Константин Котлин
13.09
Часть 2
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Дизайнер обложки Ирина Семерикова
Редактор Василий Соколов
Корректор Василий Соколов
© Константин Котлин, 2025
© Ирина Семерикова, дизайн обложки, 2025
«Чувствуешь ли некую легкость в достижении целей? Целей, что даже не ставил перед собой; необязательное счастье, от которого мурашки по телу и тоска от того, что когда-нибудь жизнь потребует за все это непомерную плату».
Глеб Сегежа — заурядный, казалось бы, неудачник, — обладает непозволительным для этого мира статусом: он женат. Череда мрачных событий, начавшихся в самом сердце Санкт-Петербурга, заставляет Глеба дать себе честный ответ на вопрос: кто же он — Любовь, Технология, Похоть?
ISBN 978-5-0067-6548-1 (т. 2)
ISBN 978-5-0067-6546-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Над озером скрипят уключины
И раздается женский визг,
А в небе, ко всему приученный
Бессмысленно кривится диск.
…
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
…
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
А. Блок
Преступник не только имеет право на наказание, но может даже требовать его.
Гегель
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Ах, метель такая, просто черт возьми!
Забивает крышу белыми гвоздьми.
Только мне не страшно, и в моей судьбе
Непутевым сердцем я прибит к тебе.
С. Есенин
1
Пока поднимался, в голове не мелькнуло ни единой мысли; разум заливал клокочущий страх. Вот пятый этаж. Шестой. Здесь, кажется, кто-то живет. Здоровался ли я с соседом, знал ли его в лицо? Или выдумал только что… Не помнил, не хотел вспоминать. Восьмой этаж: мусор и плесень. На десятом выбиты стекла; холода нет, окна забиты сгнившими досками, и здесь чуть темнее, чем на других этажах. Одиннадцатый, и тринадцатый…
…Почему же так страшно?
Споткнулся; мышцы забиты усталостью, болью. Присел на ступеньке, стянул перчатки, и тут же сердце стукнулось в ребра и замерло: без обычного блеска кольца, покрытые кровью и грязью, руки казались совершенно чужими. Распахнул пуговицы пальто. Пальцы ткнулись в предмет в его складках: жесткий диск. На матовом серебристом металле зияла жирная трещина. Я застонал. Посмотрел вниз под ноги, в темные пролеты, взглянул на окно. Грязь прошедшего ноября застыла пятнами на стекле, отразила бледное небо снаружи. Мякоть на пальце с болью впилась в хрупкий корпус: из-под обломанного ногтя лениво проступила кровь. Встал, сунул плоский прямоугольник обратно, занес над ступенью ногу для шага. Миновал четырнадцатый этаж, и вдруг стал подниматься бегом, тяжело хватая ртом застоявшийся воздух. Восемь пролетов; в висках били молоты.
— София?
Все залито серым светом. Вытянутый прямоугольник окна, и в правой его части бледно-зеленое пятно пледа. Кресло, а в кресле фигура. И тишина.
Запер дверь на засов. Взглядом окинул квартирку: пропали осколки стекла и контейнера; снова посмотрел на фигуру.
— Софи… Это я…
Здесь ли она? Стоит за углом, притаилась ли в ванной комнате? — дверь нараспашку, там влажная темень. Прошел вглубь коридора. Пустота в ванной. Угол: белесый кирпич.
Нахмурился. И вздрогнул от голоса, звенящего счастьем:
— Здравствуй!
Я не узнал ее. Это была София, ее копия, но это была не она. Будто София из другой жизни, совершенно забытая мной ипостась; кто-то листал каталог и от скуки, для смеха, ткнул пальцем в страницу.
Приблизился. Вытянул руку, чувствуя на кончиках пальцев тяжесть ее подбородка.
— Что с тобой сделали?..
Она улыбнулась, довольная, проурчала:
— Мы играли. Нравится?
Не ответил, провел по щеке большим пальцем от уголка губ к высокой скуле линию, вдруг отпрянул. Антрацитовых волос до лопаток больше не было. Вместо плавно струящихся локонов как-то по-мальчишески коротко, наискось, полностью остриженная там, где багровела от раны кожа, волновалась черная грива, закрывая собой шею сзади до правого плеча. Ассиметричная вуаль покрывала прелестную головку, открывая левое ухо, и в мочке его чернела серьга. Сощурился: это была моя серьга, украшение, подаренное Софией давным-давно, черненое серебро с античным узором-меандром. Прокол был выполнен грубо; на мертвой коже застыло подобие сукровицы по рваным краям ранки.
Не надевал серьгу с тех пор, как устроился на гребаный склад. Такие штуки там не понимали и не любили. Кажется, что и отверстие в мочке моего левого уха давно уже заросло.
— Какого черта?..
Губы накрашены черным. Веки отливали пепельным контуром. Стройное тело укутано в рубашку с короткими рукавами, красно-черную, застегнутую на все пуговицы, туго обтягивающую литые бедра и грудь; на точеных ногах пестрели белые в крупную сетку гетры до согнутых сейчас колен. Ногти на пальцах рук и ног вызывающе чернели от лака. Кто-то придал «Сиберфамму» образ бунтующего подростка. Я ухватился за кончик гетры, потянул прочь, оголяя икру, щиколотку и ступню; без всякой цели; может, желая убедиться в реальности предмета гардероба, а может, подчиняясь какому-то глубинному, необъяснимому сейчас порыву. Завертел головой, ожидая, что вот-вот появится тот, кто объяснит, наконец, для чего было нужно совершать этот акт вандализма.
Копия чуть наклонилась, рубашка пошла складками, и я обомлел, увидев вдруг, что внизу под ней черным пятном пульсирует кружевное белье, что на правом предплечье багровым иероглифом застыло пять темных букв: ШЛЮХА…
— София! — громко позвал я, прекрасно понимая, что меня не услышат сквозь бетонные плиты двух этажей. Сжал в кулаке белую гетру.
— Я здесь, — сказала она, наклоняя голову набок, касаясь короткими волосами плеча. Сережка блеснула серебристым узором. Багровая надпись пульсировала; кто-то вырезал ее острием, безжалостно взрыв мертвую плоть. Осознавать значение короткого слова было невыносимо; я плотно повязал предплечье белой сеткой.
Самый край солнца, наконец, вспорол низкое небо. Тени легли на лица, исказили черты.
Постукивал пальцами по карману пальто. Четыре пролета вверх — этого мало, слишком мало, чтобы собраться с мыслями, успокоиться, осознать хоть что-то. Зазвенела связка ключей в руках, придавая моменту самый обычный, самый тривиальный смысл: я вернулся домой и вот-вот войду внутрь.
Выдохнул. Провернул дважды ключом в замке. Ладони покрылись холодными мелкими каплями. Ключ выскальзывал, не желал покидать узкую щель, свисая из двери, будто ухватившийся за острый край скалы неудачливый путник над горной бездной. Выдернул с силой, вошел в полумрак коридора.
— Софи?..
Ублюдочный запах все еще здесь, как такое возможно?!
Выдохнул снова. Голова закружилась.
Темный угол; там пусто, ни единого пятнышка. Пыльные лучи солнца из кухни. Закрытая спальня.
— Софи, это я!..
Почему так гулко звучат шаги?
Кухня пуста. Обеденный стол девственно чист, посуда на полках, ничего на плите. Низко гудит холодильник. Пам! — падает капля из крана.
Ванна пуста. Вечно влажные стены, плохо высохшее полотенце в синюю полосу на батарее; все, что здесь было, тряпки, одежду и простыни, унес куда-то Елагин.
Дверь цвета слоновой кости, краска у нижней петли облуплена. Сбитый порожек, упершийся в старый линолеум.
Спальня пуста.
…пуста.
Рухнул на край кровати, обхватил руками голову; пальцы погрузились в спутанные сальные волосы. Сделал глубокий вдох и почувствовал запах сладости, разобрал тихий стон.
Встал, сдернул рывком покрывало. Смятые подушки, пара длинных черных волос, широкое одеяло; пустая кровать. Замотал головой, шаря по комнате взглядом: шкаф, две гитары, два стула и стол, задернутое шторой окно. Никого. Я один. Так и стою в верхней одежде над всклокоченной мною постелью. Неслышно дышу ее запахом.
— София, София, Софи… — зашептал тихо, уставившись в одну точку. — Что происходит, Софи?..
Одернул тяжелую штору, пуская в комнату серое солнце. Взметнулась веселая пыль. Распахнул окно, упершись рукой в подоконник: мороз хлынул внутрь, сметая сладкую пряность без остатка. Бледное утро мерцало, переливалось ртутным сиянием. Натужно и шумно дышал черный холм, погребенное под снегом озеро дрожало за кладбищем в стылом мареве, и дальний берег его был усеян высокими стройными соснами. Ветви тополей и берез укрывали купола белой церкви. Раздалось пронзительное лошадиное ржание: нелепой диковинкой замерла расписная нарядная тройка на разбитом холодном шоссе. Ни возницы, ни пассажира.
Глотнул обжигающий легкие воздух и прокричал ее имя. Ощутил привкус крови во рту. Стая ворон поднялась над крестами, криво прошла над холмом, вновь оседая на ветках, вновь заполняя живой массой черные гнезда. Равнодушно взмывала в низкое небо заводская труба вдалеке.
Рама сомкнулась, жалобно зазвенело стекло. Отвернулся от внешнего мира, пошел прочь от окна, на границе спальни увидев собственную тень. Она падала на пол коридора, заключенная в косой прямоугольник, лежала на холодном линолеуме и ждала неизвестно чего. Поморщился, целя ногой в черную голову, сделал шаг. Тень дернулась и пропала. Я посмотрел в дальний угол прихожей, в сторону входной двери. На вешалке все так же висело пальто Николаса ван Люста. Ни дафлкота цвета маренго, ни ботильонов.
София исчезла.
Методично обошел квартиру еще раз. Никакого послания, ни намека, совсем ничего. Взял телефонную трубку, услышал монотонный сигнал. Кнопка повтора — вдавил ее в хлипкий пластиковый корпус. Раздалась мелодия из двенадцати нот. Щелкнуло.
— Абонент недоступен. Пожалуйста, перезвоните позже. Абонент…
Бросил трубку на рычаг. Во рту пересохло. Чей это номер? София кому-то звонила?
Снова нажал кнопку повтора. Первая нота. Вторая. Черт, слишком быстро!..
— Абонент недоступен…
Перевел набор в тональный режим. Что за звук? От единицы вниз, не то, нет, не то! Вот оно, «плюс». Вторая нота — семерка.
— Пожалуйста, перезвоните позже…
Не сомневайтесь, перезвоню.
Семь, три девятки… Следующая цифра оказалась четверкой. Потом, конечно же, двойка; твою мать!..
Зачем ей звонить мертвецу?
Я затравленно озирался. Из кухни бил желтый солнечный свет, освещая тот самый, пустой сейчас, угол. Снова снял трубку, снова набрал его номер.
— Абонент недоступен. Пожалуйста, перезвоните позже.
Не в сети? Выключен? Где вообще может быть телефон мертвеца?..
Застыл. Увидел темную кляксу у входной двери. Как в бреду положил трубку и подошел к вешалке. Нежная ткань, терпкий запах. Два кармана снаружи и два внутри: пусто. Стоп. Нагрудный карман, под которым когда-то стучало его сердце. Здесь что-то маленькое, темно-синее: флешка. Нахмурился, вызывая в памяти беседу на берегу Охты.
…«Да ты сам почитай, у меня тут все характеристики, все инструкции и гарантии!..»
Документация на гиноида?
Ничего больше. Только этот флеш-накопитель. Сунул его в карман джинс и тут же ударил телефонный звонок, и стена задрожала, и линолеум на полу будто вспух. Медленно, боясь вспугнуть само это явление — звонок телефона, — я прокрался обратно и горячими пальцами обхватил серый пластик. Не дыша, закрыв мембраны ладонью, приставил трубку к правому уху и услышал скрежет помех — будто наждачкой ожесточенно терли туда-сюда по стеклу. Что-то пыталось пробиться ко мне сквозь высокочастотный шум. И вдруг различил голос: обычный мужской голос, каких в мире миллиард миллиардов, немного гнусавый и гулкий, и он говорил, но только вот обращался совсем не ко мне; и кто-то ему отвечал:
— …давешняя бабенка названивает. Ох, я вчера от ее голоса сам не свой был, а руки, как назло, все в машинном масле, хер отмывал потом часа два. Мы точно глушилку поставили? Назойливая она какая-то; она да тот старикан. Невозможно работать!
— Поставили сразу как начали, обижаешь. А ты зачем ей ответил?
— Не отвечал я. Голосовую почту врубил, чтоб не переживали.
— Ну да, это ты правильно. А на старичка-то тоже передернул?
— Да пошел ты!
— А чего? Бабенке той, наверное, лет сто, бывают такие старушки, им уже помирать, а голосок как у целки. Ты прошивку добьешь сегодня?
— Как только — так сразу. Мне еще коленвал у «Ауруса» щупать, я ж за двоих, твой в запое опять, говнюк мелкий. Говорил ведь ему, важный день будет, так нет же, паскудник!
— Ты моего брата не тронь, сам же ему лить в глотку начал. Он парень рукастый. А чего там наш друг, таксисты по нему не звонили?
Что-то упало, лязгая. Раздался вздох.
— Давай, круши-ломай, чего уж там!..
— Мирон, завали. Так чего — звонили, нет? Отличный же кандидат, даром что мужичок. Кожа гладенькая, молодая. Зима зимой, генераторы пока пашут, но долго ждать сам знаешь.
Глаза мои высохли, перестали моргать. Струйки холодного пота медленно стекали по ребрам. Сердце колотилось в груди, и в шее вместо горла был один мерзкий сгусток грязной пульсирующей каши.
— Да непростой он, мутный. Ярик его пробивает, когда все поймет, тогда и таксисты подъедут.
— Ой, ну как маленькие, пальчики лазером, а глазки уже и так сами гулять пошли, первый раз что ли; простой, непростой. Звонки отследили?
— Старичок серьезный, из Суоранды[1], звонит постоянно и лает, а бабенка всего разик вчера, чего париться?
Кто-то присвистнул.
— Суоранда, говоришь? Тогда пускай Яр не отлынивает. Проблем нам не надо.
— Вот, опять долбит, ну как тут, сука, работать?
— Это же исходящий, дурень ты. Хер отмыл, а ручонки…
Треснуло, повисло очень странное, долгое до жути безмолвие. Отчетливо слышал лишь собственное сердцебиение.
— Блядь! Обрывай!
Щелкнуло хлестко, грохнуло. Протяжный монотонный гудок выедал тишину. Я медленно сполз спиною вниз по стене, не выпуская трубку из рук. Уронил голову на грудь, широко распахнув веки. Сжал крепко предмет в руке.
…Николас. Они о нем говорили сейчас. Господи…
За окнами ударил одинокий колокольный раскат. Звуковая волна растворилась среди высоток, поглощая в себе гвалт сотен птиц. Я поднялся. Подхватил с вешалки кашемировое пальто, перекинул его через локоть и вышел прочь из квартиры. Трубка осталась свисать на витом проводе у стены.
Я как будто уже и забыл о косой этой стрижке, о нелепом наряде, о кровавом клейме под тряпицей. Увидел фигуру в горчичном кресле и устремился прямиком к ней, чтобы накинуть на узкие плечи ненавистное пальто — по какой-то иррациональной причине я не мог принять этот образ, воссозданный ею самой.
Неживые глаза заблестели от радости, фокусируя на мне взгляд.
— Ты вернулся.
— София, та девушка, — произнес я негромко, чувствуя дрожь в уголках рта. — Когда ты видела ее в последний раз?
Что-то вспыхнуло на мгновение в глубине черных зрачков. Кончики тонких пальцев еле заметно вздрогнули.
— Девятнадцать часов семь минут назад, — бесстрастно уведомила «Сиберфамм».
Вчерашние три часа дня. Прошло два часа, как мы ушли вместе с панком. Она позвонила ван Люсту, оставила мертвецу сообщение. Одела гиноида… Нет, надругалась над ним! Оделась сама и… Что же произошло?
Отчетливо услышал дыхание. Под черным кашемиром медленно вздымалась грудь. Тускло блестела серьга в грязно-розовой мочке. На правом предплечье сквозь сетку багровела рваная надпись: «Шлюха». Услышал вдруг ее голос:
— Эпидермис твоего лица поврежден. Рекомендуется хролгексидиновый…
— Заткнись! — рявкнул я; в хриплом голосе смешалась тоска и отчаяние, опустошенность, злость на себя за то, что ни черта не понимаю, не знаю и не вижу дальше собственного носа. Затрясся от осознания, что эпидермис — это внешний слой кожи, а кожа гладенькая, молодая, даром что мужичок…
Рваными движениями стянул с себя пальто, пихнул — как украл — флеш-накопитель в карман к жесткому диску, накрыл дешевым полиэстером спинку горчичного кресла; сквозь бежевый хлопковый свитер пробрался вдруг влажный холод. Зима нашла лазейку в складках зеленого пледа, выстуживая квартиру номер сто тридцать девять. Почувствовал взгляд: она смотрит. Ничуть не задетая грубостью, светилась будто бы изнутри, ожидая чего-то, кроткая и счастливая. Полные губы, вымазанные черным, застыли, опустив уголки, и они тоже ждали. Ждали и тонкие руки, и стройные ноги, и укрытые его пальто плечи, живот и все остальное… Ждали меня. Она поедала глазами. Хотела — грязного, избитого, злого.
Шумно сглотнул. Отвернулся. Это бред. Фантазия уставшего мозга. Да пошла она к черту!..
Импульсивно вдруг сдернул с нее кашемир, скомкал, бросил под балконную дверь на осколки. Осторожно, как драгоценность, положил ей на плечи дешевый полиэстер.
Ритуал ревности был повторен.
Я вонял страхом, пах сумасшествием. Между ребер ломила тягучая боль. И безумно, до одурения, хотелось есть. Тело брало свое, извечное, равнодушное — вынь да положь, и пусть хоть Луна упадет на чертову Землю. В желудке тянуло от пустоты, резало в диафрагме там, куда угодил сапожищем ражий детина. Пальцы в грязи, бурых подтеках; на безымянном — бледная тонкая полоса пустоты. Сжал кулаки: ободранные костяшки налились темно-розовым. Тело разрезано пополам чуть выше пупка багровым подобием шрама. Он тянется неровной линией по животу, бокам и спине. Под напором горячей воды шрам распухает, горит. Горят темно-синие пятна под ребрами. Ноги дрожат, норовя подкоситься. Подставляю лицо потоку воды, отзываются жжением ссадины и царапины. Вода шумит, валит пар. Запотевшее зеркало скрывает в себе не отражение, но будто другую, потаенную реальность. Напор слабеет, меняет характер. Тепло, и вдруг ледяная протока, плевки талой воды. Это дом решил поиграться со мной. Но я стою, как стоял. Лишь спина прямее и тверже. Лейка шипит, плюется, слабеет, превращая в тонкую струйку только что мощный поток. Но вот и она исчезает.
На сегодня до вечера все. С легким паром.
Ставлю ступни на холодную плитку. Провожу ладонью по зеркалу — узкая полоса этой реальности. Видно только глаза. Цвет радужки не различить; я и сам позабыл их оттенок — кажется, болотная серость. И рядом с глазами, справа от радужки, белков и зрачков ртутная надпись, проявившаяся на запотевшем стекле: «Прости»…
Раскрошил кусок хлеба; пальцы застыли, давя сухой желтоватый мякиш. Прозрачный пар поднимался над сизой тарелкой; не чувствовал вкуса, забыл, что готовил. Стена кухни маячила совсем рядом и одновременно нигде. Тихонько звякнула ложка. Голод требовал пищи. Остатки еды исчезали во мне; я не запомнил, что брал в холодильнике, что осталось на полках, есть ли вообще еще в доме припасы.
…У кого она просит прощения? У меня? У ван Люста? А может, сама у себя?
Обжегся горячей жидкостью. Что это, лук? Мерзкий запах. Заплесневел или уже и был таковым, зараженный этой пепельной новой жизнью. И я не заметил, нарезал и бросил в бурлящий бульон, испортил суть пищи.
Проглотил. Выдержал спазм отвращения. Надо поесть. Подумаешь, плесень…
…Ушла; вчера, в три часа дня, почти сутки назад. Ни письма, ничего, только надпись на зеркале…
…А что, если она здесь, в этой многоэтажке, в одном из соседних домов, в такой же пустой квартире, укрылась там от подступающего безумия, спряталась, затаилась?
Я вскочил. Это возможно?!
Нет, нет, нет. Погоди. Зачем это ей? Она не такая. София не прячется, она действует, пробует. София живет.
Ощутил вдруг: жутко хочется выпить.
В навесном шкафчике — «Неро д'Авола», порошковая мутная жижа цвета перебродившей крови. В зеленой бутылке чуть больше четверти; и еще одна не почата. Налил в стакан, из которого обычно пил по утрам подобие кофе. Не чувствуя вкуса, опрокинул в себя половину; багровая струйка потекла из уголка рта. Утер ладонью, налил еще. Уставился в одну точку.
…Но почему я уперся в эти вчерашние три часа? Может, она покинула дом лишь недавно. Провела день, вечер и ночь в одиночестве, и утром что-то случилось.
…Ягодные тона, привкус свежей земли. Это зависит от почвы, от года, от количества солнечных дней и осадков; так говорила сестра. Однажды она привезла со стажировки домой пару бутылок орегонского «Пино нуара» из долины Уилламетт[2]. Урожай хорошего года — так она тогда нам сказала. Я уже был старшеклассником, и мне разрешили попробовать — но всего лишь один глоток. Этот вкус, глубокий и терпкий, густой, казался тогда просто запретной прихотью взрослых, не ясно отчего причмокивающих губами, с наслаждением щурящихся. Аромат ежевики, лакрицы, черт знает чего еще; испортившийся сок. Сейчас же я чувствовал чью-то как будто бы рвоту. И невыразимую горечь.
…Суррогат. Мимикрия. Подделка.
Долгим глотком прикончил остатки. Взял тарелку за край, проследовал в туалет и вылил горячую жидкость в унитаз. Вкус стал совсем нестерпимым. В голове шумно горела тяжесть, пульсировала едкая пустота. Еда и питье, все вокруг было покрыто невидимой плесенью.
…Она скоро вернется — как и всегда. Разве ей нельзя выйти из дома? Она взрослая девочка…
Поставил тарелку в раковину. Собрался захлопнуть дверцу шкафчика; там, в глубине, застыл силуэт. В зеленом стекле корчилось отражение: серый призрак с провалами черных глазниц. Отпрянул прочь. Мелькнула стена. Имена, лица и голоса перемешались в гудящей моей голове, посыпались вдруг отовсюду в сознание. Дернулся в ярком свете угол коридора; я перекрыл собой лучи солнца. Реальность собралась перед глазами. До болезненной рези выкрутила четкость и явила грузную фигуру: Бушлат. Насилующий. Оскопленный. Добитый. Сгорбленный в промерзлой земле.
Как он заставил ее это сделать?
…Как я заставил ее это сделать?
Сделалось страшно. Обронил стакан на столешницу; прозрачное полое тело откатилось к стене. Багровые капли лениво дрожали на дне, слившись в единый узор безнадеги. Эту кляксу расщепил солнечный свет.
…Где-то внизу подо мной… Где-то одна без меня… Зачем-то в этом холодном городе, для чего-то вдруг разлученные…
Развернулся и выхватил из шкафа бутылку. Громыхнул вилками-ложками, различая в кухонной мелочи штопор. Срезал этикетку с горлышка, впился острым концом в пористую пробку. Глухо, с сопротивлением та вышла из чернеющей зелени. Густо пахнуло землей.
…Она скоро придет. Улыбнется мне, тихонько расскажет какую-то ерунду. Потреплет по голове, смешливо сощурится. И я вновь буду счастлив — с ней.
Стакан; его края приняли струйку насыщенно-алой жижи. Наполнена и тут же выпита половина. Отвратительно. Жжение в горле, боль в ребрах. На нёбе склизкая пленка. И тут же, без паузы, еще половина. Инь и Ян. Скрутились в спазме на дне желудка.
Самым ужасным, то, отчего испытывал страх, было понимание. В костном мозге и лейкоцитах, повсюду в теле и разуме отменили ментальный фагоцитоз — я понимал, и ничего не мог сделать. Понимал простую дурацкую мысль: София ушла…
…Если Бог хочет наказать, то прежде отнимет мудрость…
2
Мир шатался. Щеки горели, дрожали уголки рта, знакомые стены ощерились невиданными доселе трещинами. Тускло блестели струны гитар. Шкаф распахнут; ее запах ударил в меня из хлопково-синтетической затхлости. Светлые джинсы в обтяжку, свитер кобальтового цвета, черные замшевые сникерсы. Еще куртка; Софии она никогда не нравилась: цветастое хаки напоминало ей о военных, а те — смерть и войну.
Сгреб одежду в охапку, взглянул за окно: там Солнце играло с Землей. И горел крест, ослепляя, золотом стекая на купол, бил во все стороны сквозь черные ветви фантастическими лучами. Деревья замерли; ни единого порыва ветра. Белое и черное, синее и оранжево-желтое: будто застыла акварель вдохновленного ребенка. Сквозь серое марево дрожала линия горизонта. Залив дышал холодом.
И я тоже дышал — ее запахом. Жадно, как в последний раз.
Что-то насвистывал — тупую мелодию для идиотов. Прекрасный выбор, прекрасные обстоятельства — так почему бы и нет? Для недолгого пути в четыре лестничных пролета вполне подойдет. Эхо весело скачет — вверх и вниз, по серым холодным ступеням, по закопченному потолку, по стенам, по бесцветным дверям. В руках целый гардероб; сменяется акт, антракт, время перевоплощений. В буфете кончилась выпивка, актеры пьяны. Зрителей нет, но драма пестрит от аллюзий, в окна ломится солнце, я один, я спускаюсь к тебе, мы встретимся скоро, мне страшно подумать, мне трудно дышать; тело болит и пусто от боли!..
Шумно сплюнул на лестницу. Заставил себя прекратить ход несвязных мыслей. Нашел взглядом цифры: один, три и девять. Вставил в скважину ключ. Дверь подалась навстречу, ткнулся в лицо холодный сквозняк. Как вор втиснулся в дрожащую от солнечного света щель. Громыхнул засовом. Увидел ее, промычал околесицу под нос. Тут же забыл сказанное. Здесь все заливало солнцем, пахло выстуженным бетоном, и висела холодная тишина, и как на палитре перемешались краски: антрацит въелся в желтое, превращаясь в мед, шафран и дижон; чья-то изощренная рвота. И в ней — она. Копия.
На мгновение сердце мое съежилось от любви. Нахлынуло счастье — и тут же ушло, откатилось волной в иссохшее дно древнего моря.
— Раздевайся, — приказал я тоскливо. Не сразу расслышал ответ чувственных полных губ:
— Может быть, включим музыку? Как насчет первого альбома «Archive»?
Точно током пронзило сознание. Не от названия банды — ее я знал хорошо, их дебютный трип-хоп середины девяностых действительно был прекрасен, — но от самого предложения, от его контекста, от говорящего, от скорости, с которой она вдруг встала с кресла и сбросила на пол легкое пальтецо; флис взорвался изнутри, оголил плечи, ключицу. София вытянулась, застыла в истоме, и в меня ударило белизной нежной кожи.
— Флейта и гитарное соло в последней четверти «Headspace» изумительны, — убеждала София, переступая с голой ступни на ступню, облаченную в белую гетру, отставляя ноги и ягодицы каким-то хитрым образом, становясь и стройнее и шире одновременно. — Почему бы нам не трахнуться на полу?
Жизнь выкачали из тела, превращая меня в чучело мужчины — с перекошенным лицом и вздыбленным под тканью одежды членом. Кровь вскипела, глаза заслезились от яркого света. Пульс; бешеный пульс! — бил, разрывался в висках, в венах рук, и особенно яростно в жарком паху. Невидимый ритм хлестко пронзал мышцы; будто вокруг нас уже звучала та самая музыка, будто и копия была пьяна, будто она танцевала, изящно и агрессивно, сокращая дистанцию между нами.
— Сядь обратно! — прохрипел я, желая совершенно иное. Она застыла на миг, словно бы недовольная новым приказом, рухнула в кресло. Я ощущал волну, исходящую от нее, впитывал дикую ретрансляцию основного инстинкта.
— Конечно, здесь мягче, — на свой лад поняла меня кукла, продолжая исполнять первоначальный приказ: распахнулась рубашка, сползла по прямой спине вниз, являя великолепную грудь. — Если любишь долгую прелюдию, рекомендую «Finding it so hard», она длится семнадцать минут и семнадцать секунд; тебе нравится это число? — не много и не мало, в самый раз…
Заткни же свой рот! Что ты несешь, чертова тварь?! Мы не будем… мы будем… с тобой…
Вдруг понял, откуда мне так знакомы названия: эту британскую банду любил слушать Николас.
Повело на свет, на сияние солнца. Выронил вещи у женских ног, припал на колени, задрал голову: ступни, налитые икры, левая — скрытая сетью чулка, — и дальше, и выше; бедра, округлый подъем под черным узором, плоский живот. Это она; но нет запаха, нет ни единой нотки ее аромата.
Рванул прочь белую гетру. Узор тонкой полоски белья — огрубевшие пальцы вцепились в черное кружево, потянули. Ослепительно вскрикнула кожа, и мелькнул темно-розовый разрыв между мирами — моим и ее. Навстречу неслось откровение. Отвел взгляд, поймал слева багровую надпись под ячейками сетки, прочитал-проглотил слово «Шлюха», и вновь посмотрел. Это мертво? Из этого явится жизнь? Туда можно втолкнуть всю свою жизнь? Уместить любое число…
…Почему не играет чертова музыка?!
И нет запаха. Морозная пыль. Луч из Космоса. Тошнота. Рви эту тряпку! Тащи к чертям вниз! Тошнота. Пульс в паху, в висках, на кончиках пальцев. Обнажена. Расставлены ноги. Соски целятся в мир хищными пулями. Вот трещина чувственных губ в черной краске; она готова, она возжелала!..
— Встань.
Отупляюще качнулось тело перед глазами. Копия поднялась с кресла, и я застыл, уперся лбом о лобок. Будто молитва, просьба о милосердии; или проклятие: прикован к ней, давлю пальцами горячие бедра, и белая кожа меж ними взрывается темно-розовым.
Почему нет запаха? Должен быть запах…
…она же мертва!
Но и у смерти есть аромат…
— Одевайся.
— Ты передумал?
Я передумал?!
Тяжело задышал, затряс головой, не понимая, что происходит. Ее вопрос еще гремел в моей голове, а я вскочил на ноги, вновь схватил черную невесомую ткань и резким движением скрыл самое сокровенное. Белье матово засияло, и я отчетливо разглядел на нем капельки перламутра.
Это ведь то белье, что было на ней, когда прямо здесь мы…
С удручающей пьяной тоской я смотрел на тряпицу. Черная ткань впитала частицу меня, и теперь покрывает собой эту мертвую плоть. И что это значит? Какое-то зашифрованное послание от Софии или просто нелепое совпадение? Я в самом деле лишился рассудка, наделяя смыслом бессмыслицу…
Представил себя со стороны: вот нависаю над полуобнаженной девушкой, с кривой физиономией размышляю о грязных трусах. Приказал ей раздеться — зачем?! — и тут же, ослепленный соблазном, испуганный, поспешил облачить плоть в доспех, в защиту от себя самого.
…Облачить плоть в доспех. Нужно облачить плоть.
Джинсы на узкой талии, коротко взвизгнула молния. Руки на ее бедрах, она вжата подо мной в кресло; совсем как когда-то давно; жадно, с надрывом, по-настоящему. Еще немного, и я припаду губами к груди, протолкну упругий сосок внутрь горячего рта, чуть прикушу зубами. Нет, этого не произойдет. Это симуляция другой жизни. Здесь события реверсивны, запущены даже и не в прошлое и не в будущее, запущены внутрь себя. В прошлом я раздевал ее, сейчас одеваю. Тогда обожал, теперь ненавижу, боюсь. В прошлом мы оба были людьми.
— Подними руки.
Грудь колыхнулась, мелькнуло что-то навязчиво-белое: гетра на правом предплечье. Развязал тугой узел, обнажая багровые шрамы. Через руки и голову покрыл светящееся на солнце тело кобальтом. Образ гиноида сразу и вдруг переменился: передо мной сидела девушка-студент, босая, взлохмаченная, сдающая странный экзамен, сдающаяся мне; кончики пальцев тянутся к серому потолку, и черные ногти каплевидными нотами оттеняют этот бетонный лист без нотного стана. Но почему у студентки такой дикий вид, и почему у молодого мужчины перед ней — то ли сокурсника, то ли экзаменатора — явная эрекция и маниакальное выражение лица?..
Как во сне одел на копию пуховик: блеклое хаки поглотило стройное тело до самых колен.
— Сядь обратно. Молчи, не вставай.
Суетливо смял рубашку и гетры, кинул на подоконник. Под окном сгрудился силуэт переломленного пополам человека — кашемировое пальто. Поднял его; звякнули осколки стекла. Парусом натянулся зеленый плед в двери балкона: во дворе гулял ветер. Свернул мягкую ткань, пересек квартирку. Пальто исчезло во мраке под ванной. Толкнул ладонью смеситель, прислушался к далекому хриплому шуму: по трубе поднималась вода. Зашипев, изверглась из крана, ударила в белую раковину. Подставил руки под струю, умыл лицо, шею. Кровь отхлынула от низа живота, отхлынула, наконец, и хмельная, тупая веселость. Вышел в коридор и пошатнулся от мощного, поглощающего все остальные звуки колокольного звона. Какофония била будто бы отовсюду, настойчиво стучала в лист входной двери, ломилась, треща, сквозь оконные стекла, грозилась сорвать собой шерстяную заплату, ворваться потоком плотного звука, повалить на пол девушку в кресле. Гремели благовестники, им вторили подзвонные, надрываясь, хлестко и высоко лопались в шумном потоке связки малых колоколов[3]. Это звучал сам хаос, зазывая адептов на свою литургию.
3
Навалился всем телом на дверь черной лестницы, и в лицо, не стесняясь, радостно ударило солнце. С холма били в набат, и сквозь этот размеренно-хаотический бой доносилось тревожное карканье сотен ворон. Не сразу перед пустующими сейчас санями разглядел полицейский «Форд». Стало жарко и обжигающе холодно сразу. Внутри на водительском месте кто-то сидел. Я вжался спиной в стену дома, но тут же толкнул свое тело вперед. Хрустнул снег под ногами, и внизу затряслась коричневая от стылой грязи тропа. Меня заметили, хлопнула дверца автомобиля. На шоссе появился человек в черной куртке. Круглое белое лицо, короткая элегантная стрижка с проседью в волосах болотного цвета, цепкий взгляд серых глаз: капитан Моравский собственной персоной. Он посмотрел на тройку лошадей, хмыкнул себе под нос, затем повернулся в мою сторону. Полез в карман джинс, достал красную пачку, закурил, прикрыв огонек зажигалки широкой ладонью. Пахнуло дешевым табаком.
— На ловца и зверь бежит, — услышал я сквозь нескончаемый звон уставший, но довольный голос. — Добрый день, господин Сегежа. Как раз к вам хотел заглянуть, а тут как грохнет.
Он затянулся, с удовольствием закрывая на секунду глаза. Круглое лицо вытянулось, и через сложенные трубочкой губы повалил сизый дым. Я молчал.
— А и пахнет, однако, — капитан покосился на смирно опустивших к снегу головы лошадей: от лоснящихся тел животных действительно доносился крепкий, густой запах. Моравский вдруг вскинул указательный палец вверх и несколько наигранно произнес:
— «Разного рода мысли и чувства возбуждает простота деревенского храма. Одинок и построен на разложистом мысе, которого подножие омывает тихое озеро»[4]. Это из Грибоедова, кажется. Представляете, он писал об этой дыре. Озеро может и тихое, но вот все остальное довольно-таки шумное. И часто у вас здесь такое? Насколько я знаю, церковь давно не действующая. Чья это тройка? Выглядит знакомо.
Капитан нахмурился, уставился на меня.
— Что с вашим лицом?
Вытянулись уголки рта в стороны, скомканная улыбка отозвалась жжением в ссадинах.
— Да так, ерунда. Что-то случилось?
Вопрос был наиглупейшим. Нечто огромное, выедающее собой здравый смысл, понимание чего бы то ни было заменило собой бесконечную череду вопросов к этому человеку. Серые глаза его вспыхнули удивлением, тут же пропали за сигаретным дымом, и внезапно я осознал, что вокруг нас повисла гулкая тишина, разряженная криками галок и хрипом ворон. За спиной, между стен башен, негромко насвистывал атональный мотив ветер.
— А разве ничего не случилось? — насмешливо спросил полицейский и запустил дымящийся окурок в сугроб. Кончик его приплюснутого носа дернулся, влажно всхлипнул.
— Давайте пройдемся.
Он развернулся на каблуках, выдавливая на снегу почти идеальный круг. Черная куртка казалась еще чернее на кряжистой спине. Очевидно, уверенный в том, что я пойду следом, капитан не спеша пересек первую полосу шоссе, оказался на островке безопасности. Обернулся.
— Ну же, господин Сегежа. Это не займет много времени.
Тело парализовало, отказывало двигаться. Для чего он идет в сторону кладбища? Что ему надо там?
— Что с вами? — с неподдельным интересом спросил Моравский, пристально всматриваясь в мою фигуру. — Вы побледнели. Вам плохо? Давайте я помогу.
Он снова ступил на промозглый ущербный асфальт. Стал заполнять собой мир широкими росчерками.
— Все хорошо, я просто, должно быть, выпил вчера лишнего, — пролепетал я, и вправду чувствуя спазм тошноты в горле. — Я и вышел, собственно говоря, чтобы прийти в себя…
Опустил ботинок на полотно дороги. Негнущимися ногами прошел несколько метров как сквозь кисель. В ушах тихо-тихо шумело неизвестное никому море. Сзади молчали дома. Впереди чернел кладбищенский холм.
— Вчера? Что-то отмечали с супругой?
— Да, с женой вот решили…
Заткнулся. Увидел нахмуренное круглое лицо.
— И это было вечером?
— Определенно стемнело, так что да, и даже скорее ближе к ночи, мы иногда… Иногда, знаете…
Капитан хмыкнул.
— Да уж могу представить, не маленький.
Я поравнялся с ним. Заглянул в серые цепкие глаза.
— Куда мы идем?
— К церкви. Вам разве не интересно, кто устроил все это светопреставление? Я не при исполнении, но шваль, оскверняющую святые места, терпеть не умею. Идемте.
Не при исполнении?..
Вместе молча перешли вторую полосу. Миновали одноэтажное строение; до Войны здесь было здание воскресной школы. Оказались на широком асфальтовом пятаке, бывшей автостоянке. Впереди замаячили покрытые льдом ступени, ведущие вверх через укрытые снегом могильные холмики под влажными стволами вязов и сосен. Кладбище начиналось сразу и вдруг. Черное воинство укрывало в себе белый храм, размеренно качаясь, скрипя, роняя ветви в сугробы, на бурую кашицу троп. Выцветшая синяя краска старых крестов блекло и грустно, даже стыдливо, выставила деревянную плоть напоказ в глубине полумрака холма. Чье-то лицо строго смотрело на нас с гранита, покрытое сепией. Ярко и неуместно празднично то тут, то там алели, горели оранжевым искусственные цветы.
— А ну-ка, — произнес Моравский и встал, как вкопанный. Сверху от церкви спускались двое. Тонкий, изящный даже в окружающей скорби, наголо обритый мужчина активно жестикулировал руками, громко и мелодично апеллируя к спутнику. Давешний русский мужик, все такой же огромный и добрый, с растрепанной бородой, в каракулевой шапке, в рыжей шубе, обстоятельно и с достоинством ставил каждый свой шаг по заиндевевшим ступеням. Чисто и звонко он возражал прыткому визави, широко разводя руками. В войлочной рукавице его что-то блестело.
— Ma è vero! C'è un morto in quella cappella![5] — разобрал я высокий гнусавый голос.
— Идем, тебе говорят! Лошадям надо корму задать, посмотрели и ладно, всю ночь с тобой, остолопом, возился, из-за тебя пол округи, небось, на ноги поставил…
— È tutto nel sangue, torniamo indietro![6]
— Да не понимаю я! Не в сети мы, мил-человек, сейчас отъедем подальше и все порешаем…
Они, наконец, нас увидели. Итальянец дернулся, испуганно вжал блестящую голову в ворот дубленки. Ямщик как будто бы выругался и встал посреди тропы.
— Полиция, капитан Моравский! — мой спутник потряс в воздухе темно-синей книжицей; при этих словах и жесте сеньор Маттео выпучил оливковые зенки и воодушевленно заулыбался, собрался было скатиться вниз по ступенькам, но его тут же схватила ручища извозчика.
— Стой, дурак, у нас тут каждый второй капитан да майор, а мне за тебя потом отвечать! Стой, говорю!
— Signor carabinieri![7] — залепетал иностранец, пытаясь вытряхнуть самого себя из дубленки.
Я вышел вперед, встретился взглядом с голубыми глазами под черной нелепой шапкой. Ямщик узнал меня, удивленно и громко присвистнул, запуская рукавицу в русую бороду.
— Ох ты ж, разбудил, небось, тебя из-за этой бестолочи? Это я из него бесовщину выбивал. Ходил тут, смотрел, рылом водил по росписям, в звонницу просочился, ударил-таки разок, еле выгнал, а потом куда-то исчез, лиходей. Я прикорнул на скамеечке, через часик очнулся, туда-сюда сунулся, пропал человече! Позвал его раз, другой, глядь — под рябину забился, бледный весь, трясется, чего-то лопочет. Ни черта не понятно! Мой старичок тайваньский на ладан дышит, а тут, как назло, совсем связи нет, переводчик заглох, хоть ты тресни; я, дурак, и скачать не успел накануне. Тряхнул я его, снегом рожу умыл, а ему все неймется! Ну, думаю, католик, не иначе встретил кого на кладбище, ляпнул чего-то, обидел. За шкирку его взял да наверх. Звон колокольный, он кого хочешь почистит, скверну всю выбьет!
Моравский внимательно слушал, а я холодел с каждым словом извозчика. Тот прищурился и спросил недоверчиво:
— А правда: капитан? В штатском или как я — ряженый?
Ямщик усмехнулся в бороду, подталкивая итальянца вниз. Итальянец вновь затянул свою гнусавую мелодию, беспрестанно указывая на холм:
— Signor carabinieri, ascolti, tutto è coperto di sangue![8]
Никто не понял ни слова.
— Сейчас разберемся…
— А чего разбираться? — грузно упер руки в бока ямщик. — Я все как есть рассказал. В колокола испокон веков били. Имущества в храме нет, ни икон, ничего. Да, зашли, но это что — грех разве? Чего святому месту пустым стоять, коли оно для живых?
— Возможно мародерство… — осторожно сказал капитан.
— Да ты чего, родной? — громыхнул извозчик, сложил три пальца в единую точку, повернулся к холму, отдал земной поклон и трижды размашисто перекрестился: ото лба к животу, от правого плеча к левому. Итальянец вдруг мелко затрясся, припал на колено, забормотал на латыни. Капитан явно смутился.
— Побойся Бога, служивый! Напраслину возводишь!
Голубые глаза сверлили серые.
— Да я так, предположил только, — еле слышно сказал Моравский.
— Православного в таком обвинил! — не успокаивался ямщик. — Да хоть и римского еретика! Он же в того же Иисуса верует что и мы! Правильно я говорю, сеньор Маттео?
Сеньор вскочил на ноги, отряхиваясь, вскинул огромный нос. Доверительно загнусавил, хватая Моравского за черный рукав:
