобразной валютой. Выпить сто грамм ходили так же часто, как бегали покурить. Драки, скандалы, синяки — все это было обыденным. Жирные, оплывшие от алкоголя тетки в возрасте с утра умывались минеральной водой в надежде, что это придаст лицу свежий вид. Они красили губы, подводили глаза и шли работать за прилавки. Всех их давно ждали в аду. Нет такой продавщицы, которая бы не обвешивала покупателей. Фальшивая гиря передавалась по кругу и стоила денег. Продавщицы берегли ее как дитя. Она весила восемьсот грамм, но на ней было написано один килограмм. Таким образом, с каждого килограмма пропадало по двести грамм. Между собой продавщицы договорились, чтобы таких гирь по рынку ходило не больше трех. Это делалось сознательно, чтобы не возникло подозрений у покупателей и всевозможных проверок. Каждая продавщица имела свинцовое грузило на веревочке, которое скотчем цеплялось к весам: в случае проблем оно легко и незаметно скидывалось в большой карман на фартуке, чтобы покупатель ничего не заметил.

Грузчики воровали фрукты и овощи на оптовой базе мешками, потом делили между собой или продавали по дешевке своему же хозяину, который поощрял подобные дела.

Гиря же с утра должен был выносить ведро с водой и выливать его в колодец, который находился рядом, потом он набирал чистую воду из крана и нес ведро в киоск. В киоске он хватал кусок замороженной рыбы, например, осетрину, кидал ее в ведро с водой и шел к колодцу, куда заранее натягивал сетку. Выливал воду, а рыба оставалась в сетке. Затем закрывал колодец чугунной крышкой, а вечером, когда закрывался рынок, забирал улов с собой.

Кроме того, Гиря показал все точки, где можно купить дешевого спирта, чаще суррогат, но кое-где торговали и медицинским спиртом. Пару раз мы с ним участвовали в драках: местная шпана считала нас бомжами и наркоманами и воображала своим долгом наказать нас. Слышать слово «наркоман» в свой адрес мне было обидно, но сам я не очень любил лезть в драки. Гиря лез и почти всегда выходил победителем, а если он побеждал, то снимал с побежденного шапку и ботинки, иногда куртку, чтобы потом обменять ее на еду или носить самому. Я думаю, в драках от меня помощи почти не было, но он все равно учил меня драться и часто давал долю от добычи. Так я заимел вязаную шапку, которой у меня, как вы помните, не было. В ней мне стало значительно теплее.

— Ты шпаны не бойся, — говорил Гиря. — Если не понимаешь базара, не понимаешь по фене, просто чувствуй, что на тебя бычат, и сразу бей в рыло. Тут важно не кто победит, тут важно дать в рыло. Понимаешь? Они видят все это, и в следующий раз к тебе не полезут, даже если запинают тебя толпой. Они же тоже боятся нас.

Я осмелился спросить Гирю:

— А кого это — нас?

Он немного помялся, а потом ответил:

— Этим ты мне и понравился, Малой. Тем, что ты наивен, как чукотский юноша.

Это все, что он сказал. Никаких подробностей. Я продолжал жить в неведении.

Я не каждый день жил в этом подвале. Иногда я приходил к знакомому парню, который жил примерно в километре от этого места. Мы с ним когда-то дружили, но социальная разница между нами испортила эту дружбу. Он тоже программировал, но его мать была директором очень престижного ресторана, имела дорогую машину, и вообще я не вписывался в интерьер их квартиры. Я учил ее сына программировать, а он за это иногда кормил меня и позволял помыться в его ванной, конечно, если родителей не было дома. Один раз я даже украл у него что-то, но потом меня замучила совесть, и я вернул ему эту вещь. Он строго посмотрел на меня и сказал:

— Чтобы это было в последний раз.

Это и было в последний раз. Больше у него я ничего не крал. Более того, в его День рождения я подарил ему одну из своих картин, может быть, она по сей день хранится у него. Этого я не знаю, так как, покинув однажды Дальний Восток, я потерял все социальные связи со старым окружением. Но тогда его ванная и его еда спасали меня не раз. Кроме того, чтобы мой мозг продолжал развиваться, а не деградировать, мне помогали уроки программирования у него дома. Я учил его ассемблеру. Его имени я сознательно не называю, чтобы не позорить реально существующего человека. Он боялся со мной общаться при людях. Я помню, как он в пылу благодарности позвал меня на свой День рождения в тот самый ресторан, где работала его мать. Я не успел съесть и одного блюда, как он отвел меня в сторону и попросил уйти. К нему пришли друзья, и он стеснялся меня. Я ушел. По этой же причине я не хочу марать его имени. Счастливым — счастье. А я возвращался в подвал и часто приносил от него всем гостинцев: домашнюю еду, колбасу, какие-то булочки, за что меня все нахваливали.

Я не мог жить в неведении вечно. Лишь через месяц я понял, почему шпана называла меня наркоманом. Все эти люди в слесарной сидели на винте. Но кое-кто и на героине. Вот почему они все были такими — тонкими, худыми, болезненными. Только Гиря казался мне почему-то самым здоровым среди них. Когда я это понял, я был в шоке. Я был подавлен и удручен. Мне не было страшно за себя, мне стало страшно за этих людей. Я был потрясен тем, насколько мир может быть разным для разных людей. Кому в ресторане сидеть, а кому гнить заживо в подвале.

Честно скажу, Гиря меня уговаривал попробовать винт, но за героин он обещал наказать меня.

— Употребляй план, употребляй винт, но никогда не пробуй героин, — строго говорил он. — Если сядешь на это дерьмо, я не буду тебя кормить моченым хлебом и сахаром, как делаю это с Мертвецом. Сдохнешь в дальних комнатах этого подвала в луже дерьма, в полном одиночестве.

Какая-то неведомая мне сила удержала меня от таких подарков судьбы, как винт и героин. Правда, признаться, планчиком я не брезговал. От него мне здорово сносило крышу, хотелось спать, но спать я не мог. И мне казалось, даже Мертвец расцветает какой-то радугой, и все не так уж плохо.

Ближе к Новому году Мертвец сделался настоящим мертвецом. Он умер, и мы вместе с другими людьми вытащили его из подвала на улицу, посадили, как тут говорили, «в аккурат» на скамейку у одного из подъездов. Мертвец сидел одетым в телогрейку и сандалии, казалось, это просто очередной синяк, который сел прикурить сигаретку. На самом деле, его туда посадили с определенной целью: когда люди поймут, что он мертв, они вызовут «карету», и та увезет его в последнее путешествие. Больше никому не требовалось размягчать хлеб водой и посыпать его сахаром. От этого было даже грустно. Он был как домашний питомец, как животное, или даже как ребенок, за которым все ухаживали.

Остальные обитатели подвала были теми еще живчиками. Никто не хотел следовать за Мертвецом. Только я заметил, что долго тут никто не жил — согреются, отсидятся и куда-то пропадут. А Гиря приводил новых людей. И так через меня прошло много странных людей со сломанными судьбами. Были те, кто уже при жизни были похоронены, но были и светлые люди, кто добровольно спустился в ад, имея светлую душу. Ко мне серьезно никто не относился, я для них был Малой, и потому они могли откровенничать со мной, рассказывая свои истории жизни. Я молча впитывал все, как губка, чтобы в будущем использовать эти образы и эти истории в своих целях.

Когда наступали сильные морозы, мы грелись возле труб, прижимались друг к другу. Немудрено, что здесь я подцепил грибок, с которым промучился почти месяц, пока однажды не зашел в свою старую квартиру, где жила сестра. Там я помылся и отправился к врачу. Мне выписали какой-то спирт и мазь. Я быстро вылечился, но понял, что нужно быть осторожным в этой среде.

Однажды мы с Гирей напились спирта, он, как всегда, наставлял меня, учил жить, стараясь привить мне цинизм, но в какой-то момент с сожалением сказал:

— Не из наших ты. Ничего не понимаешь. Ничему не учишься. Будешь жить тут — пропадешь. Ты домашний мальчик.

Я улыбнулся:

— То есть, я мажор?

— Ну, не мажор, конечно, но что-то с тобой не то, что именно — я не знаю. У тебя же есть где жить, ты не на последней черте. Ты мутный. Тебя не понять. Может, просто сумасшедший, я не знаю. Тебе нужно сваливать отсюда, но я не хочу тебя отпускать.

В его словах «я не хочу тебя отпускать» было что-то истеричное, что-то почти женское. Я ему нравился, о чем Гиря и сам любил говорить. В эту зиму он был моим старшим братом, который защищал меня от внешнего мира. Он дал мне очень многое, помог обрести не только опыт, но и своего рода мудрость. Я и сам ощущал к нему глубокую благодарность, почти братскую любовь.

Но в какой-то момент все испортилось. Причем испортил все сам Гиря. Как-то, ширнувшись мулькой, он начал приставать ко мне с вполне явным намерением. Я объяснил ему, что я не такой. На что Гиря с улыбкой зверя заявил:

— Тут все не такие. Я тоже не такой. Вот про то я тебе и толковал, что ты не из наших. Ты не сидел. Не понять тебе наших развлечений!

Я отодвинулся от него. Он бросился на меня. Я отпрыгнул. Чувство было мерзкое, я ощутил, что на меня охотятся. Наверное, так себя ощущают порой женщины.

— Гиря, не надо, — тихо и испуганно сказал я ему.

— Я просто хочу обнять тебя, просто ляг со мной… Я ничего тебе не сделаю. Я просто обниму тебя и усну… — как-то по-детски произнес он.

Но и этого я не мог ему позволить. Слишком уж мерзко все это было, а он был под кайфом, и ему было плевать. Возможно, эти чувства и раньше в нем жили, но он их сдерживал в себе. С другой стороны, наслушавшись их зоновских историй, я не удивлялся такому отношению. Это не гомосексуализм как таковой, он любил женщин. Просто была у него такая привычка, и я ему нравился своей безропотностью и тишиной, ну и тем, наверное, что я был чистым по сравнению с остальными. Я не кололся, не крысил, даже крал на рынке с ощущением греха, опуская глаза в пол. Но и обнять себя я не позволил, я вылез из подвала и вслед услышал упрек:

— Я тебя защищал! Я тебя оберегал! Я тебя вытащил из полной жопы!

Он так считал. Но кто-то сказал бы, что меня в эту жопу втянули. В любом случае, эту ночь я провел в каком-то подъезде, прижавшись к теплой батарее. Гиря еще с неделю посидит на мульке, потом даже не вспомнит о том, что произошло, но это уже будет неважно. Было нарушено доверие. Вторую ночь я ночевал у друзей, потом еще где-то.

Сложно описать, что тогда происходило у меня в душе. Я как будто снова лишился семьи. Я лишился брата. Как в сказках Клайва Льюиса, я вынырнул из этого мира и жил в тихом лесу между мирами, где мириады мелких озер манили меня в новое приключение. Но я еще не определился, чего хочу. Я скучал по Гире. Мне не хватало его силы, в какой-то мере даже света.

В феврале, когда морозы усилились, я был вынужден вернуться к отцу в деревню. Там ничего не изменилось — все те же бетонные стены, разрисованные моим карандашом, все тот же батя, который, казалось, даже не заметил моего исчезновения. Он постоянно торчал на работе, а после работы напивался до мертвецкого состояния, громко блевал, просыпался и снова пил. Так и проходила его жизнь. В его защиту скажу, что иные пьют и пропивают все, что имеют, но другие умудряются быть постоянно пьяными и при этом много работать. А пил он от одиночества. Он так же страдал в этой деревне от своего состояния.

В этот горький месяц я снова вернулся к рисованию, и создал, как мне казалось, шедевр: картину под названием «Тиамат», где женщина и мужчина держат за руки ребенка, чья голова утыкана шприцами. Возможно, я многое выдумываю, и вовсе это был не шедевр, но тогда мне это казалось самым точным отражением прожитых месяцев в подвале. Родители рождают наркоманов, которые, теряя поддержку дома, ищут ее в грезах. Собственно, вокруг этой пары, что держит ребенка за руки, и были грезы. Какие-то кошки, бабочки, облака и даже скелет, спящий на кресте — моя дань Мертвецу, которого мы кормили хлебом и сахаром.

Как бы я ни старался не думать о прошлом, мысли все равно не покидали меня. Снова приступы паники, снова алкоголь. Я страдал от того, что до самой весны мне было не с кем даже поговорить. Не то что рассказать о пережитом, даже просто поговорить о погоде. Поэтому Гиря, как бы мерзок он ни был, не выходил из моей головы. С ним я чувствовал себя в безопасности. И он действительно обо мне заботился, правда, на своем, зоновском уровне. Грубо. Он учил меня драться, вписывался за меня, если случались проблемы, учил красть, таскал еду. Может, он и был мне настоящим другом, но я уже не помнил, что такое друг, потому я мог ошибиться. Но, кажется, он был другом. Кажется.

Когда настала весна, я снова сбежал из дома, чтобы бродить по Дальнему Востоку из города в город и встречаться с разными удивительными людьми. Но сердце я обмануть не смог. Мне хотелось навестить Гирю, занести ему еды в подвал, просто узнать, как он.

Пешком, с пивом в руке, я добрался до знакомого подвала. Двор было не узнать: вместо грязного снега кругом из земли поднимался зеленый ковер, который прятал под собой бутылки и презервативы. На деревьях набухали почки. Я заглянул в то самое окно. В слесарне, как и прежде, горела тусклая лампочка. Набравшись смелости, я спустился в подвал. Заглянул в комнатку со шконками. Все лица были новыми, из старых не осталось никого. Они с осторожностью осматривали меня. Я поставил им на свободную койку пакет с едой, который стащил из дома, и сказал, что это на общак. Любой мог есть ее. Люди потянулись своими руками к еде, а я задал только один вопрос: где я могу найти Гирю? Какой-то старик сказал, что Гирю видел последний раз в конце подвала. Туда я и отправился. От этих слов мне стало не по себе, какая-то смутная тревога охватила меня.

Гиря, несмотря на свой образ жизни, заботился о людях, помогал наркоманам и прочим отбросам. Может быть, он делал это не специально, неосознанно, просто было чтото такое в его характере. В конец подвала у нас обычно уползали те, кто начинал гнить, кто умирал, кто не хотел никого видеть, кому было уже все равно. Я подумал или даже понадеялся, что Гиря снова кому-то помогает, о комто заботится.

Деревянный настил закончился. Было темно, под ногами хлюпала грязная вода. Вскоре я достиг нужного места. Лампочек тут не было, немного света падало на стену из заколоченного окошка. В блеклых лучах я увидел в луже стоков и грязи тело. Подошел ближе, присмотрелся — это был Гиря.

Он валялся в этой грязи — беззащитный, распахнутый миру, как новорожденный, которого сразу после родов выкинули в яму, чтобы скрыть грех.

Я не побрезговал, пошевелил его рукой. Тонкое худое тело никак не среагировало на мои действия. Я заглянул в лицо — глаза открыты и смотрят в потолок. Как в романах, я рукой закрыл их ему. Гиря ушел в наркоманский рай — туда, куда уходят те, кто принимает героин. Я понял, что он часто мне врал. Хотя и отговаривал пробовать эту гадость, советуя винт и план, но на самом деле он тоже сидел на герыче.

Тело несчастного тихо лежало в луже испражнений, в подвальной тишине. Сюда даже собаки не лезут умирать. Я представил его последние часы. Наверное, он тяжело дышал и смотрел в потолок, и ему было все равно, что его окружает грязь и голые стены. Человек приходит в этот мир через боль в полном одиночестве и уходит так же. Я

буду верить, что он проснется в любящем доме, где за ок ном зеленый луг, а в саду пахнет розами. Где ветер гоняет белые тучи по небу, и бесконечные сопки окружают этот рай. Где мама берет его за руку и ведет обедать, а отец, поправляя очки, читает газету.

Я прошептал ему:

— Жаль, ты не спросил, откуда я знаю твою дату рождения. Но я расскажу. Я часто угадываю число рождения, еще чаще угадываю месяц. Твое число означает, что ты — грубый солдат на службе высших сил. Ты — проводник подземного мира. Ты — та сила, которая светит там, где все отчаялись. Ты не знаешь ласковых слов, но ты знаешь, что должен переправить нас в другой мир. И ты переправил туда меня.

Спи спокойно, дорогой друг, я рассказал о тебе, ты не забыт.

***

В одном из рабочих районов города Хабаровска, там, куда боялись соваться посторонние люди, стояло большое желтое трехэтажное здание с белыми колоннами на входе и небольшим балконом на втором этаже. Перед главной парадной располагалась небольшая площадь, которая встречала гостей мемориалом. Бордюр, правда, был раскрошен, асфальт изрыт, и в целом все это место выглядело довольно мрачно в силу того, что тут все требовало капитального ремонта. Это был местный Дом культуры, оставивший у меня противоречивые воспоминания.

Я не помню точно, как я сюда попал, кто меня привел. Помню только, что я уже много лет скитался по городу, работал, выживал. Летом было не так страшно, в таком климате можно спать и на лавочке в парке, можно на травке в карьере, ну и, если везло — у редких однодневок. Однодневки — это странные знакомые, которые чаще всего появлялись в моей жизни после того как я, пьяный, шатаясь, гулял по улицам, распустив волосы. Например, однажды я получил гонорар за созданную игру. Денег было мало, но я таких сумм уже давно не видел. Напившись, я бродил по тихим летним районам, пока две девочки, которых я угостил пивом, не забрали меня к себе домой. От постели я отказался, соврав, что голубой, лишь бы не обидеть их. Два дня я жил у них, потом спрыгнул из окна второго этажа и исчез на всегда. Таких случаев за то лето было множество. При моей аутичной натуре я и сам удивлялся, откуда у меня берутся случайные знакомые, но факт: их было много.

Шел сентябрь-месяц, и мне нужно было думать, где провести эту зиму. Ни дома, ни денег — я был на мели. Порой даже о сухаре приходилось только мечтать. Доходя до отчаяния, я готов был бросаться в помойку и сладострастно рыться там, как это делают другие бездомные. Только попрошайничать я не мог — стеснялся. Просили за меня мои глаза.

Я уже давно привык выживать, не имея в кармане денег. Порой даже мелочь, которую я находил на улице, спасала мне жизнь. В центре города построили фонтан, куда прохожие, загадывая желания, бросали мелочь. Я ее подбирал и покупал китайскую лапшу, для чего порой приходилось идти через весь город, ибо было только одно место, где она стоила очень дешево. Выглядел я не менее причудливо: у черной водолазки были оторваны рукава, давно не стиранные джинсы стояли трубой. Эту одежду мне подарили добрые люди. Я был худощав, если не сказать более; я был тощим и бледным, но всегда с улыбкой на лице. Щетина у меня не росла: может, аномалия такая, но я мог не бриться в течение месяца. Только после тридцати лет она стала расти, как у всех мужчин. Я — Божье создание, как животное или птица, и я не имел ничего за спиной, кроме опыта, который стремительно копился в моей голове, а вместе с ним копилась и печаль. Почти внеземная, подобная белой шали, легкая, эфемерная. Я взрослел, но циником не становился. Наверное, это такая же патология, как щетина, которая не хотела расти.

Я пришел в ДК ТЭЦ. Этот чудный, эпичный дворец внутри был так же мрачен, как и снаружи. Конечно, здесь не было цветных фресок из слюды, не было паутины и заброшенного амвона. Но тут была своя атмосфера, наполненная эхом гулких шагов, пустых скрипов, советской лепнины по краям стен и древней пыли повсюду. Внутри еще больше ощущались его бедность и разруха. У центрального входа была небольшая гардеробная, затем следовал огромный зал с высоченным потолком, но уже осыпавшейся штукатуркой. Люстра — как в старинном замке; огромная, круглая, но тусклая, она едва освещала две широкие лестницы, ведущие на второй этаж. Тут было прохладно, как в таинственном пиратском гроте. Не хватало только звука льющейся воды и хохота скелетов. На первом этаже, как я узнал позже, находилась вокальная школа, где хрупкая женщина на своих плечах несла все бремя педагога, стараясь чему-то научить малочисленных детей. А на втором размещалась неплохая по меркам того времени библиотека. Еще тут был большой зал, бывший кинотеатр, в котором часть сгнивших кресел убрали, а часть оставили. Там, где когда-то висел экран, все было закрыто черными шторами. Под потолком тянулись леса, загадочно переплетались кабеля, оттуда на сцену светили разноцветные лампы. На небольшой деревянной сцене проводились местные концерты. Очень редко, но все же тут звучала музыка. Рок-музыка.

Как я уже сказал, я не помню, кто привел меня сюда, но я верю, что это было одно из дуновений судьбы, когда невидимая рука Рока дает человеку нужное направление. Эдакий подзатыльник от Бога. Пустота больших залов, прохлада бетона — все это вводило меня в уныние, казалось, жизнь тут едва теплилась, так как люди сюда редко заходили, а те, кто приходил, походили на авантюристов или серых призраков. Впрочем, я тоже был одним из них — из тех солдат удачи, которые ищут ветер приключений и не любят штиль быта. Тут я познакомился с крайне не ординарными людьми, которые и дали мне приют на зиму.

Ольга Анатольевна, женщина средних лет, имела от природы хитрый лисий взгляд. Я не раз думал о том, что на мир она смотрит с иронией с позиции силы. Возможно, тому виной был слегка восточный разрез глаз, делавший ее немного похожей на лису, особенно в сочетании с рыжими волосами до плеч. Улыбка не сходила с ее лица, но это не означало, что она была блаженной; это говорило лишь о том, что она успела познать в жизни определенную мудрость. В ее возрасте иначе и быть не могло. Любой авантюрист, любой, кто живет за гранью повседневности, пьет мудрость из усталых рук, потому что от этого зависит его выживание. Такие люди проходят через испытание огнем, чтобы очиститься. Она была руководителем этого места и правила свой бал с позиции мягкой силы. Вероятно, насчет огня я преувеличиваю, но медные трубы она точно преодолела. Ее слушались, ее уважали, ее боялись, ею восхищались, а кое-кто даже был тайно в нее влюблен. Но у нее был муж, все звали его просто — Валера, с черными глазами, такими же черными волосами и черной бородой. Он был всегда немного напряжен и немногословен, бывало, слишком эмоционально реагировал на проблемы, мог накричать. На его плечах лежала тяжелая ноша: он работал на железной дороге и все деньги вкладывал в ДК, пытаясь сделать его более многолюдным. Устраивал концерты, вечеринки, покупал аппаратуру. По сути, он отвечал за рок-музыку, а его жена — за все остальное. Обоим было на вид около сорока.

Я не знаю, что они увидели во мне. Я не особенно был разговорчив, не могу признаться, что говорил с ними по душам, скорее, напротив, я смущался и боялся их, избегая даже взгляда. Голос мой дрожал, как осенний лист. Я был голоден. Пожалуй, к тому времени я состоял из одних костей, обтянутых кожей. Рассматривая фотографии тех лет, я поражался, насколько тонкой была моя шея. Наверное, некоторые люди, одержимые идеями, излучают какой-то эгрегор или тайный смысл, и помощь приходит к ним неожиданно. Я ведь не говорил им, что я голоден, что мне негде жить. Тем не менее, они вот так, с ходу, дали мне компьютер и небольшую комнату под крышей здания, разрешив иногда есть в их буфете. Иногда.

Эта комната была операторской, тут стояли советские проекторы, в которые когда-то заправляли пленку. В стене были проделаны отверстия, через которые можно было видеть весь кинозал и сцену. Тут пахло пылью. Стояла куча коробок со старым мусором, газетами, которым было с десяток лет, елочными игрушками, кабелями. У окна с потрескавшейся рамой располагалась чугунная батарея, рядом скамейка и стол. Линолеум на полу был ободран, известка со стен осыпалась. У входа в эту комнату стояла раковина, вечно замусоренная бычками и пеплом. В целом тут было неуютно и даже холодно. Когда пришли морозы, а на Дальнем Востоке они достигают минус сорока, я спасался скамейкой возле батареи, где спал под завывания ветра за окном. Это место я сразу приметил, и оно стало моим любимым. Я, как животное, выбрал лучшее из того, что было. А если было холодно, я согревался надеждой.

Этой осенью я делал три вещи — бесконечно пил в гордом одиночестве в своей каморке, писал музыку на компьютере и обучал этому нескольких людей. Выпивку мне приносили посторонние люди, часто — за работу или совет, но, случалось, и чтобы просто выпить со мной. Уже тогда я заметил к себе особое отношение. С одной стороны, я ни с кем не сближался, общение не удавалось, но, с другой, мне не давали сойти с ума, постоянно чуть ли не насильно

помогая мне и интересуясь моими делами. Я даже не знаю, могу ли я сказать, что у меня были друзья. Я никогда не говорил ни с кем по душам, но в людях ощущал некую странную тягу ко мне. Конечно, отношение было двояким, были и те, кто считали меня юродивым или дурачком, крутили пальцем у виска и презрительно говорили: «Этот!». Но в целом я убедился, что нервозность и замкнутость может выступать в роли определенной харизмы. Многие люди, которые тянулись ко мне, нуждались в помощи, совете, разговоре или поддержке. Я ведь жил вне социального контекста. Я не общался с женщинами. Не гонялся за лаврами. Был равнодушен к деньгам. В то же время я был замыкающим звеном. В человеческой стае люди рядом с такими, как я, чувствовали себя более уверенно, и им это нравилось. Мне даже еду приносили, подкармливая меня.

Я знаю, что я был никем, но мной двигала мощная социальная идея. В то время она еще только набирала силы во мне, разрастаясь, подобно корням большого дерева. Я ощущал, что все не так просто в моей жизни, любое испытание переносил стойко, набираясь опыта. Мои страсти были на уровне идеи. Я служил идее, не думая о себе, и часто замечал, что меня вдохновляют и чужие идеи, если они есть. Особенно идеи социального толка. Обычно такие люди становятся невротичными защитниками природы, защитниками социального строя или служителями музы. Да, я страдал. В то время — особенно сильно. От одиночества, голода и холода. От того, что весь мир казался мне тюрьмой. Но идея в моей голове не давала отчаяться, я бы даже сказал, что мой образ жизни вполне соответствовал моей идее.

Я прижился и уже через неделю считал это место своим домом. Настоящим домом. Временами, в приступе эйфории или маниакального исступления под водкой, мне даже чудилось, будто я счастлив тут. И, пусть я не в силах вспомнить все события, которые происходили со мной в этих стенах, об отдельных случаях я расскажу.

Однажды в ДК ТЭЦ был корпоративный праздник. Какие-то дяди и тети в деловых костюмах сняли наш зал, расставили там столы и устроили пир. Только пили не мед, а водку, она же белочка, она же белая, она же паленка, она же родимая. Звон бокалов выдавал в торжественности фарс. Здесь не было аристократов, несмотря на дорогие костюмы. Тут важность мешалась с блатным языком, тут радость лилась рекой вместе с горечью. Лица гостей были жирными и красными, глаза — злыми или безразличными. Все они — мелкие начальники, взяточники и воры по совместительству. Не те воры, которые живут по понятиям, а просто те, кто крадут там, где работают. Потому и машины у входа в этот храм стояли соответствующие. Каждый в своем толстом пивном брюхе нес свои грехи. Они казались мне горбунами и уродцами, срисованными с картин Босха. Но это все игра воображения, я просто недолюбливал заводское начальство, наперед зная, что все они крадуны и циники.

Диджей вел этот праздник. Он развлекал народ, выкрикивая в микрофон шутки-прибаутки, всю ночь играла музыка. В ту ночь я воровал еду с их стола. Гости были пьяны и уже не могли отличить своих от чужих. Я спокойно подсел к ним за стол и принялся наворачивать. Наевшись, я нагло взял со стола пару тарелок с бутербродами и унес их в свою комнатку. Затем с их стола пропали две бутылки пива и бутылка водки. Музыканты, находившиеся там, увидев меня с тарелками, прыснули от смеха. Но бутерброды съели напополам со мной.

Кстати, о музыкантах. Зимой моей каморке устроили репетиционную студию, и там постоянно репетировали ребята из разных групп. Через эту каморку прошли многие, даже и ныне существующие дальневосточные группы, на пример, «Кони Буденного» и «Сальвадор Дали». Поэтому отчасти эти времена я вспоминаю с любовью. Несмотря на все трудности, жизнь кипела, вокруг меня постоянно происходили какие-то события. Общаясь с музыкантами, я познавал все тяготы их жизни, видел их чаяния, надежды, заблуждения и веру. Конечно, все хотели быть знаменитыми, все хотели получать деньги и все были одинаково несчастны в плане карьеры. Вся надежда у людей была на Москву, но те, кто постарше, просто находили хорошую работу, женились и играли по выходным с друзьями в гараже. Кто-то гонялся за девчонками, благо, музыканту это нетрудно. Кто-то усердно занимался и даже не смотрел на женщин. Самые хитрые шли в организаторы или сдавали накопленный аппарат, иногда продавая опыт. По отдельности никто не собирал людей на концерты. Иногда, существуя по пять лет, группы умудрялись не записать ни одного альбома. Называли это место болотом. И все много пили. Дрались. Завидовали друг другу. Хотя, бывало, и дружили искренне. Братались. Перебегали из группы в группу, создавая при этом особую атмосферу, специфическую для Дальнего Востока.

Тут состоялась интересная встреча с по-своему легендарным человеком, Алексеем Бородой. По воле случая он тоже скитался по Дальнему Востоку, ему было негде жить, и было ясно — жизнь его успела потрепать. Тогда он был худым, длинным как жердь мужиком. Это позже, через много лет, когда я его снова встретил уже на другом краю страны, он стал огромным и важным. А тогда он, так же, как и я, состоял из скелета, обтянутого сухим пергаментом. Только был на голову выше меня. Огромные, добрые, но мудрые глаза скрывали много тайн. Как я уже говорил, мудрость не дается просто так, у нее есть цена, и порой

эта цена весьма высока. В его случае цена была сильно за вышена, по крайней мере, так мне показалась через много лет знакомства. У Алексея были длинные волосы, он был похож на рок-музыканта из 80-х. Как позже выяснилось, он и по пристрастиям был родом оттуда. Говорил мало, всегда по делу, но бывало, что, подвыпив, мог трещать без умолку. Я не знаю, что связало наши судьбы, что мы нашли друг в друге. Он был намного старше меня. Фактически я был еще ребенком, как по сознанию, так и по развитию, а он уже был мужчиной в расцвете сил. В то время я почти ничего о нем не знал: ему удавалось скрыть о себе все, что было с ним до того, как он стал бродягой. Первое впечатление он производил сильное. Нельзя было с первого взгляда сказать, что он скитался, и речь не об одежде — с этим у всех были проблемы, особенно у рокеров — но о характере. Он был всегда начеку, за словом в карман не лез, всегда знал, что сказать, и даже бывал немного агрессивен и напорист. Казалось, характер у него твердый, мужской, но в ходе общения раскрывалась вся его суть. Это был лирик. С взглядом твердым и мужественным, как у Маяковского, но с добрейшей душой.

Алексей Борода вместе со мной пил водку, дебоширил, выживал. Мы вместе голодали, делили лапшу на двоих, радовались, если кому-то из нас удавалось добыть еду или пиво. Я учил его писать музыку на компьютере, а он давал мне знания в области элементарной теории музыки — ноты и гармония. Сначала его аранжировки казались мне по-детски примитивными и простыми, но вскоре он так поднаторел, что стал писать музыку лучше меня. И Ольга Анатольевна стала заказывать у него аранжировки. Платили немного, чаще печеньем и всякими булочками. Леша щедро делился этим богатством со мной. Позже Ольга открыла мне секрет, что булочками ему платили, чтобы он не пил. Это была смесь своеобразной материнской забо ты и раздражения от пьяных. Я думаю, он это понимал. Слово за слово — и вот мы вместе летим на дно. Два совершено разных человека, разных по характеру, возрасту, ценностям, опыту, разные во всем. Но мы падаем, падаем и падаем. Летим куда-то вниз в полной темноте. Каждый — по своей тайной причине. Я оборачиваюсь, а рядом летит еще один человек, с тоскливым взглядом, как у меня. Мы понимали, что падаем. Что спиваемся. Что деградируем.

Зимой он устроился на работу, на какой-то пищевой базе колотил ящики и разгружал вагоны. Приходил поздно, уставший, замерзший и ворчливый. Зато теперь он мог себе позволить даже кое-какую новую одежду и нормальную еду. Я же по-прежнему жил в той одежде, которую мне дарили люди.

Район, в котором мы жили, мягко говоря, пользовался дурной славой. Его окружали с одной стороны бараки, с другой — ветхие пятиэтажки. Рядом с ДК ТЭЦ находился винно-водочный магазин, где по вечерам собирались все местные бесы, как в церквях Гоголя. Мы называли их «гопниками» или «шпаной». По сути, это были дети, но уже вкусившие перестройки и недетских забав. Кто-то воровал по карманам, кто-то шарил по подвалам, кто-то кололся, кто-то нюхал клей, но все они любили выпивку. Они жили по законам стаи, охраняя свою территорию от чужаков. Их отцы и матери или спились давно, или сидели по тюрьмам. Но были и такие, кто пришел из хорошей семьи, чтобы хлебнуть уличной романтики, попробовать горя ради совершенства. Совершенство олицетворяли парни в норковых шапках и кожаных плащах, которым было за тридцать и у которых было подобие власти. Это были уже не старшие пионеры или комсомольцы, а нечто большее. Они знали, как жить, как вершить чужие судьбы, но управляли малолетками ради самого ощущения, почти бесцельно. И грусть в их глазах была непритворной, когда звучала гитара Ивана Кучина. Казалось, они грустят о судьбе своей воровской, но на деле имели лишь условные сроки за драки и мелкие грабежи. Настоящие люди не собирались возле этого магазина.

В этом же магазине Алексей любил закупать алкоголь, а иной раз и просто постоять там, чтобы выпить рюмаху-другую, не отходя от прилавка. В то время он ходил с увесистой барсеткой, которая как раз была в моде как символ успеха. Обычно в таких барсетках носили деньги, документы и тому подобное. У Алексея, видимо, нашлись средства купить барсетку, а вот что туда класть, он еще не придумал. И потому клал туда грязные носки, которые под вечер на работе менял на свежие.

В один из таких вечеров, когда он зашел в магазин выпить водки, шпана украла его барсетку. С Алексея требовали выкуп за нее, но он лишь иронично улыбался. На следующий день раздосадованные воришки вернули ему барсетку в целости и сохранности. А ситуация, когда в крутой барсетке были вонючие носки, стала анекдотической. Впрочем, для того времени это не самая странная история.

По вечерам, когда зажигались фонари и шел легкий снежок, у меня случались приступы тоски. В такие моменты я, не ощущая холода, гулял в одиночестве по пустым улицам. Особенно тяжело было под Новый год. Я заглядывал в окна, смотрел, как там живут люди, что происходит в теплом мире, в мире желтого цвета, как солнце на небе. В мире, где хочется видеть радость. А за спиной — пустота. Оглядываешься назад и видишь свои бесконечные странствия. Ощущаешь обреченность. Живешь где-то внутри себя.

Иногда Алексей замечал, что я впадаю в тоску. Тогда он доставал выпивку и радовал меня беседами о музыке.

А иногда случалось наоборот — он впадал в тоску, а я доставал ему выпивку. Когда он дошел до точки отчаяния, то пьяный орал, что наберется сил, купит мотоцикл и уедет далеко вдаль, чтобы никто его больше не видел. И будет только дорога, солнце впереди, встречный ветер и бесконечная череда романтических приключений. Через много лет эту мечту осуществил я. Но это уже другая история. Я же от отчаяния с головой уходил в музыку. Работа помогала мне лучше всякой терапии. Вместе с Алексеем мы пытались отстраивать звук в зале, когда проходили рокконцерты. Нам как раз привезли новый микшерный пульт, и я впервые прикоснулся к таинству сцены. Каждая крутка на пульте была для меня в новинку, я учился коммутировать оборудование, отстраивать барабаны и тому подобное. До этого у меня был опыт работы со светом, правда, совсем небольшой, в детском театре. Но уже тогда сцена влекла меня к себе как живая сказка наяву, где рождаются истории и ассоциации, создаются драмы и комедии, создаются миры. Впоследствии я не любил находиться на сцене, но смотреть на нее обожал. Видеть сам процесс ее оживления, управлять светом, звуком, видеть, как планируется и создается мир на утеху публике. Это меня радовало.

Через полгода жизни с Алексеем я стал понемногу узнавать о нем много интересного. Для меня стало шоком, что этот забытый миром бродяга на самом деле — военный в звании капитана или что он был руководителем армейского духового ансамбля. В дальнейшем я еще больше узнавал о нем, и каждый раз поражался своим открытиям и тому, сколько всего человек может таить от чужих глаз.

Перед концертами Алексея начали ставить работать в гардероб, и небольшой заработок шел ему в карман. Но публика часто оказывалась невоспитанной, пьяной, озлобленной, и работа была стрессовая. Так было не на всех концертах, но иногда приходила «гопота», только чтобы устроить очередные «разборки». Иногда даже толпой забегали в здание, избивали ногами первого попавшегося человека и так же быстро убегали. Это делалось без всякой цели, без всякого корыстного умысла — у молодежи была такая манера развлекаться. Возле самого ДК во время концертов шпана дежурила на углу, чтобы избивать людей уже на улице. Возможно, это делалось, чтобы шантажом выудить у организаторов деньги: если бить публику, билеты никто не будет покупать. А они и без того стоили сущие копейки. Возможно, это делалось ради искусства — дело ради дела.

Бывали и более интересные случаи. Однажды приехали какие-то парни и просто потребовали денег за концерт. Без всякого шантажа и хитрых схем, лоб в лоб: или деньги, или будут бить. По чистой случайности одна из рок-групп всем составом работала в милиции и по совместительству — охранниками на мероприятии, что не мешало им выступать. Но даже этим парням досталось. Кого-то из них спрятали в багажник машины, едва удалось отбить. Деньги же с концерта, если того требовала ситуация, в пакете прятали в урну, которая стояла на самом входе. Это была стратегия. Никому не приходило в голову рыться среди объедков, чтобы найти деньги. Сюда часто вызывали ментовский патруль, поэтому власти это место не особо жаловали, считая, что тут разврат, драки, содомия и сатанизм. Так что менты неохотно ввязывались в конфликты.

В конце зимы я нашел себе работу — устроился в цех печь чебуреки. Конечно, я ничего не знал об этой работе, пошел, что называется, наудачу. Меня сразу приняли, объяснили, что надо делать. Печь чебуреки несложно, однако, если вы видели, как это делается, вы никогда больше не будете их есть. Огромная печь с нагревающими элементами на дне заливается маслом. Масло постоянно находится в состоянии, близком к кипению. Первые два-три дня оно светлое и выглядит неплохо, но через неделю возникает ощущение, что белые, как черви, чебуреки кладутся в озеро черного мазута. Масло становится дурно пахнущим, наполовину разложившимся от постоянной высокой температуры, в нем плавают остатки муки и мяса. Возможно, масло нужно менять раз в три дня, возможно… Но в то время все экономили и масло не меняли месяцами. А когда приходит время менять, на дне печки обнаруживаются ужасающие остатки черной, тягучей массы. Это органические отходы, которые очень тяжело отмыть. Поработав там с месяц, я научился отличать по цвету чебурека, если видел его на улице, как давно меняли масло. Настоящий чебурек должен быть светло-золотистого цвета. Если он темный или даже черноватый, то это разложившееся масло. Зарплату обещали нищенскую, но, к несчастью, даже ее не заплатили. Что в целом было ожидаемо от работы, где никаких документов с тобой никто не хочет подписывать.

В то время, когда темнело очень рано, а работа заканчивалась поздно, я пешком через весь город пробирался обратно в ДК ТЭЦ. По морозу. Мне помогала музыка, правда, батарейки в кассетном плеере постоянно замерзали, и их приходилось отогревать во всевозможных магазинах. Весь путь занимал около трех часов. Три часа до ночлега, три часа с утра до работы. На проезд денег у меня не было. Плюсом этой работы было то, что я мог воровать еду и всегда был сыт.

Возвращаясь на свою скамейку, я прижимался к горячей батарее и грелся, трясясь от холода. Бывало, я заставал там спящего Алексея, и тогда искал себе другое место для сна. Например, на стульях. Иногда я раздражался на него, правда, никогда ему ничего не высказывал, так как мы были заложниками жизненной ситуации. Но он очень сильно храпел, особенно когда засыпал пьяным. А я с детства не выносил храп, не мог под него уснуть. К тому же он часто занимал мое место возле скамейки и грелся у батареи, а я дрожал от холода на стульях. Но, с другой стороны, бывало, что я грелся у батареи, а он дрожал от холода на стульях. Такая жизнь походила на жизнь животного в цирке или в клетке. Человек в таких условиях живет не по своей природе, у него нет будущего, он просто вырос, чтобы собой кормить других хищников. Не получая зарплаты, ради их благосостояния. Наверное, пройдя все те приключения, я больше не могу смотреть на животных в клетке. От осознания, что какое-то животное живет не по своей природе, мечется туда-сюда по замкнутому пространству, пытается рыть деревянный пол и помирает от тоски, меня всего трясло. Возникала сильная эмоциональная реакция. Я знаю, что люди любят зоопарки, но я туда не хожу, мне невыносимо тяжело. И через много лет, когда я сам стал заводить крыс, я никогда не держал их в клетках, они свободно бегали у меня по всему дому, за исключением тех случаев, когда я уезжал по работе.

Весной пришли какие-то люди. Опечатали двери и всю аппаратуру, которую Валера покупал за свои деньги. Я не присутствовал при этой экзекуции, но вечером застал его расстроенным и раздраженным. Он был выпивший. Подошел почему-то ко мне и принялся жаловаться, что власти опечатали его имущество стоимостью в полмиллиона. По закону все, что лежит в казенных домах, принадлежит государству, если у вас нет на это отдельных бумаг. Позже он судился с властями, и частично получилось вернуть свое. Но обида на государство была высока. Получалось, что он за свой счет развивал этот ДК, не дал ему умереть, делал ремонт, сплотил молодежь, дал им возможность не пить в подворотнях, а учиться музыке, сделал репетиционные точки, вдохнул жизнь в этот каменный гранит. Об этом месте уже стали писать в газетах, оно было на слуху. Зато дискотеки с пьянками и драками делать разрешалось, а до нас, до подростков, никому не было дела. Мы для них — кто угодно, но только не дети. Таким образом той весной я потерял уютный и милый сердцу дом. Не в первый раз.

Мы пытались устроить пикет, приглашали телевидение. Но это были жалкие попытки. Нас запретила глава местного управления, которая сама приехала посмотреть на пикет на крутом новом мотоцикле. И никому не было до нас дела.

Пришла весна, стало теплеть, и уже можно было отправляться в путь, чтобы искать себе новый дом, встречать новых людей, переживать новые приключения.

Но было грустно, я скучал.

*** О, лось все с приезда Александра, про которого этот дивный город и дивные люди… А нача-

я уже писал однажды. После его рассказов о

том, что там меня знают, помнят и ценят, я уже грезил Владивостоком. Тем более что именно Александр дал мне понять, что я не одинок, что мое творчество знакомо людям, что обо мне говорят. Там было море, я хотел услышать крики чаек и скрип старого пирса. Я еще ни разу не видел настоящей бушующей стихии, кроме как в самом себе. Я не могу поверить, что где-то на свете есть люди, которые так же, как я, пишут музыку, делают игры, программируют, творят, сочиняют, что есть то, что мы тихонько называли «сценой». Что где-то есть люди, от которых не нужно скрывать то, чем ты занимаешься. Более того, что там ты по-своему знаменит. Это утешало меня. Интернет тогда еще не был развит, я даже не знал, что это такое. Пару раз видел браузер на чужом компьютере, и все. Поэтому для меня было странно узнать, что в мире есть люди, которые могут меня понять. Я решил во что бы то ни стало посетить этот город. Чтобы я поверил в себя, судьба дала мне странный бонус.

Зимой, когда я чахнул на работе, где пек пряники и там же во дворе ночевал с пьяной толпой в старом грузовике, наслаждаясь древней пылью, меня вдруг каким-то образом нашла младшая сестра. Она сказала, что мне следует явиться домой, так как хотят выкинуть мои вещи. На тот момент я уже давно не жил там. Кроме вещей пришел мешок писем, и они не знали, что с ними делать. Что за письма? Я и сам не знал. Да еще и на мое имя. Это было более чем загадочно. Последнее, что сказала сестра перед уходом:

— Помойся, от тебя несет как от бомжа.

Да, от меня, пожалуй, пахло не одуванчиками. Летом я еще мог купаться или мыться в фонтане, но этой зимой максимум, что я мог себе позволить — это помыть ноги и руки под умывальником в цеху, пока никто не видит. Там же я стирал носки и свою единственную футболку, вечно вымазанную мукой. Мне почти не платили денег, но меня хорошо кормили, я даже позволял себе немного воровать сгущенку. Моя работа — это отдельная тема. Когда я пек хлеб и вез его остужаться, я смотрел на цветные витражи в большой комнате, думая, что я в храме Господнем, и вся моя жизнь — просто испытание перед большой радостью. Да, в цеху были цветные витражи, уж не знаю, кто их и для чего сделал.

Мы работали по двенадцать часов, потом я лез в машину, кутался в грязные тряпки и спал до утра, иногда замерзая от холода. Если администратор, юная худая девочка, позволяла мне ночевать в цеху возле теплых печек, я это принимал за счастье.

И вот одним зимним утром я решил вернуться туда, куда поклялся себе никогда не возвращаться. В отчий дом, где все так же пили, дрались, выживали. Знакомый двор встретил меня болезненными воспоминаниями, и вот та самая деревянная дверь, истерзанная ворами, но красть у нас уже нечего. Я робко постучался. Открыл какой-то незнакомый мужик. Низкого роста, бритый.

— Ты Сергей? — спросил он.

Я кивнул головой, и он впустил меня. В доме пахло кошачьей мочой и спиртом. Это был новый ухажер моей старшей сестры. Все убрано в комнате, все мило, только кое-где бычки не погашены да обои надорваны как артефакты прошлых битв. Я был в аду. Моя единственная картина, подарок этому дому, была разбита, но все еще висела на стене. Я снова стал ребенком — испуганным, дрожащим, хрупким, и не было сил позаботиться о себе. Я все еще не мужчина. Тут я беспомощен как рыба, выброшенная на берег. Я еле сдерживаю слезы, снова вылезла привычка кусать нижнюю губу. Кричу безмолвно от ужаса.

— Ты воняешь, — сказал незнакомец.

Забегаю в ванную, умываю лицо. В этой самой ванной я прятался от мира. В этой самой ванной я не раз был узником по чужой воле, избитым и сломанным духовно и душевно. В этой самой ванной я, как собака, валялся на полу, умирая от тоски и боли. Я заглянул в зеркало и увидел, что я уже повзрослел. Голубые, как небо, глаза были заплаканы. Я все же разрыдался. Воспоминания захлестнули меня. Под шум льющейся воды из крана я прятался от звона стаканов. Унитаз был разбит, им часто пользовались не по назначению. Я залез в пожелтевшую ванную, снял с себя одежду, включил горячую воду. Тревога улеглась. Это хорошо, что кроме нового любовника сестры в доме никого не было. Где ее настоящий муж, я не знал — и слава Богу. Я считал его человеком слабовольным, но добрым. Из-за него сестра порезала вены от запястья до кистей и жила зашитым пугалом, разучившись ронять слезы, не имея более детей. А он лечил сифилис.

В горячей воде я смыл с себя зимнюю грязь. Я уже забыл, что такое мыло. Это была грязь скитаний. Немного грязи из цеха, немного из старого грузовика, а кое-что из темного подвала, где я грелся, прижавшись к батарее.

Я основательно вымылся и потом, выключив свет, долго еще лежал в горячей ванне, пытаясь представить женские заботливые руки на своем теле, представить любовь. Но я знал, что не заслужил ее. Вглядываясь в зеркало, я видел пустоту. Не было и быть не могло со мной человека, который будет брести рядом. Острое, безумное одиночество научило меня дружить с деревьями, с полями и подвалами. Иной раз брошенная собака или кошка становились на улице моими лучшими друзьями.

Пустота.

Вымывшись, я вылез и пошел смотреть, какие из моих вещей хотят выкинуть. В комнате страшно воняло не только мочой, но еще чем-то мерзким. Это новый кот моей сестры выбрал под моей кроватью себе туалет, о чем мне тут же сообщил бритый, назвав меня свиньей. Смысла в его словах не было, ведь я тут не появлялся почти год.

Все вызывало во мне боль. Ковер на стене, шифоньер, мои рисунки на стене… Я любил много рисовать. И даже мое старое пианино, у которого не работало две октавы. Я забыл уже, как надо играть и зачем я вообще играл. Страшный дом, ты будешь еще годы мучить меня. Еще долгие годы звуки клавиш будут заменять мне друзей, любовь, заменять дом и семью. Я буду играть для людей, но я буду оплакивать прошлое. Я буду скучать в клавишах и в то же время страдать от того, что на земле нет мне дома. Я выкинут из него, как мусор, как случайно залетевший в окно осенний лист. Когда я говорю слово «любовь» в своем творчестве, я имею в виду любовь в ее глубинном понимании, а не личностное счастье.

И вот самое главное: я открываю огромный целлофановый пакет, а в нем полно писем на мое имя. Столько писем… Я не могу этого объяснить. Это как жить в древней одинокой пещере и вдруг понять, что тебя нашли, что о тебе знают, что ты кому-то нужен. Я открываю первое же письмо и читаю слова благодарности. Благодарности за создание компьютерной игры. Потом еще одно. И еще. Так много теплых слов со всей страны… Писали и дети, и старики. Удивлялись, что я один рисую, пишу музыку и сам же программирую процесс. Сейчас, по прошествии стольких лет мне кажется, что гордиться нечем, все было просто и дешево. Но тогда это было откровение. Я вдруг ощутил свою нужность. Сейчас вы, вероятно, не поймете тех игр, что я писал, просто в силу того, что технологии шагнули далеко вперед. Сейчас даже телефоны в сотни раз мощнее тех компьютеров, которые были в мое время.

Я не все их прочитал, там их была сотня, не меньше. Сотня живых писем с фотографиями, с предложениями и просто с добрыми словами. Я свалился на спину и снова горько разрыдался, не в силах сдерживать слезы. Я строил внутри своего разрушенного города храм. Символ веры, с единственным желанием не спиться, не сойти с ума, не сесть на иглу, не деградировать. Я не знал, выстоит ли этот храм, я был готов к тому, чтобы разрушить и его, так близок я был, например, к героину. И после горы писем я понял, что храм, который я все это время строил внутри себя, выстоял. Он стоял над разрухой, над пропастью, стоял там, где были войны и кровь. Я ревел.

В комнату заглянул бритый и, увидев мое состояние, спросил:

— Может, водки?

Я перевернулся на живот и принялся руками колотить пол. Он испугался и ушел. Никому тогда было не понять, что я ощутил. А я ощутил надежду. Ощутил ее там, где уже давно не было смысла надеяться. А на что мне надеяться? Образования нет, с эмоциями проблемы, жить негде, я просто тень, что скитается по миру. Женщины брезгливо обходят меня стороной, а те, кто хотел бы дружить со мной, боятся общественного мнения. Я — чужеродный элемент в агрессивной среде. Я один.

А тут столько этих «спасибо»… Кто не переживал этого, тот никогда не поймет.

Пакет я взял с собой, вышел на улицу и сжег его вместе со всеми письмами. С каким-то благоговением я смотрел, как он горит. Если какие письма и остались, то лишь те, что приходили после. Я ночевал дома в последний раз. Ночью с работы пришла старшая сестра. Была пьяная драка. Кровь. Крики. Но я спал как младенец. Рано утром встал и ушел на работу.

У меня созрел план. Я понял, что скитаться по Хабаровскому краю бесконечно нельзя, и решил отправиться в Приморский. Но на билет нужны деньги, а их у меня не было. Придя на работу, я сказал администратору, что до лета мне нужно будет заработать немного денег, я готов ради этого отказаться от еды. По крайней мере, от ее части. Она поговорила с начальником, и тот пришел ко мне.

Это был немолодой, толстый армянин, впрочем, весь бизнес был тогда под армянами. Наполовину лысый, с оплывшим лицом, он с усмешкой спросил меня:

— Зачем тебе деньги?

— Я хочу во Владивосток, — не стал врать я.

— А что там во Владивостоке?

— Море, девочки, — неуклюже соврал я.

Он раскрыл мою ложь легко.

— К тебе ни одна девчонка никогда не подойдет. Не ври мне. Но деньги я тебе дам, если ты три месяца будешь работать без выходных. У меня текучка кадров. Да еще ктото ворует муку. А ты не воруешь, я знаю, тебе религия не позволяет.

— Ворую. Иногда, когда голоден, — признался я. — Но не муку.

— Ты еще ребенок… Воруют — это когда у меня двадцать мешков муки пропало. А ты своровал две печенки и банку сгущенки, я знаю про это.

Его слова меня не поразили. Подумаешь, знает он. Тут все знают друг о друге все, любят сплетничать. Но предложение его я принял. До самого лета я работал без выходных, брался за любую работу. Делал торты, месил муку, был печником, разгружал машины, и спать мне разрешили в сушилке, где тепло.

Я был почти счастлив, потому что мечта грела мое сердце. Двенадцать часов я работал, потом доставал подаренный мне Александром ноутбук и, уже лежа на линолеуме, записывал свои мысли и мечты. При этом я не забывал писать музыку и доделывать новую компьютерную игру — я пытался сделать копию знаменитого в то время Starcraft. Еще мне нравилось решать проблемы, связанные с математикой: они полностью отвлекали меня от реальности, я был рассеян, но спокоен. А сны я видел цветные и красочные, пусть зачастую страшные — я часто кричал во сне, но жил ими. Они заменяли мне любое общение.

Женщины в цехе смеялись надо мной. Те, кто были постарше, с состраданием качали головой и говорили:

— Бабу бы ему, хоть кривую, хоть косую, но такую же дурочку, как и он сам.

А я пытался представить убогую и кривую бабу рядом со мной, как ее гениталии, пожирая меня, делают меня счастливым. Наверное, у меня было крайне несчастное лицо. Я излучал горе. Но им невдомек было, что вместе с кривой и убогой бабой мне нужно и другое окружение, другие люди, другая мера понимания и оценки. Зато, слушая их разговоры, я ужасался. Их дела меня не касались, но все же страшно было узнать, как взрослые женщины ненавидят мужчин, как ругают мужей, как живут серыми днями в раздражении от бесконечного быта. Своих мужчин они называли козлами и хвастались своими изменами. Чудесный мир нормальных людей, от которого мне хотелось реветь.

И вот настала весна, уже было тепло, и я ждал только обещанную зарплату, чтобы рвануть во Владивосток. Начальник мой знал это, и, казалось, специально ждал до последнего. Но момент настал, и ему с тяжелым сердцем пришлось дать мне денег. Совсем немного, как раз хватало на билет в одну сторону и на еду. На еду на неделю. На пиво. Большего мне и не нужно. Билет в другую сторону меня мало интересовал. Я мог бы пешком, как паломник, отправиться через Китай до самой Индии, настолько все было печально в моей жизни, настолько меня ничто не держало тут.

И вот я на хабаровском вокзале, все в той же футболке, испачканной мукой, в тех же зимних ботинках, что просили каши, расталкиваю толпу цыган и бегу к киоску с билетами. Билет я взял на ближайший рейс. Через два часа я буду в поезде. И все эти менты, шпана, армяне — весь этот кипящий котел по имени Вокзал останется позади. Мне уже снилась морская коса, я видел каждый день чудесный сон о море. Никаких вещей, только паспорт в руках, и кусок колбасы, который я купил тут же. Две бутылки пива взял с собой. В поездах все дорого. Я никого не предупредил, да и некого было предупреждать. Я просто бежал. Уносил ноги от страха. Пусть мне будет стыдно за это, но я всего лишь подросток, который не ведал, как огромен мир и как он печален. Я еще не знал, что, убегая от одной печали, я непременно столкнусь с другой.

Полный надежд, я уселся в нужный вагон; поезд тронулся, и я разглядел своего соседа. Рядом со мной ехал белокурый мальчик, чуть младше меня, тонкий и худой, с голубыми глазами. Он был тихим, молчаливым, а я в своем тряпье и с бутылкой пива по сравнению с ним — просто отребье из ада, от которого следовало прятать свой кошелек. Но он вежливо не подал вида. Выпив бутылку пива, я открыл вторую и протянул ему. Он отказался, сказав, что не пьет. Это поразило меня — я впервые увидел человека, который не пил. Это было так странно. Я достал кусок колбасы, но и от него он отказался, сказав, что не ест мяса. Я пристально всмотрелся в его глаза: да, они добрые, немного уставшие, но не такие безумные, как у меня.

Со мной было две книги, с которыми мне не хотелось расставаться. Одна из них за авторством Владимира Леви, который красиво и просто писал о жизни, о трудностях своих пациентов. Он работал психиатром, но время от времени сочинял стихи. И я читал его стихи наизусть. Ради стихов я и возил с собой этот томик.

«Душа сгорает и летит в трубу, в двуспальном переплете как в гробу».

Это, наверное, про то, что он свою душу прятал в буквы на бумаге, а бумага, как и все на свете, старилась. Так старилась его душа, похороненная в бумажном гробу. А этот гроб катался по стране.

Второй автор — Шри Ауробиндо. Его книгу «Путешествие сознания» я нашел на помойке вместе с кучей пластинок и едой, которую я там искал. Тогда, облокотившись на зеленый мусорный бак, от скуки я открыл ее и начал читать. Так я узнал о Сатпреме, который стал для меня подлинным героем героев. Так я узнал, что можно быть свободным от всего, даже умирая в клетке. Но Ауробиндо я любил за стихи. И я вез стихи с собой как самое дорогое, что было у меня в жизни.

От скуки в поезде я читал то, что уже знал наизусть, и пил пиво. Моя мечта тогда сводилась к тому, чтобы жить, не трезвея.

Когда я пьяный — я болтливый, но только если ситуация не агрессивная. А ситуация именно такая и была. В одном купе ехало два молчаливых человека почти одного возраста. Мы разговорились, и очень скоро я выяснил, что мой сосед родился одиннадцатого сентября, но имя я попрежнему не могу вспомнить. Он жил в какой-то деревне между Хабаровском и Владивостоком. Ночью ему надо было выходить. Парень учился на медицинском, готовился стать врачом. Я признался, что завидую ему, медицина — моя страсть, но недоступна для меня в силу социальных проблем. Я — никто и звать меня никак. Зато у нас появилась тема для спора. Я до сих пор помню, что мы спорили, какой препарат на какие рецепторы оказывает большее влияние. Спор шел об ацетилхолинергической системе. Так настала полночь, и, прежде чем выйти из поезда, он вдруг серьезно протянул мне подарок. Такую маленькую розовую книжечку — справочник врача на выезде. И спокойно сказал:

— Хоть на врача учусь я, но врачом нужно было стать тебе. Возьми мой подарок, тебе он больше пригодится.

Я был глубоко растроган этим подарком. Жал ему руку, чуть ли не плача. Он был чужим человеком из чужого мира, но мы нашли с ним общий язык, и он не крутил пальцем у виска, он понял меня. И даже сделал подарок. Милый мальчик со светлыми волосами, жаль, ты не прочитаешь этих строк, я так благодарен тебе за него. За твое понимание. Я не бомж, я жалкая тень, тянувшаяся к знаниям, волею судеб облеченная в бродяжье одеяние. И ты увидел это стремление в доходяге.

А потом было утро, и был новый вокзал. Был шум моря и крики чаек. Небо синее, безоблачное. Погода радовала, и слышно было шум волн. Все, как я себе и представлял. Я вышел в большой вестибюль, и мне захотелось закричать от восторга. Я добился своей цели. Я мог кричать, бегать, прыгать, пугая толпы людей. Перед вокзалом была большая площадь, где вокруг памятника кружили машины. У меня был блокнот, в котором было несколько адресов. Их мне чиркнул Александр, который когда-то навещал меня. Я выбрал первый попавшийся и двинулся туда пешком, все время спрашивая людей, в какую сторону мне идти.

Владивосток покорил меня своими перепадами высот, как будто город построен в горах. От дома к дому нужно было подниматься по лестницам, обливаясь потом, и потом легко лететь вниз. На каждой горе стоял квартал, а под горами — тоннели и дороги. Гопников и бритоголовых почти не было, очень много ходило свободно одетой молодежи. Много мальчиков с длинными волосами, и в целом создавалось впечатление, что тут никому нет дела до того, блатной ты или нет. Это позже я узнал, что блатную гопоту из Хабаровска сюда не пустили спортсмены, что были даже местные войны и разборки по этому поводу. Но портовый город — это большие деньги, и делиться ими никто не хотел. Нас, хабаровских, они считали отмороженными гоблинами, и по-своему были правы. Тут, конечно, тоже грабили, тоже убивали, тоже резали, но тут даже преступления совершали более свободно, без всяких понятий и тюремных игр. Блатной жаргон был не в моде.

Улицы Владивостока запутаны, дороги узкие, все время петляют. Не было тут наших просторов. Я первое время путался в кварталах, так как привык к квадратному, симметричному Хабаровску. А тут дома торчали до безобразия неслаженно, горы закрывали горизонт, и не было никаких ориентиров, кроме телевышки, которая где-то вдали возвышалась над этим беспределом. Город хаоса, более грязный, чем Хабаровск, но такой милый сердцу… Милый своей свободой во всем — от архитектуры до самих людей.

Я добрался до нужного адреса, позвонил в дверь. Мне открыла молодая, чернявая женщина с пронзительными темными глазами, сразу понявшая, что я к Стасу, ее мужу. Но Стас был на работе. Тогда она предложила остаться у них дома, перед этим попросила меня принять ванну и даже дала новую футболку. Такое вот гостеприимство. Квартира их впечатлила меня. Тут можно было кататься на велосипеде, что ее дети с удовольствием и делали. Множество комнат сводило меня с ума, я то и дело путался, куда следовало идти. В конце концов, добравшись до ванной, я расслабился. Вымылся, переоделся, почистил зубы и почувствовал себя человеком. После этого мне предложили посидеть за пианино в соседней комнате. Я с радостью принял предложение. Пассажи мои были вялыми, унылыми. Я стеснялся того, что она и ее дети могут слушать меня и понимать, что я маргинал. Я из тех имитаторов, которые только делают вид, что играют на пианино, на самом деле я просто выгрызал из клавиш депрессивные ноты. И, как ни в чем не бывало, дети на трехколесных велосипедах, громко смеясь, гоняли мимо меня. В окно светило яркое весеннее солнце, и где-то там бушевал океан. Совсем рядом, я слышал его шум.

Через несколько часов нагрянула компания. Огромный, как скала, мужчина, которого все звали Зайко, видимо, по фамилии, командовал парадом. Из него получился бы неплохой тамада: он говорил без умолку, сыпал остротами и просто был прекрасным организатором. С ним был и Стас — тихий, задумчивый, тощий человек. Был еще парень с длинными волосами, его я даже не запомнил толком, настолько он был непримечательным. По крайней мере, мне он таким показался. И был еще один человек по имени Андрей — милый мальчик лет семнадцати, с полудлинными рыжеватыми волосами, с веснушками, пронзительным взглядом волчонка, циничный и метко вставляющий фразы, с широкой покатой спиной и сильными руками. Именно ему принадлежала фраза:

— К нам приехал известный сатанист.

Это про меня. Пока жена Стаса накрывала на стол, а делала она это где-то на балконе, мы уже вовсю беседовали о компьютерах, о программировании. Я узнал, что они сделали немало игр, да еще и выпускают свою электронную газету. Я узнал за час, что в мире есть огромные фестивали, где такие, как мы, собираются, красуются, пьют и творят. Там собирались легенды нашего теневого мира, а я все еще помню их имена: KSA, RST7, STALKER. У меня в самом деле помутился рассудок от осознания того, что нас много. Более того, таких, как мы, полно по всему миру. На фестивалях — тысячи, они везде, в любой ИТ-сфере, в художественной сфере, в музыкальной индустрии. Я же творил один, не ведая, что есть еще такие же люди.

И вот мы расселись на широкой лоджии с видом на океан. Дом стоял на горе, и под нами было видно узкую прибрежную дорогу и сосны. Вдали над горизонтом светило красное солнце, в открытые окна залетала морская влага. На огромном столе были накрыты всевозможные яства. И мы говорили, говорили, говорили… Потом подошло еще два человека. Первый — это тот самый Александр, который когда-то приезжал ко мне в Хабаровск, а второй парень, похожий на цыгана своими курчавыми черными волосами, оказался прекрасным художником и вполне интеллигентным человеком.

Когда мы ощутили, что выпили достаточно, то пошли к морю, и там, сидя на огромных валунах, напоили хозяина дома — Стаса. Который, как выяснилось, вообще-то не пил. А напился он по очевидной для всех причине. Он скучал по единомышленникам, по таким вот тусовкам, по фестивалям, по творческим сходкам. Все это напомнило ему то время, когда на радиорынке во Владивостоке к ним приезжало телевидение и снимало репортажи. Тогда половина Владивостока была занята «радиолюбительским» творчеством, а потом все выросли, вышли замуж или женились, и все куда-то делось. Новая формация не состоялась ввиду того, что время неумолимо бежало вперед. И уже немодно стало сидеть с паяльником, появились совсем другие компьютеры и совсем другие тусовки.

Он напился с тоски. Подумать только, он жил в богатой квартире, имел кучу друзей, красавицу-жену и отличную работу, но при этом он ощущал ту же жажду и тоску, что чувствовал я, обитая под мостами и в подвалах! Мы оба тосковали по этим творческим беседам, по тому, что любой человек называет пониманием. Большего понимания я по сей день не встречал. Понимание — емкое слово, у каждого оно свое, но это тоже глубинная потребность.

Жена Стаса была в ярости, когда ее мужа притащили домой. Она кричала на нас. Зайко особенно попал в немилость, так как он выпить любил более всех нас. И предпочитал водку. Кроме того, он был старше всех нас, и был главным идеологом встречи.

Нужно было расходиться по домам. Мне ночевать было негде. Я всем соврал, что у меня есть деньги и за меня не стоит беспокоиться. Однако Александра обмануть я не смог. Он забрал меня к себе в общагу, дал денег на пачку пельменей. По дороге рассказал, почему не пьет. Вообще не пьет. Его отец много пил и каждый день бил его мать и двоих сыновей. Пока старший Александр не вырос и не стал бить отца. Тот не на шутку испугался сына и сбежал из дома. Однако перед тем, как сбежать, он сказал ключевую фразу:

— Запомни, ты тоже будешь пить, не бывает мужчины, который бы не пил.

После этой фразы Александр перестал пить вообще. Я уверен, он и по сей день не пьет.

Квартира его — это, по сути, малюсенькая комната, занятая огромной кроватью и небольшой газовой плитой с раковиной, забитой грязной посудой. Тут воняло. Мать давно умерла, но остался второй брат. Молодой, веселый, оптимистичный, с длинными белыми волосами. Мы с ним быстро сдружились, он часто водил меня по Владивостоку, показывая его красоты.

Я спал в этом душном ящике под названием «квартира», а утром просыпался и одиноко бродил по улицам старого Владивостока, смотрел на заброшенные парки, ржавые карусели, осыпавшиеся лестницы. Тут кругом была разруха, такая же, как и на всем Дальнем Востоке. Если деньги и были, то они не тратились на город.

Днем я бродил один, слушал крики чаек, голодал. Все повторялось. Но вечером я возвращался домой к Александру, а тот иногда забегал, заносил очередную пачку пельменей и куда-то убегал. У него был небольшой бизнес — он торговал дисками на рынке. Младший брат имел свой круг общения, бегал по девчонкам, изредка гуляя со мной. Жизнь текла своим ходом.

Я был возле огромного океана, но ни разу не искупался в нем. Я только смотрел на эту бушующую стихию и представлял себя разбитым кораблем, выброшенным на берег. Я погибал. Самое близкое лицо, которое я мог вспомнить, это Фрида, но она уже жила своей жизнью с другим парнем и обо мне, скорее всего, не вспоминала. А лица вокруг — чужие лица, лица морских жителей. И мне было горько.

Однажды вечером объявился Зайко, он завел меня в какой-то детский садик и там напоил водкой, попутно поговорив о жизни. Он работал в научной конторе, но не хвастался этим. Зная, что я делаю игры, он думал, что я тоже работаю в подобной конторе — я ему так и не объяснил настоящее положение дел. Он искренне думал, что я тоже хорошо зарабатываю и живу не хуже него. Вообще этому большому человеку все время было скучно, и он постоянно искал себе собеседников и собутыльников. Как он мог совмещать научную деятельность и водку, я не знаю. Я не оправдываю его, не ищу объяснение, потому что вскоре объяснение нашло меня самого. Я узнал, как можно совмещать такие вещи. Но об этом позже.

Мы просто напились, как свиньи, и я уже не помнил, что творил. Где-то лазали, о чем-то говорили, в итоге все были в грязи и траве.

Откуда-то появился Александр и на такси забрал меня домой. Зайко получил строгий выговор за то, что спаивает меня. Более он меня не поил.

Пока мы ехали в такси, я прижался к Александру. Не знаю, чем вызван был этот жест. Я просто хотел ощутить человека. Было неловко. Он отпрянул от меня, и этот позорный момент потом обсуждал весь Владивосток. Особенно удивился таксист, который матом заорал на меня. Но я ощущал себя спасенным в тот вечер — было так странно, что кто-то обо мне заботится. Казалось, я не заслужил этой заботы. Но я готов был снова напиться водки, лишь бы меня так же забрали домой. Я был безмерно благодарен ему за все. Только благодарить было нечем.

Еще неделю я скитался по берегам океана, разговаривая сам с собой, сходил с ума, пока Александр не дал мне денег на обратный билет. Меня никто не провожал, я просто купил билет и уехал. Было тоскливо. Я не нашел, что искал. Покоя в душе не было. Нужно было возвращаться к своей жизни.

Вернувшись в Хабаровск, через какое-то время я узнал, что огромный Зайко умер от чрезмерной выпивки и лишнего веса. У него остановилось сердце, перед этим он как раз успел жениться. А брат Александра, отличавшийся особым цинизмом и смелостью, был убит на мосту какими-то залетными крестами. Они ударили его по голове бутылкой и, увидев бездыханное тело, испугались и скрыли следы. Его скинули с моста в воду. Александр еще долго сокрушался, приговаривая по телефону через много лет:

— Я же говорил ему не шляться, я же говорил…

Тем не менее, я полюбил Владивосток. Есть два города в России, которые я безумно люблю — это Владивосток и Санкт-Петербург. Если бы не они, я бы уехал из этой страны.

***

Однажды мне пришлось прожить два года в военном городке на Дальнем Востоке. Весь городок состоял из двадцати кирпичных пятиэтажек, которые были окружены кольцом бетонного, раскрошившегося от времени забора. Рядом с этим городком находился заброшенный аэродром. Город пропах травой, землей и старыми тряпками.

Лучшие времена для этого места давно прошли. Больше половины домов смотрели на мир угрюмыми проломами вместо окон, из которых торчала арматура. Мне эти дыры напоминали чудовищные оскаленные пасти. Верхние этажи у некоторых домов были разобраны на кирпичи остатками местного населения. Дороги поросли репейником, асфальт покрылся трещинами. С труб водопровода люди поснимали цинковые листы. Еще здесь было очень много деревьев, почти как в лесу. Пустые дворы домов тонули в зелени. У меня складывалось впечатление, что это — та самая авиабаза посреди леса из моего сна, о которой я уже писал однажды.

В первый раз, когда я увидел это место, возникло стойкое ощущение, что там жили только бродяги и стаи бездомных собак. Бывает так, что у человека отнимают квартиру — за неуплату, за долги или просто обманом — и социальные работники отправляют его жить в подобное место.

Здесь обитало несколько десятков людей, жизнь которых зависела лишь от количества выпитого спирта. Эти люди жили в постоянной тревоге, в ожидании скорого апокалипсиса. Я не раз слышал, как они ругались и ссорились по пустякам. Тут легко могло произойти убийство. Жестокое и бессмысленное. Однажды какойто бродяга с перепоя зарубил свою жену, потом вбежал в какую-то квартиру и там зарубил еще несколько человек, потом протопал несколько десятков километров по трассе до ближайшего пункта милиции и там сдался властям.

В тот момент, когда все остальные бродяги были поражены жестокостью этого убийства, я гулял среди здешних развалин. Тут было пустынно, тихо и необычайно тревожно. Своей тревогой местное население наэлектризовало воздух. Ощущение было невыносимо тоскливое.

Я уже возвращался с прогулки, когда меня окликнула женщина, одетая в мешковатую грязную одежду. Было темно, здесь не светили фонари, и я не рассмотрел ее лица. Женщина была напугана, она напросилась идти рядом со мной, так как чего-то боялась. Голос ее был хриплый, но, я думаю, это не от старости — она была молода, просто ее связки были прожжены дешевым гидролизным спиртом.

Я был не против ее компании. Она шла за мной, как собака за незнакомым человеком, чуть поодаль.

Обернувшись, я тихо спросил ее:

— Оборотней боитесь?

Это была насмешка. На самом деле я точно знаю, что бродяги очень добрые. Они редко совершают истинное преступление. Их жестокость — это жестокость ребенка, способного причинить боль лишь потому, что его эмпатия не развита. Они не грабят прохожих.

— Тот, кто зарубил топором свою жену — это разве не оборотень? — уныло сказала она. — И зачем только люди совершают такое?

— Есть разные причины. Мне кажется, все дело в невыносимом депрессивном аффекте.

— Часто люди говорят о депрессии, — задумчиво произнесла она. — А что это такое?

Я был поражен. Тогда мне казалось, что именно бродяги все знают о темных сторонах человеческой души.

— Депрессия, — пожал я плечами, — это состояние души. Бывает, ложишься спать, а сон не идет. Сердце колотится как бешеное, воспоминания крутятся в голове. Встаешь, ходишь по комнате, как зверь по клетке. Смотришь тоскливо в окно. Иногда случаются состояния дисфории. Это когда все мерзко, гадко, отвратительно. Хочется совершить что-то ужасное, накричать на кого-то, подраться с кем-то. И так может длиться годами.

— Какой ужас, — вздрогнула она. — Бедолаги!

— Мне кажется, у того оборотня и было такое настроение, он просто слишком долго жил в аду. И совершил то, от чего ему стало легче. Возможно, стало легче и его жене.

— А у вас такое случалось? — спросила она.

Я задумался.

— Наверное, да.

— Но ведь вы же никого не убивали?

— Один раз я убил хорошего, но слишком несчастного человека, — признался я.

Она вздрогнула и отошла от меня подальше. Откуда ей было знать, что я — одноклеточное существо, во мне нет злобы, нет воли к действию, нет жизни — я убил в себе самого себя.

Иногда мне приходилось выбираться из авиагородка в город. Я шел на остановку, где уже стояли люди. Они каждое утро ждали единственный автобус, который развозил их по деревням и дальше в город, где люди работали.

Я любил выбраться в город, чтобы выпить там бутылку пива и прогуляться по улицам. Это состояние похоже на контрастный душ. Сначала тревога, безлюдность, пустота. А потом — город, люди, их заботы, их лица.

Я смотрел в лица людей, и мне становилось не по себе. Все мы смотрим в лица людей, но не каждый человек ощущает от этого экстаз. Я вижу лица, отражающие эмоции, и в то же время думаю о том, смогу ли я, когда умру, унести с собой эту картину безымянных лиц? И унесет ли ктонибудь мое лицо с собой? Не кто-то близкий, родной, а просто проходящий мимо человек?


...