Все пророки лгут
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Все пророки лгут

Сергей Слободчиков

Все пророки лгут






18+

Оглавление

  1. Все пророки лгут

Я чувствую себя несчастным лишь по утрам,

Когда мне снится, будто я счастливый

Плешь проснулся от шума проезжающей фуры, которая вихрем пронеслась по ночной дороге, поднимая в небо кучу сухих листьев и бумаги. Земля под ней натужно гудела и сотрясалась, шлейф удушливого дыма медленно оседал на темный асфальт, похожий на черную бесконечную реку. Пахло бензином, засохшими листьями и старыми, прелыми тряпками.

Разбуженный человек поискал в кармане зажигалку, перемотанную скотчем, осторожно чиркнул ей и закурил самокрутку. Едкий, сизый дым въедался в горло, хотелось пить. Странный сон запомнился только благодаря проезжающей фуре, которая разбудила его на самом интересном месте. Блаженно выпуская клубы дыма в воздух, он тонкой, худой, дрожащей рукой потянулся за бутылкой. Но та оказалась пуста. Было очень холодно и две старые телогрейки, образующие ложе под мостом, не спасали его. Тяжело вздохнув, он понял, что уже не уснет. Бутылка была для него сейчас подобна детской бутылочке с молоком, а ложе его — колыбели. И ему нужно было выпить для дальнейшего сна.

Рядом с ним стояло старое кресло, и призрачная ночная тень сидела в нем. Плешь уже начал завидовать мирному храпу соседа. Но он знал, что даже если сумеет уснуть, новый кошмар непременно приснится ему. Кошмары и просто странные, реальные как жизнь сны приходят целой серией, примерно раз в месяц, и не было от них никакого спасения. Два-три дня терпишь это безумие, а потом снова приходят обычные бессвязные сны, приносящие с собой покой и облегчение, возвращая его жизнь в обычную колею бродяги. Но кошмары пугали его не страшными драконами или мертвецами, они пугали его своей связностью, своей логичностью, своей глубиной, которую он чувствовал интуитивно, но не мог описать, объяснить и понять. В такие моменты его спасала от священного трепета и необъяснимого волнения обычная водка или спирт. И сейчас он ощущал себя так, будто проснулся от сильнейшей зубной боли, а лекарство закончилось и нужно ждать утра.

Докурив самокрутку и выплюнув ее остатки на бетон, он порылся в кармане старого замусоленного синего пиджака, надетого на нем, но табака больше не было. Газетная бумага, в которой он хранил свое зелье, пустовала. Тяжело вздыхая и охая, мужчина поднялся на ноги, осторожно взял с земли телогрейку и аккуратно, как ребенка, накрыл своего соседа, чье лицо, укутанное в темный саван, оставалось неподвижным как у мертвеца.

Тихо шаркая ногами по бетонным перекрытиям моста, он направился к остановке, там можно было разжиться табаком. Он привык собирать бычки, которые затем потрошил и таким образом получал отличное месиво с невероятным привкусом всевозможных сигарет мира. Когда бычков было много, он разделял табак на дорогой и дешевый, таким образом, у него почти всегда было два газетных свертка с импортным табаком и местным. Хороший табак шел на обмен как своеобразная валюта, более дешевый он предпочитал курить сам.

Едва Плешь спустился с бетонного наката на дорогу, город пахнул на него сыростью и ночной прохладой, тяжелые тучи тянулись по небу. Автобусная остановка стояла в ста метрах от моста, ее окружали высокие дома с темными окнами с одной стороны, и большие высотные стройки с другой. На остановке в ожидании автобуса люди почти всегда курили и пили пиво, оставляя после себя кучу пустых бутылок и бычков. Рано-рано утром, когда все еще спят, бомжи соберут бутылки, поделят их между собой, а бычки оставят, там-то он и разживется табачком. Утром мало кто охотился за бычками, тут главное унести бутылки, пока кто другой не унес.

На остановке светил уличный фонарь, длинная тень человека вытянулась по всей мостовой, в свете фонаря различалось его высохшее лицо с тонкими линиями морщин, спутанные, длинные седые волосы, глубоко посаженые глаза и прямой нос. Ярко блестела его небольшая залысина на лбу, за что его видимо и прозвали — Плешь. Щеки от постоянного пьянства и тяжелой жизни походили на корку от апельсина. Синий пиджак смотрелся на нем нелепо и причудливо, так как был на два размера меньше нужного. Но в теле его еще чувствовалась сила, а значит, он был не так стар, как кажется.

Подходя к остановке, Плешь на всякий случай порылся в мусорном баке, вдруг там кто-то оставил бутылку или хотя бы кусок недоеденной шоколадки. Но урна была пуста, зато вокруг нее валялось множество бычков. Он сделал из них самокрутку и вновь закурил. Пока курил, думал, что бы и где украсть. А воровали он и такие, как он, часто. Воровали все, что плохо лежало, начиная от белья, которое заботливые домохозяйки вывешивали сушиться на улицу, и заканчивая взломами продуктовых магазинов и складов. Но они не были профессиональными ворами, (хотя конечно, встречались и такие), по большей части они брали еду, а не деньги, так как деньги сложней украсть, тут нужен особый норов. Брали водку или таблетки, если встречалась аптека. Таблетки особенно ценили, ими можно было разбавлять дешевое пиво. Кто-то попрошайничал, кто-то отбирал у своих. Они часто дрались между собой, грызясь как собаки за корку хлеба. За городом, конечно, немного лучше, если ты нашел себе достойный прикорм, там не так высока конкуренция, да и милиции нет. Гоняли их там только жители деревень и дачных поселков, а в награду им доставалась медь и цинк с крыш домов, иногда и теплый заброшенный дом. Те, кто промышлял в деревнях, больше походили на варваров Аттилы, совершая набеги на цивилизацию, дарующую свет. Словно саранча, словно гнев божий они добивали тех, кто изо дня в день латал, чинил, непосильно работал. Но, конечно, битва была не за царские гробницы.

Тут принято шутить и свои беды принимать с особым юмором, а все потому, что смерть была избавлением, и Плешь знал, что за самым громким смехом, за самой веселой шуткой прячется эта бесконечная усталость. Тут даже дерутся устало, и так же устало совокупляются. Тут не любят в привычном понимании слова, хотя встречается и удивительная любовь. Потому что любовь предпочитает настоящие испытания. Тут не страшно получить по морде, это совсем не больно, не обидно, это не пугает. Потому что каждый ждал своего часа, остервенело приближая себя к могиле собственными руками. И Плешь часто думал, есть ли люди на земле, которые упорно цепляются за жизнь, выползают из могилы, бегут от старости ради того, чтобы посмаковать еще несколько часов своего существования? И если такие бывают, что движет ими, неужели мягкая перина и пенсия, которую не унести с собой? Может, более дорогие сигареты и более дорогое пиво? Что может являться мотивом к жизни?

Картина кажется мрачной. Но на самом деле, все не так плохо. Эту картину не стоит утяжелять искусственно, потому что все самое ужасное ужасно лишь со стороны. Я не зря говорю об усталости, потому что настоящих страхов и кошмаров тут не было. Тут есть свой интерес жить, он будет понятен ниже.

Свернув еще три самокрутки про запас, Плешивый вернулся обратно под мост. Его сосед успел проснуться и теперь с беспокойством птенца озирался по сторонам, высунув голову из своего гнезда. Понемногу светало, и в тусклом фиолетовом свете проглядывалось опухшее лицо, толстые губы, синева под глазами. Но все эти лохмотья, это кресло-каталка, укутанное телогрейками, этот черный саван, покрытый каким-то грибком, ничего не говорил о человеке, сколько говорили его глаза. Глаза ребенка, покорные, глаза, которые принимали как должное всякую беду, всякое несчастье, всякое испытание. Такое выражение глаз свойственно многим доходягам, стыдящимся своей слабости перед миром, ведь когда-то они были инженерами или учителями. Конечно, не все, другие, бывает, цинизма наберутся такого, что даже на помойке будут чувствовать себя королями. Но этот человек был другой.

Плешь аккуратно снял с него покрывало. С черных нечесанных волос в небо поднялся пар. Вставив в дрожащие губы соседа самокрутку, он радостно сказал:

— Жрать подано!

Голос его отозвался глухим бетонным эхом. Вспыхнула зажигалка, и вспухлое лицо блаженно затянуло горький дым, задержало его во рту, радостно смакуя угощение, затем выдохнуло наружу.

Сразу за мостом начиналась низина, окутанная легким туманом. По краям моста росли небольшие деревья, но листья с них уже успели облететь, и они уныло пронзали небо черными ветками. Тут, среди голых деревьев, лежало несколько почерневших от копоти кирпичей, это был своеобразный очаг, кухня. На земле валялся картон и большое бревно, служившее скамьей, поросшее фиолетовым мхом. Плешь насобирал сухого хвороста и развел там небольшой костер, затем достал из-под бревна большую жестяную банку, здоровую бутыль приготовленной заранее воды, и все это поставил на огонь. Теперь предстояло сделать самое сложное: притащить сюда своего соседа, погреть у костра его больные ноги и выпить вместе с ним немного кипятку.

Он снова взобрался под мост, затем подошел к соседу и снял с его кресла все телогрейки. Показались большие колеса со спицами, перемотанные синей изолентой, которая трепыхалась при каждом дуновении ветра. Схватившись за алюминиевые ручки, мужчина аккуратно принялся скатывать его в низину. Пока Плешь был занят этим нелегким трудом, инвалид в кресле откашлялся и спросил его:

— Опять тебе что-то снилось?

Стиснув зубы, Плешь катил кресло вниз, он лишь тихонько кивнул головой в знак согласия.

— Ты стонешь, пока кимаришь, — не унимался инвалид. — Как щенок. Я хотел встать и растолкать тебя…

После этих слов Плешь скривился.

— Я готов стонать в два раза громче, лишь бы ты встал и растолкал меня, — ответил он.

Эти слова были сказаны в шутку, но смысл их был отнюдь не шутливый. У Калеки были парализованы обе ноги. Он никогда никому не рассказывал, как и от чего это произошло, предпочитал отнекиваться, или говорить что-то бессвязное, если кто-то интересовался. Он не был калекой в прямом смысле этого слова, ибо не был покалечен, но его все равно называли Калекой. За много лет сидячего образа жизни он успел набрать вес, почки его работали плохо, оттого он постоянно опухал под утро. Но характер его был жизнерадостным, он любил шутить над собой и, казалось, никогда не унывал.

Плешь прикатил друга к костру, скинул с его ног покрывало и поставил кресло так, чтобы огонь согревал замерзшие конечности. Вода в банке кипела, от нее в небо поднимался густой пар. Мужчина достал из-под кресла Калеки два стакана и разлил в них горячую воду. Граненые стаканы сверху были замотаны синей изолентой. Стекла их отдавали грязной желтизной.

Под креслом находился небольшой брезентовый рюкзак, надежно пришитый к его днищу. Кроме стаканов, там еще было множество всякой утвари.

В утренней тишине они тихонько пили кипяток и думали о том, что уже холодает и нужно снова искать место для зимовья. В прошлый раз они зимовали в специальной ночлежке. Не самое лучшее место на земле, но там было тепло и сухо, а если ты соблюдал все их странные правила, то тебя еще и кормили бесплатно, причем весьма неплохо. Тут надо объяснить, откуда в эти тревожные годы появилась ночлежка. Все дело в том, что такие ночлежки создавались то там, то тут в качестве экспериментов на деньги из-за границы. Они легко открывались и также быстро закрывались. Все это было частью гуманитарной помощи, передаваемой нам по аналогии с Африкой.

Лафа закончилась, когда улица и ее темные герои подмяли ночлежку под себя. Еду давать перестали, а ночевка стала платной. Просили немного, конечно, но отчислять нужно, а денег постоянно не хватает. Официально ночлежка считалась бесплатной. Тех же, кто не ходил с зеками в корешах и не платил денег, выкидывали ночью на улицу. Другие уходили сами, потому что тут запрещали пить. Если выкидывали летом, это не страшно, но вот зимы здесь очень холодные и в двадцатиградусный мороз при большой влажности на улице ночью и вовсе можно пропасть. Они искали место ночевки еще с начала осени, но пока на примете был лишь колодец возле теплотрассы да старый крытый шифером чердак. На чердаке располагались большие кирпичные трубы, так как при доме работала кочегарка. Если сделать себе ложе подле трубы, зимней ночью не замерзнешь, но с такого чердака тяжело делать вылазки за едой. Если кто заметит бомжей на чердаке, то сразу вызовут милицию, а двери запечатают намертво.

Когда кипяток закончился, показалось робкое осеннее солнце, которое едва согревало озябшие тела двух бродяг. Спрятав стаканы под кресло, Плешь затушил костер, затем схватил Калеку и медленно повез его на работу. Колеса тоскливо поскрипывали в сонных улицах города.

Калека был профессиональным попрошайкой. Его любимым местом работы было кладбище, находившееся недалеко от моста. Туда раз в неделю стекался народ, чтобы помянуть своих близких, среди могил и криков воронья люди забывали про жадность; наполняясь священным трепетом, они щедро одаривали попрошаек. Если ты просишь в инвалидном кресле, тебе завидуют все уличные проститутки, коллеги по работе, лентяи и ворята, которых иногда называли «крадунами». Последние особенно любили Калеку, он давал им щедрые откаты за прибыльное место. Но по-настоящему он любил тут работать вовсе не из-за денег, его успокаивала тишина этих мест, он как паук выпивал странные эмоции из заплаканных лиц. Помнил все их наизусть, хорошо знал, кто плачет притворно, кто не в силах себя побороть, а кто хранит горе с лицом каменного исполина.

Раз в неделю рядом с кладбищем расцветало сотни странных цветов, от живых роз до искусственных, холодных тюльпанов. Бабки продавали цветы, десятки микроавтобусов стояли рядом с деревянными лотками. К вечеру цветы стоили в три раза дешевле начальной цены. Живые цветы усыхали вместе с теми, кому они были посвящены.

Ходили сюда панки, чьи длинные, разноцветные гребни раздражали даже бомжей. Их гоняли сторожа, бабки и милиция, но мертвое, спокойное место манило к себе многих с беспокойной душой.

Плешь привез своего друга к чугунной, литой кладбищенской калитке, обернул его покрывалом и закурил напоследок, угрюмо осматривая кладбище. Деревья стояли без листьев, поздний октябрь никого не щадил. Дворник-киргиз поприветствовал попрошаек легким жестом руки. Скоро сюда пойдут люди навещать своих мертвецов.


***

Оставив своего друга одного, Плешь отправился на рынок, там можно было найти немного еды, а если повезет, и денег. Но пошел он туда не прямой и самой быстрой дорогой, а долго плутал по знакомым ему с детства улочкам и переулкам. По лабиринтам Минотавра, ища спасения от Миноса воспоминаний. Ему становилось тревожно на душе из-за быстро наступающих холодов, из-за поиска теплого места, в котором можно было бы схорониться до весны. Отчего нельзя уснуть подобно белому амуру или толстолобику, которые зимуют стаей, покрывшись мутной слизью, чтобы в холодной, темной воде забыть обо всем, что было и не было. Он завидовал животным, хорошо приспособленным к холоду мира, да так, чтобы ничто не могло нарушить их покой. Слен казался ему сказочным покрывалом, мембраной, броней. Думая об этом, он случайно забрел в район, где стояла кирпичная школа, заполненная его воспоминаниями.

Она стояла особняком в стороне от жилых домов, вокруг нее находились болота, разваленная после перестройки теплица, разворованные гаражи и заброшенный тир. В этом тире он когда-то мечтал украсть мелкашку, чтобы ощутить себя воином, ощутить дух мужества, о котором ему шептали прочитанные книги. Через ее деревянный приклад, через ее железный ствол прикоснуться к убийству, которое было возмездием антигерою. А в гаражах вместе с друзьями он как-то поджег школьный автомобиль. И тут, на стадионе, жгли пионерские костры, которые походили на средневековые Аутодафе. Какой-то дикий атавизм. Исступленная пиромания.

Тут на болоте, как-то по осени, когда вся трава усохла, а листья с деревьев успели облететь, он случайно увидел странное, огромного размера насекомое, которое вылезло на свет божий из какой-то дыры. Тогда он еще не знал, что это был клоп с огромными как у рака лапами. Насекомое напугало и впечатлило его одновременно так сильно, что всю жизнь оно не давало ему покоя в своих снах. Страшное насекомое поджидало его в каждой дыре, в каждой яме, отвратительно шевеля своими закрылками.

В теплицу как-то принесли ящик перфокарт от первых компьютеров, и он, думая, что это пистоны, пытался высечь из них искры.

В сухой листве, в карманах школы они играли с ребятами в прятки. Зарывались в нее, и кричали от восторга, когда находили друг друга. Большие тополя шумели в лучах осеннего солнца, а мир был полон прекрасных ежедневных открытий. Он хорошо помнил то странное томление, когда живешь с ощущением ожидания большой, длинной, чудной жизни. Как взгляд его еще не замечал знаков судьбы, как мозг его отказывался верить в реальность, искажая ее, фонтанируя мечтами и грезами молодости.

Он сменил три школы, и в каждую мечтал вернуться, спрятаться от жизни в ее холодной, ночной утробе. Ночью пустые коридоры школы заполняют призраки его воспоминаний, он бы играл с ними, бегая из класса в класс, пока его не заберут в психушку. Он бы сжег все учебники и сломал бы все столы, лишь бы отомстить школе за те эмоциональные страдания, которые причиняла ему его память. Как же он ее ненавидел, всех этих учителей и все знания мира, которые они ему предлагали. Сколько бы он отдал, лишь бы не знать ничего из того, чему его учили, и сколько бы отдал, лишь бы снова сидеть в классе с друзьями, ощущая свою стадность. Постыдно быть в стаде лишь тому, кто не выходил из него, и не ведает жизни вне стада. Не ведает ее горестей и бед, которые ты должен стойко переносить в одиночестве.

Ненависть к учителям переросла в ненависть ко всякому знанию, любовь же к стадности, тоска по ушедшим в черную тьму прошлого товарищам переросла в любовь к людям. Не ту великую любовь, воспетую в книгах с папиросной бумаги, скорее, извращённую, зараженную ненавистью и грубостью, но любовь.

Школа продолжала работать. Сейчас, видимо, шли уроки и детей на улице не было. Только старая женщина стояла у входа, надевая шапку на свое дите и ругая его. Обернувшись, она увидела бездомного. Лицо ее скривилось в гримасе, хищно блеснули коронки зубов:

— Что тебе тут надо?! — рявкнула она на него.

Плешь стоял как вкопанный, вспоминая, как давно, много лет назад, родная мать кутала его в теплые вещи. Он так же, как этот мальчуган пытался избежать ее заботы, избежать ее ласки, которая была ему отвратительна и неестественна уже с детства, но это не означало, что он не любил свою уставшую от непосильной работы мать. И чем более заворожено он смотрел на школу, тем больше беспокоилась женщина.

— Смотри, — сказала она, тыкая пальцем на бомжа. — Не будешь учиться, будешь таким же.

Ее сын свысока посмотрел на бомжа и усмехнулся, он был уверен, что сия чаша минует его, но будучи ребенком, он еще не испытывал отвращения к бомжу, лишь естественный, беспокойный интерес. Молодой ум пытался создать систему наказаний и поощрений, чтобы определить, что мог сделать этот бомж такого, чтобы стать бомжом. Интуитивно он не верил матери, что двойки по математике могут привести к такому результату, но покорился ее голосу.

Из-за дверей показался отец мальчугана, рослый крепкий мужчина с усами. Плешь решил не раздражать их; делая вид, что всего лишь ищет бутылки, он пошел гулять дальше.

Но тоска не отпускала его, что-то тяжелое давило на сердце, мешая дышать.

Обогнув школу, Плешь оказался в ее пустынном, каменном кармане. Пустые окна печально смотрели на него, зарешеченные сеткой из толстых прутьев в виде полукруга солнца и его лучей. Эти решетки указывали ему его место. Он был на той стороне жизни, а дети на другой. Они отделены ярким солнцем решетки. По эту сторону он, а по ту — пестрая яркая радуга, состоящая из множества детских лиц, их еще мелких горестей, но невероятно больших радостей. Казалась, что между миром детства и его существованием есть волшебный насос, который детям перекачивает радость, а ему отдает их горе. Потому с возрастом горе весит все больше, а радость все меньше.

Тут Плешь поднял с земли тяжелый кусок черного асфальта, выбрал окно с белыми школьными занавесками, за которым зияла лишь пустота, и со всего размаха запустил в него. Раздался звон стекла, которое осколками рассыпалась по бетонной площадке. В каждом осколке отражалось синее небо, облака, и Плешь, увидев свое сухое, небритое лицо в одном из них, громко рассмеялся. Ему казалось, что его ум также разбит и расколот на части, каждое воспоминание живет само по себе в крошечном мире осколка. В одном осколке его пионерский костер, в другом отдельно существует его рождение, в третьем лишь пустота.

— Сволочь! — неслось ему вслед.

Это не самое грубое слово, которым его называют. От этого слова он даже получил какое-то удовольствие, как будто, кто-то сказал ему:

— Спасибо.

Значит, его заметили. Пусть не поняли, но хотя бы заметили, и думы его от этого стали легче.

Любопытные дети прильнули к окнам в своих классах, чтобы разглядеть нарушителя их спокойствия, это странное явление обрадовало их. Но Плешь не дал себя долго рассматривать, он уже бежал в сторону рынка. Только после этого странного поступка тоска его немного улеглась, и он смог думать о хлебе насущном.


***

Хабаровский продовольственный рынок находился в самом центре города, который стоял на трех холмах, растянувшись вдоль реки Амур, чьи изгибы серпантином бежали по Дальнему Востоку, омывая берега Китая, России и Монголии. Ее называли «Черная река», как будто она несла в своих холодных глубинах тьму.

Все три холма образовывали центр города, а рынок находился в самой низине между холмами. Из-за этих холмов зимой выходили интересные казусы с автобусами «Лиаз» которые являлись основным транспортным средством в городе. Дорога замерзала, и чтобы подняться на холм, людей с него высаживали в низине, затем пустой автобус тяжело и натужно взбирался наверх и там уже ждал своих пассажиров. В низине проходили трамвайные пути, тут же стоял центральный дом профсоюзов, в котором также находился маленький рынок, но там торговали радиодеталями, книгами и животными. Рядом собирались цыгане и старые бабки, торговавшие уценёнными товарами, многие из которых были списаны, или их срок хранения подходил к концу.

Они стояли на холоде, кутаясь в шубы и шерстяные платки, вместо прилавков использовали обычные картонные ящики, лежащие на земле, которые с горкой были набиты шоколадом, колбасой, маслом и сыром. Стоило сюда заглянуть милиции, как все бабки, «охая» и «ахая» прятали ящики под себя, делая вид, что это скамейка, или вовсе убегали с ними за дом культуры. Цыгане, всегда первыми завидев милицию, спасались бегством на другой конец рынка. Так они кочевали по рынку в течение дня, торгуя пакетами китайской жвачки и эфедрином, гадая людям по руке и предсказывая будущее. Эти жвачки любили воровать дети, подрезая ножиком сумки цыган, чтобы потом поднимать с грязной земли цветные фантики. Цыгане не особо переживали за жвачку, скорее всего, продавали ее для вида. Конечно, радовались, если ее покупали, но был и другой, более важный товар.

Они носили яркие, вычурные одежды, явно не пригодные для повседневной работы, женщины надевали по три юбки красного цвета и платья с длинными рукавами, а мужики как один носили кожаные жилетки. Когда выпадал снег, цыгане покидали рынок и с первой оттепелью снова появлялись тут. По сути, они были предвестниками холодов и предвестниками тепла. Их цветные платья со всевозможными оттенками лета и приносили с собой воспоминания о теплых днях, намекая о радуге, но характер практичный и меркантильный погружает нас в холод.

У цыганских мужчин низшего пошиба вечно не хватало зубов, они попрошайничали более грубо, нежели их жены. Они не просто просили, они требовали, обещая взамен цыганское покровительство. Но последнее было ложью. Те, у кого благодаря героину не было зубов, не могли оказать защиты или покровительства, они были на самом дне и могли напугать разве что совсем далекого от этой жизни человека. У них даже не было сил ударить ножом, потому что они боялись всякого злого взгляда или шепота. Это были живые рыночные мертвецы, заросшие черными волосами подобно Джоконде или Мадонне. Только черные вьющиеся волосы их были грязными и неухоженными.

Далее находился официальный открытый рынок, тут томились, прижавшись друг к другу, тысячи палаток с дешевыми украшениями, магнитофонными кассетами, зажигалками, фонариками, ручками и прочей ерундой из Китая. Чуть повыше начинались мясные ряды, и десятки собак дежурили тут, выклянчивая у покупателей кости и мясо. Собаки эти были жирными и важными, они становились ловкими лишь когда следовало прогнать чужака. Но и тут все было непросто, пока одни собаки охотились за лучшим куском, кто-то охотился за ними. За рынком тоже находилось множество собак, но те были более тощими и забитыми, по ночам они сбивались в стаю, и во тьме бродили вокруг рынка, пугая прохожих.

В центре этого бедлама находился крытый рынок, в котором всегда было тепло и шумно. Тут торговали фруктами и овощами, колбасами и сырами, молоком, простоквашей и варенцом, который продавали прямо в стаканах как обычный сок или лимонад. Варенец в стаканах — особая традиция этого города, ничего подобного более нигде не встречалось. Высокий потолок, как в цирке, придавал этому месту схожесть с кафедральным собором. Громкие звуки эхом разлетались под его куполом, подобно молитве они вводили в религиозный транс. Смешение культур и наций в одном месте. Наверное, на рынке, где голодный становится сытым, в водовороте разных верований и предрассудков однажды зародится новое учение. Ругань, жадность, конкуренция, все слои населения, множество странных эмоций — под одним куполом. Всевозможные запахи пряностей, вонь гниющего мяса и фруктов дополняла картину.

Тому, кто пришел сюда купить домой крупы или мяса, казалось, что тут есть только торговцы и покупатели, но это было не так. С цыганами и нелегальными бабками все было понятно, но кроме них тут собирались картежники, наперсточники, разводилы, бандиты, беспредельщики, хачи, китайцы, корейцы, менты, аферисты всех мастей и видов, блатные, проститутки, бизнесмены, кришнаиты, бомжи, бездомные, алкаши и доходяги. Последние работали по принципу «принеси-подай». Они грузили мешки, убирали говно и, конечно, воровали. Каждый армянин считал своим долгом иметь русскую продавщицу из дворовых, местных девчонок, глупую, но циничную, а также русского грузчика из местных алкашей. Последний шестерил за своим хозяином повсюду, ездил с ним на оптовый рынок, грузил, таскал, редко даже приторговывал, но чаще воровал. Украдет мешок муки, загрузит своему армянину в багажник — получит пятак. Армянин доволен, хвалит грузчика. А если поймают мужика за воровством — дадут в морду и тут же бегут к хозяину, а армянин делает вид, что ничего не знал об этом и тоже лупит бедолагу. Многие из этих грузчиков ночевали сразу подле рынка, за его высокими контейнерами с товаром, куда приносили кучу картонных коробок, делали из них постель, делили между собой спирт и еду и бесконечно дрались. Малышня также шла подрабатывать к армянам. Армяне вечером взвешивали гнилые фрукты, которые успели пропасть под жарким летним солнцем, цокали языком и отдавали их своим работникам.

Тут на толкучке ворята сбывали краденое через своих размалеваных шмар. Тут карманники пасли старух, а менты — карманников. И только бомжи никого не боялись, свободные от дел и предрассудков, они сновали между рядами в поисках работы или объедков. Непроданные за день фрукты и овощи, которые начали подгнивать, иногда доставались им.

Старухи собирали бутылки и сдавали их. Бутылки — это валюта, такая же, как деньги, и за нее так же беспощадно дерутся. Пьют на рынке много, значит тут много бутылок. Когда дерутся бездомные старухи, это всегда развлечение для толпы, потому что они дурно пахнут и плохо одеты. Не дай бог драться старухам, которые хорошо одеты, их всегда разнимут, а к этим брезгливо подходить.

Человеческая брезгливость это способ защиты, Плешь видел, как алкаши ссались в штаны, лишь бы жены и менты не трогали их.

В ДК рядом с рынком была своя толкучка, радиорынок притягивал интеллигентов с испуганными глазами и дрожащими руками, только иногда они дрожали не от страха, а в предвкушении наживы. Тут же проводили свои лекции кришнаиты, иеговисты и более эксцентричные секты, собирая вокруг себя всех людей нервных, тревожных, ищущих. Большинство из них были женщины, но редко попадались и мужчины. Над ними смеялись, над ними глумились, воровская молодежь откровенно издевалась над их одиночеством, интеллигенты презрительно говорили: «Эти». Но Плешь, однажды заглянув в глаза одной женщине, увидел в них такую сильную тревогу, что сразу понял, отчего они готовы продать квартиру и идти хоть за чертом на край света. Тогда он почти физически ощутил ее горе, которое крылось в ней самой, горе, у которого нет причины. А где нет причины, нет и лекарства, ей просто было больно жить, и она металась из одной секты в другую, ища себе успокоение. Такие проходят весь путь от эзотерики до монашества.

Над рынком вилась легкая дымка, словно рынок дышал как живой. Горесть и радость здесь смешались в одно целое. Где дрались, там и братались. Плешь не любил это место, но тут можно было легко найти себе пропитание.

Он прошел сквозь пеструю толпу цыган и нырнул в толпу обывателей, брезгливо расступившихся перед ним как перед царем, царем помоек и больших просторов. Продавцы, привыкшие к таким людям, казалось, даже не замечали его. Очень быстро он оказался возле склада контейнеров, где тусовались бывшие зеки и бомжи рынка. Первые были почти неотличимы от вторых.

Далее я буду стараться находить компромисс между человеческим языком и местным жаргоном. Без первого — речи могут быть непонятны или по крайней мере тяжелы для восприятия, а без второго — картина была бы неполной. Пусть вас не смущают незнакомые слова и странные выражения. С другой стороны, если вы знакомы с улицей, пусть вас не смущает то, как я пытаюсь преднамеренно облагородить речь, балансирую между двумя мирами, ища нужный образ.

— Нарисовался, — раздался голос Майорки, бывшего уголовника, а ныне бездомного.

Хотя бездомный бездомному рознь, это еще предстоит понять. Не будем забывать, что воры в то время еще любили притворяться бездомными, имея порой неплохие хоромы. Причина этого явления крылась вовсе не в желании прибедняться, а в сущей необходимости поддержания собственного авторитета босяка.

Майорку знала тут каждая собака, это был наглый тщедушный малый с бегающими глазами, длинными руками и сопровождающим его по жизни кашлем. Лицо его было испещрено мелкими и крупными шрамами, которые можно было читать как книгу прошлых лет. Еще одной книгой было его собственное жилистое, сухое тело, изрисованное наколками.

Майорка много и часто сидел, но всегда, как птица возвращается в родные края, он возвращался на этот рынок. У него не было многих зубов — их заменяли протезы, все руки исколоты перстнями. Глаза его светились холодным спокойным светом, морщины же у кромки глаз говорили о том, что он любит улыбаться. Но улыбка его была ироничной и злой, она не сулила ничего хорошего людям. Она не освещала его лицо, а лишь придавала демонический вид.

Для порядка они приветствовали друг друга,

— Мать продашь или в жопу дашь? — громогласно, по-хозяйски воскликнул зек.

— Мать не продается, жопа не дается, — более скромно отвечал Плешивый.

Нелепый разговор, как ритуал. Так собаки нюхают друг друга для определения, кто есть кто.

— Опять в долг? — спросил он, криво улыбаясь.

— У меня нету ничего с собой, я заработаю и отдам, — сказал Плешь.

— Брателло, доставай бухгалтерию, чиркани должок, — сказал он своему приятелю. — Скоро счетчик включу.

Это означало, что сегодня Плешь может работать и воровать в долг, но на общак рано или поздно придется скидываться. На прощанье он отсыпал Майорке немного лучшего своего табаку. После этого разговора все окрестные бомжи приветствовали его, угрюмо кивая своими головами. Кто-то подбежал и спросил спирта, немного, всего полстакана, но спирта не было.

Плешь долго ныкался по рынку в поисках работы, искал хотя бы жалкую луковицу, чтобы утолить голод, но ему не везло. Бывало, что он отбирал корм у голубей, например, сухую корку хлеба, брошенную сердобольной бабушкой. Бывало, что кормился у корешей, которым удача улыбнулась в этот день. А бывало, что удача улыбалась ему, и тогда он кормил кого-то за компанию. У него, как у всякого доходяги на рынке, были любимые киоски, где его знали и могли дать мелкую работу, но один из киосков был закрыт, а в другом помощь не требовалась.

В унынии присел он рядом со входом в крытый рынок и принялся разглядывать ноги прохожих. Внутрь таких как он не пускала разжиревшая охрана, зато на него дул из открытых отделанных алюминием дверей теплый воздух. Он медленно согревался, разминая свои конечности. Какой-то мальчишка — молодой вор, нахально щелкал семечки под ноги прохожим, молочник тащил тяжелый бидон, охранник сжимал в руках кожаную, но пустую кобуру. Каждый пройдоха знал, что нету у охранников оружия, кобура для страху, для соленого огурца или колбасы на обед. Дело в том, что в то время еще не было понятия «профессиональная охрана», они еще числились как сторожа, лишь позднее появятся бесконечные охранные фирмы. А пока это было не в моде. Основную функцию охраны выполняла братва, которая сама же и крышевала каждый киоск, каждый магазин, каждого продавца.

Плешь услышал крик ребенка, который средь этого Вавилона показался ему призрачным звуком с того света. Этот пронзительный шум привлек внимание и молодого воренка, который тут же вскочил на ноги, засунул семки в карман и куда-то побежал, мелькая синими штанами. Плешь тоже привстал и медленно отправился в сторону шума. Чуть ниже крытого рынка, в толкучке, молодое бакланье тащило упирающего мальчишку за контейнеры. Шапка его слетела на землю, но какой-то малолетка поднял ее. Молодая мамаша возмутилась происходящему, однако старшой, что тащил пацаненка за руку, соврал, что тот украл у него кошелек. Охрана с любопытством рассматривала эту сцену, они уже привыкли к ежедневной рыночной драме. Скорее всего снимут с пацана все ценное да отпустят на волю, если будет бычить — дадут в хлеборезку. Не убьют — и ладно. Будет ему урок, не гулять на рынке одному. Продавцы также не обращали на это внимания, какое им было дело до чужого горя. В целом, множество молодняка стекалось сюда, чтобы заниматься разводом таких вот домашних мальчиков, которым случалось забрести на рынок. Где угрожая ножом по беспределу, где грубым уличным словом и волей добивались они своего.

Плешь осторожно пошел за малолетней братвой. Контейнеров тут было немало, и не везде паслись бомжи и зеки. Кое-где было совсем тихо и безлюдно, сюда и потащил молодняк свою жертву. Плешь осторожно крался за ними, он не спешил вмешиваться, встал поодаль от контейнера и внимательно следил за происходящим.

Пацаненку было лет двенадцать, одет он был не богато, но вполне ухожено. Китайская ветровка свисала на худом теле, белобрысые волосы стояли ежиком. Он был на голову ниже самого старшего обидчика. Еще двое детей были его возраста, они стояли по бокам, готовые ринуться с флангов. Говорил только старшой. Плешь знал этого пацана, его звали Капеля, кличка-производное от фамилии, как часто бывает. Капеля был сыном весьма жестокого и сумасбродного алкаша, которого очень сильно не любила милиция, так как без боя он не сдавался. Капеле было уже четырнадцать, он тоже был худощавым, кожа его была темной, отчего он сам походил на цыгана, но таковым не являлся. Лысая голова была усеяна шрамами, по большей части, оставленными собственным отцом, хотя он и врал, что это все драки и разборки с залетными. Капеля блокировал единственный проход между гаражами, и полилась знакомая песня.

— С какого района?

— С южного, — отвечал юнец, понимая, что бежать некуда, и никто ему не поможет.

— Общаешься?

Жертва отрицательно помотала головой.

— Зря. Сейчас такое время, надо общаться.

Плешь уже по опыту знал, что просто так его не будут грабить или бить, настоящему джентльмену нужен повод, и он его найдет. Нельзя было даже ощупать карманы жертвы, ведь за это может быть спрос, да и не комильфо, западло без повода. Если жертва окажется совсем не жертвой, а своим, может быть и спрос за это. Потому сначала надо было прощупать незнакомца.

— А что убегал, когда я тебя звал? — спросил Капеля, сохраняя идеально каменное лицо и внутренне радуясь своей силе. Дети жестоки потому, что хотят походить на взрослых, и в этой страшной комичности они даже превосходят последних.

— Я же не знал, кто вы и зачем меня зовете.

— Убегать нельзя, не по-босячьи это. Я тебя позвал, ты не подошел, значит, не проявил уважение к пацану. За это спрос с тебя.

Мальчик кивнул головой в знак согласия. Он еще не понимал, что такое спрос.

— Ну, готов? — ухмыльнулся Капеля.

— К чему? — не понял мальчик.

Капеля со всего размаха заехал ему в лицо. Ребенок без шума завалился на бок, его тут же под руки поймала малышня.

— Черт, — прошипел сквозь зубы Капеля. — Просто черт, не общается он. Смотрите, что у него в карманах.

Его помощники бросились к поверженному телу, чтобы порыться в его карманах. Должно быть, так же тигр ест еще дышащую кабаргу. Все это дела природы, не более того. Малышня рылась в карманах, пока их жертва руками утирала лицо, будто ощупывая его целостность и удивляясь своему пониманию того, что его собственная плоть несет в себе столько слабости и боли. Ощупывая будто чужое тело.

Тут Плешь решил вмешаться, не выдержал. Он подошел к пацанам, посмотрел в глаза старшому. Старшой от неожиданности попятился назад, но потом смекнул, что это Плешь, которого он хорошо знал. Его помощники заметили невольный жест отступления у Капели и с тревогой заглянули ему в глаза. Но он уже был готов к битве.

— Тебя сюда не звали, — грубо произнес он.

Плешь молча смотрела в глаза Капели.

— Жалко, что ли? — сообразил старшой и криво улыбнулся.

— Дело есть, подойди, — сказал Плешь.

— Какие у пацана могут быть дела с тобой? — не выдержал Капеля. — Проваливай, пока сам не отхватил. Или говори при всех, ко мне не подходи, вдруг ты тифозный.

— Сам ты тифозный, подонок, — Плешь в знак презрения плюнул под ноги своему оппоненту. Это было тяжелым оскорблением и вызовом одновременно. Священный, сакральный жест, о котором можно судить лишь изнутри.

— Ну, сука! — прошипел Капеля, подражая своему отцу, который так называл в основном милиционеров.

Он тихонько подмигнул пацанам. Хотя бомжей никто не боялся, но мальчику было всего четырнадцать, а Плешь был в два, а то и в три раза старше него. Такого так просто не завалишь. С бомжей и спроса нет, старшим не пожалуешься — засмеют еще, ответственным за рынок нет никакого дела до бродяг, если, конечно, он не имеет каких-то особых заслуг перед ворами. У Капели сидел дядя, сидел брат, сидел алкаш-отец. Его воры уважали и пророчили ему большую карьеру, но сам он еще не был вором, так — крадунок. Нужно быть осторожным, чтобы перед братвой не упасть в грязь лицом, не потерять авторитет.

— Ты не идиот, — улыбнулся Капеля, стараясь выиграть время. — С головой все в порядке? Я тебя много раз тут видел, побираешься среди палаток, роешься в мусоре как собака, спишь в канаве.

— А я тебя тоже много раз видел, — заговорил Плешь. — И всю твою свору знаю. И отца твоего знаю, он сидел со мной, срок мотал, шерстяным был.

— А ты это ему в глаза скажи! — возмутился мальчик.

— Не скажу, он у тебя баклан, правды не ищет, ему лишь бы ввязаться в драку, да бардак устраивать. Ему все твои понятия до фонаря, он только воров боится. Чем он может напугать такого как я? Кулаками разве? Впрочем, мне тоже твои понятия до фонаря, думаешь, большого счастья хлебнул батя, сидя в вонючей камере? Следом за ним отправишься, еще непонятно, как тебя на малолетку не забрали.

— Зато мой батя никогда нигде ни на кого не работал. И не побирался как ты.

— Запомни, еще пять лет твоему бате сроку, и он будет побираться, если раньше коньки не отбросит. Сила-то не вечно будет с ним, он уже дряхлеет. А ты по его стопам пойдешь.

— Козел! — прошипел Капеля.

Удивительно, в этом мире козлов развивалась настоящая трагедия. Конечно, слово «козел» — страшное оскорбление. Грубо говоря, оно вычеркивает человека из мира преступного в унизительной форме в мир потустороний, в мир предателей, и, если так можно выразиться — в мир коллаборационистов. Это как плевок под ноги, очень сильный символ и призыв к немедленному действию. Козлов не любили, их всячески унижали, их били, их разводили, тем они и множили свою трагедию. Но настоящая ирония трагедии заключалась в том, что само слово «трагедия» родом из Греции, и дословно означало «песнь козлов». Судьба человека с таким статусом трагична, потом он должен был ответить за себя, чтобы его не сделали козлом.

И пусть вас не смущает, что так много «зоновских» понятий звучало вне зоны. Дело в том, что в это время зона была в моде. Всякий пацан учился говорить на блатном языке, часто не до конца понимая и вникая во все хитрости дела, а порой и вовсе путая понятия. Причина, скорее всего, крылась в «общаковцах» где люди со стажем толковали молодежи тюремные идеи и понятия, подгребая под себя молодежь.

Пока они говорили, более молодая шпана обошла бомжа со спины, один из них присел ему под ноги, и только после этого Капеля со всего размаха руками толкнул обидчика в грудь. Плешь споткнулся о ребенка позади себя и завалился на спину. Последнее, что он услышал, это крик Капели:

— Пинай его, чего встали!

Бить руками бомжа западло. Пинали ногами. Не сильно, все-таки дети еще. Под этот шум их жертва — молодой мальчик тихонько сбежал с поля боя. И свою миссию Плешь выполнил, остальное было неважно. Он пытался подняться на ноги, но каждый раз его снова валили на землю, это могло бы продолжаться до бесконечности, если бы в это дело не вмешалась милиция. Их уазик как раз ехал на толкучку и увидел среди контейнеров возню.

Толстый, усатый сержант знал тут каждого и на каждого мог завести дело. Вся окрестная шваль в свою очередь знала этого продажного мента. Без его ведома тут не совершалась ни одна сделка, его знала толкучка, цыгане, бабки, бомжи и вся администрация рынка. Несмотря на свое низкое звание, он имел огромный вес в преступном мире. Высокие чины не будут сами марать руки, все майоры, генералы, полковники — чистоплюи, потому такие толковые, хваткие и продажные люди как сержант всегда были кстати, тем более, что уличная шваль насколько ненавидела его, настолько же и боялась. Его толстые щеки, покрытые оспинами, его кобура и большое пивное брюхо вызывало у них страх, а вместе с ним и уважение к закону. Закону силы. И он контролировал отбросы, истинный фараон улиц. Посредник между чернью и высшим светом. Почти ангел, так как его работа была подобна работе ангела: из высшего света он нес послание в низшие миры. Причем порой он работал за многих ангелов сразу, неся в народ то глас Божий, то кару Божию. Помощники его, такие же сержанты, как и он сам, или даже рядовые постоянно сменяли друг друга, а он всегда оставался при деле, что говорило о том, что он обладает изрядным чутьем. Ему было выгодно оставаться сержантом, возможно, даже выгодней, чем генералу быть генералом. При этом нервничать ему приходилось меньше, чем высшим чинам, а зарабатывал он явно выше положенного, но о заработке предпочитал помалкивать. Даже одевался он серо и неброско, и жил в обычной квартире, а не в царских хоромах, но, безусловно, был богат. Богат и почти всесилен. Да и пожрать любил, отчего морда была соответствующая.

— Борисочка идет, — шептались цыгане, разглядывая мента.

— Дорогу Борисочке, — шептались торговцы.

— Борисочка — котик, — называли его проститутки, которые знали, кому платят их коты.

— Нарисовался, козел! — процедил сквозь зубы тощий Майорка — он предпочитал не встречаться с сержантом и потому спрятался в тень, прикрыв лицо кепкой. Удивительно, как ушлые люди умели становиться фантастически невидимыми, благодаря свойственному им спокойствию духа.

Борис любил, когда его звали Борисочка, он всегда брал взятки со словами: «а это для Борисочки», но страшно не любил, когда его звали ментом, ментярой, мусором или даже мусорком.

Малышня нерешительно отступила перед ним на пару шагов назад. Плешь медленно поднялся с земли, вытирая разбитую губу. Он виновато уставился в карие, алчущие крови глаза сержанта.

— Такую рвань, как ты, — сказал мент. — Даже в уазик противно сажать. Что тут не поделили? Что за бардак устроили?

Капеля пожал плечами.

— Хотите драк, валите с рынка! Я вам сколько раз говорил? Каждому нужно на ушко прошептать и конфетку дать? Уроды. Ты, плешивый, пойдешь со мной, а тебя, Капеля, я однажды закрою, как твоего батю. Лично буду за тебя хлопотать.

Пацана задели эти слова, и он набрался наглости, что спросить,

— Ты меня, что ли, посадишь?

— Посадит прокурор, — без злобы, спокойно бросил сержант заученную и совсем не оригинальную фразу, которая, однако, была своеобразной традицией для завершения разговора. — Забирай свою шпану, и валите с глаз моих. Если администрация пожалуется, запру в обезьянник на три дня вместе с этим плешивым доходягой. Будете мочу нюхать у параши.

Это был весьма убедительный аргумент, Капеля предпочел не спорить с ментом, а вот Плешивому повезло меньше. Его посадили в бобик и увезли с собой. Впрочем, Плешь привык к таким поворотам судьбы, наверное, на сутки за драку запрут его в обезьяннике, затем выкинут на улицу. Не привыкать.


***

Вечером Калека всегда ждал возвращения своего друга. Бывало, что Плешь сильно задерживался, но почти всегда возвращался за ним, брал его коляску за ручки и вез на ночевку. Те, кто знал эту парочку, были твердо уверены, что они братья, или как минимум родственники, потому что обычный человек никогда не будет просто так заботиться об инвалиде. Калека не пытался опровергнуть эти слухи, но и не подтверждал их, он старался вообще говорить о чем угодно, но только не о личном, только не о себе. Поскольку он всегда улыбался людям, был с ними добр и учтив, многие думали, что он умалишенный или блаженный. Но если случалось кому-то ненавидеть его, то они говорили, — дебил, идиот, олигофрен и т. п. Говорили — какие наглые инвалиды, потеряй ты ногу или руку и вот, тебе уже принадлежит весь мир; как люди любят пользоваться слабостями, трансформируя их в силу. Силу влияния.

Вечером к Калеке подошли бандиты, все как один в китайских дешевых кепках, носы сломаны, зубы выбиты, забрали свою долю, поинтересовались, как поживает его кореш, как дела, как здоровьице.

— Плешь-то? Плешь-то в порядке, годик еще продержится, — улыбался инвалид.

Быстро темнело. Бабушки засобирались домой, их хозяева погрузили цветы в фургоны, позакрывали свои лавки. Многие из них прощались с Калекой, которого по-своему любили, а может, просто привыкли к нему. Одна из них, которую звали бабой Зиной, или просто Зинка, подошла к нему и спросила,

— А ты чего, гнилые твои мозги, так и будешь тут загорать? Чай не Канары тут, где твоего брата черти носят?

— Задержался, — отвечал Калека. — А мне выпить охота, в горле пересохло, не поможешь?

Зинка быстро оценила ситуацию. Надо сказать, что это была тощая, высохшая старуха, одетая в какое-то советское пальто и с цветным платком на голове. Но Зинку знали тут все, когда-то она торговала в киоске у армян, но там ее поймали на том, что она тайком продавала спирт доходягам, за что ее избили и выгнали с работы. Она быстро нашла себе место в цветочном бизнесе, где точно так же приторговывала спиртом, но жизнь научила ее делиться, и на этот раз все пошло куда веселей. Она была прожженной бестией, которая даже в благородной старости умудрялась находить себе любовников, всех, правда, из зеков. Зеки ненавидели Зинку. Зинку-бомжиху! Зинку-зассанку! Зинку-стерву! Так ласково ее звали любовники, которые, откинувшись с зоны, радовались ее однокомнатной квартире, где вся мебель была прожжена бычками. Яма, а не квартира. Там постоянно происходили драки и пьяные оргии, но соседи боялись Зинку и помалкивали. Были нехорошие прецеденты, связанные с ней, хотя не надо думать, что сея зло, она пожинала только добро. Ей тоже порой доставалась, и она была бита, как всякий в этот мир пришедший. Но жизнь ее закалила, сотворила в ней особый норов, сила которого будет ясна ниже.

— Спирт есть отличный, — затараторила она. — Небось, выручку хорошую сегодня сделал-то, хочешь принесу?

Калека благодарственно кивнул головой.

— Кишки бы чем набить еще, с утра маковой росинки во рту не держал. Сухарь бы сожрал, или пачку лапши какой.

Китайская сухая лапша только входила в моду, ее предпочитали есть сухой, как чипсы, запивая чаем или водой.

— А у меня сегодня и литр спирта не разошелся, давай пару десяток, — старуха протянула руку.

Инвалид отсыпал ей мелочи. Крупные купюры забрали бандиты. Но мелочь они позволяли оставить себе. Зинка ушла за товаром, а Калека остался на какое-то время один. Холодало, он закутался в телогрейку, а голову прикрыл пледом. После чего принялся рассматривать могильное небо. Вдали над кладбищем тянулась красная полоса, с другой стороны надвигалась фиолетовая ночь. Вороны сидели на деревьях, они были сыты и уже не кружили над могилами. Сторож Иван Васильевич большой лохматой метлой убирал кладбищенские дорожки. Его впалые, небритые щеки горели огнем, он только что слегка принял и был бы рад догнаться. Краем уха этот сорокалетний мужчина услышал слово «спирт», и потому особенно усердно мел тропинку рядом с инвалидом в надежде, что и ему что-то выгорит. Он добывал еду и спирт подобно умудренному опытом охотнику, ни за кем не гонялся, а терпеливо ждал подходящего случая для броска. Так у него получалось заходить на чужие свадьбы, прикинувшись чьим-то родственником, или на толкучке, спокойно, не спеша, прятать в карман чужой, выложенный на прилавок, товар. Он даже никогда не убегал, с каменным спокойствием наблюдая, как суетится мир вокруг него.

Вскоре вернулась Зинка с большой, грязной, вязаной сумкой в руках.

— Вот тебе мой касатик, лучший спирт.

Она достала из сумки бутылку из-под пива, наполненную белой жидкостью и туго заткнутую газетной пробкой.

— Если тебе еще захочется, ты говори, может, и брату твоему надо. Дешевле спирта тут не найдешь. Тут тебе еще пару яичек из дому и кусок ливерной колбасы. Стакан-то нужен?

— Спасибо, имеется.

Ловким движением руки Калека достал из-под коляски граненый стакан. Дыхнул в него и сказал весело:

— Наливай!!!

Зинка достала из сумки газетку, постелила ее на ноги Калеке, и разложила там нехитрый стол. Порезала колбасу и тоже достала стакан.

— Выпью с тобой, милок. Домой идти не хочу, мой кабан опять нажрался, а ты знаешь, он когда пьяный — дурак дураком. Уж я его и сковородкой била, и посылала, и милицию вызывала, только бы рожи его уголовной не видеть у себя. Не уходит, и все. Человеческого языка не понимает он.

— Конечно, куда же он пойдет, ты его прикормила, — улыбался инвалид.

— Припоила, точнее. Раньше он хоть работал, за спиртом ходил, да и сам приторговывал, а теперь проку от него никакого. Еще бы мужиком был, и то ладно!

Она похотливо засмеялась, от этого смеха Калеке стало не по себе, не каждый готов к тону пошлости, не каждый пропустит его в душу. Тут Зинка огляделась по сторонам и заметила голодные глаза Ивана Васильевича. «То, что надо» — подумала она.

— Слышь, прохиндей, у тебя сторожка свободна? — помахала она ему рукой.

— Апартаменты — высший класс, — отвечал радостно Иван в хорошем предчувствии. — Лучше только у Ежевики в склепе. Но там убранство не про нашу честь.

— Ну пойдем, покажешь свои апартаменты, — отвечала она. — Только помоги безногому, он сам-то не справится, чего нам мерзнуть, выпьем по-людски.

Иван бросил свою метлу в сторону, выдавая свое состояние, но потом одумался и спрятал ее в канаву, затем выбежал за калитку, схватил за ручки кресло Калеки и повез его в сторожевую будку, за ними неуклюже ковыляла старуха. Плешь знал про эту сторожку и что там иногда выпивают бродяги, потому он без труда найдет своего друга, думал Калека.

Троица быстро добралась до нужного места. Сторожка представляла собой небольшой одноэтажный домик с косой крышей, засыпанной сухой листвой. Он стоял на небольшом возвышении, и его единственное мутное окошко выходило как раз на кладбище. Отсюда сторож следил за вверенной ему территорией. Тут, бывало, он и жил неделями. Иван когда-то был военным, прапорщиком, успел жениться и вырастить двоих детей, но потом попался на воровстве в части и, чтобы умять скандал, быстренько уволился. Лишившись военной карьеры и работы, он начал много пить. Если раньше в армии его еще хоть что-то удерживало от бутылки, хотя бы еженедельные проверки начальства, то сейчас он был полностью предоставлен сам себе. Он пытался вернуться в армию чуть позже, но к тому времени армия перестала существовать. Точнее, та армия, к которой он привык. Кое-где еще сохранились гарнизоны, но они более походили на феодальные островки, нежели на российскую армию. Их феодализм заключался в том, что каждая часть выживала сама по себе, на какое-то время она была лишена всякого довольства и всякого контроля со стороны Москвы. Но это отдельная, грустная история.

Друзья пристроили его на это кладбище сторожем, и тут он мог тихонько, никому не мешая, спиваться дальше. Детям до отца-синяка не было никакого дела, а его жена была только рада, когда он уходил в запой на неделю и не возвращался домой. Изредка, когда ему промывали кровь, он как будто о чем-то задумывался, возвращался в семью, но потом начиналось все снова.

Лицо его было изрыто морщинами, щетина короткая, но грубая, слега поседевшая, разговаривал он хрипло, но нагло, любил армейские анекдоты и байки. Но как бы он ни пытался казаться веселым, было понятно, что человек этот полон грусти и нервозности, он лишь привык маскироваться, чтобы в компании получить свое. Чтобы с ним было приятно выпивать. Но при первой же возможности он старался остаться один, удалиться от людей в сторожку и там уже выпивать в угрюмой тоске.

Зинка и Иван зашли в сторожку, кое-как затянули с собой Калеку и подкатили его к деревянному засаленному столу. Обстановка тут была скудной: стол, пара табуреток и лежанка, накрытая старым одеялом. На стене висела икона с Богородицей, рядом с ней пара метел, большой совок и снегоуборочная лопата. Калека с удивлением рассматривал небольшую черно-белую фотографию в рамке, которая стояла на столе. На ней были запечатлены четверо молодых людей в белых халатах. Они размахивали какими-то бумагами, а лица их выражали большую радость.

— Че уставился, как баран на новые ворота? — Иван перевернул фотографию изнанкой, чтобы никто не смел посягать на святое. Этот невольный и немного резкий жест показывал, как в дряхлом теле живет еще страдающая душа, хранит еще свои тайны, опекает свое прошлое.

— Не первый раз вижу, кто это? — подивился Калека.

Иван достал стакан, вынул откуда-то соленый огурец, молча порезал его и сказал:

— Сначала выпьем.

Они разлили спирт по стаканам и, не жмурясь, опорожнили их. Инвалид закусил ливерной колбасой и, ощущая, как по телу разливается тепло, довольно причмокнул. В голове кружилась мысль: «Понеслась, родимая»!

После стакана спирта Иван подобрел.

— Никогда не запивай эту гадость водой, — поучал он, подставив кулак ко рту и рефлекторно кашляя. — Если бы я в армии запивал, давно уже без кишок бы остался.

— Да какое у тебя здоровье, хрен ты старый, — засмеялась беззубым ртом Зинка. — Кровь промывает раз в неделю, а о кишках своих думает! Через год тебя уж сторожить тут будут.

— Дура ты! — заорал он на нее. — Что несешь?!

И они начали ругаться, правда, не по-настоящему, просто так принято. Пока они ругались, Калека перевернул фотографию и снова начал рассматривать ее. Молодые люди в белых халатах, четверо. Один из них был похож на Ивана, только молодой, счастливый, и лицо такое наивное, такое безгреховное, чистое. Да, точно, Ивашка и есть. Когда смотришь на старые фотографии, если у тебя есть воображение, то невольно поддаёшься какому-то трансу, тебя затягивает в прошлое. Он увидел молодого Ивана, который учился, радовался, мечтал. Совсем другой Иван жил в совсем другой стране. Сам Калека не любил фотографии, они казались ему ужасными отпечатками прошлого, от которых душа начинала ныть.

Разлив еще немного спирта и выпив его, напарники перестали ругаться. И тут Иван снова заметил, с каким интересом инвалид смотрит на фотографию.

— Нравится? — спросил он, доставая сигарету.

— Расскажи, — потребовал Калека.

— Ну и расскажу. Я это с моими друзьями. Видишь, вот Митька, хирург. За границей работает. Вот Петька, тоже хирург, в милицейской больнице начальник сейчас. Вот Азимут, скотина та еще! В общем, просто скотина. А вот я. Видишь, какой был?

— Красавец, — подтвердил Калека. — Лицо сияет.

— А то, — Иван выпустил облако дыма. — Это мы дипломы отмечаем, видишь, в руках их держим. Врачи мы, брат, врачи.

— И ты врач?

— И я, — он задумался. — Мог бы стать им, если бы армия не затянула. Сколько сейчас врач получает? Как в армию забрали, так я там и остался. Меня не карьера волновала, а то, что можно было со склада тащить домой. По-человечески зажил, а диплом врача можно было на помойку выкинуть. Но вот тогда…. в то время, когда был пацаном несмышленым, мечтал стать врачом. Ума плата была. Не поверишь, людям помогать хотел. Звучит, конечно, глупо как-то, но чувствовал я… призвание, что ли.

Он плюнул прямо на пол.

— Женился, все не так пошло. В душе я врач. Интеллигент вшивый, значит. Любимая армия и жена, а еще сами знаете кто, сделали меня говном.

— Говном, — повторила Зинка.

— Вот уж не думал Иван, что ты хотел людям помогать, — искренне удивился Калека.

— Ага, хотел. Вот и осталось у меня две святыни, это воспоминание молодости, да Богородица. Я один раз украл в части какое-то барахло, домой принес, жена и надоумила меня, мол, оставайся в армии по контракту, домой таскай барахлишко. А врачом кому ты нужен? Молодой был, послушал ее. До сих пор ей простить не могу.

Потом он посмотрел на инвалида и сказал:

— В целом это, конечно, не твоего ума дело!

Он как бы дал слабину, рассказал то, чего так сильно стеснялся и боялся. Открыл миру что-то сокровенное, в то же время понимая, что ничего вызывающего и не говорил, ситуация до смешного банальная. В самом деле, кто-то в эти лихие годы опустился на дно, но ведь кто-то и поднялся. Внутреннее чувство стыда за свою слабость подняло со дна его души какую-то агрессию, которая и вылилась в эти грубые слова. Правда, считал это слабостью только сам Иван, который уже жалел, что повесил фотографию на стену. Казалось, фотография порождает или пробуждает свой собственный эгрегор, обнажая его эмоции, похороненные в этом куске картона.

Старуха поморщилась на эту грубость, как будто съела лимон. Она могла простить самый грубый мат, но не прощала слабостей в мужике, так как свою душу давно заменила цинизмом. И хотя Иван нагрубил Калеке, слова эти предназначались старухе. Это был подсознательный посыл отчаянья, потому как он догадывался, что прожжённая бестия умеет колко смеяться над чужой душой за неимением своей.

— На кой черт мне еще два алкаша сдались, своих девать некуда, — злобно сверкнула глазами Зинка.

Они налили и выпили еще. И часто, как это бывает, разговор перетек в русло житейской философии о насущных проблемах, но в этом разговоре и кроется наивная, как дитя, мысль. Такая наивная, что ей можно было бы и не придать значения, о чем только не болтают пьяные? Но позже раскроется вся важность этого пьяного разговора.

Иван дал Калеке сигаретку. Инвалид глубоко затянулся и в блаженной задумчивости выдул сизый дым. Потом начал рассказ:

— Мне Плешивый рассказывал, жил да был один зек. В тюрьму попал ни за что. Просто так посадили его.

— Ага, — перебила его старуха. — Знакомая песня…

— Да ты послушай. Плешь не врет. Был такой зек, засадили его несправедливо, невиноватый он был, но ходку свою воспринял как знак свыше, смирился с ней. Зону называл школой, а тех, кто его бил — учителями. Уж вертухай его учил уму-разуму, мужики его учили, черные его за клоуна держали, а он только благодарности сыпал в ответ. И такой характер у него в тюрьме стал добрый и набожный, что многие стали к нему чуть ли не на исповедь ходить. Полюбили его зеки. В общем, неожиданно стал он чуть ли не в авторитетах ходить. Хоть и не вор, а уважение к нему было большое. И пообещал он людям, что как срок окончится, на воле построит приют для бомжей, проституток, воров, алкашей и наркоманов. И будет за всеми ухаживать и всех любить, как отец любит своих детей.

— Слышал я, что американцы такие притоны делают в России, — пожал плечами Иван.

— Это совсем другая история. Все эти приюты куплены, все они просто барыш для кого-то, очередная кормушка. А этот зек, выйдя из тюрьмы, построил настоящий приют, большой, чтобы всех вмещал. Денег ему воры и дали, ибо понравился он идеей своей сильным мира сего. Они ведь тоже боятся упасть, чуют, что в любой момент сами с сумой по миру пойдут. В общем, ушел этот зек в леса, в пустыни и построил что-то вроде монастыря, только не на религиозной почве. Все в этом мире рано или поздно покупается и продается. И зек этот тоже боялся, что придут злые, темные люди и сделают из его монастыря балаган. И тогда зеки в 1992 году между собой подписались под негласный договор, что монастырь этот не будет крышеваться, ни один урка не будет пакостить. А тех, кто попытается это сделать, ждет смерть. В общем, по понятиям все стало. Но, чтобы избежать соблазна, чтобы обезопасить святое место, те, кто туда вхож, приносят страшную клятву, что под страхом смерти не выдадут его координат. Бродяги, нищие, шлюхи, все, кто там бывал, помалкивают об этом. Там ведь житье райское, многие и уходить не хотят, так и остаются там навсегда. В общем, это то самое зимовье, о котором я мечтаю. Чем вам не светлая мечта? Понимаю, что сказка, но ведь красивая же!

— Ерунда какая-то, — почесал небритый подбородок Иван. — Ну и что же в этой ночлежке хорошего, кроме того, что она халявная?

— Ну, то, что она халявная, уже делает это место святым, часть общака идет на ее спонсирование, потому там халявная не только койка, но и еда. Ешь, что хочешь, пей, что хочешь. И это тебе не спонсорство, не отмывание денег, не закулисная возня, не политика. Никакого подвоха. Только алкоголь и наркотики там запрещены. Люди живут коммуной. Все друг другу помогают. Был ты распоследним вонючим бомжом, был ты мокрушником, да хоть петухом, а там становишься братом. К тебе как к человеку все относятся. Ты представь только, что есть место, где прощаются все грехи, где нет никакой масти, где по негласному сговору дружат непримиримые начала. Статус кво. Ты понимаешь, что такое быть человеком?

Иван замолчал, хотелось сказать что-то гадкое, колкое, но язык не поворачивался. Даже Зинка, которая никогда не лезла за словом в карман, решила не язвить.

— Вот ты Иван, хранишь фотографию своей молодости не просто так, ведь чувствуешь, что человеком был. Сам вот и говоришь, что стал говном. А я бы не отказался найти это место и зиму там провести. Хотя бы зиму. В тепле, в уюте, сытым. Не слышать нашей ругани, не видеть эти бесконечные драки, не видеть эти унылые морды, чьи сердца полны злобы. Не видеть этой бытовухи, где родители дерутся с детьми, воруют на работе, или сидят на пособии.

— Такое невозможно, — не выдержал Иван.- Утопия. Чем же там это коммуна занимается? Ты только представь себе, столько народу, и все целыми днями только и делают, что братаются да обжираются! А кто будет работать? Кто будет хлеб добывать?

— Работают, наверное, — пожал плечами Калека. — Работают, как и все люди.

— Да ни один вор работать никогда не станет, у них же понятия. Да и бомжа заставь работать! Ты меня сможешь заставить работать?

— А у нас никто не работает потому, что власть воспитала нашего человека так, что работа как рабство принимается, труд неуважаем. Ты вкалываешь на нашу страну, сохнешь, а чиновники сидят себе в кабинетах и жиреют. Тут никто работать не захочет. Но если ты действительно видишь, что труд твой не пропадает просто так, что труд твой нужен людям и делает счастливым брата твоего, и что труд твой действительно благороден и никто не смеется над твоим трудом, никто не стремится у тебя отнять твое добро, никто не стремится разжиться на тебе, то труд становится в радость. Понимаешь, там даже матерый волк берется за лопату, ибо все понятия становятся ненужными, когда вокруг тебя бывшие авторитеты трудятся. Кто плотником становится, кто фермером.

— Красиво запел, — Иван плеснул еще спирта в стаканы. — любо-дорого слушать. Ну, ты рассказывай дальше, а я помечтаю.

Все трое собутыльников уже порядком опьянели и, хотя они не верили не одному слову Калеки, слушать его было приятно. И хоть диалог получался глупый, но, бывает, и трезвые люди ведут не менее глупые беседы.

— А что же там со шлюхами становится, — спросила его Зинка. — Неужто каждой бляди ручки целуют?

— Может и целуют, — продолжал свой рассказ Калека. — я ведь не блядь, не знаю. Но женщину там боготворят, женщина — это мать, она надежда человечества. К ним никто не лезет, никто не просит. Там нет похоти.

— А как же прописка? — удивился Иван. — Менты-то такой балаган точно разгонят.

— А менты не знают про это место. Говорю же, все это большой секрет. Вы с трудом мне верите, я и сам не поверил никому, но это мне рассказал Плешь, а ему я верю. А менты думают, что это все байки. Да и ментов не интересуют те места, где барыша или навара нету. Нет денег, нет бед. Нет богатства, нет бед. Нет золота и серебра, нет бед. Там же нет бизнеса, крышевать никого не надо. Никого не надо пасти. Навара взять не с чего. Там нет купюр, нет долларов. Нет наркоты. Нет бухла. Место это за городом, и оно никому не мешает.

— Хорошо, — отвечал Иван. — Но по мне так жизнь без бухла — и не жизнь вовсе. Уж лучше дохнуть с голоду, но бухать.

— Лучше как собаки подыхать тут по синьке? — удивился Калека.

— Нажрался уже, — вздохнула Зинка.

Она встала, выпила на посошок глоток спирта и закусила его колбасой.

— Гонит твой Плешивый.

Иван понял, что старуха покидает их, он вскочил на ноги и с какой-то унизительной покорностью опустил голову. Прощался.

Она пнула ногой трухлявую дверь и, довольная собой, пошла к калитке. Иван бросился за ней, то ли спирта еще выпросить, то ли калитку открыть. Калека остался один, взял со стола недокуренный бычок и с удовольствием затянулся. Плешь действительно задерживался, такое редко случалось, хорошо, если менты повязали, а то ведь мог и сам пропасть. Про этот приют, возможно, он и выдумал многое, скорее всего, все это ложь, но лично он лучше будет верить доброму слову, даже если оно ложь, чем верить злому, но правдивому. И пусть друг его врет, он за его ложь горой стоять будет. Тут ведь дело было не в поиске правды, иной раз ее стоит не искать, а самому придумать эту правду. Калека, конечно, тоже многое домыслил сам, что-то напридумывал, что-то действительно услышал.

Минут пятнадцать Иван где-то отсутствовал, потом неожиданно появился на пороге сторожки и, шатаясь на ногах, победоносно вскричал:

— Дала, стерва!

В руках он держал еще одну бутылку спирта.

— В долг, правда. Но дала.

Он присел рядом с Калекой, плеснул жидкость по стаканам, но потом его взгляд упал на стол. Вся закуска была съедена. Тогда Иван открыл ящик стола и из темноты извлек небольшую пачку сухого кошачьего корма.

— Не брезгуешь? — улыбнулся он.

— Я-то? — Калека удивился. — Чего мне брезговать… Ты тоже, брат, не побрезгуй, в туалет мне надо.

Иван вопросительно посмотрел в глаза инвалиду.

— Проклятье, — выругался он.


***

Майорка стал авторитетом не сразу. Многие проходят сначала малолетку, успевают хлебнуть горя, получив урок цинизма и мощную прививку против государственности и власти. Начинают с мелочи, драк, хулиганства и мелкого воровства, попадают по глупости. Если воля железная, идут вверх, если слабая — вниз, если плывут по течению, становятся мужиками. Наш герой сделал карьеру, после того как попал в 13-ю колонию строгого режима. Зона эта находилась на окраине города Хабаровска рядом с поселком Матвеевка. Раньше это была колония общего режима, но Майорка попал туда во времена великих перемен, когда в эту колонию начали завозить со всего Хабаровского края тех, кому был прописан строгий режим, а это была не лучшая компания. Потому начинающему свою карьеру вору первое время пришлось туго, тем более, что попал он за изнасилование, мягко говоря, статья не самая лучшая. С такой статьей старались не высовываться. Хабаровских тут не любили, считая, что раз они на своей земле, то и привилегий у них больше, мол — все они приблатненные. Менты тоже не любили Хабаровских, так как на своей земле им было легче строчить жалобы на волю, легче находить поддержку у родных и близких.

Первое время Майорку мусора беспощадно били. Они хотели, чтобы он работал на лагерное начальство, вставал на путь исправления. Менты то и дело вызывали его к себе на беседы за чашкой чая, и это очень не нравилась зекам, которые подозревали его в самом худшем. Если с тобой пытаются завести дружбу начальники в погонах — это уже преступление, хотя жертва, попавшая в эти сети, по сути своей невиновна. Все это сделало его нервозным, агрессивным, пару раз он кидался на надзирателя, за что получил определенное уважение одних и ненависть других. Его удача состояла в том, что ему не намотали новый срок за нападение. Впрочем, не стоит думать, что менты и наш герой были врагами до гроба. Чаще всего они просто играли свою роль, и в то, что это игра, пусть и жестокая, можно было поверить по таким эпизодам: стоило Майорке отпустить хорошую шутку другому зеку, как проходивший мимо вертухай, случайно услышавший ее, начинал смеяться вместе с заключёнными. Искрений смех скидывал с них театральные маски, возвращал к началу начал. Но антракт был недолгим, и они снова возвращались к своим ролям.

Положение Майорки становилось все хуже и хуже день ото дня, но не было счастья, да несчастье помогло.

По-хорошему договориться с ним милиции не получилось, и тогда ему почти случайно отбили почки, после чего к полуживому зеку пришел майор, осмотрел и решил забрать в сангородок. В сангородке отлеживалось множество местных авторитетов, с которыми за игрой в карты он очень быстро нашел общий язык, именно там он и познал все мудрости воровской жизни, все ее правила и порядки, приобрел нужные знакомства, возмужал и окреп, там же он и получил свою странную кличку — Майорка, производное от его фамилии.

На свободе Майорка любил выпивать с братвой, любил спорить, любил быть авторитетом для молодых школяров, которым еще предстояло сесть. Он собирал вокруг себя множество молодежи, разъяснял им, как жить правильно, по понятиям, чтобы люди тебя уважали. Отожествлял вора со святым, и, проповедуя среди детей и подростков зоновскую жизнь, был похож на святого. Часто возводил руки, будто хотел обнять паству свою, наказывал провинившихся и давал звания подхалимам. Он как великий Доминик обращал еретиков в истинную веру. Молодёжь сплотилась вокруг вора и росла его воровская секта.

Он проводил общаковские стрелки, и каждый раз видел новую паству среди еще зеленых, непуганых детей, которые уже стриглись налысо и учились сплевывать сквозь зубы. Всех его темных дел не перечислить, всех грехов не пересказать. Тем не менее Майорка никогда не работал, как и подобает уважаемому человеку, никогда не брал себе чужого в смысле того, что принадлежало братве, никогда не распускал рук по пустякам, не провоцировал, не задирал, не имел своего имущества. И, если честно говорить, то давно уже не воровал и не грабил, а жил за счет своей паствы, которая воровала, грабила и щедро скидывалась на общак. Малолеток ловили, сажали, но стараниями воров в девяти случаях из десяти выпускали на волю. Каждый год государство придумывало какую-нибудь амнистию, искало способы избавиться от заключенных. И сотни зеков возвращались в воровские ряды, сбивались в стаи и делили город. Одни охраняли вокзал и грабили приезжих вместе с цыганами, другие, наглея, лезли в самые поезда, пробегали по вагонам, брали дань, и в тот же день пропивали ее. Малолетки грабили людей, сидящих подле рынков со всякой мелочью с попустительства взрослых. Взрослым был дан тайный прогон — брать дань со всех, кто торгует рядом с рынками, а не на самих рынках. В том был мелкий, но чрезвычайно подлый сговор русских и армян. Продаешь картошку? Плати. Не можешь заплатить, малолетки будут опрокидывать твой товар на землю.

В целом, благодаря таким людям, как Майорка, ворам удалось невероятное. Они контролировали весь Дальний Восток, во всех его областях творилась власть воровская. Без одобрения Комсомольска-На-Амуре тут не мог появиться ни один залетный бандит. Под контролем были многие предприятия, торговля машинами, лесной и рыбный бизнес.

Майорку эта адская кухня вполне устраивала. Как человек предусмотрительный, он знал, что так долго продолжаться не может, рано или поздно либо посадят, либо организм дальневосточный окончательно сам себя съест, и не будет Дальнего Востока. Посадить-то всех не посадили, скорее, расстреляли, но это уже другая история. В такой вот кухне, достойной бандитской истории города Чикаго, закалялась душа зека.

Но была у Майорки большая слабость, об этой слабости никто не знал и не ведал. Берег тайну суровый зек пуще своей жизни. Он видел в жизни много горя и боли, много несправедливости, и это сделало его толстокожим и равнодушным. Но пять лет назад сердце его растаяло. Родилась у Майорки маленькая дочка от случайной связи, и грозный, угрюмый, беззубый зек, увидев этот живой, улыбающийся и тянущий к нему ручки плод, тронулся умом. Девка бросила ребенка возле какого-то притона, где хозяйничал Майорка, и сбежала жить в деревню. Ребенка заботливый папаша забрал себе, снял квартиру, нанял няньку и решил во что бы то ни стало вырастить. Каждую неделю он приходил к ребенку, маскировал свои наколки, забывал обо всех понятиях и делал то, что делает всякий заботливый родитель. Девочку назвали Аней.

Толстая, рябая домохозяйка не знала, кем является Майорка, если бы она узнала правду и проболталась об этом, возможно, он бы убил ее. Такая забота не укладывалась в воровские понятия, вор имеет лишь воровскую семью и достоин лишь воровского счастья, а оно вне человеческого понимания. Конечно, за дочку никто бы не стал его убивать — в 90-е, когда воровской закон стал претерпевать огромные изменения, возможно, его бы даже не лишили воровского сана и закрыли бы глаза на то, что дочь от шлюхи, но авторитет его бы пошатнулся, и неизвестно, к чему это могло привести.

Любовь — это большая слабость, ведь надавить на человека можно лишь через то, что вызывает у него большие эмоции. Припугни зека расправой над его любимым чадом, вот и станет он ласков с тобой и обходителен. Все что ценно тебе, береги пуще глаза, никому не рассказывай, люби молча. Он этот урок отлично выучил еще в Матвеевке, когда пускали по рукам понравившуюся ему девочку.

Девку же, бросившую ребенка, Майорка нашел быстро. Она поселилась в какой-то обезлюдевшей, разоренной деревне, коих на дальнем востоке в 90-е годы возникла тьма. Она там успела сесть на шею какому-то «колхознику», с которым быстро и безостановочно спивалась. Чтобы понять ее поступок, нужно принять и тот факт, что времена меняют нравы. Женщина та была детдомовской, в чем и состояла ирония. На словах она, конечно, беспокоилась за ребенка, подражая общечеловеческой морали, но всегда находила себе какие-то оправдания для своего поступка. Да так находила, что иной слушатель начинал жалеть не ребенка, а ее.

Поскольку она знала тайну Майорки, он ее убил, пощадив, однако, ее мужика, который все равно не разбирался в происходящем. Изначально он не планировал убийства, лишь хотел убедиться, что тайна его останется тайной, но глупая пьяная баба стала над ним смеяться и шантажировать. Вспомнив все свои женские обиды, она, не думая, решила проявить свою женскую власть. Майорка хотел ее попугать, достав нож, и, как это часто бывает, она не испугалась, а лишь подзадоривала его. «Достал — значит, бей» — прошептал он себе под нос и с большим сожалением пошел на мокрое дело. Нож легко вошел в мягкое тело, но с трудом из него вышел, как будто тело не желало отдавать металл, жадно обжимая холодное лезвие. Руки его затряслись. Одно дело в драке и мужика, другое дело пьяную, глупую бабу. Но выпив стакан водки с трясущимся от страха «колхозником», он быстро пришел в себя. Если состояние Майорки вскоре пришло в норму, то «колхозник» еще долго дрожал, ощущая убийцей себя, а не бывшего хахаля мертвой подруги. В то же время он ощущал себя убитым, перед его глазами стояла картина воткнутого по рукоятку ножа, и он чувствовал медный привкус крови, как будто это его тело получило урон. Бандит приказал ему бабу утопить в проруби и помалкивать. Конечно, он знал, что этот алкаш не сможет долго молчать, потому нож пришлось хорошо вымыть, затем отдать его мужику, дабы тот отрезал кусочек огурца для того, чтобы закусить водку. Этот нелепый поступок на самом деле был весьма прагматичен и продуман. Закусив, Майорка надел на руку пакет, взял нож и вышел из избы. Позже он выкинет его в деревне на видном месте.

В душе вора Майорки удивительным образом добро пересеклось со злом, он оставался свирепым, хитрым уголовником, и вместе с тем нежным отцом. Если вам удавалось увидеть хоть раз, как волк играет с волчатами, вы поймете, что аналогия очень точная, хотя и поверхностная.

Однако о его слабости вскоре узнали враги.

Милиция, чтобы выжить в то время, вынуждена была содействовать с группировками, а часто и вовсе чуть ли не напрямую подчинялась бандитским кланам, коих было совсем немного. Все бандитские кланы в той или иной степени были частями одной машины, одной системы, центр которой находился в Комсомольске-На-Амуре. Запад России, погруженный в свои проблемы, связанные с развалом страны, не мог помочь периферии, структура государственной безопасности перестала существовать, а новая не успела образоваться. Все это привело к тому, что бандиты всех мастей и расцветок стали получать от милиции множество секретной информации.

И милиция усердно капала на бандитов, чтобы по тем или иным причинам слить ее другим бандитам. Не надо думать, будто воровская стая сплоченная, крепкая и дружная, ей не чужды законы конкуренции. Тут есть свои внутренние разборки и конфликты. Тут так же делают карьеру и идут по головам. Притворно пожимают руку и радуются неудачам ближнего. Любая конструкция стремится к хаосу и инволюции.

Благодаря милицейской наколке кое-кто из воров узнал о дочке Майорки. Эта информация в умелых руках была хорошим рычагом.

И повод применить эту информацию как оружие вскоре нашелся. Когда настало время отправлять очередную порцию денег на общак, вдруг выяснилась большая недостача. А за такое могли полететь головы многих людей, а то и вовсе разразиться бандитская война. Подобные инциденты уже случались, когда один приближенный к общаку человек вложил часть денег в пирамиду и потерял их. Сумма недостачи была внушительная, и вскоре стало ясно, что так просто это дело не замять. Те, кто крал с общака, быстро поняли, что если не найти подставное лицо, им не отвертеться. Необходимо было подставить одно из колен механизма, а Майорка как раз занимался сбором средств на общак в очень доходном месте, на городском рынке подле дома профсоюзов, кроме того, Майорка не умел считать, грубо говоря, он был неграмотным, хотя и скрывал это, потому на него и решили повесить долг. Тут надо сказать, что неграмотность — явление отнюдь не редкое в наше время, как кажется; деревенский парень, попавший смолоду в тюрьму, естественно, мало задумывался о школе. Тем более, что такие вещи, как институт и высшее образование были еще не в моде. Еще жило в народе отвращение к интеллигентности и образованности. Такая социальная схема, как школа, институт, работа только начала зарождаться. Еще существовали фазанки и училища при заводах, вот они-то и были в моде. Пусть вор с трудом читал и считал, но у Майорки был и большой плюс, он жил по воровскому кодексу и это все знали, а значит подставить его будет не так просто. Вот тут и пригодилась информация о его любимой дочке.

Сначала почти ласково, по-братски провели они с ним несколько бесед, в ходе которых как бы ненавязчиво намекали, что он зажал определенную сумму денег, но хитрый Майорка сразу понял, куда они ведут, и сказал, что он все приходы и уходы денег записывает, есть документы и в нужный момент он сможет дать маляву в Комсомольск. Эти слова не понравились ворам, и все последующие беседы проходили во все более напряженной обстановке. Кто-то сделал лживый донос, кто-то подтвердил его, и в очередной раз судьба отвернулась от вора. А чтобы он не смог оправдаться, ему начали угрожать расправой над его дочкой. И тот факт, что он скрывал ото всех наличие семьи, тоже негативно отразился на его воровской карьере. Хотя всем плевать, но все равно скажут, что не по понятиям, что если врал про дочь, то соврет и про деньги.

Неудивительно, что матерый вор снова полез в бутылку, стал более угрюмым и осторожным, часто срывался на близких, легко заводился, плохо спал. Его друзья по-тихому называли его параноидом, шутили о поехавшей крыше, и все как один старались держаться от него подальше. А он не мог никому рассказать о своих проблемах, о своем горе. Нужно было прятать своего ангелочка, спрятать дочь, но за ее квартирой установили слежку, и он это знал. Круг возле него сужался, он чувствовал, что на него началась охота. И его не тревожило предательство, он привык к нему, не было обиды на корешей, на тех, с кем когда-то братался, с кем выпивал. Он был способен предать любого из них точно так же. Ради денег, ради положения и авторитета, из страха, и даже ради упавшего с дерева листочка. Предать в честь трехсот лет граненому стакану. Его брала злоба на собственное бессилие, которое еще больше выводило его из себя по причине его силы. Он не считал себя слабым. Он привык, что с ним считаются. Но был и еще один фактор, еще одна мысль, которая унижала его. Ведь он сам не раз влезал в интриги и аферы, чтобы с корешами кидать лохов, и вот его нарочито записывают в лохи. И не надо думать, будто ему легко было собрать братву и начать открытую войну, он вдруг осознал, что неожиданно у него не осталось сторонников. Даже те, кто знал правду, не хотели впутываться, а другим же было весьма удобно его подставить. Так даже среди сильных бывают слабые, и он им нежданно оказался. Из него все согласовано и сговорившись делали козла отпущения. Дело тут было не в том, что он попал в немилость к кому-то, просто сумма была велика и соблазнительна.

Чтобы разрешить конфликт, достаточно было отдать ворам документы о приходе и уходе денег, но без них он уже не сможет доказать свою невиновность и воровской мир наверняка его накажет за крысятничество. Его помощник, который калякал бухгалтерию, повесился у себя дома. Майорка понимал, что его убили. Но все выходило очень складно, скажут, что сам Майорка и заделал жмура, дабы замести следы.

Воры любят ходить в церковь, туда же стекается вся нечистая сила города, там пристанище калек и бездомных, всех воров и проституток, наркоманов, цыган и, конечно, вездесущих бабушек. Туда последнее время повадился ходить Майорка, ставил свечки всем святым, слушал монотонное бормотание батюшки, и много думал о своей жизни, сам не подозревая, как резко и неожиданно меняется его характер, как душа, уставшая от жизни воровской, ищет покоя.


***

Утром возле кладбища из милицейского бобика сильные мужские руки вытолкнули в канаву безвольное тело. Ни одна живая душа не видела этого. Стоял утренний туман, город спал, только редкие машины с шумом проносились мимо могил. Менты плюнули вслед доходяге, захлопнули дверь и дали газу.

В канаве было сухо и это вполне устраивало Плешь, тело его лежало в неестественной позе, у него не было сил перевернуться. Большие деревья раскачивались на холодном ветру. Синий пиджак человека был вымазан сгустками сухой крови, синие опухшие губы едва шевелились. С растрепанными волосами и небритой, поседевшей щетиной он был похож на тряпичную куклу. В какой-то момент он то ли потерял сознание, то ли просто уснул. Тело уже не ощущало боли. Его били и раньше, и не только менты. Он тоже кого-то бил. Чаще, правда, в юношестве, чем во взрослой жизни. Удары его тогда были мягкими, игрушечными. Ему казалось, что он всегда жалеет того, кого бил, что руки его в последний момент расслаблялись, кулаки разжимались и удары более походили на женские пощечины. Он жалел тех, с кем дрался, и ждал того же к себе, оттого часто нарывался на неприятности, ожидая сострадания в ответ на борзость. Он порой удивлялся жестокости, тому, что чужая рука не дрогнула, как его. Тому, что жалость не присуща его врагам, но присуща только ему.

Он еще был пьян, еще гудела голова, еще путались мысли. Когда он так сильно напивался и когда веселье проходило, когда алкоголь переставал быть наркотиком и становился просто ядом, отравленный мозг рождал вереницу ярких образов и грез. Это были почти видения, более красочные, чем жизнь, наполненные таинственным смыслом. Такие образы никогда не приходили, если он выпивал, но всегда являлись к нему в тяжелом похмелье. Вот и сейчас он увидел странный сон.

Плешивый находился в большом храме с высоким, разноцветным сводом, который держался на мраморных колонах. Лучи света, искаженные фресками, падали на землю цветными пятнами. Он видел лики святых, строгие канонические образы, которые смотрели на него с иконостаса. Святой престол и прилегающие к нему алтари, украшенные золотом и камнями. Все это место пронизывало его мистическим трепетом ушедших эпох. Как будто он путешественник во времени, которому разом открылись все эпохи, видения прошлого, войны и катаклизмы. Но это было ощущения прикосновения к мистерии, а не полное погружение в нее. Поскольку он не мог понять этого послания.

Тут свершались великие таинства Евхаристии. Отсюда душа плыла из бушующего океана жизни в тихую небесную гавань.

Но и притвор, и сам храм был заполнен разными людьми. Тут были люди всех конфессий и вер, всех национальностей и социальных статусов. Оттого сложно было понять, какую веру тут исповедуют, и исповедуют ли. Символы и образы, как это часто бывает в бреду, перемешались между собой. Египетские боги могли охранять парапет, вместе с тем на колоннах стояли херувимы. И было непонятно, то ли Плешивый летал духом в храме, то ли видел его снаружи. Он был и там и тут, он был везде, как и полагается духу.

Люди говорили на всех языках мира, были всех оттенков кожи, и звуки их голосов эхом неслись ввысь, туда, где на фресках изображались библейские сцены. И разные языки не мешали людям понимать друг друга, потому что были у них единые прародители, которые породили бесчисленное множество рас и племен. Были здесь и богатые дамы, наряженные в меха убитых животных. Были и более бедные уличные женщины, одетые в старые лохмотья. Были и уродливые, безногие, безрукие, кривые, старые, мерзкие и страшные. Были и вовсе кошмарные люди-химеры, трехногие, многорукие, шестиглазые. Были они из разных времен и разных стран. Были молодые девки с ужасными изувеченными лицами, их обнимали такие же разношерстные, странные и страшные господа с лицами важными и свирепыми. И вся эта серая масса гудела и смеялась, поедая мясо и упиваясь крепкими винами. В золотых чанах подавали им человеческие руки, ноги и черепа. Прекрасные пери, нимфы и русалки сидели в золотых клетках. На вертелах вместе с каплунами, рябчиками и прочей дичью были наколоты дети в неестественных позах, более походившие на молочных изжаренных поросят.

Красивых и уродливых, бедных и богатых объединяло одно — они все были безразличными ко всему миру. Безразличие в лицах, в повадках, в разговорах. Богатые были пресыщены и равнодушны, бедные изо всех сил подражали им.

Плешь услышал музыку одноногого горбуна, который играл на клавесине. И звуки клавесина были ужасны, диссонансы и тритоны неслись к самому своду этого проклятого места.

Внезапно из огромных дубовых дверей повеяло холодом, свечи на стенах задрожали, всколыхнулось пламя в закопченном камине, затрещали петли, двери отворились, и в залу вошел козел. Это было большое животное с длиной сваленной шерстью и желтыми кошачьими глазами. Рога у него были длинными, завитыми и острыми на концах. Он дышал жгучим паром, расходившимся в разные стороны. Весь вид его говорил о здоровье и силе.

Он встал туда, где диаконы читали евангельские и апостольские послания, на самый амвон. И если с него, по легенде, ангел возвещал о приближении Мессии, то козел был подобен ангелу, который будет вещать о приближении Антихриста.

Следом за ним вышли его слуги, достойные отдельного описания, и стали справа и слева от козла. Прекрасный рыцарь с хвостом змеи, верхом на лошади бурой масти, вышел первым. От него веяло силой и могуществом. Следом показался волк со змеиным хвостом, изрыгая огонь из своей алой пасти, усеянной острыми зубами, лев с головой осла, учтивый длиннобородый старец верхом на крокодиле, с ястребом на запястье, птица-феникс с чудесным серебряным ангельским голосом ребенка, которая пела прекрасные песни, и множество других странных химер и уродов.

Всего вышло семьдесят два слуги.

Козел же смотрел на людей холодными глазами, выражающими железную волю и решимость, и в то же время спокойствие духа. Он был подобен льду и огню одновременно. Спокойствие и энергия. Казалось, только Хронос, которого боятся даже боги, мог бы поколебать его покой.

Кто-то из людей поднес ему золотой кубок с вином, и козел принял угощение, как и полагается царю царей.

— Зачем все это? — немощно прошептал Плешь.

Козел повернул к нему свою морду и произнес:

— Они счастливы, разве ты не видишь, это род людской!

— Я не понимаю, — простонал он.

— Счастливы слепые — они не видят прекрасного и, не ведая о том, могут жить подобно червям, роясь в трупах. Счастливы жестокосердные и грозные — ибо мир принадлежит им. Счастливы глупцы — ибо глупость их оправдание. Счастливы больные — все сострадание принадлежит им. Счастливы слабые — вся добродетель принадлежит им. Счастливы убийцы — они вкусили крови. Счастливы трусливые — они схоронятся. Счастливы ростовщики — они откупятся. Счастливы лгуны — они оклеветают других. Потому увидишь их всех в раю. Это род человеческий!

— Я не понимаю! — прохрипел Плешь, упав на пол перед козлом.

— Род человеческий счастлив в грехе. Если все же что-то случится с ними, настигнет их вдруг беда, они молитвами призовут моего отца, Господа твоего, и будут просить еще трупов, чтобы слаще было в них рыться, и Бог милостивый даст им шанс исправиться, потому они и далее будут клеветать, убивать, воровать и насиловать.

— А как же знание, как же наука, как же идеал!?

— Знание есть грех!

Так сказал козел, стукнув семь раз копытом о камень, с которого когда-то вещал ангел, высекая из него огонь. Он улыбался, смотря на то, как люди дерутся из-за куска курицы, из-за женщины, из-за вина. И всего бы хватило каждому, но почему-то не хватало…


***

Пришел в себя Плешь от странного сна или видения только тогда, когда кто-то начал громко молиться и причитать рядом с ним, то была одна из старух, что продают цветы возле кладбища. Ее молитвы хорошо сочетались с его сном, потому он не сразу понял, бред это или реальность. Она шла мимо канавы и подумала, что нашла покойника. Однако покойник открыл один глаз, чем еще больше напугал бабку.

— Живой, живой, собака! Алкоголик, синяк! — вздохнула она то ли с каким-то сожалением, то ли с раздражением.

Плешь хотел ей что-то ответить, но губы не слушались его. Язык еле двигался, а второй глаз так оплыл от побоев, что не открывался. Тут и пришла настоящая боль, от которой он громко застонал, но не смог даже пошевельнуться. Бабка его узнала по синему пиджаку, но помогать не стала, а лишь перекрестилась и пошла дальше торговать цветами. Плешь часто засыпал со стаканом в руке в неестественной позе мертвым сном. В такие моменты его нельзя было разбудить даже ударами по лицу, потому все местные бомжи и бабки часто находили его валяющимся в канавах и скверах. В этом не было ничего странного или нового. Многие настоящие, профессиональные алкоголики, живущие одной ногой в могиле, знают, им легче общаться с духами, погружаясь в мир интуитивного. Даже белая горячка была своеобразным погружением, прикосновением к мистерии. Такие, как он могли страдать лунатизмом и нарколепсией, пробужденной постоянным отравлением мозга, но переживать это как откровение или чудо. Отравленный мозг не мог мыслить, и за него мыслило сердце, которому была чужда логика. Уснуть с сигаретой в зубах на полуслове, это было так естественно в этой среде.

Бывали и более сложные автоматизмы, своеобразный транс. Когда он напивался вусмерть, не помнил, что творил и где был. Но часто куда-то бежал, что-то важное пытался успеть. Потом просыпался далеко от города в очередной канаве. Но в этот раз его еще и избили, и это не было бредом, он не так много выпил, чтобы все забыть.

Он бессильно закрыл глаза, и тут же погрузился в странные, бессвязные видения, которые калейдоскопом проносились перед его взором. Он просыпался через каждые полчаса, когда его начинало тошнить, затем пытался тянуть руки вверх, как будто хотел к кому-то прикоснуться или кого-то звал к себе, но руки, едва отрываясь от земли, падали на землю. Потом делал губами сосущее движение, такие движения свойственны младенцу.

— Эк тебя, брат, уделали, — раздался чей-то добрый голос над его головой.

То был Калека с кладбищенским сторожем. Они добрую половину дня отсыпались в сторожке после вчерашнего, а ближе к обеду сильная жажда вынудила их отправиться в магазин на разведку. По дороге торговки цветами сообщили им, что видели их друга пьяным в канаве. Но друг оказался не пьян.

Иван спустился в канаву и осторожно приподнял Плешь от земли, тот легонько застонал.

— Потерпи, Плешивый, сейчас согреешься, водочки выпьешь, — почти ласково заговорил сторож.

— Кто тебя так? — беспокоился Калека.

Но Плешь не мог им ничего ответить, язык совсем опух, двух зубов не хватало. Иван взвалил его себе на плечо и бодренько выскочил из канавы на пыльную дорогу, тело его товарища было по-детски легким, кукольным. Под пронзительный и жалобный скрип инвалидной коляски они отправились в сторожку. Почти Святая Троица, жалкие ангелы, погруженные в земную пыль и тщету, они влачили свое существование, наполняя свои головы мелкими заботами. Бабки качали головами и цокали языками, провожая их недобрыми взглядами. Тощая, грязная болонка на всякий случай облаяла их. Ветер играл спутанными волосами Ивана и его ноши.

В сторожке Плешивого положили на кушетку и стали думать, как быть дальше.

— Ты же врач в прошлом, — взволновано зашептал Калека. — Вспоминай, что делать надо.

Иван достал полупустую, недопитую вчерашнюю бутылку водки, выдохнул, хлебнул немного из горла и сказал:

— Остатки оставим для Плешивого, для дезинфекции. Первым делом надо бы раздеть его.

Он аккуратно снял с Плешивого пиджак и бросил его под кушетку. Вся грудь была исполосована синяками, которые успели по краям пожелтеть. Высохшие струйки крови обвивали змеями сморщенную шею. Когда сняли штаны, то обнаружили ту же картину, ноги были похожи на сплошной синяк, к тому же местами кожа на бедрах была рассечена, из глубоких ран сочилась кровь.

Плешь в это время, похоже, снова отключился и осмотру не сопротивлялся.

— Вот падлы! — сквозь зубы сказал Иван. — Не знаю, кто его, но отделали на славу. Похоже, били или плеткой, или тонкой палкой, или стальной проволокой. Смотри, даже по голове били, весь затылок рассечен!

— Это работа Майорки, — мрачно заметил Калека, — Плешь ему денег должен.

— Может быть, — почесал голову сторож. — Майорка — зверь, конечно, но и менты не лучше. Могли и они отделать. Хотя те любят бить осторожно, опыт у них есть. Могли и малолетки, могли и местные. В любом случае, пока он не придет в себя, мы этого не узнаем.

После этих слов Иван отодвинул в угол инвалидную коляску, чтобы не мешалась под ногами, открыл стол и извлек на свет красную аптечку.

— Положено иметь. На кладбище всякое случается. Я ее и не открывал ни разу, видимо, настало время.

В аптечке они нашли аммиак, анальгин, раствор марганца, зеленку, стерильные бинты, вату и ножницы.

— Негусто, — сторож пошаркал рукой свою жесткую щетину.

Он взял бутылку минеральной воды, сполоснул в ней руки, протер их водкой, затем смочил ей вату и стал аккуратно обрабатывать раны. Затем наложил на них бинты и туго стянул.

— Деньги есть? — спросил он у Калеки.

Инвалид достал всю мелочь, которая у него была, и протянул Ивану. Тот пересчитал, сказал, что этого должно хватить, затем дал понюхать аммиака Плешивому, чтобы тот пришел в себя. Это средство мгновенно подействовало. Плешь пришел в себя, открыл один глаз, но говорить по-прежнему не мог. Сторож выскочил на улицу и отправился в аптеку.

Калека остался со своим другом.

— Я видел дьявола, — прошептал Плешивый так тихо, что Калеке пришлось нагнуться поближе к губам, чтобы разобрать его речь.

— Кого ты видел? — не понял он.

— Нашего создателя. Дьявола, он и есть Бог, и он никого не любит. Холод в его глазах, а мы — его отвратительная картина.

Калека осмотрелся по сторонам, увидел аптечку, достал из нее кусок бинта и смочил его водой, затем положил на лоб своему другу. Он был уверен, что у того бред. Но все это не помешало продолжать шептать свои откровения последнему.

— Если бы ты видел нас, людей со стороны, как видит он, ты бы сам стал жестоким, алчным, злым, циничным, беспощадным, лживым. Все те, чье сердце еще не ожесточилось — дети, так как не ведают мира. Если же сердце твое еще ласково, а ты не дитя, значит, в тебе есть сила противоречия, в тебе есть протест. И только благодаря одной этой силе ты можешь вопреки логике быть добрым, великодушным, самоотреченным, щедрым. Чтобы быть таковым, надо отрицать своего создателя, уметь ненавидеть его мир, презирать созданные им блага, отказываться от них и жить в страдании. Ненависть к миру это разве не сатанизм? Но уж лучше я буду сатанистом, чем полюблю всю эту органическую массу, которая бесконечно пожирает друг друга. Проклятый горбун, какие тритоны…

Калека грустно смотрел, как капли черной крови стекают со лба Плешивого на пол. Капля за каплей. Он с трудом понимал своего друга, вытирая испарину с его лба.

— Потому ты и кричишь по ночам, — прошептал он в ответ, — что тебе снятся кошмары. Бредовые кошмары. Ты уже начал путать сны с реальной жизнью, — ответил он Плешивому. — Иван поможет тебе. Он врач.

— Ты не понимаешь меня, мой друг. Бог никого не любит.

— Ну и что, ты, главное, люби хоть кого-нибудь, — ответил Калека.

— Себя? Бога? Кого любить?

— Как ты обозлился на силы высшие… Хочешь, люби Бога, даже если он мерзок и имя его вызывает тошноту. Потому что кроме тебя, никто не знает, как выглядит Бог. Кроме тебя никто не знает его настоящего имени. Кроме тебя никто не знает всех его дел. Он живет в твоей голове, и от этого не менее настоящий, чем я или ты. Ни один поп, ни одна вера, ни одна религия не знает столько о Боге, сколько знаешь ты. И если Бог злой, он злой в твоей голове. Сделай его любящим и сострадательным. Ведь Бог слушается только тебя.

— Я сделаю, — прошептал Плешивый. — Обязательно сделаю его таким, каким он должен быть. Обещаю.

Кому-то эти разговоры могут показаться неестественными, возвышенными, не от мира сего. Но как раз там, где кипят эмоции, рождается именно такой слог, откровенный, высокий и правдивый, по-своему эпичный. И я совсем не ухожу от реальности и прозаичности, описывая этот разговор, я подчеркиваю реальность. Тем же, у кого нет сильных эмоций, тяжело поверить в естественность этой сцены, и в том лишь их беда.

Именно этот разговор и этот сон определил его дальнейшую судьбу и повествование моей книги. Новое понимание мира интегрирует новое сознание, которое рождает следствие, называемое роком. Только рок обычно сам ищет причину, в которой он должен воплотиться, как будто следствие уже существует и ждет своего воплощения. Медленно и неуклонно, пока лишь в своем сознании, Плешивый шел к своему концу.

Вскоре вернулся Иван, вспоминая свою молодость, он принялся лечить бездомного. Зашил ему большие раны, а маленькие обработал водкой и перебинтовал. Его вердикт был таков — будет жить, но с неделю надо где-то отлежаться. И все бы ничего, но оставаться в сторожке у Ивана он никак не мог. Во-первых, не положено, а во-вторых, там была одна единственная лежанка, на которой спал сам Иван. Пришлось им обратиться к Зинке за помощью. За определенную награду та согласилась перенести доходягу к себе домой на семь дней.


***

Бабка Зинка имела советскую закалку и потому хорошо знала, за какие нити надо дергать чиновников. В целом вот таких старух боятся все госслужущие, потому что времени у них много, а злобы еще больше. Старухи пишут жалобы, работают на публику, нагло лезут во все газеты, апеллируя к общественности, они ратуют за собственные интересы. Зинка знала силу своей скандальной натуры, она каким-то чутьем чувствовала, где можно отжать кусок пожирней. Ее молодость пришлась на то время, когда за сворованную горсть пшеницы с колхозного поля могли расстрелять. В поле воровали еду, ели досыта, а если кто спрашивал, каким духом сыты, она была приучена отвечать — ела лебеду, потому голодная как собака! Такие жизненные истории научили ее плакать в нужное время, кричать, пускать пену, провоцировать людей на драку и становиться жертвой этой драки. Она знала все бесплатные столовки в городе, все дешевые толкучки, все организации, всех начальников, а ее знали во всех социальных службах. Когда ввели талоны на сахар и отпускали по килограмму на человека, она брала с собой всех окрестных бомжей, чтобы за их счет набрать сахару и из него гнать спирт. Когда не было мяса, она посылала рейды своих бесчисленных любовников заниматься охотой на собак. Она заставляла своего любовника пить и бесчинствовать, следуя, однако, закону, пока все местные менты не начали открещиваться от него, а местной администрации под давлением соседей пришлось умолять Зинку повлиять на него, чтобы он бросил пить. Так она выторговала новенький холодильник себе домой, заставив любовника целый месяц не пить после скандала. В молодости она лазала по форточкам, но в силу своего хитрого и циничного характера ни разу не попалась на этом. Молодые ворята боялись с ней связываться, хотя реальных людей она не знала, но в силу своего характера, за крепким словом в карман не лезла и никому не подчинялась.

Мужики ее боялись и слушались, те же, кто находил силы орать на нее, долго не задерживались в ее жизни. Она часто дралась с ними, но всегда выходила победителем из любой драки, и, конечно, помогало ей в схватке не ее разменянное на бутылки здоровье. Сила ее была в лютой злобе ко всему живому, что хоть как-то не подчинялось ей. Она была своеобразной легендой этого города, можно даже сказать, его духом, хранителем его нравов и обычаев.

Совсем недавно ей сказочно повезло, по нищенским меркам, она стала богатой. Конечно, это не те сказочные богатства, которые скрывает океан в затонувших каравеллах и фрегатах. Не те богатства, что прячут в чуланах, в колодцах или закапывают в землю. Все менее романтично и более приземленно. В разоренный край американцы повадились завозить социальную помощь для неблагополучных и голодных, многодетных семей. На столбах волонтеры вешали небольшие объявления, что по такому-то адресу такого-то числа будет проходить выдача съестных припасов из Америки. Такая помощь в девяностых завозилась даже в школы, куда в раздевалки сваливали в кучу дурно пахнущую поношенную одежду и любой мог брать, что хотел. Самые бедные матери, стесняясь друг друга и стыдясь своих детей, по вечерам копались в куче тряпья. В холодном краю особенно ценились куртки и кофты.

Зинка уже не раз ходила в подобные организации за социальной помощью, набирала зарубежного секонд хенда, брала всякие шоколадки и пепси, но в этот раз ей повезло по-крупному.

Прежде чем идти в эту организацию, она пошла к старому колодцу, что находился у нее за домом. Там по вечерам собирались бездомные дети. Страшные, черномазые, одетые в какие-то гнилые, нестиранные тряпки, они, тем не менее, наводили ужас на взрослых, потому что никого не слушались. Били стекла, поджигали сараи, воровали белье, вдыхали пары бензина и клея, сходили с ума, мучали животных и постоянно дрались между собой.

К этому колодцу взрослые приходили с разными целями, кто с добром, кто со злом. Приносили еду и одежду. Либо гнали их из колодца палками и камнями, как паразитов и нечисть. Приходили сюда и женщины из милиции, ловили их, забирали в изолятор, мыли, кормили и отпускали обратно. Приезжали люди с камерами, не брезговали спускаться в колодец, снимали детей, лежащих на старых тряпках вместе с собаками, нагнетали обстановку, делали скандальные передачи и карьеру, уезжали восвояси. Участковый всех их знал очень хорошо, у многих даже знал живых родителей, и по доброте душевной собирал им мелочи на еду и одежду со всех дворов. Такие колодцы, где зимой можно было согреться, находились в каждом районе, а где не было колодцев, были подвалы, и там обязательно находились такие вот компании детей. Никто долго не задерживался в этих компаниях, старые лица ребят куда-то постоянно исчезали и им на смену приходили новые, всеми забытые и брошенные дети. Подвалы и колодцы сегодня заварены, заделаны все щели и дыры, но тогда еще это только начало входить в моду. Оттого все колодцы были открыты детям.

Зинка подошла к колодцу и окликнула старшого. Уж она-то всех знала по именам и кличкам. Старшого звали Вадим или «Водила», ему было тринадцать лет, и он уже успел понять свое место в этой жизни, в этой стае, оттого глаза его всегда были грустны, но временами в них вспыхивала какая-то лютая жестокость к окружающим. Чрезвычайные приступы агрессии и властолюбия чередовались у него со сказочной заботой о младших. Это был прайд, и он четко ощущал его иерархию, место каждого в этой стае. Потому он учил шпану нюхать клей и бензин, чьи ядовитые пары заполняли душевную и духовную пустоту. Учил воровать еду, учил попрошайничать, защищать свои почти звериные угодья от других бездомных. Учил не умирать зимой. Волосы его отдавали рыжиной, а кожа его была красна. Ростом он был на голову выше остальных детей, но ниже старухи. Он откликнулся на ее зов и нагло спросил:

— Что приперлась, кляча?

— Собирай своих, заработаете сегодня у меня по шоколадке, мне нужно хотя бы с десяток твоей малышни.

— Шоколадке? — рот Водилы растянулся щербатой улыбкой.

— И водки.

Он недоверчиво посмотрел на старуху. Мало ли какую работу она предлагала.

— Пойдете со мной, вам надо только подтвердить, что живете у меня в бараке, когда вас спросят. Не в кипиш дело.

— Ты же не в бараке живешь?

— Это не важно. Работа займет час-два — и свободны.

— Бутылку вперед. И смотри, особо очко за тебя рвать не буду.

— Конечно.

Она протянула ему бодягу, которую сама и гнала. Мальчик как взрослый потряс ее, посмотрел, как кружатся в ней пузырьки и, довольный, спрятал ее за пазуху. Потом залез в свой колодец и через какое-то время снова показался, вместе с ним из колодца вылезло четыре или пять юнцов, таких же оборванных, как и их вожак.

— Сейчас еще шесть человек со стройки придут, — сказал Водила.

Когда собралась вместе вся эта пестрая толпа грязных девочек и мальчиков, все они отправились на остановку. В то время в автобусах уже появились кондуктора, но это были дедушки или бабушки-пенсионеры. Редко среди них встречались мужчины, а если такое случалось, были они забиты жизнью и вели себя ниже травы, тише воды. Времена, когда три копейки кидали в автомат и сами выкручивали себе билет, недавно стали достоянием истории. А еще через десять лет такой автомат и вовсе станет мечтой утописта, где каждый человек, исходя из собственной сознательности, оплачивал проезд.

Они забрались в проходящий Икарус, который иначе называли гармошкой. Пассажиры в страхе и омерзении отодвигались от детей подальше. Кондуктор, полная пожилая женщина, все сразу поняла, на ее лице отразилась тревога. Такое выражение лица бывает у кабарги, когда та слышит посторонний звук. Ей надо было выгнать их из автобуса, но она знала, что за этим последует унижения и оскорбления в ее адрес. Кроме того, это все-таки были дети. Осознавая свою силу безнаказанности, силу, дарованную возрастом и социальным статусом, дети вели себя как настоящие бесы. Они громко кричали, что-то делили между собой, плевались и даже дрались. Для них не существовало кондуктора и людей. И не было ощущения нахальности в их поведении, лишь голое естество шпаны.

Зинка сносила все эти испытания с каменным спокойствием, ей было все равно, за себя она платить тоже не стала. Если ее попытаются выкинуть из автобуса, она вцепится в волосы кондукторше или даже обмочит себе штаны. Власть ненормального сильна. Власть того, кто умеет переступать через условности общества, через мораль. На каждой остановке люди, одетые в серые одежды, теснились к тому края автобуса, в котором не было детей. Опускали глаза, охали или стыдливо молчали.

Как назло, двое детей, девочка и мальчик, разглядывая в окно белоснежные облака, принялись громко обсуждать, на что похоже то или иное облако. Чаще всего они видели еду или сказочных существ.

Такие разговоры еще больше вгоняли в тоску окружающих их людей, заставляя отворачиваться. Неловкость. Видеть свое подобие в мелочах, знать, что кто-то, страдая, узрел те же облака и тех же существ в них, что и ты. Как будто всякий случайный зритель сам есть грязное дитя, и в то же время нужно было не думать о детях, чтобы сохранить психическое здоровье.

Вскоре они приехали на место и ко всеобщему облегчению покинули автобус. Зинка повела свору за собой, в чрево пятиэтажного дома, который смотрел на мир грозными железными решетками. Они попали в какой-то длинный, темный коридор, где стояло несколько железных скамеек. Оставив детей тут, старуха зашла в кабинет с нарисованной красной надписью — «Стучите». Тут, за большим деревянным липким столом с кучей бумаг сидели двое. Сотрудник милиции и какой-то маленький мужичок в измятом, синем костюме с небольшой залысиной на голове.

— Можно? — прохрипела Зинка, и без приглашения уселась на свободный стул напротив стола.

Мужичок поднял на нее свои глаза, и, не здороваясь, сразу перешел к делу:

— Получать?

— Получать, — кивнула головой старуха.

— Вы к какой соцгруппе относитесь? По инвалидности?

— Многодетная мать.

Мужичок даже не подивился ее возрасту, было видно — насмотрелся всякого. Он только достал из папки еще одну бумагу, взял в руки ручку и спросил,

— Детей сколько?

— Двенадцать, — соврала Зинка.

— Запишем… двенадцать. Родные все?

— Родные.

— Да вы мать-героиня! Документы на детей давайте.

Документов, конечно, не было, старуха знала, что о них спросят и была готова к этому. Ее интуиция подсказывала, что в таких организациях творится страшный бардак, часть соцпомощи воруют такие вот начальники, но большую часть украли до него. Американцы, когда присылают помощь, не требуют документов, достаточно просто прийти и попросить, но русские чиновники по привычке своей решили требовать документы, чтобы все было чинно. Чтобы создать в хаосе тех лет видимость порядка. Но помощь на то и помощь, что достойна каждого, даже того, у кого нет бумаги и печати.

— Документы! — воскликнула старуха. — Я вам покажу документы! Дючку буду целовать, если порожняк толкаю! Живу в бараке, после пожара, все сгорело вместе с последними башлями и документами. А ну…

Она вскочила с табуретки и открыла настежь дверь кабинета. В кабинет как по команде влилось десять детей, и все как один запели жалобную песню.

Усатый, грузный милиционер встал на ноги и нервозно попросил детей покинуть кабинет. Но дети, зная силу большинства, как один вцепились в старуху и отказывались без нее уходить. Тогда он попытался схватить старуху под локоть и вывести силой, но она вдруг вцепилась в ножку стола и мерзко заверещала:

— Я старая!!!! Не надо меня бить, больно!!! Не надо!!

Милиционер в растерянности отскочил обратно, но потом пришел в себя и снова попытался схватить старуху, но уже за ногу. Дети облепили милиционера и кричали, чтобы он не избивал их маму.

В конце концов, это выбесило чиновника.

— Ну хватит, — взвизгнул он, — уведи их отсюда. Дадим соцпомощь!

Только после этого Зинка крикнула старшому, чтобы он вывел свою свору в коридор. Когда в кабинете восстановился порядок, мужичок как ни в чем ни бывало принялся оформлять бумаги. На графе «кол-во детей» он остановился.

— Их было десять, — сказал он, глядя в глаза старухе.

— Еще двое дома, болеют, — не моргнув, соврала Зинка.

Она уже успокоилась и в глазах ее не было ни капли страха или сомнения, она знала, что получит эту соцпомощь. Она знала, что победит. Подобно Юлию Цезарю, который одержал верх при Целе над Фарнаком, она пришла, увидела, победила. Но вместо белоснежного римского платья развевались ее лохмотья.

Ее попросили расписаться, выдали какой-то талон и объяснили, куда с ним нужно подойти. Зинка вышла на улицу и отправилась на склад, который находился напротив этого здания, там ей выдали двенадцать больших, картонных ящиков, под завязку набитых едой. Она бы не смогла поднять и одного, настолько тяжелые они были, но и тут пригодилось ее поистине цирковое искусство, древний талант сопрофита. Хорошенько всплакнув и смахнув притворную слезу, она сумела уговорить водителя «Жигулей» помочь ей с погрузкой и доставкой груза для голодных детей. Впрочем, самих детей, кроме старшого, отправили пешком. Забив багаж и салон машины под завязку, они поехали домой, там курносый, светловолосый водитель, судя по всему, добрый малый, лично разгрузил машину и доставил груз в ее квартиру. Зинка все бегала вокруг него да говорила:

— Вижу, парень ты добрый, хороший, витязь, богатырь, защитник и Бог.

От этих слов мужчина раскраснелся, заважничал, чего старухе и надо было. Душевно попрощался и уехал по своим делам.

Пацан заходить в квартиру не стал, а только предупредил, что если не будет обещанной платы, побьет все окна в квартире да изрежет ножом дверь. Те, кому есть что терять, всегда будут на крючке у тех, кто бос и чист. Зинка знала, что это не пустые слова, таков закон улиц. Иные били окна в иномарках начальства, когда те не хотели выдавать зарплату. И только совсем глупые грозили судом и мифической высшей расплатой. Есть много способов отомстить тем, кто имеет что-то материальное и трясется за него.

Она взяла кухонный ножик и аккуратно открыла один из ящиков, за слоем картона спрятались американские мясные консервы, в России таких не делали, да и по сей день почему-то не могут сделать или не хотят. Они открывались без ножа, достаточно было потянуть за небольшой алюминиевый хвостик на крышке, что бабка и сделала, внутри оказалось мясо, но не такое бесформенное и аморфное, как в родных консервах, а какое-то жесткое, прессованное, его можно было намазать на хлеб как масло или сыр. Не было оно разбавлено ни жиром, ни водой, ни маслом. Цельное, волокнистое мясо. С учетом того, что в девяностые хлынули в Россию некачественные консервы, к которым народ только начинал привыкать, это было почти чудом. Например, пачка китайских сосисок, очень дешевых, могла растаять при варке. Чуть передержишь, и остается одна оболочка от сосиски. Ни мяса, ни жира не оставалось, куда исчезали внутренности таких сосисок, было загадкой. Так и тушенка в железной банке в девяноста процентах случаев оказывалась куском жира с едва заметными проблесками сои. А тут небывалое яство, от которого не откажется даже великий и древний Бегемот, населяющий наши тела и который, по-видимому, уже вселился в тело Зинки, требуя чревоугодий. Только ахнула старуха, захлебываясь слюной, и стала дальше рассматривать содержимое ящика. Мясных консервов в ящике оказалось с десяток, потом шли рыбные консервы преимущественно из тунца, плиточный шоколад, яркие, цветные банки с какао, какие-то растворимые супы, пакеты с маисом, рисом и чечевицей и, конечно, редкое на то время сухое растворимое молоко, а также яичный порошок. Позже она узнала, что американское молоко сделано не из молока совсем, но растворяется в воде без комочков и имеет сладкий привкус, в отличие от отечественного продукта.

Если все это умножить на двенадцать ящиков, то бабка за раз поимела: 120 банок тушенки, 60 банок рыбных консервов, по 12 килограмм самой разной крупы, 24 килограмма сухого молока, 10 килограмм яичного порошка, 240 шоколадных плиток, 12 банок корнишонов, 48 сухих суп-пайков, 12 банок какао и даже 12 баночек непонятного ей вещества под названием «Aspartame».

Из этого она с жадностью и сожалением отсчитала 10 плиток шоколада и отнесла их старшому, который, впрочем, сообразил, что жадная старуха по сути заработала на их горе немного больше, чем 10 плиток шоколада. Пришлось Зинке вернуться за еще одной бутылкой самогона.

Благодаря этой соцпомощи в этот вечер состоялась у нее на квартире большая гулянка, с выпивкой, богатым по тем меркам застольем, драками и скандалами, разборками и руганью.

Плешь, который все это время находился у Зинки дома, лежал в коридоре на горе каких-то ящиков и коробок, накрытый старым одеялом, и с отвращением рассматривал эту жуткую вечеринку, он причитал каждому проходящему мимо него пьяному телу, чем раздражал местных обитателей, которые, впрочем, из жалости к больному давали ему выпить. И было ему отвратительно за свою слабость перед угощением, но он пил с удовольствием, чтобы потом увидеть управителя пира, того, кто устроил эту вакханалию — Бегемота, который жил в теле Зинки. Призыв его трубы, как известно, пугает грешников, как пугает звук ключей палача, но иногда он трубил, призывая всю мерзость на пир. Призывая устроить праздник тела, но без любви к самому телу, а только к удовлетворению его прихотей. Он вечное животное, дарующее людям животную страсть к жизни, но лишающий своих жертв души. Казалось Плешивому, что старуха имеет животные конечности, ноги осла и лапы льва. Голова ее покоилась на груди, не имея шеи. Это был дар великого Бегемота своей подопечной. Иногда она принимала облик красивой женщины, соблазняя Плешивого водкой и телом, разжигая страсть. Но он знал, что за этим видением прячется старая немощь. И тогда старуха соблазняла других мужчин, которые были более податливы ее любовным чарам.

Закончилось все как обычно, мужики ее оказались в обезьяннике, пожарники затушили дымящийся от бычков диван, а врачи забрали бабку в больницу. Ей почистили кровь, вкололи успокоительного, смазали синяки и ушибы. Там в белых палатах она нахваливала мастерство врачей и ругала милицию, которая оставила ей большие синяки на руках, когда тащили упирающиеся старое тело.

Здоровье человека тяжело сломать, когда его сердце греет мечта, потому очень скоро она вернулась домой как ни в чем ни бывало, пересчитала свое богатство и пошла на рынок с целью перепродать там большую часть соцпомощи армянам. На вырученные деньги она купила себе норковую шапку на китайском рынке, о такой мечтает каждый нищеброд, молодые еще любят к норковой шапке брать кожаный плащ, но бабка присмотрела себе хорошую шубку. Однако покупать последнюю не захотела, предусмотрительно схоронив часть денег. Шубку ей купят мужики, коих легко развести, имея на руках выпивку и хорошую закуску.


***

Майорка все реже и реже появлялся на людях, угрюмо спиваясь в горьком одиночестве, так как не имел права никому жаловаться, он откладывал все свои дела и важные встречи, а его подельники говорили: «Папа болеет». Такое отношение к делам раздражало и выводило из себя многих авторитетов, что было на руку его врагам, которые принялись распускать слухи о том, что вор уже не тот. Кто-то говорил, что он сел на иглу, что было не по статусу, а кто-то поговаривал, что у вора поехала крыша. Впрочем, последние были не так уж далеки от истины. Ежедневный распорядок вора совершенно изменился. Днем рынок, вечером церковь, никаких посиделок в сауне с друзьями, никаких шалав, никаких собутыльников. Церковные песнопения успокаивали его беспокойный разум. Чтобы его не узнала ни одна собака, он надевал какой-то грязный балахон, укрывался в него с головой, весь сутулился, ужимался, и становился невидимкой, смешиваясь с серыми массами, с больными бабушками, беззубыми, калеками. Зеки умеют становиться невидимыми когда нужно, особому артистизму учила зона. Дерзость и наглость на их стороне. Если не переживать, можно творить на глазах у людей любое беззаконие и никто его не увидит. Он вспомнил, как однажды в толкучке убил своего заклятого врага ножом в бок, как стоял спокойно и наблюдал за его смертью, он не бежал, не паниковал. Раненый человек присел, ища что-то взглядом на земле, как будто потерял рубль. Ощупал бок, охнул и прижался спиной к стоящей рядом с ним ограде. И люди не обращали на него внимания, даже кровь не смутила их. Враг его тянул к прохожим руки, но никому не было до него дела. Когда приехала милиция и скорая, Майорка по-прежнему стоял рядом, наблюдая за происходящим. Этот случай дал ему очень тонко прочувствовать всю силу дерзости и наглости, всю силу спокойствия, чтобы, подобно чародеям или алхимикам, стать невидимым. Философский камень, дающий ему эту силу, поистине пришел с особой философией жизни. Потому он точно знал, ни один кореш в церкви его не узнает.

Но сейчас глаза его излучали горе затравленного зверя. Для виду, конечно, он никого не боялся, ни перед кем на колени не становился, но то лишь для виду. Честно говоря, и не страх это вовсе был, от тяжелой судьбы своей он научился ждать смерти в любой день, она была избавлением от страданий, а не ужасным финалом. Это был выход горечи, накопленной в нем за жизнь, разочарование и, конечно, злоба загнанного зверя, ненависть к предателям. Когда-то в детстве дворовые пацаны выбили ему зубы, сделали сотрясение мозга за какой-то пустяк. Но то были его лучшие друзья, и в этом поступке их не было ничего ужасающего, такая была жизнь на Дальнем Востоке в его годы, которая сформировала у людей своеобразное представление о морали. В таких делах он не ощущал предательство в том виде, в котором мы его себе представляем. Но этот случай не прошел даром, он создал особое отношение к предательству, понятное лишь тем, кто много страдал. Недаром такие, как он, говорили: «Никому не верь никого не бойся». Тем не менее, эта простая пословица не искореняла конфликты в его душе, а лишь порождала их, так как жить и никому не верить не получалось даже у самого матерого, озлобленного уголовника.

Затравленные мамаши на рынке спешили домой с полупустыми авоськами, собаки провожали их злыми, голодными взглядами. Майорка мрачно и вольно сплевывал на землю, разглядывая эту уродливую химеру, порождение девяностых. Рынок. Его шум и гам, разные языки, жадные, алчные люди, способные сжечь величайшие книги мира ради ежеминутного тепла, люди, способные съесть их обложки, если они сделаны из кожи. Так отец с отвращением разглядывает своего сына, который записался в гомосексуалисты, но по-прежнему называет отца Папой. К нему приходили разные люди и называли Папой, а малолетки звали уважительно Иван Петрович. Но хоть он и Папа, для кого-то он все же еще сынок, не стоит забывать об иерархии.

Дальнобойщики везли из Китая всякое дешевое барахло, Майорка и без того постоянно орал на них, давая с первых минут понять, кто здесь главный. Но в этот раз он превзошел себя, вывалив на работяг, которые были старше его, весь свой гнев. Отборные маты так и сыпались с его рта, сверкали золотом зубы. В тот день даже самые старые уважительно называли его Иван Петрович, ласково заискивали перед ним, с трясущимися руками исполняя каждое его веление, каждое слово. Вору нужно было снова почувствовать себя мужчиной, хозяином положения. Папой.

Наше подсознание проявляет себя в мелочах, потому так важно увидеть эти мелочи. О том, что творится в душе уголовника, также можно было понять из следующего происшествия.

Какой-то бомж в старом тряпье украл на рынке гнилой фрукт прямо с прилавка. Гнаться за ним, конечно, никто не стал, по крайней мере, из людей. Но собаки — это другое дело, более слабые из них, пытаясь выслужиться перед вожаками и людьми, мгновенно сорвались с места и погнались за жертвой. Восторженные крики людей, их одобрение в голосе подзадоривало шавок. Они радостно лаяли в ожидании того момента, когда их зубы вонзятся в жертву. Бомж выкинул проклятый фрукт и что есть силы побежал прятаться за старые контейнеры, в которых жили китайцы. Собаки разделились на два лагеря и принялись окружать это сооружение. Возле этих контейнеров находился Майорка и следил за происходящим. В какой-то момент рука его сжалась и он со всех сил швырнул в пробегающих мимо собак бутылкой. Одна из них взвизгнула и бросилась было на обидчика, но увидев Майорку, поджала хвост и в нерешительности отбежала в сторону. Даже собаки знали, кто их кормит. А бывший зек в это время чесал голову, пытаясь понять, зачем он остановил стаю. Он поставил себя на место того затравленного человека, в собаках же увидел человеческую стаю, которая так же травила его, ожидая того момента, когда он ослабнет или сделает ошибку, чтобы вонзить в него свои клыки.

Но вернемся к церкви, в которой бывал вор. Вместе с балахоном во время вечерних походов Майорка надевал чужую шкуру и, как я уже говорил, в ней становился невидимкой, эта странная шкура, скрывающая его личину, стала для него проводником в другой мир. Становясь последним из бомжей, сутулым и неуклюжим, он перенял привычки бомжей в жестах, от слабоумного своровал выражение лица, от старой бабки умение мямлить, так что никто не мог понять, о чем он говорит. Вместе с этой внешней шелухой душа его начала трансформироваться и приспосабливаться к новому образу, который странным образом освобождал его от душевных терзаний. Когда последний из бомжей у церкви назвал его не Папой, не Иван Петровичем, а юродивым, он испытал великое облегчение. Он юродивый! От резкого падения ниже своего достоинства и достоинства в человеческом понимании Дальнего Востока захватило дух, как будто он спрыгнул с крыши, падая в вечность, отринув страшный сон жизни. Будто проснулся, пробудился от того, чем жил. Он безнадежно падал и с остервенением смаковал это падение, в какой-то момент забыв о том, кто он и откуда родом. Забыв о гордости, Майорка гулял по улицам своего района в старом тряпье. Никто не мог опознать в этом мерзком сгорбленном слабоумном бывшего вора. Ночью же он садился на старый колодец и вместе с бомжами пил какой-то суррогат, после которого его тошнило. Во время этого акта он улыбался, как улыбается святая мученица, идущая на костер. Как Орлеанская дева. Он так же менял свое платье, чтобы быть кем-то другим, за что его могли так же буквально сжечь на костре, только пепел его не развеют над Сеной. Его тошнило тьмой, которая уходила из его тела. Тьма как чужеродный паразит, питающийся его душевными силами, проникала в него с детства, когда он с особым цинизмом начал познавать школу жизни. Первые разбитые носы и выбитые зубы, его первые победы в этом странном бестиарии проплывали перед глазами. Его тошнило от страшного зелья, а он видел светлого, голубоглазого воина, который давит руками ядовитую змею, обвивающую его запястья, высоко задрав ее над своей головой. Безнадежно смешалась реальность в его голове с миром метафизики. Он увидел древних людей, которые от безнадежности и голода приносят в жертву своего лучшего человека неведомым ему богам ради спасения племени. Боги требуют крови, чтобы олени вернулись в степи человеческие, чтобы рыба вернулась в реки. И это жертва существует в веках. Так и друзья его не просто предали, а принесли его в жертву современности, ради спасения воровского племени, когда доходы воровские падали. А посему никакого предательства не было, был лишь вопрос выживания. И эта жертва на самом деле большая честь во имя спасения их странного абсурдного ордена воров.

Воры продолжали давить на него, кольцо сжималось. О том, что времени у него уже не осталось, Майорка понял, когда увидел одного из воров, играющих с его дочерью во дворе пятиэтажного дома. Пока ничего плохого ей не делали, это был лишь намек. Прозрев, увидев ситуацию со стороны, он вдруг увидел и выход. Простой, но очень странный. Принеся себя в жертву воровскому миру, самостоятельно, он сохранит гордость, сохранит дочь и даже сохранит воровскую честь своих врагов, своих бывших приятелей. Братва оценит, по-другому и быть не может.

Ему нужно лишь исчезнуть, пропасть без вести или умереть. Оба варианта хороши, так как его исчезновение или смерть будет означать, что он покусился на общак. Причем смерть даже лучше. На него сразу и без лишних вопросов повесят все грехи, он станет козлом отпущения во имя воровского мира. Документы, связанные с общаком, спрячет подальше, но так, чтобы они смогли их найти. Это не подставит под сомнение их подлинность. Когда его объявят негодяем, ему будет все равно. Все эти дикие законы будут далеки от него, как далеко от него другой конец Вселенной, о котором можно грезить в полусне. Дочь его останется на попечении верной рябой тетки, что с любовь ухаживала за его ребенком. Нужно лишь оставить ей денег. Что будет с его дочерью дальше, уже не важно. Возможно, детдом, но в любом случае не лютая смерть.

Прежде всего, Майорка решил закончить все свои земные дела, так как он был человеком долга. Рыночные долги, записи, бумаги он оставил в сейфе у своего подельника, наиболее приближенного к вору, который был в курсе всех их темных дел. Ему же он дал указ в случае проблем выдать все бумаги ворам. Пусть потом сами разбираются. Чтобы никто не заподозрил ничего странного в этом, он сочинил легенду, что опасается за сохранность документов, которые стало опасно хранить в своем логове.

Его рябая домохозяйка, которую он считал глупой, но доброй женщиной, в предчувствии беды вдруг без всяких слов обняла вора и расплакалась.

— Дура, — ласково сказал вор и отвел ее руки в стороны.

Он оставил ей письмо, которое велел вскрыть через три дня. Все написанное в письме должно сохраниться в глубочайшей тайне. Оставалось самое тяжелое, попрощаться со своей дочкой. Для нее он сыграл особую роль делового папаши, уезжающего в долгую командировку. Ребенок беззаботно играл в квартире, раскидав на теплом ковре свои яркие игрушки. Луч солнечного света полоской прорезал комнату. Глядя на ее игры, лишенные для него всякого смысла, он думал о том, что так и котята, и лисята, и волчата рождаются на свет для игр и любви. Щенята тянутся к матери, требуя ласки, и к отцу, требуя защиты. Но все они уже сладкая награда для чужих зубов, цель для хищника. Рожденные для игр и любви, они ожесточаются либо погибают, забывая свое предназначение. И он не мог понять, для чего природа создает таких нежных, ласковых, беззащитных созданий, отчего она сразу не создает озлобленного хищника, ведь так было бы логичней. Для какой цели каждый волк помнит, что когда-то он был волчонком? Как будто природа с особым извращенным умыслом творит этот мир, наблюдая за моральными мучениями взрослеющего волчонка, не способного убить даже лягушку, еще играющегося со своей жертвой. Его дочь, возможно, еще станет проституткой, или наркоманкой, или матерью с унылым угрюмым лицом и вечным страхом за свое семейство, но пока она еще светлый ребенок девяностых. Его ребенок.


***

Днем в кладбищенскую сторожку приходило начальство, потому Калеку приютить не было возможности, но вечером, после семи, начальство пило пиво и гуляло, забыв о своих владениях. Это давало возможность Калеке почти неделю ночевать в сторожке Ивана, а днем работать поблизости. Первые дни, как оно часто бывает, они оба были рады соседству, которое спасало их от одиночества. Схожие судьбы их сроднили. Так наркоманы могут жить лишь среди наркоманов, ощущая с ними родство, выстраивая свою иерархию. Чтобы не ощущать свою ущербность, приятно видеть вокруг себя себе подобных. Но жить со здоровыми им невыносимо. Иван и Калека много пили по вечерам, а днем работали, кто как мог. Их дружба созрела на благодатной почве нищеты и пьянства. Вся романтика этой парочки заключалась в бутылке. Но уже через три дня разговоры их стали более раздраженными, они выговорились друг другу, излили свое горе и теперь ощущали себя голыми друг перед другом. Каждый показал свою слабую сторону, и теперь они стыдились друг друга. Так две крысы ругаются в тесной клетке по пустякам. Пару раз они даже подрались, но это была ненастоящая драка, а ее слабая имитация, их упреки, которые они кидали друг другу, были лишены смысла. Все это свидетельствовало об их усталости. О том же свидетельствовали синяки под их глазами и гора пустых бутылок из-под спирта. Но стоило им поругаться и разойтись, как оба ощущали еще более страшное одиночество. Одиночество, которое ассоциировалось со страшными снами. Одинокий дух, парящий в бездне своего безумия, который понимал, что ему необходимо самому придумать мир, так как кроме него в этой пустоте никого нет. Полный вакуум. И смириться с тем, что он живет вымышленным миром с вымышленными созданиями. С ними он будет вести долгие беседы, но это будут беседы с самим собой. То же ощущал каждый из этих людей в отдельности, вакуум, в котором они безнадежно парили. Потому они дрались, высказывали друг другу много гадостей, но снова собирались по вечерам и пили, пили и пили. Тяжело быть вместе, но еще тяжелей быть одному.

Неизвестно, чем бы это все закончилось, если бы в один прекрасный день сторожку на кладбище не посетила жена Ивана. Никем не замеченная женщина прошла по кладбищенской тропинке к самой сторожке и без стука вошла в нее. Пьяный с утра Иван сначала подумал, что это его утренний кошмар, сердце его бешено заколотилось. Он замахал на нее руками как на нечистую силу. Она же скривила рот от той вони, которая стояла в тесной комнате. Это был запах перегара вперемешку с мокрыми, прелыми тряпками и носками. Запах казармы и конюшни. Настоящий, ничем не прикрытый запах человека, как есть. Естество, которое постыдно прячут друг от друга.

Поняв, что это не сон, Иван заискивающе посмотрел на нее, он потерял дар речи. Калека же принял этот взгляд как признак страха перед черноволосой, слегка поседевшей женщиной. У них были непростые отношения, дабы не мешать им, он со скрипом закрутил свои колеса, чтобы оказаться на улице. Женщина отошла в сторонку, пропуская инвалида. Во взгляде ее сверкнуло отвращение. Для себя Калека отметил ее жирные ляжки.

На улице было свежо и хорошо, ранее осеннее утро отдавало холодом и вместе с тем особым великолепием желтой листвы прямо на могилах и дорожках. Как будто величественная и ужасная Кали вместо соли обильно посыпала этот мир листвой, перед тем, как сожрать его. Мы все умираем в чреве индийского божества. Тревога. Тишина. Иван давно уже не подметал дорожек, не убирал бутылки и пакеты, оставленные посетителями, а на краю каждой из могил висели высохшие, бесформенные цветы. Стая ворон громко кричала в утренней тишине. Из сторожки неслись нравоучения, въедливые, бесконечно повторяемые, не имеющие никакого смысла. Калека думал, что только женщина способна вот так лить воду впустую, бесконечно раздражая чужой мозг. Одно и то же неслось по кругу, естественный цикл природы отражался в деяниях женщины. Бесконечные вопросы: почему пьешь, сколько можно терпеть, где деньги и т. д. и т. п. И множество матов и плохих слов, множество неправдоподобных обвинений на тихого забитого мужика. Так женщина изливала свое житейское горе, приписывая свое горе чужому человеку. Как зеркало отражалась в нем. И если она ругала его, что он бесполезен, то она как бы говорила, что сама бесполезна. И если она ругала его, что он мерзок, она как бы сама называла себя мерзкой. Но душа ее требовала скандала, чтобы вылить свои переживания за себя на Ивана.

Калека отъехал подальше от сторожки, лишь бы не слышать этого пустого бабьего разговора. Разглядывая могилы, уже без тревоги, в этой звенящей тишине, он мечтал быть засыпанным землей, которая обернулась бы для него утробой матери, где так легко и спокойно было мечтать о несбывшемся. Младенцу передается беспокойство матери, и тогда он видит страшные сны. Так и он, бледный и холодный, лежащий в могиле видел бы страшные сны о том, как сотряслась земля под ногами солдат или бандитов. Когда очередной тиран волновал море жизни. И слезы людей, их живая и горячая кровь заливала бы землю, пропитывая его труп. Он бы согревался чужим горем, потому что как никто другой знал бы все о подземном мире. Он бы отказался от колеса перерождений, лишь бы самому стать землей, стать одной из колонн, на которых держится Аид. Погруженный в этот странный осенний транс, он не сразу пришел в себя, а лишь тогда, когда его окликнул Иван.

Калека заскрипел колесами в сторону сторожки.

— Ну, что женка-то твоя приходила? — спросил он на самом пороге дома.

Иван был уничтожен и раздавлен. Это было видно по его трясущимся рукам.

— Надо выпить, надо выпить, — шептал он. — Дай мелочи.

Инвалид не стал более расспрашивать его, он отсыпал ему последнюю мелочь и терпеливо остался ждать Ивана, который уже вовсю бежал к Зинке. Вскоре он вернулся с полупустой бутылкой.

— Извини, брат, хлебнул по дороге, — печально сказал он. — Но тут еще хватит.

Калека вопросительно посмотрел на него.

— Эта сука каким-то образом выселила меня из моей же квартиры. Забрала моих детей. И фактически лишила меня работы.

— Бывает, — вздохнул Калека. — А работы-то как лишила?

— Сегодня придет конец моей смене. Кому я нужен без прописки? К тому же она сдала меня, что я тут каждый день с тобой пьянствовал. Может и врет, конечно, но я ее знаю, она на все пойдет, лишь бы уничтожить меня, скорее всего, начальство явится сегодня с проверкой.

Он отхлебнул пойло из горла.

— Вот сука Зинка, — лицо Ивана перекосила гримаса омерзения — Какой гадости в спирт добавляет — не пойму, на вкус как дерьмо.

Они сидели молча некоторое время, делая небольшие глотки из бутылки, угрюмо разглядывая небеса, изрезанные черными ветками тополей. Калека думал, отчего сердце, рожденное любить, может так яро кого-то ненавидеть. Как женщина, которая выбрала себе мужчину, вместо любви сеет ненависть.

— Плешивый очухался, — прервал его мысли Иван. — Уже ходит понемногу, ток говорит, болит все. Я на днях зайду, сниму швы. Жить будет. Заживает все как на собаке.

— Повезло, что ты врач.

Иван махнул на него рукой, он ненавидел, когда ему напоминали, кто он. Так вор или наркоман не любит вспоминать, что когда-то мечтал быть кем-то еще.

Они допили бутылку, Калека попрощался с Иваном, пожелал ему удачи и поехал на работу. Утром народ хлынул на кладбище. Бабки принесли цветы. Уставшие люди бросали мелочь инвалиду.

Вечером же действительно пришла проверка на кладбище, Ивана выгнали за пьянство и за неисполнение своих обязанностей, так как он давно уже не убирал мусор, не следил за кладбищем. Заставили написать заявление почти силой. В эту ночь они ночевали вместе с Калекой под мостом. Все утро Иван кашлял, накрытый какой-то старой шубой. Жил человек, попивал свою водку, худо-бедно справлялся со своими делами, но еще надеялся на что-то, чего-то ждал от жизни, вдруг ему все обрыдло, впал в депрессию и, потеряв интерес к жизни, заболел. И вроде мог он еще обратиться в суд, начать разборки по поводу квартиры, но обида на жену переросла в разочарование в человечестве. Такая обида как двойник, начинает мыслить за человека, становится его главным мотивом, его доминантой. Никакая логика не способна ее преодолеть. Эта обида, как приросший брат-близнец к телу, становится тяжелой обузой.

— Пусть подавится, — мычал он про себя.


***

Плешь насмотрелся такого у Зинки, что был рад поскорей покинуть эту яму. Тут не только паленый спирт был в ходу, какие-то изможденные нервные люди варили ханку на кухне, в дверь постоянно стучались соседи, материли Зинку и ее прихвостней, часто вызывали милицию. Воняло то ацетоном, то бензином. Молодой сержант пинками разгонял кодлу, но эти действа помогали лишь на короткое время. Когда же он начинал борзеть, какая-то невиданная сила сверху из светлых кабинетов ставила его на место. Сюда же захаживали молодые ворята, приносили какие-то сомнительные вещи, чтобы Зинка сбагривала их на толкучке. Были дни, когда ее квартира превращалась в проходной двор, порой бабка сама не понимала, откуда все эти люди. Потом она начинала орать, выгонять всех, и наступала относительная тишина.

Синяки у Плеши быстро зажили, только швы, наложенные Иваном, все еще болели. Бывало, Плешивый сам вытаскивал нитки из ран, пока слезы не начинали катиться по его впалым щекам. Когда ему становилось нестерпимо, он раздраженно бубнил себе под нос проклятья. Зинка, слыша его слова, подтрунивала:

— Не нравится моя хата, найди другую, где шлюх носят на руках, а воры сажают репу. Где нет ни бугров, ни авторитетов. Как найдешь, не забудь похвастаться.

И она заливалась старческим, омерзительным смехом вперемешку с кашлем.

— И найду, — упрямо выкрикивал он, прячась от нее в ванную комнату якобы мыться, а на деле посидеть в тишине и покое хоть пять минут.

Зинка, чувствуя его раздражение, входила в азарт, шла на кухню и рассказывала своим бесконечным собутыльникам о великом оазисе, который придумал Плешивый. И те не забывали громко глумиться над ним.

Однажды к Зинке нагрянул Иван, лицо его, изрытое морщинами, опухло, в глазах светилась тоска. Нужно было похмелиться, заодно он раздел Плешивого, осмотрел его раны, снял швы, сказал, что остальное заживет нескоро. Ушибы будут болеть еще с месяц, но в целом более нет опасений за его здоровье. От него же Плешь узнал новости, что Иван с Калекой мерзнут под мостом и живут на подаяние, которое получал инвалид. Часто им было нечего есть и они шарили по помойкам. Место зимовья так никто и не нашел. Зинка же не собиралась селить у себя эту сомнительную по ее понятиям компанию. Хоть в колодец лезь, хоть топись.

Плешивый, дабы успокоить своего кореша, положил ему руку на плечо и сказал:

— Завтра я покину этот вертеп, если вам нечего терять, следуйте за мной. Я кое-что нашел. Мне тут одна птичка напела про одно место.

Иван покачал головой, ему было все равно, он бы пошел хоть за чертом.

— Больно тебе, — сказал Плешивый. — Вижу, что больно.

— Жена-то моя сама еле концы с концами сводит. Я ее понял и простил, — прошептал Иван. — Только разве что по помойкам, как мы, не шарит.


***

Едва земля покрылась первой изморозью, нежной и легкой, как птичий пух, Плешивый привел Ивана и Калеку в странное место. Это был заброшенный, разрушенный дом, который находился в десяти километрах от города. Четырехэтажное кирпичное здание с выбитыми окнами неприветливо смотрело на путников. Вокруг этого дома стояло несколько низеньких бараков, деревянный развалившийся туалет и заброшенные огороды, сплошь увитые сухой травой и колючей проволокой. На деревянном заборе висели какие-то покрышки от машин и пустые банки.

— Куда ты привел нас, Сусанин?! — возмутился Калека.

— Домой, — почесал щетину Плешивый. — Ждите меня тут.

Инвалид и Иван остались стоять на месте, погруженные в гробовое молчание. Ветер трепал их волосы. Было холодно и зябко. Время от времени Иван громко кашлял, выпуская клубы пара.

Плешь исчез в чреве парадной, от которой несло сыростью и плесенью. Его не было примерно минут десять, потом его лицо, озаренное счастливой улыбкой, появилось в одном из окон первого этажа. Стекла там были выбиты и частично забиты фанерой, из всех щелей также в небо поднимался пар.

— Видите пар, — закричал он, — это от того, что тут батарея прорванная, и из нее хлещет горячая вода. Усекли?

Иван кивнул головой и повез в подъезд инвалидное кресло. Над их головами летало воронье, более не было ни души. Пустые поля, пустые бараки, пейзаж напоминал романтичную антиутопию из туалетных романов. Если представить этот роман, валяющийся в пыли с пожелтевшими страницами, то аналогия более чем подходила. Вместе с Плешивым они затащили Калеку в одну из пустующих квартир согреться. Заброшенных домов и деревень за городом в девяностые было немало, но этот дом был действительно особенным. Один из собутыльников Зинки похвастался Плеши о пустом доме, в котором пришлось ночевать, и не соврал. Весь фокус состоял в том, что тут работало отопление. Одна труба даже была прорвана и потому по полу разлилась большая лужа горячей воды. В пустых квартирах с ободранными обоями действительно было тепло и по-своему уютно. Суть уюта можно понять лишь в сравнении с мостом, под которым они ночевали. Калеку оставили греться подле батареи у разбитого окна, а сами пошли исследовать другие этажи. Очень скоро они выяснили, что батареи грели лишь в нескольких квартирах, но это не смутило их, напротив, они были очень довольны этим фактом. Наверное, дом отключили от центрального отопления, перекрыв вентиль сразу после того, как выселили людей из аварийного дома, но затем нашлись люди, которые повернули вентиль обратно. В то смутное время такое могло случиться по причине всеобщего хаоса и неразберихи. В руках энтропии, когда только успевали воровать, про этот дом совсем забыли. Включить отопление было проще в маленьких деревнях и селах, где люди пили больше, а энтузиазма что-то делать было меньше. На фоне километров замёрзших теплосетей, после того, когда с них воровали цинковое покрытие, и километров срезанных кабелей, этот случай с домом казался незначительным пустяком. Но людей это уже не волновало, у них появились новые заботы.

Вначале следовало облазить весь дом в поисках хоть какой-то мебели и кроватей, кухонной утвари, и, просто следуя древнему инстинкту исследователя, осмотреться. Затем следовало заколотить и утеплить окна, чтобы сохранить драгоценное тепло. В этих комнатах не хватало наскальных, точнее, настенных рисунков (но они появятся позже, таков человек), чтобы картина была полной. Казалась, что вшивые, заросшие полулюди нашли наконец свои пещеры Альтамира или Ласко, чтобы тут, почувствовав себя спасёнными, творить настоящее искусство.

Иван пошел обыскивать покосившиеся бараки, а Плешь продолжил дальше исследовать дом. С обратной стороны дома он обнаружил, что по его кирпичной стене прошла большая трещина, обнажив его внутренности, возможно, именно эта трещина и привела дом в аварийное состояние, что послужило выселением людей. Трещина проходила с подвала до третьего этажа. Местами кирпичи разошлись так сильно, что в дыру свободно мог пролезть человек. Этой раной на своем теле дом изрыгал отчаянье и боль, как раненый кит, выброшенный на берег. Разглядывая дом, Плешивый сравнил себя с вором, который крадется в ночи, чтобы совершить свое злодеяние. Он даже извинился перед тихим, угрюмым спокойствием дома, которое они посмели нарушить. У каждого дома есть свой дух, который охраняет его от чужаков. В каждом доме есть призраки чужих воспоминаний. Почти физически Плешь ощущал шорох их мягких когтистых лап. Конечно, это могут быть и крысы или даже собаки, но ему нравилось думать, будто это потусторонние звуки, не имеющие ничего общего с нашей реальностью. Сухие ветки обвивали заржавелые перила балкона, заползали в дом, свисали с крыши. Сад, посаженый рядом с домом, был разорен и заброшен. Все окна, ведущие в подвал дома, были заколочены или даже заварены железными листами. В некоторых местах из их черных дыр в небо устремлялся пар, видимо, в подвале тоже подтекали трубы. Тут же на снегу валялись какие-то тряпки, детские игрушки, бочки, разбитый телевизор и какой-то разноцветный мусор. Все это побросали люди, когда съезжали из этого дома, а потом часть мусора бомжи забрали с собой. Там, где заканчивался сухостой, начиналось большое плато, в котором то тут, то там торчало высохшее деревце или чахлый куст. Вдали клубы дыма поднимались в небо, сливаясь с его холодной синевой. То дышал город.

Иван ломал трухлявые доски сараев и бараков, выбивал заколоченные двери вместе с косяками и искал, чем бы поживиться. В отличие от Плешивого, его не интересовала метафизика этих мест, только животное желание согреться и быть сытым. В бараках он обнаружил старые столы и стулья, это уже кое-что. Пыльные стулья с пружинами, которые напоминали о красных лозунгах в ДК и старые кухонные столы, на которых стояли графины с водой во время собраний. Сама пыль, которая их устилала, была красной, она хранила воспоминание о рухнувшей империи, о ее королях и шутах. Пыль из прошлого.

Он схватил один из столов двумя руками и радостно потащил его в кирпичный дом. Там он встретил Плешивого, изучающего местность.

— В бараках полно стульев и всякой брошенной утвари, — прохрипел он.

Плешь махнул на него рукой. Он был заворожён пустотой этого места, его мертвенным покоем, пока Иван таскал мебель, Плешь принялся лазать по разным этажам дома.

Первый этаж был совсем пустым, только голые стены и пол, усыпанный разбитым стеклом да парой забытых книг. В соседнем подъезде он нашел остатки лежанок, плесневелые куртки и угли от костров. Тут явно кто-то уже зимовал, оно и не удивительно, раз тут есть тепло. Среди останков чужого лагеря он также нашел кучу пустых бутылок и обглоданные кости.

Забравшись на пятый этаж и выйдя на осыпавшийся балкон, он осмотрел горизонт. До главной дороги было метров пятьсот, заброшенный дом был скрыт от нее небольшим холмом, по другую сторону дома находились бесконечные поля и трубы заводов, коптившие серые небеса. Внизу простиралась бетонная искрошившаяся дорога.

«Если станет совсем невмочь» — подумал он, — «я всегда смогу спрыгнуть с этого балкона».

По бетонной дороге Иван тащил какой-то пыльный ящик. В своей рваной, грязной кожаной куртке он был похож на животное. Дикое, неудержимое, опасное. Грязное, но гордое своей находкой.

— Спускайся! — крикнул он Плешивому. — Дело есть.

Плешь осторожно спустился вниз по лестничным пролетам, у которых частично не было ступенек. Не было перил. Только куски арматуры и железа раскачивались на сквозняке. Чем ниже он спускался, тем больше ощущался запах тлена.

Иван громко откашлялся, выругался и принялся объяснять:

— Я нашел инструменты. Старые, но все же. Кое-что у меня осталось в сторожке на кладбище, я сегодня заберу. Надо заколотить окна, утеплить их. Расставить мебель, найти посуду и придумать, как мы будем готовить, и где будем спать.

Калека безрадостно заметил:

— Еще надо бы на работу меня вывозить, только далековато до города.

— Зимой не особо наработаешься, сдохнешь, — снова закашлял Иван.

— А есть мы что будем? — спокойно ответил Калека. — Опять по помойкам шарить?

— Что-нибудь придумаем, — сказал спокойно и уверенно Плешь. — У нас есть полмешка картошки и бутылка самогону, а дальше посмотрим.

Вместе с Иваном они принялись заделывать окна, для чего пригодилась фанера и доски с бараков, а также тряпки, шубы и газеты. Гвозди, которые принес Иван, изрядно проржавели и слиплись, но для фанеры они еще годились. Когда в квартире воцарился мрак, стало теплее. Ветер уже не так сильно задувал с улицы, но появилась другая проблема, которую вызвался решить Иван. Нужны были свечи и спички. В полумраке они расставили столы и стулья, определились, кто где будет спать, после чего Иван ушел в город. Помимо инструмента ему хотелось раздобыть хоть какое-нибудь белье, куртки, рубашки, все что угодно, лишь бы оно грело. Что-то выпросит, что-то украдет, что-то найдет на помойке. В морозное утро мамаши любят вывешивать стиранное белье на балконы первых этажей. Ничего хитрого в таком способе воровства нету, главное — найти нужный балкон и не попасться шпане или ментам. Еще важно, чтобы бомжи не проследили за ним. Теплого места на всех не хватит. Ивану всегда была мерзка вся эта грязная, неумытая братия, мысль о том, что он теперь один из них, не давала ему покоя. Он верил, что как только пройдет зима, сразу станет человеком, найдет новую работу и жизнь наладится… «Я не бомж, я — не они» — рассуждал Иван и кашлял. — «У меня еще будут счастливые деньки и деньжата в кармане».

Плешь и Калека остались одни во мраке квартиры. От нечего делать они прижались к теплой батарее и задремали. Два героя, погруженные в сказочную фантасмагорию. Сквозь хаос вселенной, сквозь ее беды и страдания, оба, как один, ощутили блаженство, как будто любовь была, как будто все есть любовь. Необычная нежность, казалось, проходит сквозь все предметы и вещи, которые их окружали, то же самое мог бы ощущать тот, кто восходит на эшафот, что все есть сон и все есть любовь. Неудивительно, что именно в этом беспорядке, в этом мраке снятся такие чудесные сны.

Плешивому снилось, будто он летит сквозь облака, не чувствуя веса, ибо был водяным паром по форме человеческой. В розовых облаках и синем небе он увидел искрящиеся на солнце горы, шапки снегов, зеленые луга, голубой дым. Поднявшись еще выше, он вдруг очутился среди звезд. И, ощущая великое пространство над головой, он все же знал, что лежит в доме, обернутый в его бетонные стены, и спит. Оглянувшись, Плешь разглядел Землю, она была великолепна. Все, что он знал до этого о Земле, было ложью. Все знания от науки: биология, география, математика — все было ересью и мракобесием из тьмы веков. Чудовищные слоны, поросшие мхом и травой, держали Землю. Они шевелили ушами, издавая утробный низкий звук, удивленно рассматривали человечка, который посмел потревожить их покой.

«Как же реки и моря не стекают с лица матушки Земли?» — задался он вопросом.

И, летая вокруг слонов, он вдруг понял, что и слоны стоят на гигантской черепахе, которая плыла в море, состоящем из времени и вечности. И каждый взмах ее когтистой, кожаной лапы шатал слонов, те в свою очередь, качаясь, нечаянно крутили земной шар. И на Земле Плешивый разглядел, как зимы сменяют лета. И там, где только что шел снег, вдруг распускались цветы и вырастала трава.

«Куда же плывет эта черепаха»?

Но некому было отвечать.

Куда ни падал его взгляд, всюду тянулось море-океан, в котором, однако, иногда возникали подобные черепахи и слоны, державшие на своих плечах подобные миры. В каждом из этих миров спал Плешивый, но это был другой человек, с другим опытом и другой жизнью. Когда на черепаху налетала волна, она так сильно тряслась своим телом, что казалось, слоны не выдержат и непременно сбросят голубой шарик в эти волны. Оттого Земля всегда висит на волоске от гибели, но слоны били своими хоботами по Земле в противовес и таким образом удерживали ее на месте. Там, куда попадал их хобот, случалась война, наводнение, чума, или еще какая беда. Но самим животным это было безразлично, их задачей было держать Землю на своих огромных спинах, что они и делали. Таким образом, некая случайность со стороны непогоды в море-океане оказывала огромное влияние на мир, преображая его и меняя.

Устав от этой картины, Плешь полетел на землю. Черепаха проплыла достаточно большое пространство в море вечности, много зим прошло на матушке Земле. Когда он вернулся в ее голубое небо, многое успело поменяться.

Прорывая розовую пелену облаков, он вдруг увидел тысячи сверкающих домов в лучах заходящего солнца. Дома доходили до самого неба и заканчивались на концах острыми пиками. Многие здания висели в воздухе сами собой, и странные башни передавали энергию от здания к зданию. Он видел, как точно она распределялась между ними. И за счет этой энергии, как понял он, висели каменные исполины в облаках. И там, где светило солнце, он увидел еще одно, сделанное руками разумных существ. Оно было больше, чем традиционное светило, и удивило это не на шутку человека. Он думал, что если люди однажды сами создадут солнце, кто же есть Бог?

Но это длилось недолго, еще один взмах когтистой лапы черепахи — и слоны дрогнули. Нечаянно хобот одного из них ударил в этот город так стремительно, что дух бесплотный содрогнулся и одно солнце погасло. Осталось лишь красное пятнышко у самого горизонта. То было извечное солнце, сотворенное Богом, но свет его не давал тепла, не согревал землю.

Потом он увидел, как со страшным треском и шумом падали каменные исполины на землю, башни, источающие потоки энергии, вдруг дрогнули и затухли. Внизу полыхало жаркое пламя, и некоторое время он ничего не мог разглядеть из-за дыма и гари, летящей с земли в небеса. Вслед за дымом в небеса полетели несчастные души грешников. Они пролетали мимо Плешивого и удивлялись, что он порхает на месте, и никакая сила не уносит его к звездам, как их. А он в свою очередь, если бы мог плакать, то непременно бы расплакался, ибо души эти — невоплощенные мечты человеческие, что не успели выполнить дела свои, ради которых пришли в этот мир. И война отняла у них жизнь, а огонь разрушил их тела.

«И здесь есть место насилию», — прошептал он, удрученный и огорченный увиденным.

Когда же был дотла сожжен увиденный им город, и даже сотворенное Господом Богом солнце вдруг погасло, на землю легла холодная ночь. И он увидел черную тень во тьме, которая среди руин сожжённого мира выискивала выживших, чтобы поглотить их.

— Дьявол! — воскликнул бесплотный дух.

Но тень не слышала его крика и продолжала свою работу. После того, как она закончила, на землю спустился светлый и чистый дух. Следом за ним неслась куча ангелов, сияя во тьме подобно звездам. Плешь видел их лица, исполненные суровой справедливости, и в каждой руке у них был или меч, или весы.

И когда светлый дух спустился на землю, то тень при свете его предстала перед ним красавцем-мужчиной с красным лицом, черными глазами и такой же черной бородой. Мужчина был наг и не стеснялся своей наготы, ибо был прекрасен и знал это.

Плешивый не знал, о чем они говорят, он не мог разобрать ни слова, но вдруг понял, кого олицетворяет этот бесплотный сияющий призрак и про себя в страхе он начал шептать:

«Confiteor, сonfiteor, confiteor»!

Но мужчина и дух не были врагами, и человек сильно удивился, когда они обнялись и оба заплакали, как братья.

Плешивого растолкал Калека, и тот открыл глаза, оказавшись в какой-то неестественной позе. Он огляделся вокруг как младенец, что смотрит на новый мир, в который только что пришел.

— Ты опять стонал, — пробубнил Калека и безразлично отвернулся от него.

— Какой сон, — простонал Плешь. — Какой странный сон… Как жаль, что я не могу его объяснить.

— Сходи к цыганке на рынок.

Плешь отмахнулся от него рукой.


***

Когда в Хабаровск приходили первые заморозки, выпадал легкий, мокрый снег, дороги покрывались льдом, люди кутались от холода в шубы и пальто даже дома. Центральные ТЭЦ работали плохо и с перебоями, постоянно не хватало ресурсов — то угля, то мазута. По телевизору говорили о кризисе энергетики, о больших долгах за уголь и прочее. Электрические сети не выдерживали постоянно работающих обогревателей и плиток. Хорошо работали только местечковые ТЭЦ, которые имели запас угля с прошлого года.

Отключение света и тепла было в норме вещей. Весь город превратился в одно большое гетто, заполненное беднейшими слоями общества, которые кормились за счет своих дач и огородов, но лишь до той поры, пока дорогая энергетика края не отразилась на проездных билетах. Подобно древним племенам, люди сбивались в стаи, охотились друг на друга или жили собирательством, тревожно следили за новостями из Москвы, за всеми ее терактами, перестрелками. В города хлынул поток людей из бывших СНГ, танки громили Кремль, бандиты Хабаровска делили охотничьи угодья со спортсменами из Владивостока.

Из бандитов уходили лишь в мир иной. Но многие, опасаясь своей судьбы или следуя за ней, брали пистолеты и автоматы, бросали прошлую жизнь и шли бродить по дорогам России из города в город.

Майорка был одним из нищих, которые целыми днями слонялись по городу в поисках еды и работы. Он оставил за спиной все, что его связывало с прошлой жизнью, одним резким движением, одним махом свободной воли он порвал с преступным миром и, конечно, кровавыми деньгами, и для этого ему не понадобились пистолеты-автоматы. А деньги, думал он, всегда бывают только кровавыми, не существует честно заработанных денег, не бывает халявы, все деньги мира взаимосвязаны. Если у тебя много денег, значит у кого-то мало. И если золото зло, и от него все зло, и оно порождает лишь зло, почему же все тянут к нему свои руки? Думая об этом, он нашел странный ответ на более странный вопрос. Может ли зло творить добро? Вот золото и деньги — то самое зло, которое творит добро. Идете вы с деньгами в магазин, и там избавляетесь от зла, приобретая добрую еду.

Деньги, деньги, деньги, даже среди бомжей одни и те же разговоры. Майорка пал в мир людей, опасаясь денежных проблем, но проблем, тем не менее, не избежал. Если раньше проблемы были от того, что денег было много, теперь проблемы возникли от их отсутствия. Но ему нравилось ломать себя, взращивая в себе что-то непоколебимо сильное и вечное. Он думал раньше, что, возвышаясь над массой людей, ломая их, ломая мир вокруг себя, он становился сильнее, но все оказалось тщетным, это была иллюзия опьяненного властью разума. Конечно, его слушались, его боялись, ему подчинялись, перед ним заискивали, его уважали, но так же, как волчья стая ждет промаха от вожака, человеческая стая ждала его ошибки. Он был мишенью для многих. И те, кто уважал его, на деле боялся, кто заискивал перед ним — ненавидел его.

Он ходил закутанный в черный, потертый плащ, скрывшись в своем капюшоне от всего мира. За спиной — военный пошарпанный рюкзак с кожаными ремнями. Под плащом его синее от наколок тело грела одна лишь старая футболка и спортивные штаны, но он был этому вполне рад. Холод ощущаешь лишь первое время, в этом мире ко всему можно привыкнуть, пусть не сразу, но можно. И он набирался воли, чтобы привыкнуть к этому, чтобы не покончить собой в туалетах пустых вокзалов, где так любят вешаться бомжи.

Майорка с мрачным лицом шел, куда глядят глаза, не ведая своей цели, он шел, упрямо ведомый инстинктом довести свое существование до логического конца, чтобы постичь некую невидимую цель, которой сам не мог постигнуть в том окружении, где вырос. Так маленькие дети сбегают из дома без объяснений, ради самого бродяжничества, ради приключений. Только тут все было по-взрослому, со всеми вытекающими проблемами и последствиями. Он останавливался возле помоек, с омерзением смотрел, как в мусоре роются собаки, пересиливал голод и упрямо шел дальше. Когда кто-то кидал в собаку камень, у Майорки сжималось сердце. Голодный пес отскакивал в сторону от камня, и без злобы и страха смотрел на обидчика, в его глазах отражалось выработанное жизнью безразличие к таким ситуациям. Так проститутка терпит любого клиента с каменным спокойствием, если она профессионалка. С таким же каменным спокойствием в душе люди, подобные ему, клянчат мелочь у прохожих, вся драма только на лице, она притворна, это игра, скрывающая ледяное спокойствие уставшего духа. И он учился у этой собаки ее странной мудрости, принимать все как должное, учился терпеть. Он и раньше догадывался, что весь мир страдает, но в суете дней все время забывал об этом, а сейчас, когда у него появилось много свободного времени и лишений, Майорка поразился этому, будто открыл новый мир, новую вселенную. Замерзшие птицы у края помойки, покалеченная собака, закрытые картоном окна первого этажа, угрюмые лица прохожих — все выражало страдание. Кто кидает камень в бродячую собаку, не ведал о ее трудной жизни, о ее страдании. И если замерзшую птицу ловил черный ворон себе на обед, то лишь потому, что даже ворон страдает от голода.

Привычки вора нелегко забыть, однажды он украл, чтобы остаться в живых. Дело было в холодное ноябрьское утро, когда он проходил возле какого-то пивного киоска. Шел легкий снег, который укрыл собой озябшую землю, машины и шапки людей. Из пивного киоска показалась рука продавщицы, которая поставила перед собой какое-то печенье. Женщина, укутанная в теплую шубу, покрытая изморозью собственного дыхания, копалась в сумке в поисках сдачи. Майорка прошел мимо, незаметно взял печенье и так же тихо удалился с ним. В какой-то момент мозг его, а может и не мозг вовсе, а само тело, зная упрямство своего хозяина, нарочно заблокировало его совесть, еще не успев осознать воровство, он вскрыл пачку и дрожащими руками принялся запихивать крошившееся печенье себе в рот. Лишь насытившись, он понял, что дошел до точки, когда инстинкты взяли его под свой жесткий контроль, он — просто животное, лишенное собственного ума. Просто амеба, ползущая по телу земли ради цели пожирания, в душе его пепелище, и все страдание лишь от того, что он не понимал, зачем ему дан ум и душа, если его предназначение — пожирать. От сухого, замерзшего печенья, съеденного на голодный желудок, вскоре у него заболел живот. Странная тянущая боль обволокла его сознание; упав на какой-то колодец с большими проталинами, он впился глазами в серое небо. Тепло и пар поднимались с земли, подобно его боли обволакивали тело и улетали куда-то вверх. Он даже не понял, что упал на колодец не для того, чтобы отдохнуть, а потому, что почти потерял сознание. От усталости болели еще и ноги. Голова была совсем пустой, когда мозг получает мало еды, он перестает думать, погружаясь в безразличное ко всему безмолвие.

Майорка пришел в себя лишь когда его окликнул хриплый голос:

— Чего насобирал, доходяга?

Он приподнял голову и увидел какую-то жалкую старуху, одетую в лохмотья. Но глаза старухи не выражали страдание, это поразило его! Как же так, старуха подобна ему, но страдания нет. Глаза циничны, лживы, в них горит желание жить и никакой боли. Боль там вспыхивала лишь при прямом физическом воздействии. Как будто оболочка может жить без души. Не рассыпаясь, подобно песчаному столбу, не сгибаясь, подобно высохшему кусту.

— Пошел отсюда! — крикнула она на него.

— Отстань, помираю я, — прохрипел спокойно Майорка.

Бабка подошла поближе, взглянула в глаза мужику и сказала:

— Тут, синяк, наша земля, шел бы ты бутылки собирать в другое место. Сейчас придут мужики, они тебе устроят темную. Мешок на голову — и почки отобьют.

Майорка не обращал на нее внимания. Старуха, видимо, решила, что он собирает весь этот бесценный мусор на ее территории. Он помнил, что так и рынок их был поделен между бомжами, залетный молодец держался от него подальше. Значит, и тут то же самое, от рынка, видать, не сбежишь. Как будто прошлое бумерангом догоняет его и бьет по голове.

Старуха в раздумье пнула его ногу, поняла, что одной ей не справиться с синяком, и куда-то ушла. Майорка снова остался один, впав в забытье. Тело его мерзло, но не ощущало холода. Он так долго лежал в стуже, что птицы приняли его за мертвого и принялись изучать его плащ.

Словно черные тени, словно демоны, появились люди и разогнали птиц. Нарисовались, подумал он.

Сквозь жаркий пар увидел вор лицо заросшие, седое и угрюмое, опухшее от спирта.

— Не наш, — прохрипел незнакомец. — Крест какой-то.

И сразу же чьи-то ноги стали пинать его куда попало. Майорка закрылся руками от обидчиков и молча терпел боль. Удары сыпались один за другим, кто-то закричал впопыхах:

— В лицо, в лицо бей, суку!

По количеству ударов Майорка решил, что обидчиков пять или шесть человек. После такого ласкового приема, выбившись из сил, четыре человека подняли его от земли за руки и ноги и выкинули на траву, укрытую первым снегом. Хриплый голос сказал:

— Нечего ему тут жопу греть!

И голос старухи раздался вслед за ним:

— Убирайся с нашего района!

Так чужая стая изгнала его из своей компании. Уставший и избитый, Майорка еле поднялся от земли, с его губ капала кровь. Он уковылял подальше от этой компании, но не слишком далеко, чтобы можно было следить за ними. Компания состояла из пятерых мужчин и старухи, они сами уселись на колодец, чтобы немного согреться после того, как размялись. Его рюкзак они оставили себе и уже с остервенением выворачивали его наизнанку. Оттуда посыпался какой-то хлам. Ложки вилки, ножи, пару носков, какие-то тряпки и фотографию девочки, самое дорогое, что у него было.

— Ничего нет, — прохрипел один из бомжей. — Ни спирту, ни денег, ни жратвы! Доходяга.

Затем обидчик поднял фотографию, плюнул на нее и сказал:

— Дрочит, наверное, на нее!

Все они громко и вульгарно засмеялись, обнажив свои беззубые пасти. Казалось, это дыры гигантов, которые пожирают время. Засасывают его, ведомые одним лишь темным чувством насыщения. Темезо и Гомот содрогнулись бы от этой тьмы. Столько в ней было жизни и вместе с тем невежества. Ангел на фотографии улыбался при виде нечистот мира, так покорно и скромно, будто он цветок, придавленный и обосранный проходящей мимо коровой. Придавленный грязью, он все еще цветок. Все еще красивый.

Они еще раз пригрозили Майорке кулаками, выкрикивая в его адрес проклятья, после чего поднялись и побрели по своим делам.

Майорка вернулся к колодцу, собрал обратно свою скудную утварь и медленно побрел за компанией. Он не держал на них обиды или зла. Их слабое наказание несравнимо с тем, что он испытывал на зоне, несравнимо с его районом, в котором он вырос, эта разбитая губа скорее была предупреждением, чем наказанием. Пару синяков заживут за сутки. Но ему было некуда идти, он не знал правил улицы, будучи всегда ее королем, а не вольным жителем.

Словно их тень, Майорка следовал за ними, блуждая по засыпанным снегом улочкам, средь бараков и пятиэтажных домов. Люди обходили его стороной, мальчишки кидались в него снежками. Но он уподобился собаке и молча сносил унижение. Когда же компания заметила его и остановилась, он тоже остановился, не смея к ним приблизиться.

— Смотри, получил свое и еще хочет! — крикнул один из них.

Один из них сделал вид, что сейчас кинется на Майорку, который испуганно отступил назад. Это рассмешило компанию, и они снова пошли по своим делам, Майорка не отставал. Его преданное преследование привело компанию в замешательство, видимо, они что-то решили между собой, и громкий голос воззвал:

— Иди к нам, не бойся, не обидим… наверное.

Майорка пошел на этот голос и вскоре уже брел в компании неизвестно куда. Его никто не трогал, только расспрашивали, откуда да какими судьбами оказался он в этом районе. Так вор познакомился с новыми людьми, предрешив свою судьбу.


***

Иван иногда видел свою жену на рынке, она появлялась там не одна. Какой-то мужчина плотного телосложения всюду следовал за ней. Ругался и торговался за нее с торговцами и во всем с ней всегда соглашался. Сильная женщина любила мужскую слабость, в том ухажере Иван разглядел собственные черты. Она всегда выбирала один и тот же тип мужчины. Наверняка этот новый тип пьет водку украдкой, в одного, пока жена не видит. Он ровно насколько любит ее, настолько и ненавидит. Так мальчик, любящий свою мать, в то же время ненавидит ее за ограничение свободы, за ее материнскую власть над ним. Но уйти, бросить — нет сил, это замкнутый круг. Мужчины, особенно любящие свою мать, находят таких вот женщин, позволяя им помыкать собой. Но и сильная женщина платила за свою слабость к слабым мужчинам. Вокруг его жены вертятся одни неудачники. Те, кто способен слушаться и терпеть, кем правит страх одиночества, а подчинение несет в себе спасение от агрессии мира. Этот мужчина после всех покупок тащил ее в «копейку», одну из самых ржавых и дешевых машин, что лишь подтверждало теорию Ивана о полном неудачнике. Но чем он, такой же слабовольный неудачник, не угодил ей? Он тоже пьет тайком и тоже требует защиты.

Всякий раз, когда Иван видел свою жену, его брала сильная тоска, смешанная со злобой. Таких, как он порой от гибели спасает собственное жалкое состояние. Если бы у него были деньги, он бы пил до гроба. До самого гроба! В знак протеста ко всему сущему, чтобы эта мегера видела его слабость, и в то же время ощущала чувство вины за содеянное. Когда он думал о гробе, то с тоской вспоминал свою работу, могильный запах, скрип крестов, это его успокаивало. Там, среди мертвецов, он был главным, был властителем, поэтому переставал быть жалким. Там он прятался от жены и суеты семейной, но находил странное спокойствие. Ему не хватало жены и могил. В отчаянии он шел к Зинке пешком с самого рынка, выдувая пар на морозе и оставляя за собой серые следы на снегу. Вороны перекрикивались над его головой.

Как мы помним, кладбище находилось рядом с домом, в котором жила старуха, а значит, душевное равновесие Ивана при виде хорошо насиженных мест расшатывалось сильнее. В душе его скапливалась ярость. Была зима, но он не ощущал холода. В декабре будет минус сорок. Очень скоро деревья начнут стонать от холода. Его первый отпуск, который он получил в армии, отслужив всего год, приходился на такую же зиму. Деды отобрали одежду, но он несся домой счастливый в одном спортивном трико и кожанке на голое тело. Сильные чувства, вроде радости или злобы, притупляли чувство холода. Это удивляло его, но он не боялся обморожений. Умереть — была его цель. Или хотя бы выпить.

Вскоре он добрался до дома Зинки, одним рывком заскочил в темный подъезд и вот уже стучится к ней в потертую дверь. Но стучится в то же время робко и тихо, стесняясь беспокоить людей, испытывая чуть ли не суеверный страх перед мерзкой старухой. Такие, как он, даже полные решимости умереть, робеют перед простыми бытовыми вещами. Кто способен на великий подвиг, может притупить чувства страха перед смертью, кидаться на амбразуру, возможно так же, как он, в жизни не могут победить самые простые и примитивные страхи. Иван от отчаяния собрался напиться до смерти, но испугался собственного стука в дверь. Испугался помешать кому-то своим существованием, нарушить чужой покой.

На робкий стук дверь отворилась, запахло мочой и прелыми тряпками. Зинка с синяком под глазом грозно уставилась на Ивана.

— Есть, — с надеждой и каким-то надрывом в голосе выдавил из себя мужчина.

— Ты же знаешь, — закашляла она. — Зайди, раз приперся.

Он вошел в темный коридор. На кухне звучали чьи-то голоса, звенели стаканы, вилки и тарелки. Там был спирт, как же он соскучился по таким вот гадким пьяным посиделкам! С их вечной руганью, матами, вкусом сигарет, с прекрасным забытьем, наступающим ночью, уносящим его от всяких кошмаров.

— Самогон, спирт? — старуха вывела его из транса.

— Что угодно… То есть, спирт, — ответил он. — Только это, в долг, хорошо?

Зинка насупилась, Иван и без того слишком часто брал в долг и крайне редко его отдавал. Он все понял по ее взгляду и принялся умолять:

— Ты же знаешь, я отдам, но мне очень надо. Очень, что хочешь сделаю.

— Конечно, сделай милость, достань денег, а еще не будь так жалок. Совсем в алкаша превратился!

— Да если Ельцин пьет по телевизору, неужто мне нельзя, простому мужику? — оправдывался он.

— Не дам я тебе, пошел вон, — крикнула она на него. — Приходи, когда деньги будут!

Он умоляюще посмотрел на нее, какая же она была стерва, вроде стара уже, вроде могила по ней плачет, а все думает о прибытке, все еще цепляется за жизнь с каким-то остервенением. Зачем ей нужны все эти обсосанные матрасы, ухажеры, милиция, скандалы, какое удовольствие она находит в такой жизни? Но старуха была неумолима, от такой обиды у Ивана на глазах выступили слезы, в сердцах он прокричал:

— Дай!

Она толкнула его в плечо, чтобы он убирался, но с кухни раздался чей-то хриплый голос:

— Пусть с нами выпьет, что мы, не угостим, что ли, доходягу?

— За твой счет, — прокричала ему Зинка.

— Да хоть и за мой.

Иван был спасен чудесным образом. Скучно, видать, им там, на кухне, охота компании побольше.

— Иди. Но помни, ты мне должен еще много денег. Через неделю включу счетчик.

Но и за это он был ей премного благодарен, за то, что пустила его на заветную кухню. Он разулся, снял телогрейку и засеменил к компании.

Обычная советских времен кухня встретила его своей неприветливостью, своей натуралистичностью. Стол, клеенка в клетку, грязная газовая плита и холодильник. Одинокая лампочка лаконично украшала потолок, засранный мухами. В воздухе вился дым сигарет. За столом сидело двое мужиков, все синие: в наколках, в синяках, в каких-то ссадинах и царапинах, одетые кое-как в майки и трикошки. Лица их выглядели опасно, но не авторитетно, самые обычные бакланы, коих пруд пруди.

— Че вылупился, как баран на новые ворота, — сказал один из них. — Принимай.

Они налили ему стакан водки и дали выпить. Он выпил одним махом, занюхал рукавом и резко выдохнув, с силой поставил стакан на стол.

— Молодца, — сказал один из них.

— Садись, — сказал другой, протягивая ему стул.

Так он был посвящен в их компанию. Они познакомились и вскоре уже вместе пили, ели, разговаривали за жизнь. Тут, в компании, его одиночество отступило прочь, душа его просияла, а водка, подобно бальзаму, омыла его раны. Ивану стало легче, и черные мысли как-то улетучились, он уже не вспоминал о могилах и крестах, представляя свою смерть. Он пил с незнакомцами, а они пили с ним, то и дело забывая имя друг друга, они все же считали себя друзьями, так и бывает в таких компаниях. Но тут не только легко братаются, тут еще легко ссорятся и еще легче хватаются за ножи.

На хмельную голову Иван позабыл о главном, о чем его предупреждал Плешивый, о чем его предупреждал Калека. Захорошев, поддавшись искушению эйфории, он тоже стал травить все эти странные, вычурные истории, которые так любят пьяные. Он рассказал о том месте, где они жили, рассказал о теплых батареях, о пустых квартирах, о тропинках, укрытых сухим бурьяном и скрывающих жилище от посторонних глаз. Рассказал, что Плешь у них главный, что он давно бредил мечтами о коммуне, о некой маленькой утопии. Рассказывал о странном зеке, о его храме, о великой миссии помогать бомжам, бродягам, зекам, проституткам. Рассказал, что живут они там неплохо, платить ни за что и никому не надо, нету там ментов, нету там бандитов, нету там социальных служб. Бывает, конечно, голодно, но днем они бродят по земле, ищут себе пропитание, а вечером в братской любви делят еду между собой. Одного не может перебороть в себе Плешь, и слава Богу! Хотел он отказаться от выпивки и других отучить, но у самого не хватило духу бросить стакан. Но легче бросить иглу, чем стакан. Игла убивает быстро, а стакан медленно, оттого и мотивации меньше к здоровой жизни.

Собутыльники дружественно хлопали Ивана по плечу, смеялись над ним и наливали еще. Слишком поздно дошло до Ивана, что ему никто не верит, что над ним смеются как над дурачком. И чем больше он гордился своим положением, тем более высокомерными становились его слова.

— Вы, чтобы бухать, вынуждены воровать, собирать бутылки, работать на рынке, а нам достаточно просто помогать друг другу, — причитал он. — Там, где вы готовы разорвать друг другу глотки, мы понимаем друг друга, любим друг друга.

Такое количество ласковых слов не могло не вызвать едкую усмешку. Один из алкашей скучно сказал:

— Петушки, что ли…

Иван рассвирепел:

— Сам ты петух, неужели ты не понял, что вы говно! А я человек!

Но храбрости его хватило ненадолго, он увидел красные, озлобленные глаза собутыльников и понял, что вспылил зря. Совесть ему подсказала, что он уже наболтал много лишнего, гордыня объяла его разум, он не только предал таким образом Плешивого, но и приписал себе его достижения. А в горячке назвал незнакомых ему собутыльников, которые угостили его паленкой, петухами.

— Мужики, я пошутил, — пробормотал Иван, поднимаясь на ноги. — Напился я. С пьяного спроса нет!

— С пьяного спрос вдвойне, — сказал ближайший к нему собутыльник, чье тело было исписано наколками.

Иван отскочил от них в сторону и заорал:

— Не трогай меня, падла!

Но неумолимым роком над ним возник занесенный для удара кулак. Иван заметил, что лицо алкаша не выражает ненависти, скорее, усмешку, развлечение. Как будто его специально позвали сюда, ради жестокого развлечения. Затем был удар. Иван рухнул на пол, закрыл голову руками и поджал ноги.

Его пару раз ударили по голове кулаками, стараясь попасть в лицо. На этом быстро успокоились.

— Ладно, братан, вставай, за петуха спросили, — прозвучал над его головой ласковый голос.

— Следи за базаром, — кивнул головой другой.

Ногами не пинали, значит уважают, подумал Иван. Он извинился перед пацанами и пьянка продолжилась. Гордыня его с ударами кулаков куда-то сразу улетучилась, он снова подобрел, но уже контролировал каждое свое слово.

Зинка же, которая в коридоре перебирала свои коробки с богатством, слышала каждое слово Ивана, она знала, что он, хотя и наболтал много чепухи, все же не врал. Она-то ему поверила и взяла это на вооружение. Если эта сволочь не отдаст ей бабки в ближайшее время, она напакостит ему, рассказывая каждому эту историю. Их маленький рай теперь в ее расчетливых, алчных руках.

Когда пьянка закончилась, Ивана выгнали на улицу, шатаясь из стороны в сторону, с шапкой набекрень, он брел по ночной улице. Легкий снежок облепил его одежду. Скоро Новый Год. Он вспомнил свое детство и тихонько всплакнул. Говорят, что человек вспоминает о своем детстве, когда его не устраивает взрослая жизнь. Детство приходит во снах, и самым простым было бы объяснение, будто эти сны — бегство от проблем, в пору беспечности. Но счастливы те, кто так думает. Иван знал, что бежать ему некуда, даже в своем подсознании, детство его нищее было не менее суровым, чем его жизнь. Только армия, которая кормила его, могла сойти за светлое пятно. И детство он вспоминал с омерзением, в контексте общей, мрачной картины жизни. Отца своего, интеллигента вшивого, мать свою, властную и жестокую. Думая о своем детстве, он и не заметил, что тихой тенью за ним тащилась Зинка, она не поленилась пойти за ним в холодную ночь ради того, чтобы узнать, где именно находится этот ковчег счастья. Пьяный Иван привел ее к их дому и, не заметив хвост, завалился спать. Зинка поймала машину и вернулась к себе в квартиру совершенно довольная. Теперь этот алкоголик у нее на крючке. И перед величием мысли о коммуне ее интересовали лишь деньги, совсем немного денег. Те самые копейки, который должен был ей отдать Иван.


***

Воры искали Майорку. Тщетно день и ночь они следили за его дочерью. Тщетно пугали домохозяйку, которая ничего не знала, благо сам Майорка был очень скрытен и никогда никому ничего не рассказывал. Бритоголовые братки несколько раз безнаказанно и спокойно затаскивали ее к себе в машину. Угрожали ей, требовали все рассказать, но она непонимающе смотрела им в глаза и плакала от страха — то, что ее хозяин был вором, поразило одинокую женщину. Это тяжелая правда, с которой ей не суждено было смириться. Проходили недели слежки, а вора все не было. Его бегство действительно пошло на руку нужным людям, тут как в суде, раз не явился — виноват. На Майорку повесили всех собак. На рынке нашли нужные бумаги и документы, связанные с общаком, и уничтожили их. Но те, кто подставил его, были неспокойны духом. Они боялись его мести и его появления. Конечно, сила их велика, но какой-то интуитивный страх все же был. За такие деньги казнят, тут не бывает прощения или помилования. Воровской кодекс еще был в ходу, хотя многие по-тихому уже посмеивались над ним, считая его пережитком прошлого. Убийство же не было пережитком прошлого, большая сумма денег ушла налево, и Комсомольск-на-Амуре требовал ответа с Хабаровска за это. То, что все свалили на Майорку, еще не повод закрывать дело, его нужно было найти, вернуть деньги, а потом казнить. Хабаровские воры, которые подставили Майорку, предпочитали сразу казнить его, он нужен был им мертвым и молчаливым, холодным, как хабаровский лед, обоссанный собаками.

Недельные поиски не дали никакого результата, шантажировать смертью девочки было некого, и от нее отстали, мудрый расчет сбежавшего вора оправдался.

Страшен тот зек, кто умеет прятать свою сущность, кто умеет мимикрировать, чья душа, получив смертельную прививку цинизма, не знает сострадания. Чья эмпатия — эмпатия аутиста, не различающая живое и мертвое. Душа, потерявшая разницу между человеком и камнем, и то, и другое приобретает свойства инструмента для удовлетворения своих потребностей. Зек по кличке Седой именно таким и был. В отличие от Майорки, он не просто прятал свои наколки, он и сам выглядел по-человечески, со своим пузом и очками на круглом, с мягкими чертами лице сошел бы за интеллигента, доброго и тихого. Но он был настоящим авторитетом, его железная воля проявлялась в его ответах, всегда конкретных, четких, хорошо обдуманных. Полное отсутствие эмоций в спорах. Если он тихо и спокойно говорил: «Убью» — значит убьет. Это понимал каждый. Эта волевая речь укрощала сильнейших. Когда Путин перестрелял воров на Дальнем Востоке, только Седой смог схорониться, что, несомненно, говорило о его невероятной хитрости и живучести. Гениальный аферист и интриган, он всегда чувствовал, куда дует ветер. Именно он кормился втихаря с корыта общака. Именно ему Майорка был шилом в заднице. Седой мечтал о его смерти.

Когда воры исчерпали все свои воровские ресурсы, когда не помогли им прогоны и шмон, они обратились к ментам.

Поскольку Майорка все свое время проводил на центральном рынке, лучше всех его знал Борисочка. Этот жирный ментяра знал больше всякого генерала, потому именно его, а не генералов и полковников позвали на сходку для серьезной беседы.

Он пришел в штатском, дабы не раздражать воров такой мелочью, как милицейская форма, на которую у тех была аллергия. Сходка состоялась в казино при интуристе, который неформально принадлежал воровскому миру. Тут появлялись многие известные люди, включая еще одного, крайне осторожного и мудрого, легендарного человека по кличке П… Фактически интурист был символом невероятной силы преступного мира, ведь это был центр города, центр международных связей, и милиция опасалась сюда соваться, хотя иная ее часть отсюда и не вылезала.

Тут, за круглым столом, укрытым золотой скатертью, в тихой вип-комнате тихонечко пил чай Седой со своими подельниками. Борисочка поприветствовал воров и угостился чаем. Он знал — если его позвали сюда, значит, дело непростое, инстинкт диктовал ему вести себя осторожно и первым разговор не начинать.

В полной тишине первые две минуты они пили чай, разглядывая друг друга. Седой принялся говорить первым, говорил тихо, спокойно.

— Надо найти человека.

Борисочка выжидательно посмотрел в глаза вора. В снятой квартире, втайне от жены, его ждала молодая длинноногая проститутка, которая убирала его квартиру, трахалась с ним и жила на его деньги. Он хотел вернуться к ней в постель, чтобы снова быть хозяином, но тут он не хозяин, и это раздражало его. Там она была его рабыней, а тут он раб преступного мира. Он чувствовал себя этой проституткой, где женой выступало его отделение. А тут его будут трахать, плата за это — власть, которой он наделен на улице.

— Ты уже знаешь, что пропал Майорка. Дело непростое. Он кинул пацанов, — продолжал говорить Седой. — По нашим каналам все глухо. Ты что-то знаешь об этом?

— Я ничего не знаю. Точнее, знаю, но совсем мало, — мент старался скрыть свое раздражение и страх в голосе.

— Что ты знаешь?

— Я не лез в его дела. Честно говоря, я старался обходить Майорку стороной. Он авторитет, а я кто? Знаю, что он любил снимать себе блядей с Северного, знаю, что друзей и близких у него нет. О чем, в общем, болтают на рынке, то и знаю.

Седой оценивающе посмотрел на мента. Хитрая жирная харя. К гадалке не ходи, он знает больше, чем говорит.

— В общем, ответственный за общак и кассу теперь К…, — сказал Седой. — Ты его пес. И если хочешь и дальше кормиться с рынка, найди нам Майорку. Пацаны приговорили его, он негодяй, так что ты можешь валить наглухо, если найдешь, конечно. Нам достаточно будет его головы в качестве доказательства. Сроку тебе две недели.

Мент молча кивнул головой. Чай больше не лез в глотку, но он хлебнул его по инерции и закашлял, отплевывая обратно горячую, едкую жидкость.

— Я, конечно, попробую, — проворчал он, но его прервал голос Седого.

— Вот и славно, иди пробуй. Через две недели я тебя жду. Или голова Майорки, или твоя.

Седой почесал подбородок и позвал официантку.

— Зиночка, принеси нам коньячку.

Озадаченный Борисочка поднялся на ноги собрался уходить. Он открыл дверь из вип-кабинки, но уже на выходе Седой сказал ему вслед:

— Лучше жмур, чем живой. Меньше будет хлопот и разборок. И еще…

Борисочка оглянулся.

— Я тебя не просил его убивать. Свободен.

Борисочка вышел вон. Уже на улице он понял, что выполнить такое задание будет крайне непросто, еще он понял, что Седой боится Майорку, раз просит убить его. Воры разбираются, менты отдуваются.

— Ты был жесток, ты был циничен, — шептал он. — Но кто-то более жестокий и более циничный подмял тебя.

Снег лез в лицо, оседал на усах, ложился на плечи. Он тонул в нем и ощущал себя одиноким белым деревом, погруженным в ледяную крепость, скованный стужей, такой беззащитный и такой хрупкий. Его начала душить злоба на воров, которые смели помыкать им, но он знал, что их дружки — его генералы, которые чудесным образом уживаются вместе, и, если его отправили на охоту за этой падалью, значит, генералы не хотят марать рук. Но генералы меняются, а сержант остается. И чтобы остаться, ему надо было устроить облавы на всю эту мразь, всех засадить в каталажку и там пытать, пока не расколятся, пока не обмолвятся, не расскажут чего интересного про Майорку.

Кое-что было у него в арсенале, и он лелеял надежду, что все обойдется. Каждый сутенер перед ним в долгу, каждая проститутка жива, пока жив он, каждый наперсточник на свободе лишь благодаря ему.

С такими амбивалентными мыслями он подошел к родному воронку, хлопнул дверью и глухо приказал:

— В участок.

Молодой, тощий мент, только что дембельнувшийся, легко нажал на газ. Он по тону Борисочки догадался, что лучше не задавать лишних вопросов.


***

Холодным, заснеженным ноябрьским утром, в заброшенной пятиэтажке, в одной из ее покинутых комнат на табуретке стоял человек. Это был Иван, он был небрит, лицо его осунулось, щетина побелела точно снег за окном. Красные глаза выражали печаль и усталость. Он почти не спал после большой пьянки, голова его болела, руки неуверенно перебирали веревку. Тревога мешала спать, есть, пить, жить. Она ничем не унималась, не проходила день ото дня. В полусне, а может в полубреду, мучительно всплывали образы прошлого, как он изменял жене, как она изменяла ему, как они ругались, выясняли отношения. Бессмысленны были эти обиды на пороге перед вечностью. Не мог понять он, отчего люди не могут друг друга просто любить. Вот существует солнце, большое, вечное, желтое, а ты ругаешься из-за денег с женой. Вот есть Вселенная, живая, пульсирующая, а ты ругаешься из-за детей. Как на фоне вечности такие мелочи могут отравлять существование, портить союз, заключенный свыше?

— Невыносимо, — медленно ворочая языком, шептал он. — Невыносимо и непостижимо.

Во рту у него пересохло, он слышал стук своего сердца. Стужа за окном и большие сугробы ввели его в ступор. Старое железо на ветру билось о стены дома. Медленно. Он представил себя израненной птицей, которая летит сквозь бурю, представил себя сломанным деревом, которое мерзнет в ночи, представил себя павшим ангелом, с чьих глаз струилась волшебная кровь, орошая землю. Под этими густыми черными каплями просыпалась земля и рождала демонов, мохнатых тварей, омерзительных существ. Это были его помыслы, его собственные психообразы, которые роились в голове, не давая ему жить.

В горячке обернулся он назад и увидел свой самый светлый день, свое лето. Человека в белом колпаке, с повязкой на лице, синим взглядом глубоко посаженых глаз, обрамленных поверху пушистыми бровями. Движения его рук точны, он сосредоточен, он человек. Белый халат доходил до самых ног.

— Я знаю тебя, — еще более тихо прошептал Иван. — Ты — это я. Только другой…

Его двойник спасал жизни, учился, работал, взрослел, радовался и не пил. Удивительный двойник.

— Я — это ты, — шептал Иван. — Я пришел в этот мир, чтобы быть тобой, не смотри на меня так… Не надо…

Доктор не моргая прямо смотрел на Ивана.

— Ты пришел из вечного лета в мою вечную стужу.

Доктор поманил рукой Ивана.

— Зовешь меня в свое лето…

Иван шагнул за ним с табуретки, веревка затянуло горло, но боли почти не было, только резкий удар по шее. Потом был чей-то крик, кто-то снял его с табуретки и куда-то потащил. Казалось, это больница, замелькали лампы и двери кабинетов, он попал на операционный стол к самому себе. Добрый доктор Айболит наклонился над ним. Его мудрость и его доброта лилась из сердца, он пришел, чтобы спасти то, что по определению жить не может. Тело Ивана. Странное видение прошло быстро, и вслед за ним наступила тьма.

Плешь молча разглядывал спящего Ивана. Сегодня он спас его, но что будет завтра? Плешивому не нужно было объяснять причину этого поступка, как собаки затравленные, они были способны на все. И он, и Калека знали про его проблемы с женой, про его проблемы с квартирой. Они-то с Калекой давненько шляются по земле бездомными, бесприютными, но этот доходяга не был готов к такому удару судьбы. Он не выработал иммунитета бродяги к горестным делам своим, не умел радоваться их вычурным забавам. Беззащитный несостоявшийся интеллигент. Но на месте Ивана мог быть и он, и Калека, только им с Калекой нужна другая причина для веревки.

В тревожной атмосфере социальных невзгод утешаешься черными мыслями, утешаешься скорой кончиной. Мечтаешь о собственных похоронах, но без детской жалости, без детских страхов. Ожидание смерти отдельного человека сравнимо с ожиданием апокалипсиса целого поколения. Настоящий самоубийца — это не тот герой, что набравшись отваги, прыгает с крыши, настоящий самоубийца хоронит себя задолго до того, как сделает фатальный шаг в пропасть. Он героически ожидает смерти каждый день, уверенный, что завтра его уже не будет. Все их друзья и любовницы лишены души и личности, и потому они часто сменяют друг друга. У потенциального самоубийцы другом может стать любой, но ненадолго, так как они не ощущают сильных привязанностей. В человеке они видят машину и не могут разглядеть душу. Тем не менее, в них больше человечности, чем в самом здоровом человеке.

Плешивый и Калека хоронили себя заживо медленно и спланированно, их самоубийство будет выглядеть естественно, они умрут своей смертью от естественных причин, и все равно они самоубийцы.

Плешь не рассказал ничего об этом случае Калеке, незачем стыдить лишний раз человека, но чтобы не случилось беды, он все же попросил своего друга последить за Иваном, развлечь его беседой, если проснется. Калека молча принял его просьбу, подкатил коляску поближе к сонному и увидел у того на шее покрасневшую, опухшую полосу. Он все понял, но промолчал.

Чтобы хоть как-то отвлечься от тяжелых мыслей, Плешивый пошел на улицу до ближайшего пивного киоска, который находился в нескольких километрах от этого места. Оставляя следы на снегу, он медленно шагал по ледяному панцирю. Ему нужен был чай, самый дешевый, и банка сгущенки. Это порадует и взбодрит Ивана, когда он проснется. Чай они высыпали в сгущенку, добавляли туда немного воды и долго варили на костре. Это странное блюдо придавало энергии и сил. В его кармане звенело немного мелочи. Синяя изорванная куртка с торчащей ватой согревала тело. Длинные волосы слиплись, на них появился белый иней.

Возле киоска стояло несколько дальнобойщиков, пара стареньких КаМАЗов сиротливо жалась к обочине. Дым, идущий из трубы небольшого придорожного кафе, низенько стелился по земле. Было воскресенье, народ сидел по домам и грелся, на улице стояла тишина, изредка нарушаемая проезжающей машиной.

Мужики возле киоска взяли бутылочку спирта, упакованную в пакет и закрытую свернутой газетой. В такие бутылочки его разливали из большой пластмассовой канистры. Брезгливо покосились они на Плешивого и поспешили отойти от него подальше. С такой же брезгливостью женщина в киоске брала у него мелочь.

Он купил все, что нужно, заодно бутылочку «Охоты» и по дороге домой медленно ее осушал. На ее дне образовались кристаллы льда.

Холодало. Красное солнце на ледяном горизонте бесконечных белых полей почти не грело. Тишина, хруст снега под ногами, пар, поднимающийся от земли в местах, где протекала узенькая речка — все это завораживало его. Пораженный зимним спокойствием природы, Плешь увидел, что даже заброшенные бараки и дома не портят этой тишины. Все есть часть природы, даже его присутствие, и во всем есть своя красота. Такая красота существует отдельно от всех земных горестей, красоте все равно, что его друг вешался, красоте все равно, что у него заканчивается пиво. Если в этом заснеженном поле, он бы увидел повешенным на дереве Ивана, то, наверное, его замерзшее тело тоже было бы частью этого пейзажа, частью странной красоты.

— Кто я, — прошептал он. — И кто ты…

Но красота безмолвствовала, и Плешивый понял, что он, одинокий путник в снежном аду, одетый в лохмотья, задающий этот глупый вопрос в никуда, тоже часть красоты. Даже подыхающий в канаве, он все равно прекрасное творение природы, ничем не отличающееся от розы в саду. С каким беспокойством ветка дерева бьется на ветру! С какой грацией замерзает лед на реке! Как чудесно и болезненно умирает природа…

Когда Плешивый вернулся к своим друзьям, он обнаружил чужака. В подъезде дома стоял мужчина, одетый кое-как, заросший, опухший, усталый. Низкого роста. Ноги его были обмотаны тряпками, перевязанными веревками. Плешивый в нерешительности уставился на него.

— Это здесь приют? — хрипло проговорил незнакомец, переменяясь с ноги на ногу. — Понимаете, там собаки на улице, я от них спрятался.

Плешь, тяжело вздохнув, махнул ему рукой, чтобы незнакомец следовал за ним. Вместе они вошли в теплую квартиру с заколоченными окнами. Несколько свечек горело на подоконнике. Иван валялся в углу и с безразличием смотрел на вошедших людей, Калека что-то готовил на столе.

— Вот новенький к вам, — сказал Плешь. — Я принес сгущенку и чай, сварите чифиру.

Новенький подошел к Калеке и представился:

— Меня звать Федор Николаевич, но можно просто Федя. Я, прошу меня простить, замерз…

Он подошел к батарее и, ничему не удивляясь, прижал к ней ноги. Запахло вонючими тряпками.

— Четвертым будешь, — не унывая, сказал Калека. — Подсоби мне, Федя, вот котелок, надо спуститься в подвал и набрать кипятка из трубы.

Федор кивнул головой. Плешивый решил сразу показать ему, где что находится, и объяснить правила общежития.

Они спустились в подвал, туда, где из трубы лился кипяток.

— Откуда узнал про это место и с чего ты взял, что это приют? — строго спросил он незнакомца.

— Бомжи болтают, будто есть человек, обещающий всем райское жилье, для зеков, проституток, ну и подобных людей… Говорят, что он находится в этих местах. Я наугад искал, понимаете…

Плешивый кивнул головой.

— Я никому не расскажу про это место, не выгоняйте меня только. У меня даже обуви нету нормальной.

— Это да, брат, — заметил Плешь. — Пальцы-то, поди, отморозил… В общем, запоминай. Живем мы, помогая друг другу. Крысятничать и воровать у своих не годится, слушайся всегда меня. И никому не болтай про это место.

— Конечно. Конечно, — закивал головой Федя, подставляя котелок для кипятка.

— Тут власти не отключили горячую воду. Чудо и только. Квартиры все пустые, если тесно жить с нами, выбирай любую, где греет батарея, ставь мебель, клей окна и зимуй с нами. Днем мы работаем, ищем пропитание, мелочь. Кто ворует, кто попрошайничает, кто подрабатывает, вечером садимся за стол и скидываемся, кто чем богат. У нас не дерутся, не выясняют отношения.

Федя кивал головой.

— А ты, значит, и есть Плешивый? — спросил он.

Плешь посмотрел внимательно на Федю.

— Что еще обо мне болтают?

— Что ты помогаешь всем. Но многие думают, что ты дурак, и, говорят, просто не дружишь с головой. Мне лично все равно, я готов поверить во что угодно, лишь бы не замерзать в канаве.

Они поднялись наверх. Котелок с кипятком отдали Калеке, который с ним выехал на коляске в подъезд. Федя, несмотря на усталость, помогал ему. Они кинули сгущенку и чай в кипяток, затем скрутили несколько газет вместе и подожгли их.

— Дуй, — сказал Калека.

Федя дул в один конец скрученной газеты, а другой конец, раскаленный от потока воздуха, грел котелок. Понадобилось две таких газеты свернутые в трубку, чтобы вода снова закипела.

Когда чай был готов, они собрались вместе, налили его в кружку и по кругу передавали друг другу.

— Одеяла и одежду тяжело достать, — вздыхал Калека, передавая кружку Федору. — На первое время возьми мое покрывало, у меня их два. Они тут на вес золота. Но тебе нужно добыть самому все необходимое. Если что-то найдешь ненужное тебе, но что может пригодиться другому, бери с собой. Так и мы, если найдем что-то ненужное нам, но нужное тебе, притащим и отдадим.

— Эка вы добрые какие, — шептал Федя. — А бывает, что у вас совсем нечего есть?

— Бывает, но мы держим кое-какие запасы, — отвечал ему Калека, — немного риса, немного водки. Совсем чтобы пропасть — такого не бывает. Но жрать пустой рис не шибко любо, брат. От него и живот болит.

Плешивый, который молча слушал их, вдруг спросил:

— Друзья мои, вы рады этому теплому месту?

Люди переглянулись, вопрос был странный. Они закивали в знак согласия.

— Чтобы это место и дальше радовало нас, давайте договоримся, не трепаться о нем. Я часто рассказывал вам истории, которые многие принимали за сказку, и вот появился шанс сделать сказку былью. Я дал вам надежду, но вместе с тем моя болтовня, как видно, вызвала ненужный интерес. Если люди узнают про это место, они не дадут нам покоя. А мы с вами вернемся на холодные улицы этого города.

Они переглянулись еще раз и дружно закивали головой. Плешивый был совершено прав, люди не дадут им покоя, их постоянно гоняют с пустых дач, со сгоревших деревень, с чердаков и подвалов. Многие зимой умирают на этих самых дачах и подвалах, потом дети или хозяева находят тела.

На ночь Федор остался в одной квартире с Плешивым, а утром он принялся бродить по пустому зданию, подбирая себе новое жилье. Нашел однокомнатную теплую квартиру без стекол на первом этаже. Она ему понравилась тем, что была не самой ободранной и тут даже стояла пустая пружинистая кровать. Пол местами прогнил, сюда намело снега, но в целом неплохой вариант. Где-то украл полупрозрачной пленки, сделал себе окна, законопатил все дыры, и стало ему не так холодно.

Он быстро сдружился с Калекой, а угрюмого Ивана почему-то побаивался и держался от него в стороне. Плешивый был для него непререкаемым авторитетом, к нему особых симпатий Федор не испытывал, но слушался его как сын слушается отца. Собаки, которые жили во дворе, вскоре привыкли к Федору, а одну из них он стал прикармливать и играть с ней как с родной. В целом этот Федор оказался неплохим человеком, бывшим токарем, детдомовцем. Ему было около сорока, и он уже года три бродяжничал, перебиваясь редким заработком и воровством. Большим минусом в нем было то, что когда он напивался, у него случались приступы тяжелого бреда. Он бродил по зданию и все звал кого-то, кого-то искал, чем вгонял в тоску людей и мешал им спать. Постоянно попадал в какие-то передряги и мелкие беды, в которых вроде бы не был виноват, но всегда оказывался в эпицентре. Плешивый говорил, что у него плохая карма, и смачно сплевывал на пол при этом.


***

В городе Хабаровске в эту беспокойную зиму творились странные дела, все притоны были поставлены на уши, шлюхи боялись идти на работу, на толкучках боялись появляться молодые ворята. Всюду совали нос рядовые, отмороженные менты, которые искали исчезнувшего авторитета. Искали его и воры, отчего много невинных людей пострадало. У Майорки не было друзей, не было даже приятелей, не было собутыльников, были только кореша, отношения с которыми развивались в атмосфере паранойи, с такими людьми всегда сложно. Но паранойя была не только в среде бандитской, она была и в ментовской голове. Борисочка поседел, под глазами залегли синяки, по вечерам он пьянствовал в горьком одиночестве или с какой-нибудь шлюхой, которая ничего не смыслила в его делах. Так было проще. Он не искал утешения у женщин, не искал понимания, а только наслаждался властью. Мозг его управлялся комплексами. Где следовало проявить разум и понимание, он проявлял жестокость и нетерпение.

Его тревожность и жестокость передалась его подчиненным, даже лейтенанты, которые были выше его по званию, и то боялись Борисочки и во всем его слушались. И они при этом люто его ненавидели, особенно сейчас, когда этот жирный боров совсем озверел.

Если ему случалось быть одному дома, он, валяясь на диване, щелкал каналами телевизора, смотрел, что нового происходит в крае и в стране в целом. Особенно его забавлял канал ТВА, быстро набирающий популярность, который частично принадлежал ворам, и потому там иногда проскакивала интересная информация. Если ТВА критиковал милицию или показывал их провальные операции, значит, воры подсуетились. Это была тихая, информационная война. Когда же там показывали начальника УВД Б…, Борисочка плевался и переключал на другой канал. Но при встрече с ним непременно отдавал ему честь и жаловался, что от ворья совсем нет жилья.

Сутенеры вежливо просили мента не соваться в притоны, просили они и воров не навредить их бизнесу, а значит, и общему делу, но воры наделили Борисочку на время поисков огромной властью, отдав ему в руки непререкаемый авторитет. Притоны страдали не просто так, Борисочка знал, что любой зекан снимает проституток, так же, как и менты, и Майорка, никогда не бывший женатым, как и полагается человеку его породы, поступал так же. Если его не убили, должна же хоть одна шлюха в этом городе знать о его судьбе. Хоть одна из этих Мессалин, которые ходили под ним с напущенным видом развратной шлюхи императора.

Наряды ментов приезжали в злачные места, избивали женщин, угрожали сутенерам и уезжали ни с чем. По рынку был пущен прогон — кто даст информацию о бывшем смотрящем, того ждет неплохая награда.

Кроме воров и милиции, в Хабаровске существовала еще одна большая организованная так называемая третья сила. Хабаровск являлся политической силой Дальнего Востока, где сходились все дороги, благодаря чему тут находилось великое множество спортивных центров, дальневосточных спортивных федераций и секций, от каратэ до бокса. Спортсмены, сплоченные идеей спорта, на деле занимались тем же, чем занимались воры. Крышевали чужой бизнес. Правда, в отличие от воров, иногда и сами занимались бизнесом. В последнем деле они имели большое преимущество. Воровской кодекс не позволял ворам работать и заниматься коммерцией. Со спортсменами всегда было сложно. К ним нужен был особый подход. Если с ворами милиция существовала века, и имела множество средств в своем арсенале против их братии, равно как и воры имели немало уловок против милиции, со спортсменами никто не знал, как себя вести. Утешались лишь тем, что их было пока немного.

Борисочке пришлось бегать по спортзалам, искать встреч с их авторитетами, разъяснять, уговаривая помочь, чтобы бдили, и в случае чего сразу маяковали ментам. Если шлюх уговорили угрозами и пытками, то спортсменов — сладкими обещаниями и деньгами.

Днем бобик Борисочки неустанно патрулировал улицы города. Они обыскали каждый двор, каждый притон, опросили каждого наркомана и вора. Всякий малый, всякий школьник, кто бывал на общаковских стрелках, знал, кого ищут. Борисочка уже начал подозревать, что Майорка рванул когти в Москву, как делали многие, кто бежал с Дальнего Востока. Москва — это очень плохо, там свои авторитеты и свои правила игры. Там можно было заручиться поддержкой более крупных воров, и кто знает, чем вообще все это может закончиться.

Не трогали только бомжей, которым последнее время Борисочка стал даже завидовать. Жрут себе говно с помоек, пьют спирт, трахаются у колодцев и знать не знают его тяжелых будней. Сидя на лавочке в каком-то дворе, возле одного из колодцев, он с какой-то черной завистью наблюдал как бомжи роются в своих сумках, раскладывают свои нехитрые пожитки и что-то жрут.

Борисочка медленно дымил сигаретой, но докурить ее не смог. Подошел к бомжам, протянул им окурок и сказал:

— Хоть вы порадуйтесь, что ли.

Один из бомжей, закутанный в темный плащ, протянул тонкую руку и взял сигарету. Потом медленно затянулся. Но менту уже не было дела до бомжей, он развернулся и, тяжко вздыхая, отправился в сторону своего бобика.

Майорка передал бычок своему товарищу. Он узнал этого жирного мента, которого на рынке любил про себя называть козлом, но не подал виду. Конечно, он уже слышал, что его ищут, что любой подонок готов его заложить, но его оружие было абсолютно. Он стал никем, стал грязью, пылью, лишив себя еды, положения, женского внимания, уважения, всего того, что так любят и ценят в этом обществе. Его оружие было велико, это смирение, неземное терпение, покорность и принятие своей судьбы. Так убийца, принимающий казнь как должное, становится святым. Внутренняя покорность зрела в нем в нем все сильней, пока он жил на улице. Невидимые пути, как рельсы, имеют свойство сходиться. Кармическая привязанность образовала этот казус. Мент дал прикурить тому, кого искал. И Майорка прикурил с благодарностью из рук своего врага, несущего ему дары смерти. Этой зимой он узнал много бед. Такие, как Борисочка, били его палками, издевались над ним и его новой компанией. Он замерзал, укрытый снегом, на колодцах вместе с нахохлившимися голубями. Он травился объедками с помойки и блевал в кустах. Как говорили бомжи, он гнил. Даже они думали, что он потерял рассудок и крутили пальцами у виска. Но никто не узнавал в нем бывшего авторитета.

Его новая компания своеобразно заботилась о нем — била ногами, матюгалась, когда он делал что-то не так, не по закону улиц, но вместе с тем учила выживать. Его не оставили одного и он был премного благодарен им, даже когда терпел их издевки над собой. Так его душа закалялась в уличных буднях. Предводитель их шайки, здоровый, на голову выше своих собратьев, бывший военный мужик страдал приступами гнева. У него болели почки, и он бегал часто мочиться. Но никто не смеялся над ним. Ему доставалось все самое лучшее от уличной жизни. Его пинки были самыми болезненными, но к Майорке он испытывал некий дружеский интерес. Как друзья в обычной жизни немного подкалывают друг друга, так в этой жизни от большого уважения били в морду. Он любил с ним поспорить и выпить. Бомжи звали его Сержантом. Он всегда коротко стригся, цвет волос у него был грязно рыжий, вкупе с его волевым взглядом и сломанным носом — это придавало Сержанту некий романтический ореол. Он был похож на древнего воина, которому чудом удалось разменять четыре десятка лет. Это был настоящий Юпитер, сошедший с Олимпа, чтобы погрузиться в говно подвальной жизни. Может, он был просто проклят богами и за свои злодеяния отправлен в ад. А может, это викинг, который струсил на поле боя и не попал в Валгаллу. Отменный трус. И хотя человек этот в судьбе Майорки проходящий, он все же олицетворял все тот же дух преследования. Так Борисочка тоже был сержантом.

Сержант, собственно говоря, и был сержантом, пока не пропил все свое имущество вместе с женой и детьми. Сержант успел посидеть за воровство, а кто не сидел тут и кто не бросил свое ремесло ради бутылок?

Шатаясь пьяный, он говорил, показывая пальцем на Майорку:

— Это братан мой!

И слегка бил его в челюсть. Это было некое суровое выражение уважения. Оно выражалось в доставлении друг другу страдания, которое также выражало определенного рода субординацию. Даже в той компании она существовала, и ее не следовало нарушать.

Бывало, они забирались в какой-то подвал, находили теплые трубы и вповалку засыпали, прижимаясь к ним. От них шел пар. В полумраке подвала пахло говном и тленом. Тут же они кидали пустые медицинские флакончики из-под спирта, кучей оставляли гнить старые тряпки. Бросали бумагу и пакеты. Когда мусора накапливалось слишком много, подобно цыганам они кочевали, только не по странам, а по подвальным комнатам. Но даже тут, среди горячих труб, было нестерпимо холодно в мороз. Обмороженные пальцы чернели, кожа с них слезала, неприятный зуд расходился по телу.

Майорка прикормил воробьев, чем навлек беду на свою голову. Воробьи любили подлетать к небольшому подвальному окошку, возле которого вор любил сидеть днем и греть руки на горячей трубе. Он кидал им крошки со своего стола, и они с особым остервенением дрались за них.

— Все у вас как у людей, — шептал он, — есть у вас главарь, есть его подельники и есть зачмыренные. Вот и вы готовы убивать друг друга за еду ради одного сытого дня. Но умрете все как один, умрете, не дожив до старости, бессмысленны ваши драки. Боретесь ради самок, чтобы оставить потомство, которое так же будет драться за крошки и дохнуть зимой от холода. Но если вы зеркало наше, где среди вас святые?

Воробьи не слушали речь человека, а продолжали выхватывать крошки и драться за них. Каждый день он кормил эту стаю, и вскоре их собралось великое множество, на что обратил внимание дворник. Он вызвал наряд и вместе с ними спустился в подвал.

Лучи фонарей прорезали тьму, они старались не дышать, делая редкие вдохи, закрывая носы рукавами. Желтый луч попал на пьяную, спящую ораву. Полусонные бездомные угрюмо уставились на ментов. Трогать их руками никто не хотел, забирать в отделение тем более, не было желания и причины. Все, что требовалось от ментов — это выгнать людей из подвала, чтобы дворник заколотил последнее подвальное окно.

— Так, падлы, — закричал на них более опытный мент. — Пошли вон отсюда!

Люди зашевелись, но уходить с насиженного места не спешили. Свою силу они знали. Кто будет лапать чистыми руками бомжа? Эти менты были брезгливы. Они некоторое время перекидывались матерными фразами. Ппсники — так звали ментов на улице. Это был низший класс ментов, сюда не полезет участковый. Но даже эти молодые боялись чесотки. Хитрый дворник отвел ментов в сторону, о чем-то пошептался с ними, и вскоре они отступили, но ненадолго. В то самое окно, из которого кормил Майорка воробьев, прыснули хорошенько перцовым газом из баллончика. Нестерпимое жжение в горле заставило пеструю компанию зашевелиться. Им пришлось уйти в морозный день искать себе новое прибежище. Но и тут они схитрили.

Пара бомжей действительно вылезла из подвала, и с грустным видом, натирая глаза снегом, пошла куда глаза глядят. Другие остались в подвале, они знали, что его непременно заколотят, но это их не пугало, не в первый раз.

Они притаились в глубине подвала, зарылись в какой-то мусор и толь. Менты подождали, когда проветрится газ и затем снова двинулись в подвал. Убедившись, что в нем никого нет, они вернулись на улицу. Дворник взял доски, молоток и гвозди и приступил к своему неблагодарному занятию. Он заколотил все окна, закрыл двери на замок и только после этого успокоился.

Вечером бомжи, которые вылезли из подвала, тихонько открыли гвоздодером одно из окон. А чтобы избежать повторения истории, окно изнутри привязали проволокой к ближайшей трубе. Таким образом, у них всегда был свободный вход в подвал. А чтобы ментам неповадно было лазать по подвалу, они совершили еще одну хитрость.

Собрали по задворкам железные ржавые обручи от бочек. Благо, рядом была промзона и этого добра было навалом. Весь подвал усеяли кольцами, особенно стратегически важные проходы. Затем кольца слегка присыпали мусором. Суть таких ловушек состояла в том, что, наступив в темноте на кольцо, ты непременно получал им в ногу, в то самое место, которое не защищено мышцами. Эти мелкие пакости забавляли бездомных. Главное — самим было запомнить, где можно ходить, а где не стоит. Ну и, конечно, обычные палки с ржавыми гвоздями. Оружие, способное принести серьезные неприятности. Вообще голь была на выдумки хитра. На дачах приматывали ружья к дверям, страшная ловушка против таких вот бомжей. Копали ямы возле дверей, подводили электричество к решеткам и ручкам на дверях. И бомжи поступали так же.

Иногда и им перепадала красная икра, балык, вино и проститутки. Сержант частенько планировал дерзкие набеги на обедневшие базы, вымершие заводы, на пустые дома и брошенные квартиры. Отбирали цветмет у залетных, по ночам грабили людей. С деньгами бегали в общественные бани, там мылись-парились, приводили себя в порядок и водили любовь с местными проститутками, такими же бедными и неухоженными, как их клиенты. Тут же общались с себе подобными и узнавали все новости в городе.

Майорка, глядя, как они ходят в баню, как снимают проституток под ханкой, грязных, беззубых, как дерутся за них и как мечтают о каких-то мелочах, думал о том, что он так и не докопался до дна, до самой сути. Даже когда они дрались как звери, шокируя своей циничной практичностью, они для него оставались людьми. Дна не было. Он как будто путешествовал по разным уровням сознания, наблюдая разные жизни и социальные прослойки. «Но где же краеугольный камень?» — спрашивал он себя. Как глубоко лежит дно у этого океана жизни? Человек и тут, подыхая, не устает мечтать о какой-то ерунде. Даже проститутки их, гния на ханке, а богатые на героине, и то плачут, когда их бьют, и мечтают о дозе. Значит, есть стимул жить.

Ему каким-то чудом удавалось избегать общественных бань. Он боялся, что увидят его погоны, его ползущего паука, его купола. В местах перстней зияли огромные шрамы от сигарет, которыми он выжигал себе руки. Если кто и понимал, что там были наколки, то непременно думал, что он занимал низшую касту и потому пытался это скрыть. Такое было тут не редкость, мало ли кто с какими отличиями выходил из зоны.

Он не снимал проституток, хотя Сержант и звал его с ними, Майорка врал, что болен. И ему охотно верили, скорей бы ему не поверили, что он абсолютно здоров. Они даже шутили в обратную сторону,

— У тебя все еще стоит, да ну…!? — тыкали некоторые пальцем на кореша и смеялись.

Майорка научился мыться по-своему, набирая воду в бутылку, и ночью, когда никто не видел, обтирался мокрой тряпкой, хорошенько протирал ноги, иногда даже со спиртом. Омывал лицо и руки. Стриг ногти, но никогда не стриг волос. Ему хотелось избавиться от лица авторитета, которое он ранее видел в зеркале. Он спрятал авторитарность за тощим лицом небритого бомжа. Но он не знал, что сила, которая сделала его авторитетом на зоне, была той же силой, которая даже тут заставляла его мыться, думать, анализировать, не терять голову. Это странная энергия, которая позволяет выживать, сохранив внутри себя маленького мальчика, которым он когда-то был. Эта же сила кормила воробьев крошками. Он лишь решал, как применить эту силу, куда ее направить. Были здесь люди, которые опустились, и часто говорили, что раньше были сильны, красивы, но жизнь-стерва сделала из них подлецов. Что-то подсказывало Майорке, что тот, кто ворует у своих, пакостит, сплетничает, наговаривает, плетет интриги, не был сломлен жизнью, и не дух нищенства трансформировал их душу, скорее, они такими и были раньше. Просто зло проявлялось в них иначе, в другой ипостаси. Это было другим злом, но все же злом.

Те, кто имел друзей с хатой, или сам имел яму, изредка варил дома рис или картофель, затем тащил его в подвал. Там радостная толпа обедала, хваля добытчика. Кусок селедочной головы к бутылке водки был уже благодатью. Им то невероятно везло и они обжирались до блевотины, то помирали с голоду. Как-то ночью Сержант и Майорка залезли в аптеку, выбив стекла кирпичом. Майорка стоял на стреме, а его подельник искал, чем бы поживиться. Они знали, что денег тут нет. Но шприцы и таблетки могли пригодиться. Шприцы можно обменять возле любого притона на разное барахло, например, на одежду. А вот таблетки можно было употребить и самим. Сержант немного разбирался в этом, через окно он передавал Майорке кучу разных препаратов. Когда брать было нечего, он зачем-то принялся пинками громить витрины, столы и стулья и не успокоился, пока не переломал всю аптеку. От такого даже Майорке стало не по себе, он испугался, что шум привлечет ментов, но все обошлось.

Спрашивать Сержанта, зачем тот разгромил аптеку, он не стал, заранее зная, что будет матерный ответ. Он был себе на уме, и никогда ни перед кем не отчитывался, его странным поступкам нужно было самому находить объяснение. Может быть, Сержант таким образом выразил свое отношение к капитализму, может быть, это был приступ ярости ребенка, который не хочет есть свой обед, навязанный ему обществом. Может, просто пошутил так. Ради хорошей шутки они могли пойти на многое. В прошлый раз шутки ради он опустил бомжа в подвале, помочившись на него. Это было сделано ради мимолетного смеха. Ради поднятия своего настроения.

Таблетки они спрятали в полиэтиленовый пакет и радостно, в обнимку с добычей, в земную ночь вернулись в свой подвал. Там Сержант поделился барахлом со стаей. Таблетки запивали дешевым пивом, спирт усиливал потенциал. Такое времяпрепровождение повышало риск смерти, хотя бы потому, что те, кто хотел прогуляться, могли запросто уснуть на морозе, увидев свой последний разноцветный сон.

А чтобы поставить в ограблении аптеки жирную точку, Сержант на следующий день, как только уехали менты, ограбил ее еще раз. Такая наглость тут поощрялась.

Все это было для Майорки не в новинку, он многое пробовал, и с детства грабил аптеки и киоски. Давно, правда, таким уже не занимался, считая, что мараться недостойно вора, но в целом в новинку было лишь ощущение общей безнадеги. В Матвеевке какая-никакая была надежда, а тут все как будто само стремится к смерти. Тут нет блатных и нет роста. Есть лишь бесконечное падение. Подобно древним викингам, они смеялись над сломанными ногами и гнилыми венами, разбитыми головами и носами, смеялись над смертью и это придавало им вес и даже смысл. Смысл жизни в том, чтобы дергать дьявола за бороду. Только идеи тут не было, над смертью смеялись не ради воспитания в себе бесстрашия, а от усталости и безнадеги. Если в другой жизни были авторитеты и опущенные, то тут самый жестокий авторитет мог пить из одной кружки с последним доходягой.

Но и среди этой компании кто-то отказывался от таблеток, предпочитая спирт.

В целом, набеги этой компании на дворы, магазины, и даже драки с другими бомжами — весь их образ жизни походил на Крестовые походы, начавшиеся в Европе в конце X века против турок-сельджуков. Когда большой компанией они завидовали тем, кто имел жилье, даже самое бедное, имел работу, даже самую жалкую, это напоминало зависть старинной бедноты к восточным богатствам, и эта беднота была виновата лишь в своем существовании. Потому у них была своя мораль, примерно такая же, как у первых крестоносцев, которых так боялись даже родные феодалы, и которых многие часто принимали за обычных воров и грабителей, что было недалеко от истины. И, чтобы придать легкий флер романтичности бродячей жизни, стоит сказать, что их предводитель Сержант был подобен Фридриху Барбароссе, который умело командовал своей шайкой, если бы, конечно, можно было поменять время местами. Сравнение с Фридрихом дополнялось рыжеватой щетиной Сержанта и красноватым оттенком кожи. Каждый воренок считал себя святым рядом с ним, и если воровал белье с шезлонгов, то как минимум думал, что берет от жизни то, что у него отобрали злые люди. Он попросту возвращал себе награбленное. Тут, конечно, приходит на ум Робин Гуд, но в отличие от последнего, Сержант не раздавал награбленное чужакам, он был скорее завоевателем, грубым солдатом.


***

У мелочного человека — мелочная месть. Зинка чувствовала себя почти счастливым человеком, по крайней мере днем, когда голова ее была поглощена суетой. Но вечером она изнывала от мук совести. Она считала себя очень добрым человеком, чей добротой все пользуются, перед глазами проносились ее должники, все те доходяги, что брали у нее спиртное взаймы, а отдавать должное не спешили. Ее брала злоба на саму себя и на тех, кто занимал, она не могла уснуть, ворочалась, вставала, курила, срывала злобу на собутыльниках и продолжала мучиться. И, чтобы хоть как-то унять свое беспокойство, она мечтала, как отомстит своим должникам, как они будут плакать кровавыми слезами и бежать к ней за прощением. Вместе с тем она продолжала давать людям в долг, а весь секрет крылся в ее психологии. Насколько ее мучила злоба, настолько же ей хотелось, чтоб вокруг нее вертелись разные люди, чтобы слушались ее и упрашивали как королеву. Чтобы мир вертелся вокруг нее.

Дабы ей стало легче, она совершала маленькие пакости, одна из таких пакостей для Ивана состояла в том, что она стала всем, кому ни попадя рассказывать об их райской ночлежке. Тем же, кто ей не верил и хотел было посмеяться над ней, она говорила, что пусть сходят и проверят. Божилась, клялась и даже лезла в драку.

С большим удовольствием ее слушали дети, живущие в колодце. Им-то нравилось мечтать о теплом жилье.

Вскоре многие стали спрашивать Ивана, не врет ли Зинка про их странную ночлежку. Иван отмалчивался и вообще от этих речей становился мрачнее тучи. Большинство людей болтали об этом ради самой болтовни, но находились несчастные, которые ловили каждое слово мерзкой старухи, и такое место давало им надежду на спасение, и сколь бы ни унижала Зинка своими речами Плешивого, тем больше он становился героем для немногих.

И те немногие шли искать этот заброшенный дом и, к своему счастью, легко его находили. Уже был занят весь первый этаж. Федя пообвык, стал чувствовать себя как дома, он и встречал новичков и все им рассказывал да показывал. Уже начал заселяться второй этаж, дом обустраивался, утеплялся. Днем он гудел как муравейник, несмотря на то, что было еще очень много пустых квартир, бездомные предпочитали спать друг с дружкой.

Плешивый осторожно выхаживал среди поваленных человеческих тел, среди их нехитрой утвари и пахнущей тленом одеждой. Такой же запах стоит в солдатских казармах, запах плесени и тряпок. Он вдыхал дым от курева. Сигаретка передавалась в полумраке из руки в руку. Собаки иногда спали вповалку с людьми, согревая их своими телами. Временами слышался детский плач. Днем они делили общий стол и беды.

Бывало, они дрались, но драки были ненастоящими, они быстро проходили, после них обычно братались и снова воцарялся мир. Кого-то Плешь знал лично, но многих видел первый раз.

Большую комнату сделали столовой. Сколотили из досок, украденных с лесопилки, длинные столы и такие же длинные скамейки. В соседней комнате устроили склад, куда приносили часть своих пожитков. Там стояли мешки с картошкой, крупы, пряности и запас водки. Ежедневно разжигали костер во дворе, варили в котлах свою скудную еду в большом баке, затем тащили на общую кухню. Кто-то выкладывал на стол хлеб и сухари, кто-то лук и сахар, кто-то кошачий корм или пачку лапши. Нашелся один человек, имевший какой-то блат на свиноферме, и оттуда постоянно приносил объедки, хрящи, кости. Другой возле ресторана быстрого питания частенько собирал из мусорной корзины недоеденные гамбургеры, соусы, чипсы и прочую снедь. Бывало, набирал два-три больших пакета и все нес на общаг к своим. Благодаря такой заботе еды им всегда хватало даже с избытком. Если кто-то собирал бычки, то другие сливали с пивных бутылок остатки пива, по капле набирая таким образом не один литр.

Не все имели привычку мыться, но те, кто все же мылся, сделали полноценную душевую прямо в подвале. Подсоединили к трубе с горячей водой шланг с дуршлагом, постелили на пол целофан, поставили скамейку и тазик. Тут же хранилось хозяйственное мыло. На входе в эту подвальную комнату повесили крючки для одежды. На полку перед входом положили запас свечей и спички. Сюда не проникал свет с улицы и всегда царил полумрак. Тот, кто мылся, предварительно расставлял свечки на полки.

Туалет устроили за бараками на улице, так как канализация не работала.

Плешивый по-прежнему шлялся по рынку, наблюдал, как пестрая, радужная жизнь цветет. Несмотря на то, что он фактически стал негласным хозяином ночлежки, старых привычек решил не оставлять. Временами и тут ему выгорала выгодная работа. Некоторые из бомжей, кто раньше его недолюбливал, теперь стали с ним здороваться, и это напрягало его. Такое внимание и почести, возложенные на него судьбой, были в наказание, дополнительный груз за спиной. Груз странной славы, на пустом месте. Он смотрел на людей, которые в глаза ему говорили много хороших слов, как на врагов. Калека раньше такой стеснительности не замечал в своем друге, он вдруг понял, как сильно изменился Плешивый. Он тот, кто не хочет быть лидером, он тот, кто не хочет управлять своим гудящим муравейником, но раз он сам мечтал о таком месте, раз болтал о таком месте, ему и отвечать за все. Бойтесь своих желаний, они исполняются.

Плешивый переживал не только за свой странный и непривычный ему статус. Чем больше людей здоровались с ним, тем больше было шансов, что место их станет достоянием гласности. Он, тяжело вздыхая, говорил Калеке:

— Нет на земле такого места, где человек мог бы быть счастлив, не вызывая своим счастьем злобу и зависть. Погубит нас наша доброта, чем больше людей идет к нам, тем больше шансов все потерять. Люди не дадут таким, как мы спокойно жить. Где это видано, чтобы босяк был счастлив? Люди успокоятся лишь когда мы снова вернемся на улицы, будем грабить и убивать, будем совершать всякого рода мерзости, будем как собаки подыхать на зимних дорогах и гнить на больничных лестницах.

Калека понимающе кивал головой.

— Убийце — нож, нищему — сума, больному — кровать! Вот это легко понять и уместить в своей голове. А теперь умести вот это: убийце — радость, нищему — радость, больному — радость. Чувствуешь диссонанс?

— А тебе не интересно, кто стал болтать про наше место? — спросил его как-то Калека.

Плешивый посмотрел серьезно на своего друга, потом безразлично пожал плечами.

— Какая разница, мог и ты, мог Иван, мог и я. Я не ищу виноватого.


***

Коммуна их росла, вскоре к нему пришли жить самые странные жильцы — чумазые дети с колодца, которых так любила использовать Зинка, да и не только она. Детей привел ребенок тринадцати лет, Вадим, с которым мы уже успели познакомиться ранее. Он был у них негласным лидером и решил, что греться в тепле дома лучше, чем греться в колодце, устеленном старыми тряпками и картоном. Вместе с ним пришло еще три девочки и четыре мальчика. Федя быстро посвятил их в тайны новой жизни, объяснил, что пить у них можно, но нужно делиться с остальными, также они всегда могут попросить у любого поделиться с ними. Клей и бензин нюхать нельзя.

— Чего это водку можно, а клей нельзя? — удивился Вадим.

— А если тут будет жмурик, понаедут менты, те из вас, кто выживет, в лучшем случае вернутся в колодец. Если захочешь клея, нюхай клей в другом месте, а лучше вообще не нюхай. Вроде взрослый уже, все понимаешь.

— Ну а ты водку не пей, можно подумать от водки, которую вы у бабушек на рынке покупаете, жмуров не бывает! — парировал Вадим.

— Тут ты прав, малой, — ласково сказал Федя. — Только нам уже поздно свои привычки менять, а у тебя еще есть немного времени.

Детям выделили отдельную комнату, сколотили из досок что-то вроде нар, постелили туда вместо матрасов ватные телогрейки. Вначале еще думали о том, стоит ли девочкам и мальчикам жить раздельно, кто-то ворчал из-за этого, но большинству было все равно. Некоторые же, испытывая какие-то отческие чувства, начали их наставлять, но были жестко отшиты привыкшей к тяжелым разговорам уличной шпаной. Вадим очень быстро освоился, стал считать себя хозяином этих мест, чем потешал взрослых. Чувствуя настроение толпы, он знал, на кого орать, а с кем разговаривать спокойно. И многие взрослые боялись его, слушались и лебезили перед ним. Если пацан в четырнадцать лет имел бы такой статус в нормальном обществе, конечно, это было бы странно, но тут видали и не такое.

— Рыжие все такие, особенно смолоду, — усмехался над ним Федя.

Днем Вадим по-прежнему лазал по свалкам и подворотням, выискивая средства к существованию, и пусть он был мелким воришкой и большим хулиганом, его полюбили как домашнего питомца. И если он задирал кого-то из бомжей, это больше походило на то, как натравляют в шутку любимую овчарку на людей.

Однажды Вадиму повезло, он прикормил на улице умирающего с голоду солдата-срочника, которые подобно бомжам любили рыться в помойках или выпрашивали корки хлеба по дворам. Вадим таскал тощему солдатику всевозможные объедки в часть, а случалось, и самогонку. Надо сказать, что по натуре мальчик был диктатор, свирепый, жестокий, беспощадный, и жил согласно законам улицы. И как любому настоящему маленькому диктатору, ему была свойственна определенная доброта и ответственность за тех, кто ниже его по статусу. Этот солдат явно был ниже его по статусу — имея одинаковые условия жизни, срочник все же не имел той свободы, какую имела шпана. Вообще наблюдение о свойствах диктатора совершать добро — отдельный разговор. Но дерзость и непокорность Вадима, его непререкаемый авторитет в подобных условиях мог существовать лишь в случае удачной охоты и истинной заботы о слабых, иначе бы его просто свергли. В подобных условиях без этой заботы любая диктатура становилась опасной для выживания стаи. Именно это чувство власти и авторитарности вкупе с чувством заботы о слабом заставило Вадима помогать солдату. Из чувства благодарности срочник воровал гуталин в части и отдавал его детям. Кроме гуталина и, пожалуй, цветметалла воровать в части уже было нечего. Нет смысла говорить о том, что никакого продовольствия до солдат не доходило. Борщом называли воду с плавающим в нем листом капусты.

Этот гуталин ребята несли на общаг в свою коммуну, где, бывало, вместе со взрослыми мазали его на хлеб в виде гротескного, черного как ночь бутерброда. Ждали, пока хлеб пропитается гуталином, затем срезали черную корку, а хлеб ели. Старались есть. Потому что отвратительней этой еды ничего не бывает, тут, когда глотаешь кусок, главное было не сдержать тошноту. Те же, кто захочет представить это блюдо на вкус, могут залить хлеб водкой, затем съесть его. Гуталиновый хлеб был во много раз более мерзким и отвратительным. Если это был праздник, они запивали его молоком, которое приглушало чувство тошноты.

Через полчаса они уже были пьяны этим ядом. Хлеб, который дарит жизнь, дарил радости смерти, ее загробные виденья. Они валялись по углам, не в силах встать на ноги. Многие тут же блевали под себя, неспособные дойти до туалета или окна, тряслись в ознобе и несли какой-то несуразный бред. Конечно, это был не бензин, и даже не клей. В отличие от последних, тут были налицо все признаки отравления, даже без особого удовольствия или эйфории.

Но это доказывало, что дети были большими выдумщиками и затейниками, чем удивляли даже бывалых мужиков.

Когда вечером дом гудел от голосов, куча всевозможных запахов еды, пива и сигарет смешивалась с запахом немытых тел, когда все углы были забиты бомжами и наступала скука, Вадим предложил играть в карты. На общей кухне собиралась разношерстная толпа, с выбитыми зубами, с фингалами, небритые, пьяные — они орали, визжали, ставили на кон последнее имущество и играли. Эти игры стали традициями, и когда вспыхивал пожар ярости проигравшего, его гасили на улице, чтобы никого не смущать. Дух братства тут тоже был своеобразным. Эти карточные игры породили еще одно странное явление, о котором стоило бы рассказать подробней.

Слишком много недовольных разбитых лиц обращалось к Плешивому с просьбой разобраться. Кто говорил, что карты краплёные, кто говорил, что его подставили шулеры, и тому подобное. Плешивый, как мы помним, мечтая о высших целях, тем не менее жил по-земному, он не запрещал разборок, не запрещал карт, выпивки и более мерзких дел. Он лишь хранил дух братства, следил, чтобы даже в морду били по справедливости. Он бы мог допустить и убийство, но ему важно было, чтобы во всем проявлялся некий намек на суд. Он не стремился к воспитательным работам, хотя бы потому, что и сам имел множество пороков, от которых не сбирался отказываться. Он был святым, но не святошей. Его святость проистекала из ощущения всеобщей справедливости, из странных, глубинных переживаний за эту массу человеческую. Библейские догматы не для него.

Постоянные обращения к нему разобраться с карточными долгами и несправедливостями игры породили самый настоящий суд, со своим прокурором и защитником. Это было еще одно вечернее шоу для толпы, которое наравне с картами скрашивало их реальность.

Последнее слово оставалось за Плешивым, который и был судьей. Его авторитет сделал его неким древним богом, чья власть исходила из тонкого, еле заметного нерушимого стержня в его душе. Он был одарен Юпитером свыше, от которого принял дар ощущать движение людей и веру в справедливость. Да, он мог валяться облеванным после водки в коридоре с собаками, но любой был уверен, что Плешивый не возьмет себе чужого, и потому в нем притаилась справедливость. Бог или очень древний идол обитал в его теле. Он был шаманом древних людей, которые свечками выжигали его имя на облезлых стенах дома. Уважение стало поклонением. А те, кто плевать хотел на его авторитет, все равно молчали ради тепла и, кроме того, в бесконечных спорах о Плешивом, они признавали, что в нем живет дух справедливости.

Вадиму, который и придумал или, как тут говорили, «замутил» карточный стол, Плешивый понравился. Вначале ему было в радость воровать у него последнюю мелочь и сигареты. В этом есть особый тонкий смысл. Воровать именно у того, кто тебе нравится. Это невидимые сигналы, неосознанное стремление к дружбе, которое не каждый способен понять. Так истинный садист получает больше радости, мучая любимую жертву, нежели безликое существо. Вадим воровал у Плешивого и хвастался этим бомжам, а те спешили настучать своему авторитету, ожидая от него каких-то действий. Все получали удовольствие от этого фарса.

Плешивый же делал вид, что ничего не замечает. Он как бы позволял Вадиму дружить с ним на его уровне. Ведь Вадим хоть и был еще мал, но уже, сам того не зная, породил этот самый суд, который сблизил людей. Он как оружие судьбы, творил зло, которое неизбежно становилось добром.

Так, воруя даже у близких, избивая на улице чужую шпану, он выглядел монстром, диктатором своего мира, но он заботился о своей шпане, не бросая самых маленьких детей, которым нужен был такой лидер. Все они боялись спорить с ним, подчинялись ему, но без него не могли выжить на улице. Он был большим отцом своего семейства.

Плешивый сдружился с Вадимом еще по схожести судьбы. Оба заботились о своей стае и оба имели неприемлемые для общества пороки. Плешивый вырос и стал бездомным, пройдя удивительную школу жизни, неописуемое путешествие в неизвестную вселенную, так и Вадим вырастет и познает всю романтику голодной жизни, тюрьмы и млечного пленительного сока, если доживет до него. Он уже здорово играет в карты, и, нюхая клей, не стал тормозом, как многие его сверстники, у которых тепло ядовитого пара, подобно теплому весеннему ветру, растопило холестерин в голове. Многие не могли выговорить тяжелое, длинное предложение, их язык заплетался и не слушался. А Вадим как будто имел иммунитет к яду. Плешивый тоже пробовал это все, но остановился на водке — это было проще, да и для взрослого солиднее.

Пару раз Плешивый пробовал сыграть с ним в карты, но маленький рыжий мошенник ловко надувал своего взрослого друга.

— Где ты так руку набил банк метать? — поражался Плешивый.

— Дядя научил. А он не один срок мотал, — ухмылялся мальчик.

— С тобой можно идти на дело, но играть я больше с тобой не буду, ищи другого пассажира — похлопал его по плечу мужчина.

Здесь тоже может быть дурной тон. И было дурным тоном расспрашивать, где его родители, что за дядя и какие беды он пережил в своих скитаниях, ведал ли он любовь и во что верит. Все истории одинаковы, про это можно шутить, но нельзя спрашивать серьезно. Большинство же сами были готовы рассказать о своих скитаниях, но такие выдумывали слишком много легенд о себе, подчас с особым мазохизмом, изображая из себя мучеников.

Пришел к ним как-то мужик из таких стихоплетов, агрессивный, но одет бедно, почти по-летнему, лицо в морщинах, нос картошкой, но злые глаза выдавали молодость возраста. Только что откинулся и своей злобой мстил всему миру. Особенно раздражало его чужое мимолетное счастье. Вот он как раз всем и плел легенды о своих несчастьях, по пьяни путаясь в словах. Он привык на зоне следить за каждым своим словом, боясь, что будет спрос, а тут его прорвало, и он неизбежно падал еще ниже, опуская своих братьев, которые ночью накрыли его шубой и хорошенько избили. Что не изменило его характера, а лишь озлобило еще больше.

Вот это был типичный пример мазохизма с кучей припасенных легенд. Вадим же не спешил делиться своей историей. Но чужие слушал с удовольствием.

Еще Вадиму нравились странные разговоры Плешивого, он иногда, попивая какое-нибудь дерьмо, любил рассуждать о мире.

— Вот звезды тоже образуют сообщества, они как люди, бывают разными. И мне самому интересно, есть ли среди них звезды-скитальцы, звезды-бомжи, звезды-бродяги или просто несчастные звезды?

Вадим начинал смеяться над Плешивым, ведь у каждого бывают свои заскоки, но все же слушал, представляя звезды, дерущиеся за жизненное пространство, насилующие, убивающие друг друга. Черные дыры воруют звездную энергию, а планеты, чья звезда погасла, сиротливо бомжуют в черной бесконечной тьме. Но ведь есть и те звезды, что светят уверенно, долго, непоколебимо, кроме света они излучают спокойствие и любовь.


***

Калека даже зимой продолжал подрабатывать возле кладбища. Он уже сам не понимал, что любит больше — то, что тут подают даже дети, или само кладбище с его утренней игрой пластмассовых, таких же мертвых, как люди в ледяной земле, цветов. Живые люди тут подобны покойникам, даже если глаза их воспалены от слез, они подобно мертвецам торжественно хранят молчание. Только совсем пьяные начинали орать, пугая ворон. Как я уже говорил, он просто чертовски любил это место. Любил выпивать с местными бабками, слушая их сплетни. Любил, когда бродяги жали ему руку и удивлено говорили: «Ого, ты еще не сдох?»

Руки зимой коченели, в сторожке Ивана он уже не мог греться, как раньше, но бабушки, продающие цветы, по утрам угощали его горячим чаем из термоса. Глядя на этот перемотанный синей изолентой термос с облупленной краской в старых дрожащих руках, Калека думал о том, что на стариках держится мир. Если бы не их доброта, вызванная отсутствием или притуплением инстинкта конкуренции, если бы не их естественная жалость и забота о будущем поколении, то мир бы давно рухнул в пропасть. Старые, немощные, в чем-то мерзкие и отвратительные, они есть проявление сострадания. Всегда дадут сто грамм, всегда выслушают, подкормят, поохают над вашими проблемами. Они куда ценней любого молодого мужика. Какая грустная и противная мысль.

Поражённый добротой малярийных рук, наливающих чай в трясучке, Калека задумчиво пил кипяток. Он тоже был стариком. Почти сорок, уже старик, немощный, поживший, уставший брести по бесконечной ледяной пустыне, которую в молодости думал проскочить одним махом. Когда-то думал, что ад можно преодолеть, что это испытание, а оказалось, что эта ледяная пустыня и есть жизнь.

Звякнула мелочь. Калека не видел, кто кинул ему ее на колени, он лишь отметил для себя, что стал богаче на пару рублей. Но это не ему. Это более сильным. Тем, кто в этой пустыне изначально не ставил себе цель брести куда-то, искать выход из ледяной мглы, эти деньги для тех, кто стал снежным волком. Чьи мечты пожирать и блистать своей белой шерстью, наслаждаясь трепетом тех, кто ищет спасительный оазис.

До двенадцати дня он работал на братву и после — на себя. И волки блистали перед ним лысыми головами, наколками, трикошками, перстнями. Он здоровался с ними кивком головы, сдавал кассу и снова работал.

В один из таких дней появился у кованых ворот кладбища еще один попрошайка. Он был невысокого роста, широкоплечий, плохо выбрит, в черной вязаной шапке и одет в старую потертую кожаную косуху. Нагло встал перед воротами и протянул руку. Калека устроился подальше от него и, временно забыв про свою работу, принялся наблюдать за наглецом. Люди охотно кидали ему мелочь, а кто и крупные купюры. Мужчина, пока никто не видел, аккуратно прятал купюры в карман брюк, мелочь складывал в картонную коробку у его ног. Он зорко всматривался в глаза подающих, кому делал крест, кому просто блаженно улыбался, а от кого-то и вовсе отворачивался. Он тоже приметил Калеку, но сделал вид, что его не существует.

Надо сказать, что без ведома братвы на таких местах попрошайничать никто не смел. Это в общем-то было понятно даже самому залетному кресту. Это знали цыгане, бабки и вся уличная шпана. Даже собаки, что валялись возле кладбища, не пускали сюда чужих. Наглецов ломали легко и быстро.

Через какое-то время, мужчине надоело стоять на морозе, он пошел в сторону ближайшего киоска, купил там пивка, выпил, покурил и уже навеселе вернулся обратно. Наверное, пиво заставило его подойти к Калеке для первого знакомства.

Он поприветствовал Калеку кивком головы, и попытался что-то сказать, но вместо членораздельных слов с его губ сорвалось несколько непонятных звуков. Калека прислушался, ему стало не по себе. Этот незнакомец явно хотел пообщаться, но не мог, может, ему кто-то заехал по голове и он стал так говорить, может, с рождения дурак. Тем не менее, каждое слово ему давалось с большим трудом.

— Тыыыыы, — тянул он слова, кривя смешную гримасу. — Тут раотаэш?

«Хорошее начало дня…» — подумал Калека, он с трудом понял незнакомца.

— Работаю. Меня тут каждая собака знает.

— Я Ныыыыкыыыыта, — снова протянул он. — Хорошее м..мм ….место у тебя.

Калека кивнул головой, этот человек раздражал его. С одной стороны, хотелось его послать, но с другой — хотелось сделать это вежливо, чтобы не злить странного, явно больного мужчину. Этот странный язык не был языком заики, он как будто совместил в себе заику и инсультника, который заново учится выговаривать слова подобно маленькому ребенку. Последнее более всего было похоже на правду.

Они взяли бутылку и принялись ее распивать. Компания была Калеке не по душе, но он не смел отказать мужчине, кроме того, его распирало от любопытства: зачем этот незнакомец пришел попрошайничать именно на кладбище. Есть ведь менее проблемные места, где нет братвы.

Когда они оба захмелели, Калека стал понимать незнакомца немного лучше. Наверное, у пьяных срабатывает какой-то механизм, когда они понимают друг друга на каком-то внутреннем уровне, несловесном.

Никита, а именно так звали незнакомца, рассказал интересную и не очень приятную историю. Когда-то он был музыкантом, играл по кабакам разную туфту, зарабатывал себе немного денег на выпивку и на еду. В одном из кабаков, когда все было банально и обычно: пиво, лярвы, дым, угар, он как обычно играл на гитаре музыку, как вдруг в глазах появились какие-то непонятные вспышки. Ему стало на миг не по себе, руки перестали его слушаться и он потерял сознание. Очнулся в больнице с инсультом. Почти месяц восстанавливал здоровье. Об игре на гитаре можно было забыть, правая рука почти не слушалась его. Какое-то время он ковырялся в гаражах, пытаясь чинить машины, но здоровье его было подорвано. Он обозлился на судьбу и назло ей начал снова пить. Через полгода случился второй инсульт, после которого он отходил еще дольше, и если раньше жаловался только на руку, то после второго удара потерял дар речи. Угадал Калека. Подобно ребенку Никита учился говорить снова, но речь никак не давалась ему. От такого горя, конечно, он стал пить еще больше. Работать он уже не мог, кому нужен мужик с такими проблемами. Конечно, он понимал, что умрет, но был готов к этому, и как будто не тяготился этим. Таким людям помогает жить вера в Бога или в высшие силы, но не светлая вера, а злость на них. Злость на свою судьбу, будто она некая персона, ответственная за его беды. И он таким образом мстил ей. Если хорошенько разговорить такого человека, то легко можно было увидеть тонкую грань между лицом судьбы и его родителями. Своеобразный инфантилизм — большая беда.

Но все это банальная история, таких историй миллион и сама по себе она, конечно, не могла напугать Калеку, напугало его кое-что другое. Человек этот, пока играл в кабаках, ясное дело, знакомился с разной шпаной, и та решила помочь бывшему музыканту, который так здорово бухал с ними, играя разный блатняк. Эта шушера и решила, что нет для Никиты более подходящего места с его-то проблемами, чем попрошайничать на кладбище. Сытное место Калеки оказалось под угрозой.

После такого разговора загрустил Калека, еще была надежда, что подаяний хватит и на двоих, но его надежды вечером развенчала братва. Вместо старых сменщиков пришел сам Азис, который держал многих попрошаек в ежовых рукавичках. Толстый, важный, одетый в норку с большими синяками под глазами, он забрал свою долю и басом сказал Калеке:

— Этот пацан будет работать тут, обучи его всему. За него попросили.

— А как же я? — вымолвил Калека.

— А ти, — Азис сплюнул и уставился на бомжа, он пытался сообразить, что делать с ним. — А ти работай тут дальшэ, тебя ныкто не трогаэт. Сдаешь как обычно по таксэ. Для тебя ничего не меняэтся.

Но это было не так. Кое-что, чего и боялся Калека, изменилось. Такса осталась прежней, но зарабатывать он стал в два раза меньше. Отдавать братве нужно было прежнюю сумму, но где ее взять? Раньше ему перепадали остатки, но для бомжа это было кое-что, а теперь работать стало очень тяжело.

И сколько бы Калека себя ни сдерживал, ни успокаивал, он возненавидел этого заику. Вот так в одночасье собственная жизнь оказалась под угрозой. При этом такса Никиты оказалась значительно меньше, чем у Калеки, и потому ему было проще работать.

Днем они переговаривались с Никитой, но в основном на формальные, деловые темы, новичок же как будто чувствовал подавленное настроение своего партнера и назло ему улыбался, жал руку и всячески показывал прекрасное расположение духа. Хвастался, как хорошо пропивать ему такие легкие деньги. И Калека порой утешался грешной мыслью — поскорей бы у этой сволочи случился третий инсульт. Проблема была в том, что чем порочнее человек, чем больше в нем наглости и чем больше он плюет на свое здоровье, тем дольше дохнет. Такие вот, как Никита, не просто плюют на то, что ходят по лезвию бритвы, они живучи как собаки. Такой ведь и третий инсульт пережить может.

Была еще одна пагубная страсть у Никиты — любил он женщин. Вот только они его как-то обходили стороной. Боялись наполовину косого парализованного нищего мужика с хамоватыми привычками и странной речью. Бывало, пройдет девушка какая рядом с кладбищем, так Никита пялится на нее и шепчет себе под нос:

— Каааааак..ккк… к… кая пошла! И мама у нее тоже идет ничего.

— Ребенок же еще, — ворчал Калека.

— Лет ш… Ше… Шеаснааадцать есть. Сойдет.

Если бы не его странная речь, он бы постоянно надоедал своими рассказами о бабах. Калека же сделал вывод, что Никита женат никогда не был, таким все мало, все не могут успокоиться, да еще давит на них время, успеть бы нагуляться, пока не кинул коньки. А может уже и не может, просто хорохорится перед собой.

— Мы как-то ооодну толстую напоили, подсыпали ей дерьмеца однооого, — скривил рот Никита, пытаясь выговорить слово. — Уснулааа, так не поверишь, я ей палку колбасы заааасунул в п…. так и выкинули ее на улицу. Предстаааавь, как эта овца проснулась голой с колбасой в п…е, на улице!

И он засмеялся. Хрипло, цинично, мерзко.

Такого человека сломать простому инвалиду в кресле было не под силу. А ребята Азиса требовали свою таксу, и настал день, когда денег не хватало, чтобы расплатиться. Он уже пару дней работал в долг, но понимал, что не по зубам ему ноша. Понимал это и Никита, и честно слал Калеку лесом, мол, без тебя больше денег будет.

Вскоре ребята Азиса мягко намекнули инвалиду, что долг платежом красен. Двинули пару раз пинком по коляске для устрашения. Калека принялся объяснять молодчикам, что неправильное решение Азиса привело к тому, что денег не хватает. Тут уж не до жиру, работает, отдавая все братве. Один из быков, коренастый с красной толстой шеей, сказал:

— Завтра будет Азис, как он скажет, так и будет.

С этими словами он высыпал себе в карман фантики, а Калеке оставил одну мелочь.

— Завтра будь тут. Не вздумай сбегать или вешаться.

Калека задумчиво кивнул им головой. Куда уж ему сбежать на инвалидном кресле зимой, в городе, где его каждая собака знает? Вечером рассказал он обо всем Плешивому, а тот похлопал по плечу своего друга и сказал, чтобы он не печалился, утро вечера мудренее.

Пока Калека спал в одной из комнат, Плешивый держал небольшой совет с наиболее приближенными к нему товарищами. Был тут Федя, Иван, здоровый парень Игорь, бывший спортсмен до травмы ног, и в стороне сидел мальчик Вадим, которого за его смышленость не гнали из этой комнаты. Он весь город знает, и порой мог чего подсказать.

Федя, как человек мирный, любящий тепло и боящийся потерять этот ковчег, говорил, что проще отдать бандитам все до копейки и найти новое место для попрошайничества. Его никто не обвинял в трусости, мысль была вполне благоразумной.

Игорь был того же мнения. Он попал сюда не так давно, но за короткое время успел стать кем-то вроде телохранителя Плешивого. Никого не бил, рук не распускал, а лишь смотрел, не моргая, на тех, кто первое время пытался качать права.

Вадим же сказал интересную вещь:

— Есть у нас на третьем этаже Паук. Вы его все знаете…

Паук тоже пришел сюда недавно, но уже успел со многими поссориться и поругаться. Дело в том, что он недавно откинулся с мест неотдалённых, про убежище это прослышал от других зэков, и так как идти ему было некуда, пришел к этому дому. Тщедушный, лысый, без зубов, кожа его была как картина — с шеи до ног расписана наколками, он задирал каждого в этом доме, стараясь найти слабое место в любом человеке. Любил бухать, после чего устраивал разборки. Но тело его туберкулезное уже сдавало, драться он не мог, оставался лишь тюремный гонор да сила слова. Правда, авторитетом на зоне он не был, иначе бы не стал жить с бомжами, но то зона, а то бомжи. И тут к нему прислушивались, хотя многие и ненавидели его. Тут, среди этих бродяг, он стал чем-то вроде авторитета для некоторых людей.

— Так вот, — продолжал говорить Вадим. — Что, если Пауку с его гонором и его знанием всей этой блатоты и понятиями поговорить с братвой? Ну и что с того, что Паук не авторитет, на вид очень даже авторитет. Никто же не будет сразу его наколки разглядывать. Пусть со зверьком поговорит.

— Хорошая мысль, — кивнул головой Иван. — Только Пауку все наши проблемы по барабану, ему бы кости свои у батареи греть да с общего стола жрать. Человек он твердый, да жопа мягкая.

— Зато базар знает, — улыбнулся Вадим. — Я таких насмотрелся — боится он просто нас всех, он же парашник, просто нахватался понятий. Вы ему скажите, что надо по понятиям братве разъяснить то да се, что мол, такой авторитетный и умный человек, как он, сможет уладить дело. К нему же на зоне в жизни никто не обращался с таким предложением, он эту лесть заглотит до ж….!

Плешивый, глядя на мальчика, щелкнул языком:

— Голова.

Втроем они пошли искать Паука, благо это было несложно. Паук действительно грелся на кухне у батареи, сидя на подоконнике, и жрал какие-то сухари, которые вымачивал в воде, так как у него не было зубов. Увидев компанию во главе с Плешивым, Паук чуть шепеляво выкрикнул:

— Наришовались, целый хоровод!

— Как дела? — незатейливо спросил его Плешивый.

— Дела как в Польше — тот прав, у кого хер больше.

— Дело к тебе есть, — мрачно сказал Плешивый, ему не нравился этот тип, явно не друживший с головой.

Глаза у Паука забегали, он плюнул хлебом на пол и почесал лысый череп.

— О чем калякать будем, отец?

Он упрямо называл Плешивого отцом, хотя тому это явно не нравилось. Но звать его Плешивым он тоже не мог, поскольку на жаргоне так называют Луну. Владыку ночи, подлунный мир, мистерию и таинство тьмы. И Плешивый, хотя и был плешив по настоящему, никак не походил тонким длинным лицом на луну.

— Садись с нами поговорить, — как-то неуверенно сказал Иван.

— Ох, рашмешил, — блеснули голые десны Паука. — Нашиделся!

— Да ты садись, не паясничай! — прикрикнул на него Плешивый, который редко повышал голос.

— На зону шешть не бойшя, а бойшя на х…й шешть, — снова улыбнулся Паук.

Эта сволочь явно издевалась над компанией. Но Игорю это надоело.

— Не вые… ся! Хватит куражиться, — басовито и громко сказал он, подойдя к Пауку впритык.

Тот спрыгнул с подоконника и присел на скамью к Плешивому. Он так шустро это сделал, скорчив жалкую мину, что на миг вся компания усомнилась, справится ли. Это ведь просто больной человек, который всю жизнь гнил на зоне, где только и знал две радости, — петухов да миску баланды. Слабых он любил унижать, но тех, кто сильнее его, боялся как огня, и перед теми, кто плевал на его гонор, действительно начинал пресмыкаться и выслуживаться.

Его все же ввели в курс дела. Паук быстро смекнул, что от него хотят, также смекнул для себя сиюминутную выгоду.

— Шазвету их как щенят, если не заливаете мне, только это…, бшаги бы мне, для шмелошти.

Плешивый кивнул головой:

— Будет тебе брага.

— Калякать буду я, но ешли шерьезные могут марануть? Не Володя же на штрелу придет. Кто огребать будет, я?

— Мы с тобой пойдем. Ты говори, а мы поддакивать будем, если что, нас тоже немало, — сказал Плешивый.

Они принесли с запасов немного спирту, достали еще сухарей и принялись потчевать Паука, да сами не забывали выпивать вместе с ним. Здоровье у зека было уже не то, рассказав две-три байки с зоны, он вдруг быстро захмелел и действительно набрался храбрости и наглости. Игорю пришлось его успокаивать пару раз легким тычком руки в ребра.

— Шабылся, кошешь, — оправдывался Паук.

Действительно уязвимым местом Паука было его себялюбие и нехватка внимания. План был прост — поить его до утра, чтобы он сохранил бодрость духа, и не ретировался в нужный момент.

— Порву по кушкам, — выкрикивал он под общий одобрительный гул.

— На крашный галштук! Урою! В дыню!

Утром пьяная компания еще попивала водку из своих кружек, но уже на морозе, шагая в сторону кладбища. Калеку катил Плешивый, с бутылкой за пазухой брел Паук, а за ними Иван, Игорь и Федя. Снег ложился им на голову и плечи. Забитые людьми автобусы развозили рабочих. Окна их были покрыты ледяными узорами. Обычный рабочий день.

Через каждые двадцать минут компания заползала в какой-нибудь подъезд, чтобы немного согреться. Идущие на работу люди недовольно орали на них, что вызовут милицию.

— Не пугай, мамаша, мушорами пацанов, участковый не прошушош, авось не посадит, — ухмылялся пьяный Паук и нагло тянул свои лапы к возмущенным людям.

Более разумные в этой компании тут же хватали своего друга и оттягивали от испуганных людей.

Вскоре они были уже на кладбище. Встали поодаль от ворот, притворились, что пришли поминать мертвых. Бабушки уже выставляли пластмассовые цветы и венки в своих ларьках. Никита стоял у забора с вытянутой рукой, Калека угрюмо поздоровался с ним кивком головы.

К тому времени, как Азис приехал проверить свое место, компания совсем замерзла и покрылась снегом, но по-прежнему все были пьяны и находились в приподнятом настроении. Немного смутились разве что, когда увидели с Азисом еще одного пацана, коренастого, в адидасках и вязаной шапочке.

Азис важно подошел к Калеке и спросил его:

— Ты в долг работаэшь, а долг платэжом красэн. Как отдавать будэш?

Калека беспомощно оглянулся. Выдыхая клубы пара, он сказал:

— Я исправно всегда платил, никогда не жаловался, работал в любых условиях. Ты же знаешь Азис, я не кидальщик. Что с меня взять? Я бомж, инвалид.

— А мнэ п..й! — сплюнул мужчина. — Или платы, или уе..й!

Тут к Азису, шатаясь, подошел Паук, что-то хотел сказать ему, но взгляд его застыл на лице Азиса. Здоровый, жирный, хорошо одетый мужик внушал опасение. В глазах его прочитал Паук жестокость и вольность, которую так просто на понт не возьмешь. Морщинки под глазами говорили о возрасте мужчины, а шрам на шее говорил о том, что это тертый калач.

Опустил глаза Паук, и молча побрел мимо. На этом весь его авторитет развеялся — конечно, он предал, по-другому и быть не могло. Но он получил свою халявную водку, ради которой скорее всего и согласился подыграть этой компании.

— Синяк дэрзкий, — прорычал на него Азис, который сообразил, что зек хотел с ним пообщаться да передумал. Потом взгляд его перешел на Калеку:

— Этот понидэльник с тобой, что ли? — нехорошо улыбнулся Азис и со всего размаха пнул по креслу, в котором сидел Калека. — Решил корэша позвать, чтобы подпысался?! Да кто за тебя, гниду, писанется, пэтух только среди таких же пэтухов.

Молодчик, приехавший с Азисом, все это время стоял рядом и с легкой усмешкой на лице следил за действиями своего друга. В это время к нему со спины подошел Игорь и спокойным уверенным движением руки заехал в ухо. Мужчина кубарем покатился по земле.

Остальные бомжи набросились на Азиса, повалили на снег так, что норковая шапка улетела в канаву. Затем они принялись пинать его. Сквозь боль с удивлением Азис думал о том, что не готов был к такому разговору. Что примерно так же чувствовал бы себя волк, если бы его забивали бараны. Где это видано, чтобы такой сброд на пацана нападал, без всякого разговора.

Никита все это время стоял в стороне, видя, как толпа пьяных людей пинает такого уважаемого человека как Азис, ему стало не по себе. Что это за беспредельщики, что за кресты, которым не ведом страх, спрашивал он себя. И, чтобы не получить за компанию, он спрятался за могилку, трясущимися руками достал сигаретку и закурил.

А бабки молча смотрели за потасовкой, боясь сказать лишнее слово, прохожие в страхе переходили на другую сторону улицы.

Азис в какой-то момент изловчился и достал из-за пазухи вороненый пистолет, которым обычно пугал своих противников. Но сейчас он хотел не напугать их. Эту готовность к убийству почувствовали люди и опешили.

— Волына! — прокричал Плешивый.

Игорь, который когда-то был спортсменом и сохранил отличную реакцию, не успев испугаться, скрутил жертву, пережал запястье и пистолет выпал на землю. Плешивый тут же поднял его с земли и спрятал в свой карман. В какой-то момент он ощутил, как вместе с неприятным холодком от рукояти в душу вкрался страх. Это его смерть. Он держал ее на коротком поводке, вся эта обойма могла быть в нем.

Это была невероятная борзость с их стороны. Раньше, когда каждый из них жил по отдельности, они принимали свое место в обществе как должное, но теперь в них проснулась какая-то дерзость, какой-то демонизм. И эту смелость нельзя списать на алкогольный суррогат. Это был дух стайности, даже волк, когда он один, поджимает хвост, но в стае будет биться до смерти. Эта стихия захлестнула их.

Когда же компания устала от своего занятия, насытилась вволю своей новой властью, они отправились обратно в свой ковчег. Азис, поднимаясь на ноги, харкнул кровью и, отряхивая куртку, прохрипел им вслед:

— Вам не жить, хмыри болотные, падлы!

Это была серьезная, нешуточная угроза, бандиты быстро вычислят, где они живут и придут туда. Скорее всего, зачинщиков беспредела убьют, перед смертью еще и поиздеваются. Пока еще не отошли от драки, людям эта угроза показалась вызовом на битву, которую они решительно выиграют. Они красовались друг перед другом, хотя в душе понимали всю серьезность ситуации.

— Ну и тварь дрожащая этот Паук, — проворчал Плешивый. — Зазря на него переводили брагу. Он только нам права свои качать может, за людей нас не считает. С нами с тщедушными вон какой крутой, а перед крутыми — вон какой тщедушный. Волк оказался тряпочным. Конь бздиловатый.

— Может, того его? — предложил Игорь. — Он же хату спалит.

— Не надо. Все мы убогие в чем-то. От каждого теперь избавляться? Паук будет жить, как жил среди нас. Конечно, отношение к нему изменится, но не он виноват в том, что произошло. Сами дураки!. А хату мы уже сами спалили, раз к нам столько народу идет.

— Зря вы, — печально как-то сказал Калека. — Не стою я того, чтобы ради меня пострадали все. Да и какой из меня теперь охотник, если я работу потерял, так, фофлонить буду. А зверек нам отомстит.


***

Может от нервов, может от жизни такой, но сразу после этого случая Калека вдруг неожиданно заболел. Лицо его осунулось, синяки под глазами стали как у привидения, по утрам его тошнило как беременную бабу, и он ничего не мог с этим поделать. Странная тошнота накатывала волнами, голова неожиданно начинала кружиться. Плешивый первым заметил эти странности у своего друга, он пытался выяснить, что происходит с ним, но упрямец предпочитал отмалчиваться. Тут не принято жаловаться на настоящие беды, вот придуманные любили посмаковать, особенно за бутылкой. И Калека грустно сидел у окна, порой не в силах пошевелить рукой. Он видел, как радуясь, мимо него проходили люди, как весело они вспоминали забавные истории и случаи из жизни, как дразнили Пятницу, который сбежал из какой-то психушки и развлекал окружающий своими вычурными поступками.

Пятницу прикормили, пригрели и дали имя — Пятница, так как настоящего имени его никто не знал, другие, особо ничего не выдумывая, звали его Психом. Этот человек был плотного телосложения, высокого роста, корчил ужасные рожи и выкрикивал нецензурные слова, но от доброты его хотелось плакать. Мог поднять раздавленного таракана и ухаживать за ним, как за ребенком. Когда ему что-то не нравилось, он падал на землю и орал, что он унитаз и место ему в туалете. Страшно и забавно было наблюдать за его странными истериками. И Калека наблюдал за Пятницей, за чужим смехом и радостью, за всем домом, но сам он чувствовал, что находится где-то далеко от этого места, он есть, и его нет. Он не учавствовал в беседах как раньше, не смеялся над выходками Пятницы. Стал рассеянный и задумчивый.

Если Плешивый все же мог его разговорить, то все разговоры были о прошлом. О том, как они познакомились, как подружились. Когда Плешивый просто так помог ему на улице с каталкой, как, разговорившись, они стали бродить по Дальнему Востоку вместе. Много бед пережили и много приключений. Плохое и хорошее делили вместе, как делили последнюю телогрейку или сухарь. Плешивый воровал и подрабатывал где как мог, Калека просил мелочь. Плешивый часто лез в драку за своего друга, чаще проигрывал, получал по морде, но терпел и снова лез.

А еще, Калека никогда не трепался о своей жизни, даже в пьяном бреду, даже когда распоследний зек вспоминал детство, Калека оставался как бы безучастен к себе. Он жил так, как будто его не было, этакий биоробот, наполненный сокровенным молчанием, хранящий в своей голове все свои странствия, горести и беды. Древний голем, объятый сладкой пустотой своих снов. Где-то там, в его голове, светило яркое солнце его детства, и там обитали его безумные сны с полетами и близкими людьми, где все не так, как тут. Этот деревянный стол, этот умирающий у окна лук, этот граненый стакан вырисовывают совсем другую Вселенную, из которой он в молчаливом отчаянии искал выход. Говорят, когда болеешь, снятся яркие сны детства, так ангел смерти вкалывает вам дозу обезболивающего перед тем, как его острая коса пройдется по сердцу. Это ангел смерти дарит сны детства, и там люди, которых мы любим, но перед которыми согрешили расставанием и недосказанностью. И если есть такая реальность и такие сны, проще притвориться каменным исполином, лишенным чувств. Что он и делал. Притворялся.

Пятница чувствовал нутром, как животное, чужое страдание, но не мог сказать ничего толкового. Его карие глаза уставились на Калеку, он сосал нижнюю губу и обдумывал, как выразить свои эмоции. Дабы развеять чужую тоску, он ластился как собака:

— Сколько метров до того сарая? — спросил он Калеку.

Не глядя в окно, Калека ответил:

— Сто.

— Правильно, а как ты угадал? — не унимался Псих.

Несмотря на весь комизм его загадок, его вычурных поз и его странной мимики, это начинало доставать. Его любимые загадки всегда звучали одинаково, он спрашивал, сколько метров до того или иного объекта, можно было называть любую цифру и всегда получить один и тот же ответ.

Для человека со стороны эти загадки казались абсурдом и бредом, но в понимании Пятницы были утешением и способом общения, так своим вниманием он пытался помочь Калеке. Стоит отметить, что Калека почти никогда не раздражался. Тут раздражительность, крики и истерики были обычным делом, а Калека был всегда спокоен. Этим он привлекал внимание детей и таких вот Психов, которые отчаянно искали поддержки и понимания, боясь более суровых и злых людей.

Глядя на него, Калека действительно забыл про свои проблемы с почками, он уже думал о том, что даже такой человек хранит в своей голове какую-то тайну, свои, понятные только ему, сны и эмоции, не менее важные и мудрые, чем сны великого гения. Когда он спал, то у него случались нервные тики, Пятница подергивал то губой, то рукой и о чем-то нечленораздельно стонал. А значит весь этот мир, несмотря на кажущуюся ущербность его восприятия, существовал и для него. Ему так же было не по себе, и были ситуации, от которых Пятница краснел, у него были родители, и он хотел есть. Глядя на Психа, Калека ужасался бессмысленности содеянного творчества и искал смысл в самых бессмысленных вещах.

К вечеру Калеке стало совсем худо, у него поднялась температура, и каждый норовил его лечить народными средствами по-своему. Плешивый с Иваном отвезли его к врачу, в бесплатную клинику (платные клиники еще не были в моде, о них только слышали, но никто не видел), там его долго не хотели принимать без документов, но искреннее человеческое горе тронуло одного из врачей. Он осмотрел своего пациента, прописал какие-то таблетки, даже дал на них немного денег, но честно сказал, что Калека не жилец. Единственное, что могло бы ему помочь, это пересадка почки.

Грустные, они вернулись в свой маленький рай ни с чем, а препараты лишь облегчили страдания Калеки.

Он мочился по пять раз за час, и ему было стыдно за свою немощь. Эта мерзость убивает достоинство. Когда-то давно Калека видел в больнице, как старый дедушка, ветеран войны, болел раком толстой кишки. Уже почти умирая, когда оставались считанные часы, он все еще мог ходить и делал это с большим достоинством. Но кишечник не выдержал и он обосрался. Не обделался, не сконфузился, а именно обосрался с кровью в коридоре больницы. Воняло на весь этаж. Прибежала медсестра и подивилась, как умирающий ветеран отгонял ее, извиняясь и краснея, сам взял тряпку и убрал все за собой, только после этого умер. Так его достоинство вознесло старика над мерзостью собственного бессилия. Собственная немощь позволила совершить ему настоящий подвиг. Калека хорошо помнил свое смятение, как он начал уважать этого человека, вместе с тем боясь даже смотреть на него. Он помнил тошнотворный запах. И вот он сам в такой ситуации.

Но в голове Калеки созрел план. Если ему суждено пройти через унижение от своей немощи, он должен поступить как тот ветеран. Пока еще не ясно, что нужно для этого совершить, но он обязательно совершит какой-то поступок, который вознесет его, если не на небеса, то хотя бы над собой.

***

Новый Год всех застал в разных и весьма интересных ситуациях.

Бедный, измученный город был погружен в праздничные хлопоты. Звуки хлопушек напоминали выстрелы, от которых вздрагивали и менты, и бандиты. Конфетти смешивалось с блевотиной в снегу. За два дня до праздников рынок взорвался от шума и гама очередей. Армяне продавали маленькие елочки — эти умели извлекать выгоду из самых невероятных ситуаций. Кто-то из них пустил слух, что привезут свежую кету по очень дешевым ценам, якобы контрабандную. С самого утра все бабки были наготове, все ждали машины с рыбой. К обеду новость облетела все ближайшие дома. Нарастало нетерпение народа: кто-то говорил, что их обманули, кто-то — что рыбу уже по-тихому продали на другом рынке. К вечеру, когда бабки уже были готовы рыдать от отчаяния, армяне съездили на базу, купили машину обычной мороженой кеты, привезли ее на рынок и продали всю машину втридорога. Все потому, что народ, заранее подготовленный к новости о свежей дешевой кете, устал ее ждать и клюнул на эту удочку. Такие же шутки разыгрывали те, кто пек хлеб, продавал соль и сахар. Подготовленные люди всегда хранили дома мешок муки и сахара, запасались сухарями. Еще свежи были воспоминания, как кто-то пустил слух о закрытии самого большого хлебозавода, когда каждая семья скупала весь хлеб, чтобы потом печально смотреть, как он портится, плесневеет и черствеет.

К празднику администрация города дала распоряжение починить все фонари и световые ленты, растянутые по проводам и деревьям. Город некогда сиял в их свете, иллюминировал каждую ночь, но уже много лет лишь ржавые фонари и разбитые лампы сиротливо жались по краям дорог. И вот загорелись красные звезды и надписи СССР, КПСС и прочие артефакты, вгоняя людей в ностальгию. Новые надписи делать не стали, не было денег, и хотя Советского Союза уже не было, все улицы выглядели так, будто город вернулся в прошлое. Конечно, починили не все лампы, а только в парках и на площадях.

Все парки были забиты алкашней, там они пили, ругались и дрались. Валялись в снегу и попадали в больницу с обморожениями и отравлениями. Целыми сворами ходили банды по улицам, пугая одиноких прохожих. Чтоб заработать себе на бутылку, малышня обувала друг друга, отбирая ночью ботинки, шапки, всевозможные ценности. Откручивали диски с машин и магнитолы.

Если мамаши приносили домой бананы или мандарины, семья удивлялась таким деликатесам, копили деньги на винегреты и салаты. Фрукты стоили в Хабаровске в то время очень дорого, а спекулянты пользовались праздником и завышали цены.

Борисочка, так и не нашедший Майорку, сумел выпросить еще немного времени на его поиски и тем самым оттянул свое наказание. Бандиты под Новый Год временно забыли о своих проблемах, и это дало передышку ментам.

Удивительно, что Борисочка, который так любил проституток, бабки, алкоголь и власть, в Новый Год оказался в кругу своей семьи. Да, у него была жена и дети. Старший сын уже вовсю пил пиво, а младший за этот проступок получал от отца по голове. Жена его изредка расспрашивала про работу, но чаще для порядка, чем из истинного любопытства. Он не обращал внимания на жену, а она не обращала внимания на мужа. Уставшие и озлобленные, они почти ненавидели друг друга в быту, но, как это часто бывает, друг за друга готовы были убить любого. У Борисочки не стоял на жену, сама мысль о близости с ней была ему отвратительна и, чтобы не сделать этот вечер совсем унылым, он много ел и много пил, звонил друзьям и сослуживцам, принимал поздравления и сам поздравлял. Когда били куранты, он вдруг понял, что в этот миг постарел. По телевизору Ельцин поздравлял своих граждан, а мент мысленно оценил прожитые годы. Гараж под окном, с погребом. Джип. Квартира трехкомнатная. Дача с дешевым фонтаном и охраной. Отличный ремонт. Большая ванная. Солидный доход на стороне. Еще чуть-чуть — и пенсия. Два дармоеда-сына. Жена. Вроде все как у людей, вроде сделал все, о чем стоило только мечтать, но всего один миг отделял его от старости, где все это будет ему не нужно. Его печалили эти мысли, как будто он уже старик, потому что в старости, если он доживет, конечно, со своей работой, хоть и приумножит свое богатство и власть, но стоять не будет. Такой мелкий, деликатный нюанс испортил ему настроение, когда вся страна поднимала бокалы, рюмки, стаканы или консервные банки.

Как уже говорилось, Борисочка был сержантом. И для сержанта он много добился, пережив немало офицеров. Да и жил он побогаче некоторых, кое-что даже было припрятано на черный день, так что ему было чем гордиться. Он бы забрал с собой в могилу эти улицы, где он был бог, эти притоны, где его знала каждая собака, и в раю ему хотелось быть сержантом. Так хорошо он устроился. Оставил бы тут лишь верхушку бандитов, которых он боялся и которые видели в нем раба, а не бога улиц. Хотелось подольше пожить, смакуя свои труды.

Он загадал желание, чтобы бандиты сами перестреляли друг друга в Новом Году, а те, кто придут на их место, пусть не борзеют. На его столе красовались атрибуты вульгарной моды того времени: красная икра, балык, литровая бутылка водки. По телевизору уже крутили рекламу Сникерса и Марса.

Зинка Новый Год праздновала со своим кавалером Гришей — недавно откинувшимся голодным, но крайне наглым элементом. Этот Гриша был высокого роста, худощав, лицо в шрамах и морщинах, повадками был похож на матерого лесного волка. Но, изредка выдавая себя, под волчьей шкурой пряталась собака, потому как предавать и сдавать было его любимым занятием, только благодаря этому он и дожил до сорока лет. Коротко стриженый, глаза глубоко посаженные, но не светилась в них злость и глупость. Он сразу разогнал знакомых Зинкиных бомжей, оставил только тех, с кем было нескучно праздновать за столом. Старуха ухаживала за Гришей, наливая ему выпивку, а тот принимал такое обращение как должное и рассказывал истории своей молодости. Настоящий светский лев тех времен.

Зинка в обществе своего нового ухажёра расцвела, помолодела. Хотя это и выглядело со стороны комично, никто не смел над ней смеяться. Она была историческим двойником Екатерины Второй — дарующая своим ухажерам за верность грязную постель и халявную выпивку. Вместо крепостных — бродяги. Вместо имений — крыша над головой. А Гриша, сам того не зная, стал ее графом Мамоновым, что ради великих даров спал с ней. Дары были ровно настолько великие, насколько мелкой была жизнь. Она знала, что Грише некуда податься, она знала, что он был стукачом, хорошо понимала его подлую натуру, и ей доставляло истинное удовольствие знать, что этот зек в ее власти. Она дает ему дом и жратву, получая порой взамен маты и угрозы. Это было прелюдией, любовной игрой в мире человеческом, подобно тому, как две акулы грызут друг другу бок перед соитием.

И если они ругались, то обязательно с дракой, с разбиванием бутылок об голову друг другу, с поножовщиной и больницей. Но приятно ей было как женщине, когда ее зек посылал на причинное место участкового, который имел наглость лезть к ней. Когда задирал ментов. Когда дрался ради нее с босяками. Она чувствовала благодарность за эту наглость к своему мужчине, хотя он в любой момент мог украсть у нее заначку.

Вместе они, если настроение позволяло, могли валяться на диване, покуривая папиросы и попивая портвейн. В это время все ее сожители обязаны были или сидеть на кухне, или покинуть ее дом. Вы можете не верить, но это была идеальная гармония. Даже если они рычали друг на друга, кусались, они все равно ладили. И лишь на утро первого января, когда с больной головой люди валялись в своих постелях, а самые сильные продолжали пить, случилось непредвиденное.

Страшный удар свалил Гришу, которого забрали в больницу. Он видел странные искры и вспышки света боговым зрением. Казалось, эти молнии метал Зевс с высокого Олимпа. Это был инсульт. Закономерный конец для многих из них. Бледный и испуганный зек валялся в коридоре, пока не приехала скорая помощь и не забрала его с собой. Зинка поехала с ним. В этом жесте сокрыт важный момент, на который стоило бы обратить внимание. Циничная и злая старуха показала, что душа не имеет возраста, ей будто снова десять, и она — ребенок, и снова видит смерть отца, за которого должна заступиться. Но он умер, отправив ее выживать в мир одиночества. И тут она решила, что это шанс исправить то горе, с которым жила десятки лет. Конечно, все это двигало ей подсознательно, она не до конца понимала свои мотивы. Зинка уговорила врачей спасти ее любимого Гришу. Именно уговорила, потому что заниматься старым зеком врачам не хотелось. Для зеков, бомжей, а порой и для нормальных граждан чаще всего лечение состояло из зеленки и анальгина, особенно в Новый Год, когда больницы были забиты до отказа. А зек лишь тихо мог прошептать в благодарность:

— Жучка.

Так, по-своему ласково, он назвал Зинку. Но стороннему наблюдателю не стоит обманываться на их счет, они бы убили друг друга в другой ситуации. Между собой они будут выяснять отношения до смерти.

Ночью к Зинке прилетел ее ангел-хранитель и сказал, что заберет к себе этого хмыря, если не перестанет он пить. Может быть, это был просто сон, может, дивное видение, вызванное усталостью к жизни, но старуха ему поверила. Ангел и раньше являлся к ней, как надзиратель в тюрьме. Откровение во сне может прийти к любому, но чаще приходит к темным, нечистым людям, нежели к обычным, ничем не испачканным душам. И рано утром она дала себе слово, что бросит пить, и Гришу заставит бросить. Но это быстро прошло.

Самое большое душевное потрясение не в силах побороть ежедневную драму жизни, которую тут называли бытовухой. Нельзя не пить там, где все пьют. Окружение задавало вектор движения души. Им предстояло пройти через это чистилище, чтобы потом вырваться к свету и познанию. Но пока они будут врать, обманывать, убивать, грабить. Уже через сутки она снова начала пить, сначала на опохмел, потом ради самой выпивки. Чтобы унять внутреннее волнение и тревогу, она больше прежнего стала гонять своих бомжей и мужиков, драться с ними и выяснять отношения.

Майорка в Новый Год дежурил с нищими у блатной помойки, куда некоторые граждане умудрялись выкинуть даже целые, непочатые бутылки с шампанским и пивом. Сюда же выкидывали и лучшие объедки с барских столов. За эту помойку временами люди жестоко дрались, выбивая друг другу зубы и ломая кости. Боссы и хозяева ее менялись, подобно тому, как меняется царь горы в известной игре. На данный момент царем горы был Сержант, который и привел сюда своего кореша. Перед этим он жестоко избил наглого, но тощего низенького синяка, которого по странному стечению обстоятельств боялись многие. В драке они смотрелись как Давид и Голиаф. Тощий мужичонка не отступил перед исполинской фигурой Сержанта и был готов биться до конца, он даже нагло подшучивал над ним с использованием зоновского диалекта. Но в этой истории победил Голиаф, заставивший своего врага харкать кровью. Так что компания, с которой пришел Майорка, сегодня действительно праздновала Новый Год, а старые стражи помойки ушли ни с чем, их поверженный босс будет зализывать раны. Но что еще хуже, он был низвергнут перед своими корешами, и его авторитет был разрушен. Кому веселье, а кому печаль. Впрочем, в Новый Год многие залечивали раны — кто от пьяных драк, а кто от обморожений. Все это не портило праздник, где в общей массе царила тревога, но каждый отдельно искренне радовался.

На блатной помойке пировали бомжи, Майорка вместе с ними. Чтобы не мерзнуть, они придумали хитрый план: двое дежурят и собирают наживу, а остальные сидят поодаль, на колодце, и греют свои задницы. Если мимо проходили чужаки, их пинками прогоняли с помойки, если не хватало для этого сил — звали подмогу. Таким образом, этот праздник удался. Радость маленьких людей ничем не отличалась от радости Александра Македонского, покорившего полмира, или от радости императора Нерона после смерти Клавдия. И их свершения в области завоевания помойки и изгнания местного авторитета в их серой жизни были не меньшим свершением, достойным их истории.

Уже к шести вечера они были пьяны и сыты, а в пьяной праздности от безделья в голову приходят скверные мысли. Сержант, напившись, вдруг захотел с кем-то подраться, он долго приставал к своим собутыльникам, всячески их провоцировал, перегибал палку, показывая свою власть, но друзья его, заранее зная характер своего лидера, в страхе придумали новую забаву. Они притащили ему бомжиху, которая согласилась ради халявного стола посетить их компанию. Но она пришла не одна, а со своим сожителем. Худощавый малый в карман за словом не лез, говорил по фене и бесцеремонно уплетал объедки. Подруга его пила шампанское и слезливо как-то рассказывала о своем детстве. Пьяный Сержант быстро спровоцировал ее хмыря на драку. Слово за слово — и вот они уже вцепились друг другу в глотки. Пока Сержант выпускал пар и накопившийся стресс, толпа его поддерживала яростными криками. Бомжиха бросилась защищать своего друга и втроем они весело катались в снегу.

Драка длилась на удивление долго, как оказалось, новичок был силен не только в фене, но и в драке сдаваться не хотел. Сержант оценил это, и потому, после драки, они уже вовсю братались и пили на брудершафт. После чего вместе потащили бомжиху в подвал.

Эту мерзкую картину молча наблюдал Майорка, которому хотелось хоть как-то оправдать Сержанта. С этими людьми он достаточно низко пал, но в душе ему хотелось найти свое сокровище в этой грязи, чтобы обрести свое счастье. Совсем не то счастье, про которое говорят люди. Счастье вне социального контекста. Какое-то странное счастье в виде формулы, которая могла бы оправдать мироздание, или Бога, если он есть. В общем, ту некую силу, что создала всю эту канитель. Нужно оправдать создание убийц, бомжей, проституток, оправдать все то, что он видит всю свою жизнь. Ведь для чего-то создана мерзость, страдание животных, насилие, даже блевотина и говно. И чем больше он думал об этом, тем больше ему казалось, что, задавая такие вопросы, он прикасается к прекрасной, вечной как мир тайне. На пьяную драку двух бомжей можно смотреть не только с омерзением, но и с четким ощущением проявления божественной красоты мироздания. Так прекрасная роза, радующая глаз, сосет соки из говна в земле.

Все, что он пережил, все его приключение не могло удовлетворить его живой интерес к жизни и ее тайнам, сокрытым от понимания общественным мнением, спрятанным вуалью косности. Он был уже исследователем и ученым, героем и монахом. Исследовал глубины человеческого бытия, исследовал то, что каждый видит ежедневно, не находя в нем ничего удивительного.

Он уже слышал о неком приюте для таких, как он, ему стало любопытно увидеть проявление чужого сострадания в этом дивном мире. Неужели нашелся кто-то, кто так же, как он созерцает розу, думая о говне, или созерцает говно, думая о розе. Тот, кто может любить всю эту человеческую массу, которая жрет, пьет и дерется на колодце. Неужели кто-то так же, как он постигает эту тайну?

Майорка принял решение во чтобы то ни стало найти эту странную коммуну, чтобы увидеть этих людей, что посмели восстать против естества бесконечного самопожирания жизни. И кто осмелился любить слабость человеческой плоти и слабость человеческого характера. Он думал, что этот человек должен быть святым, но святым в душе, потому что этот некто, создавший коммуну, должен уметь воровать и отнимать, чтобы научиться любить такую мерзость в людях. Он должен был спать с проститутками, блевать от спирта, и постоянно врать. Такой вот странный святой. Майорка не верил, что святые люди — образованные, из высшего сословия. Как они могут любить все это, через что прошел сам Майорка, если не видели этого, не ощущали этого, не понимали мотивов преступления, а значит, и греха. Кто не воровал сам, никогда не полюбит вора.

Потому он представлял того, кто создал коммуну, полным подонком. Более мерзким, чем этот Сержант. И даже более мерзким, чем он сам. Потому что святость куется во мраке. Святой сияет лишь там, где кромешная тьма. Чем больше тьмы вокруг, тем ярче сияет святой. Он живет там, где невиданные создания с тысячей глаз и ртов пожирают друг друга под покровом тьмы. Он один из тех тварей, кого взрастила тьма, кто в ее материнской утробе пожирал кого-то и был сожран кем-то.

Сразу после праздников Майорка отправился искать его.

А в заброшенном доме коммуна праздновала Новый Год по-своему. Они даже где-то достали пару елочек, нарядили их чуть ли не старыми башмаками и пустыми банками, выставили одну во дворе, другую — в одной из комнат. В это время у них уже было несколько небольших буржуек, топившихся дровами и создававших уют. Вдали от неоновых огней города, от суеты человеческой, они создали свою суету при свете свечей и треске горящего дерева. У них был свой пир и свои подарки, понятные далеко не каждому. Тут дарили соль или сахар в коробках, дарили ненужные носки или обувь, дарили даже туалетную бумагу. Детям же, которые пришли с колодца, подарили шоколад и конфеты, и бомжи уже не были похожи на бомжей.

Они пили самогон и если вполне нормальную еду. Благо пищевой запас их пополнился мукой и тушенкой, которую, конечно, украли, но это уже никого не волновало. Выменяли сахар, заработали на соль, украли муку. Новогодние праздники за все время существования этой странной коммуны стали ее золотой эрой. Еды полно, забот особых не было, народ веселился и пьянствовал. Забыли они про мороз, забыли о проблемах бытовых, в тепле, как в роскоши, они стали добрее и милее. Ощущалось какое-то соучастие друг к другу. Никому не было до них дела и всех это вполне устраивало, лишь бы этой зимой никто не приставал к ним да не гнал их на улицу.

Плешивый и Калека временно забыли о братве, которая должна была отомстить за тот позор у кладбища. Трофей в виде вороненого ствола, отобранного у Азиса, они схоронили в полу одной из комнат. Все может пригодиться.

Иван оправился от жизненных ударов, стал более общительным, влился в коллектив, по пьяни все вспоминал свою мечту детства быть врачом, но принял все, что послала ему судьба. Смирился. Он не лез уже в петлю, и не обвинял людей в своих бедах, простив по-настоящему жену и всех своих родственников.

Кто уставал от праздника, от его шума и гама, шел спать в тихий угол. Другие же валялись возле буржуйки вповалку, передавая стакан и сигаретку по кругу. Братский дух скреплялся беседой.

В этот день Плешивый сделал интересное заявление, он поднял тост с какой-то гадостью и воодушевлено заговорил:

— Друзья мои, удивительное дело я наблюдаю, еще год назад меня называли вруном и выдумщиком, никто не верил, что есть такое место на земле, где работа — выбор добровольный, где одинаково любят и шлюху, и вора, где последнего бомжа накормят и напоят. Может быть, я действительно порой многое выдумывал, немного преувеличивал, но порой можно и соврать во благо. Вера наша согревает нас. Многие из вас думают о том, как хорошо, что есть такое место, как это, что есть эти стены, которые охраняют нас от мороза, но на самом деле дело не в стенах. Настоящее тепло в наших сердцах, коммуна — это не заброшенный дом, это мы сами. Каждый из вас — коммуна. И не беда, что не хватает места всем, главное, чтобы для каждого было место в сердце вашем. Я вижу, что вы не крадете друг у друга, делитесь друг с другом, значит, изменилось ваше сознание. Тут последний мокрушник ведет себя как добрый семьянин. А озлобленные урки сидят вместе с нами и нету в их глазах и намека на злость. Запомните этот момент и этот странный дом и нашу странную компанию, потому что вечно так продолжаться не может. Люди не дадут нам быть счастливыми.

И закончил славами древними:

— Сыны рабов Твоих найдут приют, и семя их навек устроится.

Он выпил, и люди пили вместе с ним. И многие кричали ему, многие хлопали его по плечу, но в душе его была тревога. Плешивый чувствовал, что грядут великие перемены. В доме было оружие, и оно однажды выстрелит. А этой новогодней ночью ему приснился сон: он видел старый дом из детства, в котором перебирает детскую одежду, пытается ее примерить, но не может влезть в нее, потом смотрит на стол, а по столу ползет насекомое, что-то вроде саранчи. Страшное, мерзкое. И из этого насекомого вдруг вылезает другое, побольше, прямо как из одежды. Проснувшись под новогоднее утро, он подумал: Нельзя спрятаться от мира в утробу детства, примеряя старую, детскую одежду. Из меня выросло большое насекомое. Я мерзок сам себе.


***

Все в жизни течет и меняется. Майорка по-своему привязался к тем людям, с которыми делил стол и помойки, он ровно настолько всех презирал, ровно насколько по-своему любил. Но какое-то странное томление гнало его с места на место. Он отстранился от компании, стал реже появляться среди них и все чаще бродил по округам и буеракам. Сержант, который помогал выживать Майорке, как-то встретив его, вдруг пожал ему руку и сказал:

— Ты не один из нас, я чувствую, ты большой человек, с достоинством. Что-то скрываешь от нас, но я не сую нос не в свои дела. Ты, наверное, вскоре уйдешь, навсегда?

Голос его был по-детски растерянным, последние слова он прожевал медленно и задумчиво, как будто это был не вопрос, а утверждение.

— Я такой же, как вы, — без эмоций ответил Майорка.

— Ага, бабушке глухой расскажи, ты избегаешь все наши пиршества и развлечения. Когда ты последний раз трахал блядь?

Майорка молчал.

— Ладно, это тебе от меня, — Сержант достал из-за пазухи офицерский нож в кожаных ножнах. Конечно, Сержант раньше воевал. По его нервному характеру, по его боевому духу неврастеника можно было понять. На деревянной ручке ножа была выжжена надпись «Кандагар».

Майорка понял символизм этого подарка и его ценность. Нож ему был ни к чему, но этот мужик, так часто распускавший руки, за что-то уважал его. На самом деле это была дружба. Редкое и очень странное явление в этом мире: мужская, суровая и бессловесная дружба. Подарить нож стоило невероятных усилий Сержанту. И дело было не в ценности подарка, хотя это тоже немаловажно. Дело было в том, что Сержант знал, как выдать тычину в челюсть, знал, как выпить бутылку, занюхав ее рукавом, знал солдатские маты, но он не знал, как выразить свое уважение.

— Уходишь? — спросил он.

Майорка взял нож и сказал:

— Ухожу.

— Что тебя гонит… — уже задумчиво вслух заговорил Сержант. — У тебя невыносимый груз за спиной…

И со злостью добавил:

— Хуле встал, иди, раз надо.

Майорка даже не сказал ему спасибо за подарок, не принято. Но он был благодарен этому свирепому, больному на голову человеку, который научился не просто выживать сам, но учил выживать других. В основном кнутом, а не пряником, но ведь учил и не бросал своих. Мог убить своего человека сам, но также мог убить за своего человека любого чужака.

Такие контрастные черты свойственны людям с большой душой и сердцем. Не менее интересно то, что Сержант научился не только выживать, но и получать удовольствие от жизни. Хочешь трахаться — трахайся с бомжихами и дешевыми шлюхами, хочешь жрать — жри с помойки и получай удовольствие. Он не отказывался от благ жизни, свободно ими пользовался, пока остальные брезгливо привыкали, страдали от того, что не получают лучшего. Сержант принимал реальность таковой, какая она была. В этом животном проявлении его инстинктов он был подобен взрослому Будде, потому что принимал все как должное, совсем не как Христос, который отринул блага мира, напротив, он принимал те блага, которые были. Если бы это была не помойка, а стол аристократа в лучшем ресторане, он бы с таким же спокойствием наслаждался им. А последний поступок с ножом доказывал, что он не животное с инстинктами, а думающий и чувствующий человек, который умел не комплексовать перед улицей и не тушевался перед ее трудностями, но сохранил душу. Спас ее, не пряча и охраняя как некоторые, а позволил ей быть и сосуществовать вместе с животной сущностью. Более точная аналогия его характера — лесной волк, внушающий нам ужас своим естеством и своими зубами, но вместе с тем мы ощущаем в его духе свободу и романтику, мудрую силу природы.

Если Майорке предстоит вернуться в эту компанию, скорее всего Сержант так же угрюмо скажет: «Хуле вернулся?»

Но возвращаться Майорка не собирался. Однажды, никому ничего не сказав, он встал и пошел. Думалось ему, что он идет, куда глаза глядят, но это было не так. Говорят, человек еще может колебаться, что-то обдумывать, но подсознание все решает еще до того, как мы это осознали. Тот, кто еще не знает ответа, на самом деле давно его знает, просто не услышал внутренний голос. И потому ноги этого мрачного человека в черном рваном плаще вели к тому самому заброшенному дому, о котором так много болтал всякий сброд.

Он прошел за день почти весь город и вскоре оказался подле того самого кладбища, где так любил просиживать свои дни Калека. Тут он понял, что выдохся и присел перевести дух, размять уставшие, мозолистые, обмороженные ноги. Кладбищенская тишина заворожила его. Выдыхая пар, он слушал биение собственного сердца. Вдали от шума, цветочных ларьков и дороги, он оглянулся назад. Увидел, сколько всего сделал, а сколько предстояло сделать, и отрекся от всего этого, как будто простил сам себя за все. Не жалел уже о прожитом, о том, как убивал и повелевал. Но оставался один вопрос, зачем жить дальше? Он не мог понять смысл своего существования, причем как-то серьезно, совсем не по-детски. До чесотки мозга. До какого-то дикого исступления. Он и раньше, как и всякий человек, задумывался над этим, но сейчас как-то по-особенному все. Это уже не было рефлексией бездельника, у которого много времени. Он мог умереть от голода, но даже будучи голодным, он мог бросить все силы на то, чтоб найти смысл своего существования.

Человек из сторожки внимательно наблюдал за ним. Тут были могилы, которые охраняла братва. Майорка знал эти места и не подходил к ним близко, дабы никто его не узнал. Братва сторожила вечный сон братвы, и каждый ждал своей очереди. И если даже они не знали, кто там спит, они все равно говорили друг другу, что уважают этого человека и пьют за его светлую память. Кто-то действительно уважал эти могилы, кто-то просто повторял за всеми как заученную фразу — не блядство, не гадство. По сей день у могилы братвы есть сторожа. Все строго, как в Ватикане со своими понятиями, условностями и традициями. Ухоженные могилы и склепы полны прекрасных, душистых цветов и полных рюмок. Цветы напрысканы духами, которые перебивают запах пластмассы. На пацанах лучшие вязанки и норковые шапки. Пьют только водочку. Торжественная, неземная обстановка, полная скорби по усопшим, сохранена. Майорка думал, что каждый цветок за одну пролитую слезу, потому их так много. Вороны пили из рюмок и пьянели, чем забавляли озябших бритоголовых пацанов. Сюда не пускали зевак. Так псы сторожат своего хозяина, верные и глупые, они думали о почестях на своих похоронах. И псы не дремлют, они докажут свою преданность тем, кто сильнее их. Многие места были забронированы авторитетами, которые хотели лечь поближе к соплеменникам, чьи мощи творили чудеса. О чьей жизни ходили легенды. Например, известный вор по кличке Малина, умерший от сердечного приступа и погребенный в мраморном гробу, дарил веру тем бродягам, кто еще сомневался — убивать или не убивать. Глядя на его величие даже после смерти, путь их озарялся, и выбор становился очевиден — убивать. Иначе как достигнуть такого величия? Это вдохновение и есть чудо, дарованное прахом умершего. И этот прах стерегла братва, подобно буддийским монахам, соблюдающим свою патимоккху, которую именуют не иначе как понятия. Такие же бритые послушники, такие же аскеты, одетые зимой в тонкое спортивное трико. И тоже идущие к совершенству и познанию, только своим темным путем.

Майорка обошел этих людей стороной. Он был рад, что умрет в общей яме с бомжами и будет далеко от этих разноцветных, пестрых как детские мультфильмы, как сами дети, склепов. Вместо белого ангела над могилой и душистых цветов ему хотелось покоя в забвении.

Вскоре кладбище осталось позади. Он был уже за городом. Где-то тут находился странный приют, о котором так много говорили бродяги. Он не знал, где именно находится это место, но знал, что найдет его.

Утопая по колено в снегу, Майорка брел из поля в поле, из перелеска в перелесок, оставляя за собой одинокий след, который изредка пересекался мышиными следами. Он уже не ощущал холода, скорее напротив, его мучила выдуманная жажда и он воображал себя одиноким бедуином в пустыне, который по свету звезд ищет путь домой. Одинаковый пейзаж, повторяющиеся поля снега с чахлыми кустиками создавали впечатление, будто он застыл в вечности, он — точка в континууме времени, точка в бесконечном пространстве. Немудрено, что он совсем озяб, выбился из сил, упал головой в снег и, казалось, умер. В теле его почти не осталось жизни, она искрилась и била ключом в его фантазии. Он видел свой спасительный оазис, населенный мудрыми, высокими людьми, несущими свет всему живому. Спасение таилось в человеческой любви, которую они излучали. Тут много чего не было, и в то же время было гораздо больше, чем можно вообразить. Простые истины детства не были осмеяны. Добро и зло было однозначным и не могло трактоваться по-разному в зависимости от обстоятельств. Правда — это правда и ее не спутаешь с ложью. Плохой поступок не перепутаешь с хорошим. Тут нет масок, все имеет свое узнаваемое лицо, а значит, не было социального подтекста, разных трактовок и понятий. Мудрость в простоте.

— Бляя….., — мерзко прохрипел он и потерял сознание.

Ему не дали окончательно замерзнуть и увидеть свой последний красочный сон. Он завалился в сугроб недалеко от того места, которое так настойчиво искал. Его увидели дети и притащили в дом. Там незнакомца раздели, растерли спиртом, укрыли в тепле и оставили отдыхать. Временами Майорка приходил в себя, открывал глаза и видел грязный от копоти потолок, облупленные стены, оборванные обои, любопытные лица мальчишек. Кто-то принес ему миску бульона и принялся поить его с ложечки, что было унизительно для зека, но в силу своей слабости он пил. Лакал жадно, как собака. До последнего Майорка не верил, что почти умер, ему казалось, сейчас только переведет дух и сам поднимется на ноги, выпьет бульону и все будет в порядке. Но не то что руки не слушались его, его не слушалась даже собственная челюсть, которая роняла слюни на ватник. Он принял помощь, сдался на чужую милость. Но от этих рук, которые поили его, исходила какая-то искренность, которой можно было довериться. Чей-то голос сказал:

— Он отморозил пальцы, думаю, это работа для Ивана, пусть лепило пошаманит.

«Отморозил пальцы,» — думал Майорка. — «Это не так страшно. Кто чего по пьяни не отмораживал.» Когда сидели, многие гнили, лечились анальгином. Больше ничего не давали и как-то выживали. Туберкулезных больных лечили анальгином, не то что всякие простуды. Это не страшно, это можно пережить, главное, чтобы не пневмония, застудишь легкие — и пиши пропало. Тут тебе таблетка анальгина не поможет. Главное, чтобы дилетант не резал его. Не любил Майорка практикантов и дилетантов, коих отправляли делать операции зекам. Страшно было. А тут какой-то Иван будет резать ему пальцы на ногах.

Он попытался поднять голову, чтобы увидеть этого Ивана, но видел лишь глаза детей и какого-то старика, который держал миску с бульоном.

— Ты у друзей, — ласково сказал старик. — Отдыхай. Придет время, сам все увидишь.


***

Азис нагрянул внезапно. Толстый, важный, он вылез из тонированной «девятки», следом за ним вылезла братва, так твари ночи появляются на свет. Изумленно, с безумным огнем в глазах, подобно Шиве, осматривали они мир, который нужно будет уничтожить. Всего их было пять человек, и все армяне.

Машина не доехала до дома, остановившись метрах в ста от него. Отсюда было видно заколоченные окна одинокого дома и легкий дымок, поднимавшийся в небо. Дальше проезда не было, дорогу занесло снегом. Зимнее солнце слепило глаза. Собаки, почуяв чужаков, бросились с громким лаем к ним навстречу. Армяне спрятались обратно в машину. Драться с собаками не входило в их планы. Они закрыли дверь и стали громко обсуждать свое положение. Алые пасти мелькали за окнами. Водитель сдал немного назад, потом снова попытался атаковать заснеженный пригорок. Это было бессмысленно. Тогда один из армян достал пистолет, приоткрыл окно и стрельнул в воздух. Собаки ошкерились, но отскочили назад на несколько метров. Утопая в снегу по брюхо, они не знали, что делать. В их воображении машина с чужаками была медведем, которого следовало облаять, пока всемогущий хозяин не убьет его и тогда им достанутся теплые, кровавые объедки. Но они слышали хлопок и чувствовали запах пороха, который нес с собой притупленное, еще не разгаданное чувство опасности.

Разгадав страх животных, армяне снова вылезли из машины и, угрожая пистолетом и битами, единой компанией двинулись к дому. Собаки провожали их громким лаем, но не смели подходить слишком близко.

Люди в доме уже знали о чужаках, утомленные и сытые, они не желали видеть чужаков на своей земле, но еще меньше они думали о драках и разборках. Чужаки всегда приносили тревогу, вторгались в покой этих мест, нарушая их хрупкую гармонию. Те, что приехали на машине, явно не собирались присоединяться к их коммуне. Люди, одетые в кожаные утепленные плащи и норковые шапки, явно шли сюда не с добрыми намерениями. Не тепла и хлеба они искали.

Навстречу незнакомцам вышло несколько человек, среди которых был и Плешивый. Он нервно курил сигарету, потирая замасленный край пиджака. Когда люди поравнялись, стало ясно, что разговор будет не простой. На какой-то миг Плешивый поймал себя на мысли, что он боится Азиса, но в окна на него смотрели друзья, которые верили в него. Зек, умевший калякать с такими людьми, как Азис, куда-то пропал. Иван и малышня помогли Калеке выкатиться на улицу.

Армяне, готовые к самым жестким мерам, нацелили пушки на Плешивого, и Азис осклабился:

— Самый смелый, да?

Плешивый в знак согласия помахал своей головой. Множество людей вдруг вышло из подъезда и встало рядом с Плешивым. Их было около сотни, чего никак не ожидали армяне. Удивленно они рассматривали эту странную братву, состоящую из доходяг. С такими людьми не было смысла разговаривать, это было ниже своего достоинства. И потому братва еще раз пальнула в воздух, заставив людей содрогнуться.

— Кто первый хочет дуба дать? — снова спросил его Азис.

Голос его звучал жестоко и надменно, но все же в нем были нотки неуверенности. Конечно, он мог приехать на разборку с большим количеством людей, но армяне никак не ожидали увидеть такую сплоченную толпу. В городе болтали про нее всякое, но никто не знал точно, сколько там людей.

В спину лаяли собаки, а спереди стояли угрюмые люди, каждый из них по отдельности был жалок и слаб, но вместе они представляли большую силу. Не перестреляешь же средь бела дня такую толпу. И пришлось Азису заговорить по-другому:

— Запомните, падлы, кладбищэ мое! Все дела решать надо со мной. Я же готов вас простить, если ви отдадитэ мне этих двух дятлов. Мне нужны только они.

Он показал пальцем на Плешивого и Калеку.

— Но мне просто хотелось места у кладбища, — простонал Калека. — И зачем вам, кавказцам, сдался тот убогий, которого вы поставили вместо меня?

— А тибэ не хотэлось бы места у параши?! — злобно прорычал армянин. — Кавказца в зеркале увидэшь, мама Армения болшэ чем кавказ.

— А что ты с ними сделаешь? — спросил их Иван, но тут же получил легкий толчок в бок от Плешивого.

— Не стоит торговаться с ними, — сказал он.

Толпа бездомных, ведомая каким то темным чувством мести к вышестоящим, бесстрашно шагнула навстречу Азису. Любая толпа жаждет мести за свои беды, и Азис, умелый оратор среди пацанов, не понимал этого, он не знал, что бессильно всякое слово против стихии. Не выскажешь небу за дождь, за жизнь не поговоришь с ветром, громовым раскатам не предъявишь. Так и люди, где каждый по отдельности человек подобен капле воды, но вместе они бушующий океан слез.

Еще пару грубых слов, еще пару трусливых усмешек — и он стал козлом отпущения. Его гнали палками и камнями, собаки рвали его плащ. Пацаны, защищая своего босса, принялись стрелять по толпе, но успели сделать всего два выстрела, и оба мимо. Свинец, несущий смерть и боль, пропел свою песню под самым ухом Плешивого, который в отчаянии кричал, чтоб не трогали люди бандитов. Но было поздно. До машины добрался только Азис и еще один бандит. Другие же увязли в снегу. У них отобрали оружие, хорошенько отделали и бросили замерзать.

Жигуль сдал назад, и так задним ходом ехал до самой трассы. В стекло машины летели снежки и обледенелые камни, найденные в снегу.

За этим странным событием со своего окна наблюдал Майорка. Ему отрезали отмороженные пальцы, и он чувствовал себя весьма скверно. Но он слышал призыв Плешивого — не бить чужеземцев, судя по всему, он готов был сдаться бандитам, дабы избежать насилия. Чудесная зимняя картина и еще более чудесные дела земные заворожили его. Он уже слышал историю про Калеку и Плешивого, про битву за кладбище и пугливого зека. Ему понравилась также сплоченность людей, бесконечно сильное, неистребимое желание к порядку и справедливости. Живут люди во тьме и, кажется, нету в них ничего человеческого, но пришел Азис, как некий символ дьявола, и тут же люди восстали, доказав, что не черви они, даже если похожи на червей. Люди — голодная, озлобленная, но мечтающая и творящая стихия. Будучи несовершенным человеком, прошедшим через бандитские жернова, Майорка знал, каким будет ответ Азиса. На зло нужно отвечать вдвойне. Это был главный, основополагающий принцип таких людей. С этого дня судьба коммуны предрешена. Еще Майорка знал, почему Азис стал козлом отпущения. Его били не за пистолет, не за грубые слова, его били за жизнь, за общую обиду на свое существование.

После того, как люди выплеснули свою ненависть на бандитов, они вернулись в тепло. Из разбитых ртов их врагов текли слюни смешанные с кровью. Они едва шевелились в снегу. Даже собакам надоело их рвать. Они отошли поближе к подъездам, к теплу, и улеглись в снег. Вскоре несколько людей снова вышли на улицу и подобрали бандитов. Затащили их в тепло, уложили на лежанки, обтерли насухо и стали ждать, когда те придут в себя.

Очухиваясь, они сплевывали кровь и мерзко хрипели:

— Гаааааады!

Люди с беспокойством столпились над братвой, они не знали, как поступить с чужаками. Кое-кто уже струсил и по-тихому решил покинуть коммуну, дабы избежать мести бандитов. Кто-то, напротив, полный пламенных чувств к Плешивому, решил остаться и защищать его до конца. Были и те, кто ворчал на Калеку и в душе уже были согласны выдать его пацанам, чтобы без проблем перезимовать в тепле. Но вслух своих опасений никто не смел говорить.

Плешивый же понимал, что от него ждут решений. И решение он нашел. Когда братва очухалась, он сказал такую речь:

— Вы свободны, мы не держим на вас зла, и скажите Азису, что я готов прийти к нему, но не надо трогать коммуну.

Угрюмо братва закивала головой. Они бы с удовольствием разорвали этого наглеца собственными руками, повалили бы на землю и ногами выбили бы из него весь дух, но получив унизительный урок от бомжей, предпочли молча со всем соглашаться.

Откуда-то появился Паук, который тоже отчасти был виноват в содеянном, понимая, что за такой проступок могут и убить, сказал:

— Нельзя отпушкать быков. Шпана не проштит такое. Надо было завалить их всех, а жмуров утопить в проруби.

Злобно посмотрели люди на Паука, он физически ощутил на себе этот взгляд, как будто его с головой окунули в дерьмо. Недовольно и злобно он сплюнул на пол. После того случая у кладбища многие, кто боялся его, стали над ним смеяться и ему совсем не нравилась потеря собственного авторитета. Теперь он казался безобидным уродливым гоблином, над которым было не грех посмеяться. Но многие забыли о том, что Паук тоже жил по понятиям, по крайней мере, старался жить по ним в меру своих сил. Если понятия мешали ему получить удовлетворение или угрожали его карману, он забывал о них, но когда следовало на зло ответить вдвойне большим злом, он вспоминал о том, кто он.

Бандитов утерли, согрели, дали им водки. С удивлением осматривали они людей и их странный быт. Наверное, если бы все человечество сгинуло по тьме веков, остатки бы его именно так и почивали на развалинах цивилизации. Перед их взором встали сколоченные наспех шконки, телогрейки, бычки и бутылки, в воздухе стоял запах тлена. Грязные дети жались по углам в обнимку с рыжими щенятами. Вся эта стенающая, дрожащая живая масса вызвала у них отвращение и жалость, которые братки тут же подавили в себе. Но Плешивый угадал этот взгляд, он как назло поднял их со шконок и провел экскурсию по дому.

— Смотрите, что вы хотите отобрать у босяков, — причитал он. — Ей-богу, последнее. Все, что нам нужно — перезимовать, чтобы не замерзнуть насмерть. Почему даже в последнем убежище вы насаждаете нам хозяев?

Братки молча, угрюмо изучали комнаты. Когда экскурсия закончилась, они взяли по сигаретке из рук Плешивого и перед дорогой домой закурили. Увиденное поразило их и тронуло сердца, но не стоит забывать о том, кто они.

Азис, конечно, не сдался. Обид он не прощал. Представляя собой явление темное и невежественное, он сильно комплексовал перед более авторитетными силами мира, и в попытках подражать им, он с особым рвением требовал уважения к себе. Иногда это требование доходило до анекдотических ситуаций. В чужом городе, пока он звонил по телефону, к нему подошел босяк и попросил закурить. Гонимый чувством собственной важности, он послал просящего, а тот, не растерявшись, тут же сломал ему нос. И когда он харкал кровью, то понимал, что немногого достиг, если любой прохожий мог вот так дать ему в морду, не уважая его авторитет. Хорошо, что пацаны не видели этого унижения.

Все, что произошло в коммуне, напомнило ему, как он уже харкал кровью на снег и потому он решил действовать более осторожно, чтобы в очередной раз не поплатиться своим носом. Хотелось создать определенную тактику, выработать стратегию, постичь опыт закулисной игры, но для этих амбиций он был туп. Он мог мечтать об этом, воображая себя сицилийской мафией, но все его фантазии в плане интриг начинались и заканчивались на рынке, где у него стояло несколько точек с фруктами. Где он сам попадал в сети чужих интриг и даже не понимал этого. Где хозяева считали его псом, одним из миллионов. Боялись многие не его ума, а его жестокости и мстительности. Потому он был хозяином кладбища среди нищих. А не хозяином рынка.

Зло всегда помогает злу. Тот самый Паук, смекнув, куда дует ветер, быстро нашел Азиса. Они выпили водки, поговорили по душам, и вскоре выяснилось, что у них много общего. Оба имели одну и ту же проблему: страдали от недостатка авторитета, оба считали, что они достойны большего уважения, чем получают. В обычной ситуации Азис бы затащил этого синяка в машину, увез бы к себе на дачу и там долго пытал бы его, только за то, что он видел его унижение. Видел его слабость. Но Паук открыто льстил и заискивал перед Азисом, так что тот принял это как уважение.

Когда бутылка дружбы была опустошена, они уже скорешились. В сигаретном дыму окреп их союз. Если Азис выдвигал идеи силовые, то Паук — по-зоновски изощренные и даже смешные. Армянин предлагал заколотить ночью двери и поджечь дом вместе с людьми, но окна ведь тихо не заколотишь. Можно было с братвой взять дом осадой, должны же они выходить на улицу иногда, хотя бы ради еды. Но Паук сказал так:

— Вше они доходяги ш улицы, половина — опаршивевшие Иван Иванычи, другая половина — шиняки. Надо взять мульку и забарыжить им. Тут одни плюшы. На карман капнет и все эти парашники и чушканы штанут пошлушными как овцы. Через месяц шами будут за мулькой к нам ходить ш протянутой рукой. Еще через мешяц начнут шакалить в долг. А еще через мешяц штанут нашими долговыми рабами и будут ишачить на наш. Шиштема работает!

— А кто барижить будэт? — подивился разумному плану Азис.

— А хоть я, — ударил себя в грудь Паук.

Мулька — производное эфедры, из которой делают первитин, так называемый «винт». Но некоторые кололись и чистым эфедрином. От него под глазами появлялись огромные черные круги, спать не хотелось сутками, а мысли текли быстро и радостно. Такими делами тут никого не удивишь, но простой народ все же предпочитал мак или химку, замытую на ацетоне или бензине, от которой мгновенно кружилась голова и даже самые страшные вещи казались смешными и забавными. Те же, у кого совсем плохо с финансами, глотали таблетки.

Но, конечно, не все. Многие готовы были умереть от водки, и радовались порой, что находились таблеточники и наркоманы, глядя на которых, можно было гордо сказать — я синяк! И все будут хлопать тебя по спине уважительно. Мол, Человечище, не опустился. Но если не сидели синяки на всем этом, то, безусловно, пробовали.

В общем, идея была принята на ура, тем более, что достать эфедрин на китайском рынке не составляло труда. План был моментально воплощен в жизнь.

Паук взял в свои руки дело смерти, он лично готов был выкосить толпы людей, глядя на них пустыми, холодными глазницами. Безразличие руководило им. Зловещая пустота. Та самая пустота, которую обычный человек заполняет эмоциями и добрым делом. Он нес в своих руках апокалипсис тем, кто в нем нуждался, в скором очищении от скверны мира, который сам же и породил эту скверну. И тем, чье отчаянье было величиной с солнце, нужен Антихрист, хотя бы карманный, размером с Паука. Многие страдали от его злых дел, но более всего он желал зла Калеке, чьи миры навсегда остались невыплаканными и нераскрытыми перед себе подобными. Чья голова хранила тайны и беды молча. Кто с укором смотрел на зло, и по-настоящему тянулся к свету, но у кого совсем не было сил противостоять року. Ведь именно из-за него, как считал Паук, он пострадал морально на стрелке.

Азис и Паук еще обговорили детали, проработали на бумаге схему. Вспомнили где у кого есть знакомые барыги на рынке, чтобы достать яду. И уже потирали руки от предчувствия наживы и скорой мести над врагами.

И вскоре вышло так, что для многих Паук стал ангелом и его стали боготворить. Он давал яд за копейки, а порой и просто в долг. В то время как Плешивый же, сам отказавшись от яда, лишь доставал всех своими проповедями. Многие начинали на него роптать из-за этого.


***

Калека и без всякого яду был отравлен предчувствием о грядущем. Перед порогом бездны те, кто смотрел в нее, знали, что она не только ужасает, но и дает дар предвидения. И он видел все мировые войны, все мировое зло, но не мог никому о том рассказать. Кто станет слушать парализованного бомжа? Пусть даже провидца. И непонятый, он умирал, утешаясь ядом от Паука.

Он отдалился от своих друзей, так раненое животное удаляется от людей и сородичей, ища свое последнее прибежище. Он забрался с наркотой на пятый этаж, где было множество незанятых квартир. Где всегда царил полумрак и тишина, где было холодно, так как горячей воды тут не было. Где окна пропускали тусклый свет, падавший на сырые тряпки и трубы. Здесь, среди пустых бутылок, он молча сидел в полумраке. Увядал.

Всего неделю назад он прикормил воробья. Воробей болел, умирал с голоду и прятался от холода в одной из комнат с выбитым стеклом. Калека подметил его давно, и часто просил людей доставить его сюда, где он заботливо рассыпал крошки для птицы.

Всего за две недели они сдружились на странном, почти мистическом уровне. Поверьте, бывает странная дружба между человеком и другим видом, когда на эмоциональном уровне вы друг друга совершенно понимаете. Воробей играл с Калекой, забавляя его своими прыжками и чириканьем. В этой птице живет вся моя радость, говорил он. Вместе с тем в ней жили все его недосказанности. Так баба любит кошку, когда любовь ее, нерастраченная на детей или мужа, ищет своей реализации. Так священник с бородой любит людей, если смог трансформировать нерастраченное чувство личной потери в высокую любовь к людям.

Воробей заскакивал к нему на плечо, потом на пол, повторял это много раз, играя с человеком. Он быстро окреп, и при появлении Калеки громко чирикал, но никогда не спускался к нему вниз, туда, где были люди, которых он боялся.

Но вот Калека поднялся наверх в поисках спасительного воробьиного крика радости. В поисках его игр и внимания. Но воробей вдруг уселся к нему на плечо, пару раз чирикнул и набросился на своего спасителя и друга. Он яростно клевал ему глаза и нос, так что даже Калеке стало страшно за себя. Инвалид отбивался от птицы руками, стараясь при этом не зашибить воробья. Эта птичья ярость и злость смутила дух человека. В страхе он откатился к стене. Воробей же совсем неожиданно упал на сырой пол замертво. Это была та самая магия бытия, когда необычный, вычурный случай заставляет сомневаться в реальности этого бытия. Как будто все есть бредовый сон, который нескончаемым потоком льётся с небес, порождая красочные и абсурдные образы и ситуации.

С минуту он смотрел на бездыханное тело птицы, пораженный открытием, что смерть на самом деле так близка и так неожиданна.

Человек не знал, что это было и что ему делать с этим. Стала болеть голова. Невыносимо, от сиюминутной слабости головокружения до сильной пульсации в висках. В глазах потемнело, и он опустил бессильно свою голову на грудь.

При таких странных обстоятельствах он покинул этот мир. Оставил этот дом надежды, оставил своего друга и брата по духу — Плешивого. Никакого прощания, никакого геройства. Только мертвое тело. И тишину нарушил звук льющейся мочи, шум ветра, скрип железа. Птица как будто была его душой, что стремительно бросилась на старое тело, чтобы уничтожить бренную оболочку, освободить себя для нового начала.

Утром нашли мертвую птицу и мертвого старика. Тела их были холодны. Плешивый бессильно опустил руки и прошептал:

— Отмучился, старый ты мой друг…

Невидимая рука повернула колесо судьбы. Злой рок имеет свойство множить себя. Никто не видел, но Плешивый плакал. И это были не слезы жалости или тоски, скорее, слезы отчаяния, слезы от бессилия что-либо изменить. На земле он увидел пустой шприц, и ярость нахлынула на него. Он стремительно спустился на первый этаж, нашел Паука и со всего размаха воткнул в него пустой баян. Тот заорал от боли и отпрянул назад. Дикие выпученные глаза впились в обидчика.

Мужики схватили Плешивого, пытаясь оттянуть его от Паука. А тот, видя, что драки не получится, а значит, он в безопасности, набравшись смелости, сквозь зубы прошепелявил:

— Куда грабли тянешь, падла?! А если баян шпидозный?

Плешивый сделал несколько попыток убить Паука, но того защищали его прихвостни, так нуждавшиеся в дозе. А Плешивого за руки держали друзья. Видя такое предательство под этой крышей со стороны наркоманов, видя всю мерзость человеческую в одном Пауке, всю его слабость и глупость, он вдруг понял, что кидался на собственную тень. Паук лишь призрак несчастий, но не он главная беда, не он причина. Он следствие. Этого маргинала, этого зека призвали те, кто был слаб духом, подобно тому, как призывают дьявола в беде. Паук был нужен этой массе не меньше, чем новоявленный мессия. Может, потому зло и добро всегда вместе, что и то, и другое до слез нужно людям. До слез они любят его — Плешивого, который волею судеб дал им дом, и до слез любят Паука, который волею судеб дал им этот яд, в котором они так нуждались. Яд, как и его слово, давал надежду и спасение от реальности, потому что и то, и другое было обманом. И то, и другое — иллюзия. Ложь. И если кто-то скажет, что нельзя жить этим ядом, то можно сказать, что и жить среди этих стен нельзя.

Он был поражен мыслью, что яд и эти стены обман. Что все его слова — ложная надежда. Что он и Паук так похожи друг на друга. Плюнув на пол, он смирился, и люди, что держали его за руки, ослабили хватку. Плешивый проиграл. Он проиграл еще до Паука.

Так месть Азиса попала в самую цель, чему тот был весьма рад. Но и этого ему показалось мало, и вместе с Пауком они удумали еще одну пакость.

Калеку похоронили возле дома. Плешивый не стал его отдавать официальным властям, он знал, что безымянных сжигают в раскаленных печах. Он не мог позволить превратиться своему другу в дым. При живой могиле казалось, что он всегда рядом, стоит лишь молча постоять на холмике, стоит лишь послушать, как шуршат сухие ветки под ветром, как эхом в поле отдает крик ворона.

Хоронили его с трудом, разожгли гигантские костры на земле, дав ей прогреться, когда под утро остались одни угли, стали долбить землю ломами. Калеку уложили без гроба в позе младенца. Рядом с ним положили все его имущество в виде коляски, стаканов, бутылок и тряпок. Процессия из четырех человек закидала его землей. Все было готово к будущей тризне. Тут будут танцы и веселья, дабы ему не было грустно в загробном мире.

Остальные предпочитали сидеть в тепле, наблюдая горестную картину из окошек дома. Иван утешал Плешивого, хлопая его по спине. Они не произнесли ни слова. В гробовой тишине каждый по-своему попрощался с Калекой.

Псих, чувствуя чужие страсти куда более тонко, чем всякий здоровый человек, обезумев, повалился в снег и, неистовствуя, стал по нему кататься. Он то ли хрипел, то ли рычал, сложно было разобрать.

— Совсем рехнулся, — прошептал Иван.

Псих расслышал этот шепот и со слезами на глазах подполз к коленям Ивана. Он что-то бормотал ему все время, показывая пальцем в небо. Жаркие слезы плавили снег. Волосы его были растрепаны, ветхая одежда развивалась на ветру.

— Оставь меня, — смутился человек, отгоняя его руками.

— Дурачок наш увидел кого-то в небе, разве ты не понял? — грустно улыбнулся Плешивый.

Иван оглянулся, но серое небо было пустым, бездонным. Только следы самолетов криво исполосовали его.

Уже в доме, когда Плешивый сорвался сам на наркотик, дабы не сойти с ума от нахлынувшей на него тоски, кто-то спросил его:

— Он был тебе братом?

И глядя в стену, но говоря для всех, он сказал:

— Я просто нашел его на улице. Взял за его каталку и повез. Мы никогда особо ни о чем не болтали, мы были молчунами оба. Но это была дружба.

От таких слов кто-то даже усмехнулся, но усмешка прошла мимо занятого своими мыслями Плешивого. Ему казалось, он падает в пропасть, стоит у черты, за которой отчаяние перерастает в непоправимую беду. Если он упадет, то не как человек, это будет падение большого дуба, с треском и шумом, с вывернутыми корнями и комьями земли. И все, кого накроет смертельная тень дерева, непременно погибнут. Большой дуб защищает от солнца своих обитателей, прячет в своей тени их тайны, и никто не верит в то, что такое дерево способно упасть. Но оно способно. Стихия воздуха постоянно возмущается, но большой беды от нее никто не ждет. То вихри, то бури, то дожди. А он был подобен земле, по которой все привыкли спокойно ходить, но если возмущалась земля, то это были страшные землетрясения и вулканы, накрывавшие города и села своим пеплом. Земля возмущалась редко, но это была стихия, которой в момент стресса нельзя управлять.

Последний приют в сердце странного, уличного человека был разрушен, это мост, по которому нельзя пройтись, окно, в котором видно лишь вечность. Потрясенный, он стал более задумчивым, ушел в себя. Тщетно его пытались разговорить друзья. Крупные радости перестали его интересовать, он вообще не замечал радости, но стал слышать молчаливый плач на другом конце дома, стал видеть слезы в глазах людей, которые прячут их от мира. Весь мир как будто наполнился слезами, он кровоточил. Раны его никогда не заживут, они смертельны.

Умиленно он мог поднять выпавшего птенца из гнезда, залезть в гнездо и положить его туда, надежно укрыв мягким пухом. В какой-то момент это занятие казалась ему самым важным на земле. И многие говорили уже о том, что авторитет его сдулся.

— Авторитет шерштяной, — гадливо улыбался Паук.

Он и был воздухом в воздушном шаре: снаружи кажется огромным и красивым, но под тонкой шкурой пустота. Такую же пустоту видел и сам Плешивый в людях, все и были цветными праздничными шариками с совершенной пустотой внутри. Сама жизнь во всех ее проявлениях была для него синонимом полного вакуума, от чего в жилах стыла кровь и по ночам приходили кошмары.

В коммуне же его начался раздел власти, многие, кто сел на наркоту быстро усыхали, другие же пытались командовать, доводя иной раз свои притязания до драки.


***

После Нового Года, который шумно и быстро пролетел мимо пьяного Борисочки, нужно было возвращаться к привычной рутине. Менту дали еще неделю сроку, потом стоило ждать неприятностей. Хорошо, если оставят в живых. Он так долго грабил, вымогал, помогал убивать и совершать всяческие преступления, что привык жить именно так. Он не ждал возмездия и в глубине души верил, что свят, что живет как все, ну, может ему повезло чуть больше, чем остальным. Остальных, конечно, он считал за дураков, чистый материализм преобладал во всех его чертах. Грубый, животный, из-под корки мозгов, он всецело управлял им. Даже проявление ума в его необычной хитрости было атавизмом пещерного человека. Его ум ни разу не думал о грядущем, или о небе, но много думал об интригах и аферах. Он просто умел правильно жить и принимал свое место в обществе.

Но колесо судьбы повернулось и все его деяния вернулись к нему. Все, что он сеял, теперь горько приходилось пожинать. Но как бывает часто, в темном уме его не возникло смирение или жалость, только еще большая агрессия и жестокость. На зло он решил платить злом вдвойне, даже не видя связи в том, почему преступный мир им помыкает. Он с досадой лишь признавал власть бандитскую и боялся ее, как собака боится хозяина, хотя казалось, ничто не мешает ему сорваться с цепи и броситься на обидчика, разорвав ему глотку. Но рок имеет свойство управлять людьми, внутренне сдерживая их от мелких ошибок, дабы подвести к финальной трагедии и не избежать страшного суда.

Борисочка знал, что бывает с ментами, которые стали неугодны режиму. В лучшем случае ему отрежут голову, в худшем — подставят, унизят, опустят до самой низшей ступеньки иерархии так, что последний бомж будет помыкать им и плевать на него. Если даже генералы дрожат перед общаком, что остается делать ему?

Чтобы понять страх мента, нужно понять влияние зоны на движение масс. Даже если простой обыватель думает, что зона это где-то там далеко, и что она никак не влияет на него, это не так. По сути, вся власть сформирована на понятиях. Все живут по правилам зоны. И чтобы выжить, нужно быть четким пацаном, что и делал Борисочка всю свою жизнь. И стать вдруг «нечетким» ему совсем не хотелось. Он-то отлично знал, что все в этой стране — одна большая зона, тут никуда не спрячешься, не убежишь. Не Конституция, не суды принимают решения в этой стране, а зона. И его, пусть он и мент, никто спасет от нее, если он оступится.

Но зло всегда спасает только зло. Злому человеку прощаются злые дела, но не прощается доброта, в руках злого она — слабость. И еще более темное и пещерное создание принесло интересные новости.

То была старуха Зинка со своим пьяным лешим, который хотя и не любил ментов, но подлости ради мог посотрудничать с ними. Он отошел от инсульта и уже наслаждался вовсю всеми радостями своей маленькой жизни. Вместе с Зинкой они пришли к Борисочке на поклон.

Он сидел на центральном рынке в своем бобике и пил черный кофе, стараясь отойти после вчерашнего. Голова гудела. Руки не слушались. Зинка со своим любовником подошли к его двери и тихонько постучались в окошко. Водитель стоял в очереди за бутербродом, так что сержант в машине был один. Увидев двух доходяг, он грубо спросил:

— Чего вам, синяки?

— Борисочка, дело есть, — сказала Зинка. — Прогон был, что ищешь ты падлу одну…

Он чуть не поперхнулся своим кофе, но сразу взял себя в руки. Однако этого жеста хватило Зинке и зеку, чтобы понять, насколько все серьезно, из этой ситуации они хотели извлечь две выгоды. Первое — отомстить Ивану и им подобным, за то, что долго не отдавали старое, заодно был шанс стрясти за информацию немного лаве с этого толстопузого кота.

Гриша мрачно сплюнул на землю, как бы показывая этим менту свою независимость. Борисочке же было плевать на зека, он насмотрелся и не таких морд в свое время, и знал, что для пустого разговора зеки ненавидят ментов, в деле же часто работают в паре. Тут есть выгода обеим сторонам.

Он дождался водителя, который с какой-то дрянью сел в машину. Приказал ему ждать своего босса, а сам вместе с синяками пошел покурить в скверик.

Было холодно, голые ветки берез окружали заплеванную скамейку. Рядом со скамейкой в снегу валялся какой-то мужик. Борисочка пнул его ногой и приказал тому убираться вон. Нехотя поднялся незнакомец на ноги, осмотрелся по сторонам, увидел злой взгляд мента и, предпочитая не связываться, шатаясь, побрел, куда глаза глядят.

Зинка и Гриша присели на скамейку, мент предпочитал стоять. Он достал папироску и закурил, затем протянул пачку двум своим гостям.

— Чтобы мне всегда менты тапочки подносили, — пошутил Гриша.

— В поле ветер, в жопе дым. С корешами своими так базарь! — рассердился сержант.

Зинка, как более бойкая и говорливая, принялась рассказывать, что видели ее собутыльники человека, всего синего, с погонами и перстнями, хоть и прятал он их, но было ясно, не простой это был человек. Явно авторитет, только странно, что видели его в необычном месте, среди всякого отребья, кое-кто поговаривал, что это и есть Майорка.

От такой информации спина и руки у Борисочки приятно вспотели. Нашел падлу! Если даже это не он, проверить информацию стоило.

— Ну и где же вы его видели? — ровно и без волнения спросил он, жуя горький конец сигареты.

— Все скажу, голубчик, как же не помочь хорошему человеку, — заволновалась в свою очередь Зинка. — Вот только старая я уже. Мне ничего не нужно от тебя, я всегда рада служащему человеку помочь, но живу я бедно, пенсию — и ту не платят, квартирка еще меньше. Вот если бы подсобил бы ты старой женщине чем…

— Чего хочешь? — все тем же железным голосом спросил ее мент.

— Да совсем ничего, пустяки, ну, рубликов подкинешь, ну чтобы на шубку было, да на мебель новую.

Борисочка злобно сверкнул глазами.

— Ну, можно и без шубки, — испугалась старуха.

— Ну ты прямо Дунька вырви-глаз! Дам вам на белую немного, купите литр-другой. А на мебель украдете, вот красавец какой расписной, явно только откинулся, поможет тебе.

Гриша хотел было что-то сказать в ответ не менее колкое, но Борисочка властно его заткнул:

— Вы все равно расскажите мне все, что знаете. Поверьте. Так что лучше, если это будет по-мирному и тут, чем по-другому и там. Человека мы ищем непростого, и тот факт, что вы что-то знаете о нем, уже ставит ваши вшивые жизни под угрозу. Прежде чем отказаться от водки, хорошенько подумайте.

Он глубоко затянулся. Эти двое синяков совершено не понимают, во что ввязались. Их грохнуть не стоило труда, как будто даже сам Бог велел. Если эти синяки ничего толкового ему не скажут, их можно кинуть в топку бандитского гнева. Пусть разорвут их на тысячи кусков хранители могильного мрака, лишь бы их гнев после этого сменился на милость. Но они, как будто предчувствуя, у какой бездны стоят, отреклись от своих мечтаний о несметных богатствах в виде мебели и шуб, и приняли решение взять водку, пока дают.

Но сначала информация, и Зинка рассказала все о странной коммуне, о заброшенном доме с неотключённой горячей водой, и еще более странном мрачном человеке, в котором некоторые узнали Майорку.

Борисочке показалась эта идея немного бредовой, он не мог уместить в мозгу, что бывший авторитет стал ныкаться с этим отребьем, но он отчаянно хватался за соломинку. Майорку искали в кабаках, на блатхатах, в саунах, на вокзалах и в ближайших городах, но никто не додумался искать его в подвалах и подворотнях среди «этих». Размеры ума мента не могли вместить этой мысли в своей голове, он видел тут какой-то подвох, какой-то заговор или аферу. Он ничего не знал о таинственной трансформации души, которая происходит со всяким, кто хоть на минуту задумается о своей жизни, о грядущем и вечном.

Мент схватил старуху за руку и так крепко сжал ее, что та от неожиданности взвизгнула подобно испуганному поросенку. Или даже жертвенному козлу. Поскольку мент хотел их сделать жертвами.

— Если вы врете мне, вы жмуры. Я лично буду отрезать от вас полоски кожи своим ножом. А воры отрежут вам головы. От меня не спрячетесь, я каждого синяка тут знаю, каждую собаку. Всех найду. Вот вам, купите пока водки.

Он протянул им немного денег. Те взяли их, не зная, что этим подписали контракт с дьяволом. Но душа их уже ликовала от осознания содеянного. Зло потому так заманчиво, что его сотворение всегда сопровождается процессом удовольствия. Пусть прибыль небольшая, пара бутылок, но все же они их получили и были счастливы.

Борисочка и раньше уже слышал об этом месте. Ему поступали тревожные сигналы от ментов и некоторых криминальных элементов, но он, будучи занят более серьезными делами, предпочитал не обращать внимания на очередной притон. Бомжи есть бомжи, мент представлял себе очередную блатхату, пусть даже в виде целого дома, где синяки бухают и колятся, сбывают краденое и тут же воруют. А таких мест в Хабаровске было полно, так чего ради было марать руки? Все притоны приносят бабки. Если с этого притона не идет на общак, это и без него поправят.

Но если там есть его враг, тот самый человек, который стоил ему бессонных ночей, нужно навесить очередную яму. Но он был очень осторожный человек, чтобы вот так просто сунуться на чужую землю и спугнуть птичку. Тут нужно было действовать хитрее и осторожнее.

Совсем недавно армяне жаловались ему на эту же яму, о том, как бомжи посмели открыто выступить простив бизнеса попрошаек. Такое, конечно, не прощалось. Но вот так просто помогать армянам ему тоже было неохота, а тут появился особый интерес.

Он быстро вышел на Азиса, встретился с ним возле того же кладбища, переговорил о том, о сем. Как я уже говорил, подлецы быстро находят общий язык, тем более что с продажи наркоты менты просто обязаны иметь свою долю. Борисочка решил провести разведку боем, но без особого намека. Ему надо было показать, что он переживает лишь за бабки с проданной наркоты, что имеет свой интерес с этой ямы, и ни в коем случае не выдать своей конечной и самой главной цели. О Майорке он не сказал ни слова. Азису было привычно видеть ментовской интерес к своим делам, и потому он охотно стал помогать менту. Вместе с Азисом они встретились с Пауком, который стал ключевым звеном в зловещем плане мента. Паук быстро смекнул, кто тут хозяин и не стал ломать комедию, он выказал свою верность и Азису и Борисочке, тем более, что был немало о нем наслышан. Конечно, он ненавидел их обоих и с удовольствием бы их предал, но его забавляла эта игра. Это странное сочетание ненависти, презрения и показного уважения витает в воздухе всех времен.

Паук, как выяснилось, умел говорить не только по фене, но и обладал вполне нормальным человеческим языком. Он долго и красноречиво рассказывал менту о коммуне, о лидере их Плешивом, о порядках и традициях. Борисочка слушал и дивился, он не мог взять в голову, как это можно жить всем скопом и не делиться с сильными мира сего. Как можно не отваливать ментам и бандитам. Каким надо быть дураком, чтобы не пользоваться благами лидера. Плешивый или блаженный, или самый хитрый человек, каких когда-либо знал мент. Любое сплочение людей одной идеей приравнивалось к бунту в его сознании. После рассказа он понял, что перед ним не обычная яма, дело намного сложнее.

Борисочка решил, что такую коммуну будет мало разогнать, тут важно еще унизить их лидера, доказать всем, что Плешивый заблуждался, что он вел людей в темноту. У них нет дороги, нет пути, это тупик. И тогда они возненавидят своего лжемиссию. А для этой цели действовать следовало по закону. Нужно было законно доказать, какие они подлые и грязные люди.

— Приведи мне любого близкого Плешивого, — сказал он Пауку. — Приведи его правую руку.

— Калека дал дуба, — пожал плечами Паук. — Пошледний его преданный кореш — это Иван, премерзкая падла. Но так уж и быть, приведу его к вам.

Борисочка, довольный своей мудростью, погладил свое брюхо. Пусть знают, что путь один, и никто не даст им свернуть с него. Путь этот давно уже определили сильные мира сего, хозяева внушили таким вот жалким синякам, как надо жить. Их дело — слушаться ментов и воров, а не выдумывать коммуны. Свободы захотели, сукины дети! Идея мифической свободы особенно раздражала мента, так как он положил свою жизнь и здоровье на то, чтобы научиться жить в системе. В том мире, в котором он рос. И он кое-чего успел достигнуть. А тут какие-то доходяги решили жить иначе. Наркоману — игла. Вору — тюрьма. Менту — процент. Мужику — работа. Так было и должно быть.

Он сжал кулаки. Как представитель власти он убьет двух зайцев одновременно: найдет и убьет Майорку, заодно разрушит бандитский лагерь, отчитавшись перед ментовским начальством. Но последнее — лишь пикантная приправа к его обеду.


***

Плешивый пал духом. Из рук Паука он принял тот же яд, что и его друг. Забрался на верхний этаж своего дома, и там, в полной тишине и пустоте, он попытался забыться. Если свободному душой человеку наркотик и приносит эйфорию и радость, то ему он принес тревожные видения и размышления. В пылинках, летавших в воздухе, в изрисованных стенах древних пещер, в танце ветра на пустом полу он ощущал давление рока. Стены давили своей невероятной толщиной, было трудно дышать. Вдруг стало холодно, Плешивый укутался в какие-то тряпки. Но теплее не стало. И подсознание его раскрылось перед ним в причудливом ведении.

Далеко в зарослях джунглей был заброшенный храм. Каменные стены которого уходили высоко в небо. Одинокий и всеми покинутый, он сохранил свой вид и свою силу. Он дышал прошлым. Камень помнил своих мастеров. Пирамида тонула в зелени. Такие храмы строили ацтеки во славу змея Кетцалькоаталя.

Он видел, как группа людей в пробковых шлемах колонистов пробиралась сквозь зеленную листву к этому храму. В руках у них были огромные ножи — мачете. Они рубили ими ветки и, смеясь, шутили друг с другом как каждый из нас. Компания стояла из восьми человек. Две девушки и шесть мужчин. Это были свободные белые люди, идущие за познаниями. Себя они именовали учеными. За спинами у каждого было по рюкзаку с припасами и предметами первой необходимости.

Плешивый был среди них. Здесь у него были короткие волосы, он говорил на незнакомом ему языке, но понимал все слова. И личность его как будто была та же, но опыт жизни был иной. Тут он был более сытый и в меру счастливый. В руках его была пленочная, старинная кинокамера. Он был оператором, и друзья его шутили, что он снимает кино.

Кто-то из жителей этих мест рассказывал о том, что в храме живут призраки. Ученые смеялись над этим, считая это суеверием. Смеялся над этим и Плешивый, и они смело двигались вперед, чтобы опровергнуть миф о призраках.

Когда они подошли к стенам храма, перед ними возникла огромная поляна и несколько глубоких искусственных рытвин. Перед тем, как исследовать храм, они решили расставить палатки и передохнуть на чистой поляне. Они боялись змей и насекомых, которыми кишели джунгли.

На отдыхе они разожгли костры, чтобы приготовить себе еду. Пока готовили, много смеялись над суевериями людей, в очередной раз поражаясь их выдумкам, их бесконечной вере в чудеса. Смеялись они и над храмом, с одной стороны поражаясь его силе и мощи, с другой стороны, усмехаясь опасности, которая там таилась. Они знали, что ацтеки приносили людей в жертву, и это придавало ореол опасной романтики. Но романтика закончилась, когда они познакомились с проклятьем храма, с его призраками.

Это были гигантские обезьяны с красной шерстью и бледными лицами. Днем они были невидимы, а вот ночью при свете костров их фигуры носились среди листвы джунглей, пугая людей. Обезьяны были очень агрессивны, они пытались прогнать людей из храма, не пуская их туда. Но любопытство победило страх. И люди вошли в каменные стены храма. Они еще шутили на тему, что нашли новый вид обезьян, не в меру агрессивных. Им казалась, что эти животные выбрали своим домом эти стены и просто не хотят пускать туда чужаков. В какой-то момент обезьяны вконец взбесились и стали драться с людьми, пытаясь выдворить чужаков. Испугавшись, они стали драться с ними.

Потом пришло безумие. Ученые бегали вместе с обезьянами по лабиринтам храма. Они резвились, не то играя друг с другом, не то вступая в перепалку. Это тянулось бесконечно долго. Плешивый помнит, что лица ученых со временем вытянулись, а тела их обросли красной шерстью. Потом было животное забвение. Они стали членами стаи и потеряли связь со своим прошлым. Их учеба, родители, первые машины и кинематограф, свет большого города стерлись из памяти. Были только инстинкты. Было иное понимание мира.

Потом приходили жрецы, бледные и гордые, они пороли обезьян, заставляя вращать огромное тяжелое колесо. Смысл этой работы не был понятен им, но они трудились день изо дня. А самым резвым связывали руки, вставляли в зубы палку. По вечерам те, у кого хватало сил, гонялись за самками, дрались из-за них, отбирали еду у других.

Но Плешивый даже среди обезьян не смог забыться. Иногда он удалялся на самую вершину храма, и ему в голову приходили странные мысли. Он был обезьяной, но, глядя на звезды, вдруг вспоминал, что когда-то был человеком.

Это убивало его, будоражило сознание до боли. Он махал руками, плакал, привлекал к себе ненужное внимание, но не мог объяснить, что чувствует, своей стае. Но вскоре волнение проходило, и он снова отдавался беззаботному веселью. Если тоска совсем доканывала его, он снова начинал бегать и махать руками, призывая обезьян вспомнить свое прошлое. Но они смеялись над ним, считая его сумасшедшим.

Однажды к их храму пришли люди. Они смеялись и шутили, осматривая древние стены. И только увидев их пробковые шлемы, вся стая вспомнила, что каждый из них когда-то был человеком. Дабы спасти чужеземцев от проклятья храма, они принялись их отгонять от этих стен. Они кричали, лезли драться и кусаться, лишь бы спасти очередных исследователей от большой ошибки. И люди эти тоже вначале думали, что обезьяны просто защищают свой дом. Смеясь, они вошли в этот храм, добровольно принеся себя в жертву. История повторилась.

Но Плешивый знал, что тут приносится в жертву не тело, а кое-что другое. Ведь Кетцалькоатль не может жить в неволе, являя собой символ свободы.

Утром его растолкал обеспокоенный Иван. Красные глаза, охрипший голос возвестил о том, что весь мир встречает солнце, но только не Плешивый, который этому миру предпочел странные видения. Иван беспокойно щупал пульс.

— Я понял, понял. — шептал Плешивый. — Это место — храм, но мы превращаемся в обезьян, забывая, кто мы….

Иван ласково, как ребенка, приподнял своего друга и дал ему выпить воды:

— И кто же мы? — спросил он.

— Я не знаю точно, кто мы, но знаю точно, кем мы не являемся.

Иван пожал плечами, его основной заботой было помочь Плешивому. Но Плешивому, похоже, было все равно. Он как ребенок тянул руки к Ивану и шептал:

— Я всегда, слышишь, всегда, рассказывал свои сны ему, но его больше нет…

И без того плохое настроение Ивана от этих слов испортилось. И он сказал:

— Но ведь есть еще я. И много людей, которые тебе благодарны за это место.

— Людей? — удивился Плешивый.

Вскоре Плешивый пришел в себя, оклемался и уже с деловым видом лазал по своим владением. Задумчиво и грустно всматривался он в лица людей, они провожали его глазами. Кто-то с безразличием, кто-то с тоской, кто-то с любовью, кто-то с ненавистью. «Все это очень древний мир,» — думал Плешивый. — «Все это атавизм. Цивилизация в цивилизации, естественная дикость вынесенная из тьмы веков. Даже тут люди делятся на классы, и есть своя борьба за власть. Даже тут есть классовые враги, глупцы, послушные, идеологи, преступники.»

Он спустился на первый этаж, где народу всегда было густо. Тут сидел художник из новоприбывших, который рисовал эту свору. Плешивый обратил внимание на его грязные руки, пожалуй, грязнее, чем у любого бомжа. Борода растет неровно, как-то все тонкими рыжими пучками. Но вот он, настоящий художник, и он рисует. Такие художники спят на улице подле своих работ, являя собой свою самую сокровенную работу.

Заинтересованно подошел к нему Плешивый и взглянул на картину. Как странно, казалось, этот человек рисовал людей, присматриваясь к ним, но на холсте были нарисованы какие-то каракули, полоски на черно-фиолетовом фоне.

Впечатленный Плешивый пошел в следующую комнату, там уже вовсю делили еду. Грязные люди высыпали мешок с сухарями на землю и решали, кому какой кусок достанется. Плешивый думал о том, что люди в любой ситуации разбиваются на разные типы. Даже среди них есть те, кто готов убивать, кто живет низким и земным, не ведая о добре и зле, а есть и те, кто владел наукой, сохраняя культуру людей, пусть даже в той странной мазне, которую он недавно видел. Как будто люди — это существа с совершено разных планет, которые волею судеб собрались вместе. Или путешественники во времени из разных эпох. Были тут питекантропы и люди будущего. Сильные духом и приспособленцы.

Они прятались по своим комнатам, словно выжившие после ядерной войны. Но кое-что их объединяло. Все они жались друг к дружке, в ненависти и любви, в этом странном коктейле чувств никто не мог отбиться от стаи. Они едва уживались друг с другом, но страшнее было одиночество и прозябание. В стае можно терпеть голод и холод, но радоваться, услышав чей-то голос, ощутить чье-то живое тепло.


***

Паук начал вить свои сети вокруг Ивана. Сначала он пытался подружиться с ним, но тот, предчувствуя беду, не подпускал к себе хитрого зека, никогда не заговаривал с ним, игнорировал все попытки войти в контакт. Делился папироской, но никогда не курил ее на двоих. Тогда Паук воззвал к доброму сердцу бывшего интеллигента, он чувствовал слабину и знал, куда следует бить. Наврал ему о кореше, которому нужна медицинская помощь, подкрепил свои слова деньгами и лестным словом. Иван добровольно шагнул в приготовленную для него ловушку. Чтобы понять легкость его решения, нужно понять всю силу загубленной мечты стать врачом и помогать людям. В какой-то мере, среди бродяг он ощущал себя доктором. И потому подобные просьбы льстили ему, а значит и ослепляли.

Вместе они покинули место своего обитания и отправились по снегу в город. Едва они вышли на широкую разбитую дорогу, к ним незаметно подкатил милицейский бобик. Водитель посигналил путникам, отчего те вздрогнули и обернулись. Из окна машины торчала довольное лицо Борисочки, ухмыляясь, он крикнул им:

— Подвезти?

После чего из машины выскочили двое ментов и заломили Ивану руки, Паука взяли с собой за компанию.

В отделении состоялся жесткий разговор. Сначала Ивана раздели, потом полили холодной водой из шланга и хорошенько избили. Никто ничего у него не просил, ничего не требовал. Избиение было воспитательной работой на будущее, чтобы доходяга понял всю серьезность своего положения. Двое молодых, дембеля, недавно устроившиеся в ментуру, на славу оттянулись в этот вечер. Пьяный лейтенант внимательно следил, чтобы сержанты не халтурили. Били открыто, без применения подушек и прочих ухищрений, чтобы скрыть следы. Напротив, скрывать ничего не хотели. Бояться было некого. Затем полуживого Ивана притащили и кинули в камеру с каким-то забитым, жалким существом. Существо, впрочем, могло говорить человеческим языком. Серой тонкой кожей, заострёнными тощими формами тела оно походило на узника из старинных гравюр времен инквизиции. Это существо долго рассказывало, как тут могут опустить, какие пытки и ужасы предстоит пройти Ивану, если он не будет слушаться ментов. Это была психологическая атака. И только после всего этого, вечером притащили его в кабинет к Борисочке, который, увидев страдания жертвы, вдруг сделался добрым и по-отцовски внимательным. Он поставил перед Иваном стакан, налил водки, дал закурить. Он некоторое время всматривался в доходягу, пытаясь понять его как человека. На лидера или святого мученика тот не походил, и это удовлетворило сержанта. После этого он заговорил на общие темы, справился о его здоровье. Когда же формальности кончились, он перешел к самому главному, к коммуне.

Ничего нового ему не рассказал этот человек, все эти истории он уже слышал от Паука. У мента возникло ощущение, что они мелят воду в ступе. Но когда Борисочка спросил о Плешивом, глаза Ивана загорелись жизнью, он искренне сказал:

— Это светлый, уважаемый человек.

— И что же ты, сдохнуть готов за него? — ухмыльнулся мент.

— Готов, — ударил себя в грудь Иван.

Чтобы понять эту пламенную гордость, доведенную до абсурда, стоит сказать, что чем хуже живет человек, чем больше у него вынужденных грехов и падений, тем сильнее на слове он цепляется за любой добрый свой поступок, за любое проявление духа. Гордость, она ведь и у алкаша есть.

Борисочка задумался, в этой попытке изничтожить странную коммуну вместе с ее идеей ему как раз нужен был такой преданный и честный человек. Если такой, как Паук предаст Плешивого, никто не будет слушать его, никто не поверит ему. Сколько бы ни врал Паук, сколько бы козней ни строил, он способен разрубить лишь видимую оболочку структуры, но он не заденет ее идеи. Грубая сила разрушит форму, но не наполнение. А Борисочке, как истинному тактику улиц, хотелось уничтожить наполнение, а форма рухнет сама. И он выбрал Ивана, который понравился ему своей честностью и искренностью, и своей искрой моральной ценности. Верой в доброго мессию.

— Я дам вам деньги, — сказал мент. — Точнее, дам их тебе, ты передашь их Плешивому, я скажу, когда надо будет это сделать. До поры храни бабки у себя.

— Зачем? — обеспокоился Иван.

Он пытался найти подвох в словах мента. Ментовские бабки ничего хорошего не принесут.

— Надо, — спокойно сказал Борисочка. — Если ты этого не сделаешь, я тебя возьму к себе на поруки. Каждый день будет начинаться с ледяной воды, а заканчиваться в одиночке, где будешь зализывать свои раны. Ты ведь уже понял, насколько все серьезно? Что я — не твоя мама.

Иван хотел вспылить, он встал со своего стула, но избитое тело куклой упало обратно на стул.

— Ты это сделаешь, — улыбнулся мент. — Сейчас мы тебя никуда не отпустим, еще неделю будешь жить тут. Пока сам не прибежишь ко мне и не попросишь этих денег. Но есть и чудесная новость для тебя. Деньги эти помогут вам перезимовать. Поверь, они нужны коммуне. Конечно, я отмываю бабки, имею свою долю с этого. Все это не бескорыстно. Но вам не все равно, откуда они?

— То есть, это такая помощь?

— Ну, что-то вроде того. Неужели ты думаешь, что я хочу подкинуть вам деньги, чтобы посадить вас? Это смешно, я могу и без этого вас всех перестрелять там. Просто помоги мне потратить деньги на социальные нужды, на ваш вертеп. Помоги заработать папочке еще более большие бабки.

Конечно, Борисочка все врал, план его был куда более изощрен. Он не собирался ничего отмывать. Но простому доходяге такие разговоры показались правдоподобными. Конечно, оставалось множество вопросов, недоверие, ощущение недосказанности и просто подставы. Но в условиях тяжелых испытаний, которые ему обещали обеспечить менты, это вранье давало хоть какую-то надежду. А вдруг не соврал? Ведь менты постоянно что-то отмывают.

— Свободен, — сказал Борисочка и добавил: — Если не ты, я найду другого курьера. А пока посиди с хорошими ребятами, подумай о судьбе своей нелегкой.

В кабинет вошел дежурный, схватил Ивана за руки и потащил за собой по полу, так как у того не было сил ходить. Целую неделю жалкого доходягу избивали, мучили, пытали и держали в одиночке привязанным к стене, чтобы спал стоя, чтобы не повесился, не сотворил чего с собой. Никакой железной воли не хватит выстоять такие пытки, и он сломался. Он был готов умереть за Плешивого, но ему не давали смерти. И вскоре сознание его стало угасать, а на смену пришел животный темный инстинкт: главное — выжить, избавиться от страданий. Главное — выспаться, передохнуть. Всего одно действие, передашь деньги — и менты дадут тебе покой, дадут водки и жратвы, дадут сигарет и жизнь наладится. Чтобы понять, как могла случиться такая трансформация в сознании преданного делу человека, нужно понять то, что инстинкт выживания — великая темная сила, данная нам природой. Тут ломались многие, сильные и слабые падали на колени перед ментами и те знали, что сломают любого. Любого! И все случаи, когда кто-то говорит, будто знает кого-то, кто не сломался, на самом деле не знает ничего. И те, кто выходил из спора с ментом победителем, на деле тайно согласился работать с ним. Просто работа эта не всегда понятна обывателю. Не обязательно стучать. Есть и более тонкие нюансы сотрудничества. Потому несломленных этой системой не бывает в природе. Ты или сломан ей, или сам в системе. Врут те, кто хвастается, как его били менты, и как он весь такой, крутой, не сломался. Потому не надо иметь иллюзий на этот счет. И Иван это отлично понял. Он вспомнил всех самых волевых зеков, которые рычали на ментов, имея при этом в жизни все самое лучшее. Лишь для виду рычали, на деле давно уже с ними в корешах. И надеяться Ивану было не на что. А предательство это может, и не предательство, а действительно помощь доходягам. Американцы любят помогать бомжам, может дали сумму, а менты захапали ее себе, теперь для проформы нужно создать бурную деятельность, так сказать, отчитаться перед хозяином. Этим он утешался, готовый уже на все.

Воспитательные работы возымели свое действие, и Иван согласился помочь ментам. Ему дали пачку денег и приказали завтра же в три часа дня передать их Плешивому, сказав при этом, что деньги он нашел на дороге. Иван обратил внимание на тот факт, что деньги эти были какими-то измятыми, ветхими, но он не стал задавать лишних вопросов.

— А чтобы ты, голубчик, не выкинул фокуса, с тобой пойдет твой друг, — улыбнулся Борисочка.

В кабинет вошел Паук. Улыбнулся своему другу и присел рядом. Иван поднял на него тусклый безразличный взгляд, эта ирония прошла мимо него. Зато Паук воссиял, увидев, в какое говно превратился Иван за эту неделю. Тело его безжизненно и устало, глаза выражали страдание загнанного пса.

— Паук будет с тобой рядом, и отвечает за тебя своей жизнью, — продолжил мент. — С этого дня вы неразлучные друзья-товарищи. Сутки он не будет от тебя отходить не на шаг, оступишься — попадешь снова к нам. А если оступится Паук, то будет разговаривать с другими людьми, по сравнению с которыми мы, менты, — он гордо ткнул в себя пальцем. — Просто ангелы.

Паук встал и раскланялся:

— В лучшем виде, начальник… в лучшем…, век воли… — заговорил он скороговорками.

— Пошли вон, — недовольно прикрикнул на него Борисочка. — И забери с собой своего кореша.

Паук помог подняться Ивану и вывел его на улицу. На свежем воздухе, которого Иван не видел целую неделю, ему стало легче. Он присел на скамейку отдышаться.

— Эка тебя уделали, корешок, нештавай, покумарь, — покачал головой беззубый зэк.

Иван был не в настроении разговаривать с предателем, хотелось есть и пить. Не было сил идти. Паук смекнул, и как заботливая мамочка дотащил его до ближайшего киоска, где за свой счет накормил и напоил его. И дело было тут не в сострадании, он отлично понимал, что отвечает за этого интеллигента перед преступным миром. На эти два дня, пока менты делают свое дело, он будет его ангелом-хранителем, его спасителем, его другом и братом. Он будет бдить, и в случае проблем воткнет заточку в эту дряхлую плоть. Насладится еще одним предательством. От этого понимания ситуации Пауку было мерзко и в то же время радостно на душе, но его радовало ощущение того, что он участвует в какой-то подлости, в какой-то пока не понятной ему афере. Это по-своему великое ощущение — быть винтиком в крупном механизме, пусть в темном, но все же механизме, который действовал и разрушал мир вокруг себя. Даже такой жалкий червь, как Паук, в этом механизме ощущал свою причастность к миру тьмы, а значит, он по-своему был падшим ангелом, и это тешило его самолюбие.

Вернувшись в общий дом, к большому облегчению Ивана, на него никто не обращал внимания, никто не расспрашивал, где он был и почему такой замученный. Плешивый, придавленный горем, также не заметил его исчезновения. Здесь ничего не изменилось, все шло, как шло, люди продолжали жить своей жизнью. Это удивило доходягу, и немного опечалило. Его могли убить, но всем было все равно. Обессиленный, он нашел свою койку, выпросил стакан спирта, и уснул мертвым сном.

На следующий день, Иван исполнил предначертанную ему судьбу, рука его не дрогнула, мозг его был отуплен постоянными избиениями и страхом перед ментами. Загнанный зверь, он понимал только одно: он был слаб, и все, что нужно сейчас, это чтобы его оставили в покое. Он сдался в схватке с женой, с детьми, а теперь еще и с самим собой. И если все равно душа его летела в бездну, то стоит ли переживать, грехом больше, грехом меньше. Все светлое и доброе, во что он верил, рухнуло в бездну вместе с ним. Как умный человек, рождённый для познания, он знал, что бывает все иначе, но душа его перетерпела трансформацию, обратную трансформации Майорки, который вырос над бедами. Иван был сломлен и распят жизненными коллизиями. От одних и тех же бед кто-то падал, а кто-то возвышался. И тот, и другой причиной такой трансформации считал именно то социальное зло, с которым столкнулся, но каждый выбрал свой путь. Хотя в душе и тот, и другой проклинали печальную действительность, и ужасались миру примитивному, миру, лишенному всякой сказочности и души. Миру, лишенному всего того, что мы выносим с детства, веру в чудеса, добро и зло. Тут мир, в котором едят людей, где добро лишь слабость, а зло равносильно разуму. Разумный — значит злой. И если Майорка знал о том, что мир физический — мир темный, он не ждал чудес, не искал истины в этом мире, он молчаливо создал добро в своей душе, взрастил сострадание в противовес всему, что он видел, это был его ответ миру, его противостояние. Иван же напротив, ужаснувшись миру физическому и темному, упал духом, ему как раз нужно было чудо, чтобы поверить в то, что не все просто так и не все напрасно. Само собой в его душе росло лишь отчаянье и страх. Силой его можно было легко подчинить своей воле, и он понимал это, и стыдился этого.

Иван нашел Плешивого на последнем этаже, где тот по-прежнему оплакивал смерть Калеки. Но перед тем как подняться туда, Иван заметил, что беспорядок творится не только в страдающей душе их лидера, весь дом страдал вместе с ним и везде творился хаос. Каждый этаж дома жил сам по себе, подобно древним феодалам. Люди ругались между собой и ссорились, и не было среди них единства. Сердце того, кто собрал их тут, тонуло в горе, и Плешивому не было никакого дела до коммуны. Подобно мощной империи государство их распадалось, кроилось на более мелкие государства, появлялись феодалы и рабы, было самое время прийти новому темному властителю. Шумеры, Рим, Византия и следом за ними последовала их маленькая, но, тем не менее, такая большая коммуна, которая как модель, сверхбыстрыми темпами прошла свое рождение, рост, перелом, и вот наступило разложение, скоро наступит гибель. Их предкам достанутся легенды, наскальная живопись, обломки орудий труда, и выводы о тяжелой жизни пещерного человека.

Черт не приходит, если его не звать, но тут все звали черта — так показалось Ивану. И если все жили с ожиданием конца, то такую империю разрушить не грех, этим он немного утешал себя перед неминуемым предательством.

Плешивый предпочитал одиночество. Так животное в депрессии прячется в угол, ища покоя и смерти вдали от сородичей, чтобы никто не видел его слабости. Увидев старого друга, он отнюдь не выразил своей радости, а с безразличием отвернулся от него в угол. Иван некоторое время стоял в нерешительности, потом заговорил:

— Ты любил его…

Плешивый молчал.

— У тебя бардак в доме, люди поговаривают о том, что ты на игле.

Плешивый молчал.

— Ты не хочешь со мной говорить?

После неловкой паузы Плешивый сказал:

— Тот, кто ссорится в любви, тот получает урок, извлекает пользу из урока и растет над собой благодаря человеку которого любишь, но тот, кто ссорится без любви, тот всего лишь ссорится….

Эти странные слова показались Ивану издевкой над ним, уж не знает ли все о нем этот человек? Уж не разгадал ли он предательства? Не поняв сказанного, Иван поднял голос:

— Ты сидишь на игле….ты опустился. Что дальше? Будем по-петушиному кукарекать?

Но Плешивый уже отвернулся от него и уставился в стену. Этого жеста было достаточно для Ивана, чтобы мгновенно возненавидеть этого человека, который не хочет с ним разговаривать. Эту ненависть он вызвал в своей душе искусственно, и чтобы она не пропала, чтобы ее не задушил разум, он стал сам себе наговаривать, что Плешивый отвернулся от него потому, что зазнался и не хочет с ним общаться. Потому, что он плюнул на людей, которым был так нужен. Что он наркоман. А подлость и трусость наркоманов — известное дело. Он возненавидел его заумные слова, которые начали казаться ему бредом. И он даже подумал, что ничего хорошего Плешивый не сделал, вся его заслуга в том, что он нашел этот дом. Это просто удача. Так повезти могло любому.

Эти мысли помогли ему собраться с силами. Он достал из-за пазухи измятую пачку денег и положил ее на стул. И в этот момент что-то кольнуло его руку, он ощутил дежа-вю, как будто эти стены — мрамор Артемиды, а он всего лишь мелкий, ничего не сотворивший для мира, житель Эфеса, который уничтожил деревянного идола. Но в отличие от последнего, он не искал славы. Не ради своего «Я» делал это. Мотив был высосан из пальца.

— Я нашел на улице, — сказал он. — Оставляю тебе, может, ты мудро распорядишься ими. Разделишь между людьми…., — хладнокровно соврал Иван.

Плешивый не отвечал ему, он был погружен в свои печальные мысли. Раньше многие приносили ему деньги, и он закупал на них продуктов для всех. Но сейчас ему было не до этого, хотелось остаться одному. Хотелось, чтобы его не беспокоили, не трогали. Он лишь устало мотнул головой в знак согласия.

Его молчание Иван принял как признак враждебности. Все плохие мысли о себе он переносил на него. Если Иван чувствовал себя подлецом, то тут же видел подлеца в Плешивом. Все свои изъяны он приписывал ему.

Иван вышел вон. За дверью его ждал Паук, который слышал каждое слово в этом разговоре. Они отошли от двери и уже там зек прошептал:

— Ничего шложного, фраерок.

А дальше была водка, гулянка, танцы-шманцы. Ивану вдруг стало на душе удивительно легко, как будто своим предательством он сломил в своей душе какой-то барьер, уничтожил последний оплот добра, и в грубом мире ему стало легче жить. Так многие слабые люди, сохраняя в своей душе сказку, страдают от грубости мира, потому что не могут ее защитить, не могут сохранить творческий огонь, данный им с рождения, в целостности. Они еще страдают от зла вокруг них, но понимают, что их комфорт зависит от чужого страдания. Нужно убивать, чтобы жить, нужно ломать, чтобы жить, нужно отбирать, чтобы жить — в этом и заключалась сила грубого мира. Избавившись от добра как от раковой опухоли, которая разрушала его, он ощутил покой. Он пил вместе с последними негодяями и подонками и чувствовал, что наконец может с ними общаться. У них, оказывается, есть много общего. Он удивился тому, что мир подонков совсем не груб и по-своему изящен, он пил с теми, кого всегда ненавидел и боялся и принимал это как своеобразную победу. Он деградировал, но и в этой деградации было его спасение, потому что он в то же время приспособился наконец к жизни. Он понял, что можно отобрать у слабого, чтобы насытиться. Вся сказочность умных книг не могла дать ему этого покоя, который дало падение. Даже Паук, которого он презирал, вдруг стал казаться ему отличным человеком, с которым есть о чем поговорить и есть за что выпить. Паук же, чувствуя в добре определённую силу, которая подобно печати Соломона отгоняла демонов, ему подобных, вдруг понял, какие перемены произошли в сердце этого человека, печать пала и теперь он свой. Такой же демон, как и все вокруг. Презрение его к этому человеку сменилось на милость, хоть он и не терял бдительности, следя за Иваном как наказывала ему братва с ментами, он уже не притворно общался, а по душам. Это все, тем не менее, не помешало ему маякнуть ментам через курьера, что Иван справился со своей работой.


***

Темнеть зимой начинает рано. Менты как и задумывали, нагрянули к шести вечера, когда все люди уже грелись у батарей, сбившись в волчью стаю. Три бобика подъехали к дому с разных сторон, оттуда выскочило с десяток ментов, вооружённых пистолетами. Каждый из них хотел бы воспользоваться своим правом на убийство. Особенно интересно пострелять рядовым, которые все еще воспринимали происходящее как игру. Они окружили дом, контролируя каждый подъезд и каждое окно.

Вслед за ментами подтянулась пара боевых Жигулей, в которых сидели бандиты. Азис был среди них, он мрачно следил за ситуацией, ожидая радости отмщения. Его псы не спешили вмешиваться, они лениво вышли из машин на мороз, встали позади ментов и о чем-то шептались. Менты не обращали на них внимания, так как Борисочка обо всем позаботился. Ему нужен был один человек, но сначала надо подавить бунт.

Крикнув пару ласковых в матюгальник, Борисочка подошел к окошку, затянутому клеенкой, достал газовый пистолет и пальнул туда. Облако удушливого газа начало быстро расходиться по комнатам дома. Люди в доме нехотя зашевелились, грозная и в тоже время беззащитная масса пришла в движение. Загудели люди, послышался кашель и проклятья. Они начали выбегать из подъезда, закрывая глаза рукавами. Падали лицом в снег, терли лицо или бессильно стояли, окруженные сворой ментов. Собаки, которых приучали бездомные, попрятались, чувствуя серьезность ситуации.

— Как вам перцовочка? — довольно рявкнул Борисочка.

Некоторые из людей попытались покинуть дом через подвал и другие подъезды, даже через задние окна, но всех их ловили и выстраивали сплошной кучей возле центрального входа. Тут пригодилась и братва, которая помогала ментам ловить бездомных. Как животных их погоняли дубинками и пинками, орали на них, грозили оружием.

— Крысы! — поражались менты. — Настоящие крысы! Как их много. Бегут с тонущего корабля!

Борисочка с ментами и бандитами дивились, сколько разных людей живет в этом доме: дети и взрослые, проститутки и такие же бандиты, бомжи и синяки, вся грязь, которую только можно представить. Человеческое удобрение для роста высшего общества. И когда высшее общество и элита называла их говном, они подразумевали, что сами взросли на этом говне, питаясь его соками подобно пышным розам. Что благодаря этому говну стали элитой, и без него просто вымрут.

Нет, это были даже не люди, это была органическая масса. И он не был ментом, сейчас он был экзорцистом, изгоняющим демонов, он был хищной Минервой, изгоняющей пороки человеческие из сада Добродетели. Дело это пойдет ему в плюс, но предстояло еще осмотреть каждую тварь, каждому оголить плечи и найти наколотые погоны. Затем владельца погонов заломать, загрузить в бобик, или может даже отвести за угол и застрелить за попытку бегства. Пусть затем эти бандиты отрежут голову, а он ее доставит кому надо и будет помилован, а может даже укрепит свой авторитет и поправит свое положение.

В доме творилась паника, люди поняли, что это очередная облава, кто-то уже спокойно и уверенно шел навстречу судьбе, а кто-то еще волновался и переживал, униженно виляя хвостом перед сильными мира сего. Но и тех, и других, естественно, отпустят, не хватит никаких тюрем, чтобы спрятать туда всех несчастных. У всех солнца не отберешь. Никакие силы не смогут удержать жизнь и эту массу. Нет такого закона, который мог бы удержать жизнь в клетке бесконечно. Были и те, кто все это воспринимал с юмором, отлично понимая, что все равно получат по почкам вне зависимости от своего поведения, они дразнили ментов с верхних этажей, показывали им неприличные жесты и плевали на систему свысока, некоторые оголяли зад и высовывали его в окно, заставляя улыбаться даже тех, кто уже харкал кровью на снег. Именно такие нахалы позже орали:

— Начальник, да не я это! Я пьяный кумарил, ничего не видел и не слышал.

Менты в ответ злобно отвечали:

— Закукарекал, петушок. Посмотрим, кому ты свой жупель будешь на нарах показывать.

— Беспредел, начальник! — отвечали те.

Несколько доверенных и верных людей из бродяг поднялись наверх к Плешивому и хотели его спасти, спрятать, хоть как-то помочь ему. Но он был под наркотиками, и все происходящее лишь развлекало его. Не ощущая всю глубину происходящего, он лишь глупо улыбался своим спасителям. Хотя, может он понимал чуть больше остальных, и улыбался, предвидя свою судьбу. Потому что когда его за руки пытались вытащить на свет божий, он отбивался от своих спасителей и говорил:

— Не надо браться, дайте ментам сделать свою работу. Пусть увидят, что творят, на моем примере. Если надо, хоть на костер, хоть в огонь шагну, лишь бы они ужаснулись происходящему, задумались…

Менты же принялись ловить самых буйных и, выкручивая им руки, вытаскивали их на снег. А дальше хитрый Борисочка сделал изящный тактичный ход, он взял с собой двух ментов, взял с собой Ивана и еще несколько человек из бомжей, чтобы они якобы показали, где главный зачинщик этой ямы. Причем где находится Плешь, они и без того знали, но им нужны были свидетели, чистые и непорочные, из самых жалких бомжей. Это была заранее подстроенная ловушка. Те поднялись с ментами на верхний этаж, нашли там Плешивого, сидящего в полном одиночестве у окна.

— Этот? — спросили менты у бомжей.

Те закивали головами в знак согласия. Даже Иван кивнул головой.

— Обыскать здесь все! — прикрикнул на своих людей Борисочка.

Замелькали лучи фонарей по разрушенной комнате, засуетились люди. Среди пустых шприцев, среди тряпок и картона нашли они большую пачку измятых купюр. И множество свидетелей подивились этой сумме, были среди свидетелей и те, кто любил и уважал Плешивого. А Борисочка разыгрывая спектакль, притворно и громко спросил:

— Откуда деньги?

Плешивый хотел показать пальцем на Ивана и рассказать правду, но что-то дрогнуло внутри, он вспомнил, сколько бед пережил тот человек, сколько самолично он помогал ему. Неужели все напрасно? Ведь если напрасно, то и жил Плешивый напрасно, получается, что нет тогда никакой идеи у него. Так, просто он сам дурачок! Но этого он не мог уместить в своей голове, лучше пусть будет идея. Даже глупая, даже в ущерб себе. К тому же, потеряв Калеку, ему не хотелось потерять еще и Ивана. Он еще думал, еще надеялся, что, возможно, Иван украл эти деньги, тем самым вызвав недовольство властей, отсюда и облава. Вернут деньги, дадут ему срок, а бомжей отпустят. Потому он решил до конца не раскалываться. А Иван в это время уже думал, что бы ему сказать своим, когда Плешивый покажет на него пальцем и сдаст его. Непременно сдаст! И нужно будет ломать спектакль, доказывать свою правоту. Но врать не пришлось, Плешивый, набравшись сил, сказал, что деньги нашел. На сердце у Ивана стало легче, железные тиски разжались, он ощутил великое облегчение, что его избавили от ненужной лжи. Он уже ненавидел Плешивого за то, что тот непременно сдаст его, но теперь Иван понял, как он ошибался в нем. И чтобы не испытывать муки совести, он ожесточил свое сердце, внутренне настроив себя против Плешивого, назвав его дураком и глупцом, но никак не добрым и преданным. А на дураках, как известно, воду возят.

Борисочка видел смущение на лице Ивана и, догадываясь, какая борьба происходит у того внутри, по-настоящему смаковал ситуацию. Его радовал этот цирк, так же, как он радовал Паука, который также находился среди свидетелей этого падения.

Разглядывая пачку денег, Борисочка вдруг повернулся к Плешивому и спросил:

— Значит, эти деньги ты просто нашел, и теперь они принадлежат тебе?

Плешивый кивнул головой в знак согласия.

— Не надо кивать, скажи четко, откуда деньги? — мент продолжал свой допрос.

— Да мои. Я их нашел.

Плешивый отвечал сквозь дурман, ему хотелось спать и он чувствовал страшную усталость, вызванную сильным стрессом и наркотой. Мулька по идее должна стимулировать его, но если ее употреблять много и часто, организм все равно засыпает редким тревожным сном.

Тогда Борисочка показал деньги бомжам, которые толпились на входе в комнату.

— Смотрите, твари, внимательно смотрите, — разыгрывал драму сержант. — Узнаете эти деньги? Ваши, родимые, они еще воняют говном, как вы сами. Все купюры измяты, они доставались вам от попрошайничества и воровства, а ваш любимый грабил вас. Обувал как лохов.

Люди изумленно слушали сержанта, разглядывая купюры.

— Думаете, нам есть дело до вас? Думаете, нам в радость гонять вас? Мы приехали потому, что ваш Плешивый устроил тут наркопритон! Одну гниду уже поймали.

Он дернул рукой Паука, и тот затрясся от страху, глядя в глаза своей братве, он залепетал:

— Я ташкал наркоту и барыжил, но бабки шли пахану….Плешивому, вше делалось под его контролем. Я жалкий барыга, я перекупщик, — врал он. — Вы же понимаете, что шам я не шмотряший хаты.

С омерзением смотрели люди на Паука и с вопросом на Плешивого.

— Раскололся, — улыбнулся довольный Борисочка. — Ваш любимец просто наживался на вас, делал бабло, кормился с вас, вы поверили еще одному проходимцу, повелись на его идеи о свободе. Свободными захотели стать! А сами попали в рабство, в наркопритон, в яму. В шалман, да еще в такой гадкий и вонючий, хуже помойки. Будите защищать его после этого?

Он выдержал драматическую паузу и продолжил:

— Все голодранцы из века в век верят своим мессиям, своим пастухам. Ищут мифической свободы, но всегда наступают на одни и те же грабли. У вас судьба такая быть лохами, потому что все на вас зарабатывают. Просто бизнес, ничего личного. Что у нас в ментовке, что у вас в помойке. Что у старой бабки, что у президента, везде только мани, мани… Всегда так было и будет. Тоже мне, чудо нашли. Все пророки лгут. Все!

В сердца многих забралась сомнение, верить ментам и Пауку, конечно, было глупо, но бабки нашли в комнате при свидетелях, все сами видели, как пакет взяли на столе, кроме того, тут действительно было полно шприцев и отравы. Да и Плешивый не отрицал, что бабки не его, напротив, он согласился!

И даже самые преданные пошатнулись в своей вере к Плешивому, стало им мерзко от его идей, которые вдруг показались самой большой ложью в их жизни. Очередной развод с целью наживы. И раньше их кидали, и раньше богатели за их счет. Но тут был случай особый, тут отняли веру, глупую, детскую и оттого такую беззащитную. Как будто они раскрыли душу, позволили Плешивому заглянуть за железобетонную дверь жестокости и недоверия, чтобы он в каждом увидел испуганного ребенка, но увидев его, использовал его веру в своих таких обычных и земных целях, понятных каждому.

— Мы верили тебе, — изумленно шептали они ему. — верили…, мы не дрались, делились последним, а ты….

Плешивый сам опешил от обвинения, как складно все получалось. Он посмотрел в глаза Ивану, но тот отвернулся от него и спрятался за спины бомжей. Все сразу стало ясно Плешивому. Один друг умер, другой предал. Издав бессильный вздох, он повалился на бетонный пол. Двое ментов подхватили его за руки и надели браслеты.

Плешивому казалось, что он — горящий дом на краю пропасти. Там внизу кипит бушующий океан, черные тучи над ним. Ему еще суждено упасть в обрыв, но упадут туда обгоревшие стены, обугленные окна, разрушенный очаг. Все остальное еще до падения сгорит. Казнь до казни. Все, во что он верил, потеряло смысл. Чтобы понять это, нужно понять и то, что любой доходяга не боится смерти по причине ее постоянного ожидания, в ней он видел и страх, и освобождение. Все его страдания нельзя было назвать жизнью, и потому хотелось рухнуть с обрыва самому. Чтобы наступила бесконечная тьма, в которой нет боли.

— Ну все, — сказал Борисочка. — Все на улицу, а ты, голубчик, пойдешь по 232-ой, — ласково сказал он Плешивому.

Плешивого вывели на мороз к остальной толпе, следом за ментами вышли свидетели чудовищной лжи, они перешептывались с остальной толпой, о чем-то оживлено спорили. Кое-кто уже тыкал в Плешивого пальцем и проклинал его, другие разводили руки в стороны и говорили, что все равно не верили в свободу и всеобщее счастье. Другие хвастались, что и сами подворовывали, так как знали, что верить никому не стоит. Третьи говорили, что им все равно, подумаешь, наживался на них, зато дал тепло и спас людей от мороза. В любом случае, за один миг Плешивый стал проблемой номер один для бродяг, которые в горячих спорах даже забыли о ментах, которые уже начали их шманать. Все это выглядело со стороны весьма безобидно и обыденно. Менты как будто искали наркоту, хотя на деле искали нужные им наколки. Несколько ментов с бандитами обыскивали дом и подвал, дабы убедиться, что там больше никого не осталось. Временами они находили бездомных детей, которым происходящее напоминало игру в войнушку и они с удовольствием прятались от ментов по углам.

Пока искали остатки бомжей, менты увидели много чудес. Сколоченные лавки и столы, заделанные окна, зап

...