Павел Амнуэль
Имя твое…
Собрание сочинений в 30 книгах. Книга 12
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Дизайнер обложки Изя Шлосберг
© Павел Амнуэль, 2022
© Изя Шлосберг, дизайн обложки, 2022
Роман о поиске своего предназначения в жизни. Главный герой романа видит в грезах женщину своей мечты и, преодолевая многочисленные препятствия, находит ее — и свое место в жизни.
ISBN 978-5-0056-2096-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Павел Амнуэль
Собрание сочинений в 30 книгах
Книга 12.
ИМЯ ТВОЕ…
Содержание
П. Амнуэль. Литература, создающая миры
Имя твое… Роман
Все права на электронную версию книги и её распространение принадлежат автору — Павлу Амнуэлю. Никто не имеет право каким-либо образом распространять или копировать этот файл или его содержимое без разрешения правообладателя и автора.
© Амнуэль П. Текст, 2022
© Шлосберг И. Обложка, 2022
П. Амнуэль.
Литература,
создающая миры[1]
Прошедший ХХ век был веком научной фантастики. А нынешний — ХХI? Ведь наука сейчас вовсе не стала развиваться медленнее, напротив, темп развития современных научных исследований таков, что ни журналисты, ни даже большинство писателей-фантастов попросту не успевают отслеживать новые открытия. Что уж говорить о том, чтобы их предсказывать, как это было в прошлом!
Оставим в стороне вопрос о том, должна или нет научная фантастика, которая все-таки является часть художественной литературы, а не науки, что бы то ни было предсказывать. Предположим, что не должна, как это утверждают многие авторы-фантасты, когда их укоряют в том, что жанр уже довольно давно перестал «показывать зубы» — вот, мол, в ХIX и первой половине ХХ века писатели-фантасты каким-то образом умели предвидеть развитие науки и технологий, а впоследствии это умение то ли исчерпалось, то ли исчезло за ненадобностью.
Пусть фантастика не обязана ничего предсказывать, но ведь авторы это умели делать раньше, умеют и теперь, просто количество писателей, работающих в поджанре прогностической фантастической прозы сократилось до числа пальцев на одной руке.
Тем не менее, очевидная прежде связь фантастической литературы с научно-техническим прогрессом оказалась разорванной.
Во времена уже подзабытые был в ходу журналистский штамп — «наука опережает фантастику». Связь художественной фантастики с научным поиском представлялась тогда вполне очевидной. НФ, особенно в ее «доефремовский» период, рассматривалась как литературный жанр, обеспечивающий пропаганду научно-технических достижений.
На самом деле хорошая фантастика, конечно, опережала науку. У того же Беляева — «Человек-амфибия», «Голова профессора Доуэля» и, наконец, «Ариэль».
Впрочем, даже если один штамп заменить другим («Фантастика опережает науку»), то и он будет следствием сужения границ жанра. Опережать или догонять можно лишь в том случае, если идешь по одной дороге. А если фантаст не желает догонять или опережать науку, а хочет идти вообще в другую сторону?
Сегодня ситуация вывернулась наизнанку. Раньше твердили: «Нужна только научная фантастика». Теперь говорят: «Все что угодно, только не научная фантастика! Научная фантастика себя изжила, и нечего о ней жалеть». Но если так, то зачем автору быть в курсе научно-технических проблем? Чем ему поможет в творчестве и успехе среди читателей то обстоятельство, что он замечательно разбирается в теории систем или в физике частиц? Даже в истории разбираться ни к чему, поскольку историю наконец-то причислили к наукам, а следовательно, изгнали из фантастики.
Изгнание науки из фантастики привело к тому, что автор, садясь за клавиатуру, считает себя обязанным забыть все, что знает из новейших областей науки и техники. Впрочем, термины можно оставить. Когда действие происходит в будущем, не обойтись без звездолетов, реакторов, лазерных дисков, компьютерного софта и клонирования. Но о реальном положении дел в этих сферах знать не обязательно. Поскольку не это читателя интересует. Во всяком случае, так утверждают издатели.
Семьдесят лет советским фантастам и читателям внушали, что фантастика идет от науки, что НФ, хоть и литература мечты и предвидения, но все же — литература второго сорта. А вот «первосортная» литература исследует человеческую душу, это не имеет отношения к науке и, следовательно, вне фантастики. А фантастам — нормальная позиция! — не нравилось клеймо «второсортности». И потому в недрах фантастики еще в советские времена тлел этот задуваемый критиками огонь: «Даешь Большую Литературу!»
И кстати, давали! Но даже сами литераторы были настолько прибиты стандартными определениями фантастики, что, написав нечто действительно фантастическое, но не научное (в смысле — не из области точных или технических наук), искренне считали себя авторами «большого потока». И критики — что еще важнее — тоже полагали именно так. Художественная литература исследует человека. А о железках пусть рассказывает научно-популярная литература. Человека же можно изучать по-разному, используя всякие литературные приемы и методы. Гротеск, например. Или иронию. Или юмор. Или — фантастику. То есть фантастика — это не более чем метод, используемый в художественной литературе. А метод нужно использовать тогда, когда это действительно необходимо. Когда автор иными средствами мысль свою выразить не может. Лев Толстой в «Анне Каренине» не нуждался в фантастическом методе и не использовал его. А Алексей Толстой в «Аэлите» нуждался именно в методе фантастики, чтобы описать свои представления о мировой революции и личности, способной такую революцию осуществить где угодно, хоть на Марсе.
В большинстве современных произведений, относящихся к фантастике, метод используется лишь для того, чтобы установить принадлежность к жанру. Метод вовсе не нужен, но предъявляется как знак, символ. Практически любое произведение современной фэнтези качественно не изменится, если драконов в нем заменить на сверхзвуковые истребители, а на место принцесс посадить вполне современных девушек.
В любом произведении должна присутствовать некая мысль, которую иными средствами выразить или невозможно или, по крайней мере, затруднительно. Фэнтези ближайшая родственница сказке и фольклору. Но настоящие сказки и фольклорные истории содержат идеи, адекватные используемому методу. Поэтому, когда мне говорят, что в фантастическом произведении автор, например, поднял «проблему совести», у меня возникает вопрос: почему для этого использован фантастический метод? Было ли это необходимо, стала ли проблема более острой? Или фантастику привлекли только для того, чтобы книгу было легче продать?
Маятник, качнувшийся в другую сторону, привел к странному парадоксу. Если раньше большая часть фантастов мечтала о том, чтобы их приняли наконец в цех «настоящих писателей», то сейчас кое-кто из «настоящих писателей» использует фантастику для того только, чтобы получить большую аудиторию. Общеизвестен пример, когда автор хороших исторических романов вынужден искусственно вводить в ткань повествования фантастические элементы, чтобы эти романы приобрели популярность, которую они и без фантастики заслуживали. Это именно тот случай, когда метод используется не по назначению.
Но лично мне кажется, что фантастика — не метод. Она глубже и шире. Генрих Альтов в свое время говорил, что если реалистическая литература — это человековедение, то настоящая фантастика — это мироведение. Цель реалистической литературы — человек. Цель литературы фантастической — мир, включающий человека в качестве составной части. И потому автор-фантаст непременно создает в своем воображении не только человеческие характеры, но и те миры, в которых персонажам предстоит действовать.
***
Новые миры создаются разными методами. Один из них — научный, другой — сказочный, третий совмещает оба этих способа. А можно вообще новые миры не придумывать, пользоваться теми, что уже кем-то созданы. Или — противоположный случай — придумывать не сами миры, а способы, с помощью которых можно эти миры придумывать. К примеру, «Машина времени» Герберта Уэллса — это способ создания принципиально новых миров. В этом же ряду идея параллельных пространств.
А вот многочисленные и однообразные волшебные миры — пример того, как фантасты уклоняются от серьезной работы. Это не осуждение: если нечто пользуется спросом, значит, оно нужно читателю, и спрос должен быть удовлетворен.
Но сказанное не означает, что исчезновение русской научной фантастики — естественный процесс. Называют несколько причин того, что за последнее десятилетие поджанр научно-технической фантастики практически перестал существовать. Одной из главных называют утрату веры в науку. Во времена Жюля Верна, а затем почти весь ХХ век мы были уверены в том, что наука может все, ей нет предела, и потому фантастика, в основе которой лежала именно наука, была читателями любима и пользовалась спросом.
Потом и здесь маятник качнулся в противоположную сторону. В науке разочаровались. Оказалось, наука — не только достижения, но еще и трагедии. Может, без науки человечеству было бы лучше? А без научной фантастики — тем более?
И третье: наука в конце ХХ века стала такой сложной и непредставимой для «простых смертных», что фантасты попросту перестали понимать, как, собственно, можно правильно описать ее достижения, не говоря уж о том, чтобы предсказать что-то новое.
Но ведь это не причина для того, чтобы «закрыть» научную фантастику. Разумеется, наука усложнилась. Ну и что? Во времена Беляева находиться на переднем крае тогдашней науки было не проще, чем нам — в авангарде науки сегодняшней. Передний край потому и передний, что дальше ничего не видно, а значит, все выглядит предельно сложно и непонятно для непосвященного. Неужели обыватель в 1916 году мог понять в общей теории относительности больше того, что нынешний обыватель понимает (или не понимает) в физике суперструн?
С другой стороны, плохо представляя себе, что такое современная наука, обыватель научился, не задумываясь, пользоваться ее достижениями.
***
В свое время научно-технический поджанр фантастики помогал читателю разобраться в сложности окружающего мира. И сейчас помогает — на Западе. А в русскоязычной фантастике на этой разновидности поставили жирный крест.
Когда говорят о сложности современной науки, это верно лишь отчасти. И дело тут как раз в способностях автора, в той цели, которую он перед собой поставил. Азимов написал несколько сотен научно-популярных книг, и вовсе не только по своей специальности. И в фантастике Азимов использовал передовые научные и собственные идеи, опережавшие науку. Но разве в его романах не решались «проблемы совести» и человековедения? Разве герои Азимова — в том числе и роботы! — стали менее человечными от того, что занимались научными проблемами, а не путешествовали из пункта А в пункт Б, чтобы спасти очередную принцессу из лап очередного дракона?
Нет, сложность науки — не аргумент. И в прошлые годы, и сейчас были и есть авторы, которые понимали и понимают, как развивается наука, могли и могут воображать и описывать миры, основанные на научном методе познания мира. Их и раньше было немного, а сегодня и того меньше, но это проблема количества, а не качества.
Иное дело, если заканчивается сама наука, а фантастика всего лишь оперативно отзывается на этот процесс. Научная фантастика была детищем научно-технической революции. Революция закончилась — таково довольно распространенное сейчас мнение, — а с ней закончилась и научная фантастика.
***
Если проследить за развитием русской фантастической литературы последнего десятилетия, то создается впечатление, что научное мировоззрение уступает позиции эзотерическому. Фантастика отражает реальные процессы: сегодня гораздо большим спросом пользуются не книги о науке, а оккультная литература. Ученые — не фантасты — спорят друг с другом о том, закончится ли наука в ближайшем будущем, и что возникнет на обломках научного знания. Казалось бы, поскольку науку хоронят сами ученые, то фантасты, стало быть, опять оказались на переднем крае и похоронили науку (а с ней и соответствующую литературу) с достойной уважения прозорливостью.
Однако дискуссия о конце науки ведется не впервые. В конце ХIХ века ученые (физики — в особенности) уже приходили к подобному мнению. В самом деле, что могла в те времена открыть физика? Ньютоновская механика и теория тяготения достигли пределов своего развития, в электродинамике тоже почти все было ясно, разве что, как тогда писали, «на ясном небосклоне науки видно одно небольшое облачко», которое физики рассчитывали прогнать с неба в ближайшем будущем. «Облачком» была проблема бесконечных величин, от которых никак не удавалось избавиться при создании универсальной формулы излучения. Дабы решить проблему, пришлось ввести в физику понятие о квантах, и тогда перед учеными открылось такое неизведанное и абсолютно новое поле деятельности, что о «конце науки» быстро забыли.
А тут еще и Эйнштейн со своей частной теорией относительности… А потом — теория строения атома. Сверхпроводимость…
В общем, физика зажила новой жизнью.
Разумеется, тем ученым, что пророчат скорую смерть науке, прекрасно знаком этот классический пример. Известно им и о том, что на небосклоне нынешней науки не перевелись «облачка». Вот некоторые из них:
— проблема бесконечностей в квантовой электродинамике (все те же бесконечности, с которыми не удается справиться без введения принципиально новых понятий!);
— проблема Большого взрыва (что было ДО и существовало ли вообще это ДО);
— проблема теории единого поля (попытка Эйнштейна объединить одним описанием все известные виды полей не удалась, и кто знает, какие новые горизонты откроются перед физиками, когда такая попытка, наконец, удастся?);
— проблема возникновения жизни во Вселенной (теории спонтанного зарождения признаны неудачными, но нет никаких идей относительно иного возникновения жизни, кроме божественного вмешательства).
Список можно продолжить, и все же ученые, утверждающие, что наука завершает свой путь, как ни парадоксально, правы в своих выводах!
***
На каждом отрезке времени физика, да и другие науки, развиваются в рамках принятой системы парадигм. Система эта изначально ограничена, как любая система, отражающая природу, но не являющаяся самой природой. Следовательно, ограничена и возможность извлекать знание в пределах данной системы.
Как происходит развитие системы парадигм, начиная с момента их принятия? Да точно так же, как и любых других систем, созданных искусственно. Возьмем, к примеру, развитие технических систем, и здесь в качестве иллюстрации можно рассмотреть эволюцию ракетной техники, автомобилестроения, самолетостроения… Да чего угодно!
С появлением новой технической идеи (новой парадигмы — в науке) ее развитие сначала идет медленно, происходит как бы освоение рабочего поля. Затем развитие ускоряется и со временем приобретает экспоненциальный характер. Кривая безудержно рвется вверх, и футурологи с фантастами, пытающиеся экстраполировать данную техническую идею, впадают в грубую ошибку. Вспомним: в середине шестидесятых говорили, что через полвека все жители Земли будут заниматься наукой — ведь число ученых на планете в те годы экспоненциально увеличивалось. Другие футурологи утверждали: скоро все человечество будет работать в сфере обслуживания, поскольку и в этой области наблюдалось экспоненциальное увеличение числа работников.
Прошло время, и случилось то, что всегда случается в развитии любой системы парадигм: экспоненциальная часть кривой сменилась на более пологую. А значит, развитие системы завершается, и скоро произойдет смена парадигм. Система стала самодостаточной, ничего больше в ее рамках не получишь. Так, собственно, и выглядела система под названием «физика» в конце ХIХ века. Медленное развитие в средние века, бурный спурт во второй половине ХIХ века и спад, когда все проблемы, казалось, были решены.
Когда развитие науки переходит от экспоненциальной части к пологой, это действительно означает конец данной науки как определенной системы парадигм. Но за этим следуют не похороны науки, а созревание новых идей, которые в рамках старой системы парадигм поначалу не представляются обязательными.
Оставаясь в рамках системы парадигм современной физики, ученые (и соответственно — фантасты) полностью правы, утверждая, что этой науке приходит конец.
Но правы и оппоненты, утверждающие, что наука будет развиваться, поскольку после смены парадигм (а это непременно случится в ближайшем будущем) наступит новый цикл — с новым пологим начальным этапом, экспоненциальным ростом и последующим спадом.
***
Можно ли сейчас, когда смена парадигм еще не произошла, предсказать, какой станет физика будущего? Для этого нужно быть либо гением уровня Планка или Эйнштейна, либо… писателем-фантастом.
Герберт Уэллс не был гением от науки, но еще в начале века в романе «Освобожденный мир» (1913) описал атомный взрыв — то есть во время смены парадигм предсказал, как будет выглядеть физика, когда развитие выйдет на новую экспоненту. Его «Машина времени» тоже создала новую систему парадигм, но реальная революция в физике этой системы не восприняла. Понятие о времени как о последовательности событий практически не изменилось со времен Аристотеля. Между тем физические понятия претерпели революционные изменения. Не исключено, что в новой физике — науке ХХI века — именно уэллсовская парадигма будет принята на вооружение, хотя для современных физиков-теоретиков это выглядит полнейшим абсурдом. Но столь же бредовой представлялась бы физикам конца ХIХ века теория относительности Эйнштейна.
С появлением принципа относительности Эйнштейна сменилась парадигма, наука начала новый цикл развития. То же произойдет, когда изменится понятие о времени. И думаю, именно решение проблемы Большого взрыва даст возможность изменить существующую ныне парадигму.
Возможно, в рамках традиционной науки окажутся явления, которые сейчас наукой отрицаются либо как несуществующие, либо как недоказуемые. Я имею в виду пресловутые телепатию, ясновидение и даже существование Высшей силы. Находясь в рамках современных представлений о времени и пространстве, мы не сможем ни доказать, ни опровергнуть этих явлений.
Может быть, наука будущего, обнаружив, наконец, принципиально новый тип материи и принципиально новый способ ее существования вне пространства-времени, избавит человечество и от необходимости принимать на веру основополагающие идеи бытия Вселенной?
А если материя может существовать вне пространства-времени, можно ли тогда исключить возможность того, что Вселенная содержит не только материю, но и некую реальную субстанцию, которая материей не является? Думаю, именно тогда вопрос о существовании Творца сможет действительно быть решен эмпирически, и такой подход никого не будет шокировать, поскольку понятие о материальном и нематериальном окажется намного более глубоким, чем сейчас.
***
Я вовсе не утверждаю, что именно такая смена парадигм позволит физике обновиться и рвануться вперед — к новой экспоненте. В конце концов, фантастика предлагает безумные идеи, которые далеко не всегда реально соответствуют новым научным идеям, возникающим при смене парадигм. Но фантастические идеи готовят к тому, что смена парадигм необходима.
Поэтому, на мой взгляд, правы ученые, утверждающие, что науке приходит конец. И писатели, отслеживающие этот процесс, следовательно, правы тоже. Но и те, кто утверждает, что развитие науки бесконечно, не ошибаются! Следовательно, научная фантастика будут существовать еще очень долго.
Современной фантастике необходим принципиально новый класс идей и произведений. Это могут быть идеи о материально-нематериальной Вселенной и произведения о многомерном человеке. Представьте себе фантастический роман, в котором главным героем является некий Петя Иванов, осознавший себя человеком многомерия и сознательно владеющий всеми своими измерениями — как материальными, так и нематериальными. Человек, который лишь в нашем трехмерии откликается на имя Изя, а в других измерениях он может быть, например, больной совестью или идеей нравственного совершенствования. А другой персонаж в нашем трехмерии проявляется, как выброс мощного космического излучения, в других же может оказаться удивительным по красоте существом — предметом любви главного героя.
Представьте себе возникающие коллизии и странный, но чрезвычайно динамичный сюжет. Впрочем, почему читатель должен сам себе это представлять? Это ведь забота автора — придумать, продумать и описать. Но нет таких произведений в современной русской фантастике — впрочем, как и в фантастике западной. В фантастической литературе, как и в реальном развитии науки, все еще продолжается экспоненциальный рост, и писатели упрямо тянут эту выдыхающуюся кривую туда, куда она никогда не дойдет. Между тем, именно литературе будущего принадлежит право ПОНИМАНИЯ Вселенной — речь ведь идет не просто об усладе уставшего воображения, но о необходимом элементе процесса познания.
***
Говорят — рынок. Говорят — читатель любит про звездные войны, про войны земные, про битвы принцев Амбера, про гангстеров, захватывающих планеты.
Что ж, в позапрошлом веке читатель любил читать про путешествия в Африку, а Герберт Уэллс написал странный роман о машине времени. И где была бы современная научная фантастика без этой книги?
Сначала приходит автор и открывает, подобно Колумбу, никому прежде не известный мир. Читатель не хочет идти за автором, читателю хочется привычного. Значит ли это, что автор не должен воображать странное?
Пройдет несколько десятилетий, экспонента нашего развития достигнет стадии насыщения, сломается, и наступит новый этап — мы поймем наконец, что Вселенная действительно бесконечна. Мы ПОЙМЕМ это, а потом ПОВЕРИМ и в конце концов ОБЪЯСНИМ.
Не без помощи фантастики, которая уже сегодня, поняв и поверив, могла бы объяснить читателю, где и как ему предстоит жить.
«Вести», 2008 год
Имя твое…
Роман
В 2005 году статья «Литература, создающая миры» была номинирована на премию «Портал» в номинации «Критика, литературоведение, эссе». В том же году эта статья была номинирована на премию «Бронзовая Улитка» (в жанре Публицистика) и на премию «Интерпресскон» (в жанре Критика / публицистика).
В 2005 году статья «Литература, создающая миры» была номинирована на премию «Портал» в номинации «Критика, литературоведение, эссе». В том же году эта статья была номинирована на премию «Бронзовая Улитка» (в жанре Публицистика) и на премию «Интерпресскон» (в жанре Критика / публицистика).
Глава первая
Мне плохо спалось в ту ночь. Было не очень жарко, хамсин, продолжавшийся почти неделю, закончился, и вечером с холмов потянуло прохладным ветерком, а по небу поползли облака странной формы, похожие на длинных скрученных змей с расплющенными хвостами. Лег я рано, потому что ощущал тяжесть в голове, все плыло перед глазами, я устал, прошедший хамсин иссушил мысли, и, сидя перед экраном компьютера, я не мог заставить себя придумать ни одной путной фразы.
Окно было раскрыто, легкая занавеска шевелилась, будто в комнату пытался проникнуть призрак, под тонким одеялом мне было прохладно и хотелось спать. Глаза закрывались, но сон не шел. Мне казалось, что я лежу на спине и смотрю в потолок, хотя я знал, что на самом деле все не так, и то, что я видел, было игрой дремотной фантазии. Именно фантазия, которая на самом деле является игрой в реальность, нарисовала на белом — черном в темноте комнаты — потолке портрет женщины.
Я и сейчас помню в деталях, как шевелилась под ветром занавеска, как тикали часы на письменном столе, как свет взошедшей луны измазал желтым пол у окна. Помню, как пытался отделить воображаемое от реального, и лунный свет — от шедшего из глубины души желания разглядеть тайный смысл в бликах, плясавших на плитках пола. Помню даже карандашную линию, проведенную кем-то по ножке стола — я никогда прежде не обращал на нее внимания, а сейчас видел отчетливо, несмотря на призрачную темноту. Но самого важного я не запомнил совершенно: лица женщины. Широкое или узкое? Светлое или смуглое? Короткой была ее стрижка, или волосы волной ложились на плечи? Была женщина молодой или старой — даже этого я не мог сказать с определенностью.
Женщина смотрела на меня, будто со старой выцветшей фотографии, улыбалась и думала о том, что немного уже осталось ждать, скоро мы будем вместе, сначала ненадолго, а потом навсегда, но ведь и «всегда» тоже минует, потому что закончится время, а у вечности совсем другие законы. Это были не мои мысли, я не мог так думать, мне казалось, что мысли, как тяжелые капли дождя, падали на меня с потолка, и потому я решил, что это думала женщина, лицо которой терялось и возникало вновь.
Я хотел задать банальный вопрос: «Кто ты?» Даже когда понимаешь, что имеешь дело с собственным воображением, хочется определенности — имени, профессии, места нашей будущей встречи. Вместо этого я спросил — или думал, что спросил: «Зачем?»
Удивленная мысль была мне ответом. Действительно, я ведь спрашивал себя и сам мог легко догадаться, что в вопросе не содержалось ни малейшего смысла. Спросить «зачем?» у восхода. Или у звезды, вспыхнувшей над горизонтом после того, как багровый от смущения солнечный диск провалился в расселину между двумя вершинами.
Я понял нелепость вопроса и спросил — зная, что только сам и смогу ответить: «Как тебя зовут?» Зовут? Кто? Только я мог назвать эту женщину по имени, поскольку сам и вообразил ее в полудреме отсутствия.
Я отвернулся к стене, зарылся носом в подушку и провалился в пропасть без дна, куда и падал до самого утра, пока меня не привели в чувство звуки мусороуборочной машины — реальные до полного отчуждения. Пока я падал — продолжалось это гораздо больше времени, чем его могло содержаться в одной-единственной короткой летней ночи, — имя женщины падало передо мной, я ловил его в ладонь и выпускал, потому что оно ускользало, я ловил его опять и только в эти мгновения был способен произнести вслух. Испугавшись раздавшегося с улицы грохота, оно ускользнуло окончательно, и я проснулся.
В тот миг я точно знал, что случилось: меня позвала, наконец, вторая половинка моей души, и значит, все, что я делал прежде, было не напрасно.
* * *
Когда-то я был физиком, причем довольно успешным. Я давно об этом забыл — настолько, что если кто-нибудь спрашивает меня о профессии, я, не задумываясь, отвечаю: «литератор». Пишу статьи, очерки, иногда эссе, рассказы, а однажды написал роман, сделавший меня на короткое время известным в довольно узком круге почитателей жесткой научной фантастики, давно вышедшей из употребления, поскольку современный читатель, как объяснил мне как-то очень серьезный редактор в крупном московском издательстве, предпочитает мистику и ужасы, а также тайны несуществующих миров, где Добро борется со Злом, и герои уничтожают друг друга с помощью мечей и заклинаний. «Нет, — сказал я тогда, — это не по мне. Должно быть, я принадлежу другой эпохе». «Прошедшей», — уточнил редактор, и я не стал спорить. То, что прошло, возвращается вновь. Нужно только продолжить свой путь, чтобы оказаться там, где хочешь быть, и стать тем, кем всегда хотел. Правда, ждать чаще всего приходится долго, и жизнь заканчивается прежде, чем становится видна цель. Но это неважно, я никогда не забывал фразы из романа моего любимого Роберта Льюиса Стивенсона: «Дорога к цели, полная надежд, отрадней самого прибытия».
Моя дорога к цели началась еще в те годы, когда я не представлял себе, что стану зарабатывать на жизнь, публикуя в газетах очерки и статьи, не имевшие к моему истинному призванию ни малейшего отношения. Я работал в биофизической лаборатории большого научно-исследовательского института, название которого чисто по-советски было столь громоздким и бессмысленным, что запомнить его мог только тот, кому за это специально платили. Наш директор, к примеру, всегда произносил название без запинки и с удивлявшей всех сотрудников гордостью за наши научные достижения, существовавшие лишь на бумаге, терпевшей все со свойственной всем бумагам безропотностью. Попал я в лабораторию случайно, и образование имел, с биологией не связанное — если верить диплому, я был специалистом по физике высоких энергий. Если бы кто-то спросил меня самого, я сказал бы, что и физика высоких энергий тоже не та область науки, в которой я ощущал себя, как рыба в воде. Что я действительно хорошо знал, умел и в какой области всю сознательную жизнь стремился работать — астрофизика, теоретическое исследование далеких звезд и звездных систем. Парадокс заключался в том, что в университете нашего города астрофизике не обучали, а физический факультет выпускал специалистов по физике высоких энергий, потому что когда-то неподалеку начали строить синхрофазотрон, и предполагалось, что новому научному центру потребуются сотни молодых специалистов. А потом оказалось (вот что значит социалистическое планирование), что выгоднее строить синхрофазотрон вблизи от Москвы, а не от нашего захолустного научного центра, и выпускаемые университетом специалисты остались не у дел. Точнее, занялись другими делами.
Мой случай был особым. Я любил небо и мечтал изучать звезды. Но астрономического факультета в нашем университете не существовало от века, ехать в столицу я не мог — не было у моих родителей столько денег, чтобы отправить сына учиться за тридевять земель, — пришлось стать физиком-теоретиком. А тут канул в Лету проект синхрофазотрона, и в результате — не сразу, правда, — я оказался в институте с труднопроизносимым и не запоминающимся названием.
Так началась моя дорога к цели, полная надежд. Это было давно, я вспоминаю о прошедших в институте годах лишь тогда, когда в какой-нибудь газете просят написать статью о будущем падении астероида или о расшифровке человеческого генома. Я пишу, это не трудно, но мне не хочется этого делать, потому что с моих пальцев на клавиши стекают в эти минуты совсем другие слова, и я боюсь, что текст, который оседает в памяти компьютера, окажется не таким, каким я вижу его на экране. Я боюсь, что компьютер, как существо высшего, непонятного мне порядка, воспринимает не только механические удары по клавишам, но и мысленные указания хозяина — как собака, которой можно сказать «к ноге», а подумать при этом «фас!», и она бросится на незваного гостя вопреки, казалось бы, очевидно высказанному приказу.
Боюсь, что мысли мои сумбурны, и читатель, даже если он достаточно терпелив, уже начал нервничать и думать, пробегая строки наискосок: «О чем, собственно, речь? О женщине? О призвании? О компьютере-телепате? В чем смысл рассказа?»
А в чем смысл человеческой жизни? Пусть тот, кому это доподлинно известно, ищет ясный смысл во всем, что выходит из-под пера, или в изреченной мысли, или в каждом слове, выкрикнутом во время долгой и бесплодной дискуссии. Я пишу не для них, а для тех, кто еще не прибыл к цели и для кого дорога все еще полна надежд.
Я пишу для себя.
Глава вторая
Я поднял голову с подушки, как поднимают с дороги тяжелый камень, мешающий движению транспорта. Не хочется, но надо — иначе не проехать. Поднять и отбросить в сторону, чтобы не мешал. С камнем это почти всегда получается, с головой — почти никогда. Мне пришлось нести эту тяжесть на плечах сначала в душ, потом к окну — я хотел убедиться, что разбудившая меня мусороуборочная машина уехала, наконец, восвояси, — а затем в кухню, где от аромата крепкого кофе, смешанного с запахом сохнувшего на окне букета полевых цветов, моя голова стала еще тяжелее. Не было смысла садиться к компьютеру и писать положенную порцию утреннего текста — я был способен сочинить лишь эпитафию на собственную могилу, что-нибудь вроде: «И он с тяжелой головой улегся в землю, как живой».
В принципе я знал, что должен был делать, уж не настолько я забыл собственные расчеты десятилетней давности. С другой стороны, все в моей жизни так изменилось за прошедшие годы, что я не очень понимал, какое ко мне нынешнему имеют отношение дела и идеи человека, жившего в восемьдесят восьмом году в научном городке в трех тысячах километров от столицы советской родины. Сейчас уже и родины не было, а сам я жил на съемной квартире, из одного окна которой в ясный день можно было увидеть белый купол Хермона, а из другого — блестящую гладь Тивериадского озера, оно же Галилейское, оно же Генисаретское, оно же Кинерет. И до начала нового, третьего тысячелетия оставался всего год с небольшим.
Кофе горчил, я добавил сахара, попробовал и вылил эту бурду в раковину. Потом отправил в мусорное ведро букет, стоявший на окне уже неделю, — цветы принесла Лика, поддавшись предчувствию, изначально не имевшему шансов оправдаться.
Избавившись, таким образом, от всех своих утренних обязанностей, я полез под кровать и вытянул на белый свет покрытый пылью чемодан, купленный со вторых рук, когда я готовился уезжать из родного города. Чемодан оказался с секретом. Уже в Израиле, на первой моей съемной квартире я распаковывал вещи и обнаружил в чемодане двойное дно. Нет, это был не тайник, в котором контрабандисты, владевшие чемоданом прежде меня, переправляли через границу наркотики. Всего лишь отошла по шву материя, прикрывавшая внутреннюю сущность этого вместилища подержанных вещей. Если не очень присматриваться, то невозможно было заметить, что чемодан обладал дефектом. Но для знающего — а с некоторых пор я принадлежал к этой категории — чемодан становился тайником, где можно было спрятать рукопись или фотографию, или даже донесение шпиона о положении дел на израильско-сирийской границе. В этот своеобразный карман я положил тогда несколько листов с изложением собственных выводов, которые и без того знал наизусть. Потому и спрятал — мне они были ни к чему, а другим о них знать не следовало.
Стерев пыль с чемодана, я откинул крышку и принялся выкладывать на пол старую одежду, еще советских времен, которую таскал с квартиры на квартиру, видимо, исключительно как возможные экспонаты музея советской моды восьмидесятых годов. Надевать эти брюки, суженные книзу, или модный в те годы «клубный пиджак» я не собирался, даже экипируясь в последний путь. Но и выбрасывать не хотел из чувства, должно быть, бессмысленной и беспорядочной ностальгии.
Тайник был под нижней поверхностью, я оттянул потертую подкладку и вытащил листы, до которых не дотрагивался несколько лет. Мне даже показалось вначале, что написанный моей рукой текст изменился — такими незнакомыми выглядели буквы, сложенные в слова, никогда вроде бы мною не произнесенные. «Биохронологическая последовательность», «генетическое прогнозирование подсознательного», «трансформ сознания», «волновой пакет личности», «полиморфная структура вселенных» — какая вакханалия определений, напоминание о юности, мечтах, цели и дороге, полной надежд.
Кое-как побросав обратно вещи, я закрыл чемодан, посидел на нем, утрамбовывая содержимое, запер и пропихнул на прежнее место — под кровать. Сел за компьютер и положил листы на клавиатуру. Почему-то мне казалось, что на одной из страниц я найду словесный портрет той, кто являлась ко мне нынче ночью. Я быстро просмотрел лист за листом — мог и не делать этого, мысль была изначально глупой, и я это прекрасно понимал.
Вернувшись к первой странице, я прочитал «Родственная душа — определение ненаучное и неверное», и в этот момент, как всегда неожиданно и не ко времени, зазвонил телефон.
Поднимая трубку, я уже знал, что именно услышу. Почему-то я узнавал Ликин звонок еще до того, как слышал в трубке ее голос. По дыханию? По каким-то иным, сугубо материальным, но не сразу воспринимаемым признакам? Или все-таки существовала какая-то телефонная аура, передаваемая не по проводам, а иным способом — от мозга к мозгу?
— Привет, — сказала Лика.
— Привет, — ответил я. — Как дела?
Пустой диалог, повторявшийся каждый день. Правда, обычно Лика звонила мне после полудня, прекрасно зная мой распорядок дня и не мешая творить тексты, которые она потом с показным упоением читала, приговаривая: «Ах, как хорошо, Веня! Особенно фраза про политических динозавров».
— Все нормально, — торопливо отозвалась Лика и, предваряя мой вопрос, сказала:
— Я почему звоню в такое время… Я не помешала?
Женская логика — сначала мешать и знать об этом, а потом спрашивать.
— Говори, — вздохнул я, давая понять, что, конечно, да, помешала, но раз уж я подошел к телефону, то нечего заострять на этом внимание.
— Нас отправили в отпуск, — зачастила Лика. — Совершенно неожиданно. Нет заказов. На неделю — до следующего воскресенья. И я подумала, может, мы с тобой куда-нибудь съездим? Вдвоем? Мы так давно никуда не ездили вдвоем, Веня! Это было бы так здорово…
Сама не замечая, Лика перешла на просительный тон, и я поспешил ответить именно так, как она ожидала — в конце концов, не первый год мы были знакомы и стали друг для друга вполне предсказуемы, как прогноз синоптиков о дожде, когда первые капли уже упали на протянутую ладонь.
— Это было бы здорово, — сказал я, — но мне нужно сделать статью в «Пикник» и очерк для «Востока», ты же знаешь. Это вам хозяин платит за простой, а мне за отсутствие материала не заплатит никто… Давай пойдем вечером в кафе?
Я специально задал этот вопрос как бы невзначай, будто идея пришла мне в голову неожиданно, и Лика, не успев подумать, ответила, как ей действительно хотелось:
— Давай.
Подумав, она решила бы, что меня имеет смысл помучить за мой отказ куда-нибудь с ней съездить, я хорошо знал характер моей подруги.
— Значит, встретимся в шесть на обычном месте, — заключил я и, быстро попрощавшись, положил трубку. Для верности вытянул из гнезда телефонный провод — имею я, в конце концов, право на уединение хотя бы в свое всеми признанное рабочее время?
Странные у нас с Ликой складывались отношения. Как говорят в подобных случаях: «встретились два одиночества». Я приехал в Израиль один, а Лика — с мужем, который здесь, почуяв, должно быть, воздух свободы, буквально через месяц сбежал от нее с молодой репатрианткой, порвавшей, в свою очередь, со своим кавалером. Лика пыталась травиться, но слишком любила жизнь и потому правильно рассчитала дозу снотворного. Ее откачали, и с тех пор она, по ее словам, возненавидела мужчин, которые все такие сволочи. Почему-то ее ненависть не распространилась на меня, когда в небольшом кафе мы случайно оказались за одним столиком. Думаю, окажись на моем месте другой мужчина, последствия были бы ровно такими же. Лика устала от одиночества, я к нему не мог привыкнуть, хотя был, по сути, одинок всю жизнь. Мы болтали о пустяках, потом гуляли по вечернему городу, я проводил Лику домой. А дальше…
Рассказывать об этом не имеет смысла — было, как у других, меня наши встречи устраивали, потому что стали отдушиной, а Лика все воспринимала слишком серьезно и с некоторых пор поговаривала о том, что надо бы нам съехаться, она бы подавала мне в постель кофе и даже при случае родила бы ребенка. И вообще.
Возможно, я сам поощрял Лику на подобные мысли, когда говорил не те слова, что звучали в моем сознании. Это ведь так естественно: думать одно, говорить другое. Иногда говоришь очень даже правильные и, в принципе, нужные слова не потому, что хочешь сказать именно это, а для того, чтобы снять раздражение — собственное или собеседника. Или потому, что понимаешь: таких слов от тебя ждут, зачем же обманывать ожидания, тем более, что ничего плохого Лика мне не сделала, а хотела не так много — человеческой ласки.
Конечно, по большому счету, произнося слова, за которые даже перед собой не нес никакой ответственности, я предавал и себя, и Лику, и, вполне вероятно, нарушал некий порядок в природной гармонии, за что должен буду непременно ответить, когда придет срок — в природе всему приходит свой срок, я это знал куда лучше, чем Лика, принимавшая мои слова на веру, но верившая им только поверхностью сознания, тонкой корочкой, воспринимавшей самые простые жизненные истины. Наверняка, будучи женщиной, она понимала в глубине души и мою в ее отношении необязательность, и бессмысленность слов, произносимых только тогда, когда не произнести их было чрезвычайно трудно. Возможно, Лика страдала — я не замечал этого по очень простой причине: мы не были созданы друг для друга, и потому понимать друг друга были не в состоянии.
Мы с Ликой не были родственными душами.
* * *
«Родственная душа — определение ненаучное и неверное».
Это было напечатано поверх какого-то другого текста, замазанного типексом. Я всмотрелся, пытаясь разобрать, что там было написано прежде, даже пальцем провел по строчке, но вспомнил только то, что в те давние годы типекс был материалом дефицитным, купить его можно было только в Москве, да и то не во всяком магазине канцтоваров, а в нашем институте это замечательное изобретение административной мысли появилось, когда наш директор побывал в Амстердаме на каком-то симпозиуме и привез сто (кажется, сто, но может — больше) баночек и передал их в канцелярию для демонстрации, как он тогда выразился, истинных масштабов нашего отставания от мировой системы коммуникаций.
«Родственная душа — определение ненаучное и неверное».
Работал я тогда, впрочем, совсем над другой темой, о которой в газетах не сообщали. И не только в газетах. Попробуй я написать статью о результатах своих исследований в академический журнал «Вопросы биологии», и наша экспертная комиссия наложила бы «вето», прочитав одно только название. Я и не пробовал. Писал квартальные отчеты и сдавал их старшему научному сотруднику Вишнякову, собиравшему подобные опусы от всех работников нижнего звена и объединявшему эту бодягу в единое целое с названием «Отчет о научной деятельности лаборатории высокочастотной биоморфологии за такой-то квартал такого-то года».
Приехав в Израиль, я пытался устроиться в биофизическую лабораторию Тель-Авивского университета. По словам знакомого физика, уже получавшего стипендию из министерства абсорбции, у меня не должно было быть проблем: степень есть, диплом есть, вполне достаточно. Оказалось — нет. Оказалось, нужно представить комиссии список научных публикаций. Какие публикации, господа? За годы работы в институте я не опубликовал в открытой печати ни одной статьи, а ссылаться на квартальные отчеты было бессмысленно — я не мог положить на стол ни одного оттиска с моей фамилией на первой странице. Даже если бы мне удалось невозможное, и я выкрал из сейфа замдиректора по науке экземпляр годового отчета, это никого не убедило бы в моем личном участии — ни одна фамилия, кроме руководителя лаборатории, в отчетах не упоминалась.
«Как же так? — спросили у меня — Столько лет работы, и ни одной публикации? Хм…»
Когда говорят «Хм…», спорить невозможно. Спорить имеет смысл, если говорят: «Тут у вас неправильная ссылка на восьмой странице». В ответ на «Хм…» можно сказать только одно: «Извините, так получилось». Я даже и этого не сказал — забрал документы и расстался с надеждой продолжить свои исследования в замечательных лабораториях лучшего на Ближнем Востоке университета. Позднее, кстати, я понял, что, даже получив стипендию, все равно вынужден был бы заниматься не тем, чем хотелось мне, а тем, что было бы нужно руководителям кафедры, лаборатории, факультета — быть на подхвате, на побегушках. Лучше уж писать статьи в газеты — там была моя фамилия, мои мысли, мое «я», практически не пришибленное редакторской правкой.
«Родственная душа — определение ненаучное и неверное».
Это я написал в самом конце, а началось с проблемы сугубо практической. Чем мне придется заниматься в институте с длинным названием, я узнал после того, как подписал в первом отделе множество бумаг и два месяца, пока шла проверка «по линии ГБ и Минобороны», проработал в лаборатории биофизики мозга — единственной, куда допускали не только неофитов вроде меня, но даже репортеров местной газеты, приходивших в восторг от множества красивых приборов и аппаратуры, загромоздившей помещение, но абсолютно неработоспособной. Я перебирал бумаги, разгадывал кроссворды и, наконец, дождался: мой будущий шеф, доктор Артюхин вызвал меня в кабинет и сказал, приглядываясь:
«Пришло на вас „добро“. В смысле — допуск».
Допущен, как оказалось, я был к работам по оболваниванию населения. Нет, это я так, для красного словца. На самом деле все было очень научно, я вовсе не хочу сказать, что Артюхин и его сотрудники занимались глупостями. Тема в любом случае была интересной. Дело ведь не в самой проблеме, а в том, как использовать полученные результаты. Расщепление атомного ядра — это, как известно, и атомная бомба, и атомная электростанция. А в лаборатории Артюхина занимались влиянием излучений на функции человеческого мозга. Каких излучений? Всяких — электромагнитных в первую очередь. Одно время говорили о влиянии на мозг излучения нейтрино, но тема заглохла, поскольку оказалась интересной только с теоретической точки зрения.
Я перевернул страницу — пожалуй, читать следовало именно отсюда. Вот: «Масса электромагнитного пакета, зафиксированная в опыте Артюхина-Болеславского, составляет в первом приближении 2,4*10—12 грамма с ошибкой измерения ±10%».
Опыт Артюхина-Болеславского. Следовало бы написать наоборот. А еще правильнее вообще убрать фамилию шефа, оставив одну — мою. Как же глубоко проникло в мое подсознание нелепое чинопочитание, если даже в документе, написанном исключительно для собственного пользования, я не решился хотя бы переставить местами фамилии!
Да, пакет мне тогда удалось зафиксировать самому, я показал шефу лабораторный журнал, и Дмитрий Алексеевич взволновался, перечитал написанное несколько раз, решил сам проверить все данные, опыт пришлось повторить и, естественно, результат оказался нулевым, о чем я предупреждал шефа заранее.
«Уберите, — сказал Артюхин. — Все это глупости».
Подтасовками и подделкой мы не занимались никогда. Отрицательные результаты — тоже результаты, их в любом исследовании, тем более таком сложном, как исследование человеческого мозга, гораздо больше, чем побед.
«Уберите, понятно? — повторил шеф, видя мое замешательство. — Не хватало только, чтобы на нас навесили еще и эту тему!»
Вот чего он боялся — не результата или его отсутствия: он не хотел взваливать на себя ответственность. Одно дело — излучения. Сплошная рутина: фиксация-импульс-показания-выводы, и так изо дня в день. И для отчета нормально, и для дела — все-таки за долгие годы именно таким методом Артюхин сумел нащупать диапазон «зомбирования», и еще за год до моего появления в институте здесь начали серийно выпускать для каких-то не ясных никому целей приборы СВЧ-н-3к или «свинки», как их называли сборщики. «Свинка» могла заставить человека забыть, чем он занимался минуту назад, могла внушить ему, что он должен совершить некое действие, этому человеку не свойственное — но даже и речь не шла о том, чтобы реципиент поступил так, как нужно индуктору. Да, он поступал нестандартно, неправильно, странно — но спонтанно, непредсказуемо, и потому, по моему мнению, в работе гебистов, для кого, как я думал, все это предназначалось, «свинка» могла только навредить. Но это были «их» проблемы, я в это не вмешивался, да они меня и не касались, меня к ним никто бы и допускать не стал.
Пом
