автордың кітабын онлайн тегін оқу Достоевский в ХХ веке. Неизвестные документы и материалы
Достоевский в ХХ веке
Неизвестные документы и материалы
Москва
Новое литературное обозрение
2025
УДК 821.161.1(092)Достоевский Ф.М.
ББК 83.3(2=411.2)52-8Достоевский Ф.М.
Д76
Утверждено к печати ученым советом Института русского языка им. В. В. Виноградова РАН
Рецензенты:
Н. Н. Подосокорский — кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Научно-исследовательского центра «Ф. М. Достоевский и мировая культура» ИМЛИ РАН
И. В. Ружицкий — доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник ИРЯ РАН
Достоевский в ХХ веке: неизвестные документы и материалы / Петр Александрович Дружинин. — М.: Новое литературное обозрение, 2025.
Что внимательное изучение источников может рассказать нам о судьбе наследия Ф. М. Достоевского в XX веке? Книга Петра Дружинина посвящена основным вехам истории науки о Достоевском: опираясь на большой корпус ранее неизвестных материалов, автор прослеживает, как в разные периоды менялось отношение к классику и его текстам. Исследование охватывает период от первых пореволюционных лет, когда власть не могла сформулировать свою четкую позицию, через 1930‑е, 1940‑е и 1950‑е годы, когда наследие Ф. М. Достоевского подвергалось жесткой критике, и до реабилитации, хоть и не полной, в период Оттепели. Сюжеты, собранные в книге и подкрепленные обширным документальным приложением, складываются одновременно в увлекательный источниковедческий детектив и трагическую историю о посмертной судьбе мирового классика. Петр Дружинин — историк, старший научный сотрудник Института русского языка им. В. В. Виноградова РАН.
На обложке: фото Wirestock. Freepik.
ISBN 978-5-4448-2884-7
© П. А. Дружинин, 2025
© С. Тихонов, дизайн обложки, 2025
© ООО «Новое литературное обозрение», 2025
К читателю
Замысел настоящего издания возник в процессе написания нашей книги «Текст Достоевского: историко-филологические разыскания». Разбирая историю публикации текстов писателя при его жизни, мы пытались проследить и за тем, как происходило исследование этих текстов уже позднее, в ХX веке, когда сложилась текстология как академическая наука. В связи с этим мы провели масштабный поиск как архивных, так и уже опубликованных материалов по этой теме и с удивлением обнаружили, что до сих пор остаются неизвестными, затерянными, неучтенными многие важнейшие документальные свидетельства, без которых история науки о Достоевском оказывается вопиюще неполной. Более подробное изучение источников позволило нам выявить ряд магистральных тем в отношении к Ф. М. Достоевскому в ХX веке.
Это и ситуация в первые пореволюционные годы, когда государство не знало, как ему поступить и к какому лагерю отнести классика, это и события 1930‑х годов, когда писателя и его наследие наделяли демонической силой, насаждали миф о ущербности его творчества, препятствовали публикации его произведений и научных исследований о нем. Постепенное запрещение Ф. М. Достоевского в СССР в 1930‑е годы неразрывно связано с совершенно неизвестной ранее проблематикой — образом Достоевского как орудия немецкой пропаганды эпохи Второй мировой войны. Надежды первых послевоенных лет сменились в 1947 году идеологической кампанией против наследия Достоевского, а события 1950 года, когда впервые было обнародовано письмо Ленина к Инессе Арманд, окончательно сделали Достоевского запретным автором. Переломный этап науки о Достоевском, связанный с оттепелью, также рисуется выявленными документами иначе; особенно важно сказать о секретных постановлениях высших органов коммунистической партии о писателе…
Эти и другие вехи истории науки о Достоевском в ХX веке, в большинстве своем ранее неизвестные, очерчены нами в этой книге. Исследование сопровождается обширным документальным приложением — корпусом ранее неизвестных материалов, без которых невозможно составить подлинную картину о трагическом существовании Федора Михайловича Достоевского в ХX веке.
Выражаем искреннюю благодарность тем, чья помощь способствовала появлению настоящего издания — коллегам по Институту русского языка им. В. В. Виноградова, прежде всего Анне Флорес и Анастасии Преображенской; Дмитрию Тамазову и Никите Черепову; Николаю Подосокорскому и Игорю Ружицкому — благожелательным и внимательным рецензентам этой книги; особенная же наша благодарность — издательству «Новое литературное обозрение» и лично Ирине Прохоровой, Татьяне Тимаковой, Дмитрию Макаровскому, Ольге Понизовой, без которых книги «Текст Достоевского» и «Достоевский в ХX веке» не были бы изданы столь безупречно.
Часть первая
Достоевский и революция
Как хорошо известно, Федор Михайлович Достоевский стал признанным писателем Советской России 30 июля 1918 года. В этот день председатель Совета народных комиссаров В. И. Ульянов (Ленин) подписал постановление, которым утвердил представленный Наркомпросом «Список лиц, коим предположено поставить монументы в городе Москве и других городах», в котором имелся перечень двадцати наиболее почитаемых новой властью «Писателей и поэтов»: 1) Толстой. 2) Достоевский. 3) Лермонтов. 4) Пушкин. 5) Гоголь… [1] Иными словами, в тот день Достоевский показался основателю Советского государства даже более значимым, нежели Пушкин, Лермонтов, Гоголь, уступая лишь Толстому.
Такому выбору, вряд ли полностью осознанному, предшествовали некоторые события: вопрос об ассигновании средств на будущие памятники был рассмотрен Совнаркомом на заседании 29 июня 1918 года, однако собственно вопрос выбора «великих людей в области революционной и общественной деятельности, в области философии, литературы, наук и искусства» стоял в повестке заседания 17 июля, где его докладывал М. Н. Покровский [2]; 29 июля Отделом ИЗО Наркомпроса был подготовлен и список великих, включивший Ф. М. Достоевского [3].
Первым серьезным поводом, который потребовал через три года от советской власти вновь определить свое отношение к Ф. М. Достоевскому, стало столетие со дня рождения писателя в 1921 году. В. Ф. Переверзев, переиздавая к юбилею свою книгу 1912 года, предпослал новому изданию очерк «Достоевский и революция», в котором отметил связь давно умершего писателя с современностью, глубокое понимание Достоевским сути происходящего, «как будто писатель вместе с нами переживает революционную грозу»:
Пророк не пророк, но что Достоевский глубоко понимал психологическую стихию революции, что еще до революции он ясно видел в ней то, о чем в его пору, а многие и в дни революции, даже и не догадывались, — это неоспоримый факт. Читайте Достоевского, и вы многое поймете в переживаемой драме революции, чего не понимали; многое оправдаете и примете, как должное, чего не понимали и не оправдывали [4].
Неудивительно, что книга с таким призывом впоследствии стала достоянием спецхрана [5]. Однако те литературоведы, которые стояли намного ближе к партии, понимали трудность принятия писателя новой властью. Осенью 1921 года В. Львов-Рогачевский, состоявший в штате политотдела Главного управления военно-учебных заведений Реввоенсовета Республики, составил тезисы лекций о Достоевском, которые вошли в текст циркуляра о праздновании юбилея [6]. Учитывая, что с момента основания политотдел ГУВУЗ работал под руководством ЦК РКП(б) [7], этот документ выражал умонастроения руководства молодой Советской республики. И хотя, как принято думать, «дата столетия Достоевского оказалась последним на ближайшую полувековую перспективу свободным юбилеем» [8], в действительности уже тогда отношение власти к писателю было сформулировано в такой тональности, которая ничего хорошего не сулила:
Мироощущение Достоевского делает его художником больной души, души надорванной, извращенной, подпольной и подточенной. Противоречия, вытекающие из социального положения промежуточного слоя мещанства, создают душевный уклад полный противоречий в психике Достоевского и его героев [9].
Усиленно проводится мысль о поврежденности не только героев Достоевского, но и самого писателя, отмечается «припадочность и упадочность художника, стоящего на рубеже двух эпох» [10]. Критик А. М. Лейтес, сравнивая Достоевского с Данте, даже назвал писателя «человеком ада»:
Достоевский только потому больше всех достоин называться «человеком ада», что, как художник, в жизни он видел только ад, и, главное, кроме ада ничего в жизни видеть не хотел. И Данте рисовал нам свой фантастический ад, но он же нарисовал нам (пусть менее удачно) и свой фантастический рай, не-фантастическую — Беатриче, эту очаровательную путеводительницу по райским местам. Достоевский же может быть и верит в существование рая, может быть и знает о возможности рая, но Достоевский не хочет рая. Он бунтует, он с пеной у рта протестует против рая, он отбрыкивается от рая-социализма и руками и ногами. И проводника в этот рай он себе представляет не иначе, как только в виде этого отвратительного, длинноухого Шигалева из «Бесов»… [11]
Романтика революции довольно долго сохраняла настроения начала века о Достоевском-пророке:
Этот мятущийся художник, полный двойственных переживаний, автор «Двойника», «Подростка», «Бесов» предвосхитил идеи Ницше о сверхчеловеке, Шпенглера о закате Европы, предвидел величайшее потрясения наших дней и дал оружие смертельно враждующим станам [12].
Однако в середине 1920‑х годов внимание привлекает упадничество идеологии Достоевского — так называемой достоевщины. Этот уничижительный термин к тому времени стал обыденностью: на рубеже веков его активно употреблял А. В. Амфитеатров, в 1910‑х годах его не стеснялись Вяч. Иванов и Д. С. Мережковский, но появился он значительно раньше. Дополняя опубликованные ранее мысли об истории и значениях этого термина [13], скажем, что возник он еще при жизни писателя, в год смерти Ф. М. Достоевского он отмечен в «Русском вестнике», где в рецензии на роман М. И. Красова (Л. Е. Оболенского) «Запросы жизни» (СПб., 1881) говорится о том, что
в числе «запросов жизни» фигурирует достоевщина чистой воды в лице некоего Пименова. Теория этого Пименова довольно известна: «Я не говорю, — проповедует Пименов, — что страданий нет, я говорю только, что они — иллюзия…» [14].
Для низвержения писателя и идеологии достоевщины устраиваются даже «диспуты о Достоевском». Один из них состоялся 23 марта 1924 года в Юзовке (Сталине; ныне Донецк), причем для остроты мероприятия и привлечения публики этот диспут назывался «судом». Защитником писателя выступил профессор-лингвист А. В. Миртов, в тот момент декан литературно-исторического факультета Донского пединститута в Новочеркасске. И сначала защитник был серьезно побит на самом диспуте, затем вынужден был выступить с объяснительной, отчасти примирительно статьей [15], но в ответ был бит еще сильнее, уже печатно, с окончательным приговором и Достоевскому:
А теперь по существу — неправда, что Достоевский «величайший летописец души человеческой». Тысячу раз неправда!
Достоевский, попросту, психопат, садист, восприявший жестокость, излелеявший культ страданий и небывалых переживаний. Его романы надуманы, не реальны, а стало быть и не художественны, его герои это галерея выродков, незнающих и непонимающих ничего, кроме вина, разврата и терзаний, его мораль — православие и смирение, его истина это клевета на человечество, это плевок в лицо всему здоровому, сильному, отметающему в сторону догмы страданий.
И напрасно вы, профессор, пытаетесь его судить «в условиях жизни».
Достоевщина и сейчас живет в некоторой части нашей интеллигенции, Достоевщина — в Миртовщине и наше дело ее осудить, именно, в условиях нашего времени, времени обогащенном идеями Ильича [16].
Несмотря на такие характеристики, в центральной печати для писателя сохраняется место. В 1924 году, когда В. Львов-Рогачевский перерабатывал свою книгу «Новейшая русская литература», критик задался справедливым и принципиальным вопросом об отношении советской власти к Достоевскому:
Всегда вокруг этого хаотически-смешанного творчества, вокруг пестрой драмы кипела огненная борьба, кипела эта огненная борьба и в мятущемся сердце художника. Этот пафос борьбы делает художника близким эпохам катастрофическим. И недаром 25-летие со дня его смерти совпало с 1906 годом, с разгромом декабрьского восстания, и недаром столетие со дня его рождения совпало с 1921 годом. Из всех современных нам художников Федор Михайлович — наиболее современный, как это ни звучит парадоксально. Для объективного изучения его творчества еще не настало время, еще слишком тенденциозно и публицистически ставился вопрос: по пути или не по пути Достоевскому с советской Россией. Но сейчас, как никогда раньше, скопляются обильные материалы, которые подготовят почву для научного историко-литературного исследования этого изумительно-богатого творчества [17].
Без всяких перемен этот абзац повторяется в пяти переизданиях этой крайне популярной книги В. Львова-Рогачевского, претерпевавшей изменения от издания к изданию [18], но не в части характеристики Ф. М. Достоевского. Эпоха Великого перелома не оставит места для подобных вопросов, и недаром в 1932 году, уже после смерти критика, его нерешительности был вынесен суровый приговор:
Хотя Львов-Рогачевский и отошел после 1917 от политической деятельности, но меньшевистское прошлое густо окрашивало собой его литературно-критическую продукцию. Отсюда — беззубый, бесхребетный, на каждом шагу отмеченный типичным мелкобуржуазным либерализмом характер его критики, никогда не умевшей правильно находить и бить врагов пролетариата в литературе и очень часто выдававшей врагов революции за ее друзей [19].
В. Ф. Переверзев свое последнее слово о Достоевском сказал в 1930 году, назвав писателя «гениальным представителем литературного стиля, созданного городским мещанством в условиях разрушения сословно-крепостнического строя и нарождения капитализма», отмечая «двуликость и противоречивость» его творчества, указывая на сложность современной оценки писателя марксистской критикой, которая «видит в Достоевском бунтаря, тяготеющего к смирению, и смиренника, тяготеющего к бунту, революционера, тяготеющего к реакции, и реакционера, тяготеющего к революции» [20].
Но и этот критик был повержен — В. Ф. Переверзева, который, конечно, по широчайшему кругозору, пониманию и знанию русской литературы и путей ее развития был на голову выше рапповских критиков, по сути, выжили из науки, объявили проводником меньшевизма, который в собственных работах «разоблачил свое ревизионистское отношение к ленинской точке зрения на развитие буржуазно-демократической революции в России», а его система была объявлена «существеннейшим препятствием на пути дальнейшего развития марксистско-ленинского литературоведения» [21]. Будучи впоследствии дважды арестован и дважды осужден, этот историк литературы смог по крайней мере умереть своей смертью.
Научная деятельность исследований творчества Ф. М. Достоевского в первое пореволюционное десятилетие была лаконично очерчена П. Н. Сакулиным:
В Москве (в Историческом музее и Центрархиве) хранятся драгоценные материалы по Достоевскому. Частью они уже подготовлены к печати. Запад жадно интересуется ими и, насколько можно, уже пользуется ими (например, в монографии о Достоевском Мейера Грефе), но Центрархив всё еще не может выпустить их в свет.
При литературной секции ГАХН работает особая комиссия по изучению Достоевского. Оживленная и плодотворная работа происходит и в других центрах. Уже выделились большие специалисты по Достоевскому: В. Ф. Переверзев, Л. П. Гроссман, А. С. Долинин-Искоз, Н. Л. Бродский, Г. И. Чулков, В. С. Нечаева, А. Г. Цейтлин и др. Каждый из названных ученых дал значительные работы по Достоевскому. А. С. Долинин, который уже выпустил два обширных сборника по Достоевскому, готовит ныне трехтомное собрание его писем [22].
9
ЦГАЛИ СПб. Ф. 717. Оп. 1. Д. 67. Л. 1.
6
РГВА. Ф. 62. Оп. 1. Д. 18. Л. 1 — 2 об. Автор текста этого циркуляра не указан (имеются лишь утверждающие резолюции), устанавливается на основании следующего: 30 ноября 1921 года циркуляром № 31/596640 были разосланы материалы и руководства по литературно-художественным вечерам, посвященным творчеству Лермонтова, Гоголя и Пушкина (РГВА. Ф. 62. Оп. 1. Д. 18. Л. 24 — 30 об.), уже с многократным указанием имени единственного их составителя — В. Львова-Рогачевского; также в документации ГУВУЗа 1921 года он указан единственным штатным лектором «по литературе, на разные темы» (РГВА. Ф. 62. Оп. 1. Д. 23. Л. 7), он же указан в 1921 году консультантом культпросветчасти ГУВУЗа при формировании репертуара для театральных кружков (РГВА. Ф. 62. Оп. 1. Д. 16. Л. 408 — 408 об.).
5
Блюм А. В. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов, 1917–1991: Индекс советской цензуры с комментариями. СПб.: СПбГУКИ, 2003. С. 340 (это единственная монография В. Ф. Переверзева, которая была изъята из обращения).
8
Сараскина Л. И. Достоевский в созвучиях и притяжениях: (от Пушкина до Солженицына). М.: Русский путь, 2006. С. 402 (выделенное курсивом дано в оригинале разрядкой).
7
Кузьмин Н. Ф. Военный вопрос на VIII Съезде партии // Вопросы истории КПСС. М., 1958. № 6. С. 175.
2
РГАСПИ. Ф. 19. Оп. 1. Д. 158. Л. 158.
1
Декреты советской власти. Т. III, 11 июля — 9 ноября 1918 г. М.: Политиздат, 1964. С. 118. Подлинник в архиве В. И. Ленина — РГАСПИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 6769. Л. 1–2.
4
Переверзев В. Ф. Достоевский и революция: (Вместо предисловия) // Переверзев В. Ф. Творчество Достоевского. М.: Госиздат, 1922. С. 4.
3
Там же. Д. 168. Л. 22 об.–23.
18
Львов-Рогачевский В. Новейшая русская литература / 7‑е изд., перераб. автором. М.: Книгоизд-во «Мир», 1927. С. 135.
19
Новицкая Л. Львов-Рогачевский // Литературная энциклопедия: В 11 т. М.: Сов. энциклопедия, 1932. Т. 6. Стб. 645.
14
Запросы жизни: Роман М. И. Красова (Л. Е. Оболенского) / Новые книги // Отечественные записки. СПб., 1881. № 11, ноябрь. С. 57. (Рецензия не имеет подписи, в библиографии Бограда автор не раскрыт — см.: Боград В. Э. Журнал «Отечественные записки», 1868–1884: Указатель содержания. М.: Книга, 1971. С. 314, № 3067.)
15
Миртов А. Ф. М. Достоевский: (По поводу диспута 23 марта) // Знамя труда. Юзовка, 1924. № 65, 6 апреля. С. 4.
16
Ларов А. Еще о Достоевском: (Вынужденный, но окончательный ответ проф. Миртову) // Знамя труда. Юзовка, 1924. № 67, 9 апреля. С. 1.
17
Львов-Рогачевский В. Новейшая русская литература / Изд. 2‑е, доп. и испр. М.: Изд-во Л. Д. Френкель, 1924. C. 120.
10
История русской литературы в ВУЗ / Сост. В. Львовым-Рогачевским // Программы и объяснительные записки по истории русской и западно-европейской литературы: Для военно-учебных заведений / Сост. В. Л. Львов-Рогачевский и В. М. Фриче. М.: Высший военный редакционный совет, 1922. С. 29 С. 3–43
11
Лейтес А. Достоевский в свете революции: (1821 — 1881 — 1921) // Зори грядущего. Харьков, 1922. № 1. С. 103.
12
Львов-Рогачевский В. Новейшая русская литература. М.: Изд. Центросоюза, 1922 (на обл. — 1923). С. 74.
13
Северская О. И. «Достоевщина» как ключ к ассоциативно-вербальному представлению идиостиля Ф. М. Достоевского // Коммуникативные исследования. Омск, 2021. Т. 8. № 4. С. 643–658.
21
О литературоведческой концепции В. Ф. Переверзева: Резолюция президиума Коммунистической академии // Печать и революция. М., 1930. № 4. С. 5.
22
Сакулин П. Н. К итогам русского литературоведения за десять лет // Литература и марксизм. М., 1928. Кн. 1. С. 134–135.
20
Переверзев В. Ф. Достоевский // Литературная энциклопедия: В 11 т. М., 1930. Т. 3. Стб. 396.
Юбилей 1931 года
50-летие кончины писателя было отмечено довольно большим событием — появлением в конце февраля 1931 года [23] однотомника Ф. М. Достоевского, общая редакция которого велась А. В. Луначарским. После оконченного Ленинградским отделением Госиздата Полного собрания художественных произведений это было первое массовое издание сочинений писателя, хотя тираж в 20 тысяч экземпляров на фоне эпохи безусловно невелик. Провозгласив критерием отбора произведений «стремление представить Достоевского его крупнейшими созданиями, сохраняющими свое социальное значение для нашей эпохи» [24], в этот кирпич из «пятикнижия» включили только два романа — «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы» (без главы «Великий инквизитор»).
Вступительная статья А. В. Луначарского «Достоевский как мыслитель и художник» дает нам понимание о месте писателя в тот конкретный момент в истории Советского государства. Примечательно, что нарком никоим образом не подвергает сомнению его гениальность:
Рядом с Толстым, — может быть, не уступая ему по общим размерам дарования и значительности оставленного им наследства, стоит другой гениальный мировой писатель нашей литературы — Федор Достоевский [25].
Однако после некоторых констатаций и художественных рассуждений, в части выводов оказывается, что особенных перспектив Достоевскому не предоставляется; то есть вся актуальность Достоевского — лишь в качестве страшилища; и если Запад зачитывается им, то советский читатель должен знать его творчество только чтобы иметь яркий отрицательный пример, который поможет спасти и себя и страну от «достоевщины». Даже более: как будто целью публичных политических процессов, предвестников Большого террора, является выкорчевывание той самой «достоевщины» из сограждан:
Никогда Достоевский не имел такого колоссального значения на Западе, как в последнее время. Это объясняется тем, что мировая война вскрыла всю хаотичность и непрочность внешне до некоторой степени упорядоченного ко времени ее начала капиталистического строя. Этот новый распад и неуверенность прежде всего испытали на себе страны, потерпевшие поражение. В Германии, например, Достоевский читается и изучается, как никакой другой мировой писатель. Там появились и собственные Достоевские, вроде экспрессиониста Германа Гессе, который в своем романе «Степной волк» заявляет, что исходом из мрачной жизни к радости является только самоубийство или шизофрения (слабоумие).
Но спаслись ли мы сами от достоевщины? Нет, конечно же, нет! Нам, пролетариям-коммунистам, и всем людям социалистического строительства приходится жить в мелкобуржуазном окружении. В условиях нашей трудной и героической стройки это окружение колеблется, разлагается самым причудливым образом. Разве во вредительстве, в котором мы начинаем разбираться до дна [26], мало самой подлинной достоевщины?
Мы не можем даже утверждать, что мы сами, то есть та среда, которая сознательно и самоотверженно строит, полностью спасена от достоевщины. Ведь борьба за социализм происходит не только вне человека, но и внутри его, а, как говорил Ленин, старых мещанских предрассудков много и в пролетарии, подчас и в коммунисте. Вся психология сомнений и колебаний, личной обидчивости, фракционерства, вся эта усложненность политико-бытовых взаимоотношений, к великому стыду, родственна достоевщине.
Вот почему Достоевский является и для нас живым и ярким показчиком таких отрицательных сил сознания и поведения, которые нам нужно изучать по нему для нашей собственной практики, ибо знать людей в этих неизжитых еще слабостях — это сейчас немалая задача для каждого организатора, для каждого строителя.
Однако здесь мы должны со всей силой подчеркнуть, что если мы должны учиться по Достоевскому, то никак нельзя нам учиться у Достоевского. Нельзя сочувствовать его переживаниям, нельзя подражать его манере. Тот, кто поступает так, то есть кто учится у Достоевского, не может явиться пособником <социалистического> строительства, он — выразитель отсталой, разлагающейся общественной среды <…>
Для нового человека, рожденного революцией и способствующего ее победе, пожалуй, неприлично не знать такого великана, как Достоевский, но было бы совсем стыдно и, так сказать, негигиенично подпасть под его влияние [27].
Луначарский А. В. Достоевский как мыслитель и художник // Там же. С. VI.
Речь о «борьбе с вредительством» и публичных политических процессах, в особенность о только что прогремевшем суде по «делу Промпартии».
Луначарский А. В. Достоевский как мыслитель и художник // Достоевский Ф. М. Сочинения / Под общ. ред. А. В. Луначарского. М., Л.: ГИХЛ, 1931. С. XIII–XIV.
Книжная летопись. М., 1931. № 13. С. 877, № 4952.
От издательства // Достоевский Ф. М. Сочинения / Под общ. ред. А. В. Луначарского. М., Л.: ГИХЛ, 1931. С. III.
Преодолеть Достоевского
Достоевским в наше время легко увлечься.
Во-первых, вообще мало писателей, столь увлекательных, как Достоевский.
Во-вторых, увлекательность его нервическая, а наш век и наши писатели все еще до крайности нервны, и хотя новый класс, выступивший на первый план, обладает нервами довольно крепкими, но не может же он сразу «заразить» ими все остальные классы и группы; а самое время наше отнюдь не обладает способностью не очень крепкие нервы успокоить.
В-третьих, Достоевский не просто нервически увлекателен, а он еще увлекателен тем, что доводит до раздирающих противоположностей реальные противоречия, существующие в жизни. Он остро, больно, пугающе ярко отражает действительные раны, которые носит время на своей груди. «Носило, — скажете вы, — носило время Достоевского, время, когда сокрушительной поступью капиталистический хаос ринулся на русскую жизнь». — «Нет, — отвечу я, — носит». Носит и сейчас, когда молодой, стройный, но еще не до конца созревший социализм начинает приводить в порядок этот самый буржуазный хаос [28].
Это начало еще одной статьи А. В. Луначарского — «Достоевский и писатели», — напечатанной в памятный день 9 февраля 1931 года. Подчеркивая положительное в обращении писателей к классику, хотя и в свойственной себе манере, заканчивает он напутствием всем тем, кто рискует некритически увлечься Достоевским. Для них
изучение и понимание Достоевского превратятся в увлечение, может быть, скорбное, смешанное пополам с проклятием, но все-таки в увлечение, которое только усугубит либо их сумасшедше-горделивую веру в то, будто их болезнь есть здоровье, либо их суетную надежду найти исцеление в мистицизме, патриотизме, самоанализе, самовозвеличении или самоуничижении [29].
И следующие десять лет после выхода в свет однотомника 1931 года государство предпринимает серьезные усилия, чтобы отвадить граждан от чтения Достоевского: довольно быстро стало ясно, что осуществление в 1926–1930 годах Госиздатом полного собрания художественных произведений Ф. М. Достоевского стало не только серьезным шагом текстологической науки, но и серьезной идеологической ошибкой. Так что потребовался и Великий перелом в отношении к писателю: начинается этап «преодоления» Достоевского — вышибание из граждан идеологии «достоевщины». Для осуществления столь масштабной задачи за дело взялись «инженеры человеческих душ», то есть писатели.
Ранее уже обращалось внимание на некий подтекст в советской литературе, однако как на неумышленное явление:
На рубеже 1920‑х и 30‑х годов в ряде произведений советской литературы утверждение героев трудового деяния связывалось с критическим отношением к современным наследникам рефлексирующих созерцателей Достоевского: И. Ильф и Е. Петров сатирически изображают их в «Двенадцати стульях» в образах Васисуалия Лоханкина и жителей «Вороньей слободки»; обитатели скита в «Соти» Л. Леонова гротесково и шаржированно напоминают героев «Братьев Карамазовых»; И. Эренбург в «Дне втором» болеющего Достоевским Володю Сафонова соотносит с Николаем Ставрогиным. Думается, что в этих произведениях не было никакой злонамеренности в изображении современных созерцателей, напоминающих героев Достоевского, а показывался их реальный облик и положение в период, как считали, героического деяния [30].
Но были и произведения, где именно злонамеренность была очевидной. Речь о повести Валерии Герасимовой «Жалость», которое было призвано помочь читателям Страны Советов преодолеть Достоевского.
В начале 1930‑х годов имя В. Герасимовой было общеизвестным: молодая советская писательница, коммунистка, активистка РАППа, первая жена Александра Фадеева; тогда даже казалось, что она заняла свое место в одном ряду с такими авторами, как Исаак Бабель или Юрий Олеша, ее произведения были популярны и обсуждаемы, произведения исправно рецензировались во многих журналах… Особенно ее прославил сборник рассказов «Панцирь и забрало» (1931) — он был напечатан тремя издательствами. 15 мая 1932 года эту книгу она подарила М. Горькому, сопроводив следующей надписью:
Дорогому Алексею Максимовичу — до конца последовательному борцу с ложью, лицемерием, подлостью, фразерством, лакейством, — со всем наследием старого мира. С уважением В. Герасимова [31].
И вот 5 июня 1932 года «Литературная газета» известила читателей о том, над чем работают современные писатели. Наряду с информацией о трудах Михаила Зощенко, Пантелеймона Романова, Константина Федина сообщалось и о том, что Валерия Герасимова «закачивает повесть „Жалость“ (4 печ. листа) о классовой сущности гуманизма» [32].
Это лаконичное определение будет вскоре раскрыто, когда повесть начнет печататься в журналах, сначала фрагментами, но неизменно содержащими основные положения о Достоевском, причем большой отрывок вошел, например, осенью 1932 года в юбилейный сборник «Писатели — Великому Октябрю» [33] (между стихами Джека Алтаузена и Эдуарда Багрицкого); и уже в полном виде повесть появилась в 1933‑м в «Красной нови», а весной 1934‑го вышла и отдельной книгой [34]. Речь в повести ведется не столько о классовой сущности гуманизма, сколько о классовой сущности Достоевского — «это полемика автора наших дней с автором о „великой жалости“ к „оскорбленным и униженным“» [35], и «Герасимова удачно „обыгрывает“ Достоевского, его биографию и идеи, чтобы снять надклассовую маску с жалости, чтобы остро и резко поставить вопрос о революционном и реакционном насилии над личностью» [36].
Фабула этой довольно путаной повести такова: в провинциальный город в начале 1930‑х приезжает лектор, интеллигент, который проповедует добро и справедливость, и выступает с лекцией о творчестве Ф. М. Достоевского по случаю юбилея писателя; на одной из лекций присутствует начальник строительства гидростанции, который узнает в лекторе белогвардейца и арестовывает его. Далее повествуется о предшествующих событиях, когда к коммунистке и члену ревтребунала Тане Полозовой пришел хлопотать об арестованном бывшем промышленнике «очень привлекательный молодой человек с голубыми глазами, с пшеничной бородкой». Таня узнает в нем того, кто ей раньше нравился, — Андрея Померанцева, но сейчас она его ненавидит как идеологического противника. Затем повествование движется вглубь хронологии — к юности героини, дочери телеграфиста, которая подпала под влияние гуманистических идей Достоевского. Однажды в дом Полозовых приходит председатель ревтрибунала Богуш, знавший покойного отца девушки. Со всей точностью и прозорливостью коммуниста он определяет истинную идеологию Достоевского, после чего Таня Полозова избавляется от «достоевщинки», вступает в партию. Когда ночью в городе вспыхивает восстание белогвардейцев, всех коммунистов расстреливают, но Тане удается укрыться на чердаке у старика-рабочего; тот рассказывает матери Тани, которая убивалась по дочери, что она жива; мать же рассказывает о тайном месте единственному, самому доверенному другу — Померанцеву. На деле проповедник идей Достоевского оказывается предателем и лично участвует в убийстве Тани.
Отношение к Достоевскому в повести занимает главное место. Уже в самом начале, когда говорится о привлекшей внимание лекции, возникает образ писателя-гуманиста:
Это была юбилейная дата величайшего русского и мирового писателя, чей мучительный гений воздвиг ослепительный памятник бесконечному людскому страданию. Гениальный и страдальческий этот писатель был официально признаваем «несозвучным эпохе», — может быть, этим и объяснялось то совершенно неожиданное и напряженное внимание, которое сопровождало эту чисто литературную лекцию [37].
Валерия Герасимова, отвлекаясь от будней строительства гидростанции, передает в подробностях содержание лекции — о детстве и юности Достоевского, о смертном приговоре, о каторге…
Но вот в чем необъяснимое. Казалось бы, именно теперь пришло время для еще большего, бешеного неприятия и «бунта». И бунта еще менее беспредметного. Бунта, направленного против совершенно реальной, ощутимой силы. Против всех тех, кто душит его и подобных ему.
Однако — неожиданное… Именно там, в мрачной преисподней Мертвого дома, склоняется этот человек над страницами древнейшей книги, которой благословила его на страдание жена одного из декабристов.
А оказалась эта книга не только благословением на страдание, но и неожиданной дорогой к просветленной гармонии.
Для окончательно ясности заранее должен подчеркнуть, что совсем не религиозное значение имела для него эта древняя книга.
Ведь просто смешно было бы сейчас ворошить какое бы то ни было аляповатое, невежественное и корыстолюбивое поповство! Нет, в этом сборнике древней мудрости открылись ему самые жизненные, простые истины. Главное, открылось ему, что сам по себе человек неповторим и ценен. И что этой ценностью равны между собой и люди в енотовых пышных шубах и люди из затхлого, униженного подполья; что в каждом большом и самом маленьком, в «богатом» и «бедном», в вечном каторжанине и выпачканном чернилом чинуше, — лежит священное и одинаковое право на счастье и на смысл своей единственной, раз сбывающейся жизни.
Далее лектор подробно рассказывает о муках Раскольникова, передает с чувством рассказ Ивана Карамазова о страдающих детях [38]. И как будто даже сочувственно писательница ищет в сердцах читателей отклик на те идеи «внеклассового гуманизма», которые лектор проповедовал, и находит он сочувствие у слушателей в повести.
Но поскольку фабула такова, что эти идеалы Достоевского окажутся маской классового врага и убийцы, то начинается новая глава, из прошлого, которая рассказывает о Тане Полозовой. Сначала как о члене ревтрибунала и принципиальном коммунисте, затем далее вглубь хронологии, начиная от ее гимназических лет — как, отрекшись от романтической поэзии, она поняла суть жизни:
Достоевский! Только он говорил о жизни всю правду, которую можно было сказать о ней!
И часто с напряженной благодарностью, со слезами на глазах думала она об этом бывшем каторжнике, унижаемом, слабосильном эпилептике, который сумел поднять человеческие страдания до огромной испепеляющей силы, до недосягаемой просветленной высоты.
И, одиноко и мрачно проходя в жизни, она несла в себе тайное утешение, тайную гордыню, что остается неизменно верной страдальческому, но единственно высокому своему уделу [39].
Когда Таня неожиданно встречает коммуниста Богуша, то она обсуждает с ним именно Достоевского:
— Вот Раскольников, — сказала она, тяжело переводя дыхание — старуху убил…
— Это верно, — охотно подтвердил спутник, стараясь не выразить слишком явно удивления.
— Он старуху убил не по нужде. Да, не по нужде, — повторила она.
— А… вас вот что волнует! — сказал Богуш и глаза его ярко и живо блеснули.
— Да, — сурово подтвердила Полозова.
— Что ж, — несколько помолчав, добавил Богуш, — вы правы. Не прямая корысть заставила его убить ростовщицу. <…>
— Так вот, значит таких людей успокоить никак нельзя. Они будут всегда несчастливые и неспокойные. И страдать, значит, всегда будут. Чем их ни корми. Хоть три булки давай, — добавила она умышленно грубо.
— А кто же проповедует, что «три булки», как вы остроумно заметили, — верное лекарство от всех и всяких человеческих бед? — спросил Богуш и внимательно вгляделся в лицо девушки.
Удивленно промолчала и Морозова.
— Но только вот в чем вся штука, — помолчав, сказал он, — штука вся в том, что не только Раскольников, но и та настойчивость, с которой его творец отстаивает исключительные права отдельной личности — все это имеет свое, и в конечном счете совершенно реальное объяснение [40].
Обстоятельное объяснение коммунистом идеологического вреда достоевщины и оказывается центральным местом повести, которое своим художественным ходом, наряду с финальным моментом — убийством Тани белогвардейцами — привлекло внимание и читателей, и литературной критики.
— А вообще то, что вы, как мне кажется, с таким уважением, с такой большой буквы называете Страданием, — это не особенно хорошая штука.
— Почему же… нехорошая штука? — даже приостановившись, спросила Полозова.
— Потому, что это клапан. Предохранительный такой клапан. Когда в человеке накопляются от всего того, что называют «неправдой жизни», такие силы, которые мучительно ищут выхода, к сожалению, очень часто он прибегает к этому клапану. И все то, что могло бы претворяться в энергию, в движение, выходит в виде отработанных паров. Достоевский — вот писатель, в высшей степени содействовавший такому, весьма изнурительному, но и весьма безвредному выпуску паров. Но главная штука в том, что постепенно создалась и идеализация этого занятия. <…>
Так вот, о механике «страданий». Главная штука в том, что у какой-то категории лиц постепенно создалась идеализация этого занятия: считается, например, что человек, возведший свои несчастья в перл создания, в какую-то высокую степень, будто даже чем-то компенсирует себя сравнительно с попросту несчастливым человеком. Он уже ощущает себя стоящим на какой-то «высоте» сравнительно с этим тихоньким простячком! Он уже с достоинством носит в себе эти свои «страдания», — точно они не разъедающий рак, а некий карат чистейшей воды! Они, наконец, дают ему нечто вроде цели и смысла существования. Забавно! — Богуш неожиданно сердито усмехнулся, так у него блеснули еще крепкие и белые зубы… [41]
Таня Полозова уже коммунист, работает в ревтрибунале, ходит в сапогах и гимнастерке, от нее зависит приведение в исполнение смертных приговоров; и хотя читает мало, она успевает перечитывать Достоевского уже как новый человек, с синим карандашом; и ее живущая в прошлом мать находит «Братьев Карамазовых» с этой правкой:
А на одной из страниц самого великого писателя-старца, чье имя сияло над всем миром как символ всечеловеческой любви и смирения, стояло дерзкое, кощунственное слово: «Ложь» [42].
Вскоре с Таней знакомится тот самый голубоглазый молодой человек, бывший студент столичного университета Андрей Померанцев, находит в доме Полозовых временный приют, и затем покидает их дом. Завершает повесть ужасающая картина жестокого убийства коммунистки Померанцевым и его сообщниками, в том числе гимназистом с «гумилевской доблестью» [43].
Как мы сказали выше, еще за год до публикации повести страна знала о том, что один из подающих надежды писателей-коммунистов работает над произведением, призванным развенчать идеологию мятущегося классика: первая публикация фрагмента еще не завершенной повести состоялась в 1932 году и уже содержала все ключевые моменты повести о Достоевском [44]. Однако публикации частей повести, неизменно с разоблачением достоевщины, а затем полные издания, которые как будто более чем доходчиво объяснили читателям ущербность гуманизма Достоевского, оказались затем серьезнейшим образом усилены. Речь о выступлениях критики: повесть была подробно рассмотрена в многочисленных рецензиях. Эти рецензии по-разному относились к дарованию В. Герасимовой, но были полностью единодушны в идеологической оценке: после Великого перелома ни о каких спорах речи уже не шло. Журнал «Литературный критик» в мартовской книжке 1934 года открыл целую дискуссию.
Ф. М. Левин отметил, что автор в повести выступает в привычной тональности: «Разоблачение классового врага и приспособленца, скрывающихся под личиной преданности, советскости, под маской гуманизма или какой-либо иной идеологической вуалью, прикрывающей его подлинное звериное, хищническое лицо, — эта тема давно уже стала объектом внимания автора „Жалости“», однако тема оказывается недостаточно проработанной:
Закрывая последнюю страницу, читатель испытывает понятное чувство неудовлетворенности, которое примешивается к положительной общей оценке идейного содержания повести и уменьшает его значение. Ибо суть повести сводится к тому, что в ней показан классовый враг, скрывающийся за ширмой проповеди любви и жалости, само же это прикрытие не разоблачено до конца. Это чувство неудовлетворенности, неполноты и недоработанности усиливается и серьезными художественными недостатками повести.
Последние были сильно акцентированы и завершались пожеланиями:
Стать ближе к жизни, надо писать проще и расширить свою читательскую аудиторию, надо поменьше рационалистического морализирования и интеллигентской литературщины, побольше соков и красок живой жизни и художественной плоти [45].
Но остальная критика была боевой, уловившей смысл текущего момента:
Сорвать с классового врага вуаль гуманизма, показать что за этим «панцирем и забралом» скрывается враг, — вот большая и благородная задача, поставленная Герасимовой в ее повести [46].
Разоблачение классового врага в литературных произведениях, срывание с него маски — дело важное уже тем, что оно приучает читателя к классовой бдительности, вооружает его на борьбу [47].
Несмотря на успешное преодоление главной героиней своей «достоевщинки» [48], отмечая что повесть есть указанный автором «путь к борьбе за утверждение коммунизма» [49], критика видела все художественное несовершенство повести: обилие других действующих лиц, часто совершенно излишних и отвлекающих, повторение образов прежних сочинений писательницы, длинноты, что дало критике основание говорить и о большем — о неверном отображении уже коммунистических идей. Но не только их. Е. Б. Тагер указал, что «трактовка Достоевского в „Жалости“ страдает известной спорностью и односторонностью», и высказал мнение, что для доказательства, «что гуманизм в наших условиях превращается в ширму, прикрывающую все классово враждебные революции элементы», стоило не апеллировать к классикам литературы вообще, а раскрывать характеры современников иными средствами: «Вместо того, чтобы сразиться с врагом лицом к лицу, Герасимова наносит ему удар в спину» [50].
Даже западная критика отметила эту повесть, особенно скажем о большой рецензии Г. В. Адамовича. Пересказывая сюжет, он делает вывод, что «Опыт „преодоления Достоевского“ удался. Герасимова с удовлетворением кладет перо и ставит точку» [51].
Действительно, критика отметила победу советской литературы над Достоевским; однако то была пока победа локальная:
Социалистической литературе еще предстоит «посчитаться» со всеми проблемами мировой литературы, со всеми ее «проклятыми» вопросами. <…> Есть много художников, в том числе и гениальных, с которыми нужно будет поспорить нашей литературе! И в их числе на одном из первых мест находится имя Достоевского. Полемика с Достоевским! [52]
И недаром в рецензии А. Лаврецкого на вышедший тогда же третий том писем Ф. М. Достоевского, которая по случайности была напечатана в том же номере журнала, где и рецензия Е. Тагера на повесть В. Герасимовой, подверглась жестокой критике позиция А. С. Долинина:
Достоевский особенно интересен для нас как писатель, в творчестве которого социализм и революция являлись центральными проблемами. Но его постановка и решение этих проблем глубоко враждебны социализму и революции.
Достоевский — враг, но враг гениальный и тем самым более опасный, более влиятельный, захватывающий более широкий круг действия, чем всякие Катковы, Победоносцевы, Страховы, Мещерские и др. Он представляет особый вид реакционера, враждебность которого нам осложнена и углублена его гениальностью, часто вызывавшей разногласия между ним и его менее проницательными соратниками.
Вот этого, еще до сих пор живого врага должен видеть в Достоевском советский исследователь [53].
Летом 1934 года сообщалось, что «В. Герасимова будет писать для Ленинградского кинокомбината сценарий по своему роману „Жалость“» [54], но этот замысел не был осуществлен. В 1940 году в массовой библиотечке «Огонька» выходит книжка Валерии Герасимовой «Таня Полозова» [55] — уже сокращенный, сильно измененный сюжет «Жалости», возможно, как раз то, что должно было лечь в основу сценария. Однако к тому времени отношение в стране к Достоевскому настолько изменится, что его имени мы в книге не найдем, даже всякие разговоры о гуманизме оказываются совсем размыты.
Там же.
Луначарский А. В. Достоевский и писатели // Литературная газета. М., 1931. № 8, 9 февраля. С. 1.
Изгоев Н. Д. [Рец. на кн.:] Валерия Герасимова. «Жалость»… // Известия. М., 1934. № 171, 24 июля. С. 4.
Герасимова В. Жалость: Повесть // Красная новь. М., 1933. № 8, август. С. 29. Поскольку текст повести претерпевал в каждой публикации изменения, мы цитируем первое и наиболее полное издание.
Герасимова В. Жалость: Повесть // Красная новь. М., 1933. № 8, август. С. 31–34.
Там же. С. 59.
Над чем работает писатель // Литературная газета. М., 1932. № 25, 5 июня. С. 3.
Герасимова В. Свидетельница: (Отрывок из повести «Жалость») // Писатели Великому Октябрю: Сб. [В 2 ч. Ч.] I. М.: ГИХЛ, 1932. С. 98–124.
Герасимова В. Жалость: Повесть. Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, [1934].
Е[встафьева] А. Повесть о лишнем чувстве: Валерия Герасимова. Жалость. [Рецензия] // Наступление. Смоленск, 1934. № 11. С. 143.
Пьяных М. Ф. М. Горький и суд над Достоевским в советской литературе 30‑х годов (проблема трагического) // Максим Горький: pro et contra: Антология. Современный дискурс. СПб.: РХГА, 2018. С. 252.
Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. Т. 21, декабрь 1931 — февраль 1933. М.: Наука, 2019. С. 577 (примеч. А. Г. Плотниковой).
Сергеев С. Герои в масках: [Рец. на повесть В. Герасимовой «Жалость»] // РОСТ. М., 1934. № 11/12, июнь. С. 71.
Это характеристика употребляется в рецензии А. Котляра.
Левин Бор. Умный художник: В. Герасимова, «Жалость» / Библиография // Ленинградская правда. Л., 1934. № 161, 11 июля. С. 4.
Герасимова В. Жалость: Повесть // Красная новь. М., 1933. № 9, сентябрь. С. 3–35.
Герасимова В. Свидетели с нашей стороны: [Фрагменты повести «Жалость»] // 30 дней. М., 1932. № 9. С. 45–52.
Левин Ф. Олитературенный трактат: [Рец. на повесть В. Герасимовой «Жалость»] // Литературный критик. М., 1934. № 3, март. С. 94, 96, 99.
Котляр А. О гуманизме и «гуманистах» // Красная новь. М., 1934. № 9. С. 185.
Там же. С. 63–64.
Герасимова В. Жалость: Повесть // Красная новь. М., 1933. № 8, август. С. 64–65.
Там же. С. 67.
Кино // Литературная газета. М., 1934. № 99, 6 августа. С. 4.
Герасимова В. Таня Полозова. М.: Правда, 1940. Библиотека «Огонек».
Тагер Е. Проблема гуманизма в художественном разрешении: [Рец. на кн.: Герасимова. Жалость] // Художественная литература. М., 1934. № 8. С. 5–7.
Адамович Г. «Жалость»: Новая книга советской писательницы В. Герасимовой // Новое русское слово. Нью-Йорк, 1934. № 7700, 25 февраля. С. 8.
Котляр А. О гуманизме и «гуманистах» // Красная новь. М., 1934. № 9. С. 185.
Лаврецкий А. Переписка Достоевского в либеральной интерпретации: [Рец. на кн.: Достоевский Ф. М. Письма, т. III, 1872–1877. Под ред. и с примеч. А. С. Долинина] // Художественная литература. М., 1934. № 8. С. 46.
Достоевский как предвестник нацизма
«Не любит черт ладана… Не любят в советском царстве, в коммунистическом государстве Достоевского… Ох как не любят!» — писал А. А. Яблоновский в 1933 году [56], и эта реплика эмигранта отражала действительность.
В 1932 году украинский поэт Микола Бажан пишет стихотворение «Послесловие: Про Достоевского, про Гамлета, про Двойника», напечатанное и в русском переводе (получило известность как поэма «Смерть Гамлета», затем переработано в 1936 году). Произведение это также направлено на преодоление гуманизма, то есть Достоевского. Будучи первым идеологическим произведением Бажана, оно не менее радикально, чем повесть В. Герасимовой, но в литературном смысле, конечно, несоизмеримо по таланту с тенденциознейшей рапповской прозой, а оттого и оказалось намного более деструктивным для наследия Ф. М. Достоевского. И здесь уже носится предвестие того, о чем будет сказано в 1934 году с трибуны писательского съезда М. Горьким: во всеуслышание имя Ф. М. Достоевского связывается с набиравшим обороты нацизмом.
Как писала критика, «Бажан показывает раздвоенного, мятущегося интеллигента-гуманиста западноевропейской формации», которому «никакие башни из слоновой кости не дадут остаться нейтральным перед лицом решающих классовых боев. Фашизм мобилизует своих приверженцев» [57], «обрушивается на мелкобуржуазную половинчатость и раздвоенность, на колебания между революцией и национализмом» [58]; «Он показал, что в героическую пору схватки двух миров для всякого честного человека не может быть сомнений и колебаний» [59].
Стихотворение это известно в нескольких переводах — А. А. Штейнберга [60], И. С. Поступальского [61], Б. Л. Коваленко 1936 года (фрагмент) [62]; в послевоенные годы наибольшую известность получил перевод П. Г. Антокольского [63] (сделанный после того, как трое предшественников были репрессированы) [64]. Приводим фрагмент поэмы в самом первом переводе — А. А. Штейнберга:
Есть люди, что прячут в команде крылатку,
Двойника старомодного жалкий убор?
Зачем она надобна? Спрашивать не с кого.
Кому эти тряпки к лицу, наконец?
Бредет по Европам фантом Достоевского
И пальцами шарит в пустотах сердец.
И люди ползут из сердец, как из дома,
Как после болезни, позора и мук, —
Здесь гетманский сын,
генеральский потомок,
И прусского юнкера выбритый внук, —
В одной униформе выходят на стук.
Теперь поищите Алеш Карамазовых
В святых легионах, в военном строю,
Где они, в респираторах противогазовых,
Тонкую душу фильтруют свою.
Раздутая маска оскалилась хоботом
И дышит Христос респиратору в зад.
Князь Мышкин!
Вы тоже в строю! Вы до гроба там
Останетесь, бравый солдат!
Значит, гундосый, и вас-таки
Ведут в строевой тесноте,
И выросли хвостики-свастики
На вашем смиренном кресте.
И бодро нафабрив белесые усики,
На лбы наведя торжествующий глянц,
Гвардия иисусиков,
Прозелитов святых сигуранц [65].
Это стихотворение и в целом получило большую известность как
нанесшее удар по всем, кому «легче зубами вцепиться в собственный локоть», чем идти одним путем с народом, всем тем, кто, засев в «башне из кости слоновой», притворяется, что он сохраняет свою творческую независимость, хотя на самом деле он раб народных врагов [66].
То, что переводы сочинений Ф. М. Достоевского пользовались в Германии первой трети ХX века большим интересом, общеизвестно, как было общеизвестно и то, насколько им зачитывались идеологи нацизма, особенно Йозеф Геббельс [67]. Эта привязанность к русскому гению оказалась в СССР еще одной, веской причиной, по которой к имени Ф. М. Достоевского стал привешиваться ярлык нациста. Не было секретом и то, что Артур Мёллер ван ден Брук, издатель немецких переводов Ф. М. Достоевского, нашел в русском писателе очень многое для пангерманизма, что в конечном счете привело его в 1923 году к написанию книги «Третий рейх», ставшей краеугольным камнем идеологии национал-социализма в Германии [68]. Советские газеты сообщали гражданам об увлечениях главарей нацизма писателем — как его прославляет в своих книгах Альфред Розенберг [69], а особенно как Ф. М. Достоевским увлечен Геббельс:
Литература не является для него преломлением, жизни, а наоборот, жизнь он видит исключительно сквозь призму литературы. Недаром был он учеником Гундольфа, известного биографа Гете и Шекспира, исследователя германского романтизма. У Геббельса изучение романтиков причудливо переплетается с почти болезненным преклонением перед Достоевским. Так оно и должно было быть: будущий вождь берлинских фашистов должен был стать поклонником автора «Бесов». Достоевский хотел в этом романе дать чудовищно карикатурное изображение революционного движения. В эпилептическом ясновидении дал он, однако, в проекции на эпоху империалистических войн и пролетарской революции жутко реалистическое, почти натуралистическое изображение фашизма. Геббельс мог бы быть великолепно одним из героев «Бесов», хотя бы Петром Степановичем Верховенским на берлинско-фашистский лад [70].
В этой исторической ситуации уже как логически предопределенное воспринимается публичное и всеобщее надругательство над Достоевским, которое происходило на Первом Всесоюзном съезде советских писателей 1934 года. Уже на самом первом заседании, 17 августа, М. Горький задал тон, критикуя буржуазную Европу.
Горький надел очки, снял пиджак и остался в одной голубой вязаной рубашке, еще более высокий и тщедушный, чем всегда. Он говорил, вернее — читал без всякой ораторской рисовки. Это было неторопливое изложение мысли чрезвычайно умного, энциклопедически образованного человека. Вся история культуры была мастерски раскрыта Горьким. Мастер еще раз явил себя примером того, каким должен быть советский писатель, — культурным, смелым, высокообразованным, стоящим на уровне современной науки. <…>
Перед тем как на трибуну вошел Горький, от имени партии и советской власти писателей приветствовал товарищ Жданов <…> Горький по существу говорил о том же, что и Жданов, только более широко развил это и обосновал [71].
Напомним некоторые фрагменты этой речи, которые станут лейтмотивом оценок Ф. М. Достоевского на долгие десятилетия:
Особенно сильно было и есть влияние Достоевского, признанное Ницше, идеи коего легли в основание изуверской проповеди и практики фашизма. Достоевскому принадлежит слава человека, который в лице героя «Записок из подполья» с исключительно ярким совершенством живописи словом дал тип эгоцентриста, тип социального дегенерата. С торжеством ненасытного мстителя за свои личные невзгоды и страдания, за увлечения своей юности Достоевский фигурой своего героя показал, до какого подлого визга может дожить индивидуалист из среды оторвавшихся от жизни молодых людей XIX–ХХ столетий <…>
Достоевскому приписывается роль искателя истины. Если он искал, он нашел ее в зверином, животном начале человека и нашел не для того, чтобы опровергнуть, а чтобы оправдать. Да, животное начало в человеке неугасимо до поры, пока в буржуазном обществе существует огромное количество влияний, разжигающих зверя в человеке. Домашняя кошка играет пойманной мышью, потому что этого требуют мускулы зверя, охотника за мелкими, быстрыми зверьми, эта игра — тренировка тела. Фашист, сбивающий ударом ноги в подбородок рабочего голову его с позвонков, — это уже не зверь, а что-то несравнимо хуже зверя, это безумное животное, подлежащее уничтожению, такое же гнусное животное, как белый офицер, вырезывающий ремни и звезды из кожи красноармейца.
Трудно понять, что именно искал Достоевский, но в конце своей жизни он нашел, что талантливый и честнейший русский человек Виссарион Белинский «самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни», что необходимо отнять у турок Стамбул, что крепостное право способствует «идеально нравственным отношениям помещиков и крестьян», и, наконец, признал своим «вероучителем» Константина Победоносцева, одну из наиболее мрачных фигур русской жизни XIX века. Гениальность Достоевского неоспорима, по силе изобразительности его талант равен может быть только Шекспиру. Но как личность, как «судью мира и людей», его очень легко представить в роли средневекового инквизитора [72].
Максим Горький не был одинок. Горько читать и слова Виктора Шкловского, которые стенограмма навсегда запечатлела:
Я сегодня чувствую, как разгорается съезд, и, я думаю, мы должны чувствовать, что если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира.
Ф. М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе как изменника [73].
23 августа с безжалостной речью выступила и автор повести «Жалость». Валерия Герасимова благодаря речи Максима Горького понимала свою правоту в оценке Достоевского, а потому еще более громко призывала на борьбу с идеологией писателя:
Но можно ли вопрос о развернутом коммунистическом мировоззрении свести только к вопросу о том, что коммунизм хорош, а капитализм плох? Разве старый мир противостоит нам в таком нищем оперении? Разве мы имеем право подходить к нему с такими «голыми» руками? Разве старый мир примитивно и прямо говорит о том, что мы против социализма потому, что не хотим отдать свое имущество? Он выступает со сложными, тонкими орудиями, и мы будем глупцами, а не революционерами, если не сможем дать самым высоким его идеям, самым высоким выражениям его борьбы творческий, талантливый, могучий отпор. Мы сможем! И в этом все дело.
Разве тот же Ницше с его проповедью свободного человека-зверя не был одной из колонн, которая подпирала этот старый мир? Разве тот же Достоевский с его культом страдания, с его культом очищения через страдания, не был тоже колонной, которая поддерживала этот несправедливый мир?
И разве наш, коммунистический художник не должен выступать на той же высоте мировоззрения, которая ему открыта, и дать бой этим великим представителям старого мира? И это будет сражение не с ветряными мельницами, не с теми дурачками, которых у нас часто выставляют оппонентами умных коммунистов, а это будет бой с титанами, которые по плечу лучшим художникам нашего времени.
Но и разве не являются идеи таких титанов, как Толстой, Достоевский, Ницше, теми высочайшими Гималаями идей старого мира, с которых в наши дни мутными ручьями стекают идеи фашизма и пацифизма? И разве борьба с этим мутным потоком, а следовательно и с его «чистыми» первоисточниками, не имеет для нас революционного, практического значения? И разве не имеем мы полной возможности выйти победителями из этой схватки? [74]
Такое провозглашение Ф. М. Достоевского врагом советской власти было неожиданностью даже для Запада. Варшавская газета Д. В. Философова «Меч» отметила эту речь Горького статьей Е. С. Вебера:
Съезд был открыт «исторической речью величайшего из современных писателей мира» — Горьким. Превосходная степень имен прилагательных в применении к главным действующим лицам трагического фарса, совершающегося в советах, никого удивить не может. Ведь пишут же писатели, участники съезда, что они гордятся честью жить в одну эпоху с величайшим Сталиным <…>
Итак, «величайший из современных писателей мира» произнес «историческую речь» на «первом в мире съезде писателей». Прислушаемся к его речи, к его руководящим указаниям, к его категорическим требованиям, предъявляемым партией к новой разновидности «хозяйственников» от литературы, к тем, кто в СССР зовется писателями <…>
C Достоевским этот верховный евнух советской литературы считает необходимым расправиться. Достоевский для него лишь автор «Записок из подполья» — предельная антиобщественность! — и друг Победоносцева. Другого Достоевского нет.
«Достоевскому, — снисходительно поучает Горький, — приписывается роль искателя истины. Если он искал, он нашел ее в зверином, животном начале человека и нашел не для того, чтобы оправдать».
«Братьев Карамазовых» не было. Горький их не знает. «Преступления и наказания» не существует. Есть лишь «оправданное» Достоевским «вертикальное животное» (один из шедевров Горького!). Достоевский ответствен за «грехи» Ницше, Гюисманса, Бурже, Уайльда, Савинкова и Арцыбашева… [75]
В 1935 году в последний раз публикуются «Братья Карамазовы», запрещаются «Бесы». А. С. Долинин прилагал усилия, «перестраивался» и в 1935 году изобразил писателя «революционером и предшественником современной революции» [76], но это не помогло.
Знаковыми для науки о Достоевском воспринимаются события 1936 года, когда памятник работы С. Д. Меркурова, установленный в 1918 году на Цветном бульваре в рамках провозглашенного республикой плана монументальной пропаганды, был «в связи с прокладкой трамвайных путей по Цветному бульвару» снят с пьедестала и перенесен в сад амбулатории им. Достоевского на Новой Божедомке, где писатель родился. Иными словами, из центра Москвы отправлен в Марьину Рощу и поставлен прямо в землю против Туберкулезного института Мосздравотдела (б. Мариинская больница). Стоявшая на том же Цветном бульваре скульптура С. Д. Меркурова «Мысль» была также демонтирована и перенесена на ул. Воровского во двор Дома писателей [77]. Чтобы не оставалось каких-либо сомнений относительно низвержения идолов, поясним: никаких трамвайных путей «по середине Цветного бульвара» [78], как было объявлено, так и не проложили.
В том же году остановлено издание писем Ф. М. Достоевского, которое готовил А. С. Долинин: после того как в 1934 году был напечатан третий том, четвертый, содержащий переписку за 1878–1881 годы, уже не смог в годы сталинизма преодолеть плотину советской цензуры.
Не менее показательны события в Ленинграде. Еще в 1913 году [79] на доме на углу Кузнечного переулка и Ямской улицы была повешена мемориальная доска со следующим текстом: «В этом доме жил и скончался в 1881 году Федор Михайлович Достоевский» [80], но в конце 1930‑х годов она была сброшена с фасада и бесследно исчезла [81].
О «наследстве» М. Горького в науке о Ф. М. Достоевском второй половины 1930‑х годов говорит зачин тезисов диссертации П. П. Жеглова «Творчество Достоевского 40‑х годов», написанной под руководством Н. К. Пиксанова и защищенной в ЛИФЛИ летом 1936 года:
Изучение творчества Достоевского не может представлять только узколитературный интерес. Национал-фашистская интерпретация мировоззрения творчества Достоевского, направленная на оправдание теории и практики фашизма, обостряет необходимость марксистско-ленинского освещения мировоззрения и творчества писателя [82].
Корнев Н. Литератор германского фашизма: [Об Иосифе Геббельсе, кандидате на пост учреждаемого Министерства пропаганды и национальной культуры] // Литературная газета. М., 1932. № 12, 11 марта. С. 3.
Катаев В. Из блокнота делегата / На Всесоюзном съезде писателей // Ленинградская правда. Л., 1934. № 195, 21 августа. С. 2.
Лукач Г. Альфред Розенберг — эстетик национал-социализма / Пер. И. Румер // Литературная газета. М., 1934. № 26, 4 марта. С. 2.
Сигуранца — политическая полиция Румынского королевства.
Молдавский Дм. Маяковский и поэзия народов СССР: Очерки. Л.: Сов. писатель, 1951. С. 44.
Алленов С. Г. Образ России и формирование политического мировоззрения молодого Йозефа Геббельса: «Россия, ты надежда умирающего мира!» (1923–1924 гг.) // Полития: Журнал политической философии и социологии политики. М, 2013. № 2 (69). С. 86–106.
Schmid U. Die Dostojewskij-Rezeption im deutschen Nationalsozialismus // Deutsch Dostojewskij-Gesellschaft: Jahrbuch 2007 (Bd. 14) / Hrsg von M. Schult. Flensburg: Clasen Druck GmbH, S. a. S. 47–58.
Бажан М. Стихи / Пер. с украинского И. Поступальского, Б. Турганова и Н. Ушакова. М.: Худож. лит., 1935. С. 74–75.
Коваленко Б. Мыкола Бажан // Литературная газета. М., 1936. № 9, 12 февраля. С. 5.
Поэзия Советской Украины: Антология / Под ред. М. Бажана и др. М.: Худож. лит., 1939. С. 231–234.
Отметим, что перевод, выполненный П. Г. Антокольским, оказывается более резким. Скажем, строфа с ругательством «I пруського юнкера виссаний внук» переводится в 1933 году А. А. Штейнбергом «И прусского юнкера выбритый внук», в 1935‑м И. Поступальским «И прусского юнкера внук», Б. Л. Коваленко в 1936 году употребил созвучный диалектизм — «И прусского юнкера обсмоктанный внук» («обсмоктать» — «обсосать, облизать»: Словарь русских народных говоров. Вып. 22 / Ред. Ф. П. Сороколетов. Л.: Наука, 1987. С. 235), и, наконец, в варианте П. Антокольского 1939 года (и всех последующих переизданий) — «И прусского юнкера выродок-внук».
Здания Ленинграда, на которых укреплены памятные доски в память проживавших в них выдающихся людей // Путеводитель по г. Ленинграду. Л.: Изд. Леноблисполкома, 1930. С. 201.
Ашимбаева Н. Т. Музей в контексте времени: (Литературно-мемориальному музею Ф. М. Достоевского в Санкт-Петербурге — 30 лет) // Статьи о Достоевском: 1971–2001 / К 30-летию музея Ф. М. Достоевского / Сост. Б. Н. Тихомиров. СПб., Серебряный век, 2001. С. 8. В путеводителе 1940 года (Ленинград: Путеводитель…. С. 304), который был сдан в производство в первой половине 1939 года, доска упоминается, но сведения здесь могут быть устаревшими. (В путеводителе 1937 года упоминания о доске нет — Путеводитель по Ленинграду / Отв. ред. А. Г. Русс. Л.: Изд. Леноблисполкома и Ленсовета, 1937. С. 203.)
ЦГА СПб. Ф. Р-7240. Оп. 12. Д. 580. Л. 15.
Седуро В. И. Достоевский и трагедия революции в советском освещении // Вестник Института по изучению СССР. Мюнхен, 1957. № 4 (25). С. 97.
Реконструкция трамвайных путей // Известия. М., 1936. № 238, 12 октября. С. 4.
Ф. М. Достоевский и Москва / ЦГА г. Москвы / Отв. ред. Я. А. Онопенко. М.: Главархив Москвы, 2021. С. 96.
Дата установки указана в кн.: Ленинград: Путеводитель / Общ. ред. В. А. Дурнов и М. А. Легздайн. Л.: Газетно-журн. и кн. изд-во Ленгорсовета, 1940. С. 304. При этом решение принято Городской управой в апреле 1909 года: Описание рукописных и изобразительных материалов Пушкинского Дома: Вып. V: И. А. Гончаров, Ф. М. Достоевский / Ред. Е. Н. Купреянова. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1959. С. 154.
Первый Всесоюзный съезд советских писателей, 1934: Стенографический отчет. М.: Худож. лит., 1934. С. 11. (Первая публ., практически схожая: Правда. М., 1934. № 228, 19 августа. С. 3).
Там же. С. 154.
Наш герой — самый сложный в истории человечества: Речь тов. Герасимовой / Первый Всесоюзный съезд советских писателей // Правда. М., 1934. № 234, 29 августа. С. 3. (В несколько отредактированном виде опубл.: Первый Всесоюзный съезд советских писателей, 1934: Стенографический отчет. С. 262).
Вебер Е. Советская литература и советская действительность // Меч. Варшава, 1934. № 21, 7 октября. С. 3.
Бажан М. Стихи / Пер. с украинского. М., Советская литература, 1933. С. 78–79.
Коваленко Б. Мыкола Бажан // Литературная газета. М., 1936. № 9, 12 февраля. С. 5.
Дейч А. Заметки о поэзии Советской Украины // Известия. М., 1939. № 99, 28 апреля. С. 3.
Яблоновский А. Старый спор славян: [Об отношении к Достоевскому в СССР] // Заря. Харбин, 1933. № 158, 14 июня. С. 2.
Турганов Б. О поэзии М. Бажана // Литературная газета. М., 1935. № 69, 15 декабря. С. 5.
Психопатология Достоевского
В 1920‑е годы постепенно растет число тех, кто смотрит на наследие писателя не с художественной, не с историко-литературной, даже не с идеологической точек зрения, а рассматривает его с позиций медицины. Существовавший и ранее заметный интерес к творчеству Ф. М. Достоевского через призму изучения его душевных болезней перерождается в условиях идеологического истолкования его произведений, и все более явно формулируется новая линия в оценке наследия писателя — речь уже ведется не только о болезненности самого классика русской литературы, но и об ущербности, явной вредоносности его книг для советского читателя.
Пресса открыто связывала имя Ф. М. Достоевского с помешательством, причем в довольно специфическом ключе. Речь о криминальном сознании — еще одном значении, которое обретал ругательный термин «достоевщина». Несколько уголовных процессов 1920‑х годов напрямую связывались с социальной язвой достоевщины.
В мае 1922 года в народном суде Детскосельского уезда состоялся процесс по обвинению 19-летней А. П. Моисеевой в убийстве 17-летней Е. А. Никитиной колуном по голове [83]. Адвокатом обвиняемой на этом процессе выступал молодой юрист Алексей Иванович Плюшков (1897–1968), поэт и литератор, полагавший, что процесс этот
даст целую картину — картину, которую бы использовал Достоевский, ибо герои этого процесса — его герои, ибо мир, в котором совершено преступление и из которого вышла преступница — мир, с которым нас сблизил Достоевский… [84]
Или же упомянем еще один уголовный процесс: когда в 1924 году Киевский губернский суд слушал дело Анны Лысаковой, обвиняемой «в кошмарном убийстве на кладбище» 9-летней девочки Елены Иваницкой «из мести к матери последней», то сам суд, перед тем как направить обвиняемую на излечение в психиатрическую лечебницу [85], задал в открытом заседании вопрос подозреваемой об отношении к писателю:
Суд интересуется ее развитием, ее духовными запросами. Ответы манерные.
— Достоевского читала. Раскольникова я не оправдываю, но я его понимаю [86].
То есть в 1920‑е годы вопросы убийств рассматривались в тесной связи с влиянием произведений Достоевского, однако это можно назвать скорее казусом, хотя и симптоматичным.
Отношение классической русской медицинской науки середины 1920‑х годов к Достоевскому можно изложить словами В. М. Бехтерева, сказанными 24 февраля 1924 года на годичном акте Института медицинских знаний:
Человек, перенесший в своей жизни и крайнюю бедность, и тюрьму, и ссылку, и ужасы смертной казни, и сам имевший глубоко надломленное душевное здоровье, — только такой человек, при высокой одаренности от природы, мог найти в своей душе отклик на соответствующие положения жизни и на тяжелую душевную драму и мог воспроизводить с художественною яркостью те внутренние переживания, которые были испытаны им самим. В этом основная причина силы своеобразного художественного творчества Достоевского, граничащего с откровением. По тем же причинам тот же писатель углов, где, по его словам, «никогда не смеются и никогда не радуются», не мог не остановить своего внимания и на тех состояниях человеческой души, которые не граничат только с патологическим, но уже явно переходят за грань нормального, представляя собою настоящую душевную болезнь. И вот он рисует перед нами не только типы забитых, бедных и искалеченных людей, которые в своих грезах и фантазии воображают иную жизнь, представляющуюся их болезненно настроенному уму, но и целый ряд типов, уже выбитых суровой действительностью из нормальной колеи и перешедших на положение душевнобольных [87].
Но вскоре все большее давление на восприятие писателя оказывают другие области науки — психоанализ и евгеника. Применение данных «Фрейдовой науки» к Ф. М. Достоевскому неминуемо привело к очень громким результатам. Особенно выделяются на этом фоне две публикации. Первая — книга артистки А. А. Кашиной-Евреиновой «Подполье гения». Этот злобный памфлет, написанный под прикрытием исследования и имени З. Фрейда, не имеет отношения к психоанализу и касается скорее вопросов морали, а автора интересует личная жизнь писателя и ее глубины. Еще задолго до якобы научных выводов, в момент разбора греха Ставрогина, заявляется, что «сплетня о насилии самим Достоевским несовершеннолетней имела все-таки свои основания» [88], и приводятся слухи и доводы для доказательства этой убежденности; очень много говорится о садизме как характерном для Достоевского половом извращении. В целом же А. А. Кашина-Евреинова этой книгой сводит личные счеты с Ф. М. Достоевским, которым была очарована, но теперь внутреннее христианство позволило ей разгадать бесовскую суть писателя: «Долгие годы был он для меня, как никто в литературе, загадкой, ибо по силе биения его творческого сердца нет ему равного нигде! Но теперь я… его знаю» [89]. Важно отметить, что порицается в этой книге не только сам писатель и его мораль, но и его произведения, которые, по сути, представляются чем-то абсолютно вредоносным:
Достоевский обилием мучительства действует чисто физически на читателя, причиняя ему боль. Это основное, главное впечатление от его творчества. Он ставит героя в невыносимое положение, терзает его всеми терзаниями Дантова ада и на этой канве создает его образ. Он почти любуется иногда этими муками: страдания героя — момент наивысшего подъема мысли Достоевского. Он любит эти страдания — из них он черпает свой творческий подъем [90].
Через два года выходит по-русски уже более соответствующая собственно психоанализу книга И. Нейфельда «Достоевский» [91], немецкое издание которой вышло под редакцией З. Фрейда. Из этой книги русский читатель мог узнать о таких ранее неведомых (не только в контексте биографии Ф. М. Достоевского, но и в принципе) чертах психологии писателя («извращениях духовной жизни»), как эдипов комплекс, гомосексуальные наклонности, садизм, мазохизм, эксгибиционизм, анальный эротизм, эрогенность ротовой области… Вся эта химеричность внутреннего мира писателя настойчиво переносится в его творчество:
Сбивающиеся с пути, извращенные, дисгармонические характеры и душевнобольные составляют призрачную толпу героев Достоевского. Ни один из них не здоров душевно, ни один не живет жизнью обычных людей. Дикие, необузданные страсти руководят их поступками, они как бы оборачиваются своим бессознательным к читателю и открывают необычайные тайны своей душевной жизни [92].
В предисловии к русскому изданию книги П. К. Губер оговаривал, что «большой ошибкой было бы принять без критики все ее выводы» [93], однако такой силы диагностика, в особенности от лица прогрессивной западной науки, не могла не отразиться на восприятии личности Ф. М. Достоевского и его произведений в СССР.
Поскольку П. К. Губер был одним из наиболее авторитетных в те годы критиков, на основании выводов которого принимались решения о переводах зарубежных изданий, то можно видеть, как быстро накладывались ограничения на литературу, отражавшую ту же психологическую позицию, которая порицалась в книгах Ф. М. Достоевского: когда в ленинградском издательстве «Время» рассматривался вопрос публикации русского перевода получившей известность книги Германа Гессе «Степной волк» (1927), именно П. К. Губер отмечал необходимость сократить книгу «во-первых для цензуры, а во-вторых в интересах читателя» и писал следующее:
Этот роман… впрочем, это столько же роман, сколько психопатологический этюд и философский трактат, — несомненно создался под влиянием Достоевского и притом в особенности двух его произведений — «Двойник» и «Записки из подполья». Книга Г. Гессе и представляет собой записки такого подпольного немецкого человека, только гораздо более ученого и начитанного, нежели его русский прообраз [94].
Однако с конца 1920‑х годов психоанализ в целом, как и работы самого З. Фрейда (прежде всего, его предисловие к изданию «Братьев Карамазовых» 1928 года), уже не оказывали большого влияния на восприятие Ф. М. Достоевского в СССР; чего нельзя сказать еще об одной науке, которая в 1920‑е годы оказала не меньшее деструктивное воздействие на Ф. М. Достоевского. Речь о евгенике, и именно эта наука бросила на писателя темную, даже зловещую тень.
Главным виновником этого был М. В. Волоцкой — известный физический антрополог, автор работ по дерматоглифике, а также (или прежде всего) крупнейший пропагандист евгеники и общественный деятель на евгеническом поприще. В 1920‑е годы он много трудился над созданием марксистского извода этой расовой дисциплины: осознавая несовместимость буржуазной евгеники с задачами пролетариата, он не отступал:
Это ничуть не должно менять нашего отношения к евгенике в ее основной сущности. Ведь цель евгеники, повторяю, сознательное воздействие на процесс человеческой эволюции. В таком понимании евгеника чрезвычайно гармонирует с общими задачами советского строительства. Важно лишь, какое мы в нее вольем содержание [95].
Что касается того содержания, которое в евгенику «вливал» сам М. В. Волоцкой, то наибольший резонанс получила его убежденность в необходимости принудительной стерилизации:
К сожалению, в огромном большинстве случаев бывает очень трудно и даже, при современном состоянии науки, невозможно установить, почему та или иная семья отягощена такими наследственными болезнями, как гемофилия, шизофрения, маниакально-депрессивный психоз, слабоумие, различные физические уродства и конституционные аномалии и т. п. В настоящее время сравнительно гораздо более известно, как передаются наследственные болезни из поколения в поколение, чем то, как они первоначально возникают и под влиянием каких именно конкретных факторов это возникновение происходит. Поэтому, по отношению к таким дефектам, профилактическая селекция в той или иной форме (половая стерилизация, запрещение вступать в брак, сегрегация и т. п.) является пока единственным методом охраны интересов потомства [96].
В начале 1922 года профессор Н. К. Кольцов, основатель Русского евгенического общества, предложил М. В. Волоцкому заняться изучением рода Ф. М. Достоевского, и ученый приступил к работе [97]. В начале 1924 года антрополог обратился к А. А. Достоевскому, племяннику писателя, с письмом, по которому мы видим то, что именно интересовало исследователя:
О каждом из членов рода Достоевских желательно было бы знать точно или приблизительно время рождения (особенно важно отметить случаи близнечества), вступления в брак, если умер, то смерти, с указанием причины последней. Кроме того, сведения о каких-либо отличительных чертах характера, вкусах, способностях, одаренности (например литературной, музыкальной, научной), о странностях характера, а также и сведения об особенно тяжелых из перенесенных болезней, в особенности наследственного характера (алкоголизм, эпилепсия, слабоумие, душевные заболевания <по возможности с указанием формы заболевания и места лечения>, нервные подергивания, навязчивые идеи, менингит, рак, туберкулез, страсть к азартным играм и пр.). Из более мелких особенностей было бы интересно отметить, кто в роду был левша, отметив также и тех, кто был левшой только в детстве, а также тех, кто в одинаковой мере владеет обеими руками [98].
И уже в том же 1924 году стало понятно, что генеалогическая работа о Достоевских представляет этот род в крайне невыгодном свете, где любой биографический факт получает психиатрическую квалификацию и, по сути, разоблачается, то есть диагностируется абсолютная ненормальность Достоевских. Автор, который в озарении научной беспристрастностью ничуть не чувствовал никакого морального стеснения, делясь своими открытиями и с информантами, писал А. А. Достоевскому: генеалогическая таблица с отмеченными в ней алкоголиками «предназначалась, разумеется, не для печати», а только для изучения членами Евгенического общества, а «отдельные дегенеративные признаки представляют для меня, в данном случае, интерес лишь постольку, поскольку подтверждают связь гениальности с вырождением» [99].
Если А. А. Достоевский мирился с таким исследованием, то племянница писателя Е. М. Достоевская, получив родословную таблицу и увидев, что и ее отец там указан алкоголиком, прекратила с М. В. Волоцким всякое общение [100]. Внучатая племянница Ф. М. Достоевского Е. А. Иванова на закате дней писала С. В. Белову:
Захотелось написать Вам об одной очень неудачной книге — «Хронике рода Ф. М. Достоевского» М. В. Волоцкого. Я близко знала ее автора лет двадцать и могу сказать, что его кропотливый труд сильно испорчен его мировоззрением, а после всего, как всегда, цензурой, вычеркнувшей многие строки и этим исказившей весь смысл рассказа.
«Я — агностик», — любил говорить Михаил Васильевич. Он не признавал марксистского мировоззрения и отсюда во многих местах у него непонимание того положения, в котором оказалось после революции большинство интеллигентной молодежи.
Он верил в какие-то потусторонние грозные силы, в то, что над родом Достоевским тяготеет рок, неизбежно ведущий его к гибели, и поэтому старательно подчеркивал нашу слабость там, где наоборот надо было подчеркнуть силу, уменье всё выдержать — даже при попытках к самоубийству [101].
Ликвидация Русского евгенического общества 1929 году лишила М. В. Волоцкого поддержки, когда книга уже была завершена подготовкой и имела в рукописи название «Род Достоевских в характерологическом отношении», причем характеристика личности самого Достоевского должна была составить следующий том исследования (остался неизданным); предварительное согласие написать предисловие к этой книге дал А. В. Луначарский. Осенью 1930 года М. В. Волоцкой сообщал последнему, что книга передана в Коммунистическую академию, и просил ускорить необходимые согласования, чтобы она могла выйти «в юбилейном 1931 году» [102].
Однако А. В. Луначарский уклонился от написания предисловия к книге, а в однотомнике Ф. М. Достоевского, изданном при его ближайшем участии, сам касается взаимоотношений писателя со своими персонажами, причем обобщения наркома просвещения весьма категоричны:
Достоевский тесно связан со всеми своими героями. Его кровь течет в их жилах. Его сердце бьется во всех создаваемых им образах. Достоевский рождает свои образы в муках, с учащенно бьющимся сердцем и с тяжело прерывающимся дыханием. Он идет на преступление вместе со своими героями. Он живет с ними титанически кипучей жизнью. Он кается вместе с ними. Он с ними, в мыслях своих, потрясает небо и землю. И из‑за этой необходимости самому переживать страшно конкретно всё новые и новые авантюры он нас потрясает так, как никто.
Но помимо того, что Достоевский сам переживает все происшествия со своими героями, сам мучается их мучениями, он еще и смакует эти переживания. Он подмечает постоянно всякие мелочи, чтобы до галлюцинации конкретизировать свою воображаемую жизнь. Они ему нужны, эти мелочи, чтобы смаковать их, как подлинную внутреннюю действительность [103].
А. В. Луначарский проговаривается о том, что он читал в рукописи М. В. Волоцкого, но опять же излагает это от первого лица, рассуждая в духе Ломброзо:
Вопрос о физиологических корнях болезни Достоевского и о самом начале ее до сих пор является спорным. Скажем мимоходом, что марксистской литературной критике придется еще весьма переведаться с современной психиатрией, которая на каждом шагу истолковывает так называемые болезненные явления в литературе как результат недугов наследственных или, во всяком случае, возникших без всякой связи с тем, что можно называть социальной биографией данного лица. Дело, конечно, совсем не в том, чтобы марксисты должны были отвергать самую болезнь или влияние психической болезни на произведения того или иного писателя, бывшего вместе с тем пациентом психиатра. Однако все эти результаты чисто биологических факторов оказываются вместе с тем необыкновенно логически вытекающими и из социологических предпосылок <…>
Так социальные причины толкали Достоевского к «священной болезни» и, найдя в предпосылках физиологического порядка подходящую почву (несомненно связанную с его талантливостью), породили одновременно и его миросозерцание, писательскую манеру и его болезнь.
Я вовсе не хочу сказать этим, что при других условиях Достоевский ни в коем случае не был бы болен эпилепсией. Я говорю о том разительном совпадении, которое заставляет мыслить Достоевского уже по самому строению своему подготовленным для той роли, которую он сам сыграл [104].
Нашедшийся издатель, М. В. Сабашников, который стал редактором этой книги, тоже испытывал трудности, связанные с наступлением большевиков на частное книгоиздание. Все серьезней были и придирки цензуры к тексту: после сдачи в набор 8 мая 1933 года верстка была подписана в печать только 8 декабря, отпечатана же книга была на исходе года, однако опять задержана. Только в середине августа 1934 года сигнальные экземпляры были выданы из типографии [105], и затем книга поступила в продажу, завершив собой мемуарную серию издательства Сабашниковых «Записи прошлого».
Не говоря о ценности этой книги для изучения истории рода Достоевских в генеалогическом отношении, мы вынуждены акцентировать внимание на том, какое влияние этот труд оказал на восприятие Достоевского и его произведений.
Безусловно, значительную роль сыграла глава «Опыт характерологического анализа рода», в которой на основании массы свидетельств и рассуждений делается вывод:
Характер самого Достоевского, а вместе с тем и характерные черты целого ряда его героев, носят ярко выраженные шизоидные черты. То же самое можно сказать и о многих представителях рода Достоевских [106].
Без особого стеснения автор этой историко-биографической работы проникает в область сексуальности, описывая садомазохистские черты в героях Достоевского и поясняя:
Глубоко мазохическими реакциями переполнены все произведения Достоевского. Поэтому неправильно рассматривать этого писателя только как «русского маркиза де-Сада» (определение Тургенева). Достоевский, сам биполярный в рассматриваемом отношении, является и в своем творчестве не только садистом, но и мазохистом, и даже больше последним, чем первым [107].
Однако намного более важным для восприятия книги стало предисловие, которое написано П. М. Зиновьевым. Хотя в книге не указано регалий этого автора, но современники прекрасно знали, что это не литературовед, не публицист, а крупнейший профессор-психиатр. По этой причине предисловие к книге подчеркнуто не идеологическое: нет здесь отсылок ни к В. И. Ленину, ни к А. В. Луначарскому и им подобным, однако есть ссылки на иных классиков — З. Фрейда, К. Ясперса, П. Б. Ганнушкина…
Зиновьев указывает, что изначально труд М. В. Волоцкого представлялся как исследование «в сравнительно узких генетико-характерологических рамках», но затем был расширен описанием социальных процессов. Так что именно семья писателя оказывается источником многих положений его художественных произведений:
Перед нами проходит много красочных бытовых картин, временами близко напоминающих сцены из «Преступления и наказания» и «Братьев Карамазовых»: убийство отца писателя, раздоры из‑за наследства его тетки, трагическая судьба убитой своим дворником сестры его, наконец, уже в послевоенное время, семейный распад во внучатом поколении другой сестры его, — все это на фоне двойной патологии: и биологической и социальной <…> Таким образом, печатаемые в этой книге материалы должны привлечь внимание и историков быта, и литературных исследователей, и психологов, и биологов-генетиков, и, наконец, психиатров-клиницистов, не говоря уже о читателях, интересующихся жизнью семьи великого писателя [108].
Так светило отечественной психиатрии, книга которого «Душевные болезни в картинах и образах» (1927) была впоследствии признана гениальной «по своей проникновенности в глубины эпилептической психики» Ф. М. Достоевского [109], получив возможность высказаться по этому вопросу уже конкретно, представляет нам свое заключение о семье классика русской литературы:
Свежего человека при знакомстве с этой семьей особенно поражает чрезвычайное богатство и разнообразие всевозможных патологических особенностей у ее представителей.
Сам Ф. М. Достоевский страдал судорожными припадками, сопровождавшимися потерей сознания. Проявлением какой болезни были эти припадки, до сих пор остается предметом спора <…> В роду писателя, кроме нескольких человек, страдавших той же болезнью, что он сам, было еще много лиц, представляющих явления, характерные для различных форм так называемых «психопатий», то есть патологических состояний, связанных с врожденными, но не прогрессирующими аномалиями психики. Большею частью это были эпилептоиды. Они представляют особенности характера и поведения, роднящие их с эпилептиками, однако самой болезнью эпилепсией, хотя бы в слабо выраженной форме, они не страдают. <…>
В семье Ивановых мы из эпилептоидного «круга» (как иногда выражаются) переходим в другую обширную область психопатологических явлений — в круг шизоидный. Не вдаваясь в тонкости психиатрической диагностики относительно заболеваний внучатных племянниц Федора Михайловича, отметим лишь, что у обеих сестер психические расстройства возникли «реактивно», то есть под влиянием психических потрясений, именно вследствие столкновения их конституционально неустойчивой психики с непривычными и потому ранившими их «мимозные» личности новыми условиями жизни. В какой степени патологические особенности семьи Ивановых унаследованы ими от Достоевских, и в какой степени от присоединившейся чуждой крови, решить, конечно, трудно, хотя и заманчиво было бы использовать в этом смысле способности Достоевского к изумительно глубокому проникновению в шизофреническую психику (типы Голядкина, Ставрогина и др.). Правильнее будет эту способность отнести просто к чрезвычайно широкому диапазону психики Достоевского, а также к наличию несомненных точек соприкосновения в психопатологии обеих (шизофренической и эпилептической) групп психических заболеваний. <…>
Публикуемый в настоящей книге материал не касается самой личности Ф. М. Достоевского, однако исчерпывая, по-видимому, все, что доступно современному исследователю относительно рода писателя, исследование М. В. Волоцкого освещает его болезнь с новой, до сих пор неизвестной, стороны и создает для нее недостававший до сих пор фон, на котором психопатологические откровения автора «Братьев Карамазовых» и «Идиота» приобретают особое, трагическое значение. Эпилепсия Достоевского, в свете собранных М. В. Волоцким данных, оказывается не только его личной болезнью, но и патологическим процессом, глубоко коренящимся в его семейном предрасположении. С этой точки зрения характерологическая история рода Достоевских, как мы уже выше отметили, оказывается одновременно и своеобразной семейной историей болезни, и чрезвычайно интересной семейной хроникой, богатством своего содержания, сложностью и напряженностью переплетающихся в ней социально-бытовых мотивов иной раз не уступающей романам самого гениального представителя рода. Материал для своих произведений Достоевский широко черпал из этой хроники, и не надо быть последователем Фрейда и принимать его аргументацию о механизме невротического изживания «Эдипова комплекса», чтобы оценить значение мотива «убийство отца» для фабулы «Братьев Карамазовых».
Но, конечно, патологическая окраска творчества Достоевского объясняется не только заимствованиями из семейной хроники. Гораздо более существенное значение в этом отношении имела болезнь самого великого писателя. Это обстоятельство, однако, еще не дает оснований для выводов, в какой бы то ни было степени умаляющих общечеловеческое и в частности социальное значение его произведений. Творчество гениальных людей, даже и больных, в основном определяется не биологическими, а социологическими законами. Поскольку они сохраняют свои умственные силы и связь с обществом, их деятельность можно оценивать как производное тех или иных социальных факторов и вне зависимости от их индивидуальных патологических особенностей. Их биологическая неполноценность иной раз, обуславливая повышенную их чувствительность к воздействиям окружающей среды, даже помогает им улавливать те явления окружающей жизни, которые для нормальных их современников не заметны [110].
Зиновьев П. М. Предисловие // Волоцкой М. В. Хроника рода Достоевского. С. 6–10.
Медики были в целом вдохновлены этой книгой; невролог С. Н. Давиденков в 1935 году утверждал, что книга Волоцкого — «это именно тот тип литературы, который нужен будет для всех наших выдающихся людей»; цитируя эти строки, рецензии 1930‑х, современный исследователь, доктор медицинских наук, психиатр и исследователь биографии писателя Н. Н. Богданов писал, что «полностью разделяет это мнение» (Богданов Н. Н. Указ. соч. С. 960).
Остроглазов В. Г. Петр Михайлович Зиновьев и его книга // Зиновьев П. М. Душевные болезни в картинах и образах: Психозы, их сущность и формы проявления / 2‑е изд. М.: Медпресс-информ, 2008. С. 12.
Зиновьев П. М. Предисловие // Волоцкой М. В. Хроника рода Достоевского. С. 6.
Там же. С. 380.
Волоцкой М. В. Хроника рода Достоевского, 1506–1933. М.: Кооперативное издательство «Север», 1933. С. 376.
См. указание об этом в письме М. В. Сабашникова к А. С. Енукидзе от 14 августа 1934 года (Сабашников М. В. Записки. Письма / Подгот. текста А. Л. Паниной и Т. Г. Переслегиной. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 2011. С. 639).
Там же. С. XII.
Луначарский А. В. Достоевский как мыслитель и художник // Достоевский Ф. М. Сочинения / Под общ. ред. А. В. Луначарского. М., Л.: ГИХЛ, 1931. С. XI–XII.
Богданов Н. Н. Михаил Волоцкой и его «Хроника рода Достоевского» // Волгин И. Родные и близкие: Историко-биографические очерки / Хроника рода Достоевских. С. 955.
Новгородский музей-заповедник, инв. КП 45585/345. (Письмо Е. А. Ивановой С. В. Белову, 30 сентября 1971 года).
Там же.
Там же. С. 44.
Нейфельд И. Достоевский: Психоаналитический очерк / Под ред. проф. З. Фрейда; пер. с нем. Я. Друскина. Л.; М.: Петроград, 1925.
Нейфельд И. Достоевский: Психоаналитический очерк. С. 86–87.
Губер П. Предисловие к русскому изданию // Нейфельд И. Достоевский: Психоаналитический очерк. С. 9.
В. М. Бехтерев о Достоевском / Публ. С. Белова и Н. Агитовой // Русская литература. Л., 1962. № 4. С. 135–141 (140).
Кашина-Евреинова А. Подполье гения: Сексуальные источники творчества Достоевского. Л.: АТУС, 1992. С. 37.
Там же. С. 60.
Описание процесса публикуется в настоящем издании, с. 491–494.
[Плюшков А. И.] В смертельных объятьях Достоевщины (Подп. «А. П.») // Еженедельник советской юстиции. М., 1922. № 21/22, 16 июня. С. 17.
Суд: Дело Лысаковой. (Подп. «Б.») // Пролетарская правда. Киев, 1924. № 185, 15 августа. С. 4.
Суд: Дело Анны Лысаковой // Пролетарская правда. Киев, 1924. № 52, 2 марта. С. 5.
Там же. С. 949.
Там же. С. 950.
Маликова М. Э. «Время»: история ленинградского кооперативного издательства (1922–1934) // Конец институций культуры двадцатых годов в Ленинграде: По архивным материалам: Сб. статей / Сост. М. Э. Маликова. М.: Новое литературное обозрение, 2014. С. 202.
Волоцкой М. В. Классовые интересы и современная евгеника / Из Трудов Гос. НИИ им. К. А. Тимирязева… М., 1925. С. 42.
Волоцкой М. В. Система евгеники как биосоциальной дисциплины. М.: Изд. Тимирязевского НИИ, 1928. С. 18–19.
Богданов Н. Н. Михаил Волоцкой и его «Хроника рода Достоевского» // Волгин И. Родные и близкие: Историко-биографические очерки / Хроника рода Достоевских. М.: Фонд Достоевского, 2012. С. 948.
