Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь

Надежда Александровна Тэффи (Лохвицкая)
Собрание сочинений в пяти томах
Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь

Карусель

Маляр
(Загадка бытия)

Тебе, пришедшему ко мне на рассвете дня,

Тебе, озарившему мое тусклое время,

Тебе, рыжему маляру с коричневой бородавкой,

Посвящаю я, благодарная, эти строки.

Он пришел действительно рано, часов в девять утра.

Вид у него был деловой, озабоченный. Говорил он веско, слегка прищуривал глаза и проникал взглядом до самого дна души собеседника. Губы его большого редкозубого рта слегка кривились презрительной улыбкой существа высшего.

— Аксинья говорила — нужно вам двери покрасить. Эти, что ли? — спросил он меня.

— Да, голубчик. Вот здесь, в передней, шесть дверей. Нужно их выкрасить красной краской в цвет обоев. Понимаете? Он презрительно усмехнулся.

— Я вас очень понимаю.

И, прищурив глаз, посмотрел на дно моей души.

Я слегка смутилась. Никто не любит, когда его очень понимают.

— Так вот, не можете ли вы сейчас приняться за дело?

— Сейчас?

Он усмехнулся и отвернул лицо, чтобы не обидеть меня явной насмешкой.

— Нет, барыня. Сейчас нельзя.

— Отчего же?

Ему, видимо, неприятно было объяснять тонкости своего ремесла перед существом, вряд ли способным понять его. И, вздохнув, он сказал:

— Теперича десятый час. А в двенадцать я пойду обедать. А там, то да се, смотришь, и шесть часов, а в шесть я должен шабашить. Приду завтра, в семь, тогда и управлюсь.

— А вы хорошо краску подберете?

— Да уж будьте спокойны. Потрафим.

На другое утро, проснувшись, услышала я тихое пение:

«Последний нонешний дене-очек!»

Оделась, вышла в переднюю.

Маляр мазал дверь бледно-розовой краской.

— Это что же, голубчик, верно, грунт?

Он презрительно усмехнулся.

— Нет, это не грунт, а окраска. Это уж так и останется.

— Да зачем же? Ведь я просила красную, под цвет обоев.

— Вот эту самую краску вы и хотели.

Я на минутку закрыла глаза и обдумала свое положение. Оно было довольно скверное.

Неужели я вчера сошла с ума и заказала розовые двери?

— Голубчик, — робко сказала я. — Насколько мне помнится, я просила красные, а не розовые.

— Энто и есть красные, только от белил оне кажутся светлее. А без белил, так оне совсем красные были бы.

— Так зачем же вы белила кладете?

Он смерил меня с ног до головы и обратно. Усмехнулся и сказал:

— Нам без белил нельзя.

— Отчего?

— Да оттого, что мы без белил не можем.

— Да что же: краска не пристанет или что?

— Да нет! Какое там не пристанет. Где же это слыхано, чтобы масляная краска да не пристала. Очень даже вполне пристанет.

— Так красьте без белил.

— Нет, этого мы не можем!

— Да что вы, присягу, что ли, принимали без белил не красить?

Он горько задумался, тряхнул головой и сказал:

— Ну, хорошо. Я покрашу без белил. А как вам не пондравится, тогда что?

— Не бойтесь, понравится.

Он тоскливо поднял брови и вдруг, взглянув мне прямо на дно души, сказал едко:

— Сурику вам хочется, вот чего!

— Что? Чего? — испугалась я.

— Сурику! Я еще вчерась понял. Только сурику вы никак не можете.

— Почему? Что? Почему же я не могу сурику?

— Не можете вы. Тут бакан нужен.

— Так берите бакан.

— А мне за бакан от хозяина буча будет. Бакан восемь гривен фунт.

— Вот вам восемь гривен, только купите краску в цвет.

Он вздохнул, взял деньги и ушел.

Вернулся он только в половине шестого, чтобы сообщить мне, что теперь он «должен шабашить», и ушел.

«Последний нонешний дене-очек» разбудил меня утром.

Маляр мазал дверь тусклой светло-коричневой краской и посмотрел на меня с упреком.

— Это что же… грунт? — с робкой надеждой спросила я.

— Нет-с, барыня, это уж не грунт. Это та самая краска, которую вы хотели!

— Так отчего же она такая белая?

— Белая-то? А белая она известно отчего — от белил.

— Да зачем же вы опять белил намешали?

Красили бы без белил.

— Без бели-ил? — печально удивился он. — Нет, барыня, без белил мы не можем.

— Да почему же?

— А как вам не пондравится, тогда что?

— Послушайте, — сказала я, стараясь быть спокойной. — Ведь я вас что просила? Я просила выкрасить двери красной краской. А вы что делаете? Вы красите их светло-коричневой. Поняли?

— Как не понять. Очень даже понимаю. Слава Богу, не первый год малярией занимаюсь! Краска эта самая настоящая, которую вы хотели. Только как вам нужно шесть дверей, так я на шесть дверей белил и намешал.

— Голубчик! Да ведь она коричневая. А мне нужно красную, вот такую, как обои. Поняли?

— Я все понял. Я давно понял. Сурику вам хочется, вот что!

— Ну, так и давайте сурику.

Он потупился и замолчал.

— В чем же дело? Я не понимаю. Если он дорого стоит, я приплачу.

— Нет, какое там дорого. Гривенник фунт. Уж коли это вам дорого, так уж я и не знаю.

Он выразил всем лицом, не исключая и бородавки, презрение к моей жадности. Но я не дала ему долго торжествовать

— Вот вам деньги. Купите сурику.

Он вздохнул, взял деньги.

— Только сурик надо будет завтра начинать. Потому теперь скоро обед, а там, то да се, и шесть часов. А в шесть часов я должон шабашить.

— Ну, Бог с вами. Приходите завтра.

«Последний нонешний дене-очек»…

Он мазал дверь тускло-желтой мазью и торжествовал.

— Я же говорил, что не пондравится.

— Отчего же она такая светлая? — спросила я, и смутная догадка сжала мое сердце.

— Светлая?

Он удивлялся моей бестолковости.

— Светлая? Да от белил же!

Я села прямо на ведро с краской и долго молчала. Молчал и он.

Какой-то мыслитель сказал, что есть особая красота в молчании очень близких людей.

«Он» очнулся первый.

— Можно кобальту к ей подбавить.

— Кобальту? — чуть слышно переспросила я и сама не узнала своего голоса.

— Ну, да. Кобальту. Синего.

— Синего? Зачем же синего?

— А грязнее будет.

Я встала и молча вышла. А он пошел шабашить.

На следующее утро я встала рано, раньше, чем он пришел. Пошла в переднюю и стала ждать.

Было около шести утра. Меня слегка знобило, щеки горели и руки тряслись. Кажется, охотники на тетеревином току испытывают нечто подобное.

Наконец он пришел.

Он шел, деловито сдвинув рыжие брови. Он нес большое ведро белил.

— Стой! — крикнула я. — Это что?

— А белила.

— Ставьте тут за дверь. Давайте краску сюда. Это сурик?

— Сурик.

— Это бакан?

— Бакан.

— Мешайте вместе.

Он взглянул на меня, как смотрят на забравшего власть идиота: «куражься, мол, до поры, до времени». Нехотя поболтал кистью.

— Видите этот цвет? — спросила я.

— Вижу. Ну?

— Ну, вот этим цветом вы мне и выкрасите все шесть дверей.

— Ладно, — усмехнулся он. — А как вам не пондравится, тогда что с вами заведем? А?

— Красьте двери этим цветом, слышите? — твердо сказала я и вся задрожала. — Это я вам заказываю. Поняли?

— Ладно, — презрительно скривился он и вдруг деловито направился к ведру с белилами.

— Куда-а! — закричала я не своим голосом. Он даже руками развел от удивления.

— Да за белилами же!

* * *

С тех пор прошла неделя. Двери выкрасил другой маляр, выкрасил в настоящий цвет, но это не радует меня.

Я отравлена.

Я целые дни сижу одна и мысленно беседую с ним, с рыжим, бородавчатым.

— Голубчик, — говорю я, — почему же вы не можете без белил?

Он молчит, и жуткая мистическая тайна окутывает это молчание.

Ему, — о, слабое утешение! — ему, неизъяснимому, озарившему странной загадкой мое тусклое время, непонятно зачем пришедшему, неведомо куда ушедшему, рыжему маляру с коричневой бородавкой, посвящаю я эти строки.

И как перед тайной, равной тайне смерти, склоняюсь и благоговейно шепчу:

— Я ни-че-го не по-ни-маю!

Культуртрегеры

Адвокат Недынин в продолжение пятнадцати лет заучивал свои речи перед зеркалом.

— Господа присяжные! Господа судьи! — надрывался он, разъяряясь на собственное отражение, пучившее на него из зеркала круглые глаза. — Господа судьи! Перед вами жертва ростовщицы, так сказать, паука в юбке!

Голос адвоката Недынина, гулкий и раскатистый, заставлял стоном стонать весь дом.

Жена, обвязав голову платком, запиралась в спальне и молча ждала мигрени.

В кухне кухарка говорила горничной, тяжело вздыхая:

— Наш-то опять свою обедню служит, чтобы им всем перелопнуть.

В детской маленький Сережа, надев на голову дурацкий колпак, кричал во все горло:

— Господа присудные! Спереди паук!

Иногда жена, не выдержав пытки, распахивала дверь кабинета и кричала истерически:

— Господи! Разве вы не можете говорить вполголоса?! Ведь это же сплошное варварство вопить на весь дом, как повешенный!

— Я не могу вполголоса, я должен слышать себя как следует; только тогда я могу судить о своей речи, — плавно отвечал адвокат и, откашлявшись, с новой силой принимался за паука в юбке.

Так продолжалось пятнадцать лет. На шестнадцатом году он купил себе в рассрочку диктофон.

Принесли машину вечером, свинтили, показали. Адвокат ликовал. В этом приятном занятии помогали ему жена и брат жены — честная, светлая личность.

— Этакая прелесть! — восторгался адвокат. — Этакое удобство! Я прямо говорю свою речь, затем нажимаю кнопку и слушаю ее со всеми интонациями и красотой переливов моего голоса! Слушайте! Слушайте!

Он нажимал кнопку, и из рупора машины тихо хрипела продиктованная фраза.

«Господа присяжные! Господа судьи! Перед вами жертва притонодержательницы, этого паука в юбке».

— Удивительно! — ликовала светлая личность. — Интересно знать, что чувствовал Эдисон, когда изобретал эту штуковину?

— Дай, я что-нибудь спою, — предложила жена. — Интересно, как он пение передает.

Но муж остановил строго:

— Это деловой аппарат, а не для ерунды…

Вошла горничная Гаша с сонными, запухшими глазами:

— Я вам, барыня, не нужна? Так я спать пойду.

— Постойте, Гаша, постойте, — засуетился адвокат, — смотрите, какая штучка. Видали вы такую штучку?

Гаша сонно повела глазами.

— Нет, не видали.

— Еще бы! В деревне у вас такой нет!

— Нету в деревне, — не спорила Гаша.

— А что я вам сейчас покажу! Вот, слушайте!

Он нажал кнопку, и рупор закряхтел:

«…Госп…даа п…сяжные. Перед вами жертва кассира, этого паука в штанах».

— А что? Каково? Ха-ха!

Гаша тупо моргала.

— Подождите! — сказала светлая личность. — Нужно ей объяснить, в чем дело, а то она еще перепугается. Слушайте, Гаша! Вы, смотрите, не подумайте, что это нечистая сила, какой-нибудь черт или что-нибудь в этом роде. Черта, не к ночи будь сказано, совсем не существует; вы это знаете.

— Зачем же ты говоришь «не к ночи будь сказано», — остановила личность сестра.

— Ну, это я так, в духе народного языка. Ну-с, милая моя, итак, эта самая штуковина только с первого взгляда кажется хитрой, а на самом деле…

— Постой, ты не так, — перебил адвокат. — Нужно сначала объяснить внешний вид. Вот, Гаша, видите, — аппарат этот передвигается на колесиках, вот тут смазывается маслом, здесь щеточка для обтирания пыли…

— Погодите! — оборвала адвоката светлая личность. — Ведь ее поражает не то, что надо пыль вытирать, а самый новый принцип. Вот, слушайте, Гаша: случалось ли вам когда-нибудь исследовать внутреннее устройство фотографической камеры? При этом, наверное, внимание ваше привлекал объектив, играющий роль преломляющего хрусталика нашего зрительного органа. Так как…

— Нет, это слишком сложно, — остановил его адвокат. — Нужно просто и ясно. Видали ли вы, Гаша, когда-нибудь звезды? Поняли?

— Поняли, — вздохнула Гаша.

— Ну-с, итак, поднимая каждый вечер глаза к небу, вы на что натыкаетесь?

— Да я что, я не натыкаюсь…

— Как не натыкаетесь? А на звезды? Вы натыкаетесь взором на звезды первой величины, и так далее… Но не в этом дело. Дело в том, что многие из этих звезд уже давно погасли, но лучи их, преодолевая мировое пространство, — понимаете? — дохо…

— Понимаем! — безнадежно вздохнула Гаша.

— Доходят до нас…

— Подожди, подожди, дай мне досказать! — не вытерпела светлая личность. — У тебя нет навыка говорить с народом. Ну-с, Гаша, так вот штуковина эта самая вмещает в себя тот же принцип по отношению к нашему слуху, как фотографический аппарат по отношению к нашему глазу. Поняли?

— Поняли…

— Отлично! Теперь объясню действие аппарата наглядно. Главное дело в этой штуковине, конечно, мембрана. Поняли?

— Поняли! — шепнула Гаша и закрыла глаза.

— Ну-с, мембрана, это — очень простая штуковина. Главное то, что она колеблется. Поняли? Вибрация. Вот, например, если вы возьмете какую-нибудь пластинку и начнете на нее кричать разные слова, она, конечно, будет дрожать. Поняли? Ну-с, а если потом, под влиянием действия какой-нибудь энергии, я заставлю ее так же дрожать, то вы, разумеется, начнете произносить те же самые слова, что вы произносили раньше. Что и требовалось доказать! Поняли?

Личность ухарски вскинула голову и хлопнула себя по бокам.

— Ну, что за глупость! — удивилась жена адвоката. — Очень мне нужно повторять, что она там надрожит! Нет, ты совсем не так объясняешь.

— Ах, голубушка, ведь это же принцип!

— Подождите, — вмешался адвокат. — Дайте же мне хоть слово сказать! Слушайте, Гаша, когда вы наблюдаете колебание эфира…

— Ну, что ты за вздор говоришь! — рассердилась жена. — Есть ей время заниматься ерундой! Подожди, не мешай, я сама объясню. Слушайте, Гаша, совсем нет ничего удивительного. Просто электричество. Ведь, зажигаете же вы лампочки по десять раз в вечер, и не удивляетесь. Ну, значит, и тут нечего удивляться. А теперь можете идти.

* * *

Гаша раздевалась, всхлипывала и говорила кухарке:

— Ты, говорит, машину маслом мажь и на колесах катай и пыль с ей вытирай, не то, говорит, я тебе такие слова произнесу, что ты у меня задрожишь.

— По нынешним временам тоже и к мировому можно! — утешала кухарка.

— А брат ейный чертыхается. И за что? Что я в пятницу миску разбила, так они вона когда, на третий день, вспомнили да попрекнули! Ты, грят, ходишь да на все натыкаешься. Да лампочки зачем часто зажигаешь. Ходи, мол, впотьмах, да не натыкайся! Ироды! Да у тебя, говорит, фотография на уме! Тебе бы только по фотографиям лазать. И с чего это они?

— А сама дура виновата! Зачем у тебя солдат на стенке висит? Спрятала бы в комод, и комар нос не подточит!

— Да ведь кто же их знает!

— Надо знать! Раззява! Спи уж. Сном пройдет. Завтра, может, Бог даст, забудут.

Долг и честь

Марья Павловна была женщина энергичная, носила зеленые галстуки и резала в глаза правду-матку. Она пришла к Мединой в одиннадцать часов утра, когда та была еще не причесана и не подмазана и потому должна была чувствовать себя слабой и беззащитной.

— Так-с! — сказала Марья Павловна, глядя приятельнице прямо в среднюю папильотку. — Все это очень мило. А не потрудишься ли ты объяснить мне, кто это вчера переводил тебя под ручку через улицу? А?

Медина подняла высоко неподмазанные брови, развела руками, повела глазами, — словом, сделала все, что было в ее скудных средствах, чтоб изобразить удивление.

— Меня? Вчера? Под ручку? Ничего не понимаю!

— Не понимаешь? Она не понимает! Вот вернется Иван Сергеевич из командировки — он тебе поймет!

Медина собралась было снова развести руками и повести глазами, да как-то ничего не вышло. Поэтому она решила обидеться.

— Нет, я серьезно не понимаю, Мари, о чем ты говоришь!

— Я говорю о том, что ты, пользуясь отсутствием мужа, бегаешь по улицам с дураком Фасольниковым. Да-с! Мало того, полтора часа у подъезда с ним разговаривала. Очень умно!

— Уверяю тебя, — залепетала Медина, — уверяю тебя, что я его совсем не заметила.

— Не заметила, что под руку гуляешь? Ну, это, мать моя, ври другим!

— Даю тебе честное слово! Я такая рассеянная!

— Другой раз смотри, что у тебя под локтем делается. Два часа у подъезда беседовала. Швейцар хихикает, извозчики хихикают, Анна Николаевна проезжала — все видела. Я, говорит, еще с поперечного переулка заметила, что Медина влюблена. Теперь ездит и трещит по всему городу.

Медина всплеснула руками:

— Я? Влюблена? Что за вздор!

— Ври другим, — деловито заметила Марья Павловна и закурила папироску. — Завтра на вечере он у тебя будет?

— Разумеется, нет. Впрочем, я пригласила его, — нельзя же было не пригласить. Так что, может быть, и будет. Ведь на именинах был, так почему же вдруг теперь… Разумеется, придет.

— Поздравляю! Это чтобы все гости за вашей спиной перемигивались? Чрезвычайно умно! Подожди, то ли еще будет! Вернется Иван Сергеевич, станет анонимные письма получать.

Медина притихла.

— Да что ты!

— И очень просто. Анна Николаевна первая напишет. «Откроет глаза».

— Как же мне быть?

— А уж это твое дело. Ты должна поступить, как тебе подсказывают долг и честь.

— А как они подсказывают?

— Ты должна написать своему Фасольникову, что, во-первых, ты — порядочная женщина, а, во-вторых, что он не должен больше у тебя бывать.

— Неловко как-то выходит. Я, мол, порядочная женщина, так что, пожалуйста, у меня не бывайте. Точно он должен только к непорядочным ходить!

— Виляй, виляй! А потом и рада бы, да поздно будет. Впрочем, мне все равно.

Марья Павловна встала, демонстративно отряхнула платье и поправила зеленый галстук. Медина взволновалась:

— Подожди, Мари, ради Бога! Продиктуй мне, как написать!

Медина села и снова закурила папироску.

— Пиши: Милостивый государь!

— Воля твоя, но я не могу писать «милостивый государь» человеку, который бывал у меня запросто!

— Ну, пиши: «Многоуважаемый Николай Андреич».

— Это такому-то мальчишке писать «многоуважаемый»? Да он себе невесть что в голову заберет. По-моему, нужно написать просто «дорогой».

— Ты думаешь? Ну, хорошо; это, пожалуй, можно. Итак: «Дорогой Николай Андреич! Честь имею уведомить вас, что я — честная женщина…»

— Воля твоя, не могу так писать. Это точно официальная бумага!

— Ну, пиши просто: «я — женщина честная, и прошу вас…».

— Воля твоя, нехорошо выходит.

— Ну, так пиши: «спешу уведомить вас, что я — честная женщина».

— А он скажет: чего ж она четыре месяца молчала, а теперь вдруг заспешила… Мари, дорогая, не сердись на меня! Может быть, можно это в конце поместить? Знаешь, это даже эффектно выйдет. Уверяю тебя!

— Ну, хорошо. Теперь пиши так: «не истолкуйте плохо моей просьбы, но я умоляю вас — не приходите ко мне завтра».

— Воля твоя, ужасно грубо выходит. Может быть, лучше и на самом деле завтрашний вечер отменить?

— Делай, как тебе велят долг и честь.

— А как же они велят? Нужно отменить вечер?

— Конечно, отмени. Тогда пиши так: «не приходите завтра, так как вечер отменен, и никого не будет. Не требуйте от меня объяснений, — ваша чуткость поможет вам догадаться». Вот и все. Подпишись: «готовая к услугам такая-то», и посылай.

— Воля твоя, как-то грубо! Может быть, немножко смягчить?

— Мягчи, мягчи! Вот приедет Иван Сергеевич, он тебе помягчит!

— Ах, какая ты, право! Всегда умеешь все так неприятно повернуть. Письмо, конечно, очень хорошо, только, — ты уж не сердись, — у тебя совсем нет стиля. Понимаешь, — иногда достаточно переставить или вычеркнуть какое-нибудь самое пустое слово, — и все письмо приобретает особый колорит. А у тебя все как-то так аляповато, уж ты не сердись!

— Дура ты, дура! Сама двух слов слепить не умеешь, а туда же — сти-иль!

— Пусть дура, пусть не умею. Ты зато очень умна. Смотри сама: в четырех строчках четыре раза «не» повторяется. Это по-твоему хороший стиль?

— Разве четыре?

— Четыре.

— Ну, вычеркни одно «не» — и делу конец. А мне пора. Надеюсь, ты поступишь, как тебе велят долг и честь. Отошли письмо сейчас же.

Марья Павловна снисходительно потрепала подругу по щеке и вышла. Медина тяжело вздохнула и села переписывать письмо набело.

— Вычеркну одно «не», — вот и делу конец.

Вычеркнула, переписала, перечитала:

— «Дорогой Николай Андреич! Не истолкуйте плохо моей просьбы, но я умоляю вас — приходите ко мне завтра, так как вечер отменен и никого не будет. Не требуйте от меня объяснений, — ваша чуткость поможет вам догадаться. Готовая к услугам В. Медина».

Перечитала еще раз и немножко удивилась.

— Странно! Теперь получается как-то не совсем то… но ведь Мари сама сказала, что из четырех «не» зачеркнуть одно всегда можно. И, во всяком случае, стиль от этого только выиграл.

Надушила письмо «Астрисом», отправила, подошла к зеркалу и улыбнулась просветленной улыбкой.

— Как, в сущности, легко повиноваться голосу долга и чести!

Потаповна

Вepe Томилиной

Вот уже пятая неделя, как на кухне происходит что-то особенное.

Кастрюли не чистятся, сор лежит в углу за печкой и не выметается. В дверь с черной лестницы часто просовываются бабьи носы, иногда по два и даже по три носа разом, и таинственно шепчутся.

Не тревожимые мокрой шваброй тараканы собираются густой толпой около крана и озабоченно шевелят усами.

Старая лиловая собака, видавшая лучшие дни и сосланная на кухню за старость и уродство, печально свесила правое ухо и так и не поднимает его, потому что всем своим собачьим существом предчувствует великие события

А события, действительно, надвигаются.

Властительница всех этих кастрюль, и сора, и тараканов, кухарка Потаповна собралась замуж.

И об этом ясно свидетельствуют не сходящая со стола наливка и нарезанный ломтиками соленый огурец.

А вечером приходит «он» — жених.

Он седой, с плутоватыми глазками и таким красным носом, какой бывает только у человека, хватившего с мороза горячего чаю, и то лишь в первые пять минут.

Потаповна к приходу жениха не наряжается, потому что свадьба — дело серьезное, и кокетство тут не к месту.

Она человек опытный — знает, что когда нужно. Ей самой давно шестой десяток. Даже видеть стала плохо, так что приходится носить очки, которые она не без шика подвязывает розовой тесемкой от старого барынина корсета.

Голова у нее круглая, как кочан, а сзади, в самом центре затылка, торчит седая косичка, будто сухой арбузный хвостик.

Потаповна — девица, но не без воспоминаний. Одно воспоминание живет у сестры, в деревне, другое — учится у модистки. А над плитой висит старая солдатская фуражка, лет пять назад украшавшая безбровую солдатскую харю. И еще недавно, глядя на эту фуражку, вдохновлялась Потаповна и рубила котлеты с настоящим темпераментом.

Теперь не то. Теперь — брак. Венец. Любовь прочная, законная и признанная. До гроба.

Вечер.

Посуда убрана кое-как, с грехом пополам; на столе — самовар, наливка и огурец.

Лиловая собака тихо шевелит опущенным ухом. Предчувствует события.

Влюбленные воркуют.

— Я барыне говорю, — рассказывает Потаповна, — подарите вы мне, барыня, к свадьбе-то грипелевое платье. Ладно, говорит, подарю. Барыня-то добрая.

— Платье? — шевелит жених мохнатыми бровями. — Платье — что! Много ли с платья корысти. Лучше бы деньгами дала. А платье тоже, говорят, может из моды выйти.

— Ну, это тоже какое попадется. Вот была у меня муровая юбка, — восемь лет носила, и хоть бы что. Ни моль ее не брала, ни что. Чем больше ношу, тем больше блестит. Маньке отдала донашивать, а она так из моды и не вышла.

— Капитал лучше. Ежели у хороших господ жить, много можно отложить на книжку. А? Так я говорю, Авдотья Потаповна, али нет?

— Скопить, конечно, можно. А только что в этом хорошего? Копишь, копишь, выйдешь замуж, помрешь, — ан все мужу в лапы. Тоже и об этом подумать надо.

— Это вы-то помрете? Авдотья Потаповна, грех вам говорить! Да вы всякого быка переживете, не то что мужа. Вон личность-то у вас какая красная — рожа, тоись.

— От печки красная. Жаришь, жаришь, ну, и воспалишься. А в нутре у меня никакой нет плотности.

Жених смотрит на нее несколько минут пристально.

— А болезни какие у вас были?

— Болезни? Каких у меня только не бывало, спроси. Под ложечкой резь. Как поем капусты, так и…

— Ну, это что за болезнь! Этак кажный может налопаться…

— Зубы болели, все выболели. Глаза плохи стали, ноги гудут. Нашел тоже здоровую.

Жених улыбнулся светлой улыбкой, но улыбка быстро погасла, и он вздохнул.

— Ну, с этим тоже не помирают. Битая посуда два века живет. Вот у меня, можно сказать, здоровье подорвано. Двадцать лет на сукционе служу. Служба тяжелая…

— Нашел тоже сравнить! У меня здоровье-то женское. Разве может у вас быть такая слабость, как у меня, у девицы. У меня одних ребят пять штук было, — вот и считай! Дети здоровью вредят.

— Эка важность — дети! У меня у самого в прошлом году ребенок был. Помер только скоро. От прачки, от Марьи.

— Ребенок? — выпучила глаза Потаповна.

Лиловый пес тоже встрепенулся и вскинул ухо.

— Нешто в вашем возрасте это полагается?

Щеки у Потаповны вдруг отвисли и задрожали.

— Туда же стариком себя называет! В женихи лезет! Коли у вас в прошлом году дети были, так вы и через десять лет не помрете. Разве я столько протяну? Какая мне от вас польза? Лысому бесу, прости Господи, от вас польза будет, — ему и завещание делайте.

Она вдруг схватила наливку и сунула в шкап. Жених, несколько сконфуженный, чесал бороду крючковатым пальцем.

— А мне, как быдто, и собираться пора, не то дворник калитку запрет.

Потаповна яростно терла стол мочалкой, как бы давая понять, что с поэзией любви на сегодняшний день покончено, и суровый разум вступил в свои права.

— А который же час? Может, взглянете, а?

Потаповна на минутку приостановилась и сказала задумчиво:

— Все-таки же вам седьмой десяток, как ни верти.

И пошла в комнаты, взглянуть на часы. Оставшись один, жених пощупал ватное одеяло на постели, потыкал кулаком в подушки.

Вернулась Потаповна.

— Длинная-то стрелка на восьми.

— А короткая?

— Короткую-то еще не поспела посмотреть. Вот пойду ужо самовар убирать, так и посмотрю. Не все зараз.

Жених не поспорил.

— Ну, ладно. Счастливо оставаться. Завтра опять зайдем.

В дверях он обернулся и спросил, глядя в сторону:

— А постеля у вас своя? Подушки-то перовые али пуховые?

Потаповна заперла за ним дверь на крюк, села и пригорюнилась.

— Не помрет он, старый черт, ни за что не помрет! Переживет он меня, окаянный, заберет мою всю худобишку.

Посмотрела на печального лилового пса, на притихших тараканов, тихо, но сосредоточенно шевеливших длинными усами, и почувствовала, как тоскливо засосало у нее под ложечкой.

— Быдто от капусты.

Она горько покачала головой.

— Ни за что он не помрет! Вот тебе и радость!

Вот тебе и свадьба!

У гадалки

На окошке фуксия. Над фуксией верещит в клетке канарейка.

Круглый стол покрыт филейной салфеткой. Облупленные кресла.

Из дверей тянет жареным луком.

Все это вещи и явления самые обыденные, но здесь они кажутся необычайными и полными какого-то особого значения, высшего и тревожного, потому что находятся в приемной комнате у гадалки Пелагеи Макарьевны.

Канарейка как будто не совсем так попрыгивает, как их сестре полагается. Уж, видно, недаром у гадалки живет.

Филейная салфетка выглядит так серьезно, что хочется извиниться перед ней за суетное перо на шляпе.

А что луком пахнет — так уж это, видно, так нужно. Уж раз Пелагея Макарьевна, женщина, видящая как на ладони всю судьбу всего мира, находит нужным жарить лук, — тут есть над чем призадуматься.

Принимает Пелагея Макарьевна своих клиенток по одной персоне. Мужчин совсем не пускает.

— Мужчинская судьба известно какая, — объясняет она любопытствующим. — Все больше насчет девиц. А меня за этакую судьбу живо полиция прикроет.

В приемной у нее всегда полно, как у модного врача.

Влюбленная девица с подругой, взятой для храбрости.

Прислуга, на которую хозяева «грешат» из-за пропавшей ложки.

Две тетки в бурнусах — насчет Машенькиной свадьбы, — быть ей или не быть.

Толстая лавочница с дутым браслетом на отекшей руке. Сидит и тупо думает:

— А шут меня знает, чего меня сюда понесло. И как это так, возьмет нелегкая и понесет человека, и шут его знает, зачем? Чесался, видно, полтинник в моем кармане.

Три гимназистки хихикают под канарейкой.

— Нет, она удивительно говорит! Она всю правду говорит. Она мне в прошлом году сказала, что я выйду замуж за Григория. Прямо удивительно!

— Так ведь ты же не вышла.

— Ну да, потому что я еще не знакома ни с одним Григорием. Но ты только подумай, как она может так все знать.

— Мне ужасно неловко, у меня полтинник не целой деньгой, а мелочью. Она может обидеться…

— Действительно, неприлично.

— Ничего, она все равно по картам увидит, что ты ворона… Хи-хи-хи!

— Перестань!

— Хи-хи-хи!

Тетки в бурнусах бросают на них негодующие взгляды и шепчутся про свои дела. Изредка, из уважения к месту, в котором находятся, произносят слова, не выдыхая, а, наоборот, втягивая воздух в себя. Получается как бы свистящее всхлипывание, полное таинственности и значения.

— И не быть тебе, — грит, — за ним, а быть тебе, — грит, — за каронным брунетом. И што п вы думали? Пост проходит, а в мясоеде за чиновника выскочила. Ведь как по писанному.

— Господи, помилуй! Ведь даст же Бог человеку!

— А намедни Силова тоже к ней ходила. И што п вы думали?..

Дверь, ведущая в комнату гадалки, с треском раскрывается.

Через комнату, ни на кого не глядя, сконфуженно проходит в переднюю дама в трауре.

— Пожалуйте, кто следующий по очереди, — говорит певучий, сдобный голос.

Прислуга, «на которую грешат», вскакивает, испуганно оглядывается и, украдкой крестясь, на цыпочках идет к заветной двери.

— Пожалте-с! — приглашает клиентку Пелагея Макарьевна. — Присядьте на стулик.

И тут же, разом прикончив с официальной частью приема, говорит просто:

— Садись, что ли. Полтинник принесла?

Клиентка развязывает узелок платка сначала дрожащими руками, потом щелкающими зубами. Гадалка, внимательно оглядев монету, опускает ее в карман.

— Чем антиресуешься?

— Ложкой! — лепечет клиентка. — Мы ложкой антиресуемся. Ложка ихняя пропала, а они на меня. На что мне их ложка? Не видала я ложки! Я ложек очень даже много видала. Даже большое множество.

Гадалка берет со стола пухлую колоду карт, приобретшую от постоянного общения с потусторонним миром особый, очень неаппетитный вид. Точно смазанные чем-то липким, карты с трудом отставали одна от другой, и гадалка часто, многозначительно скосив глаза на клиентку, облизывала большой палец правой руки.

— Н-да-с. Посмотрим твою ложку. На бубновую кралю… Девица?

— Девица, — виновато отвечает клиентка.

— На бубновую кралю… На сердце у тебя трефонный разговор… Трефонный разговор про червонную дорогу, а может, это и не дорога, а просто к тому выйдет, что бубенный король перечит. Ну, однако, перечить ему это самое не выйдет, потому из трефонного дому через вечерний разговор по утренней дороге вот при своих хлопотах амурное свидание с денежным, значит, антиресом, — ну, только гли кого, еще не известно. Ну, а теперь, все тридцать шесть карт, скажите всю правду, что бубновой крале ждать. Ну-с, гли дому твоего жди семерку трефей — вечерний разговор. Разговаривать, значит, вечером будешь с кем-нибудь. Гли сердцу твоего пиковая дама будет с бубенным королем про свои дела разговаривать. Чем кончится?.. Кончится утренним разговором. Будешь, значит, утром с кем-нибудь разговаривать. На чем сердце успокоится?.. Успокоится твое сердце на всяких хлопотах, и болезнь близкого человека, и деньги, быдто, потеряешь. Что удивит?.. Удивишься ты на собственных слезах. Ну, вот и все. Благодарить не надо, а то не исполнится. Ну, чего еще?

— Да я насчет ложки бы. Ложка у меня на душе! — тоскливо лепечет клиентка

— Ложка? Так бы и говорила! Насчет ложки скажу я тебе, что оченно я это дело хорошо вижу, только не по картам — карты ложку не говорят, — а через воздух. И скажу я тебе прямо, что, кто ложку взял, до поры до времени не узнаешь, потому взял ее человек хитрый, и ни руки своей, ни ноги на месте том не оставил, чтобы никто, значит, его, вора, то есть, узнать не мог. Так, вот, значит, и понимай, что взял твою ложку хитрый человек, на хитрого, значит, и думай, за хитрым, значит, и примечай! Кто следующий? Пожалуйте, чья очередь!

Прислуга, «на которую грешили», на цыпочках прошла через приемную, и все, затихнув, с благоговением смотрели на ее растерянное, покрытое красными пятнами лицо и на ее круглые, испуганные глаза, только что так дерзко заглянувшие в сокровенные тайны будущего.

— Пожалуйте, чья очередь!

Летний визит

Жарко. Душно. Парит.

Должно быть, будет гроза.

Глаза слипаются. Спать хочется.

Сидит передо мной дама, моя гостья, и тупо смотрит мне прямо в лоб. Глаза у нее белые, губы распущены, — видимо, тоже спать хочет до отчаяния.

Но ничего не поделаешь.

Она мне делает визит, а я этот визит принимаю. Нужно быть любезной хозяйкой, нужно сказать ей что-нибудь такое визитное. Но когда человеку хочется спать, он прежде всего забывает все визитные слова.

— Может быть, вы хотите чаю? — нашлась я наконец.

— Гм?

Белые глаза смотрят на меня с сонным удивлением.

Чего она удивляется? Ах, да, она ведь именно чай-то и пьет.

Что бы ей такое сказать? Я же не виновата, что она уже пьет чай!

— Итак, куда же вы, собственно говоря, собираетесь на лето? — вдруг выдумала я.

Но это далось мне не легко.

Даже жарко стало.

Она долго моргала, потом сказала:

— Гм?

Но уже не было сил повторить вопрос сначала. Да и, кроме того, она, наверное, прекрасно все слышала, а переспрашивает просто потому, что ей лень отвечать. А мне, подумаешь, не лень спрашивать. Какие, однако, люди, как приглядишься поближе, эгоисты!

Я смотрю на нее, она на меня.

Вдруг она делается совсем маленькой, чуть-чуть качается, на голове у нее вырастает красивый петушиный гребешок… Господи, да ведь я засыпаю!..

Спим, спим, мы обе спим!

Как быть?

— Точить ножи, ножницы, бритвы править! — дребезжит за окном.

Мы обе вздрагиваем, и обе так рады, что проснулись, что даже улыбаемся.

— Не хотите ли чаю? — оживленно спрашиваю я. — То есть, я хотела спросить, куда вы, собственно говоря, собираетесь на лето?

— У вас прелестный браслет, — отвечает она мне на оба вопроса сразу.

Господи! Хоть бы еще разок крикнул разносчик. А то опять глаза что-то заволакивает.

— Скажите, — собираю я последние силы, — не знаете ли вы случайно, сколько лет было этой… как ее? Когда она умерла? Этой… как ее… Па… Паповой?

Я хотела спросить про Варю Панину, а вышло почему-то Попова. Но поправляться мне было уже не под силу.

— Какой Поповой? — вдруг проснулась гостья.

— Зина Попова жива!

— Ну, а все-таки, приблизительно? — не уступаю я.

Уж раз начала занимать гостью разговором, так не скоро сдамся.

— Она чудно пела! Все говорили. Голос, как у Цукки! Вы, может быть, хотите чаю?

— Я сама нахожу, что там сыро, но зато дачи довольно дешевые, — ответила она, и правый глаз у нее вдруг закрылся.

Господи! Да она засыпает! Что же мне у нее спросить?

— Послушайте, вы никогда не видали какую-нибудь такую шляпу, которую не носят, — забормотала она и закрыла второй глаз.

Спит! Спит бесповоротно!

И опять сделалась совсем маленькая.

Я привстала, как бы для того, чтобы подвинуть ей вазочку с конфектами, и подтолкнула гостью коленом.

Она вздрогнула и чуть-чуть вскрикнула спросонья. Мне стало совестно. Я села и помолчала немного.

Однако сознание, что я, как хозяйка, должна же что-нибудь у нее спрашивать, не давало мне покоя.

Но что же у нее спросить? Насчет чаю спрашивала, насчет дачи спрашивала. Я долго и мучительно придумывала. Только бы не заснуть! Только бы не заснуть прежде, чем придумаю.

В ушах звенит сладко, тихо. Вытянуть разве ноги. Можно кресло подставить, да лень, и так хорошо. Спят же люди в вагоне и при худших условиях… И куда это мы едем? Может быть стоим на станции?.. Кондуктор! А кондуктор? Третий звонок был? Нужно купить пирожков…

Я вдруг просыпаюсь от острого сознания, что непременно должна что-то спросить у этой женщины, которая, свесив голову набок, сладко похрапывает на моем диване. Должна спросить, иначе все погибло.

Я хватаю ее за руку и диким голосом кричу:

— Как ваша фамилия?

Потом мы обе долго молча смотрит друг на друга, и по выражению ее лица я понимаю, какое у меня самой лицо.

Как хорошо, что все на свете проходит!

Письма

Я уж и не говорю о телеграфе и телефоне. Но почта — самая обыкновенная почта, которую вынимают из ящиков в 8 ч. утра, 9 ч. 20 м., 10 ч. и т. д., — разве это не величайшее счастье для человечества?!

Слово «разлука» все более теряет свою жестокую окраску, и скоро ее почти не будет.

Ведь мы и теперь узнаем мысли на расстоянии посредством писем, слышим голос в телефон, и, как говорят, не сегодня-завтра вновь изобретенный особый аппарат даст нам возможность передавать своё изображение на расстоянии.

Мы будем и слышать, и видеть того, кого нет с нами, и останется для нас только одна тоска — тоска о касании.

— Ты здесь?

— Здесь! — говорит знакомый голос и улыбается знакомое лицо.

— Дай мне твою руку!

— Нет, милый друг, это — единственное, чего, пожалуй, никогда не будет.

А пока что — будем благословлять почтовое ведомство, ценою одной семикопеечной марки передающее нам всю душу целиком, со всеми ее извивами и переливами.

Летом все мы разбредаемся в разные стороны, расстаемся со словами:

— Пишите!

— Пишите!

И начинаем писать.

Берем кусочек души, кладем его в конверт, лизнем, заклеим и бросим в пространство. И будет он лететь, пока не упадет в другую душу, — открытую, ждущую.

Разве это не счастье?

* * *

Сергей Иванович Черников только что отобедал.

Все лицо его выражает одно впечатление — впечатление, полученное от ботвиньи с лососиной, которое не могли изгладить ни последующие цыплята, ни земляничный пирог — словом, ничто.

Сергей Иванович смотрит на жену, сестру и дочку-семилеточку и видит у всех то же выражение.

— А действительно, она была хороша! — машинально говорит он.

Слово «хороша» напоминает ему Веру Павловну.

— А не черкнуть ли ей пару словечек? А то осенью увидимся — начнутся попреки…

Он встал и пошел в свой кабинет.

— Не беспокойте меня до чаю! Мне нужно позаняться немножко.

Выловил мух из чернильницы и стал писать.

«Тверская губ., усадьба Черниковка. Любимая! Где ты?».

— Гм! Я, положим, знаю, что она в Павловске на даче, но ведь должна же она понять, что каждое письмо требует стиля!

«Любимая! Где ты?

Сейчас глухая ночь. Я один сижу на скале, слушаю глухой прибой волн…»

— Неудобно, что пишу-то из Тверской губернии! Ну, да куда ни шло!

«…прибой волн и спрашиваю у моря: „Море, где моя милая?“ Но море молчит и глухо ревет».

— И действительно, не может же море ответить, что она, мол, в Павловске на даче Чебурякина! Так что выходит вполне естественно.

«…Если бы у меня — увы! — были крылья, я полетел бы к тебе, любимая!»

— Нет, это нехорошо! Это совсем неудачно! Выходит, будто у меня нет денег на железную дорогу!

Нет, так нельзя. Лучше так:

«Если бы у меня были крылья, я бы все время был с тобою…»

— Еще глупее. Точно канарейка! С крыльями и постоянно тут же. Нет. К черту крылья совсем.

«Дорогая! Я так тоскую, что буквально ничего не могу есть…»

— А ботвинья? — уколола вдруг совесть.

Но стиль после краткой борьбы победил ботвинью:

«…а ночью, когда мгновенный сон смежит мои усталые очи, я вижу только тебя, и громкие рыдания потрясают мой организм».

— Ну, кажется, ладно. Какого ей еще рожна?!

Теперь можно и всхрапнуть до чаю.

* * *

Вера Павловна с утра была не в духе: тот самый лиф, который еще в прошлое воскресенье так хорошо сидел, сегодня ни за что не хотел застегнуться. Его крючки и петли, точно не желая иметь друг с другом ничего общего, никак не могли преодолеть маленького пространства в какие-нибудь два сантиметра на спине своей хозяйки.

— Ведь не могла же я за одну неделю так растолстеть! — дрожащими губами говорила Вера Павловна. — Неделю назад лиф так хорошо сидел. Верно, просто сел…

— Сидел, сидел, да и сел! — шутил веселый муж Веры Павловны. — Сидел, да и сел! Ха-ха-ха! Вот так чудеса с твоими платьями!

— Это подло с вашей стороны. Сам же виноват: сегодня подавай ему пироги, завтра — пирожки, — ни одна фигура не выдержит.

— А ты не ешь: кто тебя заставляет? Сиди да смотри, как я ем. Другие, может быть, за такое зрелище большие деньги бы заплатили. Ха-ха-ха!

— Я не могу не есть, когда все кругом едят! У меня душа чуткая!

Она ушла надутая и злая к себе в комнату, заперлась, вытащила из-под подушки письмо Черникова и несколько раз перечитала его.

— Н-да! Это действительно — любовь. Какого числа? Двадцать восьмого. А сегодня первое. Какое счастье, что существует почта, а то он там мучится, а я бы и не знала ничего. И за что он меня так любит?!..

Она достала бумагу, попрыскала ее белым ирисом и стала писать:

«Твое письмо возродило меня к новой жизни, Сергей!

Я так измучилась! Ты знаешь, как странно, — ведь я тоже ничего не ем. Я так исхудала, что стала совсем прозрачная, и платье, скользнув, падает к моим ногам.

Вся жизнь моя сосредоточена теперь на одном только слове, и это слово — „Сергей Иванович Черников“.

Пусть лицемеры забросают меня каменьями, но это так.

Милый! Любимый! Единственный! Не презирай меня! Я вся — один порыв к блаженству с тобой!

Твоя Птичка».

Вера Павловна вздохнула.

— Нет, действительно, я растолстела! Это прямо отчаяние! Я покончу с собой!

Потом перечитала письмо. Оно ей очень понравилось, особенно некоторые фразы, и, как хорошая хозяйка, она решила немедленно сервировать их еще раз.

— Напишу сейчас же Аркадию. Тем более, что они с Черниковым даже и незнакомы, да и порядочные мужчины никогда не показывают друг другу письма любимой женщины.

«Аркадий! Любимый мой! Единственный! Твое письмо возродило меня к новой жизни.

Вся жизнь моя сосредоточена теперь на одном только слове, и это слово — „Аркадий Петрович Попов“.

Пусть лицемеры забросают меня каменьями, но я вся — один порыв к блаженству с тобой!

Твоя Мышка».

— Это еще лучше вышло. Короче и сильнее.

Она торопливо лизнула оба конверта, запечатала и бросила в пространство кусочек своей души, и он полетел, пока не упал в другую душу, открытую, ждущую.

Загудели поезда, заработали усталые, закоптелые машинисты, выбежали с фонарями в руках невыспавшиеся стрелочники, захлопотали начальники станций, защелкал аппаратом изможденный телеграфист, побежали, спотыкаясь, замученные почтальоны, подхлестнули лошадей сонные ямщики.

— Почту везем! Гей! Дело срочное, не опоздать бы.

Гул, шум, треск, стоны, стоны, стоны…

Это летит душа Веры Павловны, которая «вся — порыв к блаженству» с Сергеем Ивановичем и отчасти с Аркадием Петровичем.

И разве можно сказать, что всех этих хлопот слишком много, чтобы обслуживать великую и могучую человеческую душу?

Какое счастье для всех нас, бедных, разлученных, что существует почта!

Коготок увяз

Супруги Шнурины только что переехали на новую квартиру.

Был вечер. Шнурины бродили по темным, заставленным мебелью комнатам, натыкались на столы, на стулья и друг на друга. Каждый держал по свечке в руке, и оба в своем бестолковом блуждании похожи были на отбившихся от процессии членов какой-нибудь мистической секты.

В передней постукивал и поскребывал проводивший электричество монтер.

— И чего он так долго возится! — волновался Шнурин, капая стеарином на пиджак. — Не могу я больше в потемках бродить. Вон и без того шишку на голове набил. Черт знает что!

— Чего же ты на меня кричишь? Ведь я же не виновата. Ты сам монтера позвал, — отвечала жена, капая на кресло.

В эту минуту вошел монтер.

— Проводка кончена, — сказал он. — Прикажете дать свет?

— Ну, конечно! — закричала Шнурина.

— Позволь, — остановил ее муж. — Ведь там висит пломба от общества. Мы не имеем права срывать ее самовольно.

— Пустяки-с, — ответил монтер. — Я срежу. Я то ждите еще два дня, покуда из общества пришлют.

— Конечно, пусть срежет. Уж он знает, что делает, — сказала Шнурина. — Ты вечно споришь!

Шнурин промолчал; монтер дал свет, получил по счету и ушел.

Шнурины гуляли по залитой огнями квартире, переставляли мебель и радовались.

Весело, когда светло!

Но в радости их было что-то тревожное, какой-то неприятный привкус.

— Скажи, Леля, — вдруг спросила жена, — ты не обратил внимания, что на этой пломбе было написано?

— Видел мельком. Что-то вроде того, что, кто самовольно ее снимет, тот ответит по всей строгости закона, и какая-то еще уголовная статья упомянута.

— Значит, это — преступление? — Ну, еще бы!

— Так как же мы так легко на это пошли?

— Преступная натура. Отшлифовали воспитанием, ну а натура рано или поздно прорвется наружу.

— По-моему, это не мы виноваты, а монтер. Он нас научил.

— Так ведь ему-то от этого никакой выгоды нет.

— Все-таки он подозрительный. Выгоды нет, а учит. Верно, сам преступник, так ему досадно, что невинных увидел, ну и давай соблазнять. А где эта пломба?

— Не знаю. Он ее, верно, выбросил.

— А то мне пришло в голову, что ведь ее можно как-нибудь опять на место укрепить. Подделать печати…

— Покорно благодарю. Присоединить к краже еще и мошенничество. Крали электричество, взломали печать и потом еще мошенничали. Тут, милая моя, по самой снисходительной совокупности и то на десять лет каторги наберется.

— Господи! Что ты говоришь!

— Ну, конечно.

— Знаешь что? Я на суде скажу, что это он нам велел.

— Ну кто поверит такому вздору!

— Сочиню что-нибудь. Скажу, что он был в меня влюблен… и вот решил отомстить… Ну, словом, вывернусь.

— Как красиво клеветать на невинного человека, да еще такую грязную ерунду. По-моему, уж лучше поджечь стенку в передней и сказать, что вот, мол, начинался пожар, и пломба сгорела.

— А потом на суде выяснится, что сами подожгли, и нас, все равно, на каторгу.

— Какой ужас, какой ужас, какой ужас! А время идет! А лампы горят!

— Проклятый монтер — и чего он выскочил. Свинья! Только людей подводит!

— Подожди, не волнуйся, мы еще как-нибудь вывернемся.

Оба задумались. Сидели молча друг перед другом, освещенные ярким, краденым светом шестидесятисвечной люстры.

Шнурин посмотрел на жену пристально и тихо сказал:

— А знаешь, Маня, я не знал, что ты такая.

— Какая такая?

— Преступная. Не знал, что ты преступница по натуре. Смотри, вот за какие-нибудь полчаса открылось, что нет такого преступления, на которое ты не была бы способна. Началось с кражи, а потом коготок увяз, и пошло, и пошло. Клевета, мошенничество, поджог…

— Поджог ты выдумал. Сам хорош, а на других валишь.

— Ну, пусть. Пусть я. А все-таки, благодаря монтеру, я многое узнал.

— Убить бы этого монтера! — вдруг всхлипнула Шнурина. — Попадись он мне, я бы его зарезала и нож облизала!

— Видишь, видишь! Я бы не стал его резать. Я бы эту свинью задушил, как с-собаку!

— Леля, Леля! Какие мы несчастные!

Опять замолчали. Опять сидели, тихие, освещенные краденым огнем. Потом она спросила тихо:

— А сколько в Сибири тысяч жителей?

А он ответил:

— Не знаю. Но скоро на две персоны больше будет.

Опять помолчали. Потом он сказал:

— И отчего мы такие преступные? Должно быть, вырождение или дурная наследственность. Скажи, Маня, откровенно: в вашей семье не было сумасшедших?

Она взглянула испуганно, даже вздрогнула.

— Нет!.. То есть да. Репетитор младшего брата сошел с ума.

— Вот видишь. Вот оно откуда. Наследственность — ужасное зло. Ты не виновата ни в чем. Ты и сама не знаешь, на что способна.

— А ты?

— Я тоже. На мне тоже проклятие рока. Наследственность. Дядя, брат моей матери, женился на Опенкиной, у которой отец за поджог судился.

— Ага! Видишь, поджог-то когда сказался! Как это все страшно!

Она вся съежилась, села рядом с мужем и прижалась к нему.

— Жалкие мы с тобой, — сказал он.

— Худо нам будет в Сибири, — снова всхлипнула она.

— Пустяки! Подбодрись, дурочка, чего там. С нашими-то талантами мы и там не пропадем. Отбудем каторгу, а там останемся на поселении. Я к какому-нибудь казенному подряду присосусь, деньжищ нагребу, — воровать-то ведь будет уж не впервой. Или игорный притончик открою.

— Я буду гостей завлекать, — бодро сказала жена и вытерла глаза.

— Ну, конечно. Не пропадем.

Она улыбнулась сквозь слезы, он тряхнул головой, и они пожали друг другу руки, готовые бодро вступить на новый путь.

А краденое электричество на шестидесятисвечной люстре подмигивало лукаво и весело.

Счастливая любовь

Наталья Михайловна проснулась и, не открывая глаз, вознесла к небу горячую молитву:

«Господи! Пусть сегодня будет скверная погода! Пусть идет дождь, ну хоть не весь день, а только от двух до четырех!»

Потом она приоткрыла левый глаз, покосилась на окно и обиделась: молитва ее не была уважена. Небо было чисто, и солнце катилось по нему как сыр в масле. Дождя не будет, и придется от двух до четырех болтаться по Летнему саду с Сергеем Ильичом.

Наталья Михайловна долго сидела на постели и горько думала. Думала о любви.

«Любовь — очень тяжелая штука! Вот сегодня, например, мне до зарезу нужно к портнихе, к дантисту и за шляпой. А я что делаю? Я бегу в Летний сад на свидание. Конечно, можно притвориться, что заболела. Но ведь он такой безумный, он сейчас же прибежит узнавать, в чем дело, и засядет до вечера. Конечно, свидание с любимым человеком — это большое счастье, но нельзя же из-за счастья оставаться без фулярового платья. Если ему это сказать, он, конечно, застрелится, — хо! Он на это мастер! А я не хочу его смерти. Во-первых, потому, что у меня с ним роман. Во-вторых, все-таки из всех, кто бывает у Лазуновых, он самый интересный…»

К половине третьего она подходила к Летнему саду, и снова душа ее молилась тайно и горячо:

«Господи! Пусть будет так, что этот дурак подождал-подождал, обиделся и ушел! Я хоть к дантисту успела бы!..»

— Здравствуйте, Наталья Михайловна!

Сергей Ильич догонял ее, смущенный и запыхавшийся.

— Как? Вы только что пришли? Вы опоздали? — рассердилась Наталья Михайловна.

— Господь с вами! Я уже больше часа здесь. Нарочно подстерегал вас у входа, чтобы как-нибудь не пропустить.

Вошли в сад.

Няньки, дети, гимназистки, золотушная травка, дырявые деревья.

— Надоел мне этот сад.

— Адски! — согласился Сергей Ильич и, слегка покраснев, прибавил: — То есть я хотел сказать, что отношусь к нему адски… симпатично, потому что обязан ему столькими счастливыми минутами!

Сели, помолчали.

— Вы сегодня неразговорчивы! — заметила Наталья Михайловна.

— Это оттого, что я адски счастлив, что вижу вас. Наташа, дорогая, я тебя три дня не видел! Я думал, что прямо не переживу этого!

— Милый! — шепнула Наталья Михайловна, думая про фуляр.

— Ты знаешь, ведь я нигде не был все эти три дня. Сидел дома, как бешеный, и все мечтал о тебе. Адски мечтал! Актриса Калинская навязала мне билет в театр, вот посмотри, могу доказать, видишь билет, — я и то не пошел. Сидел дома! Не могу без тебя! Понимаешь? Это — прямо какое-то безумие!

— Покажи билет… А сегодня какое число? Двадцатое? А билет на двадцать первое. Значит, ты еще не пропустил свою Калинскую. Завтра пойдешь.

— Как, неужели на двадцать первое? А я и не посмотрел, — вот тебе лучшее доказательство, как мне все безразлично.

— А где же ты видел эту Калинскую? Ведь ты же говоришь, что все время дома сидел?

— Гм… Я ее совсем не видел. Ну вот, ей-богу, даже смешно. А билет, это она мне… по телефону. Адски звонила! Я уж под конец даже не подходил. Должна же она понять, что я не свободен. Все уже догадываются, что я влюблен. Вчера Мария Сергеевна говорит: «Отчего вы такой задумчивый?» И погрозила пальцем.

— А где же ты видел Марью Сергеевну?

— Марью Сергеевну? Да, знаешь, пришлось забежать на минутку по делу. Ровно пять минут просидел. Она удерживала и все такое. Но ты сама понимаешь, что без тебя мне там делать нечего. Весь вечер проскучал адски, даже ужинать не остался. К чему? За ужином генерал Пяткин стал рассказывать анекдот, а конец забыл. Хохотали до упаду. Я говорю: «Позвольте, генерал, я докончу». А Нина Павловна за него рассердилась. Вообще масса забавного, я страшно хохотал. То есть не я, а другие, потому что я ведь не оставался ужинать.

— Дорогой! — шепнула Наталья Михайловна, думая о прикладе, который закатит ей портниха: — «Дорогой будет приклад. Самой купить гораздо выйдет дешевле».

— Если бы ты знала, как я тебе адски верен! Третьего дня Верочка Лазунова зовет кататься с ней на моторе. Я говорю: «Вы, кажется, с ума сошли!» И представь себе, эта сумасшедшая чуть не вывалилась. На крутом повороте открыла дверь… Вообще, тоска ужасная… О чем ты задумалась? Наташа, дорогая! Ты ведь знаешь, что для меня никто не существует, кроме тебя! Клянусь! Даже смешно! Я ей прямо сказал: «Сударыня, помните, что это первый и последний раз…»

— Кому сказал? Верочке? — очнулась Наталья Михайловна.

— Катерине Ивановне…

— Что? Ничего не понимаю!

— Ах, это так, ерунда. Она очень умная женщина. С ней иногда приятно поговорить о чем-нибудь серьезном, о политике, о космографии. Она, собственно говоря, недурна собой, то есть симпатична, только дура ужасная. Ну и потом все-таки старинное знакомство, неловко…

— А как ее фамилия?

— Тар… А впрочем, нет, нет, не Тар… Забыл фамилию. Да, по правде говоря, и не полюбопытствовал. Мало ли с кем встречаешься, не запоминать же все фамилии. У меня и без того адски много знакомых… Что ты так смотришь? Ты, кажется, думаешь, что я тебе изменяю? Дорогая моя! Мне прямо смешно! Да я и не видал ее… Я видел ее последний раз ровно два года назад, когда мы с тобой еще и знакомы не были. Глупенькая! Не мог же я предчувствовать, что встречу тебя. Хотя, конечно, предчувствия бывают. Я много раз говорил: «Я чувствую, что когда-нибудь адски полюблю». Вот и полюбил. Дай мне свою ручку.

«Как он любит меня! — умилилась Наталья Михайловна. — И к тому же у Лазуновых он, безусловно, самый интересный».

Она взглянула ему в глаза глубоко и страстно и сказала:

— Сережа! Мой Сережа! Ты и понять не можешь, как я люблю тебя! Как я истосковалась за эти дни! Все время я думала только о тебе. Среди всех этих хлопот суетной жизни одна яркая звезда — мысль о тебе. Знаешь, Сережа, сегодня утром, когда я проснулась, я даже глаз еще не успела открыть, как сразу почувствовала: «Сегодня я его увижу».

— Дорогая! — шепнул Сергей Ильич и, низко опустив голову, словно под тяжестью охлынувшего его счастья, посмотрел потихоньку на часы.

— Как бы я хотела поехать с тобой куда-нибудь вместе и не расставаться недели на две…

— Ну, зачем же так мрачно? Можно поехать на один день, куда-нибудь, — в Сестрорецк, что ли…

— Да, да, и все время быть вместе, не расставаться…

— Вот, например, в следующее воскресенье, если хочешь, можно поехать в Павловск, на музыку.

— И ты еще спрашиваешь, хочу ли я! Да я за это всем пожертвую, жизнь отдам! Поедем, дорогой мой, поедем! И все время будем вместе! Все время! Впрочем, ты говоришь — в следующее воскресенье, не знаю наверное, буду ли я свободна. Кажется, Малинина хотела, чтобы я у нее обедала. Вот тоска-то будет с этой дурой!

— Ну что же делать, раз это нужно! Главное, что мы любим друг друга.

— Да… да, в этом радость. Счастливая любовь — это такая редкость. Который час?

— Половина четвертого.

— Боже мой! А меня ждут по делу. Проводи меня до извозчика. Какой ужас, что так приходится отрываться друг от друга… Я позвоню на днях по телефону.

— Я буду адски ждать! Любовь моя! Любовь моя!

Он долго смотрел ей вслед, пока обращенное к нему лицо ее не скрылось за поворотом. Смотрел, как зачарованный, но уста его шептали совсем не соответствующие позе слова:

— «На днях позвоню». Знаем мы ваше «на днях».

Конечно, завтра с утра трезвонить начнет! Вот связался на свою голову, а прогнать, — наверное, повесится! Дура полосатая!

Белое боа

(Коротенький рассказ)

— Постой! Постой! Да подожди же одну минуточку! Я только хотела тебе сказать в двух словах, что случилось с моим белым боа. Подожди, — только два слова, я сама тороплюсь.

Помнишь ты мой синий костюм, который у меня был в прошлом году? Ну, какая ты, право, — вместе еще покупали на Моховой! Ты еще кричала, что зачем зеленый кант, что он совсем не выделяется. А знаешь, это было довольно глупо с твоей стороны уверять, что зеленый кант не выделяется. Все, что угодно, можно, по-моему, сказать про зеленый кант, но сказать, что он не выделяется, это уж, — воля твоя, как хочешь, а по-моему, глупо.

Да ты не сердись, чего ты сердишься? Знаешь древнерусскую пословицу: «Юпитер, ты сердишься, ergo ты не прав». Ну признайся, ну признайся, сделай милость, что с зеленым кантом ты села в лужу! Ведь села! Что уж там! Это в тебе чисто женское упрямство!

Ты и Катю Крышкину уверяла, что нельзя на черную шляпу розовое перо сажать. А потом, как увидела, сейчас же и себе такое навертела. Уж нечего, нечего!

Не понимаю, к чему отрицать, раз факт налицо. Сама напроказишь, а потом на других сваливаешь. Помнишь, с Павловском такая же была история. «Ни за что, ни за что! Там сыро, там скучно!» А потом засела, так до осени с места не сдвинуть было. Мне так хотелось на Иматру проехать — так ведь нет, ни за что. И очень глупо. Нужно всюду бывать, если хочешь чего-нибудь добиться. Знаешь пословицу: «Под лежачий камень и вода не бежит»? Понимаешь? Под лежачий не бежит, а бежит под такой камень, который везде бывает…

А все твое упрямство! Зачем, например, было приглашать Соскина? «Ах, аристократ! Ах, блондин!». Хорош аристократ! Уверяет, что «Пиковую даму» Чехов сочинил. А что блондин, так, по-моему, тем стыднее для него! Да! И все твое упрямство…

Что? Мне самой некогда! Я только хотела сказать тебе про белое боа. Ты воображаешь, что тебе одной некогда. У других, может быть, дела-то больше, чем у тебя.

Вот, например, утром я непременно должна была написать четыре письма. Че-ты-ре! И все деловые. Одно даже анонимное… Потом поговорить по телефону с портнихой, с парикмахером, с доктором, с Андреевой и с этим, как его… Кстати, какой болван этот парикмахер! Я ему заказала подкладку, а он мне изволил сделать накладку. А все твое упрямство! «У его жены такое честное лицо!». На одном лице, милая моя, далеко не уедешь.

Это мне напомнило Агафью. Простого борша сварить не умела, а когда я ее прогнала, так она меня же корила: «Я, барыня, такая честная, щепотки соли у вас не украла, а вы мне отказываете».

Я и говорю ей: «Это очень хорошо, милая моя, что вы честная. Я охотно пожму вам руку, но готовить обед приглашу другую бабу, может быть, стоящую неизмеримо ниже вас в моральном отношении, но зато умеющую варить суп». Ха-ха-ха! Вот потеха! А, в сущности, все твое же упрямство.

Ах, да, я хотела сказать тебе насчет белого боа.

Тоже была идея покупать белое боа! У тети Лизы было соболье боа, так она его двадцать лет носила. Поседела вся, а боа ничуть. Тетя Лиза вообще все страшно долго носит. Вот Уж, не обижайся, про тебя этого сказать нельзя! Ты если даже в первый раз платье наденешь, оно на тебе имеет такой вид, точно ты в нем три ночи проспала. Уверяю тебя!

А помнишь розовую шляпу? Ты ее прямо из магазина привезла, а я думала, что ты на нее села! Ха-ха-ха! Уж ты не обижайся. И знаешь, я давно хотела дать тебе совет. Если ты хочешь, чтобы шляпа… Подожди, не перебивай ты меня, ради Бога, — мне самой некогда, у меня каждая минута на счету. Мне сегодня нужно было че-ты-ре письма написать, и я ничего не успела. Нужно было телефонировать парикмахеру, Андреевой и этому, как его… и ничего не успела! Потому что ни минутки нет свободной

Ты представить себе не можешь, до чего я занята!

Володя говорит: «Надо раньше вставать, тогда все успеешь». Очень хорошо! Великолепно! Ну, вот я встану в пять часов утра. Что, спрашивается, буду я делать в пять часов утра? Магазины все закрыты, знакомые все спят. Ведь это же абсурд! А все твое упрямство… Кроме того, нужно же считаться и с нервами. В хорошеньком виде будут у меня нервы, если я стану вставать в пять часов! Можно предъявлять всякие требования к человеку, но нельзя же требовать невозможного! Это — абсурд! Я, вообще, тебя не понимаю!

Зачем, например, тебя понесло в прошлый четверг к Погодиным? Ведь глупо! Ну, сознайся, что глупо! Нет, ты сознайся хоть раз! Кроме того, я хотела тебя попросить… подожди, куда же ты? Да мне самой некогда! Вот чудачка! Воображает, что она одна занятой человек! Я еще утром должна была написать че-ты-ре… Да подожди же, Господи! Я хотела только сказать, что мое белое боа… Ну, ушла, и черт с тобой! Ужасно, подумаешь, огорчила!

Сунься-ка другой раз с разговорами! Я тебя и слушать не стану.

У меня, милая моя, может быть, дела-то побольше, чем у тебя!

Ужасный характер!