13.09
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  13.09

Константин Котлин

13.09

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Редактор Василий Соколов

Дизайнер обложки Ирина Семерикова





18+

Оглавление

Над озером скрипят уключины

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный

Бессмысленно кривится диск.


И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.


В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

А. Блок


Преступник не только имеет право на наказание, но может даже требовать его.

Гегель

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Everybody loves my baby.

She get high!

«The Doors»

«Break On Through»

1

«Европейская корпорация „Ecce Homo[1]“, специализирующаяся в робототехнике и нейрокибернетическом программировании, анонсировала презентацию своего самого ожидаемого проекта. Речь идет о последней модели гиноида[2] серии „Сиберфамм[3]“. Напомним читателям: данная серия выпускается с две тысячи двадцать четвертого года, „каждый раз совершенствуясь для того, чтобы вернуть обществу утерянную частичку настоящей Любви“ — цитата из официального пресс-релиза компании. Разработчики уверенно заявляют, что „Сиберфамм“ четырнадцатой модели совершит настоящую революцию в так называемых технологиях чувств. Новинка будет способна не только удовлетворить пользователя по прямому назначению, но и стать для него настоящим спутником жизни. Проанализировав весь этический опыт за время выпуска серии, в корпорации пришли к выводу, что главным недостатком являлось отсутствие взаимных эмоций между гиноидом и пользователем. Проще говоря, если раньше вам было хорошо, то вашей избраннице — нет. Теперь же разработчики уделили должное внимание чувственной сфере восприятия гиноида „благодаря насыщению сенсорными нейронами эрогенных зон“; искусственный интеллект доселе невиданного уровня поможет достичь духовного единения между партнерами — „вы испытаете невероятные по реализму эмоции“. Как и прежде, напоминают в компании, гиноиды будут производиться исключительно…»


Отложил истрепанную, забытую кем-то газету, тоскливо взглянул в окно: громадный обелиск Жертвам ПВ расплывался в серой метели. Блестящий от мороза и влаги, он застыл далеко-далеко, пробиваясь сквозь черное расстояние яркими вспышками с нависшего над бурым заливом массивного тела. Поезд монорельсовой железной дороги тащился на окраину Петербурга сквозь стену мокрого снега, и в одном из вагонов недавно погасший матовый монитор над выходом в тамбур отражал единственного пассажира — меня. Одетый в черное, видавшее виды пальто, в вязаной шапке неопределенного серо-зеленого цвета, небритый уже с неделю, я, будто бродяга, скитаюсь по родному городу. Ее серебристо-серые глаза смотрят в спину холодной сдержанностью, но наши губы по-прежнему соприкасаются перед каждым новым крестовым походом в поиске чертового Грааля — места работы. Сегодня целью поездки была контора, занимающаяся поставками модифицированной гадости, разлитой в термопластик с улыбающейся коровой на этикетке. Господа из молочной конторы ищут людей с активной жизненной позицией, которые будут предлагать их продукцию сетям розничной торговли. Мой вид их, кажется, не впечатлил — непредставительно выгляжу, как намекнул один из тамошних сальных типов, не вызываю ни желания, ни жажды. Они мне перезвонят или что-то в этом роде.

Работы для меня в этом городе, кажется, нет. И к такой ситуации существует две предпосылки: мое образование (точнее, его отсутствие) и семейное положение. Городу, совсем недавно утонувшему в собственной крови, требовалось огромное количество доноров самой высокой квалификации, и таковые съезжались сюда со всей огромной страны, а некоторые из других государств. Специалисты всех мастей пожирались потребностями мегаполиса, и в этом голоде он позабыл о своих коренных жителях, о тех, кто пережил вместе с ним весь ужас ПВ, кто пытался вернуться к обычной человеческой жизни после длительного Карантина. За семь лет после Войны Санкт-Петербург прошел путь от рухнувшего на колени умирающего старика до восставшего из могилы вампира, полного темных сил, показывающего страшные шрамы при свете солнца и блистающего великолепным шармом ночью. Этот вампир не нуждался во мне. Более того, он испытывал зависть — и это касалось того самого семейного положения.

Вновь взглянул на газету. Усмехнулся недобро. Что ж: теперь похотливые джентльмены будут не просто совокупляться с напичканными сложнейшей электроникой заменителями женщин, но и строить с ними отношения, дружить с ними, влюбляться и ревновать. Казалось бы — какой бред!.. Мне с высоты положения женатого мужчины все труднее уже понимать тех парней, что ежедневно затевают свару за внимание хоть какой-нибудь женщины; истинный ад для истосковавшихся по женской ласке и теплу мужчин, нетерпимых, озверевших, погрязших в похоти, тех, что по счастливому случаю обладают женами и продают их своим дружкам на ночь, становясь сутенерами собственных супруг. Все это происходит в тени, между прочим. Сколько раз предлагали мне деньги за «часик любви» с моей Софией!.. «Парень, одолжи женушку», — тихо шепчет мне незнакомец на улице, в общественном транспорте, где угодно, лишь только замечает золотой блеск на безымянном пальце правой руки. И видя холодный отказ, незнакомец кривится и бормочет ругательства. Он уходит. Иногда идет следом. А иногда бросается на меня, и тогда случается драка.

И от прочитанного в газетной статье я чувствую лишь равнодушие, и все равно незнакомцам; им ничего не достанется — ни единой частички суррогатной любви. Они по-прежнему будут вести злую охоту за такими, как я, за их женами, выжидая готовых на что угодно отчаянных женщин. А гиноиды… Нет, гиноиды это не про окружающий этих мужчин и меня мир; здесь мы на равных. Технология; бесчувственная, мертвая по сути своей, воплощенная в соблазнительном теле с одинаково подходящим для всех лицом. София выбрала нас, и я благодарен ей и судьбе за то, что не вхожу в легион одиноких мужчин; и вот тут-то я стремительно закладывал вираж вверх, покидая серую массу ожесточенных людей. Меня обходили стороной эти куклы — я не имел ни желания, ни возможностей для знакомства с подобным. «Секс с гиноидом и секс с женщиной ничем не отличается; мало того, в некоторых случаях сравнение вовсе не в пользу последних» — так говорил один мой приятель, сумасбродный сынок простой русской женщины (как он сам называл свою мать) и высокопоставленного иностранца, Николас ван Люст. Но он, очевидно, лукавил, с жаждой и блеском в темных глазах всматриваясь в каждую черточку лица Софии, представляя себе, гадая, какова же она без одежды, что происходит с ней в тот самый момент… И его, прожженного циника, интересовала оборотная сторона взаимоотношений между женщиной и мужчиной; между ним самим и моей женой; в его самых смелых фантазиях…


На Удельной вошло несколько пассажиров. Пол у дверей стал похож на мозаику: влажные следы запестрели на грязном металле. Среди вошедших в вагон не было ни одной женщины. По старой привычке втянул правую руку в рукав пальто — кольцо дразнит многих и многих же толкает на отчаянные поступки, — и тут же усмехнулся: ведь темно-синие перчатки покрывали руки от запястий до кончиков ногтей. В вагоне не было холодно, но владение этим незатейливым аксессуаром из сплава золота и дешевой лигатуры[4] заставляет проявлять осторожность.

Что, если выйти на остановку раньше? Прогулка под мерзким снегом отрезвит, вернет бодрость духа; от подобной терапии природы не опускаются руки, все еще остается в душе желание не плевать на себя и Софию.

Поднялся и направился к выходу. Газета осталась лежать на сиденье.


…Изо рта вырывается пар, тело порядком замерзло. В желудке настойчиво объявил себя голод. Но дом уже близок. Здесь, на северной окраине города, практически нет людей, все они сосредоточены в новом центре: там живут, там, на зависть мне, и работают. Долгое время София стремилась сама устроиться на работу. Это похвально, но чревато уже обыденными для Петербурга последствиями: все должности для женщин, предлагаемые этим обществом циничных мужчин, сводятся к одной — игрушка для плотских утех. Это не значит, что буквально объявления об устройстве на работу выглядит как-то так: «требуются женщины любой внешности и всех возрастов для оказания сексуальных услуг». Конечно, все по-другому. То, что не пишется, то подразумевается. Если ты женского пола, то ни один ублюдок не возьмет тебя ни на какую работу, пока ты с ним не переспишь, и желательно не единожды. Я знаю это не огульно, знаю от Софии и тех немногочисленных женщин, которых мы время от времени встречали на подобных унизительных собеседованиях. София достаточно походила по кабинетам и офисам, пока не поняла, что это — Система, и с тихим отчаянием сошла с дистанции. Так я остался единственным соискателем заветного источника дохода для нашей семьи. А ведь какое-то время — в наш самый наивный и светлый период — мы грезили, что сможем открыть свое дело. Торговая марка «Сегежа» должна была покорить рынок Питера, а вслед за ним и остальной мир — так мы то ли шутку, то ли всерьез размышляли. Нам было не важно, что именно мы могли делать, главным было название, фамилия нашего с ней союза. София придумала логотип: незамысловатый вензель в виде латинской литеры «S», рисовала его где придется, даже вышила несколько стяжек на белых носовых платках и кухонных прихватках; еще мы заказали гравировку на внутренней стороне наших обручальных колец. Но дальше этих глупостей деловые амбиции не двигались ни на шаг. Скорее всего, это был наш способ мечтать о чем-то более существенном, чем серая жизнь на окраине послевоенного мегаполиса.

Да уж, в двадцать семь лет странно и стыдно сидеть без работы. Но ирония в том, что я не сижу: бегаю, разъезжаю, стучусь, прошу и настаиваю; вот уже второй месяц. Причина, по которой я лишился места на предыдущей работе — складе автозапчастей — была до тошноты прозаичной: София влепила пощечину моему шефу, а я добавил, вмазав ему по зубам на праздновании его пятидесятилетия; приглашение на это событие мы наивно восприняли как пролог к моему повышению; нетрудно догадаться, что он хотел получить в качестве подарка и залога моего карьерного роста…


Расстояние от Озерков до следующей станции — «Шувалово» — я преодолел за неожиданно долгие сорок минут. Не потому, что они так уж далеко друг от друга расположены (идти нужно чуть меньше километра), просто шел как сомнамбула. Думал, взбодрюсь, но вышло наоборот. Стал каким-то сонным, меланхоличным. Сам себе надоел, хотя ни слова не произнес. Все вокруг уже окончательно сделалось темно-серым. Наступил промозглый питерский вечер, и Финский залив все слал и слал мне приветы; шапка на голове превратилась в грязно-белую тряпку, тонкое пальто не спасало от ветра. Я надеялся найти уют и тепло дома: в объятиях моей Софии.

2

Она где-то здесь. Слышу шелест ее одежды. Слышу легкое дыхание. Антрацитовые волосы ниспадают до лопаток, темной волной скрывая изящную шею, уши; движение локонов тоже слышно. Стряхиваю на пол грязную влагу. Стягиваю с головы шапку, скидываю пальто, прохожу в обуви по коридору до закрытой двери единственной комнаты. За мной остается едва различимая грязная влага. Охватывает тоскливое ощущение: в нашем доме есть кто-то еще. Так же, как чувствую Софию, я чувствую сейчас присутствие незнакомца. Толкаю в темноту дверь: тихая безлюдная комната.

— Софи?..

Ее нет. Ошибка. Я здесь один.

Возвращаюсь к снятой верхней одежде, снимаю ботинки. Стою с минуту растерянный, затем рассовываю по местам вещи — опять застываю. Словно потерял вдруг какую-то мысль, будто говорил нечто важное, но меня перебили; и теперь не понимаю ни того, что говорил, ни то, почему не дали договорить.

Покалывание в кончиках пальцев — сигнал от промерзшего тела. Рассеяно обвожу вокруг себя взглядом: вот дверь в ванную комнату. Надеясь, что сегодня не будет проблем с горячей водой, иду туда.

Что-то произошло со мной от усталости, в голову лезет навязчивая ерунда. Нужно согреться, расслабиться, отключить на время воображение. София скоро вернется, нечего волноваться. Наверное, спустилась на пару этажей ниже, в давно заброшенную, почти пустую квартиру: там мы хранили кое-что из вещей; а еще в каком-то смысле и память о бывшем хозяине…

Щелкаю выключателем. В секундной вспышке, разделяющей смерть темноты и рождение света, мелькают два силуэта. Извиваются тени, едва слышны стоны. Замираю, несколько раз включаю и выключаю лампочку в ванной — конечно же, ничего. Лишь во рту легкий привкус мороза, а в зеркальных сегментах в стене мое отражение. Всклокоченный параноик.

Вхожу в комнату, закрываю дверь, кручу смеситель и жду появления горячей воды. Сегодня, кажется, повезло. Стаскиваю с себя свитер и джинсы, белье; все это летит в дальний угол. Перелезаю через край ванны, приседаю на корточках, ощущая, как вода обступает щиколотки. Протягиваю руку к стене за собой — там клавиша в нише. Из встроенных колонок в стене звучит музыка: фортепианный этюд; сочиненный и записанный в другой, забытой жизни моей старшей сестрой; она успела оставить такое наследие; ее тихая страсть. Медленно ложусь на дно ванны, закрываю глаза, вслушиваясь, как ноты и шум от воды сплетаются в голове в четкий узор: звуки — витые линии, блестящие капли, взрываются изнутри и вновь наливаются тоскливой гармонией. Вода превращается в музыку, а музыка превращается в воду. Тело погружено в осязаемый звук; сознание отключается.

На самой границе слуха, сквозь этот тоскливый узор слышен металлический скрежет. Где-то неподалеку появляется черное пространство, и порыв холодного воздуха обжигает кожу лица. Легкое дыхание возникло неподалеку — родился мой самый любимый запах. Запах Софии.

София вернулась.

Слышу, как она раздевается. Как идет к дверям ванной комнаты. Открываю глаза. Куда-то исчез весь свет, лишь голубое свеченье из ниши.

— Наконец-то ты дома… — вижу над собой фигуру. Внезапно осознаю, что это фигура обнаженной Софии. В замешательстве протягиваю ей мокрую руку.

— Софи

Теперь в сознании новый узор: к музыке и шуму воды доминантой врывается густое, навязчивое желание.

Наши пальцы сплетаются. Она садится на край, свободную руку погружает в воду, проводит по моему животу.

Композиция в колонках меняется. Я приподнимаюсь, опираясь спиною о стену. Мириады капель устремляются по коже туда, где медленно движутся женские пальцы.

— Ты опять так меня называешь, — задумчиво говорит она. — Странно, но мне это нравится…

Тихонько вздыхает:

— Думала, ты вернешься пораньше. Прости, не дождалась…

— Куда же ты уходила? В сто тридцать девятую?

Она переступает через край ванны и оказывается стоящей прямо передо мной. В полумраке вижу вибрирующий от дыхания низ живота, тонкую темную полосу. Девушка на пару секунд встает вполоборота, изгибы изящного тела вспарывают пространство. Мы делаем движение навстречу друг другу: она — стоя, я — сидя на корточках. Пальцы Софии погружаются в мои влажные волосы. В сознании исчез шум воды, остался лишь ее запах и отголосок нот. Не вижу ее лица, но улыбку, вдруг появившуюся, ощущаю. Улыбка не для смеха, не для шутки. Острые линии полных губ тянутся вверх, приоткрывая белую твердь. Мне и головы не нужно поднимать, чтобы увидеть кончик языка, прикоснувшийся к верхней губе. Медленное его движение в сторону, к уголку.

— Нет. Я пыталась помочь тебе с поиском работы.

— Вот как…

Губы прикасаются к плоти: совершенно естественно, так, будто мы не вернулись с промозглой улицы порознь, я — минут десять назад, а она только что. Тоскливо, отчаянно я целую плоский упругий живот…

— Мне так хочется подарить нам новую жизнь…

Чувствую — дрожь пронзает изящное тело. Ощущаю пальцы, ведущие медленный бой с влажными волосами. Проходит минута-другая. Медленно поднимаюсь. Вода, темная и горячая, наблюдает за нами. В голубом свечении микроскопические капли дрожат от возбуждения и тоски.

В колонках меняется композиция.

Мельком вижу отражение света в серебристых глазах. Они призывно щурятся. Ее язык проник вдруг в мой рот, обжигая нестерпимо щекотно нёбо.

Поцелуй длится долго. Сладкую вечность.

— Слушай, — громким шепотом говорю я. — Пойдем отсюда.

Осторожно перешагиваем через край. На ощупь нахожу регулятор громкости, и музыка вырывается прочь из тесного жара, заполняет собой всю квартиру.

— Иди ко мне…

Подхватываю легкую Софию на руки. Она не перестает целовать. Аккуратно продвигаюсь по темному коридору.


— Почему женщин так некрасиво хотят?

София задает пространный вопрос, но я понимаю, что она говорит о себе. Ее желает каждый половозрелый мужчина, что только-только видит ее, и это совершенно естественно. Но удивительно: вслух ей лично об этом никто говорить не решается; в отличие от меня, София не скрывает кольцо под тканью перчаток (кроме совсем уж холодных дней) — это осознанный метод защиты. И метод срабатывает: такая молодая красавица может быть женой лишь влиятельного, а значит опасного мужчины, и связываться с ним себе дороже — так считали практически все. Лишь один осмелился проявить свою похоть, но это было до нашей свадьбы, и это был…

— Николас, глупый мальчишка, все не может оставить надежд на мой счет. Все еще хочет меня, неумело притворяясь другом.

— Это к нему ты ходила помогать мне с работой?

София кивнула.

Я испытал некое подобие непонимания вкупе с застарелой ревностью. Ревность слабо помаячила перед моими глазами, пытаясь вызвать в них хоть искорку гнева или капельку негодования, но без толку. Это чувство, а заодно и все приличествующие ему эмоции, я посчитал сейчас лишней блажью. А вот непонимание вдруг подняло голову и принялось пристально всматриваться в лицо обнаженной Софии.

— О-ох…

В спальне будто сделалось холоднее. Я обнял Софию, натянул на нас темный прямоугольник одеяла.

— Что ты вздыхаешь? Он и твой приятель. Приятель с возможностями. Он как никто другой может тебе помочь.

— Да пойми же: Нико обладает ничем. Возможности есть у отца-консула. Но этот напыщенный сноб и пальцем не пошевелит для нас.

— Почему? — спросила София, прекрасно зная ответ.

— Потому, что его сын практикует со мной странную на его взгляд дружбу. Странность заключается в том, что именно я увел у него из-под носа некую девушку — то есть, тебя. А то, что сынок похотливый кобель, это папашу не особо волнует. Как и то, что я тебя защищал; ему наплевать. Такая вот ситуация: пришел, увидел и оставил бедного Колю без новой игрушки.

София усмехнулась.

— И такой вот уводитель не достоин ни помощи, ни внимания, ни тебя. Ты же все это знаешь. Так зачем унижаться, ходя к ним в дом? Я никак не пойму, а уж понимание и ты для меня синонимы.

София взяла меня за руку.

— Просто мы должны помогать друг другу. Ты ведь не думаешь, что обязан продираться сквозь холод и снег, зависть и равнодушие — для нас — в одиночестве? Я так же, как и ты ответственна за наше счастье. За материальную его составляющую в данном случае.

Я сощурился. Процедил набор слов:

— Материальную составляющую счастья…

— Да ты просто ревнуешь, — с ироничной улыбкой сказала София. — Я права?

Мои пальцы провели линии чуть ниже хрупкой ключицы Софии: бледная кожа порозовела.

— Ревность такая штука… Считаешь себя стоическим человеком и невозмутимой личностью, но вдруг появляется странное жгучее чувство. И это чувство закоренелого собственника, приравнивающего любимого человека к своей самой дорогой и обожаемой вещи, а потому не имеющего никакого иного права как быть всегда и везде со своим обладателем.

— К чему это ты?

— К тому, что это не ревность. Просто хочу прояснить, заметь, в который раз, что наши проблемы кроме нас самих никто не решит. Спрошу ради смеха: что сказал Николас?

— Он представил меня отцу. И… я спрашивала о работе не только для тебя, но и для себя тоже.

София осторожно на меня поглядела.

Я знаю точно: она понимает, что, идя на такие шаги, неизменно сталкиваешься с болезнью современного общества. Но я рад, что моя любимая при всем этом остается оптимистом.

— Отцу? Вот как.

— Ничего страшного не случилось. Он обычный старик, только богатый и важный. Выслушал, кивнул и сказал, что его сын обо всем позаботится. Я и видела-то его меньше минуты.

— Сын позаботится, — саркастично кивнул я. — Ты все еще веришь в его благородство? Противно думать о нем так же, как раньше. Да, Николас, кажется, изменился, но все еще точит маленький червячок сомнения. Природа его порока хитра. Смотришь на хорошо знакомого тебе человека, и вдруг он превращается в монстра. Кто готов к этому? Кто сможет сдержаться, дождаться обратной трансформации, не убить тут же пугающую новую сущность?

— Я думала об этом перед тем, как пойти к ним, — сказала София. — И когда разговаривала с Нико, увидела в его глазах все то, о чем ты сейчас говорил. Там, в его темной радужке появилось что-то дьявольское. Я ожидала этого. И сделала вид, что ничего не замечаю.

Я молчал. София продолжила:

— Расстояние между нашими лицами стало таким вдруг близким. Я видела, как дышат поры на его коже. Ощущала, как под его одеждой проступает пот. Глеб, ты прав…

Она неожиданно отвернулась. Произнесла тихо:

— Ты прав, я не готова к явлению монстра. Но Николас… Он просто обещал помочь. А все остальное было будто подсмотренным спектаклем.

Я осторожно обнял Софию:

— Суть представления лучше всего видна с первых рядов, с самых дорогих мест, когда ты почти на сцене. Но не вини актеров за роли. Ведь это сродни проклятию: зритель может покинуть зал, актер же должен доиграть до конца. Пожалей актера, но возненавидь драматурга. Изменить текст нельзя. Каноны незыблемы. А вот дверь с надписью «Выход» всегда к твоим услугам.

София обернулась, на лице блуждала улыбка.

— Но если ты действительно почти на сцене? Не знаешь слов, мизансцены, но вдруг делаешь, говоришь что-то. Уже и не зритель, но еще не актер, и заветная дверь далеко, за сотнями голов жаждущих развязки зевак. Что тогда?

— Притворись играющей роль. Стань соавтором, пропиши своего персонажа, обмани постановку.

— Но спектакль явно затягивается…

— Попробуй доиграть до конца. Но ни в коем случае не беги за кулисы. Чрево театра опаснее сцены. Не известно, в кого превратят тебя все эти гримеры и костюмеры, кем обречет стать режиссер. А так есть хоть какой-то шанс остаться собой, случайным зрителем, позванным на сцену потехи ради.

— Ох… Лучше всего брать места на балконе, если идешь на премьеру.

— Иногда кажется, что нет ничего лучше телеспектакля. Но у нас нет телевизора. Никаких технологий обмана.

София вновь улыбнулась. Поднялась с кровати; полумрак очертил ее тело, но скрыл лицо. Она нависла надо мной соблазнительной фурией, сказала негромко:

— Нам и без этого ящика замечательно живется. Подожди-ка минуту, Глеб, и я устрою тебе второй акт…

— Надеюсь, все будет по правилам? Три звонка, занавес, аплодисменты. Выход на бис и посиделки после всего?

— Можешь рассчитывать на автограф, если будешь настойчив, — подмигнула она. — Твоя идея мне определенно нравится.

— Музыка?

— И вино, — кивнула София, — и свечи. Сыграешь мне?

— Только если сыграешь в ответ. Мы оба ответственны за наше счастье, помнишь?

— Помню. Объявляю антракт.

София вышла из комнаты. Сквозь медленное течение томной мелодии послышался шум воды. Я поднялся с нагретой, чуть влажной постели, сдвинул в сторону тяжелую штору — до окна был один-единственный шаг. За стеклом страстно ярился снег. Над скоплением снежных, постоянно меняющихся созвездий нависало мрачное небо. Внизу, в пульсирующей темноте, угадывался холм на берегу озера, и на нем ощерилось черным старое кладбище. Посреди крон голых деревьев налился влагой темно-синий купол белокаменной церкви. А на той стороне озера, у железной дороги, темнели руины мощного бетонного бастиона. Сбитый в углах квадрат, зияющий ранами в стенах, две тянущиеся вверх красных трубы, одна из которых навсегда потеряла надежду дотронуться до небес, сокрушенная наполовину; здание завода, производившего радиоэлектронное оборудование. Этот квадрат, засыпанный снежным пеплом, разметался по стылой земле; жалкий мертвец, скалящий челюсти на наш дом. В плохую погоду кажется, что из красных труб валит серый жирный дым, а дым этот не что иное, как рвущиеся на свободу души всех тех людей, что нашли свою смерть в прошедшей Войне. Еще кажется, у огромных ворот выстроились вереницей темные грузовики. В них — мертвые люди. Колоссальная печь ожидает ужасную пищу. Летит медленно снег, пронзает воздух стрелы дождя, падают красно-желтые листья — все тянутся в мрачный бетонный квадрат машины, все валит и валит дым.

Наши души превращены в дым.

Но сейчас с высоты двадцатого этажа я видел то, что и должно — безмолвные руины. И окутывало собой невероятное чувство покоя от этого вида, сдобренное размеренным ритмом близкой мелодии. Грозная белесая стихия и музыка в недрах темного дома — вот то простое, что может помочь понять тщету собственной жизни. Соединить это, слить втайне от всех для того, чтоб через миг эта гармония превратилась в фантастический хаос, и там вдруг мельком увидеть себя — обнаженного, беззащитного…


— Помнишь тот апрель в Петергофе?

Место и время нашей первой встречи. Улочки, заваленные мусором, церкви, исторгающие из своих обесчещенных чрев вонь нечистот, площади-пустоши с раскрошенными камнями, иссохшие чаши фонтанов, покрытые сетью трещин, и постоянный гул работающей строительной техники, подменивший собой шум залива; дворцы…

— Конечно…

— Я бы хотела съездить с тобою туда; говорят, совсем скоро там станет так же красиво как раньше. В следующем мае запустят Большой Каскад.

София сидит на кровати, в руках ее черная акустическая гитара. Тонкие длинные пальцы правой руки меняют свои позиции, левой — перебирают струны с серебряным оплетением. Она наигрывает приятную легкую тему. Мое местоположение напротив Софии, я небрежно восседаю на голом паркете, скрестив по-турецки ноги. В моих руках тоже гитара: цвета волнистого клена, и она чуть больше той, что у Софии, а струны бронзовые. И руки бездействуют; игра Софии самодостаточна. Ее музыке сейчас не нужен союзник. На подоконнике пульсирует пламя двух зажженных свечей, и трепет огня отражается в лакированных инструментах, волнует границами света и тьмы на стенах позади нас. Слышен ветер снаружи. Запах тел, горячего воска, едва уловимый привкус металла от струн заполнили нашу спальню. София кивает головой в такт, легким флажолетом заканчивая свою игру.

— Мы обязательно туда съездим. Ну что, моя очередь?

Музыка изменилась. В ней нет беззаботности, нет того, от чего можно было бы улыбнуться. София это мажор, а я, безусловно, минор; здесь — красота; красота таится в печали, и если печаль ее музыки радостна и легка, то моя игра может показаться глубокой хандрой. Поэтому обычно я стараюсь музицировать в одиночестве. Но сегодня мы заодно.

— Давай, заставь меня задуматься о вечном, — улыбается она, — а я тебе подыграю.

— Не хочу тебя заставлять. Вечность в принципе в этом не нуждается. А от помощи не откажусь.

Кружатся звуки. Темная гармония наполняет комнату. Ускоряется, возвращая себя к началу. Такт кончается, и София умело подхватывает лейтмотив. Смотрим то друг на друга, то на собственные руки, слушаем то, что создали сами: здесь и сейчас. Вскоре меняемся ролями: София импровизирует, придает легкости всей композиции, я же нарочно делаю аккомпанемент все мрачнее; мы ведем друг с другом сражение.

— Ну, выбей из меня слезу! — подтрунивает она надо мной.

— Растяни на моем лице улыбку, — не отстаю и я. — Где мой беззаботный смех?

Проходит пять или шесть минут. София отставляет пальцы от струн, давая мне завершить коду. Встает со своего места, возвращает гитару на подставку у стены.

— Вино?

Киваю в ответ.

Странный, но такой обычный для нас вечер. Двое предаются физическим и эстетским утехам, не имея твердой опоры под ногами; они парят в тяжелых свинцовых тучах. И эти двоим как будто бы все равно. Им достаточно друг друга и того, что они могут создать сами; ни общество, ни деньги, ни статусы им не нужны. Все, что ниже облаков, там, на покрытой грязным снегом земле почитается за основополагающее; ими же — игнорируется.

— «Неро д'Авола», — объявляет София: в ее руках два бокала и бутылка без этикетки. Я многозначительно улыбаюсь.


Рубиновые кровоподтеки искрились в свете догорающей свечи — я глядел на мир сквозь стекло пустого бокала. София, раскинувшись во всю ширину кровати, спала, обнаженная, чуть прикрытая одеялом. По ту сторону стен — я это знал — за нашим окном следят заснеженные руины. Черные проемы-глаза жадно ловят отблеск слабого света. Едва я задую свечу, как окажусь один на один со своими мрачными фантазиями. Присев на край, дотронулся до Софии. Провел рукой по спине, погладил волосы, но она не желала реагировать на мои действия. Тогда я поцеловал ее в шею. Девичье тело изогнулось в истоме, освобождая для меня нагретое собой пространство. Лег рядом, обнял. Она что-то неразборчиво промурлыкала. Резкий порыв ударил в окно, ветер проник в комнату сквозь щель в раме. Пламя нехотя колыхнулось, и мир погрузился в белесую темноту.

3

— Какого черта мы ждем здесь?

Гулкое эхо подхватило, понесло слова в неимоверную высь. Солнце стекало по огромному нефу прямиком с неба, блаженно и по-доброму глядели четыре пары мраморных ангельских глаз из темной апсиды вдали, и бело-золотое марево алтаря слепило, выявляя сквозь тени и свет распятие — черное и огромное. Нас встретило милосердной улыбкой блестящее серебром лицо женщины, смотрящее из-под нимба всепрощающим каменным взглядом. За рядом скамей у стены по правую руку возвышалось массивное тело электрооргана.

Николас ван Люст, рослый кареглазый светло-русый блондин с узким ртом и высокими скулами, усмехнулся.

— Die duivel die in ieder van ons verborgen zit.

Я скривился:

— Господи… Что?

— Ce diable qui est cache en chacun de nous.

— Да скажи ты по-человечески…

Николас усмехнулся повторно.

— Я говорю: мы ждем того черта, что спрятан в каждом из нас. Здесь спасут наши души, ведь клин выбивается клином.

— И ради этого бреда я прошел полгорода? Ты поэтому разбудил меня посреди ночи? По телефону ты говорил о работе, а не о спасении души, кажется.

— Спасение души есть самая великая работа в нашей жизни, — Николас деланно воздел глаза к потолку, изукрашенному сценами из Евангелия. Он был такой же истый христианин, как я солидный и уважаемый житель Нового Петербурга.

— Аминь, — кивнул я. — А теперь давай-ка серьезно. И прошу: разговаривай со мной на третьем своем родном языке — в память о простой русской женщине. Договорились, mon ami?

Нико подошел к ближайшей скамье, сел и поманил меня пальцем. Я с большой неохотой занял место рядом.

— Софи умудрилась вызвать в моем старике интерес, — сказал он, пропуская колкость о матери мимо ушей. — И почему я раньше не додумался познакомить ее с отцом? Такой талантливый оратор нашел, наконец, достойного слушателя. Вчера она была великолепна — впрочем, как и всегда. Признаюсь, не ожидал от нее такого напора. Старик Тибо был впечатлен. Слушай, Сегежа, это от тебя она узнала столько бранных слов?

— Столько — это сколько?

Николас подмигнул мне.

— О, действительно много — élégance de jurons[5]. Остроумных и дерзких; не буду цитировать их, мы все-таки находимся в церкви. Но знаешь что? — эффект потрясающий! И вот теперь мы здесь, в базилике Святой Екатерины Александрийской, и ждем нужного нам человека. Ты столько раз просил замолвить за тебя словечко, и ты знаешь, что я так и делал, а нужно было всего-то одной молодой и красивой девушке смешать с дерьмом моего старика. Шикарно!

Николас взглянул на мое растерянное лицо и громко рассмеялся. Смех подхватило эхо, многократно его усиливая.

— Вот такая у тебя жена. Magnifique[6]!

Я окинул ван Люста холодным и колючим, как это утро, взглядом.

— Ну и где же твой человек? Почему именно…

— Здесь. Небось, сидит и в толк не возьмет, кто это так ржет в Храме Божьем.

— Не понял. Где сидит?

Нико широко улыбнулся.

— В келье, конечно! Где же еще сидеть попу?

— Попу? То есть, священнику? Что за работу может предложить мне священник?..

— Что именно за работа он сообщит тебе tete-a-tete. Отец сказал привести тебя к преподобному Жану-Батисту, который наставит тебя, грешника, на путь истинный.

Я медленно, тоскливо поднялся.

— Если это шутка, то совсем не смешная. Какого черта, Николас? Может, ты неправильно понял, но мне работа нужна, а не райские кущи!

Кроша звенящую тишину, мое восклицание заметалось меж стенами, а взгляды наши скрестились, и мы не заметили появления низенького человека в черной длинной сутане. В грудь его будто вдавили массивный золотой крест, сияющий в лучах солнца. Лицо человека было изрыто оспинами; напоминало это истыканный вилкой блин. Над теплыми желтыми глазами нависали кустистые брови, складываясь в подобие живой изгороди. Седые волосы были коротко острижены на манер тюремного заключенного. На меня с легким укором взглянули: быстро и точно бы по-кошачьи. Нико поднялся и обошел священника со спины. К моему мрачному изумлению, ван Люст уселся прямиком за электронным органом.

— Дядя Жан-Батист, можно я сыграю? Создам вам приятную атмосферу и все такое.

Я осоловело посмотрел на бельгийца.

— Конечно, сын мой, конечно, — вкрадчиво заговорил священник с чуть слышным гнусавым акцентом, характерно ставя ударения на последний слог. — Что-нибудь из Баха, Николя, très bon[7].

Жан-Батист вновь обратил на меня свой желтоглазый взор — в этот раз с пытливым интересом. Широко улыбнулся, медленно, с достоинством протянул руку. Я вознамерился было ее пожать, но в последний момент понял, что ладонь священника была обращена ко мне внешней стороной: напряженно и будто с неким призывом. Что-то заставило меня совсем незаметно склонить голову перед человеком в сутане.

— Так вы и есть Хлеп Сегеже? — гнусаво осведомился он. — Очень рад встрече.

Торжественно и печально взревел глубокий голос органа. От услышанного губы — самым невероятным для меня образом — припали к сухой коже руки Жана-Батиста. Чувств не было: ни отвращения, ни наслаждения. Ошарашенный, отнял уста от протянутой длани, выпрямил спину, и только сейчас расслышал в подробностях, что же именно играл Николас: по утробе собора плавно растекались величественные ноты токкаты и фуги ре-минор Иоганна Себастьяна Баха. Техника исполнения была безупречна. Звук обволакивал нас словно пудинг ложку.

— Взаимно, — выдавил я.

Святой отец вновь улыбнулся. По-отечески взял меня под локоток и не спеша зашагал вдоль скамей. Мне ничего не оставалось делать, как засеменить рядом.

— Скажите, mon fils[8], вы веруете в Бога? — спросил священник, не убирая с лощеного лица блаженную улыбку, спросил будто между прочим, тоном, каким можно тихо и непринужденно возвестить о начале дождя в душный летний полдень. Дождь этот ждали еще со вчера, и, разумеется, знали, что капли его не принесут облегчения; душно и мрачно несколько дней подряд, душно и мрачно, а теперь еще и омерзительно влажно. Вопрос не имел ответа, больше того, он не имел смысла и права быть заданным. Если когда-нибудь я на него и отвечу, то только себе самому. Из каких-то мстительных побуждений, от разочарования происходящим, на вопрос я ответил вопросом:

— В какого именно бога?

Жан-Батист остановил свое шествие. Встал аккурат напротив музицирующего племянника.

— Конечно же, в единственного Господа Бога, что послал на землю своего сына, Иисуса Христа, умершего на кресте за грехи наши, — без намека на акцент скороговоркой отчеканил отче, смотря на меня взглядом агнца.

— Ну, начинается… — протянул тихо Николас и добавил по-фламандски — видимо, дядя не понимал второго родного для племянника языка. — Oude fart trok erwten[9].

Со стороны главного входа послышались голоса: серые тени неспешно крались от входа, осеняя себя крестным знамением. Тени медленно оседали тут и там на скамьях. Некоторые с опаской косились на Нико, и не думающего останавливать свое представление. Я ухмыльнулся, поняв, что он заиграл мелодию одной популярной до ПВ песни.

Святой отец оглядел собор и недовольно нахмурился:

— Я надеялся покончить с делами до утренней службы… Mon fils, пройдемте.

Он указал на прямоугольную деревянную пристройку рядом в углу, имеющую две дверцы. Мы прошли к ней, Жан-Батист открыл одну из дверей и исчез за драпированной темной тканью. Поняв, что я остался в растерянном одиночестве, он громко и торжественно изрек из глубины ящика:

— Пройдите в соседний chambre[10]!

Дверца передо мной закрылась; все еще недоуменный, я сделал, как было велено. В полумраке, окутанный запахами сухого дерева и пыльной ткани, уселся на твердое неудобное сиденье. С коротким стуком отъехала перегородка в стене справа: в темноте показалось благообразное лицо священника.

— Не желаете ли исповедаться, сын мой? — спросил он вкрадчивым голосом, пытаясь пригвоздить меня к деревянной стене своим потемневшим от полумрака взглядом. — Откройтесь передо мной. Я все прощу.

Я неуютно поежился. Единственным эпизодом в моей жизни, достойным какой-либо исповеди, являлась постыдная и глупая слабость, и тот, с кем я ее совершил, или, вернее сказать, разделил (сущую, в общем-то, шалость), лишь посмеялся надо мной и простил. В остальном, жизнь моя, к сожалению для Жана-Батиста, была простой и на удивление честной, даже в каком-то смысле скучной. Возможно, в пятилетнем возрасте я украл пару конфет со стола перед ужином. Кажется, подделал подпись матери под «двойкой» в школьном дневнике в шестом классе. Но, может быть, для исповеди подойдет случай, когда я выхватил из рук уснувшего человека на улице пакет апельсинового сока (совершенно не представляю, где он мог его раздобыть в те страшные времена)? Или поделиться тем, что почувствовал, когда сестра сказала мне, что тот человек вовсе не спит? Но не лучше ли сделать наоборот, задав вопросы этому холеному пожилому иностранцу: а что он делал во время ПВ, о ком молился, и зачем прибыл в мой город?

Но он, как бы ни абсурдно и странно это было, мог стать проводником если не в Царство Божье сейчас, то, по крайней мере, в оплачиваемое деньгами будущее. Беспокоить его днями минувшими было бы неразумно.

— Пожалуй, я воздержусь, но спасибо, — ответил я негромко. К моему облегчению Жан-Батист принял отказ с истинно христианским смирением. Вздохнул, медленно и важно отдалился от перегородки, с достоинством сказал:

— Ну что ж, тогда перейдем к делам мирским.

Я кивнул. Приготовился слушать католического священника.

— Вас recommander[11] Тибо, отец Николаса. Хоть он и fleming[12], но он мой брат…. Он сообщил мне, что вам можно доверить весьма щекотливые дела во благо матери церкви нашей

Этот сложный пассаж поп выпалил на одном дыхании. Я беспомощно улыбнулся:

— Что, простите?..

Отче непринужденно улыбнулся в ответ.

— Foutaise[13]. Известно, что юность бывает безрассудной, душа открытой для соблазнов, и Дьявол часто находит дорогу к сердцу такого божьего создания — невинного и юного.

— Простите, я… О чем вы говорите?

Жан-Батист вновь улыбнулся, оспины на его лице собрались в неуловимый абстрактный рисунок.

— Об акте искушения. О лукавом коварстве, забирающем у нас все самое лучшее.

Наверное, я выпучил глаза, распахнул широко рот или совершил еще какой-то непристойный мимический пассаж, потому что, заметив изменения на моем лице, священник скороговоркой проговорил:

— Тысяча евро сейчас, тысяча после.

Алчность схлестнулась в моей бессмертной душе со здравым смыслом, не выявив победителя, но заставляя вернуть более осмысленное выражение собственной физиономии.

— Вот как, — воскликнул я, ощущая какую-то глупую эйфорию вперемешку с подступающей паникой, — но за что?

— Это я и пытаюсь поведать вам, сын мой, — священник блаженно наклонил голову, глядя на меня с легким упреком. — Теперь, когда вы действительно заинтересованы, я перейду к сути просьбы. Пропала дочь нашего самого смиренного прихожанина…

Я замер, вновь сбитый с толку, замер и Жан-Батист, выжидающе щурясь. Тогда я спросил очевидное:

— Он обращался в полицию?..

— В этом более нет нужды. Она нашлась — живая и здоровая, слава Создателю.

— Но в чем, собственно, дело?..

Брови Жана-Батиста нахмурились на мгновение, вновь стали живой изгородью над желтыми глазами.

— Она не желает возвращаться в лоно Церкви. Не желает возвращаться куда-либо du tout[14]. Она не слушает никого, гордыня поселилась в ее душе, гордыня и похоть, и смрадные уста Сатаны шепчут слова, которые мы, смиренные, не в силах преодолеть своими светлыми проповедями!

Священник вновь зачастил, а я чуть было не сплюнул на пол. Эйфория и паника сменилась легкой гадливостью, свойственная мне терпимость стремительно меня покидала.

— Слушайте же! Дщерь наша Анна, чадо Божье, пропала в трущобах напротив. Как вам может быть известно, там есть дворы, à travers la route[15]. Раньше это было прекрасное место… Увы, теперь это настоящий Содом, населенный… эээ… отбросами, да простит меня Бог, общества. Та часть паствы, что отбилась от пастыря. Заблудшие души. Непокаянные дети Божьи, восставшие против Создателя их. Переметнувшиеся на сторону Диавола…

Я громко и с выражением прочистил горло, решаясь перебить Жана-Батиста. Слова его смешили и ужасали меня.

— Постойте. Если я правильно понял, речь идет о Гостином дворе? И там, как вы говорите, пропала эта самая Анна. Но, слава богу, она нашлась, так? Просто не хочет возвращаться домой. Но что же вы от меня-то хотите?

Святой отец вплотную приблизился к прорези в стене. Его акцент то исчезал, то вновь появлялся.

— Они извратили невинную душу. Тело ее стало сосудом скверны. Мысли их богомерзки, деяния же черны. Только Отец наш небесный излечит раны ее под сенью своего дома. Верните же Анну в лоно Церкви! Верните ее домой, вот в чем смиренная наша просьба!

Шутовское настроение сменилось серьезностью и ощущением некоего долга. Только вот перед кем или чем?

— Простите, — зачем-то извинился я. — Уточните: ее держат силой, ее похитили? Если так, то полиция…

— Нет! — с жаром воскликнул вдруг Жан-Батист, и я покачнулся на своем месте. — Она говорит, что находится с ними по доброй воле и в здравом уме. Но, конечно же, это не так, это иллюзия, созданная самим Дьяволом!

Слова эти вернули мне глумливый образ мысли; патетика речи человека напротив не оставляла мне выхода, к тому же за пределами тесного пространства исповедальни зазвучали органные вариации из репертуара незабвенных «The Doors»[16]. Кажется, это было переосмысление легендарного соло из их «Light my fire». Звучание композиции отдавало пошлой глумливостью. Хлесткая и упругая в оригинале мелодия превратилась в пенящуюся от стирки грязной одежды водицу: мыльные бледно-коричневые пузыри, грубые замерзшие руки и ветхая ткань бесформенной кучи тряпья; племянник святого дяди времени зря не терял, развлекая себя и прихожан, хотя последние вряд ли осознавали это.

— Я не понимаю своей роли. Допустим, я найду ее в этих трущобах — что дальше? Что мне ей сказать? С какой стати ей вообще меня слушать?

— Я благословлю вас, — с каким-то торжественным воодушевлением прогнусавил Жан-Батист. — И нужные слова найдутся. Она послушает — вы никак не связаны с Церковью, вы не один из нас. Поймите, сын мой, мы не обладаем нужным образом мысли — таким, каким владеют миряне. Но лично вы, к тому же, имеете дар, недоступный многим даже в нашей благословенной пастве.

— Не понимаю. О чем вы?

Священник в который раз улыбнулся. Вперился в матово-желтую линию на безымянном пальце — кольцо.

— О даре убеждения женщины, конечно.

— Что, простите?..

Каких только эпитетов я не слышал в свой адрес из-за этой дешевой безделушки; ничего лестного или приятного; только лишь зависть, злоба, отчаяние или гнев. А теперь вдруг такое… Да еще от кого — от священника!

— Дар убеждения женщины? Вы серьезно?

Я был готов ударить его по лицу. Или расхохотаться.

— Но… — Жан-Батист, похоже, искренне не понимал причину моих расширенных, почти выпученных глаз и ноздрей, перекошенного рта и учащенного дыхания, — разве это не дар обладать женщиной? То есть, я хочу сказать, Бог заповедовал нам: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею… но ведь речь шла не о вас, поймите меня правильно…

Да ну, а о ком?!

— А обо всех нас, грешных; и посмотрите на этот мир, сын мой, и на несчастных мужчин этого города. Вы обладаете таким даром, и у вас есть эта благодать — ваша жена, София, верно? Брат поведал мне о вашей семье. Вот почему выбор нашей маленькой общины пал на вас, Хлеп: вы имеете дар убеждения женщины. Уверен, Анна послушает вас, как это сделала София, и пойдет за вами.

От подобной казуистики я лишился другого дара — дара речи. На меня взирали желтые, по-кошачьему хитрые глаза из-под нелепых бровей, и в них явственно пульсировали черные точки зрачков, и пульсация эта танцевала под звуки плотных, обволакивающих и мощных аккордов, бьющих из-за тонких стен деревянной коробки исповедальни. Я вдруг понял: да ведь это комедия, а племянник и дядя в сговоре дешевой драматургии. В соборе с несколько десятков людей, но зритель здесь один-единственный — я, и этого зрителя ведут за кулисы, уже примеряя ему новый, самый нелепый костюм.

— И еще я уверен, сын мой, что силою наших молитв вы сможете совершить все это уже сегодня.

Бам! Теперь моя реплика; я вновь приобрел самый нужный свой дар.

— Сегодня? Но я ведь не дал согласия…

Невидимый нам Николас искусно вел коду к своему завершению, замедляя и без того неспешный бег изуродованной до неузнаваемости мелодии.

— Но Хлеп, ваше согласие предопределено божественным провидением… и двумя тысячами евро.

Улыбка святого отца казалась ярче и шире обычного. Черное одеяние, невидимое в полумраке, покрылось вдруг слоем пепла, а нелепый и пошлый крест на груди потерял способность являться крестом и стал походить на вздернутые кверху вилы. Финальный аккорд прозвучал, и наступила самая странная тишина из всех, что я когда-либо слышал. Только что отгремел великолепный орган, и его последняя нота должна была превратиться в оглушительную волну оваций, в многоголосый гул восхищения, но вместо этого раздались неуклюжее шарканье ног, шипение зевающих ртов, сдавленное сморкание и влажное чавканье прочищающихся носов. Тишина висела в огромном соборе, и тишина эта была наполнена человечностью.

— Сегодня, и мера эта есть nécessité[17], ибо время, увы, не на нашей стороне, но случай на нашей. Богомерзкий шабаш состоится сегодня в этих нечестивых руинах. Огни до самого неба и вопли тысяч слуг Сатаны, представьте себе, Хлеп, вообразите только, какие непотребства будет творить эта содомова толпа! Визг адских гитар, гул барабанов, пение черных псалмов! Богохульники, еретики! Я предал бы всех анафеме, но, к сожалению, у меня нет списка с их именами…

— Нет списка, какая жалость, — прошептал я тоскливо. Жан-Батист не расслышал колкость, с пылом продолжая говорить:

— Но два имени, главных и нужных вам, Хлеп, мы в точности знаем. Первое — дщерь наша Анна, спаси Создатель ее душу, на чье возвращение мы уповаем и за чье раскаяние молимся, и второе — Давид.

— Давид?..

Тут святой отец часто-часто закивал головой, превращая себя в отвратительное подобие желе из глаз и бровей.

— Бойтесь его, избегайте, закройте уши свои от речей его, ибо искушен он в искушении, ибо и есть он тот змий во плоти, что лестью и ложью обратил Анну во тьму. Случай поможет: мерзкий шабаш отвлечет безбожников от вашей светлой миссии, и луч, посланный нашей Церковью, пронзит сие царство мрака, и дева вернется к отцу.

— Боюсь, что уже не дева… — протянул я, ерзая на неудобном сиденье. Жан-Батист вскинулся, цепь на груди с достоинством звякнула, послышался по-домашнему уютный скрип ботинок священника.

— Боюсь, что все-таки дева, — неуклюже возразил он. — И боюсь, что если вы откажитесь от нашей просьбы, то вас, Хлеп, замучают муки совести от осознания того, что вам был дан шанс спасти светлую душу, а вы же обрекли ее на страдания и лишили себя двух тысяч евро!..

— Но может она там и не страдает вовсе! — воскликнул я обреченно; в какую балаганную глупость я угодил; что вообще происходит? Да, такую сумму мне не заработать и за год, нигде в этом городе, — но что же это, черт возьми, за работа! Какая-то молоденькая дурочка связалась с местным отребьем, сбежав от родителей, и этот Жан-Батист свято верит, что вот такой как я — женатый мужчина — способен убедить ее вернуться домой…

— Конечно, страдает! Разум ее опьянен ядом, тело развращено грехом, а душа… О, Хлеп, умоляю вас — станьте ее спасителем, успокойте страдающих дочь и отца!

— Если вам нужен спаситель…

— Нам нужны вы! — патетично и громко произнес Жан-Батист. — Вы и ваш святой дар. Истинно говорю вам: сегодня с девяти вечера в этих трущобах мерзкие безбожники будут предаваться разврату и богохульству…

— О господи боже мой!!! — не выдержал я. — Давайте деньги!

— Николас этим займется, — с хитрым прищуром сказал священник, явно довольный моими словами. — Мы можем вручить вам половину суммы сейчас. Я знал, сын мой, что вы истинный христианин…

— Я попросту безработный, готовый стать кем угодно. А вторая тысяча — когда вы заплатите?

— Когда Анна окажется здесь, конечно. А она окажется, я верю в это всем своим сердцем.

— Но как она выглядит? — с запозданием спросил я. — Опишите ее, дайте мне фотографию…

— К сожалению, это impossible[18]. Отец Анны настаивает на деликатнейшем подходе к делу, поэтому пожелал оставить подобные детали в тени кон-фи-ден-ци-аль-но-сти.

Я скривился от абсурдности слов Жана-Батиста.

— Но как я пойму, что это она?

— Очень просто, сын мой, — он улыбнулся блаженно. — Верьте: она единственная женщина среди этих безбожников. И ее зовут Анна. Станьте же спасителем ей! Станьте лучом, посланным Церковью, дабы рассеять царство мрака. Да пребудет с вами Господь. Amen!

Лицо святого отца стало просветленно-суровым. Он осенил меня крестным знамением и вышел прочь из исповедальни, вытек из нее мазутным пятном. Раздались приветственные восклицания прихожан.

— Пусть идет к Дьяволу твой Господь! — разразился я сложным теологическим пассажем и все-таки сплюнул на пол.


В рваном сыром снегопаде массивно и мрачно то являлся, то вновь пропадал вспухший от серой мглы призрак — это раскрывала свои объятия колоннада Казанского собора, — и объятия были посмертными. Колонны вздымались из грязного снега, но не имели над собой балюстрады, и глядели в низкое утреннее небо воткнутыми в землю гигантскими кольями; некоторые опрокинулись полностью или накренились вбок, переломленные. Треснувший у основания купол зяб в звенящей метели, ниже терялась в черных проемах сеть трещин. Многое не удавалось рассмотреть из-за военного блокпоста: несколько бетонных кубов-помещений и внушительный забор со спиральным проволочным заграждением равнодушно уродовали Невский проспект. Такие посты встречались по всему Старому Городу, располагаясь у памятников архитектуры и закрытых на неопределенный срок станций метрополитена, «в целях безопасности граждан на время проведения восстановительных работ» — так говорилось в официальных коммюнике.

— Красиво, — прошептал я, сам не понимая, что же именно красиво — былое величие собора или его нынешнее состояние, — и отпил горячего черного кофе из белой чашечки. Сидящий напротив Николас увлеченно жевал. Вид из окна был подавляющим, рождающим скорбь; кем надо быть, чтобы подобные картины упадка вызвали аппетит?.. «Дом Зингера», шестиэтажный особняк в стиле модерн, счастливо избежал разрушения, и этот факт позволил кому-то очень циничному создать здесь заведение для людей со специфическим вкусом; здесь так уютно наслаждаться порцией гниющего Петербурга, обернутого толстым слоем строительных лесов, сочащегося ранами запустения. Невозмутимый Николас заказал себе виноградных улиток с провансальскими травами и чертовски дорогой и вонючий сыр. Он все не мог определиться с вином, в конце концов оставив право выбора за официантом. Я же довольствовался эспрессо и мясом по-французски. В меню витиеватым мелким почерком значилось, что все блюда приготовлены исключительно из натуральных продуктов, в чем я с равнодушием сомневался.

— Боюсь огорчить тебя, — сказал Нико, цепляя зубочисткой кубик рыхлого сыра, мотнул головой и ткнул пальцем в сторону окна, — на тему этой так называемой красоты. Вот что сказал современник: «Воронихин, природой назначенный к сапожному ремеслу, учением попал в зодчие; и он построил Казанский собор, этот копиист в архитектуре, который ничего не мог сделать, как самым скверным почерком переписать нам Микеланджело». Понимаешь, к чему это я цитирую?

— К чему-то, близкому к отвращению? — со злой иронией спросил я. — В конце концов, ты столько лет прожил в этом городе, твоя мать отсюда. Нравится унижать его? По-твоему, он недостаточно унижен?

Николас пожал плечами и отправил в рот желто-горчичный ломтик, пронизанный темно-лиловыми нитями.

— Что, вкусно?

— Терпимо, — бесстрастно ответил он. — Его совсем недавно разрезали roquefortaise[19], структура плесени не повреждена. Примечательно, что молоко хоть и коровье, но все-таки…

— Да, я понял: ты жрешь плесень среди руин… Расскажи лучше, что это сейчас такое было? Меня до сих пор трясет от твоего Жана-Батиста. Кто это?

Бельгиец улыбнулся, обнажив белоснежные зубы.

— Это брат моего отца, старый добрый валлонский родственничек. Они друг друга любят как кошка собаку. Когда отец подался к вам… то есть, к нам… короче, сюда, Жан-Батист увязался следом. В Бельгии, знаешь ли, жизнь тоже далеко не сахар после Войны — да, впрочем, как и везде. Но в консульстве запрещено брать на службу близких родственников — с этим там строго. Какое-то время дядя слонялся без дела по Новому Петербургу со своим брюссельским гиноидом…

Я поперхнулся кофе.

— Что? Погоди, он же священник!

Ван Люст улыбнулся еще шире.

— Думаешь? Ну, сейчас — да. Если вкратце, мой дядя навязчивый озорной гедонист. Он завсегдатай всех злачных мест старушки Европы, а некоторых — основатель, и вот он добрался до Питера, перепробовав весь местный блуд, поимев кого только можно, а тех, что нельзя, записал в специальный блокнотик на перспективу. Но мой отец-то родом из Брюгге, понимаешь? Быть родом из Брюгге почти стопроцентно означает еще и то, что ты фламандец, а это, между прочим, уже далеко не одно и то же, что валлон. Не буду вдаваться в подробности, это исключительно бельгийская тема… Короче говоря, a mon pere[20] надоел необузданный гедонизм братца. Он ему сказал вот что: либо тот начинает работать — кем угодно и где угодно — либо отец на правах Генерального консула депортирует дядюшку обратно в Брюссель. И что ты думаешь, какое занятие нашел себе Жан–Батист?

Я развел руками:

— Эээ… Он… стал… католическим священником?

Бельгиец громко и резко щелкнул пальцами.

— Dat is het! Вот именно! Он как-то совершал променад со своей куклой по Невскому проспекту и вдруг уткнулся лбом в заколоченные двери очередного полуразрушенного собора. Задрав свою пьяную голову к небесам, дядя вдруг прочитал: «Дом Мой домом молитвы наречется». Это строки из Евангелия от Матфея, высеченные над главным входом. И покуда он охаживал свою куклу на прогнивших скамьях для прихожан, на него снизошло откровение…

— В соборе? — мрачно спросил я. И этот человек предлагал мне исповедаться…

— А что ты хочешь, он же валлон, да еще и из Брюсселя, — цинично усмехнулся Николас, — они там и не такое могут. Так мой дядя понял, что хочет стать католическим священником. Но таким, знаешь, не связанным по рукам и ногам всякими обетами. Для таких как он очень удачно существует так называемая Третья ветвь, терциарии. Звонок кому надо в секретариат Доминиканского Ордена, и вуаля! Воистину — Gods wegen zijn ondoorgrondelijk[21]!

— Чего-чего?

— Того, что благодаря одному старому развратнику вышел беспрецедентный случай: памятник архитектуры был восстановлен в рекордные сроки, обойдя все бюрократические препоны. Собору даже вернули статус малой базилики, и у него появились прихожане. Осталось еще перед входом посадить художников — и будет не хуже, чем до Войны.

— А там были художники? — спросил я, прекрасно все помня, отчетливо, будто только вчера; череда разномастных холстов, один за другим, и в смешении цвета, света и тени различаются ясно: соборы, дворцы, коты, балерины, фонтаны, мосты, облака над Невой, дождь и бесконечная гранитная набережная…

— Были, — вздохнул Николас. — Странно, а вроде ты тут у нас стопроцентный абориген, должен бы знать о таком.

Я промолчал. Только лишь сделал еще один глоток кофе.

Нико посмотрел на меня.

— Прости, если задел тебя, Глеб, — он назвал меня по имени, что предвещало его благие намерения. — Я же не виноват, что родился в семье важной иностранной шишки, давшая мне отличное образование и все условия для успешной жизни. Ты вовсе не обязан знать о каких-то там художниках и малых базиликах. К тому же не всем подходит такой образ жизни, полный высоколобого снобизма и всех этих неимоверно утомительных скучных идиотов, что окружают нашу семью.

— Зато мне прекрасно подходят идиотские миссии… — протянул я еле слышно, — …для святых дядь.

Но Николас меня услышал.

— Кстати о миссиях, — вытянув губы, облепленные микроскопическими пятнами плесени, протянул он. — Что тебе сказал Жан-Батист?

— А ты разве не знаешь?

Николас окинул зал долгим взглядом. Кроме нас и скучающего за стойкой бара официанта в «Зингере» никого не было. Официант смотрел в одну точку перед собой, иногда шевелил ртом беззвучно, смахивая с манжет пылинки.

— Если б знал, Сегежа, не спрашивал бы, — досадливо произнес Нико и полез во внутренний карман своего добротного пиджака в шотландскую клетку, достав совсем небольшой томик в серо-пепельном переплете.

— Вот, — он протянул мне через стол книгу: теплую, будто частичка плоти ван Люста; шершавая ткань дополнила ощущение того, что в руке моей оказалось что-то живое, только что извлеченное из человеческого организма. Я посмотрел на заглавие.

— Ницше, «Малая библиотека шедевров». Там лежат деньги, да? Неужели просто передать несколько купюр из рук в руки это самое ужасное, что могут себе представить в этом вашем высоколобом высшем обществе?

Вознамерился открыть серую книгу, но Николас предостерегающе оттопырил указательный палец:

— Подожди. Кто же так делает? Сразу видно человека, далекого от этикета. Акт благодарности должен соблюдать трепетную конфиденциальность. Ты прав, касаться денег руками это вопиющая пошлость, к тому же при нежелательных свидетелях, — он покосился в сторону бара.

Я тяжело вздохнул. Обещанная ван Люстом тысяча лежит в этой серенькой книге — а может и не лежит. Работа (черт, что за глупость называть это работой?) еще не выполнена, не известно вообще, будет ли выполнена, так что риск оказаться обманутым бельгийским семейством пока что сводится к нулю. Я забираю аванс и отправляюсь на панковскую вечеринку в поисках бедной Анны, нахожу ее и беседую. Важно: у меня есть дар убеждения женщин. Он срабатывает — удача! — и Анна возвращается в лоно Церкви, к отцу, и куда ей вообще угодно. Миссия выполнена; я получаю вторую половину оговоренной суммы. Или же, я нахожу Анну, беседую, но дар мой сбоит, и разум ее остается во мраке, и душа, разумеется, тоже, и я покидаю руины ни с чем: ни с девчонкой и ни со второй тысячей евро. Возможно, в случае провала меня лишат и аванса, это мы не обсуждали. Есть и еще два варианта событий в каждой из линии первых сценариев: я нахожу ее, убеждаю; я нахожу ее, но не убеждаю; и в каждом случае ее новообретенные друзья знакомят меня со своим гостеприимством — эта возможность была для меня непреложной; непреложной и стремительно вытесняемой из сознания мыслью о реальности тысячи евро здесь и сейчас. Под пристально-неодобрительным взглядом Николаса я открыл миниатюрный трактат на случайной странице. Тонкая, чуть желтоватая бумага, испещренная убористыми абзацами, не вызвала бы во мне тревожных чувств, если бы под листами этого редкого в своем роде издания не угадывалась заполненная чем-то холодным пустота. Я прочитал наугад:

— «Мировой ум. То, что мир не идея вечного разума, видно уже из того, что та часть мира, которую мы знаем (я говорю о нашем человеческом уме), не слишком разумна».

— Просто забери книгу, — нахмурился Нико. Но я упрямо перевернул еще несколько страниц, и тускло сверкнул металлический предмет: он придавливал собой несколько разноцветных банкнот в подобие полой коробочки посреди тома. Николас подался вперед, желая лучше разглядеть начинку ницшеанского трактата.

— Это шутка? Что тебе сказал дядя?

Я не ответил. Увиденные мной деньги придали какую-то гаденькую уверенность в том, что все стало вдруг замечательно, но приторный, словно гниль, оптимизм затмил тусклый металлический блеск миниатюрного фонаря.

— Что тебе поручили, Сегежа? — Николас пытался совладать со смехом, небрежно наблюдая за мной. — Освещать вход в собор перед вечерней проповедью Жана-Батиста?

— Не очень-то высоко ты оцениваешь мои способности. Нет, все куда интересней: я буду спасать душу и тело молоденькой дурочки.

Ван Люст замер, будто позируя невидимому фотографу. Что-то внутри его головы нагнетало нефть в радужку, топило глазные яблоки черным.

— Тело молоденькой дурочки? — протянул он; его собственное тело все разом встряхнулось, руки взгромоздились на стол, со звоном задевая приборы, устраиваясь под тяжелым подбородком надежной опорой для все больше и больше вытягивающегося лица. Тонкие губы на этом лице заалели, заалели и обычно бледные щеки, скулы же обострились; на меня смотрела маска зависти и вожделения.

— А ведь где-то я о таком уже слышал…

Маска слетела, сменилась аллегорией ревности. Она нависла над столом, над черной кофейной жижей на дне маленькой чашки, над обглоданным мясом, над всеми этими улитками с плесенью, глядя на меня пронзительно глазами цвета нефти. Таким мог быть взгляд той самой инфернальной Бездны, о которой, ручаюсь, было упоминание в этой серенькой книге.

— Ничего общего, — бесстрастно произнес я. — В тот раз ни у кого из нас не было фонаря.

Теперь в голове Николаса дернули за другой клапан, высвобождая опасную жижу из радужки, спуская лишнее давление. Глаза перестали состоять из одних лишь зрачков, да и общее выражение лица бельгийца стало вновь напоминать человеческое. Бельгиец хотел что-то сказать, но тут к нашему столу приблизился официант с широким подносом в руках, на подносе возвышалась дутая коричневая бутылка и позвякивали два бокала.

— Ваше вино, господа, пожалуйста. Сент-Круа-дю-Монт, из региона Бордо-Сотерн, сладкое ботритизированное…

Ван Люст раздраженно вскинул руку, прерывая презентацию поданного напитка. Официант понимающе кивнул, поставил поднос с вином и бокалами на стол, ловко откупорил бутылку ножом сомелье, внимательно посмотрел на бельгийца, еще раз кивнул и удалился.

— Слышишь, я все Софи расскажу, — сказал вдруг Николас. Произнес так, будто говорил о собственной то ли матери, то ли о ком-то еще, кто защитит его, спрячет под юбкой.

— Я сам ей все расскажу, — парировал я нелепый выпад в мой адрес. Ван Люст отвел взгляд и принялся возиться с вином. Насыщенно-багровая влага заполнила собой дно бокала, поднимаясь все выше, топя в себе хрупкое хрустальное пространство.

— Сделай одолжение. Но скажи, пожалуйста, Глеб, — сказал бельгиец приторно-вежливо; наверное, этой своей нелепой вежливостью желая перечеркнуть не менее нелепое замечание о Софии. — Если говорить серьезно — что за stront[22] тебе поручил Жан-Батист?

Я устало откинулся на спинку стула, устало и мрачно вздохнул. Посмотрел на книгу, на лежащие среди его страниц деньги, на нелепый фонарь. Посмотрел на Николаса. Кадык на его лощеной шее быстро-быстро шевелился. Сладкое ботритизированное вино из региона Бордо-Сотерн летело вниз по изящному пищеводу, элегантно шлепалось на дно сиятельного желудка, деликатно вызывая благородную отрыжку у сына Генерального Консула республики Бельгия. Наверное, очень вкусное вино.

— Дочь одного из клиентов твоего дяди не может найти дорогу домой. И тут появляюсь я: освещаю ей путь, спасая от тьмы, ничего необычного.

Николас отер ладонью капельки красной влаги с губ, медленно, с достоинством.

— Почему же дядя не поручил это мне? — с тайной обидой спросил он, старательно пытаясь выдать свои слова за шутку. — Ведь я люблю спасать женщин.

Я покачал головой.

— Любви недостаточно.

— Недостаточно?

— Нужно быть идиотом, за которым любая пойдет.

Николас что-то невразумительно пробормотал, широко открыв рот, словно бы собираясь откусить край бокала.


Поднял ворот пальто, зябко осмотрелся, ощущая спиной тяжесть дверей «Дома Зингера»; там, в глубине здания, остался допивать в одиночестве чертовски дорогое вино Николас ван Люст. Здесь же, снаружи, утих снегопад, и немногочисленные прохожие засновали по своим нехитрым делам; не сновали — тащились, еле передвигая ноги. Среди этих похожих на призраков людей обнаружилось целых пять женщин. Пять — это действительно много для этого места и времени. Возраст их я различить не сумел. Две из них шли под руку с мужчинами. Возможно, они возвращаются с утренней мессы преподобного Жана-Батиста? А эти вот одинокие дамы, наоборот, ищут пару себе, чтобы посетить мессу вечернюю? Внезапно пришла странная мысль: ван Люсты окружили меня — во всех смыслах. Одни притворялись друзьями и втайне мечтали о моей жене, другие же стравляли за деньги с плохими парнями. А третьи, может, сочетали все это и тихо посмеивались…

Но, как бы то ни было, теперь у меня есть работа. До смеха нелепая, и до нелепости высокооплачиваемая.

Я, наконец, отлепился от «Дома Зингера» и зашагал по Невскому — предстояла долгая прогулка в сторону Большой Невы, к Финляндскому вокзалу. В затылок мне будто плюнули презрительным хмельным взглядом.

4

На кухонном столе лежали редкие, а оттого странные для нашего дома вещи, а именно деньги; странности добавлял тот факт, что деньги эти представляли собой десять новеньких банкнот Европейского Центрального Банка достоинством в сто евро каждая две тысячи двадцать девятого года выпуска. Томик Фридриха Ницше и его начинка находились тут же, черной и серой кляксами дополняя ощущение того, что выцветшая старая столешница превратилась в абстрактное полотно. Лица неизвестных мужчин и женщин приветливо улыбались, пейзажи далеких краев, архитектура чужих городов манили с пестрых и гладких, как пластмасса, бумажек, нули-единицы по их краям сулили воплотить любые мечты в реальность. София с холодным любопытством разглядывала принесенные странности, как до того слушала мою историю. Она взяла в руки купюру с изображением томной дамы в тиаре и поднесла к своему изящному носу.

— Деньги пахнут, — сказала она. — Эти — ожиданием того, за что же они нам достались.

Я тоскливо нахмурился.

— Я все тебе рассказал, Софи. Просто поболтаю с бедняжкой Анной, вот и все. Не бойся, я не поддамся ее женским чарам. Главное, чтобы она поддалась моим, мужским.

София вспыхнула, смяла банкноту и швырнула обратно на стол.

— Дурак же ты, Глеб! — воскликнула она. — Уверен, что тебе нужна такая работа? Ты, в конце концов, простой парень, зачем с подобным связываться? Почему так много платят? Чем убедишь, эту… Анну? Найдешь ли вообще в трущобах?

Она смотрела на меня своими полярными глазами. Сейчас, на светлой кухне, радужки Софии мягко светились изнутри: они обладали редким серебристо-серым оттенком, пронизанные чуть видимыми желтыми крупицами; так светилась бы нагретая ртуть, усеянная золотой пылью.

— Меня благословил католический поп, это должно вдохновлять, — я усмехнулся. — По его словам, она там такая одна. Несколько часов легкой прогулки по Гостинке вряд ли принесут мне больший вред, чем посещение церкви.

— Легкой? — вздохнула моя жена. — Это же чертов Гостиный двор!

— Софи, Софи! Не будь такой пессимисткой. Наконец у нас появилась возможность понять что же с нами такое… Мы ведь так давно хотели попасть на прием к тому специалисту…

В уголках ее губ появились крошечные морщинки.

— Хочу одного: чтобы с тобой ничего не случилось, — произнесла мрачно София. — Кто бы мог подумать! У Николаса есть дядя, и этот дядя священник. Нашел спасителя на час, дал ему фонарь, открыл в нем гребаный дар, благословил! Не такую помощь я себе представляла…

В глубине светлых глаз сверкнули рыжие искорки. Это означало одно: моя жена злится, причем очень и очень сильно. Еще бы! Представляю себе, чего ей стоило преодолеть свою гордость, обратившись к тому, кого совсем еще недавно считала воплощением мерзости. Ответ на ее просьбу выглядел — или являлся — изощренной насмешкой.

— Прошу, пожалуйста, ну не злись, — я попытался смягчить ее, направить ход ее рассуждений в прагматичное русло. — Посмотри — это просто чертова куча денег, и эта куча лежит на нашем столе.

София выразительно на меня посмотрела.

— Вот именно, Глеб, эта куча лежит на нашем столе, в нашем доме. И она мне очень не нравится, и Ницше этот не нравится, и фонарь…

— Зачем они дали фонарь? — спросил я, цепляясь за возможность сменить тему.

— Чтобы ты посветил себе в голову, пытаясь найти там остатки здравого смысла!

Да, София разочарована, и ошеломлена, и я понимаю ее.

— Прости. Это все так нелепо и глупо, и, господи!..

— Фонарь, — тихонько напомнил я. София развела руками:

— Он чтобы светить, конечно. Кого можно найти в темноте?

Она взяла со стола миниатюрный предмет, отыскала прорезиненный бугорок. Тонкий и яркий луч абсолютно белого света ударил ослепляющей жирной точкой по изображению какого-то древнего вычурного собора на одной из купюр. Охровые стены мгновенно выцвели, от места, куда бил луч, разлетелись радужные круги. Свет звезды, проникающий с неба на кухню из-под серого полотнища, казался жалкой пародией на само понятие «Свет».

— Хочешь, я…

— Нет-нет-нет, даже не предлагай. Ты со мной не пойдешь. Двух женщин от толпы грязных подонков я точно не отобью. И одну-то не представляю, как вытащить из этих трущоб, так что пообещай мне: никаких сюрпризов, Софи!

София щелкнула переключателем, мир погрузился в туман; вновь сделалось тускло.

— Какие еще сюрпризы? Я подумываю прямо сейчас позвонить этим бельгийцам и послать их к чертовой матери…

Томная дама в тиаре подмигнула мне. Взгляд ее говорил: я живу в роскошном дворце и молюсь в красивом соборе, разъезжаю в золоченой карете, и у меня есть наследник всей этой благости. А что насчет вас?..

— Но Софи…

Замолчал. Посмотрел на другую бумажку. Город из башен парил над чернильно-синим океаном. Бесконечною линией бессмысленным набором цифр шел и шел поверх этой радужной иллюзии номер купюры. Единицы и нули громоздились в углах, точно придавливая собой к столешнице.

И всего этого может стать в два раза больше…

— Что, Глеб? Подумай-ка еще раз. Подумай хорошенько. Я даже не смогу узнать, как продвигается твоя, с позволения сказать, миссия, не смогу помочь тебе чем-либо.

— Помочь?..

— Ты собрался в трущобы Гостиного двора на концерт отморозков искать какую-то сумасшедшую девку! Думаешь, все будет проходить в традициях культурной столицы? Сильно сомневаюсь. Я тут с ума сходить буду!

Наконец смог оторвать взгляд от денег. Сказал вяло:

— Ну это-то как раз просто. Куплю телефон по дороге, и без проблем…

— Без проблем?

Хлесткая фраза была преисполнена сарказмом и злостью.

— Твоя работа мечты начинается сегодня в двадцать один час по петербургскому времени, так?

Медленно кивнул.

— Ну тогда смотри: ты едешь в банк менять деньги. Это примерно час, если повезет с монорельсом до Нового Города. Потом выбираешь себе аппарат, оформляешь заявку на услугу связи и ждешь пару недель. Вариант так себе. Или ты можешь попробовать найти телефон где-то поближе, на блошином рынке Удельной, но вряд ли тебе дадут сдачу с сотни евро местные доходяги; скорее, если дадут, то по голове. И вообще, Глеб… Связь? В Старом Городе?

Я понял, куда она клонит. С досадой сжал зубы: София во всем права. Очевидные факты были коварно извращены призрачными аргументами денег. На большей части старого Петербурга такая обычная до Войны вещь как сотовая связь попросту не действовала, впрочем, и на окраинах, вроде нашей, тоже. После окончания Карантина профильные операторы сочли невыгодным заново снабжать эти районы вышками с базовыми станциями сотового сигнала, оставив, частично восстановив коммуникации, лишь технологию стационарной связи — по крайней мере до того момента, как в городе закончится основная часть восстановительных работ. Чтобы позвонить, например, с Петроградской стороны или района Сенной кому-то на Парнас, в Купчино или наоборот, нужно было иметь безумно дорогостоящую спутниковую связь или попытаться найти таксофон, или частную стационарную точку. Таксофоны исчезли как вид еще в конце прошлого века, местные же очень редко пускали к себе незваных гостей. И уж, конечно, наивно было бы полагать, что подобные виды связи обнаружатся на территории трущоб, куда я намеревался отправиться. Оставалась еще IP-телефония, но вездесущий когда-то культ Интернета пал за пределами Нового Санкт-Петербурга; давным-давно жители руин и трущоб ничего не слышали и не знали о нем, и уж тем более не использовали в своей повседневной жизни. Интернет — Технология Праздного Общества — нынче доступен лишь единицам; она, как и в самом начале своего существования, вновь стала элитарным преимуществом государства, корпораций, военных и влиятельных богачей наподобие семейства ван Люстов.

— Ох, Софи… Ты и правда не сможешь знать обо мне что-либо весь этот вечер. Да и в случае опасности мне придется рассчитывать лишь на себя. Это сильные аргументы.

София тихо фыркнула, будто сгоняя с губ пыль. Вновь взяла в руку фонарик. Включила, направляя мощный луч на тысячу евро, что валялись детскими фантиками на столе.

— Их аргументы сильнее. Реальнее. Мои — лишь страх за тебя. Станет страшнее в разы, как только ты переступишь порог нашего дома. Но когда ты переступишь еще раз, то это, — едкий белый свет выжег радужный круг на лбу важного пожилого господина в старинном сюртуке, — может возрасти ровно в два раза. Вот и решай, какой аргумент вернее.

— Не понимаю, ты отговариваешь меня или нет? — воскликнул я и ослеп. Свет пронзил веки, радужку, глазное яблоко, и белая мгла тысячами солнц взорвалась внутри головы.

— Я желаю и того, и другого. Я алчная благодетель. Если спасешь эту девушку, то спасешь наше будущее. Останешься дома — спасешь настоящее.

Свет говорил со мной, и свет рвал на части.

— И я не знаю, что мне дороже.

Секунда абсолютной тьмы; белесая паутина охватила зрение, и в центре этой эфемерной конструкции, нечеткой, размытой, я различил печальное лицо Софии.

— Больно? — с каким-то тайным удовольствием, какое бывает у детей, спросила она. — Прости…

Рука ее, точно лишенная связок и мышц, свисала вдоль тела, и в ней тускло блестела металлическая поверхность чертового фонаря. Пальцы разжались, вещица беззвучно упала на серый линолеум.

— Прости, Глеб, нет, правда, — будто очнувшись от наваждения, София прильнула ко мне, прижимаясь, отчаянно зашептала. — Не ходи никуда, пожалуйста, останься, останься, не надо…

Сквозь тонкую ткань ощущал, как громко и близко-близко билось сердце любимого человека. Оно гнало кровь по прекрасному телу, и оно же гнало меня прочь, с каждым ударом отстраняя на невидимый миллиметр от своей хозяйки.

— София?..

Она словно не слышала. Сердцебиение становилось сильнее, отчетливее. Я знал: она ждет моего решения, и она готова принять любое, и это удерживало от принятия такового.

Мы продолжали стоять в тишине, обняв друг друга, и только лишь стук сердца отмерял сейчас время.


Решение пришло тихо, в судорогах, как смерть маленького животного. Наступил вечер; я вновь прибыл поездом МЖД на Финляндский вокзал и совершил длительную пешую прогулку. Монорельс не вел на острова, он огибал их дугой, повторяя очертания набережных, делая резкий поворот на восток у бывшего Ладожского вокзала. Там железная дорога из тоненькой нити превращалась в настоящую паучью сеть, накрывая собой Новый Город. Чтобы попасть в старые районы Петербурга ничего особенного не требовалось, были бы крепкие ноги да особый резон. И если первое условие было обыденным даром Природы, то второе представляло собой исключительную редкость. «На время проведения восстановительных работ Старый Город является зоной повышенной опасности» — вот что год за годом после снятия Карантина слышали от властей обыватели, — «Посещение этих территорий крайне нежелательно». И я до последнего времени старался придерживаться этих рекомендаций.

…Снегопад почти прекратился, и обманчиво далеко справа показалась грязно-желтая колокольня Петропавловского собора, заключенная в тиски строительных лесов. Кугель шпиля, ржаво-купоросовый шар, упирался в низкие серые небеса. Когда-то его венчала фигура летящего ангела, держащего в своих руках огромный золотой крест, теперь там шумел лишь ветер. Этот ветер увидел одинокую фигуру на мосту и кинулся к ней. Я поднял воротник, ускоряя шаг.

На той стороне Литейного меня встретил блокпост.

— Не поздновато ли, гражданин? — хмурясь, спросил молодой полицейский, выходя из просторной будки. Вполне резонный вопрос, но я мог бы просто пройти мимо, и это не было бы понято превратно — в Старом Городе достаточно интересных мест для людей определенного сорта. Только вот не тянул я на подобную публику: пришел пешком через мост, один, небритый, лохматый, с отстраненным тоскливым взглядом. Излучаю декадентство, из меня так и лезет скорбь. У таких людей нет энергии счастливой жизни, нет животных амбиций, а значит, и денег нет. В том числе и поэтому парень в форме вылез из своей конуры — слишком уж я не вписывался в рамки его обычного вечера.

— Здравствуйте. Да вот, спешу на вечернюю службу в Святую Екатерину, знаете, это церковь такая…

Полицейский опешил, опешил и я; такое до сегодняшнего дня вряд ли могло появиться в моей голове. Лицемерие мне претило, но слова вылетели раньше, чем успела оформиться мысль и осознание ее содержания. Я понятия не имел, проводятся ли в такое время эти самые службы, и в курсе ли подобного этот молодой полицейский.

— О, вот значит как, — многозначительно произнес он, окидывая меня с ног до головы. — Какое совпадение.

— Простите?..

Полицейский сощурился, на миг выпятил гладковыбритый подбородок и вдруг простодушно мне улыбнулся, подаваясь казенным телом вперед, желая то ли обнять, то ли скрутить по всем правилам полицейской науки. Ботинки мои скрипнули на снегу: правой ноге захотелось встретить этого молодца ударом колена под дых, левой же отпрянуть и пуститься в бега. Но я остался стоять там, где стоял.

— Да у меня тут тоже, получается, вечерняя служба, — рассмеялся мальчишеским смехом парень. — Как мой батя пел, помню: наша служба и опасна, и трудна, и на первый взгляд…

Он смутился так же неожиданно, как и повеселел до этого. Я смиренно развел руками, сочувственно предположил:

— Как будто не видна?

Полицейский был действительно молодым человеком; теперь я это хорошо видел; наверное, лет двадцати двух, не более. Припев песни ребята моего поколения знали хорошо, хорошо они знали и то, что следующее поколение в нашем городе может никогда уже не появится. Как и многие другие люди в сегодняшнем Петербурге, этот полицейский, скорее всего, явился сюда издалека.

— Точно! — просиял он, снова широко улыбнувшись. — Не видна, ага, но вы-то, небось, мою будку с той стороны моста заметили, так получается, что видна. Не зря стою.

— Я здесь часто хожу, — на всякий слу

...