автордың кітабын онлайн тегін оқу Собрание сочинений. Том пятый
Сергий Чернец
Собрание сочинений
Том пятый. Рассказы
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Сергий Чернец, 2020
Собрание сочинений рядового писателя включает в себя рассказы, написанные на протяжении нескольких лет. В своих рассказах писатель описывает жизненные ситуации, которые мы не замечаем, а если видим, то проходим мимо. Его герои списаны отчасти с его жизни и жизни его знакомых попутчиков.
ISBN 978-5-4498-5758-3 (т. 5)
ISBN 978-5-4498-5657-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Собрание сочинений
- Собрание сочинений том пятый
- День рождения и смерти
- Самолет летел на закат
- Зарисовка: «Лес»
- На родину приехал
- Разум — врач и пономарь беседуют
- Жуков — стилизация
- Романыч, рассказ
- «Пассажир»
- Санаторий
- Пожар коттеджа в Пумбе
- Генка филателист и первая дружба с девочкой
- Мужчина тоже плачет
- Паутина. (Пожилой человек)
- Диакон сломал руку
- Отец Аркадий
- Встреча с искусством
- Берёзки в серёжках
- Шестьдесят плюс
- Рассказ Ласточки
- А вот что было…
- Например
- Андран и Андраёнок
- Заводы — деревня, охотничья собака
- Рассказ-стилизация
- А в глухой деревне
- Моховое болото
- Моховое болото
- Кузя — черная собака
- Рыбалка
- Рождественский рассказ
- «Кривовское, село-деревня»
- НЛО — инопланетяне
- Про «Ешака»!
- Грешники
- Художник на чердаке
- Значимая работа художника
- Музыкант
- После дождя
- Жизнь не по учебнику
Собрание сочинений том пятый
День рождения и смерти
Юбилей (мертворождённый).
Ольга Михайловна устала и пошла в сад. Она вышла на веранду из своего двухэтажного коттеджа через заднюю дверь, и дорожка по аллее сада привела её в беседку, скрытую за высокими кустами в дальнем углу. Сад был довольно большим и располагался на все 40 соток. А всего было два участка по 40 соток, купленные ещё её отцом, когда земля в пригородном посёлке продавалась-раздавалась ещё за дёшево.
«Эта „прислуга“ бестолковая утомила меня» — думала Ольга. Уже третий раз, не так давно, ходила она в фирму «Светлана» по найму «обслуживающего персонала», — в первый раз, была иностранка ей предоставлена, из далёкой страны Тайланда. Подруга посоветовала, говорила: что «тайки» послушные, трудолюбивые, неприхотливые — всем «богатым» нравятся. Но Ольге не понравилось — трудно в общении. А второй раз, была «хохлушка» из Приднестровья, которая знала турецкий язык и даже жила в Турции, гагаузка, — но та оказалась с гонором и многоговорящая. А в последний раз нашлась семья русских: мужа взяли шофёром и газонокосильщиком и по чистке бассейна, а жена Люда — небольшая пожилая уже женщина помогала готовить и убиралась в доме.
На юбилейный обед было много приготовлено: и утка, которую готовили в каком-то «тандыре» муж с шофёром, и пироги с разной начинкой, приготовленные вместе с Людой.
Итак, подавали гостям обед из восьми блюд, и гости занимали своими «бесконечными» разговорами. Вся эта суета: обязанность, как хозяйки, непрерывно улыбаться и говорить; звон и перебор посуды со стола и на стол; бестолковость «прислуги» — это поставь, это убери, приходилось указывать постоянно Людмиле; длинные перерывы-антракты между переменой блюд, долго ждали пока извлекут уток тушёных из «тандыра», — так утомили Ольгу Михайловну, которая была на последних неделях беременности, что ей хотелось уйти подальше от шумного дома, посидеть в тени и отдохнуть от суеты на мыслях о ребёнке, который должен был родиться у неё через полтора-два месяца.
Ей было привычно, что мысли о ребёнке приходили к ней, когда она с большой аллеи, обсаженной по бокам розами, сворачивала влево на узкую дорожку из квадратных больших плиток и с травой с пол-ладони проросшей между ними (приходилось смотреть под ноги, чтобы не споткнуться и не упасть на живот, не дай бог!). Тут, в тени сливы и позади и сбоку растущих вишен, ветки под ветерком царапали круглую железную крышу беседки, пинькали-чирикали птички, охотясь за насекомыми, взлетали, трепеща крылышками между веток, — а в мыслях вырастал образ маленького человечка неопределённого пола (она не хотела знать кто будет и отказывалась ехать в больницу), с неясными чертами (на мужа или на неё будет похоже дитя, тоже неизвестно). Она сидела на лавочке, вкруг стола, в недвижном летнем воздухе начинало пахнуть и сеном и мёдом, и слышалось жужжание пчёл и шмелей, — маленький человек будет у неё, — он занимал всё пространство её головы, она думала и успокаивалась («релаксация», раньше где-то услышанное слово приходило ей на ум).
И на этот раз, в праздник, Юбилей мужа, она пришла, села в беседке и старалась подумать, «релаксировать», — но в её воображении вместо маленького человека вставали большие люди, от которых она только что ушла.
Её уже беспокоило, что она, хозяйка, оставила гостей, хотя предупредила некоторых важных, что отойдёт отдохнуть. Вдруг вспомнила, как за обедом, за той пресловутой уткой из «тандыра», её муж, Дима и её дядя Николай спорили обо всём: о суде присяжных, которого раньше не было, о печати и телевидении, газеты уже мало имеют влияние, о женском образовании, которое муж считал ненужным: «место женщины дома, не только у плиты, конечно…», как он выразился, но подразумевалось.
Дядя, несмотря на свои 59 лет, сохранил ещё в себе юношескую свежесть духа и свободу мыслей и спорил с её мужем, Димой, так, что цеплялся к каждому его слову (они недолюбливали друг друга давно, неизвестно за что поссорившись вскоре после свадьбы). И сама Ольга Михайловна не выдержала и влезла в их разговор-спор, защищая женщин-учёных, чем мужа обидела, и сама обиделась на него. Именно тогда, муж предложил ей отдохнуть, пойти развеяться, — потому что ей вредно нервничать…
— — — — — — —
Ольга сидела за кустами. Неожиданно послышались шаги и голоса. Кто-то шёл по дорожке-аллее и направлялся к прудику с лилиями и с лавками около него:
— Душно! — сказал женский голос. — Как, по-вашему, будет дождь или нет? —
— Будет, прелесть моя, не раньше ночи, — ответил томно очень знакомый голос. — Хороший дождь будет. —
Ольга Михайловна рассудила, что если она спрячется тут, то её не заметят: пруд напротив беседки, на той стороне аллеи, но чуть ближе к дому.
— Какое здесь хорошенькое местечко! — сказал женский голос. Посидим, Дмитрий Петрович. —
Ольга Михайловна стала глядеть в просветы между ветками вишен. Она увидала своего мужа Диму и гостью Любочку Ш., которая училась на последнем курсе института в городе.
Дмитрий Петрович, в шляпе прикрывающей его лысину, плешь на затылке, томный и ленивый оттого, что выпил много вина за обедом, вразвалку ходил у лавочек перед прудом и ногой сгребал скошенную траву (её скосил триммером шофёр, а убрать не успел и трава ровными рядами, как после сенокоса в полях, лежала на газоне и придавала некий романтически-сельский вид всему участку, от пруда до самого крыльца коттеджа). Любочка, — молоденькая в легком обтягивающем платьице, с розовыми щеками от жары и, как всегда, хорошенькая, не садилась, а опиралась одной рукой на высокую спинку лавочки, и следила за плавными движениями Дмитрия Петровича, покачиваясь всей красивой фигурой в такт его движениям.
Ольга Михайловна знала, что её муж нравился женщинам, и — не любила видеть его с ними. Ничего необычного не было в том, что Дмитрий Петрович лениво сгребал сено, чтобы посидеть на нём с Любочкой — они так делали вместе с ней (ревность всё же просыпалась в глубине души); и ничего необычного не было и в том, что хорошенькая Любочка кротко глядела на «её Диму». Но всё же Ольга Михайловна почувствовала досаду на мужа, а, одновременно, страх удовольствия оттого, что ей можно сейчас подслушивать.
— Садитесь, очаровательница, — сказал Дмитрий Петрович, опускаясь на собранную кучу сена и потягиваясь рукой вверх, будто приглашая девушку к чему-то большему (к обниманию). — Вот так, сказал он, когда Любочка опустилась на траву робко с краю. — Ну, рассказывайте мне что-нибудь, — и он прилёг на бок, опираясь на локоть, лицом к Любочке.
— Вот ещё! Я стану рассказывать, а вы уснёте. —
— Я усну? Господи! Могу ли я уснуть, когда на меня глядят такие глазки? —
В словах мужа и в том, что он в присутствии гостьи лежал, развалившись в трико в футболке с рукавами (всё в обтяжку) и контрастирующей со спортивной одеждой шляпе на затылке — не было ничего особенного. Он был избалован женским вниманием, знал, что нравится им спортивной фигурой (для чего занимался на тренажерах, стоящих в комнате рядом с бассейном на первом этаже коттеджа, после занятий сразу можно было нырнуть в воду). В обращении с женщинами он усвоил себе особый тон в голосе, который, как все говорили, был ему к лицу. С Любочкой он держал себя также, как со всеми женщинами. Но Ольга Михайловна всё-таки ревновала.
— Скажите пожалуйста, — начала Любочка после некоторого молчания, — правду говорят, что вы попали под суд? —
— Я? Да, попал… К злодеям сопричтён, моя прелесть. —
— Но за что? —
— Ни за что, а так… Все это зависть и интриги, — зевнул Дмитрий Петрович. — Это борьба — «левая» против «правой», борьба «добра» со «злом». Да разве ж это в первый раз! Всегда заказчики недовольны бывают и подают в суды… Но, все дела прекращаются легко: разве вы не знаете в какое мы время живём — всё покупается и продаётся. Приходится, конечно, давать кому нужно и сколько нужно, ха-ха… — и Дмитрий Петрович решил перевести разговор.
Он рассказал короткую историю криминального характера, раз уж Любочка заинтересовалась судом: «Как-то я занялся утренними пробежками по нашему коттеджному поселку. По кругу нашей центральной дороги вокруг участков. И вот, рано поутру, когда ещё все спят. Я бежал уже назад к дому и на нашей улице увидел, как из калитки выходят два гастарбайтера и вытаскивают обычную тележку на колесах, в которой лежал большой плоский телевизор, а под ним другие вещи и предметы. По тому как телевизор выделялся, он лежал сверху — я понял, что это было ограбление, и подбежав близко я вступил с гастарбайтерами нерусскими в драку. Они бросили свою тележку и стали убегать. Одного из них я успел задержать, а тут приехала полиция на машине: сигнализация сработала в доме уже давно, но пока полиция ехала гастарбайтеры воры могли убежать далеко и где было потом их искать: они же все на одно лицо — „лицо кавказкой национальности“, как говорят. Вот так я помог поймать воров. Хорошо, что я спортивный и сильный, так что те трое не могли со мной справиться: одному двинул, другого ударил, и они упали, встали и побежали. а третьему руки заломил и на землю уложил» — похвалился Дмитрий Петрович и согнул руку и напряг мышцы, показывая Любочке свой накаченный бицепс.
Любочка вдруг вскочила и в ужасе замахала руками перед собой.
— Ах, пчела. Пчела! — взвизгнула она. — Укусит! —
— Бросьте вы! — сказал Дмитрий Петрович. — Какая вы трусиха! —
— Нет, нет, нет! — крикнула Любочка и, оглядываясь на пчелу, быстро пошла к дому.
Дмитрий Петрович уходил за нею и смотрел ей вслед с умилением и некоторой грустью на лице. Что видно было подглядывающей Ольге Михайловне. — Должно быть, глядя на молоденькую студентку, он думал о своём, и кто знает? — быть может, даже думал о том, как бы тепло и уютно жилось ему, если бы женой его была эта девочка, — молодая, чистая, свежая, не испорченная жизнью, не беременная…
Странные мысли приходили в голову Ольге Михайловне. Когда голоса и шаги стихли она направилась к дому. Ей хотелось плакать. Она уже сильно ревновала мужа. Ей было понятно, что Любочка не опасна, как и все те женщины в доме, которые теперь пили в доме чай. Но в общем, всё же, было непонятно и страшно, и уже казалось, что Дмитрий Петрович не принадлежит ей наполовину…
— Он не имеет права! — пробормотала она про себя тихо-тихо, стараясь осмыслить свою ревность и свою досаду на мужа. — я ему сейчас всё выскажу! —
Она решила сейчас же найти мужа и высказать всё: гадко, как можно флиртовать с чужими женщинами — он бы должен за женой ухаживать, не отходить от беременной жены… Что ему сделала жена плохого? В чём она провинилась? Зачем он бросил меня? — так она накручивала себя для будущего разговора.
Мужа она нашла в его кабинете. Он всегда уходил в свой кабинет, когда хотел успокоиться. Теперь Любочка напомнила ему о делах его фирмы, которая действительно судится уже не первый раз с заказчиками и ему нужно было некоторое время, чтобы подумать и побыть наедине. — Лицо его было строгое, задумчивое и виноватое. Это был уж не тот Дмитрий Петрович, который с задором спорил за обедом и которого знают гости, а другой — утомлённый и недовольный собой, которого знает одна только жена. В кабинете он всегда был такой, когда думал, работал. Перед ним лежали папки с документами. Он открыл одну из папок. Положив её перед собой и, так и застыл.
Ольге Михайловне стало жаль его. Было ясно, как днем, что человек чем-то томился и «не находил себе места», может быть, боролся с собой. Она молча подошла к столу, желая показать, что она не помнит обеденного спора и уже не сердится (именно после спора о женском образовании и её месте на кухне, она и удалилась отдыхать, пошла в сад), она положила руку ему на плечо.
«Что сказать ему? — думала она. — Я скажу, что ложь, как тот же лес: чем дальше в лес, тем труднее выбираться из него. Я скажу: ты увлёкся своей ролью весельчака…»
Встретясь глазами с женой, Дмитрий Петрович вдруг придал своему лицу выражение, какое у него было за обедом и в саду, — равнодушное и слегка насмешливое, зевнул и поднялся с места.
— Уже шестой час, — сказал он. Взглянув на часы на стене. — гости скоро начнут расходиться. —
И, что-то насвистывая, он медленно, своей обычной спортивной походкой (с пятки на носок) вышел из кабинета.
— — — — — — — — — — — — —
Она вышла к гостям, где вновь разговоры с ними с принудительной улыбкой стали её утомлять. К ней пристал дядя Николай и долго бранил своего спорщика за обедом — Дмитрия Петровича: то один оскорбительный выпад, то другой, — «во-вторых, — говорил он с возмущением, — со всеми он рассорился! Сегодня именины, а, погляди, не приехали Востриковы, ни Яшин, ни Васильев, наши почти родня! —
— Ах, боже мой, да, я-то тут причём? — спросила Ольга Михайловна.
— Как при чём? Ты его жена! Ты умна, в институте училась, и в твоей власти сделать из него честного человека! —
— В институтах не учат, как влиять на тяжёлых людей. Я что, — должна просить извинения у всех вас, что я училась в институте? — сказала Ольга Михайловна резко, раздражаясь. — Послушай, дядя. Это как с музыкой: если у тебя целыми днями будут играть одни и те же гаммы, то и ты не усидишь на месте и сбежишь. Я уже целый год слышу о нем одно и тоже, одно и тоже. Господа, надо же, наконец, иметь капельку жалости, перестаньте ругать его! —
Дядя сделал очень серьезное лицо. Потом пытливо поглядел на неё, будто видит впервые и покривил рот насмешливой улыбкой.
— Вот оно что! — пропел он старушечьим голосом. — Извиняюсь! — сказал он и церемонно поклонился. — Если ты сама подпала под его влияние и изменила свои убеждения, то так бы и сказала. Извини! —
— Да, я изменила убеждения! — чуть не крикнула она, выплеснув раздражение. — Радуйся! —
— Извини, извини! —
Дядя поклонился как-то вбок и отступив назад отошёл в сторону.
«Дурак, — подумала Ольга Михайловна. — И ехал бы себе домой!»
Часть гостей и молодёжь она увидела в другом углу сада в густом малиннике, тянувшемся от барбекюшницы и от площадки с тандыром, к которому вела отдельная дверь из кухни и отдельно проложенная узкая дорожка. И Дмитрий Петрович был там окруженный женщинами. Он придурялся и о чём-то смешном рассказывал. Он смеялся и шалил, как мальчик, и это детски-шаловливое настроение, когда он становился чрезмерно добродушен, шло к нему гораздо более, чем что-либо другое. Ольга Михайловна любила его таким. Но мальчишество продолжалось обычно недолго. Так и на этот раз, когда Ольга Михайловна подошла, он почему-то нашел нужным придать своей шалости серьезный оттенок.
— Когда я занимаюсь спортом, то чувствую себя нормальнее, — сказал он, — если бы меня заставили заниматься одной только умственной жизнью, то я бы с ума сошел. Нужно и нужно каждому заниматься физкультурой. —
И у Дмитрия Петровича начался разговор с женщинами о преимуществах физкультуры (против лишнего веса), о культуре, потом о вреде шопинга, о лишней трате денег на ненужные предметы женщинами… Слушая мужа, Ольга Михайловна почему-то вспомнила, что дом и участок и вся недвижимость ей подарена, как приданное её отцом.
«А ведь будет время, — подумала она, — когда он не простит мне, что я богаче его. Он гордится собой и очень самолюбив и, пожалуй, возненавидит меня за то, что многим обязан мне!».
У барбекю на большой площадке стояли два стола со столешницами из искусственного камня, и кто-то предложил пить чай на природе — голос прозвучал от Любочки-студентки и был поддержан. Принесли чайники, с электрической переноской и стали заваривать. Было, конечно, замечательно — в чай можно было добавить свежие ягоды тут же сорванные с кустов малины. А за хозяйку пришлось становиться Ольге Михайловне. Тут же принесли из дома наливку (алкоголь) для мужчин (не могут они без выпивки!).
Потом началась суматоха, обычная на природных пикниках, очень утомительная для хозяек. Едва «прислуга» -Люба успела разнести стаканы полные, как к Ольге Михайловне уже возвращались руки с пустыми стаканами. Один просил без сахара налить чай, другой просил покрепче, третий пожиже, четвёртый благодарил и отказывался. Она же превратилась в продавца за прилавком «уличного кафе» — и всё должна была помнить и потом кричать: «Иван Сергеевич, это вам без сахара и покрепче» или: «Кому (кто) пожиже?». Но тот, кто просил «пожиже» или без сахара, уже не помнил этого и, увлекшись приятным разговором, брал первый попавшийся стакан. В стороне от столов, бродили как тени, унылые фигуры: на улице быстро сгущались сумерки, над столами желтым светом горели фонари. «Вы пили чай?» — спрашивала Ольга Михайловна у «теней», и тот, к кому относился вопрос, просил не беспокоиться и говорил: «Я подожду» — потому что стаканов на всех не хватало. Хозяйке же было бы удобнее, чтобы гости не ждали, а торопились.
Одни занятые разговорами. Пили чай медленно, задерживая у себя стаканы, другие же, в особенности те, кто не пил чай сразу после обеда, не отходили от стола и выпивали стакан за стаканом, так что Ольга Михайловна едва успевала наливать.
Один шутник пил чай с малиной и всё приговаривал: «Люблю побаловать себя травкой» — то и дело просил с грубым вздохом: «позвольте еще одну черепушку» — чашечки и вправду были маленькие, стаканов на всех не хватало и использовали чашки из сервиза китайского фарфора. Пил он громко и чавкая и думал, что это смешно, сам улыбался и смеялся. Никто не понимал, что вся эта суета мелочная была мучительна для хозяйки. Да и трудно было понять, так как Ольга Михайловна всё время приветливо улыбалась и болтала вздор и о погоде, и о скором дожде: на небе собирались темные тучи, отчего так быстро повечерело.
А она чувствовала себя нехорошо… Её раздражало многолюдство (все гости из дома переместились сюда, к малиннику, к барбекю), раздражал смех, вопросы, и шутник чавкающий. Она чувствовала, что её напряжённая приветливая улыбка переходит в злое выражение, и ей каждую минуту казалось, что она сейчас заплачет.
— Ой! Кажется дождь — крикнул кто-то. Все стали смотреть на небо, которое местами ещё светлело бледными просветами между тучек, чернивших всё вокруг и надвигающихся со стороны запада, скрыв закат напрочь.
— Да, в самом деле дождь… — подтвердил Дмитрий Петрович и вытер щеку.
Небо уронило только несколько больших капель, но гости побросали чай и заторопились, скоро-скоро входили в дом последние гости под неровный стук дождя. Войдя в дом, она поднялась к себе в спальную и прилегла на постель. «Господи, боже мой, — шептала она сама себе, — зачем этот юбилей нужно было устраивать? К чему все эти люди, столько гостей, все делают вид что им весело? Зачем я улыбаюсь всем, когда мне совсем не до смеха? Не понимаю, не понимаю!» Она так «накрутила» себя, что у неё действительно закружилась голова и в закрытых глазах залетали искорки, её, вдруг стало тошнить. Она провалилась во тьму, вероятно на время потеряла сознание.
Потом, очнувшись, она резко встала и сразу же свалилась как подкошенная. В это время муж, проходил мимо лестницы ведущей на второй этаж и услышал звук её падения. Бегом вбежал он в спальную поднял жену и уложил её стонущую на постель. Минуты две она успокоилась и окончательно пришла в себя и попросила оставить её одну, понимая, что гостей кто-то должен проводить. Муж ушел.
Слышно было, как внизу муж прощался с гостями, как гости говорили напутственные слова, связанные с юбилеем: «долгих лет и успехов», всё в этом духе.
Ольге Михайловне казалось, что если она уснёт, то не проснётся уже никогда. Ноги и плечи её болезненно ныли, голова тяжелела с каждою минутою, и во всём теле по-прежнему чувствовалось какое-то неудобство. Ноги не укладывались, будто они стали длиннее.
Дмитрий Петрович, слышно было, как только проводил последнего гостя, прошёл на кухню, оттуда в зал и ходил там из угла в угол.
Когда он вошел Ольга Михайловна спросила:
— Разве кто-то остался ночевать? —
— Егоров. Я ему в зале на диване постелил. —
Дмитрий Петрович разделся и лег на свою половину широкой кровати к окну, выходящему в сад. Окно он открыл и закурил сигарету, (и сама Ольга курила раньше перед сном), а ей было сейчас всё небезразлично. Молча минут пять она глядела на его красивый профиль Ей почему-то казалось, что если бы муж вдруг повернулся к ней и сказал: «Оля, прости меня, мне тоже тяжело», — то она заплакала бы или засмеялась и ей стало бы легко. Она думала, что её ноги ноют и всему телу неудобно оттого, что у неё напряжена душа.
— Дима, о чём ты думаешь? — спросила она.
— Так, ни о чём… — ответил муж.
— У тебя что, — завелись от меня какие-то тайны? Это нехорошо. —
— Почему же нехорошо? — ответил Дмитрий Петрович сухо и не сразу. — У каждого из нас есть своя личная жизнь, поэтому должны быть и свои тайны. —
— Ого! «Личная жизнь», «свои тайны» … — всё это чужие слова, не твои! Пойми, что ты оскорбляешь меня своим поведением! — сказала Ольга Михайловна. — Если у тебя что-то есть на душе, то почему ты скрываешь это от меня? И почему ты находишь более удобным откровенничать с чужими женщинами, а не с женой? Я ведь видела и слышала, как ты сегодня на сене с Любочкой-студенткой сидел у пруда.
— Ну, и поздравляю! Очень рад, что подглядела. — он повернулся набок в сторону окна, отвернувшись от жены. Это значило: оставь меня в покое, не мешай мне думать. А Ольга Михайловна возмутилась всей душой, ненависть и гнев, которые накоплялись у неё в течении дня, вдруг точно вспенились внутри её; ей хотелось сейчас же, не откладывая, высказать мужу всё, оскорбить его, отомстить… Делая над собой усилия, чтобы не повысить голос до крика, чтобы не закричать она напрягала все внутренности, она сказала негромко, но с таким некоторым шипением в голосе, как «змея»:
— Так знай же, что всё это гадко, пошло, пошло и гадко! Сегодня я ненавидела тебя весь день — вот что ты наделал! —
Дмитрий Петрович поднялся и сел. Поднялась и села на своём месте, на широкой кровати, и Ольга Михайловна их разделяло скомканное одеяло собранное в середине кровати.
— Это гадко, гадко, гадко! — продолжала Ольга Михайловна, начиная дрожать всем телом. — Меня нечего поздравлять, — поздравляет он! Поздравь лучше себя самого! Стыд и срам! Долгался до такой степени, что стыдишься с женой оставаться в одной комнате, весь день убегал от меня к другим женщинам! Фальшивый ты человек1 Я вижу тебя насквозь, каждый твой шаг — и у малины дурачился, чтобы другим женщинам понравиться! —
— Оля, когда ты бываешь не в духе, то, пожалуйста, предупреждай меня. Тогда я буду спать в кабинете. — Сказав это, Дмитрий Петрович взял подушку и вышел из спальни.
Ольга Михайловна не предвидела этого. Несколько минут она молча сидела с открытым ртом и дрожала всем телом, глядела на дверь, за которой скрылся муж, и старалась понять — что же это значит? Всё было неожиданно и впервые. Может быть это один из тех приёмов, которые употребляют люди, когда бывают неправы, или же это оскорбление, обдуманно нанесённое её самолюбию? Как это понять?
Ольге Михайловне припомнился её двоюродный брат, весёлый малый, который со смехом рассказывал ей, что когда ночью «супружница начинает пилить» его, то он обыкновенно берёт подушку и, посвистывая, уходит к себе в кабинет, а жена остаётся в глупом положении, — пилить-то некого! Этот её брат, женат уже в третий раз: жены бросали его и за другие выходки…
Ольга Михайловна резко вскочила с постели. С мыслями: «что теперь оставалось только одно: поскорее одеться и навсегда уехать из этого дома; но дом-то был её собственный; но тем хуже для Дмитрия Петровича!» — Не рассуждая более, нужно это или нет, она быстро пошла в кабинет, чтобы сообщить мужу о своем решении («Женская логика!» — мелькнуло у неё в мыслях) и сказать ему на прощание ещё что-нибудь оскорбительное, обозвать его ловеласом…
— — — — — — — — — — —
Возможно, так и произошло: ругань бы продолжилась и посыпались бы оскорбления на голову Дмитрия Петровича, — но тут случился буквально несчастный случай: беременная Ольга в своём порыве стала спускаться с лестницы второго этажа и упала вниз, прокатившись по всем ступеням животом. От этого у неё случилось помрачение, возможно были переломы рёбер, но она потеряла сознание.
Всего она знать не могла: как забегали все по дому, как Егоров, оставшийся ночевать родственник, по приказу Дмитрия Михайловича звонил в скорую; а Ольгу подняли и положили на диван, отчего в забытьи она стонала (как говорили врачи — они зря двигали тело, чем повредили внутренности) и потом врачи увезли её в больницу.
Ребёнок в утробе скончался. Операция неотложная была проведена в кратчайшие сроки: но эти «кратчайшие» — составляли более часа. Роженицу спасали реанимацией: сердце её дважды приходилось «заводить» при помощи дефибриллятора и так далее.
Во время операции она была под наркозом. Когда она потом очнулась в палате, боли ещё продолжались и были невыносимы. Была ночь и в палате горел только ночник на стене у входных дверей. В полутьме серой тенью сидел Дмитрий Петрович в ногах кровати.
«Я не умерла…» — подумала сразу Ольга Михайловна, когда стала понимать окружающее и когда боли стихали или она к ним привыкала.
Дмитрий Петрович, а по силуэту она узнала его, сидел неподвижно, возможно дремал, спал сидя.
— Дима! — окликнула Ольга Михайловна мужа.
Дмитрий Петрович встрепенулся. — Чего тебе Оля? — голос его был тихий. Он глядел чуть в сторону, шевелил губами и улыбался по-детски беспомощно.
— Всё уже кончилось? — спросила Ольга Михайловна.
— Дмитрий Петрович хотел что-то ответить, но губы его задрожали, и рот покривился, как у старика, как у беззубого дяди Николая.
— Оля! — сказал он, обе руки подняв на уровень груди. — Оля! Не нужны мне чужие женщины, зачем мне чужие женщины (он всхлипнул). Зачем мы не берегли нашего ребёнка? Ах, что тут говорить! — и мужчина плакал детскими слезами. Он махнул рукой и вышел из палаты реанимации.
А для Ольги Михайловны было решительно всё равно. В голове стоял туман от наркоза, на душе было пусто… Тупое равнодушие к жизни… Она тут же уснула долгим сном.
Конец рассказа.
P.S. Может быть два варианта окончания: Оля может жить дальше…
А может быть: на могилу жены Дмитрий Петрович приносил цветы каждый день в течении более полугода…
Конец.
Самолет летел на закат
Пассажирский самолёт летел навстречу солнцу, над лесами и посёлками навстречу закатному красному горизонту. Это был не стремительный элегантный «ТУ-104», а бывалый, порядком облезлый (то было время заката гражданской авиации) АН-2, кукурузник по-народному. Кукурузники летали по районам и в каждом райцентре были приёмные аэродромы. Устроенные в стороне от посёлков, на окраинах, в подходящих полях на открытой местности.
Слепящее солнце висело прямо перед глазами лётчиков. Когда главный пилот, чтобы дать отдых глазам, снимал тёмные очки и начинал смотреть по сторонам, — оранжевый круг оказывался всюду, куда бы он ни смотрел. Он отпечатывался на зелёном фоне кудрявого леса внизу, на синеве неба по бокам от самолета. Второй пилот, Алексей Шуркин, сидел зажмурясь. Похоже было будто он спал. Позади пилотов, в своём тесном закутке, сидел самый молодой член экипажа, склонясь к рации, пилот-радист — Костя. Он совсем недавно получил это назначение. Это был всего пятый его самостоятельный рейс, он чувствовал себя неуверенно, ему всё казалось, что он может потерять связь с землёй, и оттого он беспрестанно терзал своих коллег на земле, которые поддерживали с ним связь. Старательно выстукивая ключом, он задавал земле совершенно ненужные вопросы. Земля отвечала ему то насмешливо, то сердито. Там радисты прекрасно понимали, в чём дело, и, слыша надоедливый позывной Кости, улыбались и отвечали.
В самолёте находилось всего четыре пассажира. Врач Иван Григорьевич летел в районный городок, потому что должен был там пересесть на поезд для дальнейшего следования в Москву на курсы повышения квалификации. Это был сильно поседевший человек добродушного вида. Он почему-то стеснялся того, что едет учиться (на старости лет), и уклончиво говорил: «Людей еду посмотреть и себя показать…». Молодая девушка Галя Степанова летела в город домой, где её отец был партийным работником, членом исполкома. Она возвращалась от старшей сестры, у которой провела летние каникулы. Летела она на самолёте второй раз в жизни, и ей было страшновато. Чтобы отвлечься от тревожных переживаний, она заставляла себя думать о школе — интересно, какой будет самый первый урок? Приехали ли все ребята или опоздает кто-нибудь — некоторые уезжали на отдых к морю, что они расскажут?.. Разговаривать ей ни с кем не хотелось, но её одолевал вопросами сидевший рядом рыжий великан-человек в кожаном пальто — директор лесного хозяйства Павел Загунский: «Ты, дочка, куда летишь?» — бесцеремонно начинал он свои расспросы и, не дождавшись ответа, говорил: «Я лично сплав леса проводить «перебрасываю» себя в новый районный сектор. Сплав для нас, лесовиков, что для мужиков-крестьян жатва. А то и больше…» — и тут же он задавал новый вопрос: «Как, дочка, не страшно? Вот я лично уже свыкся». Но по всему видно было, что боялся он сам. Галя молчала. Самолет почему-то пару раз встряхивало — воздушные ямы было не миновать.
Четвертым пассажиром был военный — Майор Аршинкин. И ему, майору, было очень плохо. Видимо, он знал, что ему будет плохо, и предусмотрительно занял самое заднее место, где была перегородка «туалетной комнаты». Майор был капельмейстером оркестра окружного Дома офицеров и летел в районный городок инспектировать гарнизонный оркестр…
Солнце, вдруг, что-то уж очень быстро покатилось к тёмно-синей полосе на горизонте. Геннадий Лужин (первый пилот) подтолкнул локтем, казавшегося спящим, второго пилота Шуркина.
— Вижу, — сказал Шуркин равнодушно, посмотрел на часы и прибавил. — Вылезет точно, как в аптеке… —
Да. Метеорологи не ошиблись: именно в этот час (а лёту и было час двадцать) — в зоне видимости лётчиков должен был появиться серьёзный облачный фронт с грозовыми задатками. И это он вылезал сейчас из-за горизонта навстречу солнцу, создавая впечатление, что солнышко неестественно быстро закатывается.
— Радист! — крикнул через плечо Лужин. — Запроси у городка (города №) погоду… —
Костя нервно застучал ключом. Земля не отзывалась. В наушниках верещали какие угодно позывные, кроме позывных городка (№). Руки у Кости мгновенно вспотели и стали влажными.
— Маркелыч может не дать посадки, — усмехнулся второй пилот. Оба они летали не раз и диспетчера аэродромов им были знакомы. — Это в его стиле — гроза подходит пока, мы бы успели, но он «аккуратист» … —
Геннадий Лужин пристально вглядывался в горизонт, который за короткое время уже весь раскосматился черными вихрами туч. Солнце заползло за один такой вихор, и вихор стал багряным, подсвеченным изнутри.
— Радист! Чего тянешь? Давай погоду! — крикнул сквозь шум мотора через плечо Лужин. Костя сжал зубы и продолжал стучать ключом…
Самолёт начало покачивать. Майор капельмейстер скрылся за перегородкой в туалетной комнате. Только звуки, едва слышные от его кашля выдавали что он там делал — его тошнило.
В пассажирском отсеке стало сумрачно, неуютно. Врачу Ивану Григорьевичу стало зябко. Он застегнул пальто на все верхние пуговицы и засунул руки в рукава… Рыжий лесовик Загунский перестал мучать Галю расспросами, сидел с мрачным, недовольным видом… Галя смотрела на часики и сказала сама себе: «Скоро — дом. Папа наверное, уже собирается на аэродром встречать меня…».
У радиста Кости даже дыхание перехватило, когда он услышал наконец позывной городка (№). Он схватил первый попавшийся бланк. Не заметив, что на бланке был записан последний ответ ему земли («Если нечего делать, ложись спать»), он начал записывать радиограмму, приказание городского аэродромного диспетчера… Это было категоричное приказание: прекратить полёт по маршруту и совершить посадку на промежуточном лесном аэродроме, около посёлка Белый. И как раз ниже приказа оказалось: «Если нечего делать, ложись спать»…
Лужин, прочитав радиограмму, удивлённо оглянулся на радиста, но тут же всё понял и, смеясь, передал бланк Шуркину. Тот прочитал и поморщился:
— Аккуратист… Везёт нам с тобой, Генка. Ночка предстоит — первый сорт, — в лесу, на заброшенном аэродроме. —
— Радист! — крикнул Лужин. — Ответь: пошли в Белый. —
Самолёт, резко накренясь, начал делать разворот. Пассажиры тревожно разглядывали вздыбившуюся землю. Сперва они подумали, что уже прилетели и самолёт готовится к посадке. Но пока они смотрели то в одну сторону, то в другую, отыскивая город, самолёт выровнялся и снова летел, как прежде. Только мрачная картина заката теперь была с левой стороны, а не перед глазами пилотов. Сразу всё понявший, не раз уже летавший по районам, врач объявил: «Идем садиться в Белый!» — видимо был уже с ним такой случай, когда использовали запасной аэродром.
«Как в Белый? Зачем в Белый?» — загудел рыжий лесовик Загунский. — «Меня в городе (№) „пикап“ ждет! Мне ещё надо деньги в банке выцарапать! Безобразие! Кто у вас тут главный?» —
Врач взглядом показал в сторону пилотской кабины и сказал: «Туда нельзя. Запрещается!». «Вот устроились!» — Загунский хотел встать, но в это время самолёт тряхнуло, он всплеснул своими длинными ручищами и рухнул в кресло.
Галя Степанова прислушивалась к разговору, но она ещё не поняла, что происходит… Врач Иван Григорьевич всё понимал, но отнёсся к этому с полным равнодушием, хотя ему надо было, а будто бы совсем и не надо, пересаживаться в городке на поезд, чтобы ехать дальше…
Майор Аршинкин находился в полном неведении. Он страдал «самолётной болезнью» в туалетной комнате…
Самолет летел над океаном леса. Но океан кудрявого леса уже не был зелёным, — он был фиолетовым и все темнел и темнел…
Аэродром.
Комендант аэродрома села Белый Яр, как в действительности называлась рядом стоящая деревня, называли запросто — Белый, был одинокий пожилой Сергей Фомич Второв, и свою работу он совсем не любил. Как он сюда попал — это особая история: его сюда назначили.
Когда он приехал в родную деревню, тут еще жили в основном пожилые старые жители. Работы особенной в деревне не было, но его назначили заведующим почтовым отделением, которое сохранялось и в котором работала одна бабушка-старушка. Всю жизнь Сергей Фомич служил в армии. — остался старшиной на сверхурочную службу по контракту, а потом продлял контракт по просьбам начальства. Старшиной он был хорошим, главное начальству подчинялся, привык подчиняться. Вот и в деревню свою приехал, а председателю колхоза, в селе, где центральная усадьба, человек был нужен. Деревня Белый Яр была заброшенная, люди переехали, но аэродром и почта были колхозу нужны.
Деревня Белый Яр располагалась на небольшой проплешине среди густых лесов. Сергей Фомич часто бродил по лесам с ружьишком, и не ради добычи дичи, а просто любил посидеть у костра возле мелкой речушки-ручья среди леса. Работу на почте он тоже не любил. Почта, однако, приходила и привозили посылки для отправки на самолёте раз в месяц в первых числах. Письма и посылки лежали многоцветной грудой на столе в отделении, в маленьком домике на краю поля. Зимой присылали трактор, чтобы чистить снег со взлётной полосы аэродрома. Но большинство времени проводил Сергей Фомич в одиночестве в своём маленьком домике рядом с домом почтового отделения. Иногда от нечего делать он начинал перебирать конверты на почте. Мелькали адреса — Ялта, Рига, Москва. Львов, Мурманск, Тула… И ему становилось грустно. Почему он сам не знал…
Только к прибытию самолётов приезжали грузовики уазики, и аэродром становился похож на аэродром. Самолёты на лесном аэродроме не задерживались. Кому охота заночевать в тесном домике Фомича? А потом аэродром вообще законсервировали — к центральной усадьбе в колхозе проложили хорошие дороги и почта перенесена была в большое село за пять километров от аэродрома. Числился аэродром еще как резервный, за прошлое лето на аэродроме Сергея Фомича побывал только один самолёт, который проводил аэрофотосъемку лесов, он задержался на три дня — взлетая и садясь по три-четыре раза за день. Лётчики тогда жили в доме у Сергея Фомича. Потом опять всю зиму была тишина, трактор приходил, однако после больших снегопадов, по запросу Сергея Фомича, все-таки аэродром ещё окончательно не закрывали.
Сергей Фомич тосковал. Он подал «рапорт» (как привык в армейской службе) о переводе его на другую работу в почтовое отделение хотя бы, но уже больше полугода ответа на рапорт не было. Единственной утехой последнее время был такой же одинокий, как он, лесник, живущий в лесу на кордоне в пяти километрах в глубине леса. Они ходили друг к другу в гости. Иногда вместе охотились. Как настоящие лесные люди, оба они были не речисты, умели приятно проводить время и молча. Они хорошо понимали друг друга… обоим было за пятьдесят. Оба прожили жизнь бобылями, больше всего на свете любили родные свои леса, (ракетная часть, где служил Сергей Фомич тоже находилась среди леса, была секретной).
Неделю назад лесник Фёдор Николаевич заболел. Сергей Фомич сообщил об этом по телефону в санчасть на центральную усадьбу. Обещали прислать врача. А на другой день позвонили и сказали, что врач выехал принимать роды в какую-то дальнюю деревню.
Сергей Фомич каждый день навещал больного друга. Лечил его своими лесными средствами, варил отвары трав, но больному становилось всё хуже и хуже. Сам Фёдор Николаевич стыдился своей болезни. Ругал её последними словами, но она была сильней его. Встать он скоро не мог уже, всё лежал в поту. Забываясь, он тяжко стонал, положив свою огромную узловатую руку на живот, где таилась проклятая, изнурявшая душу болезнь. Его то знобило, а то вдруг схватывала такая горячка, что пот ручьями бежал по его конопатому большому лицу…
Сергей Фомич как раз собирался идти к другу, чтобы всю ночь провести у постели больного, когда зазвонил телефон и звонивший с аэродрома из города диспетчер приказал приготовиться к приёму пассажирского самолёта. Он повесил трубку и выругался.
Было темно, туча закрыла всё небо своей чернотой добавляя жуткости. Пришлось зажигать огни посадочные, которые пробивались до этих двигающихся вверху огромных масс. Сергей Фомич ждал и самолёт, и дождь, который уже начал было накрапывать.
____
Самолёт плыл низко над лесом. Качка усилилась. Самолёт то проваливался, то взмывал, будто подтолкнутый разволновавшимся океаном густого леса. Ветер будоражил леса всё сильней. Летчик Лужин сосредоточенно смотрел вперёд, почти инстинктивно реагируя штурвалом на беспокойное поведение машины.
— Аэродром залит светом. Париж встречает гостей, — так шутливо Шуркин подтолкнул Лужина и показал ему на желтые точки-черточки огней прожекторов.
— Вижу… — Лужин уменьшил обороты мотора. — Не могли побольше сделать площадку. Садись тут, как на льдину в Арктике… — он молодым юношей служил в Арктической авиации, всегда вспоминал про это, видимо пришлось пережить трудности, которые так сильно запечатлелись в памяти.
Постепенно снижаясь, Лужин сделал круг над аэродромом, примеряясь к площадке по огням. Шуркин сказал:
— О бензине помни. Заправщики нас здесь не ждут. —
Лужин повел самолёт на посадку…
На земле подрулили к самой комендантской будке-домику. Первый на землю спрыгнул майор Аршинкин.
— Здравствуйте начальник! — приветствовал он Сергея Фомича. — Принимайте гостей со всех волостей! — ему уже полегчало, внутренности успокоились и, пустые, больше не тревожили, даже настроение было чуть приподнятое, от облегчения после «самолетной болезни».
Сергей Фомич невесело поздоровался. Он думал о больном друге.
Из самолёта вылез директор лесхоза Загунский. Стоя на лесенке, он посмотрел по сторонам, мгновенно с его лица исчезло злое выражение.
— Ух ты, богатство какое! — спустившись с лесенки на землю, воскликнул он, глядя на стену стройных сосен за домиками почты и избой Сергея Фомича. — Золото! Валюта в чистом виде! Ну в какой Канаде могут быть такие сосны? Жила у них тонка! —
Последним на землю сошел врач Иван Григорьевич. Он шатался почему-то, как пьяный, — его знобило.
Лужин разговаривал с Сергеем Фомичом:
— Охраны тут нет по-прежнему? —
— От кого охранять-то? — Комендант насмешливо смотрел на лётчика. — Кто ваш самолёт сопрёт? Белки лесные что ли? —
— А ты прикол организовал? —
— Да что вы, ей-богу?! — разозлился Сергей Фомич. — Приколы, приколы… На что они? Лес-тайга кругом как стена стоит. Птице не прорваться… —
— Ну, вот что, комендант. О птицах ты заботься на досуге. А сейчас давай топор, верёвки — будем прикол делать… —
Пока под крылья самолёта забивали в землю колья и крепили к ним машину, опустилась настоящая ночь. Ветер поднялся не на шутку сильный, — первый пилот как будто предвидел это. Лес гудел при каждом порыве ветра. Когда уже собирались уходить в дом, ветер ворвался на взлетное поле. И словно он обрадовался этому небольшому простору. Так вертанул над всем аэродромом, что самолёт качнулся на приколе. Лужин выразительно посмотрел на Сергея Фомича…
Все собрались в небольшой тесной избе.
Галя одна пригорюнясь сидела на крылечке, но, когда дождик из мелкого крапа перешёл в настоящие струи ливня, тоже забежала в избу.
Майор Аршинкин сидел у окна и спрашивал у рыжего «лесовика», директора лесхоза: «Где же мы находимся?». Загунский издевался над ним как мог: «Где находимся? — хохотал он. — Значит, так… Москва, Центральный парк имени великого писателя Горького. Аккурат — аллея чудес…».
В это время черную тучу надвое рассекла ослепительная молния, через окно осветившая даже половину дома. Сразу же сухо треснул гром и загудел эхом отражаясь по всему лесу. Ветер продолжил гул леса.
— Вот тебе и аллея чудес… — растерянно сказал Загунский. — в тайге находимся, товарищ военный. В гостях у её величества тайги-матушки… —
— Всё это ужасно, — тихо промолвил майор Аршинкин. Ему снова стало плохо, засосало в пустом животе, после самолётной болезни.
— Это верно, что ужасно… — задумчиво согласился «лесовик». — Если мой «пикап» уйдет из города (№) без меня, будет полная труба… —
Радисту не понравилась теснота в домике, и он уговаривал летчиков ночевать в самолёте…
— Десять человек в такой тесной избёнке! Ты подумай только. Задохнуться впору. А там мы сядем в кресла, как цари!.. — говорил он Лужину.
— Я лучше здесь, — робко возразил первый пилот, — и тебе не советую — ветер вон какой, не дай-то бог, что там будет… —
Врач Ива Григорьевич, которого всё еще знобило, давно занимался печкой. Ветер доставал и до печной трубы, даже дверка всё время открывалась, выталкивая в комнату едкий дым. Даже висячая лампочка над столом качалась и мигала. Галя Степанова забилась в уголок на лавочку возле печи и украдкой вытирала слезившиеся от дыма глаза. Она боялась, что подумают, будто она плачет… Впрочем, ей действительно хотелось заплакать — она чувствовала себя одинокой, беспомощной, и все эти люди вели себя так, будто она не существует вовсе… Майору Аршинкину опять стало плохо, и он выбежал из дома. Вслед ему рыжий Загунский сказал: «Коренной латыш — без Риги жить не может… — он успел познакомиться с майором еще до посадки на самолёт в аэропорту. — Побежал свою Ригу искать…» — пытался пошутить «лесовик».
Его шутку никто не поддержал. Хихикнул только молодой радист Костя, примостившийся возле окошка и поглядывающий на самолёт, все-таки желающий уговорить первого пилота, когда стихнет ветер, чтобы ночевать на креслах «как цари».
Сидевший на корточках перед печкой Иван Григорьевич сказал: «Это от человека не зависит. Природа!..».
— Точно, — подтвердил Лужин. — В Арктике у нас был летчик. Хороший летчик! Дай бог каждому так знать и чувствовать машину… Так он в полёты ведро с собой брал. Вот как природа над человеком пошутила! —
— Небось сумел обмануть все медицинские комиссии… — улыбнулся Иван Григорьевич, и сев рядом с Лужиным продолжил — А это уже воля человека. Тоже великая сила. Другой раз она посильней природы будет. Вот был у меня пациент, очень ценный партийный работник, страдал алкоголизмом — чего уж хуже. Наследственность у него была такая что ли? Как запьет — дым коромыслом. Лечили мы его и гипнозом, и сном. Уколы делали. Подержится, подержится — и опять за своё… Вызывает меня как-то секретарь горкома партии, спрашивает: «Можете вы его вылечить, наконец, или человека в архив сдавать?» Я ему говорю: «Делали всё, что могли, — не помогает». Секретарь очень рассердился. «Никуда, говорит, ваша медицина не годится, если не можете человека от баловства вылечить! Ладно, говорит, мы его сами лечить будем, мы на бюро обсудим эту наследственность!..» И обсудили… Что же вы думаете? Третий год человек не пьет. Встречаю его недавно в театре, смеётся: «Не туда, говорит, вы мне уколы делали, до совести не проникало». Вот вам и природа вместе с медициной, — закончил, смеясь, Иван Григорьевич.
Тут Сергей Фомич, понял, что у печи сидит врач, и начал вести себя странно: то тяжело вздыхал, глядя в окно, то вдруг начинал бродить по избе, ставшей такой тесной, что натыкался на всех. — Он недолго ходил из угла в угол, не сводя глаз с Ивана Григорьевича.
Разговор поддержал директор лесхоза Загунский:
— Да что там говорить, воля человека — это всё! Вот у меня случай был в прошлом году. На сплаве у нас. Лес ведь, он сам к реке не побежит. Его надо сперва свалить. Потом каждое бревно требует обработки. Сучья надо же обрубить. А когда сучья обрублены — то с хлыстами есть две комбинации: или нарезать на брёвна на месте — это одна комбинация. А другая — тралить хлысты на сплавной склад и разделывать там. Вторая комбинация лучше. Мы за неё боремся во всесоюзном масштабе, поскольку… — и далее рыжий «лесовик» рассказывал длинно и было абсолютно непонятно, какое отношение имеет его история к разговору о человеческой воле.
Под этот «нескучный» рассказ Костя радист привалился головой к стене у окошка и засыпал. И только по привычке, когда рыжий «лесовик» начинал гудеть сильнее, приоткрывал глаз. Заснула и Галя Степанова, привалясь к теплой печке. Врач Иван Григорьевич постелил пальто возле самой печной дверки и тоже привалился к стене сев на постеленное пальто, и хотел засыпать. Рыжего слушали только пилоты, да и то Шуркин катал ребром ладони по столу хлебный шарик, следя за ним так пристально, словно ничего интересней этого шарика для него не было.
Сергей Фомич присел возле Ивана Григорьевича.
— Доктор, а доктор… вы не спите? —
— Нет. Что случилось? — открыл врач глаза.
— Сидите, сидите. Я только спросить хотел… Если у человека сильные боли в животе, что надо делать? —
— Надо прежде всего посмотреть больного, — с учительской интонацией ответил врач.
— Это понятно… — Сергей Фомич встал и отошёл к окну.
За окном лес-тайга бушевала. Удары грома ещё были слышны уже вдалеке, и лил сильный дождь, струи которого наискосок хлестали от порывов ветра по стеклу окна. Сергей Фомич шумно вздохнул.
Рыжий «лесовик», дойдя до описания, как штабелюется сортиментный лес, вдруг остановился, махнул рукой и сказал:
— В общем, делов не оберёшься… — стал приглядывать местечко, где прилечь.
Лужин, исподволь наблюдавший за Сергеем Фомичом, обратился к нему:
— Комендант, поди-ка сюда… — сказал он тихим голосом. Сергей Фомич послушно подошёл к летчику… — Ты что, болен? —
— Я? — Комендант встретился с прямым и добрым взглядом лётчика. — Я-то здоров. Болен мой друг, лесник. Тяжко болен. Сдается, помирает человек. Железный, лесной человек, мужик, а стонет как малый ребёнок. Прямо плачет… — Сергей Фомич, может быть, впервые осознал, как дорог ему человек, с которым соединила его суровая судьба в дружбе. Поперёк горла у него, вдруг, встал горький комок, отчего и лицо сморщилось. — Помирает человек, — сказал он тоскливо, едва проглотив комок горечи.
— Где он? — по-прежнему тихо спрашивал Лужин.
— Да тут. Где ему быть? В лесу, конечно. Пять километров отсюда. —
Лужин встал из-за стола и присел на корточки возле Ивана Григорьевича. Врач дышал судорожными глотками, а зубы отбивали мелкую дробь, его знобило, вероятно он простужен. Лужин притронулся к его руке — она была жаркой и влажной.
— Кажется, и наш доктор свалился, — шепотом, обернувшись, сказал первый пилот.
— Вы его разбудите, — предложил Сергей Фомич. — может, это он со сна трясётся… —
В это время врач открыл глаза, увидел склонившегося над ним летчика.
— Что случилось? — спросил он с чисто докторской готовностью.
— Нужна ваша помощь, доктор. Человек умирает. —
— Кто? Наш военный пассажир? — спросил врач, намекая на майора.
— Что вы, доктор. Я — живой, — отозвался из полутьмы майор Аршинкин, он давно занял место в дальнем углу избы на лавочке.
— Местный лесник, — сказал Лужин.
— Какой лесник? Где лесник? — со сна забормотал директор лесхоза. Всклокоченный, он поднялся, ничего не понимая.
— Где больной? — спросил доктор и встал. Его шатнуло в сторону, но Лужин вовремя его подхватил и поддержал.
— Погодите, доктор. До больного пять километров. Лесом… А вы сами — того… —
Иван Григорьевич потрогал свой лоб ладонью.
— Немного температура поднялась… Но это не страшно. Идёмте! —
— Нет, доктор, так не выйдет. В лесу чёрт знает что творится. Вам не дойти. Есть план другой — больного мы доставим сюда.
— Да вы что? С ума сошли? — Иван Григорьевич вырвался из рук Лужина, подхватил с пола своё пальто и начал одеваться. Опять его шатнуло, и он беспомощно привалился к печке.
Лужин закурил папиросу и сказал врачу:
— Вы оставайтесь. А мы завернём больного потеплее и осторожненько принесём сюда. Проще простого. —
Иван Григорьевич сдался не сразу. Он подробно расспросил Сергея Фомича о болезни его друга. Потом долго и дотошно инструктировал Лужина, как больного нести — «ни в коем случае не поворачивать ни на живот, ни на бок даже». В это время Сергей Фомич уже ладил носилки. А первый пилот разбудил Костю, подготовил свой экипаж. Одевался и директор лесхоза Загунский. Заметив, как Лужин вопросительно смотрит на него, он решительно сказал:
— Я тоже пойду. Это ж мои кадры болеют…
— Тут неважно, чьи кадры, просто надо помочь человеку, сказал майор Аршинкин. Он стоял уже одетый, в шинели.
— Вы останетесь, — строго сказал ему Лужин. — Наш доктор сам болен, и кому-то из мужчин нужно остаться здесь…
Пятеро ушли в ревущий ночной лес-тайгу. Впереди с фонарём, легко шагал Сергей Фомич по знакомой ему лесной дороге-тропе.
________________
В доме больного горел свет. Это очень удивило Сергея Фомича. Но ему пришлось удивиться ещё больше, когда, подойдя ближе, он ясно услышал в доме сердитый мужской голос.
Мокрые они ввалились в дом. Больной сидел на постели, опустив ноги в тазик с горячей водой, от которой аж парило, а около него с полотенцем в руках хлопотал сам председатель колхоза Иван Иваныч. И ещё светловолосый паренёк возился около растопленной печки. Иван Иваныч, увидав пришельцев, растерянно спросил:
— Зачем пожаловали? —
Лужин объяснил, кто они и зачем пришли.
— Смотри, что надумали! — воскликнул он, не то восхищенно, не то раздражительно, подумал и сказал: — Дельно. А то я тут домашними средствами действую, а у вас врач имеется… —
Больной сидел неподвижно, уставившись в одну точку. Похоже, что он не понимал происходящего. Но когда его стали одевать, он очнулся и стал возражать:
— Да что вы, ей-богу!.. Что я, грудной, чтобы меня нести? Я сам пойду… —
Его не особенно слушали. Он быстро впал в беспамятство и снова стонал без сознания. Закутали его в овчинный тулуп, уложили на носилки и понесли.
Сергей Фомич с фонарём шел впереди. Иван Иваныч, стараясь перекричать ревущий от ветра лес, рассказывал майору Аршинкину, который нёс носилки сзади:
— Мы с молодым шофёром пошли охотиться. С ночевкой. На утренний перелёт. А к вечеру буря. Мы хотели домой. Не успели с болота выбраться. Шофёр завёл меня к леснику. И вот — на тебе. Лежит человек одни-одинёшенек. Стонет. И помочь некому… —
Иван Иваныч по привычке перешёл на разнос и критику, как привык командовать в своём колхозе. И получалось так, будто во всём майор Аршинкин виноват…
— Вы что же думаете? Что леса — это дикие звери? Нет, уважаемый! Леса — это и люди! Я вам расскажу, что это означает! Обросли, в городах, понимаешь, медвежьим салом. О людях в деревнях забыли. Я вам этот жир в два счета спущу!.. — критиковал городских председатель колхоза.
Майор Аршинкин слушал его и, как выросший в городе и всю жизнь проживающий в городах, в самом деле чувствовал себя виноватым.
— Работа у нас такая, — сказал он свое возражение, но Иван Иваныч его не слышал за ревущим среди леса ветром…
_______________
В доме коменданта, на аэродроме, больного положили на лавку возле печи. Теперь командовал врач Иван Григорьевич.
— Дело неприятное, — после осмотра сказал он. — У больного может быть обычный аппендицит. Воспаление. Как он еще не взорвался, — а может взорваться в любую минуту, поэтому нужна срочная операция… —
Растолкав всех, председатель Иван Иванович бросился к телефону…
Он договорился насчет машины и насчет больницы, в которой уже вернулся врач и должен был завтра приехать к больному леснику.
Не прошло и часа, как больного увезли. С ним поехали Иван Иваныч и его молодой шофёр.
Крик председателя колхоза разбудил Галю Степанову. Она слушала, как он распоряжается и командует по телефону, абсолютно ничего не поняла и, решив, что всё это — продолжение сна, снова уснула.
А спустя ещё час в домике коменданта аэродрома было тихо-тихо. Кроме Сергея Фомича, все спали. Первым уснул врач Иван Григорьевич. Странное дело — его больше не знобило…
А утром самолёт возобновил свой «полёт на закат»…
Утро, умытое грозой. Было необыкновенно прозрачным. Казалось, вдали виден самый край света. Солнце теперь находилось позади самолёта, и тень его мчалась по земле впереди, ныряя в ложбины, взбегая на косогоры. Самолет вёл второй пилот, Лужин хотел поспать хотя бы эти двадцать минут.
Спустя часа два Галя Степанова была уже дома и завтракала вместе с отцом. Она увлеченно рассказывала, какая буря была в лесу и как они ночевали в маленьком домике. Она узнала о приключениях с лесником от того же рыжего дядьки, который донимал её вопросами: не страшно ли ей лететь.
— Правда, папа, интересно? — спросила она.
— Очень интересно, — рассеянно ответил ей партийный работник. Он, сурово сдвинув брови, читал заметку в газете, критикующую отдел пропаганды горкома. Он злился — критика была правильной. Кто её любит, хотя бы и правильную?..
— Очень интересно, — рассеянно повторил он и, вдруг, с недоумением посмотрел на дочку, — что здесь интересного? Он о её рассказе уже забыл. А может, он вовсе его и не слышал…
Конец.
Зарисовка: «Лес»
(подружки рассказ).
Погода какая у нас волшебная была. Август, моросящий дождь, холодрыга, все как положено. Осенью пахнет. В лес хочу, за грибами. Ужас как хочу в лес.
В прошлом году с родителями в деревне, в мой приезд, во время небольшого просветления, за грибами пошли. Лес у них новгородский, это не таежный сосновый бор, где подлеска то нет совсем, сухо, иголки пахнут, брусника всякая с голубикой и маслятами. У родителей лес лесной, перекопанный кабанами в кочки, с болотами, травой по пояс, осины, ольха, березы и елки вперемешку, буреломы, ветки с паутиной, сверху капает, снизу хлюпает. Ходить по нему надо запакованным в куртку, капюшон и штаны в носки запихивать, чтоб клещи и всякие комары с пауками не пробрались внутрь.
И вот, идешь так по кочкам этим и траве, а сырое все, хоть дождя и не было с утра, и тишина гулкая такая, и в капюшоне дыхание свое слышишь. Слышишь себя, как пыхтишь, пока по кочкам этим скачешь. И пахнет грибами-то, а нету грибов, грибов нет. Потом, вдруг бац… гриб! Там вот он, стоит. Ты к нему пробираешься, а по дороге кочки, трава, ямы, лужа какая-то черная, в ней лист осиновый плавает, в паутину лицом вляпалась, конечно, гриб же там, вот и несешься к нему со всех ног. Ну палкой шуршать пытаешься по дороге, чтобы змеи разбежались, но они, кажется, и без того разбежались уже, поняли, что сумасшедшие грибники пожаловали.
Ну, нашли гриба три, или пять может. Родители старенькие уже, долго и далеко ходить не могут, ну и дождь типа собирается. Ведь мы полдня за грибами этими собирались, пока солнце было полдня. Ну, пока проснулись, потом поели, потом в огород надо сходить… Ну и пошли, «пока дождя нет». Но у нас же семейное, мы без приключений не можем. Хотя ходили всего час где-то, и места там родителям знакомые — а заблудились. И конечно тут же ливануло, как только мы заблудились.
Собака Блум довольная скачет, вымокла вся, но контролирует наличие членов группы. То одного проконтролирует, то другого. Родители спорят, в своей обычной манере. 45 лет уже так спорят:
— Жанна, куда ты идешь-то, нам туда, туда я тебе говорю.
— Да не туда нам, ты все перепутал.
— Да туда, я тебе говорю.
— Юра, ну куда ты идешь, промокнем все, дождь холодный, нам туда надо, Конечно нам туда, вот же, туда нам.
— Да я точно тебе говорю нам сюда. Пошли, пошли, я тебе говорю.
— Да куда, это не туда вообще. Конечно. Это вообще в Парфёново. А собака где? Где собака? Блум! Блум! А, вот ты где. Юра, ну куда ты пошел, это в другую сторону же. Все, промокнем все сейчас. Под дерево встань, встань под дерево. Переждем под деревом. Зина, иди, под дерево встань, тут не капает. Ох, вот хорошо! —
— Думаешь переждем? Ну, переждем, давай переждем. Покурим пока. —
— Нет, дождь сильнее, пойдемте. Туда нам. Блум! Куда ты идешь то? Нам туда. А.. вот, дорога, надо же, нам сюда, — сказала мама-Жанна, и мы пошли.
Промокли насквозь все, встретили зайца, пришли, печку затопили, чай попили и спать легли, потом, на другой день, суп грибной сварили из пяти грибов, или трех что ли, и лимонный пирог. Вот такая была — охота за грибами.
Конец.
На родину приехал
«Поэтическое».
Закончился лес, безо всякой опушки, сразу за высоким «забором» из елей и сосен открылось поле. В лиловой дали тонули холмы, и не было видно их конца. Высокий бурьян колебался в поле от ветра. Носился коршун невысоко, нацеливаясь и высматривая свою добычу. Воздух все больше застывал от зноя и тишины, покорная природа цепенела в молчании…. Ни «громкого» ветра, ни бодрого свежего звука, и на небе ни облачка.
Но вот, наконец, когда солнце стало спускаться к западу, холмы и воздух не выдержали гнета и, истощивши терпение, измучившись, попытались сбросить с себя иго жаркого дня. Из-за холмов неожиданно показалось пепельное-седое кудрявое облако. Оно переглянулось с широким полем — я, мол, готово, — и нахмурилось, превратившись в тучу. Вдруг в стоячем воздухе что-то прорвалось, сильно рванул ветер и с шумом, со свистом закружился по полю, словно оттолкнувшись от стены леса позади меня и взъерошив мои волосы на голове. «Наверное, дождь будет» — подумалось. Необычайно быстро туча закрыла весь горизонт и приблизилась. Тотчас же трава и высокий бурьян подняли ропот, по дороге спирально закружилась пыль, побежала по полю и, увлекая за собой сухие травинки, стрекоз и перья птиц, вертящимся столбом поднялась к небу и затуманила закатное солнце.
У самой дороги вспорхнула птица. Мелькая крыльями и хвостом, она, залитая еще светом солнца, походила на рыболовную блесну или надводного мотылька, у которого, когда он мелькнет над водой, крылья сливаются с усиками и кажется, что усики растут у него и спереди, и сзади, и с боков…. Дрожа в воздухе, как насекомое, играя своей пестротой, эта небольшая полевая птичка поднялась высоко вверх, по прямой линии, потом, вероятно, испуганная облаком пыли, понеслась в сторону, и долго еще видно было её мелькание….
Невесело встретила меня моя заветная родная сторона. Вскоре пошел густой дождь. И в чистом поле мне совершенно негде было укрыться! Так я подошел к родной деревне — весь мокрый и слегка замерзший, и постучался в первый же дом на краю.
Мрачным, в вечерних сумерках, показался этот большой одноэтажный дом с ржавой железной крышей и с темными окнами. Этот дом в деревне называли «постоялым двором», хотя возле него никакого двора не было, и стоял он чуть в стороне от деревенской улицы ничем не огороженный. Чуть в стороне темнел небольшой садик с грядками, участок, вероятно, относившийся к дому огородик. В садике, раскинув руки, темнело чучело, и звякали банки консервные, подвешенные на нем, для того чтобы пугать стуком зайцев и птиц. Больше же около дома не было видно ничего, вокруг было поле, тянущееся до горизонта, где, вдали темнел край леса.
Раньше проходил тут Сибирский тракт. И может быть, этот дом сохранился с той поры, действительно бывший постоялый двор.
На стук мой в дверях показался хозяин. Его высокая тощая фигура размахивала руками: «Проходите, проходите, а то и ветер и дождь». Действительно, вымокший, я поспешил в тепло и оказался в полутемной большой комнате.
За старым дубовым столом сидела старуха. И комната мне показалась мрачной и пустой. Этот длинный стол у стены, в правом углу, был почти одинок. В комнате, кроме него, широкого дивана с дырявой клеенкой, да трех стульев, не было никакой другой мебели, ни шкафов, кроме иконного ящичка в правом углу над столом. Да и стулья не всякий решился бы назвать стульями. Это было какое-то подобие мебели с также потертой, отжившей свой век обивкой. У стульев неестественно сильно загнуты назад были спинки, придававшие сходство с детскими старинными санками. Трудно было понять, какое удобство имел ввиду неведомый столяр, загибая так немилосердно спинки стульев.
Комната поистине казалась мрачной при освещении одной маловватной лампочкой, да еще и спрятанной под тряпичным белесым выцветшим абажуром. Стены были серы, потолок и карнизы окон закопчены, на полу тянулись щели меж рассохшихся досок. И казалось, если бы в комнате повесили десяток лампочек, то она не перестала бы быть темной. Ни на стенах, ни на окнах не было ничего похожего на украшения (даже занавесок не было, какие обычно вешают хозяйки в деревнях: тюль и прочее). Впрочем, на одной стене в серой деревянной раме висел набор фотографий во множестве, такие обычно вешали в деревнях, где собирались фото всех родственников. Но и они потускнели от времени, и стекло было щедро засижено мухами.
Едва я прошел в комнату, за мной вступил через порог и хозяин, беспрерывно что-то бормоча и размахивая руками:
— Ах, боже мой, боже мой… дожжь, ветер, и собаку не вгонишь из сенков… ах, боже мой, боже мой… — только и успел разобрать.
Это был немолодой человек с очень бледным лицом и с маленькой и черной, как тушь, ровной бородкой на самом подбородке. Щеки его были чисты, будто выбриты, оттого лицо его казалось вытянутым овалом, худым, впалым. Одет он был в поношенный пиджак, который болтался на его узких плечах, как на вешалке, и взмахивал фалдами, точно крыльями, всякий раз, как хозяин от радости или в ужасе всплескивал руками. Кроме пиджака, на хозяине были еще широкие серые брюки и цветная рубаха навыпуск с рыжими цветами, похожими на больших тараканов.
— Здравствуй же, Антипыч! «Узнал ли Калавая-то!» — сказал я, повернувшись к хозяину вполоборота и подставляя лицо свету от лампочки.
Антипыч узнавал меня с минуту, наклоняясь из стороны в сторону, разглядывая. Узнавши все-таки, он сначала замер от наплыва чувств, потом всплеснул руками и простонал. Пиджак его взмахнул фалдами, спина согнулась, а потом резко выпрямилась, и бледное лицо покривилось такой улыбкой, как будто видеть меня для него было не только приятно, но и мучительно сладко!
— О-о-о! Ах, да это-ж ты! Боже мой, боже мой! Кала-а-а-вай! —
Ах, боже мой! И где же ты пропадал… — и засуетились мы оба. На глазах обоих выступили слезы, и мы скрывали их, незаметно смахивая кулаками, а оттого и задвигались, засуетились. Я стал снимать мокрую курточку, и брюки, и обувь, которая тоже вымокла, когда я бежал в дождь по лужам напропалую! Так же подключилась и «баба Зина». Она подала нам вешалку, принеся ее из другой комнаты, из-за печки. Она поставила там, в другой комнате чайник и постелила скатерть на стол и собирала там продукты, незатейливый ужин.
Вот я и «дома» — с таким ощущением я пил чай у своих друзей, в своей деревне, где прошло моё детство. В чистой фланелевой теплой рубашке, в трико и обрезанных валеных тапочках я согревался чаем из трав: зверобой и еще какие-то, которые собирала и готовила сама Баба Зина, по рецептам известным только ей! Знаменитая на всю округу травница была, лечебные отвары — сборы готовить умела. А друг Антипыч постарел. Он пастухом ходил теперь: всю скотину, с трех близких деревень собирал и гонял на реку, через перелески, на заливные луга, пасти! Вечером обратно. «Там и козы, и овцы, ну и коровы с бычками — смесь в стаде моем, смотреть одному трудно… подпасков беру из пацанов местных» — рассказывал Антипыч.
И долго мы еще пили чай, разговаривали о житье-бытье.
«И что-ж ты пропадал надолго так? Не приезжал совсем?! — спрашивал Антипыч.
«Да и к кому бы я тут приехал?! Дом-то мой как…?» — в ответ я рассказал, что ездил учиться в институте — 5 лет, а потом работал по распределению аж в Туркмении. Тем более после смерти матери, наш дом мы продали соседу Женьке, он с армии пришел и женился. Антипыч пояснил, что дом стоит заброшенный, а Женька уехал в большой поселок в другом районе, вообще, там он квартиру имеет городского типа.
«О, это хорошо! — сказал он, пригрозив пальцем в воздухе куда-то вверх. — Это хорошо! Выучился ты и профессию приобрел. Ты теперь умный стал, богатый, с „амбицией“ (употребил Антипыч слово, явно не понимая его значения). Вот бы мать то твоя обрадовалась! О, это хорошо!»
«Ну, да! Откуда мне быть богатым. Заработал вот немного, а сколько лет ушло, полжизни убил. Вот и приехал «на старости лет» пожить на родной земле.» — так с иронией в голосе пояснил я Антипычу в ответ на вопрос — «чё, мол, приехал одиноко.
«М-да… — объяснял я далее — Мне-то нечего Бога гневить, достиг я уже предела своей жизни, чувство такое. Детей не нажил, и с женой развелся. Тут из-за детей и вышел скандал. Проверялся по молодости: бесплодие у меня — вот!».
«Ну, — заявил Антипыч — против природы не попрешь!»
«И-то! Жить мне потихоньку на родине, кушать, да спать, да Богу молиться, больше мне ничего и не надо. Чувство такое — что доживать приехал, и никого мне не надо и знать никого не хочу. Отродясь у меня никакого горя не было, и теперь, если б, к примеру, спросил меня Бог: „Что тебе надобно? Чего хочешь?“ Да ничего мне не надобно! Все у меня уже есть и все слава Богу. Счастлив я уже тем, что живу вот! Только грехов много, да и то сказать, один Бог без греха. Верно ведь?».
«Стало быть, верно». —
Антипыч и учил меня в свое время и Закону Божьему по старинной книге, и молиться, от него я научен был. Не был он особенным — ни сектант какой, но в деревне нашей верующий был он только один, истово верующий! Вот и стали мы опять о Божественном промышлении разговаривать. Разговор затянулся было до полуночи.
Так я приехал на родину. Выкупил у Женьки домик свой старый, дедовский, конечно. И начал я сельскую свою жизнь потихоньку, о которой и мечталось.
Конец.
Разум — врач и пономарь беседуют
Разум — счастливый дар человечества
И в то же время — он же, разум — проклятие людей!
В рассказах Чехова завершалась тема маленького человека, — эта трогательная тема Гоголя и Достоевского, которые подняли малость и унижение до трагедийных высот.
Чехову принадлежат удивительные слова о человеке, в котором всё должно быть прекрасно: «и лицо, и одежда, и душа, и мысли» и люди в его глазах, наверное уже вообще не могли быть «маленькими». Каждый человек имел своё значение. Весь секрет заключается в том, что Чехов изображал не людей («маленьких»), а то, что мешало людям быть «большими». Он изображал и обобщал это самое «маленькое», эти обстоятельства в людях.
Например, низы чеховского города населены весьма разнообразными созданиями (даже не людьми, в подлинном смысле), получившими название «мелюзга». В них обобщен темный осадок жизни, который марает, пятнает душу человеческую, и, естественно, эти персонажи мало похожи на людей. Есть среди них Хамелеон, а есть лакей, который нажил целое состояние свое тем, что свиньей хрюкал; есть философствующий обыватель, о котором только и можно сказать, что на нем синие панталоны; есть городовой Жратва; учитель Тарантулов; золотых дел мастер Хрюкин; генеральша Жеребчикова; купец Кашалотов; подпоручик Зюмбумбунчиков….
У этой «мелюзги» есть своя поэзия — рассказ «Сирена», есть своё собственное представление о равенстве и братстве — «Нынче все равны», — говорит один из персонажей «Хамелеона». — «У меня у самого брат в жандармах… ежели желаете знать». Есть у «мелюзги» своя доморощенная философия, о которой Чехов заметил: «В России философствуют все, даже мелюзга». Вот, например, один из афоризмов от «философов»: «Польза просвещения находится еще под сомнением, вред же, им приносимый, очевиден». Или еще по-другому: «Если жена тебе изменила, радуйся, что она изменила тебе, а не отечеству». Или сказать ещё так: «Маленькое жалованье гораздо лучше большого безденежья».
Мелюзга рвется к чинам, к деньгам, к сытой и праздной жизни — всеми силами, любой ценой… лишь бы выплыть наверх хоть в хронике происшествий: в рассказе «Радость», 1883. — «Ведь теперь меня знает вся Россия! Вся! Раньше только вы один знали, что на свете существует коллежский регистратор Дмитрий Кулдарев, а теперь вся Россия знает об этом!».
Удивительную речь мелюзги передает Чехов почти в оригинале, речь неумелую, подражательную речь полузнаек. Которые: «хочут свою образованность показать и поэтому говорят всё о непонятном». Об этом можно было провести целое исследование, настолько эта речь персонажей Чеховских характерна и выразительна: «Позвольте вам выйти вон!», «Извините меня за эти кель-выражансы», «Я должен вам иметь в виду», «Прежде, матушка, когда либерализмы этой не было», «Всякий, кто мог, расставлял передо мной сети ехидства и иезуитизма!».
Психология мелюзги воссоздана в рассказе всего полнее, в удивительном, по своей беспощадной правдивости, который Чехов так и назвал «Мелюзга» 1885 год: «Украсть нешто? — подумал он. — украсть-то, положим, нетрудно, но вот спрятать-то мудрено…. А Америку, говорят, с краденым бегают, а черт её знает, где эта самая Америка! Для того, чтобы украсть, тоже ведь надо образование иметь…. Донос написать… да как его сочинишь! Надо со всеми экивоками, с подходцами, как Прошкин…. А куда мне! Такое сочиню, что мне же потом и влетит».
Если Чехов и «разоблачал» что-то в людях, в человеке, то прежде всего — это способность и готовность его быть «маленьким».
Человек мыслит, думает, размышляет.
Одно из характерных свойств ума, в том, что сталкиваясь с противоречиями, он не может оставаться пассивным. Ум приходит в движение с целью разрешить противоречие. Всем своим прогрессом поэтому человечество обязано этому факту.
— — — — — —
Еще с раннего утра небеса сияли такой ясной синевой, что весь день обещал быть жарким: ни облачка вокруг до самого синего горизонта и тишина, будто природа вымерла. Врач скорой помощи Сергей Петрович и пономарь Кудряшов шли по дороге между двух колхозных полей к дальним прудам за карасями, и поля эти, засаженные гречихой, представлялись им бесконечными. Далеко впереди из марева испарений, идущих от земли, были видны постройки маленького летнего стана с большими навесами. Если глянуть с холма, по которому спускалась плавно и полого полевая дорога, то были видны, на той стороне от низины прудов и стана, такие же громадные поля уже желтеющей пшеницы. Теперь, в тихую погоду, пока природа не отошла ото сна и н
