Рассказы по алфавиту
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Рассказы по алфавиту

Алексей Ивин

Рассказы по алфавиту

© Алексей Ивин, 2016

В книге собраны рассказы, написанные с 1972 по 1997 годы. Частично опубликованные в журналах, самые разнообразные по тематике и стилистике, они отражают сельскую и провинциальную жизнь, в основном глазами молодых героев.

ISBN 978-5-4474-7255-9

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. Рассказы по алфавиту
  2. Броуновское движение
  3. В начале поприща
  4. Василий Иванович
    1. I
    2. II
  5. Вечерняя притча
  6. Воскресная прогулка
  7. Девушка с васильковыми глазами
  8. Дождливым вечером
  9. Дом на крови
  10. Заболевание сосны
  11. Запасной вариант
  12. Зеленый островок
  13. Канун творения накануне Пасхи
  14. Каскадер, или У нас с тобой ничего не получится
  15. Кому повемь печаль мою?
    1. I
    2. II
  16. Коттер лентяйнис
  17. Ласточки
  18. Легко как пить дать
  19. Магазин
    1. I
    2. II
  20. Мир нераздельный и неслиянный
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
  21. Мужчины, не ссорьтесь!
  22. Мухолов
    1. I
    2. II
  23. Накануне счастливых перемен
  24. Не бойся зверя!
  25. Ночь наедине с собой
  26. Пастораль
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
  27. Перемена обстоятельств
  28. Повсюду страсти роковые
  29. Поспешный развод сумасшедших
  30. Поход
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
    7. Yii
    8. YIII
    9. IX
  31. Пришел и ушел
    1. I
    2. II
    3. III
  32. Разочарование
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. IV (продолжение)
    6. V
  33. Сельская вечеря
  34. Солнце по кругу
  35. Сила извне
  36. Сапфировый перстень
  37. Сошедшие с круга
  38. Третий лишний
  39. Тринадцатое августа
  40. Трое в городе
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
  41. Ты куда, Одиссей?
  42. Учитель
  43. Хорошее жилище для одинокого охотника
  44. Хуго Уильямс Первый
  45. Эй, кто-нибудь!

Броуновское движение

Семену Подольскому надоело жить. Сперва он ушел от родителей, потом из института, потом от жены. Когда он снова вернулся в родительский дом, мать уже умерла. На завтрак, на обед и на ужин они с отцом ели картошку в мундирах с солеными огурцами. Подолгу на одном месте Подольский работать не умел: надоедало. Он мечтал иметь автомобиль марки «пежо», нескольких красивых любовниц разных национальностей, друзей, много денег, фирменные джинсы, загородную виллу, яхту. Ничего этого у него не было. Ему исполнилось тридцать пять лет, он начал седеть. Носил брюки, сшитые на калининской швейной фабрике, и отцовскую клетчатую рубаху. У отца жил уже шесть недель. Сперва все было внове, казалось, что он возвратился в счастливое детство, потом навалилась тоска. Отец получил пятьдесят два рубля пенсии, и они вместе ее пропили. Отправляться в дальние странствия теперь было не на что. И тогда Подольский решил, что надо попробовать повеситься.


Он взял веревку, ловкий маленький топорик, толстый баржовый гвоздь и вышел из Бусыгина по Новолазаревской дороге. «Решат, что я опять в лес пошел», — подумал он: иногда он уходил в лес, сооружал там шалаш и ночевал в нем. Так поступал он в том случае, если отец говорил, что пора бы ему браться за ум и устраивать свою судьбу; «слава богу, не двух по третьему», ворчал отец. В шалаше было очень тихо, никто не досаждал, только звенели комары да ухал филин; проснувшись, Подольский завтракал кореньями, щавелем и черникой, купался в реке и ловил рыбу, которую съедал вечером. «Если повеситься не смогу, пойду снова в лес», — подумал он. Гвоздь он взял неспроста; конечно, в лесу достаточно прочных суков, но ему хотелось оформить это дело культурно. Одно такое культурное место он знал, но там не на чем было повиснуть даже картине, не то что человеку.


Он вышел за околицу и вдохнул застоявшийся воздух ячменных полей, окутанных сумраком. Над низкой лощиной поднимался сизый туман; черные ивовые кусты стояли по пояс в тумане неподвижно, как лошади на водопое. Было безветренно и душно. Навстречу, обволакивая небо и землю, неуловимо и бесшумно, но неуклонно надвигалась пепельно-сизая грозовая туча, изредка разрывая мрак проблесками отдаленных молний. От ее неукротимого движения на душе у Подольского было весело и страшно. Оцепенелая окрестность тягостно ждала, как сладостного бичевания, порывистых натисков крепкого, тугого ветра, дождевого шквала, фосфорического сияния молний, которые вонзаются в землю, распространяя богослужебный дым.


Подольский свернул на придорожную тропу. Поля остались позади. Тропа вилась среди ольшаника и молодых берез. Они заслоняли горизонт. Подольскому хотелось знать, что происходит на небе, но он видел только кусты, кусты и огромную ель впереди, у переплетенных корневищ которой кочевые цыгане разводили костер и разбивали палатки. Здесь они чинили сбрую, повозки и говорили на своем наречии, а угрюмая ель вслушивалась в их толки. Минуя пепелище, Подольский увидел цветную тряпку в траве да обгорелую оглоблю — вот и все, что осталось от их пристанища. Мальчиком Подольский любил убегать к цыганам, хотя мать говорила, чтобы он держался от них подальше, потому что они способны наводить на людей обморочную порчу: люди от этого становятся беспечными и готовы отдать не только деньги, но и последнюю нательную рубаху.


Быстро и зловеще темнело. Разорванное облако, провозвестник грозы, меняя очертания, пронеслось над головой, и сзади стало так же темно, как впереди. Но под ногами твердо стукала кремнистая тропа, и Подольский шел быстро, уверенно, в каком-то бодром возбуждении. Он шел навстречу грозе, отдаленно рыкающей, как разбуженный зверь, он вызывал стихию на единоборство, он ждал той минуты, когда в грудь ударит тугой сгусток ветра и согбенные березки испуганно залепечут покорной листвой, он безумно и радостно ускорял шаги. «Успею до грозы в этот сарай!» — подумал он в ребяческом азарте и улыбнулся. Он любил этот сарай, как и свои шалаши в лесу. Там хорошо и свободно думалось. В сарае, прислоненная к стене, стояла, ощетинясь зубьями, заржавленная борона. Больше в нем ничего примечательного не было. Одна доска оторвалась, и в щель просматривалась дорога, убегающая за поворот. На стене было написано черным грифелем: «Вовка Кудеяров — Фантомас!» Новолазаревские и бусыгинские мальчишки часто съезжались сюда на велосипедах покурить без присмотра и поговорить о жизни. «Они меня и обнаружат», — подумал Подольский.


На разгоряченный лоб упала капля дождя. Легкий шелест пробежал по кустам, словно в них ожили и задвигались, волоча длинные шлейфы, таинственные духи тьмы. «Не успеть!» — подумал Подольский, раздражительная торопливость овладела им. Он побежал. Хотелось бежать, бежать, бежать и прибежать куда-нибудь на Командорские острова, зайти по горло в воду и увидеть дельфина: говорят, у дельфинов есть какая-то цивилизация, с ними можно поиграть и подружиться. «Надо бы спросить, нет ли у кого в поселке бросовых щенков», — подумал Подольский на бегу: он все-таки еще хотел жить и подыскивал запасные варианты. Он бежал, ощущая душевный подъем. Казалось, что, вырвавшись из сумрачного сторожевого оцепенения кустов к сараю, он преодолеет сопротивление своей косной оболочки. Тело, хотя и послушное каждому движению души, мешало, сковывало. Мешал топорик за поясом; Подольский, остановившись на бегу, вынул его; теперь бездеятельная праздная рука могла с силой сжимать холодное отполированное топорище. Упало наземь с шорохом еще несколько капель дождя. И вот все затихло. Потом впереди послышался нарастающий ропот, словно дальний отзвук снежного обвала, и в лицо ударила лавина встречного ветра. Подольский вырвался из кустов — и остановился; гулко бухало сердце. Он оглянулся, потому что показалось, что кусты его догоняют, простирая жадные ветви. Кусты отшатнулись и застыли на месте. «Псих», — подумал он про себя и побежал к темневшему слева сараю, но запнулся и упал. Грубый толчок земли неприятно отрезвил его, земля под телом покачнулась и поплыла; ему захотелось остаться лежать здесь, дожидаясь ливня. Топор тупо прозвенел в стороне, и пока Подольский разыскивал его, ощупывая траву, его не покидало ощущение, что нужно торопиться.


Когда он подбегал к сараю, сверкнула молния, короткая, призрачная, ослепительная, озарив зловеще искаженную местность, сорванные с петель двери, прислоненные к стене. Молнийный свет скользнул, как стальной клинок, в черную глубину сарая, рассыпался и исчез в щелях. Тотчас оглушительно треснуло, и могучие жернова загрохотали вверху. Подольскому захотелось рассмеяться, как от щекотки. На секунду ослепнув и оглохнув, он ощупью пробрался в сарай и прижался к шершавым доскам. Чудные восходящие токи омывали тело, соединяя его со стихийной природой.


Где-то здесь, — Подольский помнил об этом, — должен был валяться чурбан. Он отыскал его впотьмах и приставил к стене. Затем взобрался на него и принялся вбивать гвоздь. Удары по железу звучали странно, глухо, вязли в воздухе. Подольский приготовил петлю и привязал веревку к гвоздю; потом потянул за веревку и убедился, что гвоздь выдержит. В мозгу вертелись чьи-то стихи:


Я пошел и удавился.

Кончил эту селяви,

И никто не удивился,

Ни чужие, ни свои.


Мысли в голову приходили заемные, дурашливые. Он вдруг почему-то вспомнил древнеиндийское изречение: «Слава тебе, Бедность! Благодаря тебе я стал волшебником. Ведь я вижу всех, а меня никто не замечает». «Не смогу я удавиться, — подумал он. — Но попробую». Он накинул петлю на шею; веревка была колючая. «Ну что, теперь надо оттолкнуть чурбан — и дело с концом», — подумал он.


Дождь усилился и перешел в ливень, то и дело сверкали молнии, ближний лес приглушенно шумел и водянисто булькал, пахло сырой и бодрой свежестью. Хотелось жить, хотелось бушевать, как этот восхитительный ливень. С петлей на шее, зачарованный, Подольский смотрел и смотрел, как низвергаются потоки дождя.


Неожиданно по тропе сквозь равномерные звуки дождя послышалось постороннее хлюпанье: кто-то, застигнутый грозой, бежал, оскальзываясь в грязи и впопыхах разбрызгивая лужи. Подольский снял петлю, спрыгнул с чурбана и выглянул, но было так темно, что ничего не увидел. Он прижался к дверному косяку и принял непринужденную позу, чтобы показать, что он здесь спасается от дождя, что он залюбовался грозой, как мальчишка фокусническими трюками. Он стоял в проеме, чтобы его сразу можно было заметить. Сердце учащенно билось.


Из темноты вынырнула молодая женщина и устремилась навстречу ему, под спасительную крышу. Мокрые волосы облепляли ее плечи и открытую шею.


— Сюда! Сюда! — подбадривающе сказал он и рассмеялся. — Что, каково!?


— Ох! — только и смогла вымолвить незнакомка, движением тонких рук убирая налипшие волосы со лба.


Дождь припустил еще сильнее, однако небо просветлело. Насыщенный влагой лес блаженствовал, а воздух, напоенный озоном, стал необыкновенно желанен.


— Я сперва под елкой стояла, потом вспомнила, что тут сарай есть. И в самый-то дождь попала! Ну и дождище! — сказала незнакомка.


— Скоро кончится, — сказал Подольский, чтобы поддержать разговор.


Говорить было не о чем. Женщина была очень милая, с чистым умытым простым лицом; она все подымала острые локти и без конца поправляла волосы. Подольский чувствовал раздражение. С женщинами ему не везло. Он не умел ухаживать за теми, кто ему нравился; вместо порожних ритуальных слов всегда хотелось взять женщину пониже пояса и долго молча целовать в губы, в шею и в грудь. Вот и сейчас он подавил это желание и почувствовал себя очень несчастным и одиноким. «Сейчас я с ней разругаюсь в пух и прах», — в тоскливом бешенстве подумал он.


— Вы в Новолазаревку?


— Да, — буркнул он сердито.


Незнакомка взглянула на него внимательно и удивленно.


— А интересно, — сказала она, — что вы здесь делаете?


— Да вам-то что за дело? — ответил Подольский совсем уже грубо. — Повеситься хотел, да вы помешали.


В его голосе послышались слезы и ярость; он и сам не ожидал, что вложит в эти слова столько тоскливой боли.


— Вы это серьезно? — шепотом спросила незнакомка. Он промолчал отвернувшись. — Э-э, не шутите так. Дайте-ка мне вашу руку. — Незнакомка взяла его негнущуюся руку, и Подольский почувствовал мокрое тепло ее ладони и тихое умиротворение, словно бунтующие волны в его душе прорвали заградительную дамбу и улеглись, усмирились в этом простом, слабом пожатии. — Да вам, кажется, не очень везет…


Это было уже лишнее: везет ему или не везет — не ее дело; не хватало еще, чтобы его жалели бабы.


— Я вас что-то не встречал раньше… — резко сказал Подольский, обрывая чувствительную тему.


— Мы возле деревни работаем, курган раскапываем — слышали?


— Слышал. Даже ходил смотреть, Нашли что-нибудь?


— Пока ничего интересного. Но не в этом дело! Вы… Как вас зовут?


— Семен.


Подольский ответил неохотно: незнакомка оказалась излишне любопытной и явно лезла в душу; от этих ее неловких болезненных прикосновений Подольский потихоньку терял сдержанность и заводился.


— Семен, вы что-то скрываете от меня? Что случилось, Семен? Что произошло? Откуда такие желания? Вы в своем уме? Ну-ка живо выкладывайте, что стряслось?!


— Знаете что! А идите-ка вы… куда подальше! — рассвирепел Подольский. Он был сложный человек: страдалец и гордец, он пуще всего боялся, как бы его страсти, его мысли и побуждения не низвели до простых, легко объяснимых, доступных всем людям, как бы не подорвалась вера в его собственную исключительность; без этого сатанинского самолюбия ему нечем было бы жить.


— Как хотите, — обиделась незнакомка. — Только я никуда не пойду. Вместе пойдем: нам ведь по пути. Но вообще вы испорченное дитя, Семен, испорченное самолюбивое дитя. Посмотрите, какая благодать вокруг! Стоит ли переживать, держать такие мысли в голове? Вы считаете, что уже во всем разуверились? Крупно не повезло? Ну, не отнимайте у меня руки! Смотрите, какие испарения поднимаются! Как легко дышится! Да надо быть круглым дураком, простите меня, чтобы думать об этом. Вас что, не любил никто? Сколько вам лет? И вы думаете, что в тридцать пять лет все потеряно? Жизнь прекрасна и бесцельна — дыши и живи. Вы о броуновском движении ничего не знаете? А случалось наблюдать, как движется комнатная пыль в солнечных лучах? Кажется, пылинка вот-вот сядет на пол, а воздух ее снизу подхватывает, и она летит к потолку. Так они и толкутся, эти пылинки: одна падает, другая взлетает. Это и есть броуновское движение. Лучшего определения жизни я не знаю. Не отчаивайтесь, Семен, все наладится…


— Хватит об этом, — сказал Подольский, ему было грустно. — Дождь кончился. Я пойду.


— Вы все делаете в одиночку? — спросила незнакомка, догоняя его. — Вы даже не интересуетесь, как меня зовут? Меня зовут Вера. Я обижена на вас: вы такой грубый, неласковый, хмурый. Я ведь все равно не отстану от вас, вы можете грубить мне сколько угодно.


— Я груб потому, что… Потому что встреча с вами — лишнее доказательство моего поражения. Нашего поражения.


— Почему?


— Потому что… — Подольский вдруг остановился с сильно забившимся сердцем; сердце билось так, что, казалось, выпрыгнет из груди. — Подойдите сюда, — приказал он слабым голосом. Он задыхался. — Ближе, не бойтесь. — Вера подошла, остановилась на расстоянии шага и при этом взглянула на него как-то испуганно, робко, умоляюще. Их разделял только один шаг. Подольский смотрел на нее пристально, но куда-то мимо. Губы его кривились в странной усмешке. — Ближе, — прошептал он. Вера не двигалась, и тогда он сам шагнул к ней, неуклюже обнял и нагнулся. Вера оттолкнула его и выскользнула из рук. — Вот почему! Вот почему! Вот почему, черт меня побери совсем! — закричал Подольский яростно и расхохотался на весь лес. — Потому что — слова, пустые слова, и ничего больше. Игра! И кто кого переиграет! А мне хочется вас целовать, целовать, целовать! Вот почему я всегда проигрываю. Вот почему я груб! Мне надоели эти условности, жмурки, воловье терпение, к которому я всякий раз должен прибегать, чтобы хоть чего-нибудь добиться. Мне это все надоело. Не могу больше терпеть. Меня унижает это ваше церемониальное броуновское движение, эти бессмысленная толкучка одинаковых пылинок. Да уж лучше быть комом грязи, чем ничтожной пылинкой, пусть даже и в лучах солнца. Что вы от меня удрали за версту? Съем я вас, что ли? На что мне надеяться, если я ком грязи и мне полагается быть всегда на полу, а вы — пылинки, способные вознестись? Что, вы думаете, мне нравится быть хмурым, ожесточенным? Я, может, только в лесу и спасаюсь от вашей благоустроенности. Потому что всякий раз, когда я хочу вас целовать, вас и вам подобных, вы предлагаете мне шиш. Я тридцать пять лет брожу по свету и ни разу — вы слышите? — ни разу не встретил человека, который бы глубоко заинтересовал меня. Да при таком раскладе не только впору удавиться — слезами изойти можно. Все вот так же, как вы, упираются ручонками в грудь и смотрят на меня, словно я убивец какой! Не с кем мне потягаться, черт меня побери, некому подать руку. Все разуверились в своей значимости, в своей крупности, в своей гениальности; обтекаемые медузы, предпочитают ловчить. Не жизнь им нравится, а игра с нею, не человек, а что поиметь с него. Хожу один как мастодонт. Чего вы испугались, скажите мне? Ну, чего?


— Ну, нельзя же так сразу, — сказала Вера виновато, заискивающе. — Я вас боюсь. Такое ощущение, что вы в первый раз в жизни увидели живую женщину. Я ведь вас совсем не знаю. Вы все с какой-то аффектацией делаете, торопитесь… Знаете что, приходите завтра к нам в лагерь, я вас с ребятами познакомлю.


— Мне надо вернуться — я топор оставил, — сказал Подольский.


— Я вас подожду здесь, — сказала Вера.


— Ступайте. Я догоню вас.


Подольский повернулся и пошел по раскисшей дороге. В воздухе была разлита сырость.


В сарае теперь было светлее. Подольский воткнул топор в стену, потом застегнул все пуговицы на куртке, разгладил воротник, откинул волосы со лба; захотелось переодеться во все сухое и чистое. Он встал на чурбан, накинул петлю на шею, еще раз тщательно поправил одежду и опрокинул чурбан.

©, ИВИН А.Н., автор, 1975, 2010 г.

Алексей ИВИН

В начале поприща

Дождь кончился. Выглянуло солнце, заблестела мокрая трава. Ветер утих, и в наступившей тишине из лесу был слышен только шелест срывающихся капель.


Валентина Дмитриевна, молодая учительница, едущая по распределению, подхватила свой черный плоский чемодан и вышла из-под разлапистой ели, где пережидала дождь. Лягушка, испугавшись ее, скакнула в сторону и шлепнулась в траву. Тропинка ослизла, идти стало трудно, и Валентина Дмитриевна пожалела, что отправилась в туфлях.


Получив назначение на работу в поселок Бусыгино, она думала, что найдет в кочергинском роно директора местной школы, но ее там не оказалось, и она вынуждена была добираться одна. А от Кочерыгина до поселка было не близко — пятнадцать километров. Хорошо еще, что ее немного подвезли на попутном лесовозе.


Вскоре лес отступил, потянулось огороженное льняное поле; в конце его по кудрявой зелени лозняка угадывалась речка, впадавшая в Логатовку, а дальше виднелись просторно разбросанные избы поселка. Пройдя по бревенчатому настилу моста, Валентина Дмитриевна спросила встречного мальчишку, где дом директора школы.


— А вон тот, желтый, у столба, — объяснил он; в его глазах при этом было живейшее нескрываемое любопытство.


На крыльце промтоварного магазина стояли бабы.


— Не иначе — новая учительница к нам, — сказала одна из них, в цветастом платке.


— А может, к Федоровым гости, — вмешалась другая.


— Не, Федорову девку я знаю: она повыше ростом и толще. А эта новенькая, точно.


— Не климатит у нас учителям — каждый год новые. Вот и эта, может, год проработает, а потом как ветром сдунет.


Валентина Дмитриевна прошла по мосткам вдоль некрашеного забора. Овцы бродили возле свежего сруба, обнюхивая щепки; рядом со срубом лежал маленький штабель окоренных бревен: видно, строили баню. Деловито пробежала собака. Прорычал груженый лесовоз, лесины скрипели, их обрубленные куцые вершины тяжело раскачивались.


В палисаднике директорского дома росла черемуха и несколько рябин; кисти оранжевых, еще не спелых ягод свисали с ветвей. «Ох, замерзну я здесь!» — подумала Валентина Дмитриевна, вспомнив народную примету: рябины много — зима будет лютая. Оставив чемодан в сенях, она постучала в косяк; дверь была обита войлоком и обтянута дерматином. Очутившись в тесном коридорчике, заставленном обувью и увешанном одеждой, она на миг растерялась, но тут из кухни вышла молодая полная румяная женщина (такие подносят хлеб-соль на торжествах), вытерла руки о передник и вопросительно улыбнулась.


— Здравствуйте! Здесь живет директор школы?


— Да, это я.


— Я направлена в вашу школу на работу…


— А, здравствуйте, здравствуйте! Проходите, пожалуйста, проходите. Я должна извиниться, что не встретила вас. Третий день ребенок болеет, нельзя шагу отойти. Значит, вы к нам на работу? А специальность? История и английский язык? Ну, хорошо. Давайте знакомиться: меня зовут Светлана Григорьевна. Я здесь уже седьмой год. Признаться, я думала, что дадут мужчину. У нас ведь коллектив женский, строгий мужчина был бы кстати: дети теперь, особенно в старших классах, народ бедовый. Ну, ничего. Освоитесь. Располагайтесь пока у меня, а завтра найдем место. Муж на работе, я одна хозяйничаю. Садитесь. Я сейчас приготовлю чего-нибудь поесть: вы устали с дороги…


Пока она нарезала помидоры для салата, кипятила чайник и ходила в кладовку за вареньем, Валентина Дмитриевна огляделась. Печь, посудный шкаф, хлебница, кофеварка, бак с водой, разбросанные на столе ложки и вилки, кипятильник на стене, дуршлаг, множество банок с молоком и простоквашей, умывальник в углу, — все это, собранное в тесной кухне, создавало ощущение беспорядка. Рядом с кухней была спальня, оттуда виднелся угол детской кровати.


Пока Валентина Дмитриевна ела, директор вводила ее в курс школьных дел. Школа была небольшая, восьмилетняя, всего шестьдесят учеников, по десять-двенадцать человек в классе. Для ребят из соседних деревень были построены интернат и столовая. Работать нетрудно, если не показывать ребятам слабину; методических пособий достаточно, ими забит целый шкаф в учительской. Вечером — клуб, телевизор, есть школьный спортивный зал. Перечисляя все это, директор понимала, что лишь маскирует скудость имеющихся в ее распоряжении притягательных средств. В последние годы она стала жалеть этих молоденьких выпускниц. Привыкшие к городской жизни, они, приезжая сюда, вскоре разочаровывались: она видела это по чуть оглушенному голубиному взгляду, по тому, как кротко они кивали в ответ на ее утешительные слова. «Убежит!» — думала она и почти никогда не ошибалась. Она не осуждала их, помня, как в первый год сама порывалась уехать, но посватался хороший парень, шофер Генка Соколов, и она осталась. Вышла замуж, родила ребенка, обставила квартиру. И ничего, живет.


Вечером, укладываясь спать, Валентина Дмитриевна думала, что все в ее жизни должно устроиться, только бы начать работать. Она вспомнила и вновь пережила то легкое, счастливое настроение, с которым, еще студенткой, возвращалась из логатовской школы, где проходила месячную педагогическую практику. Зачарованные глаза учеников, полуоткрытые рты, внимательные уши. Она чувствовала тогда, что увлекает детей, это окрыляло ее, она увлекалась сама, любовалась своей силой и властью. А на переменах они толпились вокруг нее, заглядывали в глаза, спрашивали…


Полюбят ли ее и здесь?


Следующий день выдался дождливый. То и дело набегали лиловые тучи, лил дождь, несколько минут сияло омытое солнце и, зажигая радугу, снова пряталось в облаках.


Валентина Дмитриевна с утра ушла смотреть свою новую квартиру, занимавшую половину финского дома. Увидев две голые комнаты, белую некрашеную печь с плитой, она невесело рассмеялась и энергично принялась за дело. Со склада принесли кухонный шкаф, две тумбочки, несколько новых стульев, полированный стол с выдвижными ящиками. Матрас, подушка, одеяло и две простыни были принесены из интерната. Валентина Дмитриевна заправила постель конвертом. Беспорядочно заставленная мебелью, комнаты имели нежилой вид; Валентина Дмитриевна без конца, с азартом переставляла, передвигала, но все ей не нравилось.


Здесь — ночной столик. Нет, здесь! Кровать — сюда. Отлично! Полка для книг. Зеркало… Господи, у меня нет зеркала! Запишу в реестр: срочно раздобыть. Хороша я буду, если растрепой явлюсь к детям! Вешалка есть, таз есть. Утюг… надо купить утюг. Еще что? Занавески на окна. Две тарелки, ложки, кастрюлю, электроплитку, веник — и все это нужно до зарезу.


Составив длинный список предметов первой необходимости, она направилась в магазин. Там оказалось почти все, что было нужно, но она еще раз придирчиво просмотрела список и вычеркнула то, что можно было купить потом, с первой получки. И все равно расходы оказались велики.


Вернувшись из магазина, она вымыла пол и окна, а потом занялась печью. В жизни ей редко приходилось затоплять печь. Но она знала, что сначала нужно нащепать лучины или надрать бересты. Дрова были рядом: поленница стояла в огороде. Она принесла охапку поленьев, попутно заметив, что огород запущен, грядки буйно заросли крапивой и лебедой. Лучина долго не загоралась, чадила и гасла, а когда, наконец, потрескивая, разгорелась, Валентина Дмитриевна поспешно сунула ее в печь, забросала сверху дровами, и в комнате стало дымно. «Ах, боже мой! — догадалась она. — У меня ведь не открыта труба!» Труба закрывалась вьюшкой; вынимая ее, Валентина Дмитриевна перепачкалась в жирной саже. Зато в печи весело затрещал огонь.


Возбуждение, вызванное сознанием того, что у нее теперь своя квартира, понемногу улеглось, сменилось грустью. Как-никак придется носить воду, вставать затемно и топить печь, а зимой так сладко спится… Но что делать: ее учительский долг. Назвался груздем, полезай в кузов. Без прежнего энтузиазма, зато хладнокровнее она принялась распаковывать чемодан, а покончив с этим, почувствовала усталость. «Хватит на сегодня, — решила она. — И все-таки чего-то я не сделала, чего-то не хватает… Может, купить радиоприемник? Нет, не то, не то!»


Вечером, едва стемнело, она пошла к Светлане Григорьевне и за чаем пожаловалась ей, что неожиданно затосковала.


— Ничего, это пройдет. Только не надо ни о чем мечтать и ни о чем думать. Вы можете пока ночевать у нас. Вы нас нисколько не стесните, правда, Гена?


Гена, высокий, с двумя крупными родинками на правой щеке, конфузливо кивнул:


— Конечно, о чем речь!..


— Нет, я уж лучше заночую дома. Все равно ведь привыкать-то надо.


— Ну, как хотите. Мы дадим вам транзистор — напрокат, на неделю, пока привыкнете. Или — знаете что?! — Светлана Григорьевна стукнула себя ладошкой по лбу. — У нас недавно окотилась кошка. Трое. А выбрасывать жалко. Сейчас я их вам покажу. — Она вынесла из спальни двух пепельно-серых котят. — Вот, смотрите. Даром отдам. Берите: все-таки живое существо. Нескучно будет.


Валентина Дмитриевна взяла одного из них за мягкий загривок; котенок беспомощно висел, растопырив лапки, и слабо разевал голый розовый ротик.


— Беру, — сказала она.


— Одного?


— Одного. Спасибо.


— Не за что. У нас этого добра каждый год бывает ой-ой-ой! Вот, возьмите баночку молока, напоите его. Вы и для себя, если хотите, можете брать молоко. Здесь многие продают — тридцать копеек литр. А картошку можно купить у Николая Николаевича; я уже говорила с ним на этот счет. Он сказал, мол, пускай приходит. Он живет как раз напротив школы.


Они простились на крыльце.


— Если что, — сказала Светлана Григорьевна, — заходите, не стесняйтесь. А завтра вам нужно с утра быть в школе. Работы у нас очень много: надо подклеить карты, оформить наглядные пособия, отобрать необходимые диафильмы. Фломастеры у вас есть? Нет? Я дам свои. Придется рисовать. Рисовать-то умеете? У нас тоже никто не умеет — так, мазюкаем. Ну, до свидания. Спокойного вам сна. И помните мой совет: не раскисайте…


Августовская ночь была непроглядно темна и влажна; в кронах невидимых деревьев шумел верховой ветер. С транзистором, молоком и котенком Валентина Дмитриевна возвратилась домой. Там, пустив котенка гулять по полу, она села писать письмо матери.


«Милая мамочка! — писала она. — За меня не беспокойся. Я благополучно прибыла на место и уже получила квартиру. Я думала, что как только обоснуюсь, то до начала занятий приеду к тебе. Но оказалось, что нельзя. Пришли мне, пожалуйста, посылку: мои зимние сапоги и чего-нибудь сладенького…»


Две недели прошли незаметно. Наступило тридцать первое августа. За это время Валентина Дмитриевна привыкла к новой жизни. Тоска, подступавшая в первые дни от того, что все было непривычно и неустроенно, теперь исчезла. Валентина Дмитриевна просыпалась в семь часов утра, топила печь и готовила завтрак; обедала в полдень, ужинала в семь часов вечера, а в десять уже ложилась спать.


В этот день она проснулась с чувством перемены и поняла: завтра занятия! Наскоро позавтракав, она обложилась методическими пособиями, чтобы готовить свой первый урок истории в седьмом классе. Все казалось просто: минута за минутой, от начала урока до его конца, она знала назубок все, что станет говорить, но все равно боялась запутаться, сбиться с мысли. Она помнила, как встретили ее в городской школе; на нагловато-простодушных рожицах нарушителей дисциплины было написано: дескать, посмотрим, на что ты способна. Они подзуживали ее, изводили, но она уже тогда поняла, что поддаваться гневу — бесполезно, жаловаться директору — бессмысленно. Она скрепилась; лишь иногда она позволяла себе вышучивать озорников: класс хохотал, моральная победа была на ее стороне. Но кто знает, как примут ее здесь…


Утомившись от долгого сидения, усталая, уже не веря, что урок пройдет благополучно, она вышла из дому и по деревянной лестнице, держась за жердочки перил, спустилась к реке. День был ясный и холодный, предосенний. На берегу было очень тихо. Беззвучные струи чуть рябили поверхность воды, и было видно, как по песчаному дну лениво переползают пескари.


Она направилась по тропе вдоль берега, вошла в лес. В прозрачном воздухе теплился запах увядания; без борьбы, без ропота, безмятежно увядала природа и усмиряла тревожные мысли.


Из лесу она вернулась с десятком рыжиков, нанизанных на ветку. Она засолила их в полулитровой банке; потом разогрела термобигуди и завилась. Она удивлялась своему размягченному спокойствию.


То ли потому, что накануне она переутомилась, то ли еще почему, проснулась она позже обычного — в восемь часов. Сняла бигуди. Расчесала завитушки волос, примостившись возле настольного зеркальца. В черной японской блузке с простым рисунком роз, в тщательно отглаженной юбке, она была красива. В институте ее прозвали Мальчик из Неаполя. Коротко стриженая, смуглая, с полными губами, она и впрямь была похожа на уличного неаполитанского мальчишку.


Топить печь и готовить завтрак было уже некогда. Она выпила, расколупав, сырое яйцо и стакан холодного, устойного молока, съела сочный помидор, оделась и вышла…


После школьной линейки все учителя собрались в учительской. Посреди длинного стола стоял звонок. Оживленно беседовали и поглядывали на часы: ждали начала урока.


— Ну, как самочувствие? — спросила Светлана Григорьевна.


— Ничего, — ответила она. — Я готова.


На пороге появился мальчик из шестого класса, отличник с оттопыренными ушами: он должен был подать первый звонок.


И вот он прозвенел, этот звонок. Все потянулись к дверям.


Валентина Дмитриевна чуть задержалась у входа в свой седьмой класс, нарочито хладнокровно огляделась, чтобы успокоиться, — и переступила порог. Класс встал. Она прошла к столу, выждала, пока уляжется шум, и сказала негромко и просто:


— Здравствуйте, ребята! Садитесь. Я ваша новая учительница. Зовут меня Валентина Дмитриевна…

©, ИВИН А.Н., автор, 1976, 2010 г.

Алексей ИВИН

Василий Иванович

I

Василий Иванович перевернул листок перекидного календаря и рядом с датой «23 августа 1971 года» своим красивым круглым почерком написал: «Позвонить Б. С. в трест в 11.00 и поздравить с днем рождения». Об этом он вспомнил еще за неделю и, конечно, завтра не забыл бы позвонить Борису Семеновичу, но чтобы еще раз предвкусить счастье и ощутить легкое волнение, он сделал эту надпись. Борис Семенович, может быть, и не узнает его — все может быть; но потом непременно узнает, они перекинутся любезностями, спросят о здоровье своих жен, а потом уж так разговорятся, что Борис Семенович непременно будет просить Василия Ивановича присутствовать на торжестве. Соберутся гости, именинник будет встречать всех, пожимать руки и провожать к столу. Василий Иванович придет одним из последних, а может, самым последним. Хозяин, несколько утомленный, но сияющий, встретит его радушно, они сядут за стол, а когда шампанское будет откупорено, Василий Иванович при воцарившемся благосклонном молчании гостей произнесет спич и первым расцелуется с именинником…


Василий Иванович так живо представил эту сцену, что не услышал, как машинистка, обращаясь к нему, что-то говорит. Но он уловил ее вопросительный и нетерпеливый взгляд и очнулся.


— Чего тебе? — спросил он строго.


— Василий Иванович, я закончила. Вы разрешите мне идти? — повторила машинистка.


— Так все, значит, сделала? Ну, иди, иди отдыхай. Завтра работы будет много: принесли отчетные данные из треста… Как твой крепыш-то?..


— Да ничего, поправился, вчера уже в яслях был, — ответила машинистка, оделась и вышла.


Василий Иванович допил остывший чай, неспешно надел плащ. Закрыл окно, распахнутое в заросший старый сад, и вышел из кабинета с тем чувством, которое испытывал всякий раз, когда день заканчивался благополучно. Маленькая перспектива завтрашнего свидания с Борисом Семеновичем оживляла думы Василия Ивановича, пока он ехал рядом со своим молчаливо-предупредительным шофером, пока поднимался в лифте, пока переступал порог своей уютной квартиры…


— А, вот и он! — воскликнула Анна Владимировна, супруга Василия Ивановича, когда он вошел в переднюю. — Раздевайся-ка побыстрей да пойдем…


— Что такое? — спросил он оживленно.


— А гость приехал к нам, вот что! — выпалила Анна Владимировна, продолжая тормошить мужа и горя от нетерпения. — Пойдем, пойдем, сейчас увидишь!..


Василий Иванович, готовя приветственные слова и губы для широкой улыбки, последовал за женой. Они вошли в гостиную.


— А, Петр Лукич, здравствуй! Сколько лет, сколько зим! Ну, здравствуй!


Петр Лукич подскочил с дивана, и на середине комнаты друзья обнялись. Анна Владимировна стояла в стороне и, подперев рукой пышный свой бок, умильно улыбалась.


Петр Лукич, очутясь в объятиях Василия Ивановича, расчувствовался и засопел, а Василий Иванович хлопал его по плечу и говорил:


— Ну, брат, полно. Расскажи-ка лучше, как живешь-можешь, как здоровьишко-то твое.


— Хорошо, все хорошо. А ты-то как, Василий Иванович?


— Да я тоже хорошо. Скоро уж и на пенсию пойду: год всего остался.


— Ну? Это хорошо, хорошо… — сказал Петр Лукич. И добавил для убедительности: — Это хорошо.


Анна Владимировна собрала между тем на стол, друзья сели. И полились беседы: вспомнили детство, работу, любовные проделки. Анна Владимировна слушала, качала головой и говорила сама, когда Петр Лукич обращался к ней.


— А вот мой сын Максим, — сказал Василий Иванович с гордостью и опаской, когда в комнату вошел стройный парень лет восемнадцати. Он протянул руку восхищенному Петру Лукичу, но не ответил на его льстивое пожатие, сел, сказал безразличную фразу, налил себе стакан водки, выпил и стал закусывать так естественно и непринужденно, что смутил всех троих. Беседа попримолкла; но Максим на замечал впечатления, которое произвел, а продолжал есть, пока не насытился. Потом, равнодушно извинившись, он поднялся, вышел на балкон и вернулся, неся гитару, затем оделся и исчез.


Но с его уходом ощущение неловкости не пропало, и, чтобы развеять его, Василий Иванович произнес слезливо:


— Хороший сын у меня… Вот только выпивать стал в последнее время. Из университета ушел: я, говорит, в рабочую шкуру хочу влезть. И вот теперь каждую ночь пьяный приходит, а иногда и вовсе не ночует дома. Мы с Анной Владимировной из сил выбились, а доглядеть не можем…


— Да… — задумчиво протянул Петр Лукич и умолк.


— А что, не сходить ли нам к Евстигнею Павловичу? — спросил Василий Иванович. — Он живет недалеко, на набережной. Посидим у него, поговорим по душам… Ты ведь его не видел уже лет десять!


— Сходим, пожалуй! — согласился Петр Лукич.


Анна Владимировна пробовала было протестовать, но в конце концов одела обоих друзей и проводила их до лестницы.


— Долго не задерживайся, слышишь! — приказала она мужу.


— Конечно, ты не беспокойся, — усыпил Василий Иванович ее подозрения.

II

Евстигней Павлович встретил друзей с распростертыми объятиями. С небольшими вариациями повторился тот же мотив встречи и возлияния. И так как вскоре Петр Лукич сделался грузен, хотя еще пробовал разразиться какой-то необыкновенно приятной для компаньонов любезностью, то Евстигней Павлович, прибегнув к красноречию жены своей Екатерины Дмитриевны, уложил утомленного друга в постель, специально для него приготовленную. Василий Иванович наотрез отказался остаться, апеллируя к вышеприведенному распоряжению Анны Владимировны, и разрешил только хозяину проводить себя до лестничной площадки. Чем-то напоминая плюшевого медведя, Василий Иванович спустился вниз, оказался на улице и распахнул грудь ночному благоуханному ветру.


По набережной горели желтые фонари, длинной, исчезающей во тьме цепочкой расставленные по берегу Логатовки, которая, сильно разлившись от недельных дождей, несла свои мутные воды. Очевидно, Василий Иванович решил, что фонарные огни будут надежной путеводной нитью для него, и поэтому старательно придерживался их. И если на пути вырастал столб, Василий Иванович ощупывал его, как гусеница, затем брал назад и левее и тогда благополучно огибал препятствие. И то ли Василий Иванович, словно робкий школьник на уроке военно-строевой подготовки, позабыл, где находится правая сторона, а где — левая, то ли еще по какой причине, но только он вдруг почувствовал, что теряет почву под ногами. Но так как он отличался сильным и волевым характером, то решил все-таки обрести почву, а сего ради занес и вторую ногу — и очутился в воде. Не успел он, цепляясь дрожащей рукой за осклизлые камни, сообразоваться с обстоятельствами и принять директиву, как течение подхватило солидное тело Василия Ивановича и понесло его, переворачивая, как щепку. Горловые спазмы разжались, и слабый, растерянный крик о помощи прозвучал над безмолвной рекой. Черные, пронизывающие глаза смерти холодно глянули в оторопелое, прыгающее лицо Василия Ивановича. Он отчаянно пытался удержаться на поверхности, но намокшая одежда неукротимо влекла вниз; в пустоты мозга, как ледяная глыба, вмерзло оцепенение перед неотвратимой смертью. Еще раз сдавленно и безнадежно отчаянно крикнув, он скрылся в водовороте, чувствуя, как внутрь свинцовым удушающим потоком вливается вода.


Но помутневшим сознанием он успел отметить, как кто-то схватил его за волосы и тащит. Он инстинктивно вцепился в руку спасителя, вынырнул и, ничего не соображая, посмотрел безумным взглядом уже умершего человека.


— Руки! Отпустите руки! — пронзительно закричал девичий голос прямо в ухо. — Да плывите же! Черт! Будьте мужчиной!


Василий Иванович вышел из оцепенения, словно судорога пробежала по телу, и одна мысль: «Жив! Жив!» — заставила его лихорадочно сучить руками и ногами. Он подмял девушку под себя и, отбрыкиваясь, решительно заработал руками. Берег с торчащим из воды ивовым кустом был совсем близко, и Василий Иванович, собрав последние силы и дрожа от напряжения, схватился за ветку и вылез. Он долго лежал, не в силах подняться; вода бежала струйками из носа и рта; потом его тошнило, выворачивая внутренности наизнанку; холодный озноб пробегал по крупному телу Василия Ивановича.


Наконец он с трудом приподнялся на подгибающихся локтях, встал на четвереньки и так еще постоял некоторое время, чувствуя головокружение и тошноту, потом выпрямился и вздрагивающей, разбитой походкой пошел прочь.


Когда Василий Иванович брел по асфальтовой дорожке, проложенной по берегу, его сознание все еще не могло оправиться от недавнего потрясения, и невидящий взор равнодушно скользнул по чьим-то забытым белым туфелькам и плащу, брошенному на скамейке.

©, ИВИН А.Н., автор, 1973, 2010 г.

Вечерняя притча

Поклав глухарей в ягдташ, я направился разыскивать избушку, которую заприметил еще днем, чтобы переночевать там.


На мой стук никто не ответил. В горнице горело электричество, и стоял телевизор. Возле открытой печурки, в которой гудели поленья, сидела благообразная старуха, а с полатей виднелись чьи-то ноги то ли в лаптях, то ли в модернизированных чувяках.


— Здорово, хозяева, — сказал я, отряхивая у порога воду с плащ-палатки.


— Здравствуй, путник! — ответила приветливо старуха. — Присаживайся к камельку.


— Спасибо, не откажусь… Вишь ведь свирепствует непогода: можно подумать, что вся нечисть ополчилась…


— Да, ненастье на дворе, — согласилась старуха. — Даже меня загнало под крышу. Обычно ведь я кочую из дома в дом…


— Странница, что ли? Как зовут-то тебя?


— Совесть.


— Больно чудно назвали.


— Родитель был малость придурковатый, — пояснила старуха.


— А это кто там лежит, на полатях-то?


— Да старик один, Демос. Часто наведываюсь к нему, да он все непроснется никак. Врачи у него болесть какую-то нашли, летаргию. Говорят, в любую минуту может проснуться. Вот и жду.


— А давно он заболел, старик-то этот?


— Давно. Почитай что с Отечественной спит. Телевизор вот ему купило начальство, всё заботится о нем. Ну, иногда вечером слезет с полатей-то да и посмотрит.


— Это как понимать? Спящий-то? Сомнамбула, что ли?


— Да уж так.


— Чудные дела творятся на белом свете, — сказал я, взглянув на полати. — А поесть у тебя не найдется ли чего, хозяюшка?


— Испей брашна — вон в углу, в корчажке стоит. Ситный хлебец да маслице коровье там же найдешь.


— А дети-то у тебя есть? — спросил я насытясь.


— Как же, есть. — ответила старуха. — Только в тюрьме они почти все.


— А что так? Сама-то ты на вид старуха хоть куда, а неужто дети с кистенем бродят?


— Да уж такие христосики уродились.


— Ну, ничего, ты не горюй. Все обернется к лучшему.


— А я и не горюю. Любят они меня, передачки им ношу, а случается, и на свободе привечаю… Ты сам-то откуда идешь?


— Охотился, мать. Глухаря-графомана да глухаря-плагиатора подстрелил.


— Не наши, чай, названья-то, латинские?


— Латинские.


— А не взыскивают за то, что охотишься-то в неурочную пору?


— Не без того: по годику за эскападу и по два — за диффамацию.


— Как это?


— А так: выстрелишь из левого ствола — эскапада, выстрелишь из правого — диффамация. Уж и ружьишко-то мое в детский пугач превратилось. Такая досада!


— Ну и ты не горюй. С лесничим-то не толковал об этом?


— Было дело. Да ведь нельзя ему втолковать-то: ему гонорарий платят за охрану этих птичек.


— Если нельзя, так плюнь на него, да и всё. Ходи себе постреливай.


Дверь распахнулась. Вошли два лесника. Старуха посмотрела на меня тоскливо.


— Ты чего, убогая, расселась? Опять за свое? — закричал толстый лесник на старуху.


Второй надел мне наручники.


— Ну, прощай, мать! — сказал я.


Старик на полатях заворочался, пустил густой храп, но не проснулся.


— Прощай, сынок! Вспоминай меня! А буде случится гостинец принести, свидимся.


— Ружье конфисковать! — сказал толстый лесник. — А вот что с глухарями делать?


— Похороним на Ваганьковском.


Я вышел. Они — следом.

Алексей ИВИН, автор, 1975, 2010 г.

Притча опубликована в журнале «Голос эпохи» и в сборнике «Русское восприятие» (г. Александров, 2006 г.)

Алексей ИВИН

Воскресная прогулка

Борис Осолихин решил бросить курить. Такое принял мужественное решение. Вступил в борьбу с собой.


Не то, чтобы это решение было обдумано заранее, вовсе нет, оно пришло внезапно. Вступив за порог и втянув росистый воздух, он почувствовал, что как будто чего-то не хватает, чтобы дополнить утреннее зрительное наслаждение голубым небом, цветущей акацией, политыми мостовыми и уличным гомоном; ощущение было томительным и требовало удовлетворения, и тогда он понял, что ему хочется закурить. Засунул руку в карман, но вспомнил, что вчера выкурил все сигареты. «Ну и ладно, — подумал он. — Брошу курить». Эта мысль его окрылила, и на обновленный после летней ночи, оживляющийся город он взглянул так же обновленно, спокойно, самоуверенно. «Я тебя породил, я тебя и убью», — подумал он по поводу своей привычки (из классических писателей он любил Гоголя). Таким образом, он принял волевое решение. Более искреннее, чем бесповоротное. Направившись, как обычно, к трамвайной остановке, он придавал лицу и шагу особую значительность, чтобы доказать всем встречным-поперечным, что с сего дня переродился, что не только теперь не курит, но что он, кроме того, удачлив, у него не переводятся деньги, его любят женщины, а может быть, он знаменитый киноактер (это уж кто как определит по его многозначительному лицу). Пантомима несуществующих ценностей продолжалась, пока какой-то багроволицый мужик не столкнулся с Осолихиным: не смог разминуться; мужик равнодушно извинился и прошествовал дальше с таким видом, что было ясно: он не заметил Осолихина. Извинился, но не заметил: о своем, небось, думал, спешил. Это пустяковое событие было как ведро воды, вылитое на торжествующий костер: Осолихин потух. Если бы он был действительно киноактер, его бы не затолкали. Да если бы какой невежа и толкнул, что с того? Он утешился бы сознанием, что он действительно киноактер, что он самый талантливый актер современного кино (это опять-таки смотря по тому, в какие эмпиреи залетел бы он, будучи актером). А Осолихин был неизвестно кто. Студент. Мечтатель. Немного завистник. Маленький человек. Мелкая сошка. Но, однако, человек, и, следовательно, ничто человеческое не было ему чуждо. Он привык соразмерять себя с другими не по тем добродетелям, которыми обладал, а по тем, которых ему не хватало. Поскучнев, побранившись мысленно, он встал на остановке, среди других, похожий на них оторопелой заспанностью, украдчивым взглядом и внутренним сопротивлением к действию. И тут увидел на противоположной стороне улицы торгующий табачный киоск. И стряхнул дрему. Признав свою одинаковость, незначительность, он, глядя на киоск, думал, что все это противоестественно, что вон тот киргиз в тюбетейке курит хоть бы хны, что можно и не покупать сигарет, а посмотреть да и удалиться, и что это, наконец, вовсе не признак слабоволия — полюбопытствовать, чтобы скоротать время. Это последнее соображение убедило его своей простотой, ибо никоим образом не допускало, что он идет, чтобы купить сигарет. Он шагнул через рельсы, перешел улицу и, приблизясь к киоску, стал рассматривать выставленные на витрине разноцветные пачки, хотя достаточно было и беглого взгляда, чтобы убедиться, что ничего новенького нет: все эти сигареты он курил. Когда-то. А теперь он с этим делом завязал. Одно нехорошо: кроме него, возле киоска никого не было, и киоскерша уже выжидала, когда он отсчитает деньги и купит. Следовательно, он должен был купить, оправдав ее ожидания; а с другой стороны, он уже нагляделся, и пора было вернуться. Между тем купить сигарет хотелось. Такое было стремление, такие начались неожиданные испытания воли. Не курил, почитай, уже больше часу, с тех пор как проснулся. Не всякому под силу.


Подошел трамвай. Осолихин сел и в первую минуту ни о чем не думал (в большом концерте его чувств наступил короткий антракт, во время которого он чуток отдохнул, рассеянно оглядывая пассажиров), но затем спросил себя, куда это он и с какой целью едет, уж не к Марьяне ли? А? Похоже, что так оно и есть. Он покаянно вздохнул: поездка к женщине, с которой он решил больше не встречаться, означала, что он опять проявил слабохарактерность. Тем более что простились они вчера не лучшим образом. Разругались в пух и прах.


А началось с того, что Марьяна предложила жениться на ней и не мучить ее больше. Ему вдруг сделалось как-то неуютно, червячок какой-то принялся его томить, как всегда, когда предстояла перемена в привычном образе жизни, как всегда, когда нужно было хлопотать о деле, в благоприятный исход которого он не верил. И он сказал: «Я подумаю». — «Что тут думать! — вскипела Марьяна. — Что думать? Ты взял меня всю, до донышка, тихой сапой, неприметно. Ты доволен, тебя устраивают такие наши отношения, но я-то, я до сих пор не знаю, что мне делать. Я ни то ни се, ни рыба, ни мясо, ни жена, ни наложница, ничего нельзя понять. Ты словно вымогатель. И неужели ты не видишь, что все уже развалилось? Неужели ты думаешь, что так будет продолжаться и дальше? Хватит, надоело! Я думала: ты поймешь, что я не вещь, а человек». — «Чего же ты хочешь?» — спросил он. «Ты знаешь!» — сказала она. «Ну, нельзя же все так сразу. Надо подумать», — продолжал он упорствовать. «Думать не о чем. Иди и не приходи больше никогда. Слышишь? Чтоб я тебя здесь больше не видела!» Он улыбнулся, совсем непроизвольно, на ее ярость. Марьяна, побледнев от гнева, с той вулканической злобой, с какой бросаются на врага, схватила со стола вазу и запустила в него. Такой вот красноречивый жест. Ваза была тяжелая и, понятное дело, разбилась вдребезги. Тут и Осолихин потерял самоконтроль: как-никак, покушение на его жизнь. И вот они сошлись посреди комнаты, столкнулись, как вздыбленные кони, испуганно и с ненавистью глядя друг на друга, она — убеждаясь, что он цел, а он — дрожа и остывая. В самом деле, что с нее взять, с истерички! Не драться же с ней. Он овладел собой, но зато почувствовал приступ такой ненависти, что для него стало ясно, ясно до конца: он уйдет отсюда навсегда! Он круто повернулся, едва не упал и, взбелененный неловкостью, сдерживаясь, чтобы не побежать, — так хотелось мстить! — быстро пошел к двери: прочь, прочь отсюда! Марьяна, чтобы успеть, пока он не ушел, нагрубить, выкрикивала вслед, что он негодяй, размазня, баба, подонок… «Убирайся! Ненавижу! Ненавижу!..» — кричала она.


Шумная произошла сцена, драматическая.


Осолихин, когда шел обратно, даже дергался от злости, в суставах появилась даже какая-то развинченность, как в велосипедной втулке, когда подшипник износился. Ничего не видя, еще и еще раз переживая свою месть, заново, эффектнее придумывая ее, он исколесил не один квартал, пока опамятовался.


«После такого скандала ехать к ней нельзя, — подумал Осолихин. — Но не слишком ли я загрузился запретами? Курить нельзя, ехать нельзя! Так и неврастеником недолго стать, черт меня побери совсем!» Он вздохнул: кажется, он и в самом деле слюнтяй.


Трамвай остановился, входили и выходили люди, а Осолихин, путаясь в обрывках мыслей, тщетно придумывал, куда бы податься, раз уж решил не ездить к Марьяне. В парк? В кино? Нет, все не то. Наконец решил, что все равно: погуляет, посмотрит, куда это он заехал. Он направился мимо веселых многоэтажных домов; на одном из балконов по натянутым бечевкам карабкался цветущий хмель. Осолихина раздражало, что бредет он без всякой цели: любил придавать всякому своему поступку целесообразность. И вот тут-то он опять увидел табачный киоск, перестал мучиться неопределенностью своего пути и прямиком направился к нему, целеустремленно, беспечно. Навстречу шли две молодые женщины с колясками, и показать, что он беспечен, деловит (одно с другим совмещалось), что курил, курит и будет курить и ничуть от этого не страдает, — показать, что это так, он мог лишь им. Он купил пачку «Столичных». Женщины это видели и, следовательно, убедились в справедливости всего, что он им показывал. Однако, проявив слабость, он ощутил пустоту, покорную вялость и тоску. «Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким помрет, — попытался он утешиться веселой присказкой. — Ничего! Одну сигарету выкурю, больше не буду, только попробую, может, даже и не стану курить, во рту подержу, да и все». Он распечатал пачку, вынул сигарету, соблазнительно изящную, и раздраженно подумал: «Ах, боже мой, что за глупые принципы, как все это гадко! Возьму да и выкурю всю пачку, а завтра еще куплю, и вообще: буду курить всю жизнь — и плевать на все с высокой колокольни!» И закурил. Но тотчас же бросил. И сигарету, и всю пачку. «Дрянь! Вонь! Вонючее дерьмо! Какое, к черту, я находил в этом наслаждение?» Сотню метров он прошел, чрезвычайно собою довольный, гордый. Но потом ему вдруг захотелось поднять пачку, так что он уже даже повернулся, чтобы осуществить задуманное, но увидел неподалеку школьниц, щебечущую стайку длинноногих акселераток, и остановился: «Из-за чего мучаюсь?! Из-за чего! Что мне в этом? Что вообще и мне и всем в том, курю я или нет? Да почему же обязательно надо, чтоб не курил? Усовершенствоваться хочу? Зачем? От подавленных инстинктов знаешь что бывает? Рак и инфаркт! И психоз. Понять надо самого себя, успокоиться, а не взнуздывать, тогда и станешь совершенен, как сам Господь Бог». Он подождал, пока школьницы пройдут, но сигареты не поднял: как знать, не наблюдает ли кто за ним из окон. Другое дело, что сорить на улицах неприлично, надо бы поднять все-таки пачку-то. Так-то оно так, да не так. И денег тоже жаль. Он медленно направился вслед за школьницами. «Что это такое с тобой творится, братец мой? — вопрошал он себя. — В чем причина внутренней расхлябанности твоей и неразберихи? В лени? В неспособности увлечься чем-либо? То есть как это в неспособности? А позавчера-то? Сел перевести отрывок из „Юманите“, да так увлекся, что просидел три часа и даже ни разу не закурил: забыл. Надо еще одну статью оттуда перевести, это следовало сделать еще вчера — поленился. Нет, надо взять себя в руки, в ежовые рукавицы. Распустился совсем! Уважать себя стану, если переведу. Решено: займусь делом; праздность — мать всех пороков; переведу статью, брошу курить и не поеду к Марьяне. Выход в том, чтобы не оставалось ни одной минуты свободного времени на всякие такие глупости».


Он повеселел, нашел остановку трамвая, на котором ехал сюда, и, пока возвращался, хоть и передумал о многом, старался не разубеждать себя в правильности только что принятого решения. Был уверен, что как только засядет за перевод, который предстояло на днях показать преподавателю, так сразу обо всем и забудет: такое с ним случалось уже не раз, и он даже гордился этой своей усидчивостью, ибо выходило, что он не только не лентяй, а напротив — труженик. Выйдя возле дома, он хладнокровно взглянул на табачный киоск, словно хотел его уничтожить своим моральным триумфом, как покоренного врага, но киоск оказался закрытым; киоску было глубоко наплевать на то, что Осолихин его победил, он объективно закрылся на обед. А с каким торжеством Осолихин прошел бы мимо, если бы он торговал! Встречные прохожие курили папироски и тоже ничего не ведали о его победе; равнодушие было полнейшее. Домой Осолихин вернулся увядший, брюзгливый; раздраженно бросил на стол толстый словарь и газету, но приниматься за перевод не стал: налил холодного кофе, посмотрел в окно, потрогал вчерашние окурки в пепельнице — потом решительно выбрал самый длинный. «Мучаюсь с утра, как грешник, волю испытываю, сукин сын. А ведь ясно, как день, что слабак, только признаться не хочешь», — издевательски подумал он. Стало легче; он пошел на кухню за спичками. Но там их не оказалось. Их не было нигде: ни в карманах, ни в пепельнице, ни на полу возле газовой плиты; все спички, которые он находил, были горелые. Им овладело холодное бешенство; с окурком во рту он метался по комнате, выворачивая карманы, заглядывая в мусорницу, под кровать, в надежде найти хоть какой-нибудь обломок, хоть полспички. Нет, нигде ничего… Он остановился посреди комнаты, спутанной мыслью вопрошая себя, где же их можно раздобыть. И тут его осенило: вышел на лестничную площадку и позвонил соседям, посасывая окурок в сластолюбивом нетерпении. Не открывали целую вечность, он постучал, потом толкнул дверь: она была заперта. Он бросился к другой двери, но и та оказалась заперта. Он выругался. Все это становилось похоже на преднамеренное издевательство. Пришлось спуститься этажом ниже. Миловидная молодая женщина, которая, он знал, работала инженером на молочном заводе, дала целую коробку. Он отказывался, но она сказала: «Нет, нет, возьмите!» Он поблагодарил и, перепрыгивая через две ступеньки, поднялся к себе. Там закурил и бросился в кресло. Это была счастливая минута: он наслаждался, смаковал, упивался волшебным дымом, ничуть не осуждая себя, купаясь в грехопадении и радуясь ему. «Ерунда! — подумал он. — Это только бытовая наркомания, это еще не самый страшный грех. А что пишут ученые мужи, так им за это деньги платят; предлагать идею-то мы все мастаки». Накурившись, удовлетворенный, он выбросил все окурки из пепельницы в урну. Пустяки! Он вовсе не изменил своему первоначальному решению, потому что ведь не купил же сигарет и, стало быть, теперь наверняка продержится до вечера, а завтра организм привыкнет обходиться без никотина. Казалось, чтобы сесть за перевод, необходимо было только покурить; но, и покурив, он не садился — медлил. Все равно чего-то как будто не хватало, чтобы он мог спокойно работать. Чего же еще хочется, чего? Он садился, вставал, неприкаянно слонялся по комнате и наконец поймал себя на желании вытащить из урны только что брошенные туда окурки. «Черт знает что! — выбранился он. — Какое-то наваждение. Пойти прогуляться, авось дурь-то выйдет». Он запер дверь и вышел на улицу. «Куда это ты навострил лыжи-то, братец? — с издевкой спросил он себя. — К ней, к ней! К кому же еще! Недаром ведь вчера клялся-божился, что ноги твоей там не будет. Слово-то у тебя с делом не расходится. Железное самообладание. Сталь, алмаз, корунд! Иди, иди, братец, иди. Обрадуется! Спесью-то надуется, учить начнет, выговаривать… Да сигарет-то не забудь купить!»


Сигареты он купил возле станции метро; без наслаждения тут же выкурил одну, выпил газировки. Теперь он чувствовал себя зауряднейшим из людей. Воскресенье считай что прошло, завтра в институт, а он ничего душеполезного так и не сделал. Видно, одного горячего желания мало, нужна еще воля, а вот ее-то у него и нет. Конечно, не следовало бы ездить к Марьяне: уж слишком много обидного она наговорила, и все не в бровь, а в глаз. Размазней назвала, бабой. Все справедливо, баба и есть, тюфяк. Ну, а с другой стороны, куда же податься, как не к ней. Жениться — нет, жениться глупо; надо хоть институт закончить, какую-никакую материальную базу создать: дети ведь пойдут, а чего нищету-то плодить? А ей, похоже, уж замуж невтерпеж. Зачем же за размазню замуж выходить, где логика?


С такими примерно мыслями Осолихин остановился в подъезде дома, где жила Марьяна. Он не мог действовать не рассуждая, ему нужна была заминка, психологическая подготовка, прежде чем войти к Марьяне. Он поднялся на лифте на седьмой этаж, постоял перед закрытой дверью ее квартиры и спустился снова в подъезд: такая на него напала робость. «Хороший из меня выйдет супруг, верный жене до гробовой доски, — подумал он. — Другой бы в моем положении сидел сейчас в парке и кадрил хорошенькую незнакомку, а я как привязался к одной, так и отстать не могу. Ведь выгнала же — нет, все равно приплелся. Как мальчишка себя веду. Пойдет в магазин или еще куда, увидит меня здесь, что я ей скажу? Впрочем, может, ее и дома-то нет. Надо, однако, что-то делать — либо сматываться отсюда, либо…»


Из подъезда выпорхнула нарядная девушка с белокурыми волосами, рассыпанными по плечам; она не шла, а танцевала, постукивая длинными каблуками; ноги у нее были красивыми, стройные, загорелые. Сердце Осолихина встрепенулось и забилось от внезапного желания.


— Девушка, меня зовут Ипат, а вас?


Осолихин дрожал от собственной наглости, но пошлая шутка казалась необыкновенно удачной.


— А меня Февронья.


Девушка остановилась, замешкалась на минуту — вероятно, от неожиданности и чтобы взглянуть на Осолихина. Тот не спеша, с развязной непринужденностью, которой прежде за собой не замечал, подошел к ней, склонил голову и представился:


— Борис.


— Наташа.


Она была чудо как хороша и смотрела открыто, любознательно, приязненно. И тут Осолихин, слегка ошеломленный ее красотой, допустил оплошность.


— Может, мы сходим куда-нибудь, Наташа? — сказал он, утрачивая развязность, почти просительно.


— Вы меня извините, как-нибудь в другой раз. Я здесь живу. До свиданья.


— Счастливо, — буркнул Осолихин.


Вся кровь всколыхнулась в нем от этой встречи. Он закурил, постоял еще немного, собираясь с мыслями, потом по лестнице быстро стал подниматься на седьмой этаж. «Есть еще порох в пороховницах», — самодовольно подумал он опять из Гоголя, улыбнулся и замурлыкал — единственную строчку из оперетты, какую знал:

Красотки, красотки, красотки кабаре!..

Переведя дух от долгого восхождения, позвонил. Марьяна открыла. Лицо ее было задумчиво, устало. Осолихин дерзко, насмешливо, по-новому взглянул на нее. Она опустила глаза и сказала:


— Я думала, ты не придешь сегодня, не ждала. Ну, проходи.


Он оказался в знакомой прихожей, разделся.


— Ты обиделся на меня за вчерашнее? — трогательно, ласково поинтересовалась Марьяна.


— Нет, — сказал Осолихин. — Приготовь, пожалуйста, кофе.


Он вдруг рассердился на себя, и ему еще раз захотелось попытаться бросить курить и не встречаться больше с Марьяной. Тем не менее, он послушно снял ботинки и надел тапочки, которые подала ему Марьяна. В тапочках он становился домашним, ручным.

Алексей ИВИН, автор, 1978, 2010 г.

Рассказ опубликован в журнале «Наша улица»

Алексей ИВИН

Девушка с васильковыми глазами

Гостиница в Кесне почти всегда пустовала, но сегодня Мария не успевала записывать приезжающих. Группу геологов пришлось разместить в самом большом номере. Важный респектабельный господин с черной папкой и независимыми манерами начальника, который привык возводить на Голгофу своих подчиненных, приказал, чтобы ему отвели лучший номер в этой клоаке. Мария, двадцатилетняя девушка с васильковыми глазами и нежным овалом лица, извинилась и сказала, что не может предложить ничего лучшего, кроме одноместного номера без ванны.


— У нас ведь здесь все по-простому, — добавила она, выписывая квитанцию.


— Вижу, что не шик, — сказал респектабельный господин. — Надеюсь, в номере имеется телевизор?


— К сожалению, нет


— Нет? Это ужасно! Проводите меня, по крайней мере, и покажите, где это паршивое логово.


— По коридору направо, — ответила Мария, стараясь не замечать брюзжания. — Извините, что не могу вас проводить: мне некогда.


— Ей некогда! — злобно пробормотал господин, поигрывая номерными ключами. — Идиотка! — процедил он и ушел, расплескивая спесивость.


После старушки, которая никогда не бывала в гостиницах и поэтому чрезвычайно надоела расспросами, страхами и опасениями, появился мужчина лет тридцати, заметно навеселе, черноволосый, с большим сластолюбивым ртом забубенного пьяницы и с детским заводным самосвалом в волосатой пятерне.


— Ого! — сказал он и плюхнулся в кресло. — Это ты и есть администраторша? Разыщи-ка мне дырку подешевше, а то в низу, в столовой, пиво продают, а денег, сама понимаешь, с гулькин хер. Вот, игрушку купил своему сыну…


Он завел и пустил самосвал по столу.


— Восьмой номер. Возьмите ключи.


— Мерси. Ведь сегодня ты дежуришь? Как же тебя зовут?


— Мария. Возьмите ключи и идите по коридору, потом направо.


— А меня Юра. Вот мы и познакомились, — развязно сказал он. — Вообще, ты симпатяга, как я погляжу. Ну, ну, не буду… До скорого свидания. Вечером я загляну.


Он ушел, его сменили двое командированных — сотрудник научно-исследовательского института и инженер строительного треста. Они были неразговорчивы, потому что, пока Мария записывала их фамилии, один думал, как бы успеть до закрытия магазина купить баночку вишневого варенья местного производства, а второй, глядя в васильковые глаза Марии, вспоминал свою супругу. Вслед за ними пришел последний в этот вечер клиент — некий Секушин, волосатый парень в очках, в клетчатом пиджаке, назвался корреспондентом и сказал, что располагается на неопределенный срок. Он стоял, потупив очки долу, экзальтированный красотой гостиничной распорядительницы.


Заложив учетную книгу сложенной вчетверо квитанцией в том месте, где кончались записи, Мария пр

...