Путешествия по следам родни
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Путешествия по следам родни

Алексей Ивин

Путешествия по следам родни






18+

Оглавление

  1. Путешествия по следам родни
  2. ПУТЕШЕСТВИЯ ПО СЛЕДАМ РОДНИ
    1. ПРЕКРАСНЫЕ ДНИ
      1. МОНИНО, ФРЯЗИНО, ИВАНТЕЕВКА, КАЛИНИНГРАД
      2. КАЛИСТОВО
      3. ВЕЛИКИЙ УСТЮГ
      4. УСТЬЕ — СОКОЛ — КАДНИКОВ
      5. РЕШЕТНИКОВО, ЗАВИДОВО
      6. РЕКА ЛАМА — РЕКА ШОША
      7. ПО ДОРОГАМ ПОДМОСКОВЬЯ
      8. НАХАБИНО — ПАВЛОВСКАЯ СЛОБОДА
      9. МОСКВА — САНКТ-ПЕТЕРБУРГ — МОСКВА
      10. ЧЕРУСТИ — РОШАЛЬ
      11. НЕЛИДОВО
      12. СЕРПУХОВ
      13. СЕБЕЖ
      14. МАЙКЛТАУН — ЛЕВАШ — ИГМАС
      15. МАЛЮТИНО — МАЙКЛТАУН — КВАРТАЛ 85
      16. ХАРОВСК
      17. КАМЧУГА
      18. МИНЬКОВО — ПОЖАРИЩЕ — НИЖНЯЯ ПЕЧЕНЬГА
      19. НИЖНЯЯ ПЕЧЕНЬГА
      20. ТАРНОГА

©, Алексей ИВИН, автор, 1999 г.

©, Журнал литературной критики и словесности, Сетевая словесность, Русский пионер, ЛИТМИР и др.

ПУТЕШЕСТВИЯ ПО СЛЕДАМ РОДНИ

Л.Р.Илюхиной и прихожанам Никольской церкви в городе Киржач


— Чего бы ты хотел? — Господи, чтобы мне оказаться в местах, где за целый день не встретишь человека.

Георг Андрес Лихтола

ПРЕКРАСНЫЕ ДНИ

Непостижимо, как вообще осуществляется замысел: замысел автора относительно произведения, замысел родителей относительно ребенка, — у исполнителя часто сохраняется возможность увильнуть от прямого воплощения. Есть знания, которые из чувства самосохранения лучше не разглашать. Но так как в опубликованной статье «Прочь от цивилизации» я уже заявил об этих путевых очерках как о написанных, то вынужден исполнять обещание. И все же мотивы моих путешествий летами 1994—1997 годов, которые относятся скорее к области тайноведения и парапсихологии, чем логики и целесообразности, таковы, что я предпочел бы о них умолчать: как-нибудь в другой раз…

Большинство людей, и женщин в особенности, как выяснилось, не интересуются прекрасным миром. Большинство людей интересуются помещениями, поэтому они изобрели различные повозки, автомобили, поезда, самолеты, суда, ракеты и прочие помещения. Ну, а мы с вами попробуем посмотреть на мир иначе.

Я назвал бы эту книгу «В поисках утраченного места», если бы уже известный автор не выглядывал из такого названия. А перепевать кого бы то ни было меньше всего хотелось бы.

МОНИНО, ФРЯЗИНО, ИВАНТЕЕВКА, КАЛИНИНГРАД

Гольяновский пруд на границе парка Лосиный остров

1


Уже в конце п е р е с т р о й к и я очутился в нелепейшей ситуации: треть моих сверстников и людей помоложе королями восседала среди развалов экзотических фруктов (желто-зеленые бананы, лиловые баклажаны, ярко-оранжевые апельсины — всё это было е д о й, и они из нее выглядывали), другая, в белоснежных рубашках, галстуках, вишневых и малиновых пиджаках ажитированно сновала туда-сюда в офисах банков, коммерческих контор среди прилежно склоненных за компьютерами, отглаженных и плиссированных городских девочек, и из мраморных подъездов с деловым видом и полнейшим самодовольством на уже круглых мордасонах отъезжала на «мерседесах» и «ауди», а я по-прежнему был о т т у д а, из деревни, от этих изможденных морлоков, беззубых, тощих, прокуренных и промасленных. Я только чувствовал, что постоянно голоден, никому не нужен среди этих двух третей, занятых первоначальным накоплением. Те, от имени которых я представительствовал, служили объектом насмешек со стороны евреев-остроумцев, деятелей разговорного жанра: они потешались над народом-дураком и принимали его обожание. И чем больше было выглядывавших из киосков и восседавших за прилавками, чем зеркальнее блестели витрины супермаркетов, тем энергичнее меня в ы г о н я л и из жизни.

Развязавшись к тому времени с парой-тройкой шлюх, изображавших из себя интеллектуалок, я особенно четко стал понимать, что все это — наносное, пена, а настоящее по-прежнему коренится в природе. Природу не заботит, как обменять коммуналку в Гольянове на двухкомнатную квартиру в Яхроме. Поскольку 99% моего окружения знали и могли совершить такой обмен, а я — нет, я и поехал на природу. И почему-то нравился именно такой маршрут пригородной электрички: половина на Рыбинск, на север, половина на Владимир, на восток. Выталкиваясь на первой понравившейся станции, в тишину, наступавшую сразу после гула ушедшей электрички, ныряя по тропе под кроны разреженного леса, я с горечью убеждался, что живу не в своем ареале. Как та лесная рысь, которую занесло в южные дубравы. Не желудями же ей питаться, Господи прости. Точно больной, я ходил по этому гадкому подлеску, среди пустых молочных пакетов и пивных банок, срывал желтый первоцвет и лиловую медуницу, припорошенные, словно пеплом, сухими осадками ТЭЦ (давненько не мочили дожди), и чувствовал, что как бы теряю пол, меняюсь на женский. Хотя первоначальное-то стремление заключалось как раз в обратном: избавиться от этих грязных ляжек, титек, уст, денежных разговоров, радио- и телепроституции, прорваться сквозь них к тому нормальному, что чует даже рыба, когда ищет стремнину почище. Пока же я был худ, бледен, немочен, как эти припорошенные осадками ТЭЦ блеклые весенние подмосковные цветочки. Всё внутри и вокруг казалось грязным и запущенным, как внутренности дома, обреченного на снос: рваные обои, штукатурка, затхлый запах развороченной кирпичной печи, собачьи экскременты по углам. Многие тысячи родов, безвыездно живущих по вологодским и смоленским деревням, растущие так же, как трава и деревья, и так же не склонные к перемещениям, их опыт убеждали меня, что здоровье и красота, конечно, в том, чтобы босиком с веником и тазом под мышкой каждую субботу по росистой траве ходить в баню. Я все еще был здоровый и органичный, объект насмешек для деятелей массовой эстрады, и, в свою очередь, сам считал чокнутыми тех, кто способен сутками ковыряться в моторе или программировать новые картинки на компьютере вместо надоевших.

Но на платформе Осеевская или на берегу опрятной речки Учи не находилось исцеления в полноте. По большому счету, если уж так потянуло к земле, следовало накопить денег и купить дачу и участок. Но в том-то и дело, что в сорок с хвостиком я был голый, гонимее жида, завоеванного ассирийцем, не в ладу с общепринятым московским образом жизни (квартира в городе и дачный участок за городом). Более того, меня не интересовало вписываться в их инфраструктуру, меня интересовало — выпадать. Перемены были не столь уж кардинальны, первопрестольная по-прежнему спала, купчиха в расписных своих теремах, но я-то был м у ж ч и н о й и е в р о п е й ц е м. В простоте душевной я, выгоняемый, питал иллюзии, что, может, и здесь удастся остаться мужчиной, а не стриженым цивилизованным пуделем в бархатном комбинезоне на шелковом поводе… И эту иллюзию тотчас решил претворить, поймав щуку хоть в той же Уче. Четыре часа я забрасывал лесу в ее кувшинки и даже выудил нескольких больных бледных окуней и уклеек (когда потом вспарывал брюхо, убедился, что они и впрямь больны: глисты и какие-то белые пятна по телу), но испытал только досаду: я н е л ю б и л эту реку и эту местность. И этот город. И весь этот водораздел вплоть до Каспийского моря и Тегерана. Всё это было не мое, чужое, чуждое.

Неужели же должен был жить там, где родился?

Я вспоминал иных друзей и приятелей, персон и мелких служащих, прикидывал так и этак: получалось, что от места рождения успех не зависит. Борис Ельцин был с сибирского водораздела, а сидел на Москве-реке — и ничего. А одна дама была местная уроженка — и тем не менее дура. Принадлежность к волжскому бассейну не добавила ей ни капли мозгов. Напротив того, Е., который по месту рождения должен был стекать чуть ли не в Южно-Китайское море, меня уже пятую квартиру — и все в пределах Садового кольца. Следовательно, хотя от корней оторван и с родственниками не живу, не я же один такой, и далеко не всем оторванным такая невезуха. Другое дело, что, будучи оторванным и не в своей тарелке, не в своем ареале, не в своем городе, я все-таки хочу укрепиться, укорениться. Кто же меня достает, выгоняет на эти лесопарковые дорожки, в эти электрифицированные местности, от которых так и веет скукой исхоженности? Очевидно, мыслил я с прилежностью параноика, раз в П о д- московье, то те, кто собираются быть хозяевами в Москве. И конечно, не Ельцин, которому не долго царствовать, а люди помоложе, в малиновых пиджаках. Я для них дурак, старообрядец, отживший элемент — в Подмосковье на даче ему место. И это несмотря на то, что по милости их дешевой новизны я до сих пор не проявлен и не блещу. Вот блещет эта всероссийская ведьма, заместительница Емельяна, а я не блещу.

Ибо тяжел в общении.

Итак, после нескольких поездок до меня дошло, что я пытаюсь утешиться театральной бутафорией. А душа требует подлинной природы, действительной народной жизни, а главное, включенности в процесс. Насчет включенности — об этом я подумал позднее, когда нашел работу; больше того, я тогда понял, что у нас в стране только включенный — заключенный и свободен. Но и об этом — после.

А пока, как только я понял, что лесные просеки под Ивантеевкой меня не спасут, но что амплитуда моих кросс-поездок должна быть шире и богаче, как только прикинул, что если обзавестись удостоверением инвалида, то даже при безденежье можно выскакивать за пределы области, не входя в большие финансовые расходы; как только понял, что если, правда, не двигаться, то ребята в малиновых пиджаках и согласная с ними моя дочь, о которой ни слуху ни духу вот уже несколько лет, запросто отправят меня на кладбище, это меня-то, которому только сорок с хвостиком, как только до меня дошли эти закономерности взаимоотношений отцов и детей в стране России, где тот не велик, кто своих детей не поубивает, и тот из молодежи не силен, кто своих предков на погост не спровадит, — словом, кое-что обмозговав, я решил стать совсем европейцем и путешествовать методом автостопа. О том, чтобы купить машину, мне с моими и н ы м и задачами можно только мечтать, но пёхом и на попутках я могу объездить и весь свой милый Север, и столь притягательный, любимый Запад — до границ Белоруссии (а также Юг, который не люблю, но хотя бы до Тулы, и Восток).

Поверите ли, я, голодный, отчаявшийся человек, ощутил впервые предпосылки душевного спокойствия.

Черта лысого вы заставите меня сдохнуть, когда я еще не реализовал себя!

Разумеется, поведи я себя таким образом, будучи жителем наркоманного Копенгагена, или Берлина, или Парижа, меня бы поняли: там пренебрежение ценностями цивилизации уже вроде как признак хорошего тона и аристократичности. Но я-то живу в самом сердце Азии и очень хорошо понимаю, что первые же проявления такого рода свободы ставят меня на один уровень с кочующим цыганом или бомжем, у которого, к тому же, сифилис. Наши азиатские ценности как-то так поставлены, что переночевать на открытом воздухе — значит в глазах общественного мнения и оценщиков от цивилизации вываляться в грязи. У нас самый цивилизованный — это самый недоступный гражданин (преимущественно в Кремле). И еще он должен быть наглым и злобным, как кабан. Вот тут уж наше вам почтение — все двери перед ним открываются. Действовать по принципу «раздражитель — рефлекс» и значит быть сильным. Я же таковым становился лишь в естественных условиях — в лесу, в поле, в маленьком городе. В Москве от прямых реакций не было толку — я хочу сказать, от прямых, естественно человеческих. Сидящий за рулем и воспринимался как стальной, железный, автоматический; у меня и желания-то никогда не возникало подойти к такому. Другое дело, если б мне самому удалось облечь себя железом: средство-то передвижения, что ни говори, мне нравилось, для моих целей годилось, вот только накопить достаточную сумму мне вряд ли бы удалось. Для меня, голого моллюска, это было больно: иерархия ценностей в городе была иной; некоторые из этих «железных» с их телохранителями, замками, сейфами, цифровыми кодами, секретами находились от меня, идущего пешком по улице, бесконечно далеко. Их охраняли, а обо мне заботился лишь Божественный Промысел, причем я не всегда правильно оценивал Его разъяснения.

Но в определенную минуту Он твердо сказал: «Не хлебом единым жив человек» — и я поехал смотреть, насколько прекрасен и гармоничен мир.


11


Но первые опыты такого исследования прекрасного божьего мира были и неудачливы, и бессознательны. Помню, сколько раз наобум и бессознательно заезжал в район Ивантеевки, не доезжая реки Учи, выходил в Валентиновке или на платформе 5-го километра и шел в дачной местности с километр на берег мелкого пруда. Это был дрянной пруд, вырытый, очевидно, на месте песчаного карьера. Смех ситуации состоял в том, что в трехстах метрах от квартиры, где жил, был точно такой же даже в очертаниях мелкий пруд, но ивантеевский понравился отчего-то больше: должно быть, тем, что можно было пройти дальше в лес, и там все дорожки были усыпаны белым мелкоцветием земляники, по берегам же моего гольяновского пруда ничего не цвело. Я понимал, что езжу врачевать душу, за тишиной. Я обходил пруд несколько раз по окружности. На его берегах купались, удили ершей, из распахнутых, точно разобранные постели, дверец автомобилей неслась музыка, и раздетые жирные домохозяйки подкреплялись куриными окорочками, жир стекал по пальцам. Отчего-то на этом пруде было постоянно ветрено, а по берегам — глина и грязно, так что я ни разу не рискнул искупаться. Я еще боялся всего натурального, не доверял ему, считал «грязным»; даже бледно-желтые первые земляничины, когда заглатывал их вместе с завялыми чашелистиками, были не вкуснее соленого арахиса к пиву. Разложить в лесу костер я не решался, а просто кружил по его тропам, стараясь ориентироваться на гул проходящей электрички. Почему я зачастил в Ивантеевку, было непонятно. Я этимологизировал, и получалось так, что Валентиновка — это от Валентина, а Валентин — от здоровья; Ивантеевка же с моей фамилией вполне вязалась, и даже было там что-то от деуса: Иван+Деус. В общем, что-то там Ваня делал. Учил меня, тем более что рядом протекала река Уча. И вот я с тупой готовностью и хмурыми сумерками в душе учился у него действию. Всё очень просто: мы в сфере знаковости.

Значения названия вползали в разум, вкрадывались в сознание, но отнюдь не будоражили его. Я еще даже не интересовался прекрасным внешним миром, а просто, как выздоравливающий больной, из палаты наконец-то выбрел в больничный сквер. Грусть была несусветная, а бодрости, оживления, возбуждения — никакого. И почему я постоянно в эту местность ездил, было непонятно. Это было городское турбулентное движение, очень четко разделенное; так же, например, с электрички народ разливается тремя основными потоками: самый большой — в подземку, в воротную вену городского кровотока, поменьше — в прилегающую улицу и частью в вокзал, на другие поезда. Меня как бы все время прибивало волной, прибоем, как палый лист. Тем более что ветвь железнодорожного сообщения была тупиковая, электричка вскоре утыкалась в Фрязино и далее не шла. И на маршруте были еще Подлипки, которые я производил от слова «подлость», и Болшево — от слова «большой». И вот, проезжая через Большую Подлость, я выходил в Иван-Боге и отдыхал на этом пруде. И вероятно, это повторялось с ранней весны, когда еще только сошел снег, потому что берега пруда могли быть глинисты только в эту пору, и до сенокоса, потому что помнится случай, когда я сошел не на 9-ом километре, а проехал до платформы «Детская» (со страхом, надо признать, проехал, как, например, больной, который из больничного сквера выглядывает за больничную ограду на улицу: не дерзнуть ли пройти до магазина?). И там, выпроставшись из пустой электрички и немного пройдя худым березовым перелеском (дело было сильно вечером, когда после жаркого дня уже встает молочный туман), на широкой поляне увидел такую картину: высокий старик в белой рубахе навыпуск, простоволосый, седой, заботливо, спокойно, важно, с удовольствием тюкал коротковатой своей косой высокую, до подмышек, здешнюю траву. Одна приземистая копёшка, накрытая от росы полиэтиленовой пленкой, у него была уже сложена, и вот он по вечернему холодку подкашивал траву назавтра, чтобы было что сушить, так как день, скорее всего, опять будет жаркий. И вот этот старик, носатый куркуль, в глубокой тишине безлюдного вечера, наступившей, как только вдали прогрохотала электричка, тюкал и тюкал косой толстый пырей с таким задумчивым и углубленным видом, что я на него залюбовался, прислоняясь к последней от перелеска березе. Ни козодой не блеял, ни птички не порхали, ни комары не толклись, только на всей этой великоватой поляне среди мелколесья свистела, как змея в сухих листьях, его планомерная коса. Я так и понял, что он сейчас думает о своей пестрой удойной корове с заботой и любовию, как она станет это ароматное сено, немножечко с железнодорожной пылью, аппетитно жвачить.

И мне вдруг подумалось, что вот это и есть правда. Последняя правда крестьянского трудолюбия вопреки всякому окружающему сатанинскому беспокойству. Туман опускался теплый и еще не мокрый, как бы конденсат летнего полдня. Мне было не очень приятно видеть здесь отца моей несостоявшейся жены, потому что я понимал, что если в Москве отважусь пойти к нему, он меня не впустит. «Ты приезжий». — со злобой сказала его дочь. Я знал, что я приезжий, но ведь и он был чертежником, а вовсе не крестьянином, и этот, хоть и косил на корову, не был моим отцом. Носатый сухопарый старик, земледелец, хуторянин, из тех, которые забили хуй на все, кроме личного подворья. Поэтому, помимо мирной картины сельского трудолюбия, я ощутил и определенное раздражение так г р у б о поставленной проблемой: там, у чертежника, не твой отец, и его дочь — не твоя сестра, а вот чем, скорее всего, занимается сейчас в вологодской деревне твой настоящий отец.

Упрек я воспринял, вечерней идиллией умилился, но к отцу ехать не захотел, несмотря на яркую иллюстративность явленной правды. И даже испытал недоверие, такое же, как от лепестков цветущей земляники.

Следовательно, я ездил сюда всю весну и пока не вымахала трава. И однажды, Бог весть почему, захотел заночевать: первая попытка улизнуть в прошлое, вновь прикоснуться к тому образу жизни, который вставал в романтических воспоминаниях о деревне. Я потому и заехал сюда уже ночью, на последней электричке. И тут же, в сухой лощине, под насыпью, решил зажечь костер и у костра заночевать. Это и исполнил, натаскав сухих, мелких батогов сирени и рябины. В душе вздымалась просто паническая тревога, себе я казался святотатцем. Мотив же поступка был тот, что, может быть, таким образом я исцелюсь от своей несчастной любви к этой сильно верующей, распутной, красивой и очень желанной женщине (вдвоем с отцом они занимали большую квартиру неподалеку от универмага «Таганский»). Я к тому времени до того измаялся со своим чувством, что любое решение проблемы меня устраивало. (Странно тоже, почему Ивантеевка? Ведь в области вполне нашлось бы село, совпадающее с ее простой русской фамилией. Там бы вроде и заночевать…). В ароматной ночи костер бликовал так ярко и приманчиво, что я боялся, что кто-нибудь нарушит мое сосредоточенное одиночество. И правда, вскоре пожаловал щеголевато одетый гражданин, потом бомж со своей сильно пьяной подругой (эти двое даже пособляли таскать хворост с той домовитостью, что становилось ясно: они сами часто проводили ночи подобным образом). Я чего-то панически боялся и потому — от страха — много шутил и ерничал. Я боялся, что меня в эту ночь просто прирежут, беззащитно, растерянно смеялся, а когда появился, наконец, милиционер, даже обрадовался ему. Бомжи исчезли воровато, тихо, профессионально, точно их отнесло движением воздуха. Я показал проверщику порядка удостоверение, свидетельствующее о моем значительном общественном положении, объяснил, что опоздал на электричку. И хотя он молча вернул его и молча отвалил, после его ухода разбросал костер и пошел в город.

Я брел среди ночных стандартных многоэтажек, заходил в подъезды, грелся у батарей вместе с кошками (еще топили), слушал, как шуршит мусор в трубе, поднимался на любой этаж. Был бездомный среди чужой жизни. Я именно боялся всего — взгляда любой бабы, проходящей по лестнице, любой крупной собаки, а подвыпивших парней — панически, только что не дергаясь в истерике. Ночь все длилась и длилась, фонари светились как целлулоидные — мертво, матово. Я не мог бы здесь жить. Это было как зверинец: клетки, замки, решетки, сторожа, рев позднего телесериала из квартир. Как они могли здесь не только существовать, но и любить? Я только что грелся у костра, и огонь был живой. Всё же это цементное крошево было изначально мертво.

Я обошел многие подъезды, выслушал не один упрек, но во дворе было так холодно, что я торчал у теплых батарей, пока дозволяла совесть. Пройдя в один конец микрорайона, возвращался обратно, дрожа и борясь с ознобом. Это было невыносимо, и я решил лучше уж привыкнуть к холоду, чем кочевать (почему-то не хотелось располагаться на лестничной площадке возле мусора, кошек и чужих постелей). И перед каждым встречным гулякой я изображал почему-то запозднившегося горожанина. Я чего-то искал.

Из земли в час вечерний, тревожный

Вырос рыбий горбатый плавник.

Только нету здесь моря.

Я понимал, что нелепо — располагая жильем, ночевать на скамейке, но не на полу же возле мусоропровода! И я пошел ее искать. И забрел в парк, слабо, только у входа, освещенный несколькими фонарями; и там, на узкой аллее — двоим не разминуться — обнаружил сразу несколько. Я сел, нахохлился в воротник, освобождено вытянул ноги. Дальше, в глубь парка, идти не рискнул, а эта скамья была хороша тем, что еще и подсвечивалась прожектором из-за ограды какого-то завода (эта женщина, связь с которой была бурная и бестолковая, работала на заводе). Я чувствовал себя глубоко несчастным, отвергнутым, и не только ею: отвергнутостью общей, бесприютностью томился я. За ночь мимо протопали только двое бесстрашных и трезвых парней, у одного из них я спросил, что там дальше, за лесом. Там была станция Клязьма и город Пушкин. Мне — хоть это наивно прозвучит, — стало отчего-то ободрительно, что тут в округе оказались Лесные Поляны, Зеленый Бор и вот поэт Пушкин.

Сна не было ни в одном глазу, и не было всю ночь. И как только чуть посветлело и в мертвых окнах кое-где зажглись мертвые же утренние огни, где собирались на работу те, кому с ранья, я вернулся на платформу и до первой электрички опять обогревался возле того же костра. Была весна, и вокруг было столько банок, пакетов, бутылок, коробок, бумажек, окурков, фантиков, сучков, жухлой травы, шелухи орехов и семечек, целлофановых мешков, презервативов, фольги из-под таблеток, отпавших почек, пуговиц, ломаных расчесок и авторучек, стоптанной обуви, автопокрышек, что не на чем взгляд остановить.


111


В тот год я не то чтобы не работал, а — не был постоянно занят. Казалось, все высыпали на улицы торговать, и все по мелочи. Идешь утром в семь часов — стоит какая-нибудь бледно-голубая старуха, предлагает бутылку водки и пачку сигарет, возвращаешься в семь вечера — стоит она же с тем же предложением. А у выходов метро и возле Щелковского автовокзала таких старух стояли длинные шеренги. От праздности и неприкаянности (потому что на работу никуда не брали) я, поскалывав утречком лед или сдав ночную вахту напарнику, повадился, лишь завернув домой перехватить супцу, уходить в парк Лосиный остров. В Х1Х веке там еще стрелялись на дуэлях и охотились на кабанов, но и в конце ХХ было на удивление безлюдно (как-то раз, заметив время, я за сорок минут не встретил ни человека). Кольцевая автодорога расширялась и с обеих сторон лесопарка, который она рассекала, была огорожена от любопытных двухметровым забором, но я находил привычный пролом и углублялся в лес. Впечатление от природы было самое болезненное, мучительное, как от какого-нибудь Анри де Ренье. Это была не природа, а бледная немочь. Даже лосиные какашки не впечатляли, даже курлыканье ворона не влекло (жила там пара на просеках возле живописного хутора в тылах деревни Абрамцево). Углубляясь метров на триста за дорогу, я обычно останавливался и слушал. Вот так же бы утробно гудел, наращивая децибелы, атомный реактор, начавший взрываться, так же бы пламенел и ухал железнодорожный состав с бутаном, пропаном и сырой нефтью, ежели бы взорвался внутри километрового туннеля этак на его середине, так же бы испускал дух уже на земле реактивный бомбардировщик на одной низкой ноте, как эта автодорога: у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у! Точно это был какой-то издыхающий дракон, и потому даже в полукилометре от него каждый тополь мертв. Это чудовище с крикливым самоназванием мегаполис было больно, и возвращаться туда не тянуло. Но и лес был ненатуральный, ветхий, гнилостный, как если бы ушла заплесневелая вода из Гольяновского пруда и обнажила грязное дно: нечем тут было любоваться. А эти полоумные москвичи еще ходят сюда собирать какие-то грибы — рядовки (отродясь не слыхал такого названия! Рядовки — это, должно быть, потому, что выстраиваются в ряд, как дома вдоль улицы или солдаты по команде?).

Я ходил к этому хутору еще с весны, по насту; его многочисленные собаки уже начали меня узнавать, облаивая вполне добродушно, однако пройти далее долго не решался — не по отсутствию интереса, а от усталости, по безразличию: и эти-то вылазки казались большой дерзостью. Про таких говорят: пыльным мешком из-за угла пристукнутый. Я именно как бы не располагал сведениями о своих возможностях и покорно через час-полтора возвращался в пасть дракона, чтобы поискать объедков у него меж зубов или в пищеводе. Но с каждой прогулкой просыпался, расширял пройденные ходы, как точильщик. Безучастно лирическое настроение потом оформилось следующим допущением: наверное, у этого лесопарка есть свое хозяйство, службы, контора. Хорошо бы поступить туда на работу. В Сокольниках, и правда, оказалась контора со множеством клерков и даже газетенка со зловредным евреем Вайсманом во главе, но ни в контору, ни в газету меня не взяли, а отправили в лесничество. В лесничество я по душам поговорил с борзыми, деловыми и румяными парнями и, так как в работе они мне тоже отказали, украл книжку Ги де Мопассана в мягкой обложке: все равно она там у них была единственная художественная на их скудной полке. Я именно отчетливо понял тогда, что никому не нужен, везде буду выслушивать участливое «извините», ото всех этих з а н я т ы х и озабоченных людей скупать их жалобы на загруженность работой, низкие расценки, сверхукомплектованность штатов, карданный вал, который полетел, порубки, которые не сделаны. Я был Иисус, священник, исповедник, писатель; я приходил чего-нибудь заработать, а они мне исповедовались в том, как трудно им живется. Получалось, что эти отказывают, основываясь на том, что я писатель и зачем мне не своим делом заниматься, в редакциях же, не спрашивая о номинациях, сразу же возвращали рукопись: «У нас теперь капитализм, литературным заработком не проживешь».

А я еще даже не догадывался, что ни те, ни другие не виноваты, а лишь прокламируют отношение к моей персоне моего же рода. Это Ивины издевались: если ты писатель, отчего тебя не печатают? Если ты рабочий, отчего не принимают на работу?



Там совсем нечем было поживиться, в этом национальном парке. Однажды забрел на болото — и даже изрядно на нем побродил, но не нашел ни клюквины. Повсюду рос черничник, но не было случая, чтобы я обнаружил ягоду. От такой природы — камуфляжной — меня тошнило, но подходя к дому по Уральской улице — метров триста среди людей и машин — и ее благотворное воздействие старательно сберегал. Я понимал, что живу, как трусливая мышь, но к людям меня не тянуло, точнее — тянуло к н о в ы м людям. Наверное, так же определяют моральный износ хоть того же шарикоподшипника: он был именно моральный.

И вот однажды я поймал хвост фортуны, нечто начальное, после чего ассоциации с родней пошли сплошняком. Парком, привычной тропой я прошел много дальше и лесом же вышел к еще одному хуторку: несколько строений барачного типа и силовой трансформатор на окраине. Все это дело золотило солнцем на милой лиственной поляне и являло как бы оазис сельской тишины (тот, возле Абрамцева, успел наскучить). Я проявил детский интерес к плодам земли, впервые после некоторого перерыва увиденным: по-моему, это была черноплодная рябина (арония); но не она и ее вяжущие плоды умилили, а — черемуха. Дело было под осень, деревце низкое и — видно, сюда не наведывались мальчишки, — увешено спелыми ягодами. Не выходя еще вполне из леса, потому что не очень хотел видеть людей (такова и была бессознательная направленность — укрыться), сорвал несколько нижних кистей и съел. Съел и понял, что уже боюсь даже ягод. Никто не поверит: я опасался, что, скушав натурное, опрощусь, а мне в те дни только-только показывали леерный павлиний хвост успеха (публикации в журналах «Дружба народов» и «Московский вестник»). И вот я съел черную ягоду, потом еще одну. Потом заглянул за штакетник первого дома (по виду такие, крашенные блеклой коричневой краской, часто охраняют железнодорожные разъезды). На зауке за оградой было накидано свежих сосновых чурбаков. И одна старуха колола эти дрова, а другая, сидя на лавке сбоку, с ней базарила. Это были моя тетка по матери и бабка моей бывшей жены. Бабке моей бывшей жены было в ту пору за восемьдесят, а тетке — около семидесяти. Я понял, что это они — п р е д с т а в и т е л ь с т в у ю т. Знакомы они не были, но сама комбинация показалась мне смешной. Тетка выглядела привлекательной, бодрой и отнюдь не больной старухой (здоровая старость), а бабка — раз она в этом возрасте колола сосновые чурки, да еще в жарковатую погоду, — тоже произвела благоприятное впечатление. Я с ними поздоровался: «Труд на пользу». Тетка заблестела на меня очками и охотно отозвалась, в глазах стояло задорное любопытство. И я впервые почувствовал себя так, как если бы Москвы не было, а я тропой национального парка выбрел к своим, к родным, к похожим, к приятным. Это было первое по времени из генеалогических сближений, и оно меня обрадовало. Я объел черемуху и, пройдя дальше, нарвал аронии, чувствуя себя ребенком. Вот такой озорник — к бабке приехал на каникулы. Правда, дальше пошла асфальтированная тропа и подвела к контрольно-пропускному пункту: стальная ограда, будка, солдат. Налево дальше виднелись безлюдные казармы и сооружение, похожее на бетонированный дот. Мне это все сразу разонравилось до того, что, только чтоб не прослыть чудаком, я не повернул обратно и не попер опять лесом. Перейдя неширокое пустынное шоссе, я через кювет вошел дальше в лес и там очень скоро оказался на берегу пруда. Там стоял автомобиль, двое немолодых симпатичных горожан (она в брючках, он с бородой) со своими детьми-подростками как раз укладывали удочки, складные стулья, одеяла, на которых загорали (вечерело, но день был очень хороший для загара).

Я с ними познакомился, стал расспрашивать дорогу. Они очень смеялись, когда я сказал, каким путем сюда попал. Оказалось, что это окрестности города Калининграда. Они предложили подвезти, и это был опять первый случай, когда я в п и с а л с я во внеположное (в чужую семью).

«Вот бы мне так: искупаться, порыбачить, детей повоспитывать», — мрачно думал я, возвращаясь ревущими улицами в их авто. Близости к ним я не ощущал и отвечал неохотно. Их счастье и крепость их уз как-то напоминали жилую секцию в панельном доме: блок.

Но люди были симпатичные.

КАЛИСТОВО

тропа на Митрополье

В Калистове, на тихой платформе на полпути к Сергиеву Посаду я выходил из любви к имени Каллист. Там и правда сразу за путями и будкой стрелочника виднелся за поворотом шоссе милый редкий перелесок, за ним поле и деревня. Помню, что пошел по кромке поля в виду деревни, потом опушкой, чтобы не замечали из деревни, но папоротники, широколиственные травы, клены, дубки и прочие не любые северянину деревья до того почему-то не поглянулись, что с досады не стал даже углубляться в лес. Это было не то: я тосковал по тайге, а мне предлагался бутафорский задник в подмосковном драмтеатре. (Я почему-то активно недолюбливал всю природу ближнего Подмосковья, кроме Мещоры, все время, пока по нему путешествовал). Если бы я знал, что там дальше усадьба Мураново, я бы, может, туда дошел, но в тот раз я бродил без карты, поэтому, невзлюбя широкую, как слоновьи уши, растительность, таки воротился ближе к железной дороге и почесал обратно к Москве. Ходил там, ходил, в этих бесчисленных ашукинских дачах, которые как раз активно удобрялись (запах навоза стоял плотный), и чувствовал, что всему этому чужой: это был пир собственников облепихи, «жигулей», дач-теремов, гряд (по-моему, стояла осень после сбора урожая, дачники готовили компост). Я произвольно кружил узкими изворотистыми дорогами и часто вредничал, останавливаясь, чтобы объесть неубранную сливу. (В одном живописном углу возле серой, в лапу рубленной, полутораэтажной нежилой дачи торчал, помню, полчаса: слива стояла очень удобно, не была огорожена, и я ее вчистую объел, мучаясь одновременно угрызениями совести и предполагая в дальнейшем от столь низменного воровства снижение социального статуса; но жаль было, правда, этих сочных плодов, да и соседи помалкивали). У меня помаленьку складывалось тогда впечатление, что я мог бы из этих путешествий извлекать немалую пользу; плохо только, что московские бездомные промышляли в то же время тем же; так что, странно сказать, воровством я не злоупотреблял, а рябиной и аронией даже брезговал.

В тот ли раз, в другой ли, но только, помню, в большой дождь вышел к каким-то прудам и там на плоту в плавучей будке провел час с каким-то спасателем на водах и его женой: шпарил дождь, пруды рябили, как худой стальной дуршлаг, а этот парень накидывал дровами открытую жестяную печь и на ней, сняв пару круглых конфорок, жарил мясо на сковороде. Он и его невзрачная мокрая женушка жарили мясо под большим дождем, хотя навес располагался в нескольких метрах, и я вышел из лесу на запах вкусного дыма. Спасать тут было решительно некого, но они моим заявлением возмутились и с апломбом сообщили, что в жаркую погоду тут полно купается пионеров и пенсионеров и что их наняли за честную плату, потому что один потонул. Это были романтики. Я понял, что эти двое чокнутых и, немного не в себе, очень вежливых людей — романтики, что они любят друг друга, поедят сейчас мяса с дымком и, когда дождь кончится, и я уйду, займутся любовью в хижине.

Вокруг не было ни души. Я запустил несколько принесенных с собой еловых шишек, но не в пруд, чтобы не замусоривать, а обратно в лес, и пошел от них в темной досаде от того, что столь многие мои сограждане ухитряются совмещать приятное с полезным. Я же понимал, что с каждой ворованной сливой становлюсь все более деклассированным.

Но Калистово полюбилось, или я в этом углу чего-то недопонял, так что, вероятно, через неделю опять сошел поблизости — в Софрине, прошел город по бесконечно длинной и кривой улице и через некий переулок и заболоченный ручей вышел в неприютное, комковатое, развороченное пахотой поле. Движение было интуитивным — быстрее и, желательно, с большими видовыми красотами уйти подальше от горожан. Опять была высокая трава, заболоченные местности, кусты, просеки — я именно блуждал с целью забрести в покойное состояние отдохновения. Но всё было не то: не те породы деревьев, не те дикие сетчатые орляки, тощие клены, тополя, худые осины не той породы, что росли у нас на Вологодчине, и в метровой сивой траве — мухоморы и свинушки величиной с обливное блюдо. Я этого леса не понимал, трети деревьев и кустарников не знал по именам. Да еще встречные и попутные пешеходы то и дело сновали по дикой вроде бы тропе.

Разумеется, я пробовал свертывать в лес, не обрящу ли там похожее, чему любил внимать посередь присухонских лесов, но отрады не находил. Или еще нервничал?

В большой, дачной, справной, в гаражах и садах, деревне Митрополье я никак не меньше четверти часа искал человека спросить, как называется деревня, пока какой-то авто-владелец, ковырявшийся в распахнутой внутренности своего мотора, не ответил, но так хмуро, нелюбезно, что я поскорее отошел, обращая другой вопрос уже не к нему, а как бы к небесам:

— Митрополье? Какое интересное названье! Гм, гм… Значит, должны быть где-то и колонии.

Шофер матюгнулся, и я ушел от него непросвещенный. Однако, уже выходя, нагнал какую-то бабенку и к ней с тем же вопросом обратился.

— Причем здесь колонии? — удивилась она. — Деревня раньше митрополиту принадлежала, вот и Митрополье.

— Ах, ах, смотри-ка, как интересно. А ведь и правда, тут же кругом церковные владения: Сергиев Посад…

— Софрино…

— Софрино. Смотри-ка ты, какие богатые попы. А там дальше что?

Дальше она не знала. Меня это устраивало, и я пошел дальше, а она погнала свою красную корову-первотелку пастись за дорогу. Проходя берегом глухого, в крапиве, бурьяне и ракитах, весьма смрадного ручья, я увидел на черемухах мальчишек, и это опять меня воодушевило: дерево под названием «черемуха» я знал и любил, хотя ягоды у него не больно сытные. Я шел непознанной тропой в энтузиастическом настроении и, помню, на кромке поля по примеру детей застрял на час, поедая черемуховые плоды: уж больно низко и соблазнительно они висели. Ел-ел, ел, пока не набил оскомину, но зато как будто ощутил некую длительность пребывания: точно держась за ее узкие листья, серую слоистую кору и душистые ягоды, я привязывался к некой устойчивости. Я тогда так и представил: вот она, черемуха, растет из земли, и я к ней привязался. Утешало, что она никому не принадлежит, в отличие от сливы, и, главное, что сельские мальчишки тоже предпочли дикие плоды, хотя у каждого, небось, полно в огороде окультуренных. Я бы и бессовестнее наелся, но впереди ведь могло оказаться и что поинтереснее, а уже вечерело. Дальше опять пошли какие-то картофельные посадки, фанерные будки картофелеводов. Кромка длинного поля, вдоль которого я шел, заросла теми здоровенными деревьями, которые я еще не различал тогда (вязами), а справа вонял все тот же ручей. Уже спускаясь к нему, я наткнулся на заросли орешника, и уж на сей-то раз дал волю жадности. Все орехи оказались неспелыми, и когда в Москве на своем письменном столе я их колол молотком, то вдосталь посквернословил, потому что так называемое «молочко», до которого в средней полосе дозревает лещина, не насыщало, а только сердило меня, как лису — угощение в кувшине. Мне было сорок лет с большим хвостиком, а я впервые собирал орехи (и вы думаете, читая подобные же сцены у Льва Толстого в рассказах, я мог себе их достоверно представить?).

Так что удивляться никогда не поздно. Если в музее Прадо — не на что и нечему, то вот, в ближайшей окрестности, — пожалуйста.

ВЕЛИКИЙ УСТЮГ

Ж.-д вокзал в г. Великий Устюг

По тому маршруту, через Никольск и Бабушкино, уже лет двадцать в гости наезжала сестра, а я в ту северо-восточную сторону один раз только до сих пор и был. До меня только-только в ту пору дошло, что надо застолбить и о т м е т и т ь (от слова «мета») тот путь, хоть налегке и в автобусе его проехать. Как поступают собаки, когда и при встречном движении, и след в след они отмечают свое присутствие. Пусть я движусь в этом цельнометаллическом коробе, в комфортабельном откидном кресле — уж на станциях-то я точно отмечусь и подышу местным воздухом. Но когда покупал в Вологде на автовокзале билет (до Бабушкина, на 1/3 расстояния, на которое на самом деле собирался ехать: экономил), я и не предполагал, что это будет столь изнурительная поездка. Подумал, что планы еще изменятся и, может быть, выйду в Тотьме, хотя к родным ехать не хотелось.

До Чекшина, где шоссе М-8 идет на Верховажье, считал все деревни и речки, заканчивающиеся на «га» и «ма», и думал о коми-суффиксах и этнических связях со Скандинавией, но потом, когда свернули на Тотьму, отстал от этого занятия и начал бояться, что если после Бабушкина в салоне возникнет контролер, мне несдобровать. Но потом решил, что это будет даже интересно: выпихнут где-нибудь в Кичгородке, пойду в редакцию, навешаю местным газетчикам лапши и возьму в долг тысяч пятьдесят.

Цель-то была одна: переместиться в пространстве, в сутки объехать это, в половину Великобритании, лесное, волнисто всхолмленное место, и не знать определенно, где проведешь ночь: денег-то в обрез. Важно, чтобы пространство шло, мелькало, оставалось позади, а между тем всегда оставалась возможность выйти и остаться, если уж местность сильно поглянется. Главное, после стольких лет сидячей, привязной жизни в душе возник даже страх греховности замысла. Как у канарейки, которую вынесли в сад, а дверку приоткрыли: не посмеешь улететь, трус, нежизнеспособен.

А я вылетел. И про клетку уже на Ярославском вокзале в Москве забыл. Но страх немыслимой вольности всю дорогу меня сопровождал. Так в детстве нравилось ночью, при луне, когда и последнее окно в деревне погаснет, отправиться по призрачному полю к светлой роще, чтобы хорошо, до костей продрогнуть и вдоволь набояться, стоя в настороженной тишине и вслушиваясь в каждый шорох травы, в каждый плеск на речной отмели. Разница заключалась в том, что тогда я действовал из любопытства, а сейчас — из необходимости. Необходимость заключалась в том (сейчас объяснюсь, если не запутаюсь), чтобы п е р е у т в е р д и т ь с я. Влюбленные, которые ходят под окнами дома, где живет их зазноба, мститель, поджидающий врага на его путях, меня поймут. Побывав в местах, где живет человек, от отношений с которым ты хотел бы избавиться, ты этой цели чаще всего достигаешь: я намеревался выяснить и переметить отношения дистанционно, не доезжая этак километров сто. О порче и сглазе в этой параноидальной стране уже вовсю болтали по радио и телевидению. Порчи, может, и не было, но я знал, что правильно поступлю, если таким вот образом от этой поляницы и буй-тур-Всеволода в юбке отделаюсь. В девятнадцатом веке, при начале дагерротипии верили, что на пластине запечатлевается невидимая эманация души. Так что, как знать, не запечатлелась ли на стенах какой-нибудь кичгородецкой забегаловки, вытертой спецовками трактористов, душа этой рабоче-крестьянской особы: моей сестры. Этого будет достаточно, чтобы перестать о ней вспоминать и заняться, наконец, собой, неустроенным.

Такова была прикладная цель поездки, если только практицизм этих соображений не покажется кому чистой идеалистической чепухой.

На перекрестке дорог, у деревни Заднее, в пригороде Тотьмы, перед тем как въезжать на мост через Сухону, автобус остановился, и я чуть было не вышел. Настолько захотел выйти, что даже салон испугался покинуть. Но я понимал, что к родителям тоже не поеду: не ждут; а возвращаться отсюда в Москву было бы полным поражением. Я потомился на подножке, как бы в тревоге от возможного контролера, но на придорожный гравий вслед за остальными так и не вышел. А вскоре тронулись, въехали на мост и перевалили на ту сторону реки, а там уже начался интерес любознательности, как всегда на новых дорогах. Невысокий сосняк, ельник и болотца были все те же, а полей и голых холмов, откуда бы открывался далекий вид в сизой дымке, теперь не было и в помине. Асфальт был сух, шины хорошо шли и цеплялись, по оврагам и вдоль рек в живописном беспорядке разбегались поселки лесозаготовителей с сильно захламленными околицами, и мне постепенно становилось усадливо и удобно позади крепко напарфюмеренной женской головки. В салоне еще сидели несколько кавалерист-девиц, в искусственной коже, шнурках и молниях, точно с молодежной тусовки где-нибудь на Арбате, но в проходе уже толпились честные русские старики и старухи, с певучей речью, иконописными и морщинистыми лицами, с узлами и поросятами в корзинах, и мне хотелось их лобызать за полное соответствие правде. От них хорошо пахло ветром и полем, и, подавая шоферу сотенные и тысячные ассигнации, они ясными голосами справлялись о стоимости проезда. Удивительно, до чего звонки голоса у тех, кому не загорожен горизонт, а в уши не вставлен привод от плеера. Надушенная женская головка здесь воспринималась уже как непристойность. Шофер, лысоватый и в очках, вел машину ровно и спокойно, сзади протяженно урчал мотор, давая добрую тягу, второй шофер кемарил в переднем ряду кресел, и, кроме посвиста воздуха по сторонам и забористого рокота мотора, подолгу ничего не было слышно.

Отчитываться в поступках было не перед кем, а замысел удрать возник столь импульсивно, что я только успел засунуть в новенькую сумку «уорд-стиль» рубашку, трусы, пару носков и зачем-то электробритву, а записную книжку с вологодскими телефонами, конечно же, забыл и теперь время от времени в полудреме пытался вспомнить, нет ли у меня знакомых в Никольске, Кичменгском Городке или Великом Устюге. Всплывали две-три фамилии старых приятелей по педагогическому институту, но я знал, что и через адресный стол их не разыщу. В городе Красавино, под Устюгом, жили родители одного знакомого писателя, но с ним так не хотелось встречаться, даже ненароком, что я эту возможность тотчас исключил. Леса и реки своей родины я любил, а с людьми, которых знал когда-то, меня не связывали даже воспоминания. Не за воспоминаниями ехал — в командировку: не имея начальства уже давно, послал себя сам. Одно худо: хватит ли денег, чтобы купить хоть пирожок с капустой и бутылку пепси-колы — подкрепиться за двенадцать часов пути. Выходило, что если рассчитывать на возврат, законный, с билетом, то их не хватало.

Село имени бабушкина названо в честь Ивана Васильевича Бабушкина, одного из дружков Ленина, но название прижилось, вероятно, потому, что вологжане производили его от слова «бабушка», как жители какого-нибудь Братеева или Дедовска. По мне, так и Леденьга звучало неплохо, вполне в духе северного этноса. Едва шофер объявил, что стоит пять минут, я устремился на широкий, с деревянными низкими перилами, мост через реку Леденьгу и залюбовался открывшимся в обе стороны сельским видом обжитой речной долины. Река была мелка, с песчаными отмелями, с водой кофейного цвета; к ней сбегали крестьянские изгороди, а по обоим зеленым берегам вразброд толпились избы, крытые кровельным железом и шифером, — те мелкие одноэтажные приземистые строения, без мансард, коньков и погребов, но с застекленными верандами и ягодными кустарниками, которые так распространились за последние два десятка лет: дом из бруса, вместо печей — газ в баллонах, отопление, похоже, от котельной, черная труба которой торчит прямо из кучи угля. Я испытал легкое разочарование при виде этой захолустной измельчалости, но опыт подсказывал, что настоящие пятистенки, рубленные в лапу из столетних бревен, с изукрашенными наличниками окон и высоко вознесенным резным балконом я встречу еще севернее, по деревням, а в районных центрах их искать уже бесполезно. «Зато это уже бассейн Северной Двины, — утешил я себя, с удовольствием оглядывая реку. — Здесь не растут в стоячей воде эти поганые кувшинки и рогоз, русло выстлано галькой, и от воды не воняет сапропелем, как во всех без исключения волжских речушках». От тихой воды точно веяло хрустальным ледком и тайной, которую вода собирает, протекая в лесах.

Прямо рядом с автостанцией я заметил вывеску совместного советско-норвежского предприятия «Норд» и, не долго думая, почесал прямо туда, но в коридоре был остановлен уборщицей, которая сказала, что все на обеде; в а л я в к а с намотанной на нее старой шалью торчала выше ее головы. Я спорить не стал, тем более что шофер уже нажимал на клаксон, созывая пассажиров, и ринулся на посадку, решив, что если шофер не признает меня за пассажира, едущего до Устюга, и потребует билет, то я и здесь выйду, какая разница! В боковом кармане стильной сумки есть набор поплавковых удочек (поплавки мастерил сам, из пробки); куплю в сельпо банку рыбных же консервов да краюху хлеба и раскину шатер на сухом лугу за околицей, не все ли равно! Однако шофер впустил меня, не спросив билета и даже с видимым удовольствием, потому как дверь осаждали, а в салоне пустовало лишь мое место. Встретить здесь лесоторговую норвежскую фирму было любопытно потому, что полугодом прежде я хлопотал о выезде на постоянное место жительства в Норвегию, собирал справки, заполнял арбайтен-лист; но мне было отказано в визе, а мои заявления, похоже, так и осели где-нибудь в ФСБ, если только визовый отдел посольства Норвегии поддерживал контакты с этой службой. Право, я хотел переселиться на Родину, но под родиной понимал не только северо-запад европейской части России, но также Данию, Великобританию, скандинавские страны и Канаду. Там я хотел жить и работать, потому что Вологда и Москва уделали меня с ног до головы дерьмом, но голубоглазый атташе посольства, с симпатичным нордическим мягким и четким произношением, с терпением психотерапевта несколько раз кряду заявил, что Норвегия не принимает иммигрантов с 1975 года. «У Руссиа от этот момент наступил демократиа», — произнес он с мягкой улыбкой, закрывая перед моим носом дверь приемной. Хорошо бы с ним выпить где-нибудь в Осло в кабачке, думал я, возвращаясь Скатертным переулком; а здесь он, судя по выражению глаз, чувствует себя как в тигровом питомнике: экзотично и для жизни опасно.

Я не политик, но в ту пору меня, и правда, охватила некая приступообразная злоба на страну, народом которой уже десять лет управляли с помощью только двух словосочетаний: «Чечня» и «тысяч долларов». Я тосковал, точно влюбленный в надменную красавицу, по всему северо-западу Европы, дважды ездил в Петербург, чтобы хоть немного побыть среди этнически своих, и все мужчины с льняными волосами и голубыми глазами казались друзьями детства. От суетливых, черноволосых и смуглых южан, заполонивших Москву, меня прямо-таки тошнило; в их черных глазах мерцал голодный блеск мародеров, нетерпение алчбы, а еще через пару лет большинство из них уже сидели за рулем роскошных автомобилей и выглядели оттуда султанами во главе своих караванов. Они алкали одного — приобретать, брать, по этому поводу между ними то и дело вспыхивали гортанные перебранки и стрельба, а я-то еще помнил этих угловатых серьезных северных мужчин, которых интересовал лишь свой бревенчатый хутор, покладистая жена, закатывающая банки с маринованными огурцами, да иногда охота на тетеревов. За ними не водилось экспансивных замыслов, направленных вовне, но и своего они не отдавали, эти русоволосые молчаливые люди с глазами холодными, как льдинки. Вот по ним я и тосковал, к ним и стремился из Москвы, которую в очередной раз завоевывали пришельцы обширной Азии.

Возле Рослятина на территорию губернии вползает, как щупалец гигантского осьминога, река Унжа с притоками, которая, как известно, относится к волжскому бассейну, и я с нетерпеливым злорадством ждал удостовериться, растут ли по ней трава и камыш, но мостик, очевидно, промелькнул незаметно и посрамить великую русскую реку в угоду великой северной не удалось: я просто не заметил, как перевалили водораздел. От Зеленцова до Никольска и Кичменгского Городка вдоль пути пошли голые холмы, с вершин которых открывались восхитительные виды, и пустующие незасеянные поля, где врассыпную паслись коровы холмогорской породы. Никольск удивил протяженностью и плотной застроенностью деревянных улиц, но его проехали почему-то без остановки. Далее путь лежал почти строго на север, с легким уклонением в сторону Коми, и вот тут впервые на меня повеяло былинным величием Севера. Я понял, почему сказитель, пускай подслеповатый, сколиозный и с батожком, не тратил лишних слов на цветистую цыганщину, а прямо заставлял сивку-бурку перемахивать через семь озер одним скоком; видели, как взнуздал коня, не приметили, куда путь держал. Европейский березняк и ракиты все чаще сменялись хмурым ельником и болотинами; по кюветам ярусами цвел иван-чай. И хотя день клонился к вечеру, дороге не предвиделось конца. Ах, если бы хоть немного средств! Я остался бы один на пустынном шоссе, с котомкой за плечами, с приятным трепетом в сердце, и двинулся бы на своих двоих от деревни к деревне, чтобы напрямую вобрать это расстояние отсюда до колоколов и доков Великого Устюга. Только так и можно было напитаться величием этой суровой земли, только в простых думах, которые сопутствуют движению пешего тела посреди угрюмой тайги, и можно обрести содержание цельности. Уже и кондиционированный воздух салона, и кресла в грубых чехлах, и желтые занавески на окнах, и красотка с календаря на задней стенке шоферской кабины — все воспринималось как жеманство цивилизации, бессильное против языка четырех вольных стихий.

От Кичменгского Городка шоферы сменились: предстояла последняя, самая протяженная и безлюдная часть пути, вдоль живописного Пыжуга и Шарденьги, на север, к слиянию Сухоны и Юга. Я был доволен, что мой план удался и в одни сутки я оказался за тысячу верст от Москвы и продолжал от нее удаляться. Есть же несчастные сынки богачей, у которых денег куры не клюют, а они сидят в каком-нибудь мрачном притоне и курят марихуану. Вперед, вперед! Я от души радовался настойчивому безостановочному движению автобуса и размышлял, не достанет ли денег заглянуть в один совершенно глухой медвежий угол, где когда-то учительствовала моя бывшая жена. Как же называется станция жэдэ? — бился я в безуспешных воспоминаниях. — Шиченьга? Урдома? Уфтюга? Господи, да там всего полтора лесных барака, и прямо от рельсов в глубь тайги узкая бетонка — километров двадцать среди сплошных болот… Заборье? Залесье? Раменье? Надо справиться в расписании поездов. Вот бы где поселиться поэтической душе… К сожалению, если туда ехать, исказится замысел марш-броска. Так что в другой раз. Удима? Улома? Кизема?

Еще сидя (томясь) в московском заточении, я обдумывал совсем другой маршрут: через Буй, Галич и Шарью, — сладостно обдумывал, прямо-таки смаковал, как от Шарьи двинусь пехом строго на север по грунтовке и через трое-четверо суток достигну Никольска. Этот маршрут был привлекателен тем, что на карте было отмечено совсем немного деревень — с расстояниями в пятнадцать — двадцать пять километров между ними. По прикидкам оказывалось, что денег хватит как раз на железнодорожный путь до Шарьи. Полный тука в теле и страхов в голове, я живо представил, как наряд милиции арестовывает меня в Пыщуге как бомжа и беспаспортного бродягу, и вместо счастья я обретаю унижения и кучу проблем. «Зачем? Почему? Куда вы направляетесь? С какой целью? Какая организация вас направила в командировку? Не знаю никакого Союза литераторов. Вы ели пистики при дороге и украли из огорода гражданина Костромина связку репы — и мы вас задержали для выяснения личности». Отказавшись от этого маршрута, я был не совсем доволен, что пришлось вновь проделать сто раз знакомый путь до Тотьмы, и чтобы восполнить чувственный голод, продолжал думать, что еще выйду, где захочу. Но не захотел, потому что стратегическая задача путешествия заключалась в молниеносности обега обширной территории с возможной рекогносцировкой в Устюге. Я не сидел в правительстве и в Думе и не мог позволить себе, ткнув наугад пальцем в глобус, заказать себе туда билет, но зато и ответственности на себя не брал ни малейшей, кроме как за свою жизнь.

У некоторых северных городов и поселков есть хорошая особенность: железнодорожные вокзалы и автобусные станции вынесены за городскую черту. Ты спускаешься на выщербленную платформу в окружении нескольких коричневых будок и приземистого белого станционного здания, поезд уходит, пассажиры рассыпаются, как ртутные шарики, и ты остаешься в одиночестве посреди зарослей ольхи сразу за полотном. Тишина после вагонной качки такая, что тревожно на душе, подступает приятная сонливость — хочется, не заходя в вокзал, лечь на травке на взгорке и заснуть. Сложность только в том, что ты еще вымуштрованный горожанин и помнишь об одежде, что она пачкается, а то бы так и лег. После городской суеты, в которой тобою двигают, здесь ты точно столбенеешь на полч

...