Когда страну раздирает братоубийственная война, Эмили словно рвется сама, клетка за клеткой. Она не понимает, как осмыслить эту гигантскую бойню, Бога, парящего над ней, сожженные дома и сады, калек и бездомных, поля, где спят прекрасные, словно куклы, юноши.
Эта страна перестала быть ее страной. Она вообще перестала быть, она вот-вот расколется, и сердце Эмили, ее слабое сердце посреди этой бури тоже медленно раскалывается на куски каждый вечер, а к утру его кое-как удается собрать вновь. Теперь она знает: орел каждый день прилетал клевать не печень Прометея.
Эмили ревнует, причем двойной ревностью: ревнует Остина, который любит Сьюзен, и ревнует Сьюзен, которая любит Остина. Ей бы хотелось, чтобы две эти любви были обращены на нее, она чувствует себя дважды обманутой — нет, даже трижды, потому что собственное сердце тоже ее предало. Ее сердце — это кусок угля, сгоревшего дважды. Можно сказать иначе: это мешок с золой.
Об этих последних годах, проведенных в одиночестве, говорят будто о каком-то сверхчеловеческом подвиге. Хотя, и я готова это повторять, следует удивляться, что их не так много — писателей, уединившихся в добровольном заточении, чтобы спокойно писать. Сверхчеловеческим подвигом скорее можно назвать обычную жизнь с ее вереницей обязательств и нелепых пустяков. Стоит ли удивляться, что кто-то, живущий книгами, от всего сердца желает пожертвовать ради них общением с себе подобными? Надо быть слишком высокого мнения о собственной персоне, чтобы постоянно желать общества тех, кто похож на нас.
И хотя земля обезлюдела, небеса не кажутся пустыми.
Нет ни трагедии, ни кризиса, ни переломного момента. Эмили удаляется от мира постепенно, с каждым днем закрываясь от него все больше. Возможно, как и большинство людей, которые, старея, укрепляются в своих привычках и все больше становятся собой, она просто уступает естественной склонности — одиночеству, и принимает его следствие — молчание. По правде сказать, мне это понять не слишком сложно — гораздо труднее уяснить, почему другие писатели не делают подобный выбор
Она пишет не для того, чтобы самой стать видимой. Она пишет, чтобы засвидетельствовать: здесь жил цветок, жил в течение трех июльских дней 18** года и был убит ливнем на рассвете. Каждое стихотворение — крошечная гробница, воздвигнутая в память о незримом
Собака спит у нее в ногах. Время от времени тельце животного сотрясает дрожь: во сне она охотится на сказочных чудовищ. Эмили прижимает заледеневшие ступни к горячему собачьему боку, погружает пальцы в густую шерсть. Какого черта ей сдался какой-то там муж?
Смерть живет во всех ее стихах, и не только смерть, а Умирание, Высший миг; умереть — это еще и замереть. Так, рифмы в ее стихах — словно хлопья снежной бури, которые на полпути готовы, похоже, опять взмыть вверх, уже тоскуя по облакам; так останавливается и замирает время на закате в июне, так мертвенно-бледный висельник болтается на конце веревки.
Это идеальная жизнь, идеально замкнутая на себе. Круглая и наполненная до краев, как яйцо. Каждый день — словно кольцо, завершенный цикл: он начинается с появления солнца над верхушкой деревьев, золотистой летом, медно-красной осенью, серебристой зимой и розоватой весной, и заканчивается с его исчезновением по ту сторону неба. Черная ночь — пробел. На следующий день — все то же и никогда не то же самое
Она не признает богатства, точности, парности, ей знакома рифмовка только бедная, неточная, приблизительная — как и должно быть.