Смерть чистого разума
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Смерть чистого разума

Алексей Королев

Смерть чистого разума

Предуведомление.

По умолчанию герои разговаривают между собой на русском языке, а с местными жителями – на французском. В особых случаях явственно оговорено иное. Даты в зависимости от обстоятельств указываются по старому или по новому стилю. Орфография писем и газетных выдержек современная, пунктуация же соответствует оригиналу. Все эти цитаты, кроме одной – подлинные.

Дикси

Однажды я решил написать о себе роман. Нынче у нас все так делают – отчего же и мне не последовать моде? Впрочем, это, конечно, не мода, а особенное русское развлечение – рассказывать о себе не от первого лица; ну а я, как полукровка и старый эмигрант, болезненно люблю всё национальное. Француз оставляет после себя мемуары, две тысячи страниц никому не интересных воспоминаний о модах, нравах, урожаях и дальних родственниках; англичанин оставляет дневник, в котором скрупулёзно зафиксировано, сколько и что именно он съел и как много за это уплачено. Дневник я вёл всю свою жизнь, с общих классов кадетского корпуса, и о нём пойдёт речь ниже; впрочем, его не то что печатать – читать посторонним людям небезопасно. Мемуары же мои давно лежат мёртвым грузом в издательстве – только я к ним, считай, никакого отношения не имею: некогда один ушлый редактор нашёл не менее ушлого сочинителя, с которым мы провели две недели в прекрасном пансионате «для своих»; я не столько рассказывал, сколько выбраковывал самые уж причудливые фантазии моего так называемого соавтора. Книжка должна была получиться увлекательной, да только не выйдет, вероятно, никогда: сперва арестовали ушлого редактора, а потом дошла очередь и до сочинителя. Дабы эта цепочка неприятных недоразумений не продолжилась, я счёл наиболее благоразумным о той рукописи никому не напоминать. Нет, как ни крути, ничего нет лучше автобиографического романа, особенно если есть увлекательная история из молодости – а у меня такая история была. Толика чистой правды, умеренно дозированные аллюзии, гран откровенной лжи. Все остальное – упоительная роскошь вымысла. Мы не будем просто придумывать героев, равно как и точно описывать людей реальных – даже исторических. Куда как лучше просто оглядеться вокруг, подмечая нужные черты у родственников, соседей и сослуживцев. Вот N, например, сутул как колодец-журавль, пройдошист, часто нетрезв и неизменно раболепен перед начальством. Он подойдет на роль маленького князя, наследника некогда великой фамилии, ошибочно числящейся в пятой части родословной книги неугасшей. Он чистоплюй и педант, в душе убийца, на людях – мизантроп и композитор-самоучка, неизменно терзающий гостей своим единственным законченным рондо. Он, разумеется, не женат, но близок с NN, своим троюродным племянником, бойким молодым человеком, выпускником Александровского лицея. В нашем романе он, конечно, не будет родственником N, даже, вероятно, не будет с ним знаком и никогда не встретится. Но его черты, его манеры – привычка пить по утрам бархатное пиво, прогуливаться вдоль казарм на Миллионной улице в надежде познакомится с очумевшим от Петербурга рядовым первого года службы, вставлять в речь итальянские словечки, хотя итальянского языка он и не знает – всё, всё это может пригодиться. (Впрочем, весьма вероятно, что ни князя, ни племянника в моем романе так и не окажется, ибо пишу я без плана, куда вынесет – и там, куда вынесет, места для них может и вовсе не оказаться.) Свой истинный внешний облик я, конечно, подарю какому-нибудь второстепенному негодяю, протагониста же срисую со своего товарища детских лет: кожа цвета слоновой кости, белёсые ресницы, веснушки, очки, вечно взъерошенные рыжеватые волосы. Итак, я обойдусь без подлинных фигур (за одним исключением), но ни единого героя не выдумаю просто из головы.

Я всегда был трусом – даже когда мёрз один ночь напролёт в засаде на Институтской в ожидании генерал-губернатора, с плохо собранной бомбой в кармане пальто, даже когда пробирался из Охты в Выборг через казачьи пикеты, притворяясь глухонемым, вытаскивал Мику из деснянской полыньи, толком сам ещё не умея плавать. Множество исторических личностей разного калибра и пошиба, встреченных мною на жизненном пути, уже не представляют никакой опасности, ибо пребывают в тех предвечных областях, куда скоро предстоит отправиться и мне. Но многие ещё живы и здравствуют и хотя вероятность прочтения ими моего романа мой математически небрежный ум оценивает как ничтожную, всё же я поостерегусь. Тем более что мой современник, а равно и думающий историк не испытает при расшифровке прототипов действующих лиц ни малейших затруднений.

Вот с такими настроениями и сел я несколько месяцев (лет, неважно) назад за письменный стол, знаменитый тем, что однажды – задолго, впрочем, до того, как он поселился в моем кабинете, – прямо на нем народную артистку республики… останавливаюсь и умолкаю.

Боги мои, Маркс и Сен-Симон, Бакунин и Достоевский! Как же быстро писал я сперва, каким точным в воспоминаниях и корректным в оценках я был! С утра, ещё до завтрака – да что и завтрак, так, чай, похожий на аптекарский отвар, два ломтя серого хлеба, совсем редко солёное масло или сыр, и никогда и то и другое одновременно – ещё до завтрака девять, десять, когда и двенадцать страниц. У меня убористый почерк и очень чёткий, даже сейчас, на пороге семидесятилетия. Если центральное отопление работает как следует, то в моих комнатах очень уютно. Я почти не вставал с кресла к своим карточкам, на которых я с давних времён имею обыкновение делать интересующие меня выписки, карточкам, разбросанным с угнетающей меня моей небрежностью на бюро, конторке, диване и обоих креслах – и уж точно никогда не вставал к библиотеке. Всё, что мне было нужно, я держал у себя в голове – и впоследствии, вычитывая рукопись и сверяясь с источниками, понял, что ни разу не ошибся. И после обеда и дневного сна, такого же короткого и бедного, как обед – ещё пятнадцать, двадцать, когда и двадцать пять страниц.

…Быстро же мне всё это наскучило. Таинственные убийства, гнусные предательства, espionnage, Корвин, Ленин, все эти давно ушедшие и, в сущности, никому не нужные тени. Дело, на стадии замысла поражавшее меня своим мрачным величием, с лёгкостью поместилось в трёх нетолстых тетрадях в четвертку и стало выглядеть просто забавным историческим анекдотом, к тому же не слишком правдоподобным. Стоило изводить себя на протяжении нескольких недель, чтобы получить на выходе не более чем детективную повесть, которую может сочинить любой.

За окном моего особняка стояла тогда отвратительная ноябрьская морось. Бог без штанов, как говорят ныне москвичи, демонстрируя, как им кажется, весёлую атеистическую дерзость, на деле же проявляя втуне ту настоящую богобоязнь, которая так выгодно отличается от напускной протестантской набожности с её комическими попытками разговаривать с провидением на равных. В комнатах было прохладно и я решил растопить печь. Дрова, мелко наколотые (я обожаю это занятие) всегда лежат аккуратной вязанкой в прихожей (или как теперь почему-то стали говорить, в «коридоре»), а вот растопки не оказалось. В доме, где бумаги больше, чем на картонажной фабрике, не оказалось ни клочка лишней. Я помнил, что когда-то складывал ненужные газеты, случайно попавшие в дом («Советский спорт», «Красный флот» и тому подобная белиберда) на маленькую антресоль в кладовке, и полез за ними. В кладовке было темно, я нащупал стопку пыльных хрустящих листов и неосторожно потянул на себя.

На меня посыпались папки, десятки папок, рыжеватых, дореволюционных – и вполне советских, которые делаются из гораздо более светлого картона, если вы замечали. Всё моё убогое богатство, сбережённое в странствиях и неизвестно зачем вывезенное на Родину. Газетные вырезки, старые счета, письма от давно забытых корреспондентов, какие-то справки с выцветшими до полной неразборчивости чернилами, фотографии пятидесятилетней давности, рождественские открытки, гранки неизданных брошюр и наконец – стопка перевязанных синих коленкоровых тетрадей – мой дневник. Тот самый, который я вёл с корпусных времён – хотя тех, самых первых, записей давно уж нет.

Я стоял, осыпанный пылью – буквально пылью лет, господи, что за банальность – и держал в руках свои дневники, которые когда-то казались мне спасительным якорем в старости, железным источником разнообразных сведений о прошедшем времени. Бог весть, для чего я мечтал использовать их тогда – написать «Историю русской революции», наверное. Но нынешняя их судьба, конечно, гораздо счастливее – я взял да и выдрал из дневника самые сочные и интересные куски (ну да, кое-что склеив, но кто в наше время избег соблазна отцензурировать свои юношеские записи из соображений как естественного стыда, так и личной безопасности), вставил их в текст, который уже было жалко бросать, хотя бы из-за объёма написанного. Пригодились тут и некоторые архивные материалы, которые я когда-то разбирал по поручению ЦК, и которые, конечно же, оказались никому не нужны, да и не понадобятся никогда впоследствии.

Всё тут же встало на свои места. Всего через несколько часов я завяжу тесёмки на туго набитой папке – я выбрал, конечно, современную, посветлее – и полностью удовлетворённый собой отправлюсь в ту же кладовку. Заберусь на табуретку и суну папку с романом в середину стопки, которую так удачно опрокинул на себя тогда. Мой роман заживёт своей жизнью – у него, конечно, нет ни единого шанса увидеть свет, но один читатель у него уже был – я, – а это по нынешним временам не так уж и мало.

(Я написал это больше года назад. С тех пор в моей жизни мало что изменилось, разве что ряд обстоятельств заставил меня задуматься о судьбе моего архива в целом. В одну из ночей – ныне всё чаще и чаще бессонных – живо представилось мне, как какой-нибудь потомок, наследник или душеприказчик (надо выяснить, не существует ли здесь института назначаемых наследников), или даже Истпарт (я имею всё же некоторые основания полагать, что мой архив может вызвать у него интерес) начнёт разбирать мои рукописи. И тот самый упомянутый выше вдумчивый историк, зачитавшись, машинально примется украшать всё комментариями и маргиналиями. Нет, отдавать свой труд на потеху толмачам значило бы потратить всё впустую. Поэтому я, во-первых, снабдил текст кое-какими собственными примечаниями, а во-вторых, всё же ещё раз изменил три-четыре имени, показавшиеся мне слишком прозрачными, слишком доступными для понимания и оттого уязвимыми. Теперь же они надёжно зашифрованы. Вряд ли вы узнаете тех, кого я назвал Александром Ивановичем Т., Борисом Георгиевичем Л., Алексеем Исаевичем Ш. и так далее. Теперь это всего лишь имена литературных персонажей. Ну а меня будут звать, допустим, Маркевич, Евгений Васильевич Маркевич. Хотя, нет, Господи, какой «Евгений Васильевич». Степан Сергеевич Маркевич.)

I. Стрела

1. Круг чтения старшего цензора Мардарьева

(Михаила Григорьевича, действительного статского советника и кавалера)
13/VII. 08.

Дорогая Маняша! Сейчас получил твое письмо и приписку Анюты. Очень рад был вестям. Чрезвычайно рад был узнать, что на выход осенью есть надежда. Но на один мой, довольно важный, вопрос твой питерский корреспондент забыл ответить. Именно: нельзя ли мне достать хоть один экземпляр набранной книги, всё равно, сверстанный или не сверстанный. Раз осенью выходит книга, значит, это не невозможно. Я готов дать за один экземпляр теперь же рублей пять и даже десять. Дело в том, что мне крайне необходимо теперь же, именно до осени, познакомить с этой книгой неких лиц, которые не могут читать рукописи. Если я этих лиц до осени не познакомлю с книгой, я во всех отношениях могу многое потерять. Так вот, раз у тебя есть питерский адрес и адресат тебе отвечает и стоит близко ко всему этому, – очень прошу написать ему и попросить, если только есть какая-нибудь возможность, раздобыть мне один экземплярчик, хотя бы «смазав», где следует, пятишной в случае надобности.

Мою работу по философии болезнь моя задержала сильно. Но теперь я почти совсем поправился и напишу книгу непременно. Поработал я много над махистами и думаю, что все их (и «эмпириомонизма» тоже) невыразимые пошлости разобрал.

М. Ив-не пошлю письмо в Париж и дам рекомендацию.

Крепко поцелуй за меня маму. Большой всем привет. Анюте все забывал написать, что 340 р. получил. Пока что деньги мне не нужны. Мите, Марку и Анюте, всем большие приветы.



Твой В. Ульянов



P. S. Когда будет оказия в Москву, купи мне, пожалуйста, две книги Челпанова

1) «Авенариус и его школа»;

2) «Имманентная философия». Стоят по рублю. Издание «Вопросов Философии и Психологии». Обе книги входят, как выпуски, в серию под названием не то Очерки и исследования, не то просто исследования или монографии и т. п.

Как-то вы отдыхаете летом? У нас хорошая погода. Езжу на велосипеде. Купаюсь.

Надя и Е. В. всем шлют большие приветы.

* * *

В Тифлисе серьезно ранен в голову председатель кавказского военно-окружного суда ген. Волков; стрелявший в него скрылся.

2-го июля в воронежской тюрьме арестанты-каторжники, покушаясь на побег, взломали железную решетку и двери камеры, обезоружили и ранили надзирателя, а подоспевшей страже и военному караулу оказали вооруженное сопротивление. При усмирении 4 каторжника убиты, один ранен. У арестантов найдены два браунига и револьвер, отобранный у надзирателя. Спокойствие восстановлено.

В Новочеркасске казнены два человека: Иосифов и Шеповалов.

В Севастополе казнен Литвиченко.

В Одессе казнены два человека: Глинский и Никитин.

В Екатеринославе казнены три человека: Рощин, Скринник и Бестюк.

Право N 28, 13/VII

* * *

Игумении Таисии (Солоповой). 11 июля 1908. Устюжна



Дорогая и всечестная Матушка Игумения Таисия!

Благодать, милость Божия и мир да будут с тобою и со всеми сестрами обители; да будут благоуспешны все дела ваши молитвенные и хозяйственные; да будет обилие и довольство в столпостенах ваших, и никакой враг да не озлобит вас. Отдыхаю я в Устюжне вот уже четвёртый день; служу ежедневно, благодарю Господа за каждый день и час. Благодарю и тебя, дорогая Матушка, за твои материнские ласки в обители и на пароходе, за пение сладкое сестер обители.

Прошу тебя извинить меня, что я резко ответил тебе на твою просьбу – благословить иконками матросов парохода. Я ответил раздражительно – по причине утомления и упадка сил и по причине неожиданности неблаговременной твоей просьбы. Надеюсь, что ты меня простишь. Один Господь ведает, сколь велика моя немощь. Кланяюсь доброй казначее твоей Агнии и всем певчим, особенно регентше Серафиме.

Здоровье моё на одной степени. Молодым старику не бывать и два века не живать. – Прости.

Протоиерей Иоанн Сергиев.

Лучший способ оздоровления воды без фильтров и кипячения

В N 5 «Воронежских епархиальных ведомостей» под таким заглавием помещена статья, заслуживающая внимания. Некий техник – писатель Б. А. Пучковский – рекомендует самый простой и дешевый способ оздоровления воды без фильтров и кипячения. Средство это старо, как Божий мир, и известно было древним народам; к сожалению, мало кем применяется теперь. Квасцы – очищают воду не только от разной мути, но, как показывают химические бактериологические исследования, и от бактерий. Каждый сам себе может очищать воду в вёдрах и графинах. На 10 коп. квасцов (1 ф.) хватит почти на полгода и это предупредит от многих заболеваний.

Архангельские епархиальные ведомости N 13, 15/VII

Происшествия в Виленской губернии за 2-ю половину июня месяца 1908 года

Пожары. В продолжение 2-й половины июня месяца всех пожарных случаев в губернии было – 53, из них произошли: от неосторожного обращения с огнем – 8, от неисправного содержания дымовых труб и печей – 11, от поджога – 4, от громового удара – 1 и от неизвестных причин – 29. Убытка причинено всего на сумму 97 119 руб. 95 к.

Нечаянные смертные случаи. Таких случаев было – 8, в том числе от громового удара – 1.

Убийств – 1.

Утонувших- 2.

Самоубийств – 1.

Скоропостижно умерших – 6.

Детоубийств – 3.

Кражи. Случаев краж было – 12, похищено вещей на сумму 1372 руб. 95 к. и наличных денег 1365 р. 20 к.

Конокрадство. Уведено лошадей в уездах:

– в Лидском – 1;

– в Ошмянском – 3;

– в Вилейском – 3;

– в Дисненском – 2,

а всего 9 лошадей, из коих 2 лошади в Дисненском уезде разысканы и возвращены владельцам.

Виленские губернские ведомости N 56, 16/VII

* * *

15 июля 1908 г. «Пенаты»



Многоуважаемый Николай Владимирович.

При разборе нашелся очень интересный этюд к «Садко». В Париже в 1875 г. мне позировал для него В.М. Васнецов. У банкирши Рафалович была шуба и шапка из чернобурой лисицы на синем бархате, и в этом костюме Виктор Михайлович фигурирует.

В картине, которая находится в музее Александра III, я взял лицо другое. (Небольшой этюд на картончике, но я ценю его в 500 р.)

Никто ещё не видел у меня этого этюда. Я думаю, его приобретет И. Е. Цветков: он очень любит Васнецова. Ещё нашлось несколько этюдов пейзажей того же времени (написанных в окрестностях Парижа и в Нормандии – тоже очень законченные картинки есть между ними).

А Софья Алексеевна все лучше и лучше становится в моих глазах. Не знаю, так ли она понравится Вам. С искренним желанием Вам всего лучшего, прошу передать наш привет Александре Степановне.

Илья Репин.

Обязательное обучение в Китае

Китайское министерство решило в принципе обязательное обучение грамоте детей начиная с десятилетнего возраста. Система всеобщего обучения будет сперва применена печилийским вице-королем Ю-ан Шикаем в его провинции. В каждом селении, в котором живет не менее 50 семейств, будет устроена первоначальная школа, самое меньшее на 40 детей. Родители, которые в течение года не подчиняются закону о всеобщей грамотности, подвергнутся наказанию. Правительство предоставит дворянские привилегии и почетный титул каждому частному лицу, которое на свои средства устроит 10 начальных школ из 500 детей. Обучение будет продолжаться два года, по прошествии которых детям будут выданы свидетельства.

Путеводный огонёк N 13 7/VII

Просвещены св. Крещением:

настоятелем Х.-Рождественской церкви села Супрягина, Мглинского уезда, протоиереем Димитрием Федоровским, 6 апреля сего 1908 года, еврейка-мещанка г. Суража Рива Иеселева Крамкова, 21 года, с наречением ей имени «Александра»; священником церкви с. Евлашовки, Борзенского уезда, Петром Арендаревым, 19 апреля сего 1908 г., еврейка-мещанка г. Вишневца, Кременецкого уезда, Каменец-Подольской губернии, Марьям Юдковна Гольдиморудим, родившаяся 2 декабря 1888 года, с наречением ей имени «Мария»; настоятелем Соборной Р.-Богородичной церкви г. Конотопа, протоиреем Петром Крачковским, 24 июня сего 1908 года, еврей-мещанин Киевской губернии Лейзер-Либер Мордков Мильграм, 41 г., с наречением ему имени «Николай»; священником Михайловской церкви села Голенки Конотопского уезда Константином Доброгаевым, 1 июня сего 1908 года, еврейка-мещанка г. Конотопа Хана Горова Белявская, 33 лет, с наречением ей имени «Елена».

Черниговские епархиальные известия N 14, 15/VII

2. О чём говорили в поезде Женева – Эгль вечером 31 июля 1908 года

– Убийство, мой дорогой, завораживает только новичка. Не то чтобы войдя в привычку, оно приедается – нет, скорее, отупляет. Разумеется, я не имею в виду случаи психопатические. Безумца направляют иные чувства – бог весть какие. Нет, я говорю исключительно об обыкновенном человеке. Человеке, который больше всего боится собственной смерти. Есть несколько способов преодолеть этот страх, я говорю о самом простом. Преступив Шестую заповедь, он, разумеется, немедленно возносится над мириадами себе подобных, вместе с чужою плотью умерщвляя и свой страх и вытесняя его куда более полезной страстью – дерзостью. Но если это и приносит некоторое удовлетворение, то само деяние – нет, ни в коем случае. Нет. В убийстве нет ничего притягательного с физиологической точки зрения – неважно, убиваешь ты человека или животное.

– Спорить с вашей милостью не всегда целесообразно, но всегда интересно, поэтому я возьму на себя смелость возразить. Вы цитируете Платона, это ясно как день, но мне думается, во-первых, что ваши рассуждения грешат экстраполяцией и даже обобщением, то есть приёмами, к которым следует прибегать крайне редко, а в идеале – избегать вовсе. Душегуб может руководствоваться тысячью и одним побуждением, и многие не испытывают ничего, кроме ужаса и стыда. Если же мы говорим об идеальном убийце, действующем рассудительно и бесстрастно, то и он необязательно, как вы выразились, возносится – убивая, скажем, ради денег, ты радуешься материальной выгоде, убийство же лишь инструмент её получения, навроде закладной. Убил и забыл. Однако же вместе с тем я усматриваю некоторое сходство между убийством и сексуальным актом. Последствия у того и другого могут быть совершенно различными – срам, горе, удовлетворение, гордость, безразличие. Однако же в одно-единственное мгновение – ваша милость понимает, о чём я – человеческое существо испытывает мощнейшую эмоциональную эксплозию, своего рода катарсис. И вот её-то переживают все без исключения, какие бы побуждения ни двигали убийцей и что бы он ни испытывал впоследствии.

– Помилуй, ты рассуждаешь как схоласт. Я же всегда предпочитаю опираться на эмпирическое. Своего первого волка я убил в шестнадцать лет, это было под Сунженской, отец любил там охотиться, ты же знаешь. Он брал меня на каждую травлю, я их ненавидел, и вероятно, не напрасно – ведь потом я понял и оценил, что значит брать зверя по-настоящему, один на один. У папá же всё было по-другому. Ещё за полночь выезжают подводы с провизией, повозки, набитые заботливо укутанным в сено вином, полусонные возчики, не опохмелившиеся егеря, бледные от постоянного недосыпа денщики и грумы, вся эта орава измученных службой русских людей. Все желают только одного – угодить своему господину, который в эти часы ещё спит, безмятежный, в объятиях чьих угодно, только не моей матери. Утром, конечно, будет суета, торопливое клацанье пряжек, рожки, свежий воздух, грубые мужские шутки, вечное неудобство штуцера, отвратительное холодное козье молоко на завтрак. Где-то уже варят людские щи. Я стоял на указанном мне месте, думал о чём-то своём, пока ласковое шипение егеря не проникло мне прямо в ухо – я спустил курок, кажется, так не освободив до конца свои грешные мысли. И попал. Господи, как радовался отец – вероятно, он не был и вполовину так счастлив в день моего рождения. Ну конечно, младший, самый убогий, избегающий кузин и лошадей, зарывшийся с головою в капитана Немо, Псалтырь и Боратынского – убил волка! Да как! С первого раза! Тут же распотрошили телеги, какие-то брезентовые раскладные столы – редкость по тем временам – были приведены в действие, вино полилось Курой. Меня вырвало – не от вида волчьей крови, залившей разделочную полянку; от вина. Чувство отягощения злом не отпускало меня несколько часов – пока не увидел, как касуги из конвоя поедали поджаренное на углях мясо убитого мной волка; оно было омерзительное на вкус, каждый съел по крохотному кусочку, но это был ритуал: волки были главным врагом их стад, а я – их героем.

– И как быстро вам приелось убивать?

– Я не говорил, что приелось. Я сказал, что из всех чувств осталось только отупляющее равнодушие.

– Думаю, обычный человек – о которым мы вроде бы взялись рассуждать, – испытывает нечто подобное только на войне.

– Я не был на войне, как ты знаешь, и заурядные человеческие страсти – надеюсь, ты не пустишься в диспут о противоестественности подобных вещей – мне приходится удовлетворять иными путями. Но ты отчасти прав. Я получил в своё время несколько писем от Кирилла из Порт-Артура. Он описывал там ужасающие вещи. Кстати, он по-прежнему зовёт меня «дядюшка», что совершенно верно юридически, но от того не менее смешно, коль скоро он моложе меня всего на девять месяцев.

…Чёрт возьми, как неудобно, когда больше в вагоне никого нет. Мы так ничего и не знаем о дилижансе до деревни. Правда, мне показалось, что я слышал на перроне русскую речь, причём как минимум от двоих, но вагонный служитель, конечно, был бы тут более полезен. Однако, судя по всему, эту каналью скоро не доищешься. Как их тут вызывают, ты не знаешь?

* * *

– Нам, бернским, вообще принято завидовать. Конечно, в Иннерходене или Шаффхаузене время вообще остановилось, но там полицейские и получают сущие гроши: граждане знают, кто им на самом деле нужен, а кто так, больше для проформы. Стоящее преступление там совершается раз в сто лет, даже вахмистра не считают за человека, а выше гауптмана чинов не существует вообще. Но бог с ним, с Иннерходеном. Возьмём, например, Женеву. Я приехал вчера, замечательно погулял и отлично пообедал – вещь, совершенно недоступная в Берне. Но служить здесь я бы не стал ни за что. Не потому, что я недостаточно знаю французский – я бы и в Цюрихе работать не смог. А потому, что жизнь у вас слишком уж бурная. Всякие иностранцы так и кишат и у каждого второго – дурные намерения и браунинг в багаже. Подвальчики с куплетами, курящие девицы, студенты, никогда не видавшие аудитории, опиум, контрабандный бренди – ничего этого у нас в Берне нет, и это замечательно. Разумеется, иностранцев и у нас хватает, но всё же мы несколько на отшибе и конченые сорвиголовы до нас не добираются. Жалованье же при этом совсем как в Женеве. Короче, нам завидуют, но нас это не беспокоит. Обывателю служба инспектора кантональной полиции представляется чем-то унылым и в то же время несложным. Сколько я наслушался анекдотов про пастуха, уволенного общиной за идиотизм, но вернувшегося в деревню с погонами ефрейтора! Был бы досуг, можно было бы издать толстенькую книжку. А между тем из иного ефрейтора вполне может выйти судебный следователь и, чем чёрт не шутит, даже прокурор. Вот Вальтер, который так удачно отдавил вам ногу на перроне (ей-ей, удачно, ведь иначе мне пришлось бы скучать три часа одному вместо такого приятного общества, да ещё коллеги). Сидит, трясётся сейчас в своём третьем классе – и наверняка зубрит «Полные комментарии к Закону об уголовном праве» или вообще того гляди Zivilgesetzbuch[1]. Девятнадцать лет, бреется еле-еле, а котелок варит получше, чем у меня. Это у него в мать, конечно, недаром она сестра моей жены. У них в Туне вообще бабы головастые.

– Во французских кантонах третий класс ужасен, как это ни прискорбно. Вы сделали бы своему парню большое одолжение, если бы немного доплатили.

– Вероятно. Но молодость должна вдоволь испить трудностей, даже маленьких. Тем слаще будут плоды зрелости, да. Кроме того, подозреваю, что услышав мой немецкий акцент, кассир не осмелился предложить мне для молодого человека второй класс – он-то наверняка знает, что у нас все преспокойно ездят третьим.

– Между прочим, у вас вполне приличный французский, господин Зенн, не наговаривайте на себя.

– Это родной язык моей матушки, господин Целебан. Но практики в наших краях, конечно, маловато. Как долго ещё до Эгля?

– Судя по тому, что мы окончательно прижались к озеру, сейчас будет Веве. Значит, скоро Монтрё и потом начнём забирать в горы. Минут через сорок прибудем.

– Надеюсь, ресторан в гостинице ещё работает.

– Ручаюсь, что да. Они никогда не закрываются, пока последний поезд из Женевы не прибудет на станцию. Вы надолго в Эгль?

– Как пойдёт, господин Целебан, как пойдёт. Откровенно говоря, я впервые провожу свой отпуск не дома. Но у вдовца есть свои маленькие привилегии, не так ли? Вальтер одержим юриспруденцией, но ещё более он одержим фамильной историей. Вот он и откопал где-то, что самый дальний из известных мне моих предков, рыцарь Вольфганг фон Зенн, служивший под знамёнами Савойского дома, пал при обороне замка Эгль во времена Бургундских войн. Неплохая штука эта генеалогия. Могила, конечно, не сохранилась, да. Но всё равно. У вас-то, небось, генеалогическое древо на полстены висит, хе-хе.

– Только по материнской линии. Только по материнской.

* * *

– Вы сказали «положение вне игры на своей половине поля»?

– Да. Это новейшее правило, оно введено только в прошлом году. В вашей семье кто-нибудь увлекается футболом?

– В нашей семье увлекаются вырезанием купонов и устройством выгодных партий для женщин. В этом смысле мы с мужем дурные овцы в стаде: он при первой возможности рвётся в горы, а я рвусь куда угодно из Женевы. А в Женеве играют в этот ваш футбол?

– Насколько мне известно, да. Хотя я и не знаю деталей. Но там, где появляется хоть сколько-нибудь англичан, тут же появляется футбольная команда. Думаю, что с англичанами в Женеве всё обстоит отлично.

– Наверняка. У моего деверя на шерстяной мануфактуре работают несколько англичан. Она находится в Сатиньи. Если ехать со стороны французской границы, то прямо перед станцией её отлично видно по правую руку.

– Для чего же устраивать в Женеве ткацкую фабрику?

– Наши предки из Лиона. Бежав от революции, они занялись здесь своим исконным ремеслом.

– Это бессмысленно.

– Что? Ткать?

– Бежать от революции.

– Как видите, не совсем. Четыре поколения наших семей это подтверждают.

– Четыре поколения с точки зрения истории – это ничто. Революция придёт и сюда, точно так же, как она вновь придёт во Францию.

– Господь с вами, не пугайте. Мой муж говорит, что во Франции уже было три мятежа и этого вполне достаточно. У народа вырабатывается какая-то естественная защита. Вроде оспопрививания.

– То, что вы называете «мятежами», во Франции случалось вовсе не три раза. Даже если не считать настоящие мятежи, вроде Фронды или Варфоломеевской ночи. И если про восстания ткачей на родине ваших предков в Лионе – а ткачи бунтовали как минимум трижды за последние семьдесят лет – вы могли и не слыхать, то «Отверженных» читали наверняка. А ведь роман этот о восстании тысяча восемьсот тридцать второго года.

– Неужели о восстании? Мне казалось, о бедняжке Козетте и жестоких Тенардье.

– Вы смеётесь. Это смех самозащиты. Вам до смерти интересно узнать если не про восстание восемьсот тридцать второго года, то уж про лионских ткачей точно.

– Вы угадали. Но не трудитесь. Я возьму что-нибудь в публичной библиотеке.

– Поищите подшивку Mélanges occitaniques за соответствующие годы. А если не найдёте, осмелюсь порекомендовать книгу под названием Le Littré de la GrandCôte. Это словарь лионского языка, сочинение некоего господина Низье дю Пьюспелу. Там есть любопытные заметки о ткачах.

– Какого-какого языка?

– Лионского. Его ещё называют франко-прованским.

– Муж умрёт от зависти, когда я перескажу ему наш разговор. Напрасно он не стал меня ждать и уехал позавчера. Он обожает людей вроде вас. Дайте угадаю: вы историк и вы иностранец.

– Вы угадали только наполовину. Сфера моих научных интересов лежит скорее в области антропологической. Но позвольте и мне задать вам один вопрос. Вы сказали, что ваш муж обожает горы. Значит ли это, что он хорошо знает Альпы в тех местах, куда мы направляемся? Кажется, их называют Бернскими Альпами, хотя находятся они и в кантоне Во.

– Вы совершенно правы. Более того, я хотя и не имею того опыта, что мой муж, с некоторых пор сама увлеклась горовосхождениями. И именно в Бернских Альпах.

– Ещё того легче. Не расскажете ли в таком случае, что ждёт не слишком искусного альпиниста в этих местах?

– С превеликим удовольствием. Итак, самое подходящее для новичка место в этих краях называется – только не смейтесь – Дьяблере…

Гражданский кодекс (нем.).

3. Из дневника Степана Маркевича

1/VIII-1908.

Указал дату и сразу же позабыл, что именно хотел сперва записать. Завтра Ильин день, но здесь он – в августе и даже это простое и понятное расхождение дат приводит меня в смущение. До позавчерашнего дня я жил летом, пусть холодным русским, но летом. Сев в экспресс, я лишь аккуратно переводил стрелки хронометра, дата же меня не интересовала, все эти сорок пять часов я существовал по календарю родимой империи. И только пересаживаясь в Париже, мучимый целой толпой таможенников (помимо государственной, здесь есть ещё старомодная феодальная «октруа», сиречь таможня городская – эти пытали меня дважды; еле отбился), был вынужден смириться с тем, что здесь вот-вот август, почти что осень. В Париже по крайней мере стояла тёплая погода, здесь же – совершеннейшие дожинки, низкое портяночного цвета небо и мерзкий, совершенно петербургский дождик. Из-за облаков не видно никаких гор, и хотя я точно знаю, что если выйду на террасу, то прямо передо мной будет Се-Руж, а чуть поодаль – Ле Шамосер, но я могу только догадываться об их существовании. Μορφή[2] горы Се-Руж. Я тащился из Эгля в дилижансе, взяв, разумеется, не купе, а внутреннее место (потому что 15 сантимов разницы составляют стоимость письма в любую точку Швейцарии, да ещё пятачок сдачи) и, не видя вокруг ровным счётом ничего, утешал себя обещаниями самых роскошных пейзажей тут, в окрестностях Дьяблере (до которой мне непременно хочется добраться). Но, видимо, вертихвостка Тихе исчерпала свои симпатии ко мне чуть ранее, сперва дав беспрепятственно покинуть Россию, а затем показав на берлинском вокзале незадачливого воришку, чинно удалявшегося прочь с моим бумажником. Иначе я, вероятно, до сих пор бы сидел unter den Linden в ожидании перевода от Александрин. (Поездочка и так выходит почти в семьдесят целковых, боги, боги.)

Я проспал и вечерний чай, и завтрак, и это обстоятельство наилучшим образом подтверждает всё, что я ранее слышал об этом месте. Конечно, именно мне – именно русский врач не так важен, как иным другим, даже с учётом того, что он «из наших». Я в состоянии говорить о своих недугах и français и Deutsch. Вероятно даже, что совершенно чуждое окружение было бы мне полезнее. Но по крайней мере мне здесь гарантированы покойная кровать и чистый воздух. Сведущ ли В. в том, с чем ему придётся столкнуться в моем лице, неизвестно, но практику в Швейцарии получить непросто, в отличие от Франции, где, как говорят, есть даже доктора-американцы. Правда, сегодняшним поздним утром он беседовал со мной не столько как с пациентом, сколько как с постояльцем, осведомляясь о самых обыкновенных вещах, вроде здоровья А.М., который знаком ему по Гродно, или обстоятельствах недавнего ареста и освобождения Зиновьева. Он (я знал это и ранее) на короткой ноге со многими. В прошлом году здесь отдыхал Аксельрод. Доктор объяснил мне местные порядки – а они здесь установлены совершенно русские. Утром чай, чуть ли не в час пополудни обед с супом и зеленью, ранний ужин, тоже довольно плотный, после заката ещё раз чай. Крепкие напитки и даже пиво категорически воспрещены.

Санаторий сам по себе довольно велик и, по-моему, устроен преглупо. Разумеется, это chalet: таким образом, мне сразу же предоставлена почти вся местная экзотика; осталось отведать сыра. Дом стоит прямо на дороге, ведущей из Эгля в деревушку Вер л’Эглиз – до последней четверть часа ходу – но совершенно обособленно: ни единого строения, кроме пресловутой Ротонды вокруг нет. Из четырёх этажей два верхних могут называться мансардой, ибо стенами им служит крыша. В четвёртом этаже, всего в два оконца под самым коньком живут домоправительница и её дочь, из которых я по приезде встретил первую. Её фамилия Бушар, зовут мадам Марин (а дочь, которую я видел мельком, – мадемуазель Марин, что, по-моему, очень практично) и я уже у неё в долгу: увидав, что кучер заносит мой чемодан в явном расчёте на сбережённый мной пятачок, она решительнейшим образом вырвала его у него из рук и самолично отнесла в мою комнату. Говоря откровенно, в другой руке она могла бы отнести и меня самого, ибо из известных мне людей мадам более всего смахивает на моего корпусного дядьку фельдфебеля Самуся – впрочем, тот был совершенно плешив.

(Неоднократно доводилось слышать о том, сколь некрасивы швейцарки. Несомненно, это есть род массового предубеждения, навроде того, что «англичанки надменны», «француженки ветрены», «венгерки развратны». Мне не доводилось сталкиваться с англичанками и венгерками, но те немногие француженки, которых я знавал, отличались как раз чрезвычайной чопорностью и высокомерием. Что до некрасивости швейцарских женщин, то по крайней мере моя давешняя попутчица не оставляет от этого мифа камня на камне. Да и хозяйская дочь вовсе не показалась мне дурнушкой, а если и выглядит несколько грустной, то тому есть вполне убедительные причины. Меня предупредили, что мадемуазель практически нема от рождения, да и слух находится почти в зачаточном состоянии, а впрочем, девушка превосходно читает по губам.)

Раз уж я начал сверху, продолжим. В третьем этаже живу я и, кажется, все комнаты здесь – «экономические». Если моя догадка верна, то все те пациенты В., которым Bettelbrief[3] полностью или отчасти заменяет кошелёк, селятся именно здесь и, пожалуй, не вправе роптать на условия. Впрочем, даже на мой непритязательный вкус обстановка в этих помещения спартанская. У меня, например, есть только шкаф с отделением для белья, простая кровать, пара стульев, туалетный столик и письменный стол. Обои свежие, но очень дешёвые, а единственное украшение – пейзажик на стене – кажется, приобретён на marché aux puces, блошином рынке. Главное же – комната узкая как пенал и более всего напоминает камеру, только в камерах обычно высокие, в три человеческих роста, потолки – здесь же даже я со своими пятью вершками задел лампу макушкой.

Комнат здесь пять, разделённых параллельным фасаду коридором. Три, в том числе и моя – по фасаду, и выходят окнами на Се-Руж и деревню. По соседству, кстати, воцарился Т. с его необъятным багажом. Две, задние – на другие, неизвестные мне горы и Ротонду. В коридоре висят те же пейзажики и почему-то портрет Шаляпина, тоже очень плохой.

Да, чуть не забыл: каждая комната здесь не пронумерована, а носит имя какого-нибудь города империи. Я живу в «Риге», на нашем третьем этаже имеются также «Лодзь», «Киев», «Харьков» и «Тифлис». Простая логика и немного знаний (недаром же я работал в Статистическом обществе!) заставляет меня предположить, что комнат на втором этаже четыре и называются они «Петербург», «Москва», «Варшава» и «Одесса».

Второй же этаж я описать пока не в состоянии, но это, думаю, ненадолго: моя генеральша явно обитает там, поскольку описанные в путеводителе Якубовича «почти роскошные апартаменты с ванной и ватерклозетом» явно не могут быть комнатами третьего этажа (хотя бы потому, что в моей комнате нет ни ванны ни клозета). Ergo, они на втором этаже. Её превосходительство же не может существовать без ванны, это ясно как день, а коль у меня к ней письмо от Александрин, то очень скоро я эти комнаты увижу. Тогда и опишу. Единственное, что бросается в глаза по крайней мере снаружи – резной балкон, опоясывающий один из углов санатория как раз на втором этаже. Почему он не сделан вокруг всего дома, непонятно, но выглядит это довольно симпатично.

Словно в насмешку над аскетичной теснотой третьего этажа, на первом здесь царит совершенно несуразный простор. Отделанные дубовыми панелями сени (слово hall здесь ещё менее подойдёт) вполне могли бы вместить офицерское собрание стрелкового батальона, особенно если убрать рояль, столь же уместный в санатории для нервнобольных, как и в стрелковом батальоне. К сеням примыкают справа и слева две комнаты, в одной из которых, левой, с зелёными обоями, меня и принимал В. и которая служит ему одновременно конторой, кабинетом и смотровой. Очевидно подобное триединство назначения наложило свой отпечаток на её убранство, где пара аптекарских шкапов с занавешенными изнутри белой гармончатой тканью стеклянными дверцами преспокойно соседствуют с огромным шкапом несгораемым, груда бумаг явно немедицинского назначения на столе – с самым настоящим охотничьим ружьём, правда очень коротким, аккуратно пристроенным на каминной полке, а совершенно роскошный персидский ковёр – с кардиографом. То же касается и украшающих кабинет картин и фотографий. Если изображённых на портретах маслом я не узнал (очевидно, это какие-то медики), то на маленьком столике в живописном беспорядке расположились карточки Гауптмана, Поддубного, Лилиной (кажется, с автографом), Фигнера и Морозова. Слева же от камина же доктор Веледницкий развесил собственные фотографии – правда, исключительно групповые. Судя по вензелям, доктор был запечатлён здесь в компаниях товарищей по Цюрихскому университету, какой-то клинике, стрелковому кружку, юбилейному заседанию по случаю 80-летия «Военно-медицинского журнала». В углу этой комнаты имеется внутренняя лестница, соединяющая, как пояснил мне В., первый этаж непосредственно с мансардой в качестве своеобразного чёрного хода для обеих Марин. Другая же лестница, парадная, ведет прямо из сеней на второй этаж, а оттуда – на третий (который тоже есть, в сущности, мансарда; надеюсь, что изложил достаточно ясно, чтобы прочтя эту запись через десять лет, быть в состоянии всё вспомнить). Таким образом, четвёртый хозяйский этаж совершенно изолирован от этажей гостевых, но сделано ли это специально или по недочёту, я не знаю. В правой комнате, гостиной, обои розовые с какими-то фантастическими птицами, точь-в-точь как на воротах Долгой Просеки, в ней имеются камин и ломберный столик и из неё в фасаде прорублено французское окно с дверцей на мощённую каменными плитами террасу, которая и есть, вероятно, самое уютное и приятное место во всем доме. Некий толстяк обосновался на ней по всей видимости с самого утра, захватил самый большой deckchair[4] и наслаждается своей гаваной. Но и это ещё не всё. Напротив французского окна из розовой гостиной (или каминной, как её назвал В.) есть третья дверь, в столовую. Столовая оказалась такой маленькой, тесной и темной, что можно предположить, какое невысокое значение приёму пищи пациентами придаёт В. Напоследок: кухня и буфетная со столовой непосредственно не сообщаются, хотя и имеют общую стену; вход в эти помещения находится в сенях, под парадной лестницей. Всю остальную заднюю часть дома на первом этаже занимает квартира В. и, кажется, чуланы, но, разумеется, ни там ни там я не был, да и вряд ли побываю.

Исписал восемь страниц, а ведь ещё только полдень. И я ещё ни слова не написал про Корвина, а ведь я думал о нём всю дорогу из Эгля и проснувшись, первым делом спросил про Ротонду. Но стоял такой туман, что В. ничего не смог мне показать, хотя домик вроде бы находится в полусотне шагов от пансиона. Спрошу в своё время. Нужно спуститься на обед, а для того – одеться поприличнее: В. предупредил, что в пансионе, кроме генеральши и её компаньонки Луизы Фёдоровны, есть ещё одна дама. Утомительная власть этикета; жаль, что нельзя заказать что-нибудь в комнаты, хоть колбасы. Мне безразлично, чем питаться, но последний раз я ел тридцать часов назад в Женеве и хорошая рубленая котлета с жареным картофелем была бы сейчас более чем уместна. И очень хочется кофе, надеюсь, что здесь он по крайней мере лучше, чем в России.

Десять лет назад, 1/VIII. 1898 ничего примечательного не происходило

Шезлонг (англ.).

Рекомендательное письмо (нем.).

Образ (греч.).

4. Знатоки умеют вовремя уйти

Кофе в санатории оказался прескверным.

– Рио-нуньец, – сказал Николай Иванович Скляров, отодвигая чашку. Впятером они сидели на террасе, воспользовавшись тем, что дождь как раз прекратился, пока они обедали. – Бенедиктину бы к нему хорошо-с, да только я крепкого не пью. Впрочем, доктор вообще здесь это всё не одобряет, даже кофе. Говорит, возбуждает, а здесь и так воздух разреженный.

– Если я не ошибаюсь, – Маркевич близоруко сощурился в поисках пепельницы, – идея лечить нервные болезни в Альпах вообще довольно дерзка с точки зрения медицинской науки.

– Вы и ошибаетесь и не ошибаетесь, – ответил Скляров. – Мы с вами на высоте где-то четырёх тысяч футов. Швейцарцы, которые не менее британцев обожают всё систематизировать, утверждают, что данная коммуна находится на границе второй и третьей высотных зон, то есть там, где совершенно мягкий, привычный для равнинного жителя климат постепенно становится похожим на настоящие горы с их сухим воздухом и пониженным барометрическим давлением. Да, горы, даже не слишком высокие, немного повышают раздражительность, с этим никто и не спорит. Но на здешних высотах это решительно незаметно, зато мускульная деятельность сердца – так утверждает доктор – вследствие сухости воздуха и пониженного давления активизируется многократно, а это даёт не раздражительность, а только бодрость духа и прилив сил. Что чрезвычайно полезно не только для анэмиков, но и вообще для лиц ослабленных, в том числе и нервно. Кроме того, единственный критерий истины есть практика, а тут нашего доктора нечем бить: результаты прямо-таки поразительные. Один миллионщик Балябин чего стоил. Родственники совсем уже собирались его у Чечотта запереть, да и, полагаю, состояние притибрить, а здесь за четыре месяца на ноги встал, в позапрошлом году в Милане на выставке большую серебряную медаль за свой новый доменный завод отхватил. Вы же знаете его наверняка, Алексей Исаевич?

Человек, к которому обратился Скляров, сделал плечами движение, которое могло одновременно означать и «Да откуда?» и «Ну разумеется!» и закончив это, вероятно весьма утомительное, упражнение, вновь припал губами к потухшей сигаре. На вид ему можно было дать и тридцать и пятьдесят, в шезлонге он помещался еле-еле, впрочем, как и в тёмной суконной тройке, пересечённой по талии золотой часовой цепочкой.

(За обедом он тоже хранил полное молчание, лишь однажды попросил Маркевича передать ему соль. Обедали все за обширным, почти во всю площадь небольшой столовой, овальным столом, впрочем, полупустым: обещанные Веледницким дамы отсутствовали, да и сам доктор, как оказалось, столуется у себя.)

«В странную компанию я попал, – думал Маркевич, пытаясь разглядеть в небе хоть какой-то намёк на то, что пробьётся солнце. – В империи полтораста миллионов душ. Из них, вероятно, процента два имеют возможность приехать на заграничный курорт. Пусть даже один процент, пусть половина. Все равно получается орда. И вот из этой орды за тысячи вёрст от России собираются под одной крышей полдюжины человек, почти каждый из которых в той или иной степени мне известен. Даже если не считать Тера. Ну, конечно, я ничего не знаю о жене Лаврова, но самого-то Лаврова я читал и много читал. И “Усадьбу Зайцевых” видел в Практическом театре. Интересно, что он здесь лечит? Творческий кризис в форме нервного ослабления? Последняя его вещь, как её, “Человек из Порто-Франко”, совсем плоха. Удивительно, что он очень небольшого роста, ниже меня.

И про Алексея Исаевича Шубина я слышал. “Товарищество русских велосипедных заводов”. В “Новом времени” со щенячьим восторгом писали, что подлинное величие промышленности не в дредноутах и паровозах, а в велосипедах и коньяке отечественной фабрикации. Кажется, Шубин из старообрядцев, Исай – очень распространённое у них имя. Но если и так, то точно из бывших – сигару изо рта не выпускает даже потухшую.

К генеральше у меня приватное письмо, про Склярова нечего и говорить. “Товарищи по убеждениям”, одна из первых революционных прокламаций, которую я держал в руках, политическое завещание участников “Процесса 193-х”. “Уходя с поля битвы пленными, но честно исполнившими свои долг”… Там есть и его подпись».

– …преимущество какого-нибудь бузинного цвета перед хинином кажется мне абсурдным. Предложите больному гемиплегией нарзану, благодарю покорно. Не вижу ни единой причины противостоять в этом случае прогрессу; хотя все мы здесь, кажется, большие прогрессисты.

– Тут паралытиков нэт.

– Я и не утверждал ничего подобного, господин Тер-Мелкумов, – отозвался Лавров. – Я всего лишь привёл в пример заболевание, которое было неизлечимо дедовскими методами, а теперь довольно успешно врачуется средствами современной науки. Воздух, разреженный он там или нет, прогулки, гомеопатия, сон по десять часов и парёная марь с выпускным яйцом на закуску – всё это прекрасно, не спорю. Но коли у меня заболит голова, я приму порошок антипирина. Как вы сказали давеча за обедом, господин Маркевич? «Человечество не может быть истреблено хотя бы потому, что оно придумало виндзоровскую плиту»? Вот примерно то же самое я думаю про ваши воды, Николай Иванович.

– И вы с ним согласны, Степан Сергеевич? – жалобно спросил Скляров.

– Нет. Я твёрдо стою за домашнее лечение – валерианой, ромашкой, бараньей травой, французской водкой с солью, электричеством и магнетизмом, – сказал Маркевич и поднялся с кресла. Тер тихо хихикнул.

– Между прочим, – заметил Скляров, – вот Александр Иванович с утра принимает ледяные ванны. Прямо на заднем дворе. А вы посмотрите, какой он здоровяк.

– Это правда? – спросил Лавров.

– Не совсем, – ответил Тер-Мелкумов. – Я обливаюсь по утрам холодной водой. С самого детства. Не знал, что за мной наблюдали, да ещё в такую рань.

– Преотличнейше наблюдали, – воскликнул Николай Иванович. – Мы здесь рано подымаемся. Мадам обжаривала кофе, я смотрел утреннюю почту, а мадемуазель куда-то запропастилась. Пошли её искать, а она на вас глазеет из смотровой. Мадам Марин очень на неё ругалась.

Тер-Мелкумов вдруг густо покраснел, и все это заметили. Был он довольно высок, сух и гибок, длиннорук и коротконог, носил гвардейские усики, отлично сидевшую на нём клетчатую пару и светлые суконные гамаши поверх новеньких стетсоновских ботинок. Два часа назад, перед обедом, Веледницкий представил Маркевича остальным сотрапезникам: «Ну, а с Александром Ивановичем вы, вероятно, знакомы? Одним же поездом ехали?» Оба новых гостя весьма натурально замотали головами и сделали вид, что рады, весьма рады.

– А вот и доктор с почты возвращается, – сказал вдруг Скляров, указывая на показавшийся из-за поворота велосипед. – Пойду встречу. Степан Сергеевич, Александр Иванович, у меня к вам дело, не забывайте!

С этим словами словоохотливый старичок выскользнул в стеклянную дверь и через секунду уже выговаривал по-французски мадемуазель Марин за плохо отдраенную дверную ручку.

– Он здесь, кажется, за домоправителя, – сказал Лавров, провожавший Склярова долгим взглядом через плечо. – Вчера он ругался с мальчиком мясника, да так самозабвенно, что мы бросили своё лото. А пару дней назад я видел, как он вешал в смотровой герб.

– Герб?

– Герб Веледницкого. Он висит над дверью, так что вы его, возможно, не заметили. Это «Топор».

– Мало кто столь несведущ в геральдике, как я, – вздохнул Маркевич. – Что значит «Топор»?

– В Польше все гербы имеют имена собственные. Их очень мало, можно сказать, наперечёт. И употребляется каждый не одной фамилией, а несколькими, иногда до сотни дело доходит. Вот Веледницкие – как и Грабовские, например, или Забеллы – род герба «Топор». В червлёном поле топор, остриём вправо. Лезвие – серебряное, рукоятка золотая.

– Невероятно. И господин Скляров этот герб вешал?

– Своими глазами видел. Приволок откуда-то стремянку, вскарабкался, вбил гвоздь… Я читал когда-то юбилейную статью о нем в «Заграничной газете». «Мирабо нашей революции», «Витязь свободы», «Самый дерзновенный побег в истории русской каторги» и всё в таком роде. Не знал, что в жизни он так суетлив.

– А вы давно здесь?

– Да уж с неделю, – ответил Лавров. – Елена Сергеевна почти силком затащила. В Ницце ещё слишком жарко, ну а мы люди вологодские. Но здесь недурно: тишина и воздух хороший. Да и секретаря моего Веледницкий за полцены устроил. Правда, в задней комнате.

– Он не обедал с нами, – заметил Маркевич.

– Он вызвался проводить Елену Сергеевну в Эгль. За покупками. Не знаю уж, что можно купить в этом захолустье, но, как говорится, femme querelleuse est pire que le diable[5]. Что до господина Фишера, то… я понимаю, о чём вы. Нет, я его совершенно не стесняюсь и он, кажется, страшно занимает старуху-генеральшу. Вчера, например, они час спорили о природе нравственности у Толстого. Её превосходительство отстаивала популярную точку зрения, что граф – внутренний пошляк, пытающийся вытеснить свои пороки на страницах рукописи.

– Интересные тут у вас диспуты.

– О да, – сказал Лавров. – Давеча господин Скляров читал вслух из Чулкова. «О зарево, пылай! Труби, трубач! И песней зарево встречай». Анна Аркадьевна отчитала его, потому что, во-первых, стихи ужасно плохи, а во-вторых, совершенно смутьянские. Со вторым ещё можно согласиться, впрочем. Так что вы тут у нас не заскучаете. Вы в горы ходок?

– Давно не практиковался. Но я говорю о настоящих горовосхождениях, не о прогулках. Я же отчасти вырос в Кахетии. Но у меня есть тайный замысел: соблазнить Александра Ивановича на несколько частных уроков.

– Не сомневаюсь в успехе вашего начинания, – улыбнулся Лавров. – А я вот страшно боюсь высоты. Господин Тер-Мелкумов, а от подобных хворей ваш альпинизм не помогает?

– Я не врач, – сухо сказал Тер-Мелкумов и поднялся с кресла. – Обратитесь к доктору, это ведь тоже болезнь в некоторой стэпэни нервная. Господа, – он обвёл террасу полукивком головы, – я буду у себя.

Они остались втроём. Шубин курил, Лавров с рассеянным видом крутил в руке кофейную чашечку, словно пытаясь погадать, Маркевич, опершись на перила террасы, наблюдал, как из-за Се-Руж выползает тёмное облако. «Сейчас опять польёт. Ну и погода. Какие уж тут горовосхождения. Да и горы здесь настоящие. Это вам, Степан Сергеевич, не по Чатыр-Дагу ползать. Надо спросить у Веледницкого насчёт гантелей хотя бы, а то, не приведи Маркс, сорвусь вместе с товарищем Лексом».

– Дилижанс из Эгля, – Николай Иванович, несмотря на известную неуклюжесть, умел возникать как из-под земли. – Теперь уж все в сборе – и вовремя. Давно такого гадкого лета тут не было. Степан Сергеевич, можно вас на минуту?

Они отошли.

– Господин Скляров так старательно напускает туману, что, по-моему, все уже поняли, что он собирается потихоньку затащить вас поглазеть издали на Ротонду, – сказал Лавров, когда Скляров вновь исчез с террасы, а Маркевич вернулся к столику. – Он всем это предлагает. Я угадал?

– Не угадали, – засмеялся Маркевич. – Николай Иванович осведомлялся, не слишком ли низкие в моей комнате подушки. Он сам, мол, любит спать вообще на ровном матрасе, но мало ли, вдруг я такой привереда.

– А вы привереда?

– Что касается подушек, признаюсь – да. Мой тайный порок. Люблю высокие, а лучше, чтоб три.

– Не разделяю, но понимаю. Мой вам совет, попросите уж заодно у него запасной ключ от ванной комнаты: говорят, здесь имеют престранную привычку запирать её на ночь. Пойдёмте, господин Маркевич, я вас с женой познакомлю.

«Сварливая жена хуже дьявола» (фр.).

5. Круг чтения старшего цензора Мардарьева

17 июля 1908 г., Поленица под Варшавой



Дорогой Вайсблат!



Нет, Вы меня, очевидно, не поняли или плохо меня знаете. Слишком много чести для Сэма Адлера меня декламировать. Могло бы случиться, чтобы Сэм Адлер исполнил одну из моих вещей на литературном вечере и он должен был бы мне за такую рекламу доплатить. Дать мне 200 рублей. Удавшийся вечер может принести 2000 рублей сбора, из коих я отдал бы значительную часть на добрые дела (учительскую кассу и т. п.), а Сэм Адлер должен был бы здорово поболеть и умолять меня выступить со своими подмастерьями-подонками на таком вечере, именуемом Литература и Шолом-Алейхем. На моих вечерах любители разыгрывают мои ж одноактные пьесы. А подонков я на порог не пускаю, уже пора, чтобы они вновь стали подмастерьями; парша на их головах все равно не излечилась. Но удалить их нельзя по другой причине: эти молодчики любят доносить начальству, если такая «птица» как я забираю у них вечер. Таких случаев было много… Я выразительно описал артистов и дворовых слуг. Я предполагаю, что вокруг Вас не вертятся такие людишки как Адлер, Фишзон, Компаневич и прочие…

Все-таки посылаю Вам афишу из Вильно, чтобы ознакомить Вас с программой моих выступлений, разрешенных виленским генерал-губернатором. Это значит, что в России ещё можно выступать. Естественно, надо найти такого организатора, который был бы вхож в такие сферы и не теперь, а вообще мы говорили о зиме. Если будет у Вас господин М. Розенблат, передайте ему все афиши и программы. Может быть, он найдёт подходящую персону. А если нет, я не огорчусь. У меня небольшая охота бывать в Киеве, а времени ещё меньше. Городов на Руси, слава Богу, достаточно, а охотников послушать Шолом-Алейхема ещё больше. Мой приезд в Киев был бы только ради Вас и ради Вашей идеи, которой я загорелся, а быть просто так, или продаться актеришкам за 200 руб., мои враги не дождутся. А дальше, будьте здоровы.

Ваш друг Шолом-Алейхем

* * *

Дорогой мой Леонид Николаевич.



Мне было так радостно получить Ваше письмо, где Вы, такой милый, высказываете свои впечатления, вынесенные после посещения моей «Идеальной Идиллии», этого тихого, грустного северного уголка, где можно прожить (конечно, при нормальной атмосфере!) так упоительно: «Отдалиться от людей и давать людям». Этот девиз мой мог бы здесь оправдать значение вполне, если бы я был один здесь; как это было бы чудно!

Я буду без конца счастлив Вас видеть у себя. На будущей же неделе непременно соберусь к вам; о дне приезда предупрежу.

Собираюсь в понедельник к Конст. Мих. Мама просит передать Вам её привет и благодарит Вас за память. Был 15-го в Петерб., пришлось ночевать и утром уехать. Крепко Вас обнимаю и жму руку.

От души благодарю Вас в свою очередь за то, что провели у меня день, доставили мне радость.



Ваш Игорь-Северянин

1908, 17-го июля, Мыза «Ивановка»

* * *
17 – VII – 08.

Дорогой Михаил Егорович,

ты не смеешь на меня сердиться – я не мог быть у Крупенского: занемог, весь день пролежал в постели с безумными болями в желудке, думал – дизентерия.

Уезжаю. И вот моя крепкая уверенность: и без этого визита все ясно: Эдип – ты!

Формальную сторону успеется оборудовать и в начале августа.

Займись ролью вовсю! Желаю всего хорошего! Посылаю пьесу.

Целую.

Твой Всеволод.

Пиши по адресу: почт. ст. Чаадаевка, Саратовской губ.

6. Присмотрись хорошенько к смене ролей

Маркевич перехватил Веледницкого на полпути между смотровой и буфетной.

– Вы просили меня показать вам anamnèse[6]. Вот, извольте.

– Да-да, это замечательно, премного благодарен. Ммм… Я невысокого мнения и о Сикорском и о Попове, уж простите. Но это касается исключительно их выводов и методов лечения. Однако как клиницисты они весьма и весьма компетентны. Ergo, их исследованиям – ровно до того момента, когда они начинают анализировать – вполне можно доверять. Вы правы, что к ним обращались – всё равно в России лучше никого нет, разве что Бехтерев, но, как я слышал, ныне он берёт пятьдесят рублей за приём. Я посмотрю ваши записи. По особенно сложным случаям я иногда консультируюсь с профессором Блейлером. Да-да, тем самым. Он отчего-то мирволит мне. Почта в клинику Бургхолцли и обратно идёт дня три, плюс столько же дадим старику на то, чтобы обстоятельно подумать. Покуда же прошу вас следовать моим давешним рекомендациям. Пейте воду, побольше гуляйте – горы в умеренном темпе тоже не возбраняются, ну и порошки-с… не забывайте, дважды.

Маркевич кивнул.

– Кстати о почте, Антонин Васильевич, мне бы представиться её превосходительству. У меня к ней письмо, я вам говорил.

– Не ничего проще, – ответил Веледницкий. – Анна Аркадьевна уже спрашивала о вас, поскольку обладает сверхъестественным даром узнавать о всех новостях в санатории даже раньше меня. Шучу, шучу. Я обычно заглядываю к ней после обеда – всё же генерал-майорша… и только что в точности передал всё, что вы меня просили во время нашего… гм, ознакомительного приёма. Вас она, кажется, не помнит, а вот при словах «Александра Георгиевна» весьма оживилась, весьма. Да вы идите, идите: Анна Аркадьевна, даром что её предки разливали меды царю Феодору Иоанновичу, обожает изображать доступность. Там у дверей обычно маячит её немка, вот она и доложит.

– Ну, садись, садись, нечего тут. – Сейчас она больше всего походила на тётушку Маро, только без акцента и без усов. Говорила генеральша немного в нос и глотая «л» – Ты из каких Маркевичей, смоленских (у неё вышло «смойенских») или тамбовских?

Его почему-то совершенно не коробило это «ты» и даже необходимость отвечать на вопрос, бестактность которого она вряд ли понимала. Прежде чем ответить, Маркевич успел оглядеться и заметил, что даже в комнате санатория генеральша (ну, или скорее, Луиза Фёдоровна) поддерживала совершенно домашний уют. На стене вместо несчастного пейзажика разместилось полдюжины выцветших карточек. Правда, ни на одной не было самой Анны Аркадьевны, ни в юности, ни в старости, зато присутствовал седой длиннобородый старик в чёрном платье восьмидесятых годов, чей профиль с характерной горбинкой выдавал прямого – даже непосредственного – предка Анны Аркадьевны, ещё один старец, но бритый, со свитским шитьём на воротнике и обшлагах, при эполетах и владимирской звезде, и, наконец, поджарый наглоглазый мичман в галунном сюртуке, запечатлённый точно в такой же позе, как царь-освободитель на портрете Тюрина. Эти три карточки были очень старые, никак не позже семидесятых годов. Имелись и два групповых снимка и вид красносельского ипподрома, с подписью.

Тахта была покрыта камчатым покрывалом с грифонами и львами – такой роскоши от Веледницкого (вернее, от мадам Марин) ждать не приходилось, трюмо было сплошь заставлено серебряными коробочками и хрустальными флаконами, на полу лежал не невшательский тряпочный половичок, как у Маркевича, а добротный, хотя и несколько поживший килим. В довершение всего – а точнее, вершиной – на столе возвышался настоящий шемаринский самовар, отличавшийся тем нечеловеческим блеском, который может придать металлу только раствор щавелевой кислоты, да и то в умелых руках.

– Из смоленских, votre Excellence, – он не смог удержаться от соблазна, она кивнула:

– Вы не смогли бы уязвить меня сильнее, даже если бы подумали ещё час. Но хорошо же. Доктор Веледницкий сказал, что вы магистр и изучаете цыган. Я знавала магистра, который изучал религиозные воззрения селенитов, и магистра, защитившего диссертацию о перспективах алюминиевой нити в изготовлении позументов. Но о Zigeunerforschung[7] я не слышала никогда.

– Доктор Веледницкий всё немного приукрасил. Я не магистр. Я всего лишь пишу диссертацию. Также не совсем верно утверждать, что она посвящена цыганам, то есть цыганам в том смысле, в котором это слово только что употребили вы. Я занимаюсь енишами. Не торопитесь поднимать брови, если бы про них знали всё, не было бы никакого интереса. Ениши – это белые цыгане. К настоящим цыганам, рома, они, кажется, не имеют никакого отношения. Они не просто европеоиды, они именно европейцы. Во всяком случае, не меньшие, чем в Тамбове. Но образ жизни их, манеры, обычаи, наряды – всё чисто цыганское.

– Как забавно. – Она склонила голову, габсбургский профиль исчез. – Обещайте, что вы расскажете мне после.

Маркевич кивнул.

– Давайте же покончим сперва с вашим ремеслом письмоноши. Давненько мне не доводилось получать почту подобным образом.

Маркевич протянул ей конверт, слегка смятый от ношения в кармане пиджака, она положила его, не вскрыв, на крышку бюро.

– Мы с Шурочкой не переписывались уже бог знает сколько. Тем приятнее получить от неё весточку. Сорока ей ещё нет, верно? Она, кажется, года на три старше моего Сержа. Удивительное дело: я беседую с племянником ровесницы собственного сына.

– Ну, это стечение обстоятельств, – улыбнулся Маркевич. – У нас всего девять лет разницы.

– Всё равно. Шурочка – ангел, конечно… Я сама овдовела рано, как вам, должно быть, известно, но всё же не в двадцать два. Она поздно начала выезжать – ваша бабушка, Степан Сергеевич, была, вероятно, дамой удивительно строгих нравов. («Ещё бы», – подумал Маркевич.) Вероятно, это тоже сыграло свою роль, да-с. Она по-прежнему в имении?

– Да.

– Я бы не смогла. Ну, положим, в Петербурге ей нездорово. Москва, конечно, ужасный город, дурно устроенный и ещё хуже управляемый, но есть же Киев, Варшава, Одесса, наконец. Запереть себя в этом ужасном Прихвостневе…

– Выхвостове.

– Пусть Выхвостове. Никогда не понимала прелестей деревенской жизни. Два месяца летом на даче – ещё куда ни шло, хотя мне и этого много. Пахнет чёрт знает чем, комары да мухи, сено под ногами. И сырость, эта вечная сырость. Почему тут не сыро, а у нас – сыро? Везде, даже в кумысолечебнице под Саратовом.

– Здесь всё-таки горы, – заметил Маркевич.

– И прекрасно. Значит, надо жить в горах. У моей знакомой дача в Ливадии, зовёт меня уже лет пятнадцать, все никак не соберусь.

– Замечательное место.

– Бывали там?

– Мало найдётся в Крыму мест, где бы я не бывал. Но вы, вероятно, хотите прочесть письмо? – спросил Маркевич, вставая.

– Бог с вами, голубчик. Ещё успею. Давайте ещё поболтаем. Кто ещё с вами приехал? Я видела какого-то натурального кавказского князя. Безобразие, что здесь нет курлиста. Приходится всё узнавать самой.

Он снова сел.

– Это господин Тер-Мелкумов. Он действительно кавказец, хотя не князь, а спортсмэн. Вы о нём, вероятно, слышали.

– Как человек может быть «спортсмэном»? Нет, ничегошеньки о нём не знаю. Кто он такой? Служит?

– Воздухоплаватель, альпинист, велосипедист, гимнаст. Отставной поручик, кажется. Собирался участвовать в Олимпийских играх, да, похоже, денег на поездку не собрал.

– И поэтому приехал в Швейцарию?

Маркевич развёл руками.

– Не могу знать-с. Господин Тер-Мелкумов не самый разговорчивый малый, как я заметил.

– Это прискорбно. Я на старости лет стала грешить одновременно общительностью и любопытством. А здесь, надо признаться, весьма богатая пища и для того и для другого.

– Расскажите мне об остальных. В качестве quid pro quo.

– Какой хитрец. Вы мне про одного господина Тер-Мелкумова, причём два слова, из которых я ничего о нём не поняла, а я вам про весь санаториум? Впрочем, извольте.

Луиза Фёдоровна вошла без стука. На подносе был стакан воды. Горничная извлекла из перламутровой таблетницы, стоявшей на трюмо, какую-то пилюлю и подала Анне Аркадьевне вместе с водой. Потом так же молча удалилась.

– С кого же начать? – Анна Аркадьевна осушила стакан по-мужски, залпом. – Самый интересный здесь человек – это секретарь Лаврова, так что начну я не с него. Доктор Веледницкий мне нравится. Он, конечно, человек несколько поверхностный и привыкший прятать своё презрение к человечеству за весьма посредственным остроумием, но он начитан, воспитан и хорошо одевается – единственный в пансионе человек, который может похвастаться таким сочетанием качеств. Как врач, впрочем, полное ничтожество, без конца рассуждает о прогулках и значении чистого горного воздуха. Зато любит поесть, знает толк в гастрономии и обеспечивает мне сносный стол: я, как вы, вероятно, заметили, обедаю отдельно. Вольнодумец, но осторожный. Почти в открытую живёт с мадам, что, как бы это ни показалось вам странным, мне скорее по нраву: человек не должен притворяться из ложных соображений долга и общественной морали.

– Исчерпывающе, – засмеялся Маркевич. – А Николай Иванович, с которым у вас вышла дискуссия о Чулкове?

– А, так вы уже в курсе наших маленьких склок. Господин Лавров рассказал? Он ужасный болтун. Да нет, не Скляров. Лавров. И писатель, на мой вкус, совершенно никудышный. Слишком провинциален для декадента, слишком образован для реалиста. Так, ни то ни сё. «Тени от ресниц беспощадно старили её лицо». Но, признаться, чертовски трогателен по отношению к супруге. То приносит ей шаль, то чашку чаю, то без конца выспрашивает у Веледницкого, чем именно тот её потчует. Она тихоня, но уверена, что только с виду. Ну и не его круга, безусловно.

«Она хотела сказать “не нашего”, но не уверена, что в “наш” можно записать меня. И выкрутилась прямо на лету. Генеральша, что поделаешь. Хватка».

– Она, кажется, настоящая красавица, – сказал он.

– Слишком яркая на мой вкус, – кивнула Анна Аркадьевна, – но безусловно хороша собой. Вы не знаете, где этот Лавров её откопал?

– Помилуйте, я о её существовании не подозревал до вчерашнего дня.

– Надо у господина Склярова потихоньку спросить. Вот уж кто всё про всех знает. Знаете, как его называет Фишер? «Красный попик». Он действительно ужасно смахивает на сельского иерея.

– Он сын священника. И сам учился в семинарии пару лет. До тех пор, пока его овдовевший отец не принял постриг. Юношу тут же прозвали «монаший сын».

– Ужасно. Поэтому он захотел разнести в клочья Государя?

– Никого он не хотел разнести, votre Excellence. Он в народ ходил. С книжками. Ну, а потом каторга, побег, впрочем, вы все это и без меня знаете.

– Как забавно, – опять сказала она и наклонила голову. – Опять рассказываете вы, а не я.

– С удовольствием возвращаю вам жезл рапсода. Давеча господин Лавров язвил по поводу вовлеченности Николая Ивановича в хозяйственные дела пансиона.

– Они вообще не очень поладили, – она снова кивнула. – Господин Скляров не нашёл ничего предосудительного, что секретаря господина Лаврова разместили в комнате, выходящей на горы, рядом с Луизой Фёдоровной. Лавров назвал Склярова «отставным социалистом».

Маркевич рассмеялся.

– Я тоже нашла это забавным. А вот господин Скляров нахохлился и два дня с Лавровым не разговаривал. Госпоже Лавровой пришлось их мирить.

– А господин Фишер так и остался в задней комнате.

– Его, судя по всему, это беспокоит меньше всего. Правда, он, кажется, кашляет, а Луиза Фёдоровна находит, что в задних комнатах сыровато. Но он держится молодцом. Его полное имя – Товия Гершев Фишер. Впрочем, Лавровы зовут его Глебом Григорьевичем, так как «Товия» означает «угодный богу», а «Глеб» якобы – производное от «Готлиб», что то же самое, только по-немецки. Впервые в жизни живу под одним кровом с иудеем.

– И как вам?

– «Теперь столкнулись с нигилистом, сим кровожадным чадом тьмы». Он мне нравится, что скрывать. Он вовсе не дикарь и от него не пахнет чесноком, если вы это имеете в виду.

«Её корпулентность добавляет ей обаяния. Полные люди вообще в возрасте выглядят добрее. И её блестящий ум уже не выглядит таким вызывающим. Александрин, которая, конечно, во всём ей ровня, иначе они не смогли бы подружиться, в старости будет не такой. Будет прямой и элегантной, как бизань, но все равно – “злой старухой”, méchante staruha. Именно потому что сохранит свою девичью фигуру».

– Зачем брать с собой на курорт секретаря? Господин Лавров здесь работает?

– Сомневаюсь. Они с супругой много гуляют, насколько мне известно. И собирают гербарии. Господин Лавров как-то обмолвился про своё увлечение ботаникой. Позавчера он что-то пытался сушить в буфетной, пахло оттуда отвратительно. Нет, меня там, конечно, не было. Но Луиза Фёдоровна нашла запах невыносимым. Но по мне, так пусть гуляют – Фишер обычно остаётся в доме и мы с ним славно болтаем перед обедом.

– О чём, ежели не секрет?

– О, он весьма разносторонне начитан. Довольно хорошо разбирает по-английски, которого я, представьте, совсем не знаю. Do, does, did, done. Он привёз с собой нового Веллса и читает его мне, можете себе представить, прямо с листа и сразу по-русски.

– Смотря откуда он родом. Ежели из Царства, то его образованность неудивительна. В Варшаве есть типография Фишера.

– Насколько мне известно, наш Фишер откуда-то из южных губерний. И вообще, по-моему, вырос в деревне. Во всяком случае, коров он не боится – а они тут, бывает, идут стадами, Луиза Фёдоровна вчера практически вскочила на изгородь.

За дверью что-то хрюкнуло и генеральша на секунду осеклась. «Интересные отношения», – подумал Маркевич, а вслух сказал:

– Ну а господин велосипедный фабрикант?

– Я думаю, он убийца.

Маркевич приподнял брови.

– Ну или клятвопреступник по крайней мере. В жизни не видела более застёгнутого человека.

– Ну, это, знаете ли, ещё не довод.

– О, у меня чутье на такие вещи, – сказала генеральша. – У него усы, как у того поляка.

– Какого поляка?

– Который травил своих жён рвотным и притворялся англичанином.

– А, Клосовский.

– Вот именно. Между прочим, он, кажется, вдовец. И кроме того, очень много ест. Луиза Фёдоровна утверждает, что после ужина он заходит в буфетную и мадам Марин там ему накрывает ещё отдельно.

– Во всяком случае, на человека, нуждающегося в укреплении нервной системы, господин Шубин не похож.

– Луиза Фёдоровна полагает, что у него нервная диспепсия желудка. Боюсь, от сверхштатных ужинов мадам Марин она только усилится.

Она взяла со столика тонкий мундштук белой кости и несколько раз провела им под собственным носом. Украдкой бросила взгляд на дверь, вздохнула, положила мундштук на место и, поняв по лицу Маркевича, что от гостя не укрылось подлинное значение этой манипуляции, неожиданно улыбнулась, второй раз после начала разговора. Маркевич ответил улыбкой же:

– В нашей колоде осталась одна карта, и это туз.

– Что вы имеете в виду?

– Я имею в виду Корвина, ваше сиятельство.

– Ах это, – улыбка сошла с её лица и она слегка передёрнула плечами. – Я его ни разу не видела. Собственно, и не имею ни малейшего желания увидеть.

Маркевич ей явно не поверил и она опять всё поняла.

– Да, вот представьте себе. Мой первый муж учился с ним в корпусе, и я не припомню, чтобы о нём когда-то говорилось.

– А остальные? Тоже безразличны к великому затворнику?

– О, это другое дело. Они-то только о нём и разговаривают. Этот ваш Корвин не кажет носа из-за двери своего домика никак не менее чем недели три, и Лавровы страшно расстроены, что они уедут, так и не взглянув на своего кумира даже одним глазом. Мы даже поспорили немножко. По мне, так он просто возомнивший о себе лихоимец. Не спорю, все эти анархисты, аболиционисты, les communards и прочие гайдуки – это очень интересно. Если читать об этом в «Ниве». Но иметь такого гайдука в тридцати саженях от собственной спальни – благодарю покорно. Впрочем, доктор уверяет, что выбраться оттуда невозможно – там какая-то особенная лестница. Господин Скляров вам ещё не прожужжал про неё все уши? Странно. Кажется, это вообще любимая тема его бесед. Он имеет к этой лестнице какое-то отношение: вроде бы сам придумал какой-то особенно хитрый замок или что-то в этом роде. Впрочем, я постаралась всё пропустить мимо ушей.

«Общительность и любопытство. Когда знаешь слишком много, трудно притворяться равнодушной. Впрочем, это удел всех вдов, неважно, сидишь ли ты в своём черниговском поместье или в водуазском пансионе. Новости льнут к тебе сами, как кошка к хозяйской ноге. Александрин возмущается местными сплетнями, но точно знает обо всех помолвках и, того хуже, изменах, об урожае льна, который ей нужен так же, как Фишеру ветчина, о цене на костромских выжлецов и о деликатной болезни благочинного. И тоже – не выходя из комнаты».

– А Луиза Фёдоровна разделяет ваше отношение к знаменитому соседу?

– Луиза Фёдоровна, мой друг, – сухо сказала генеральша, – разделяет отношение своей хозяйки ко всем предметам. По крайней мере, в пределах срока её службы.

Она встала, заслонив спиной фотокарточки на стенах. В ту же секунду распахнулась дверь – на пороге стояла Луиза Фёдоровна, тщедушная и маленькая, но всё равно такая же прямая и величественная, как хозяйка.

– Вас шдут внизу, Степан Сергеефич, – акцент у неё появлялся, судя по всему, только в возмущённом расположении духа.

Маркевич пробормотал что-то приличествующее случаю и вышел.

Анамнез, история болезни (фр.).

Цыгановедение (нем.).

7. Мастер доступен всем людям

Оказалось, что его действительно звали, и не его одного.

– Это всё вы, – Елена Сергеевна Лаврова вытянула тонкую – только в лучевой кости, но отнюдь не в запястье – свою руку словно для поцелуя, ладонью вниз, но не направила её к губам Маркевича, а просто легонько провела по его плечу, отчего на лице Степана Сергеевича проступили ужасающие алые пятна, напрочь залив все веснушки. – Как только вы приехали, так сразу всё и получилось.

– Ну почему же именно я? – Пятна не только не проходили, но начали буквально источать жар что твоя печка-голландка. – Может, это Александра Ивановича фарт.

Александр Иванович Тер-Мелкумов курил, стоя в дверном проёме спиной к дому, чтобы никого не беспокоить дымом. Все ему были за это благодарны: табак у него был страшно вонючий, крепкий, привезённый, видимо, прямо с Кавказа, никто не знал – какой именно.

(Они с Маркевичем спустились в холл почти одновременно и застали там остальных: чета Лавровых была в тёмных макинтошах, один был довольно изящным – у него; Фишер – безучастный и какой-то усталый, и доктор Веледницкий – напротив, очень оживлённый – воевали с какими-то старыми зонтами, принесёнными мадам. Фишеру удалось, а Веледницкий махнул рукой и так и выбежал под дождь в одном жилете. Алексей Исаевич Шубин против обыкновения не сидел, а стоял, точнее – возвышался над каминной полкой. Сигара его опять была потухшей, а какие-то там зонты и плащи и вовсе, вероятно, его не интересовали. Луиза Фёдоровна белой тенью спустилась и застыла на нижней ступени лестницы – её превосходительство явно хотела быть в курсе всего. Пока доктора не было, Лаврова успела рассказать опоздавшим всё: что Веледницкий вернулся с ежедневного осмотра Корвина и Корвин вдруг попросил напомнить, кто именно сейчас живёт в пансионе; и когда Веледницкий в общих чертах – или как он выразился, grosso modo – рассказал, Корвин согласился их всех принять. И что дело ещё может не сладиться, так как Корвин прилёг отдохнуть, поэтому Николай Иванович караулит у Ротонды, как сказал доктор, «в передовом пакете». «В пикете», – машинально поправил её муж.)

Услыхав замечание Маркевича, Тер-Мелкумов отклеился от дверного косяка:

– Бог с вами, Степан Сергеевич, я нэвэзучий.

– Николай Иванович преисполнен пессимизма, вероятно, это от погоды. Но будем надеяться на лучшее, – доктор Веледницкий смешно стряхивал руками с себя крупные капли дождя. – Давайте-ка пока я вам вот что объясню. В качестве, так сказать, conditio sine qua non[8].

Мадам вынырнула из буфетной с чашкой чего-то дымящегося. Так как не пахло ничем, Маркевич решил, что это травяной чай. Веледницкий поблагодарил, принимая. Никому другому ничего не было предложено – с другой стороны, и промок пока тоже только один Веледницкий.

– Как вы знаете, последние шесть лет я являюсь лечащим врачом Льва Корнильевича. Я не самое большое светило в мире, что скрывать, поэтому по состоянию его здоровья постоянно консультируюсь с первыми головами нашего цеха – с Крепелином, с Блейлером. Диагноз, поставленный нами совместно, звучит как dementia praecox, в её частном случае, а именно – dementia paranoides – если пользоваться классификацией профессора Крепелина, хоть её не все врачи и принимают. Как вы тоже, возможно, знаете, первые признаки этого заболевания Лев Корнильевич обнаружил у себя сам около семи лет назад. Он жил в это время в Париже, ему захотелось поговорить с русским врачом. Так – чисто случайно – в жизни Льва Корнильевича появился я. Когда стало понятно, что болезнь прогрессирует, Лев Корнильевич вложил значительные средства в этот санаторий – вернее, в те руины, которые были здесь после пожара тысяча восемьсот девяносто девятого года. Он сам спроектировал Ротонду, безопасный для себя и окружающих флигель. А когда приступы участились, переехал сюда из Парижа. Последнее время его состояние если не улучшается, то может быть описано как стабильное. Однако же, – Веледницкий сделал паузу, – я бы хотел предупредить всех вас вот о чём.

– В Ротонде – если мы туда попадём – нам следует встать полукругом, так, чтобы ширма, за которой спит Лев Корнильевич, всё время была у нас перед глазами. Ни в коем случае ничего не трогайте, главным образом – книги. Разумеется, категорически запрещено подниматься на антресоли.

– Антресоли? – спросил Маркевич, оглядываясь, куда бы пристроить обувной рожок: из всех методов борьбы с влагой он предпочёл галоши, заботливо предоставленные пансионом своим постояльцам. Глянцевая их флотилия была выстроена мадам у самой двери и здорово мешала проходу.

– Всё увидите, Степан Сергеевич, всё поймёте. Площадь Ротонды невелика, но нас как раз не чрезмерное количество, чтобы тесниться. Что же ещё… Да! Иногда Лев Корнильевич одаривает своих посетителей. Это может быть и что-то ценное, например, книга из его библиотеки или фотокарточка, а может быть… ну, скажем, огрызок карандаша или кусок угля из камина. Заклинаю, ни от чего не отказывайтесь, даже если это вам совершенно не нужно. Можете просто отдать потом это мне.

Он покосился на Елену Сергеевну, которая принялась рыться в сумочке, из которой извлекла карточку Корвина. Это был самый известный его портрет, сделанный лет пятнадцать назад, растиражированный всеми иллюстрированными журналами мира и украшавший фронтисписы «Диалогов» и полного собрания сочинений. Волосы ниспадали по простой рабочей блузе, открывался высокий лоб, роскошная борода уходила за нижний край карточки, взгляд из-под густых бровей был строг и одновременно ясен.

– Совершенно исключено, – отрезал Веледницкий, предупреждая её вопрос. – Никаких автографов. То же касается книг, если вдруг кто-то имеет их у себя.

– Но почему? – ещё пять минут назад возбуждённая и почти счастливая, теперь она, казалось, готова была заплакать.

– Во-первых, потому что Лев Корнильевич считает, что подобные вещи подобает делать только артистам. А во-вторых, он сейчас выглядит совсем по-другому, – Веледницкий улыбнулся. – Вам, наверное, тоже было бы неприятно смотреть на свой портрет с неудачной причёской?

– Что значит «совсем по-другому»? – спросил Лавров.

– Три дня назад он вдруг захотел увидеть цирюльника. Здесь, в деревне, никаких цирюльников нет, но выяснилось, что Николай Иванович довольно ловко управляется с ножницами. При некоторых невесёлых обстоятельствах научился. Справились, в общем, мы с ним вдвоём – видеть при этой процедуре мадам, не говоря уж о мадемуазель, Лев Корнильевич категорически отказался. В общем, те, кто рисует себе в воображении облик бунтаря с развевающейся гривой, – доктор снова улыбнулся, – будут, вероятно, разочарованы. Более всего Лев Корнильевич сейчас похож на американского шкипера.

– Доктор! – вдруг сказал Шубин. И вновь замолчал, словно за один день исчерпал годовой запас звуков, предназначенных для произнесения вслух.

Прозвучало, как ни крути, грубовато, точно полового в трактире зовёшь. Как ни странно, Веледницкий не удивился. Но ответил не сразу.

– Я помню вашу просьбу, да. Конечно, все знают, что Корвин никого tête-à-tête не принимает. Это во всех путеводителях написано. Но когда имеешь дело со Львом Корнильевичем, никогда ни в чём нельзя быть уверенным. В прошлом году он не принял ни Аксельрода, ни Савву Морозова. Председатель общества анархо-этатистов из Нью-Йорка прожил две недели, пока все деньги не вышли, да так и уехал ни с чем. А вот мэру Эгля уделил полтора часа и позволил себя сфотографировать. Этой весной здесь – в деревне, разумеется, не в пансионе, я не держу гостиницу для поклонников Льва Корнильевича – остановился один священник из-под Тулы. Несчастное, разочаровавшееся в вере создание. Его Корвин тоже принял. И Бунин вот недавно удостоился – правда, говорил только он сам, Лев Корнильевич так ничего и не сказал, кроме «Благодарю вас», почему-то на испанском. В любом случае, думаю, что попробовать можно, но, конечно, только через меня или Николая Ивановича. Обращаться с просьбой о приватной аудиенции при других посетителях не только бесполезно, но и, так сказать, чревато.

Шубин пожал плечами и если и хотел что-то сказать, то всё равно бы не успел, потому что на террасу влетел Николай Иванович в видавшей виды крылатке и промокшей насквозь шляпе с широкими обвислыми полями. Вид Николай Иванович имел сияющий:

– Господа! Господа! Лев Корнильевич проснулся и, кажется, имеет благосклонность вас увидеть. Кстати, и дождь утих, пока я сюда бежал-с. Всё, так сказать, одно к одному.

– Ну-с, – сказал доктор Веледницкий, ставя пустую чашку на столик, – ad rem!

Ввиду того что доктор Веледницкий употребляет в своей речи немыслимое количество латинизмов, их значения приведены в отдельном «Приложении» (прим. авт.).

8. Чьи глаза ещё не открылись

Ротонда вблизи оказалась… ротондой. Её зодчий вряд ли мог похвастаться изысканным вкусом, но основы архитектуры ему где-то преподали весьма твёрдо: из бурых американских кирпичей он возвёл на уступе скалы круглое в плане здание, увенчал его низким, точно ермолка, куполом, а остаток кирпичей отважно пустил на некое подобие пилястр – впрочем, только со стороны, видной с лестницы.

Собственно, они стояли у края пропасти, дно которой терялось в головокружительной глубине. (Лёгкий шум указывал, что там, на дне, – река или во всяком случае некий горный поток.) Но на расстоянии саженей трёх от поверхности здесь имелся полукруглый уступ в десяток шагов в поперечнике. На этом уступе и построили Ротонду, прямо на самом его краю. Если сориентировать её поперечное сечение по сторонам света, то северная, восточная и юго-восточная части внешней стены выходили прямо в бездну, а западная и юго-западная – на уступ, где образовался небольшой внутренний дворик. По оставшимся свободным краям уступа, северо-западному и южному, построили ограду из местного камня – такой высоты, что изнутри преодолеть её без посторонней помощи было невозможно – равно и как воспользоваться оградой в виде импровизированной подставки для проникновения снаружи. В общем, в итоге получился рукотворный колодец неправильной формы, половину окружности которого образовывала скала, а половину – стена Ротонды и каменные ограды. Сама Ротонда была высотой саженей в пять, возвышаясь над краем обрыва не только крышей-ермолкой, но поясом из стрельчатых окон, выходивших как в пропасть, так и во дворик. Все они, как объяснил по дороге Скляров, были наглухо заперты и мылись только изнутри, и то не чаще раза в год.

(Доктор Веледницкий составить им компанию отказался. «Не знаю уж, отчего, да только Лев Корнильевич в последнее время терпеть не может, когда мы приводим к нему посетителей вместе с Николаем Ивановичем. Прямо-таки из себя выходит. Однажды портрет Лассаля собственной работы за ограду выбросил и полную крынку молока следом. Так что я уж тут вас дождусь, да заодно и на письма отвечу». Уходя, Маркевич заметил, впрочем, что Веледницкий удалился отнюдь не в смотровую, а в буфетную, откуда уже вкусно пахло пассеруемым луком.)

Лестница, предмет гордости Николая Ивановича, была действительно сработана на диво. В откос каменной стены была вделана пара полозьев под удобным углом, они-то и служили лестнице и опорой, и средством передвижения. В обычное время она лежала на краю обрыва, делая побег из Ротонды совершенно невозможным. Когда доктор, мадемуазель или Николай Иванович навещали Корвина, то легко (даже мадемуазель) опускали лестницу по полозьям и фиксировали наверху двумя клиньями. Будучи втащенной наверх, лестница крепилась цепью к двум вделанным к скалу проушинам. Все это хозяйство фиксировалось внушительных размеров замком.

Внизу, во «дворике», царил известный кавардак. Аккурат посередине стояла однорогая шеффилдская наковальня на деревянном основании. Блестящая поверхность наковальни говорила о том, что находится она тут не в качестве декорации. Кроме того имелись здесь козлы, стол со стулом, поленница, старый шезлонг, треснувшая наискосок бочка и ещё куча всякого хлама, по большей части строительного.

Маркевич оглянулся и увидел, что их экскурсионная группа поредела: Шубин остановился на полпути между домом и Ротондой и с видимым облегчением уселся на скамью (их тут было несколько – явно установленных усердием доктора) спиной ко всем. Визит в обитель гения его, очевидно, перестал интересовать, коль скоро носил коллективный, а не индивидуальный характер. Маркевич тоже присел, правда, на валун и принялся рассеянно следить за Николаем Ивановичем, который не отрываясь смотрел на купол.

– Чем это вы там увлечены? – не выдержал Лавров.

– Сейчас-сейчас. Не торопитесь.

Ждали они недолго. Тонкая струя дыма потянулась из узкой металлической трубы, которую никто из посетителей сразу и не заметил и которая, несомненно, принадлежала какой-то печке или камину внутри Ротонды. Двух секунд оказалось достаточно, чтобы понять, что дым этот – белый.

– Habemus papam, – пробормотал Лавров.

– А что именно он сжигает, чтобы гарантировать цвет? – одновременно с ним спросил Маркевич.

Скляров не ответил. Он наклонился к валуну, на котором восседал Маркевич и жестом попросил того встать. Затем без труда засунул руку под камень и извлёк ключ с прихотливой бородкой. Под камнем оказалось небольшое, невидимое снаружи углубление, аккуратно обделанное изнутри жестью.

Лестницу опустили. Скляров сбежал по ней, не сказав остальным ни слова и не подав никакого знака, но этого и не требовалось: все понимали, что вопрос предоставления аудиенции ещё вовсе не решён окончательно и требует недюжинных дипломатических усилий со стороны Николая Ивановича.

Гости растерянно столпились около лестницы, не зная, спускаться ли им или ждать тут. «Довольно высоко», – заметила Лаврова, заглянув вниз. «Мне всё равно придётся спускаться первому, а тебе второй», – тихо сказал её муж, осторожно скосив взгляд на пепельно-серую юбку-клинку. Она кивнула.

Маркевич достал коробку с папиросами, однако, подумав немного, убрал её обратно в карман: позвать вниз могли в любую секунду. Поскольку всеобщего молчания больше никто не прерывал, Маркевич принялся изучать окрестности – вокруг были поросшие горечавкой и незабудочником отроги, бурые осыпи, не поблёкшая несмотря на август зелень трав. Правее Ротонды он заметил хорошо расхоженную тропинку, вниз она явно уходила в деревню. Вероятно, это был ближайший от пансиона безопасный путь в горы, и Маркевич подумал, что прямо с утра, ещё до завтрака, прогуляется по ней хотя бы с полчаса. Он начал прикидывать, насколько для этих целей удобны его стоптанные почти до дыр «баннистеры», когда на тропинке показалось трое. Маркевич близоруко сощурился, но и его слабого зрения хватило, чтобы безошибочно определить одного – маленького, в комично широкополой шляпе с мятой тульёй с зелёным пером; тёмную куртку вместо пояса перехватывала верёвка – как местного жителя, скорее всего проводника, а двух других, одетых чисто, спускавшихся осторожно, не отрываясь смотревших себе под ноги, – как туристов. Оказавшись на ровной почве они остановились и тот, что шёл последним, извлёк из вещевого мешка фотоаппарат. Однако более ничего Маркевич разглядеть не успел, ибо в это мгновение раздалось что-то отдалённо напомнившее рёв гонного оленя (Лаврову), рык протодьякона, прочищающего горло перед многолетием (Маркевичу), эхо камнепада (Тер-Мелкумову) и трубление шофара (Фишеру). Маркевич вскочил со своего импровизированного трона. Лаврова прижалась к мужу и громко прошептала: «Сейчас мы увидим великого человека». И они действительно увидели.

Великий человек был наг. Лишь кожаный передник молотобойца прикрывал его чресла и внушительных размеров живот. Выйдя из Ротонды и став около наковальни, Корвин уставился на лежащий на её поверхности пятидюймовый гвоздь и начал время от времени примерять к нему тяжёлый короткий молот, но удара не наносил. Отсюда Мар

...