Максим Форост
Расцветая подо льдом
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Максим Форост, 2021
Когда посреди лета ложится снег, когда нежданно являются ратники, когда слышны пророчащие войну удары бича Волчьего Пастыря, тогда ближний становится чужим, чужак — врагом, а ты — изгоем. От Пучая-реки до Смородины, от Шеломяня до Сорочинских гор каждый знает, что мир стоит лишь до новой войны. Города и посады, рудники и степи, русальи и берегини, лесовики и алконосты — где тут свои, ты не знаешь. Ты — полукровка, ты — Цветослав по прозвищу Грач…
ISBN 978-5-0053-0267-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Трудная и неверная выдалась в этом году весна. Весна — всегда труд. Земля и лес возрождаются в муках. С немым стоном пускает лес соки по жилам, с натугой разворачивает почки из очерствевшей за зиму кожи. Почки прорастут листвой, бутоны лопнут, жизнь вырвется наружу — все силы уйдут на то.
Труд и стоны естественны, как сама природа. Как жизнь и оживание. С ними рвётся на волю восторг, пьянящий дурман и головокружение, но не теперь… Теперь с восторгом возрождения срослась тревога. Точно лес не пробудился, а грубо разбужен — толчком, окриком.
Снег не растаял с весенней истомой, он растоптан подкованными сапогами. Не гроза, а железо гремело над Смородиной. Лес и река проснулись под крики, под жалобы, под тяжкие вздохи людей — усталых, бегущих и падающих в бессилии.
— Затаись! — в панике велит желтоволосый вожак.
Полтора десятка бойцов упали замертво и вжались в землю. Лежали долго. Вслушивались в скрипящий лес, в выдохи ветра и в шорохи трав. Далеко, очень далеко за их спинами, едва-едва различались возгласы — то ли людские, то ли звериные, то ли лешачьи. Не возгласы — победный вой.
Люди вглядывались в чёрные, мокрые от талой воды деревья, в немятую серо-зелёную траву, в нетоптаный остаток снега на тенистом склоне. Впереди лежал луг — широкий, просторный, а потому опасный, как всякая открытая местность. Перелесок за ним чреват возможной засадой.
— Да нет, тут безопасно, — со свистом выдохнул ратник в затёртой кольчуге и в мокром, с прилипшей тиной, всадничьем плаще.
— Лежать, Верига, — зашипел желтоволосый. — Безопасно будет, если я так скажу.
Вожак лежал и считал бешеные удары сердца. За лугом, за перелеском текла речка Смородина — она была бы спасением. Текла она медленно, неповоротливо, едва перемещая свои воды. Желтоволосый вздрогнул. Рядом с ним старый рыжебородый ратник, подняв голову, глядел на далёкие холмы справа.
Там на холмах сгибались в дугу берёзы: некто тянул к земле высоченные деревья. Донёсся крик, деревья распрямились, что-то пронеслось в воздухе.
— Долюшка-Судьбинушка, спаси-пронеси, Долюшка-Судьбинушка, спаси-пронеси, — молодой воин зачастил ратничью молитву.
— Добеслав, язык отрежу, — пригрозил Верига. Он смолк. Деревья распрямлялись ещё и ещё.
— Там был Ярец? — спросил желтоволосый вожак.
— Ярца в той стороне видели, — подтвердил рыжебородый. — Он уводил сотню через болота.
— Их отряд больше нашего, потому и попались, — успокоил желтоволосый. — А нас не увидят.
Берёзы снова, скрипя, разогнулись. Вожак задрал голову.
— Это Путьша, клянусь вам, Путьша Кривонос! — он уцепился глазами в то, что летело над лесом.
— Брось, — передёрнулся Верига, — отсюда не разглядишь.
— Да Путьша это! — стонал вожак. — Путьша и все, кто с ним был.
А рыжебородый ратник вдруг поднялся и, не сгибаясь, пошёл вперёд. Вожак очнулся:
— Эй, Скурат, — окликнул он. — Вернись!
Скурат замер на краю леса:
— Смотри, — сказал он. — На луг выходить нельзя, луг с холмов просматривается. А слева обойти можно.
Один за другим ратники перебрались к Скурату. Долго глядели на луг и на перелесок над речкой. Стояли изнурённые и досадливо скалились. Все — в грязных всадничьих плащах, но без коней, все с луками на спинах, но луки размокли в воде. Люди пропахли болотом, гнилью, поражением. Желтоволосый вожак, глядя на них, сморщился как от боли.
— Здесь не переправиться, — за всех сказал Верига. Люди сгорбились и отошли на прежнее место. Кто-то злобно сплюнул. Добеслав клацал зубами, будто на кого-то огрызался.
Желтоволосый тянул шею и искал переправу. Река текла здесь не по-людски: она то останавливалась без ветра, то с ветром неслась быстрее быстрого. Точно ратник, она перемещалась короткими перебежками. Вожак был молод, очень молод, лет двадцати с небольшим. Сейчас бы ему струсить, накрыть голову плащом и заскулить.
Он резко обернулся к своим:
— Вы же ничего другого не ждали, ага? Знали, что река разлилась, что холод сведёт ноги, что железо придётся бросить, а лошадей для переправы нет…
— Это ты нас завёл, — проговорил Добеслав, — загнал нас в ловушку.
— Если б ни я, вы были бы там, где теперь Ярец!
— Они повсюду рыщут. Если не уйдем немедленно, то нас зарубят.
— Ага, — согласился желтоволосый, — или как Путьшу разорвут на берёзах.
Он видел: бойцы недовольны, они злятся. С полдюжины думают так же, как Добеслав, и Верига в их числе — вот это плохо. Но рыжебородый Скурат пока молчит — и это хорошо. А со стороны болот, останавливаясь и прячась, сейчас пробирались шесть-семь бойцов, их не заметили. При них — лошади. На лошадях — раненые.
— Нет, мы не идём за Смородину, — решил желтоволосый.
— Что? — не поверил ратник.
— Да кто ты вообще? — задохнулся другой. — Кто такой? Мы что — тебя избирали?
— Меня избрал Вольх, — напомнил вожак. — Я — друг Вольха. А вы?
— Наши подошли, — ахнул молодой боец.
Подошедшие замахали им руками, зашипели сорванными голосами:
— Ну, скорее, там на холмах лешаки, их полсотни, секирщики и пращники. Кто здесь старшой? Ну, не теряй времени. Здесь есть переправа?
— Я здесь старший, — объявил вожак, — и мы не идём за Смородину.
— Как же это? — ужаснулся раненый с перебитой ногой, что лежал поперёк лошади.
— Мы идём вверх по реке, хоронимся в кустах и оврагах. Мы подберём лошадей, что отбились от сотни Ярца. Лошади теперь у реки, они долго бежали и сейчас пьют воду.
— А нельзя вверх по реке, нельзя, — взмолился раненый. — Верига, ну, скажи ему: на холмах лешаки, увидят.
Верига вспыхнул. Желтоволосый кусал губы и ждал.
— В конце-концов, кони у нас уже есть, — сказал Верига. — А ниже по реке подберем ещё, на них и переправимся.
— Это верховые лошади, — перебил желтоволосый, — а у Ярца в сотне были вьючные. Те самые, с трофеями.
Вожак видел, как у ратников вытянулись лица. Он сжал зубы и обвёл бойцов ледяным взглядом.
— С нами раненые, — заартачился Добеслав. — Да и вверх по реке — куда, до Плоскогорья? Они не выдержат.
— Я выдержу, выдержу, — заобещал другой раненый, с разрубленной топором ключицей. Он и бок лошади под ним были окровавлены. — Выдержу, выдержу.
Плохо, что за раненым волочился кровавый след. Лешаки учуют по нему весь отряд.
— Он слабее всех, — сказал вожак, — но даже он хочет в Плоскогорье… Братушки, нам по другому не жить, знаете это?
— Так всего-то — перейти здесь Смородину, — растерялся Добеслав. — Там нет облавы. Там живут люди, мы с ними смешаемся.
— Тогда Вольх велит всех повесить. Мы же поклялись служить ему.
— Эээ, пусть старые говорят, — заволновались воины. — Скурат! Скурат, скажи!
— Мы бросили в бою Гвездояра! — перекричал всех желтоволосый вожак. — Мы, его личная охрана, покинули в бою командира. Вольх называл его Правой рукой!
— Эээ, выбирать! Выбирать вожака! — огрызались грязные, пропахшие болотом ратники.
— Голоса подавать с младших. За Веригу!
— За Скурата! Верига, ну, скажи ему!
— Не надо Веригу! Пусть Скурат дело скажет!
Желтоволосый вожак оскалился и выдохнул сквозь зубы. Уцепился большими пальцами за пояс, а кисть руки положил на меч. На рукоять старинного дэвского палаша. Ещё только три вдоха и придётся рвать его из ножен. Пусть убивают.
Рыжебородый ратник поднял голову и разомкнул губы. Желтоволосый оцепенел и почувствовал, как холодная струйка гусеницей ползёт по спине.
— Он прав, — выговорил Скурат.
— Кто? — тихо спросил один ратник. Все напряглись и замолчали.
— Он плоскогорец. Пусть ведёт в Плоскогорье. За реку уходить нельзя: я слишком хорошо знал Гвездояра…
— Долюшка-Судьбинушка, — зашептал Добеслав.
— …и слишком хорошо знаю Вольха, — договорил Скурат.
— А если скрыться, а если в чужой отряд? — зачастил кто-то. — Может, никто не найдет…
Желтоволосый вскинулся найти того, кто это сказал, но тот смолк и спрятался за спины.
— Выступаем, ребятки, — приказал он. — Не шумим. Осторожно обходим луг — и вдоль реки мимо холмов. Возможно, мы с ними и разминёмся…
Желтоволосый вожак глядел на холмы. Ратники обернулись. С холмов, растянувшись длинной цепочкой, нарочно или случайно заходя бойцам в тыл, спускались рослые и кряжистые чужие воины с топорами, палицами и булавами.
Ещё оставалась возможность уйти от погони.
Часть первая
Огнич
Глава I
Тёплый и влажный утренний воздух наполнился звоном кузнечного молота. Звон вырвался из распахнутых дверей кузницы, смешался с деловым говором коневодов, перекрыл всхрапывание лошадей. Звон оборвался — кузнец, наверное, взял клещами подкову и окунул в чан свежесобранного снега.
Странное лето выдалось в этом году в Плоскогорье. Снег, выпавший среди зимы поздно, с приходом весны не растаял, но остался лежать скрипучим настом и мёрзлыми сугробами. Казалось, он пролежит до солнцеворота. Солнце палило с неба, птицы кричали на ветках, почки развернулись в зелёную листву. Одна трава ещё никак не пробьётся из-под искрящего снега.
У ворот кузницы разглядывали молодых коневодов три девицы. Подзагоревшие на первом солнышке личики, заплетённые рыжеватые косы, лёгкие сарафанчики и сапожки, лениво утаптывающие снежок.
— Знаешь, та зелёная лента, что ты у меня видела, так подошла! — сообщала первая, с самой рыжей косой. — Он так и сказал: «Она оттеняет твои волосы». Представляешь? — девчонка наморщила нос и рассмеялась.
— Ой, здорово! — восхитилась самая младшая. — Забава, как я тебе завидую! Слушай, а Миленка говорит, что у неё с парнем кое-что было! — девчонка счастливо покраснела.
— Врёт она! — позавидовала Забава. — Весна на неё действует!
— Весна! — третья девушка хохотнула и досадливо ковырнула сапожком снег. — То-то я смотрю кругом трава зелёная!
— А моя бабушка говорила, что раньше весну кликали.
— Как это? — удивилась младшая.
— Ну, песни пели. Собирались на Велесовом лугу и пели про весну.
— Ух, ты! А давайте споём! — младшая захлопала в ладоши. — А ты какие знаешь?
— Ну, про подснежник, — Забава поморщилась, — её все знают.
— Какую?
— Весной подснежник расцветёт, — она протянула без выражения.
— Не так! — перебила третья. — Это не про подснежник, а про Купаву и Радима:
Весной подснежник расцветёт —
Как сердце от любви.
Расступятся и снег, и лёд —
Зови весну, зови!…
— Ну, вместе! Я одна петь не буду.
— Зови весну, зови!
С весною гости к нам спешат:
Тревога, жар, тоска,
Сомненье, стыд и робкий взгляд —
О как любовь сладка!
О как любовь сладка!
Радим с Купавой будто мир
Собрались известить,
Раз в их крови любовь горит —
Зачем её таить?
Зачем её таить?
— Тихо! — всполошилась третья. — Грач идёт!
— А нам-то что? — тихо проговорила Забава. — Мы просто поём… — она уставилась на темноволосого коневода, подошедшего к кузнице с конём в поводу. — «Любовь во взглядах и словах. Уж назван свадьбы час…» — она осторожно промурлыкала.
— Не пой! — её шёпотом оборвали. — Не пой при нём.
— С чего это? — она заупрямилась.
— Не пой и всё. Он — изгой. При нём это не поют. Он как Радим, понятно?
Три пары любопытных глаз одновременно уставились на пришельца. Грач это почувствовал. Он вдруг втянул голову в плечи и ссутулился. Всей спиной, всей кожей и чёрными — не как у людей — волосами он ощутил, что его разглядывают. Утром, выходя из дому, он загадывал, чтобы в кузнице в этот час никого не оказалось — чтоб ни единой души. Как назло, двор полон народу.
Деловитый говор застыл и тотчас возобновился. Так повелось в посадах и в сёлах, что своих приветствуют, не прекращая разговора, а чужих разглядывают, немедленно замолчав. Хуже, когда не замечают. Грач силился сохранить невозмутимость. Закинул узду на свободную коновязь, заглянул в темноту кузницы. Коневод расплачивался с кузнецом — мельком глянул на Грача, поспешно отвёл глаза и скоро вышел. Грач подождал, но при нём никто не входил в кузницу.
— Бравлин, — позвал он.
Крепкий мужик лет тридцати пяти с волосами соломенного цвета поднял голову:
— А, Цветослав! — запарившийся кузнец обнажил зубы. — Сиверко привёл?
— Сиверко, — Цветослав-Грач заулыбался.
Он завёл жеребчика в станок, потрепал по холке, чтобы не нервничал.
— Ну, как — снег не растаял? — в посаде это сделалось любимой шуткой.
Грач усмехнулся.
— Вот я и думаю: пролежит снег до осени, — Бравлин басил, выбирая инструменты, — а там уж и новый выпадет!
— Зимою не занесёт, так весной затопит, — подыграл Грач.
Кузнец выбрал похожую на зубило обсечку, поднял у Сиверко копыто и резкими движениями отогнул барашки — кончики подковных гвоздей. Удалив гвозди, он снял подкову, осмотрел и погладил рукой копыто, немного потёр рашпилем.
— Молодец, — похвалил Грача, — не запускаешь. А общинных коней редко перековывают. Подошвы так зарастают, что копытный рог хоть клещами откусывай.
— Я стара-аюсь, — протянул Грач и опять ласково похлопал Сиверко.
— Хорошеет жеребчик. Сколько ему уже? — Бравлин взялся за другое копыто.
— Он четырёхлеток.
— О-о-о, боевой жеребец! А ведь его отбраковали, старшему конюшему не понравился окрас. Окрас у него не ценный, — Бравлин поворошил конскую шерсть на боку. — Разве ж это масть? Одна волосинка рыжая, другая — чёрная!
Кузнец разогнулся и отступил в дальний угол к наковальне. Там долго и молча бил, меняя инструменты и подгоняя подковы. После сунул их одну за другой в снег — тот зашипел и изошёл паром.
— Одна волосинка седая, другая — бурая! — понравилось кузнецу. — Сплошная сивка-бурка смесь с кауркой.
Выбрав молоток, кузнец примерился и несколькими косыми ударами вогнал гвозди так, что концы вышли из стенок копыта.
— Глаз — алмаз! — похвалил сам себя. — Правду скажу, Цветослав: я ни одной лошади не заковал.
— Ещё бы! — поддержал Грач.
Заковка — это болезненная для лошади рана. Это когда гвоздь протыкает копытный рог и вонзается в ногу.
— Угу, и засечек не стало, — кузнец загибал кончики гвоздей барашками. — Отучал его, или конь сам отвык?
— Отучал, — Грач был немногословен.
Случается, при дурно поставленном шаге молодая лошадь сама себе ранит ноги подковами или торчащими барашками. Это и называют засечкой.
— Ну, и молодец, всё готово! — Бравлин отложил молоток.
— Сколько с меня?
Бравлин ничего с Грача не брал, но снабжал его заработком. Кузнец загремел полным мешком котелков и чайников:
— Кое-что из утвари. Кому подлудить, кому подлатать. Ещё уздечку заказали. Для важного человека, для конюшего. Уважь меня, поторопись! В неделю осилишь?
Грач пообещал и, простившись, вывел вон Сиверко. Прищурился от искрящего снега. Навьючиваться на виду у всех не хотелось, он вывел жеребчика за ворота — и тут же расстроился.
Девчонки смолкли и уставились на него. Прямо клеймо какое-то: его чёрные волосы. Это чтобы не перепутали, чтобы знали — вот он, тот самый, с хутора, изгнанный, Грач. Так и имя своё позабудешь — кличка приросла. Чего уставились?
Девицы зашептались и прыснули. Одна, что с волосами поярче, зазывно заулыбалась. Сквозь хихиканье он расслышал: «Забава, может, уговорим его…» — «Прекрати… одну он уже уговорил».
Грач вскипел. Сощурив глаза и стиснув зубы, он затягивал последний узел у громыхающего вьюка.
«Трещат, о чём сами не знают. Они малолетками были, когда это случилось», — он вскочил в седло, хотел промчаться перед их носами, разбрызгивая снег копытами, но вместо этого лишь пробормотал «ходь-ходь» и тихонько пустил жеребчика мелкой рысцой.
Лишь когда выехал за околицу, погнал Сиверко вналёт. Раздражение и досада вырвались наружу.
«Ненавижу!» — сорвался он на самого себя. Вот и по ночам снится, будто стоит он голый посреди избы, полной народу, а все делают вид, что ничего не замечают, что всё в порядке, что ничего страшного. — «Ох, ненавижу!» — говорят, это снится слабакам или же снится от чувства вины — огромной, неисправимой. Вину-то он за собой знает.
— Да пошёл же ты! — Грач изо всей силы стегнул жеребца плетью.
Сиверко вздрогнул от неожиданной боли и помчался быстрее. Утоптанный снег выбрызгивал из-под копыт. Дорога бежала вдоль леса. Слева проносились зелёные деревья, меж них мелькало солнце. Встречный ветер охватил Грача и скоро развеял остаток раздражения.
Дорога оборвалась, дойдя до прорубленной в лесу просеки. На краю леса стоял его хутор. Сиверко остановился перед калиткой.
— Вот и молодец, — похвалил Грач, соскакивая на землю.
Соскочив, он увидел, что сжимает ту плетку, которой выместил на жеребчике досаду. Обожгли стыд и раскаяние.
— Прости меня, — сказал он. Сиверко повёл на хозяина глазом. — Не знаю, что на меня нашло. — Сиверко потянулся мордой к плечу хозяина. Грач обнял его за шею. — Ну, пошли, пошли.
На дворе он расседлал Сиверко, завёл в пристроенную к дому конюшню. Проверил подковы, не забились ли в них камешки. Осмотрел в стойле подстилку, не испортилась ли. Досыпал в кормушку сена и собранной с деревьев листвы — другого корма этим летом, может, и не предвидится.
Он думал, не отвести ему ли Сиверко на тебенёвку, не пустить ли на луг или лесную поляну — пусть разгребает снег и достаёт траву. Вон, коневоды свои табуны уже вывели и говорят, что под снегом — сочные травы.
Четыре года назад Грач выторговал у них отнятого от кобылы жеребёнка, неказистого и отбракованного. Сам приучал его к недоуздку, к кормушке, к поводу. Заставлял стоять, когда моют, и поднимать ноги, когда чистят копыта. Теперь-то жеребчик хорош — крепок и статен. Как мучился с ним Грач, корм его прямо с земли, с расстеленной рогожи! Жеребчик храпел и возмущался, тянулся и подгибал ноги, изо всех сил гнул шею. Вот потому-то он гибок и строен.
Жеребёнок был норовистый, тянуть с заездкой не стоило. Он в первый же год оказался в упряжи, а скоро и под седлом. Под всадником еле-еле держал равновесие и всё норовил идти боком да кое-как ставить задние ноги не в след передних, а в сторону.
— Си-иверко, — протянул теперь Грач.
Серо-буро-малиновому жеребчику он дал такое имя, потому что был он чёрен как северная ночь, бел как северный снег и рыж, как огонь в северном очаге. А ещё, чтобы жеребчик был скор, как сиверко — полночный ветер.
Грач прошёл из конюшни в смежные сени. С грохотом вывалил из мешка в угол котелки и чайники. Там же в углу лежали его инструменты. На стене — заготовки кожи для сбруи и упряжи. На верстаке давно валялись чурки и нож для резьбы. Хотя резных игрушек у него не заказывают — он же изгой. У верстака — гончарный круг, а на полках — горшки и чашки.
Это тётя Власта просила его сделать горшки, кажется, для цветов. Они сделаны, обожжены и давно разрисованы.
Он долго жил у Власты, ещё мальчишкой, ещё в старом её доме — в Приречье. Потом подрос, Власта перебралась с ним и с дочерью в слободу — в Залесье. В тот год всё Плоскогорье делилось на тех, кто оставался в посадской общине, и тех, кто выезжал на вольные хлеба в слободу. Через пару лет Цветослав оставил Власту и вернулся в Приречье, в развалившийся дом отца.
Власта никогда не судила его за то, что случилось потом.
Кличка «Грач» накрепко приросла к нему якобы за чёрные волосы. А дело было не в волосах. Его мать Сирина была лесной вилой, а не людской женщиной. Отец привёз её с низовий Пучая-реки. Там, в сёлах, где живут вилы, размещали на постой их полковую сотню. Шептались, будто вила окрутила рекрута так, что ему мир опостылел и жить без неё не мог. «Ведьма!» — все так и звали её здесь, в Приречье. Отца корили: привёз-таки ведьму в людские села. А его, сынишку их, прозвали ведьмёнышем, потом и Грачом, чёрной птицей.
Она умела летать. Нет-нет, при людях, чтобы не смущать, она никогда не летала. Разве что потом, уже без отца, когда сердце её рвалось в облака… Когда её тоже не стало, Власта взяла его к себе. Власта никогда не звала её ведьмой.
Грач встрепенулся и, собираясь к Власте, засуетился. Обернул каждый горшочек холстинкой, вложил их один в другой, перевязал. Вышел тугой узелок. Подхватив его подмышку, выбежал с хутора.
Лесная просека вела его к слободе, она виляла здесь так, будто дорогу выбирали не люди с шагомером, а деревенская лошадь, что обходила с телегой все ухабы, рытвины и густые заросли. Под ногами скрипел снег, свободной рукой Грач отводил от лица зелёные ветки. Странное в этом году лето! Навстречу ему появился из-за перелеска прохожий. Грач, не сбавляя шага, отвернулся, прохожий молча прошёл мимо изгоя.
Чем ближе становилось Залесье, тем больше немел язык и прерывалось дыхание. Так происходило всегда перед тем, как встретиться с Руной. Мерещилось, что за спиной вырастают крылья, а ноги наливаются свинцом. Лес кончился. Когда появились первые дома Залесья, Грач с собой справился. Сейчас он увидит Руну, вон в том переулке, вон через три двора, вот же она.
Руна — это дочь Власты. Она стояла у забора и ловко управлялась с торчащим из сугроба кустарником. Кустарник цвёл. Грач не заметил, какой и какими цветами, но он увидел проворные руки Руны, серую мглу в её глазах и новое платье. Платье настолько сиренево-розовое, что у него ослабел голос.
— Руна, привет, — позвал он как только мог — весело и спокойно.
— Ох, привет, — Руна деловито охнула, подняла голову и откинула со лба прядь волос.
— Заметил твоё новое платье, — выговорил Грач.
— Да ладно, — она отмахнулась, — оно старое. Спасибо, конечно.
Руна стройна, невысока и гибка, как подросток. У неё тёмно-каштановые недлинные волосы и серо-зелёные глаза. Сегодня она чем-то недовольна, поэтому глаза туманятся серой дымкой, а если бы она засмеялась — в них бы засветились золотисто-зеленые искры.
— Я с подарками, — Грач бодренько стал развязывать свой узелок.
— А, это горшки для мамы, — признала Руна. — Спасибо, ей понравятся.
Хотелось-то, чтобы понравилось Рунке. Грач хмыкнул. Он развернул, извлекая на свет первый, самый удачный горшок.
— Смотри какой! Для тебя делал, — Грач в самом деле гордился собой, как мальчишка.
— Спасибо, — Руна вежливо поблагодарила.
Блеснуло стекло, окно в доме отворилось, раздался голос тёти Власты:
— Руна, кто там пришёл?
— Это Цветослав! — откликнулась Руна. — Ма-ам! Горшки заберешь? Цветик принёс.
Власта показалась на крыльце.
— Ой, Цветик, спасибо тебе! — Власта говорила чуть в нос, низковатым голосом. — Ух, ты! Один другого лучше, — похвалила, приблизившись. — Да ты на все руки мастер!
Расставленные на снежку и на солнышке горшочки были вполне недурны собой. Грач снисходительно улыбнулся. Потом понял, что давно пристально смотрит на Руну и никак не может отвернуться от серых с желтизной глаз и длинных ресниц. Почему-то он всегда цепенел, рассматривая её.
— Цвет, я уморила тебя этими горшками? — голос Власты вывел его из оцепенения. — Ты прямо спишь на ходу.
— Нисколько! — он встрепенулся и отступил от забора, якобы собираясь уходить. — Я в знак глубокой привязанности, это подарок вам и… Руне.
— Ой, ну спасибо, я очень рада, — польщено протянула Власта. — Ты нам как родной, — напомнила, — столько лет с нами жил.
Грач вопросительно посмотрел на Власту.
— Мы с твоей матерью были близки, — проговорила Власта. — Сирина мне как сестра была, ты знаешь. Это хорошо, что вы с Руной… так дружите.
— Конечно, — недоумённо выговорил Грач.
Сейчас было сказано что-то весьма важное и значимое. Была поставлена какая-то грань, проведена черта. Какая, не ясно, но что-то неуловимо вставало на свои места.
В конце переулка появились две девицы, и одна из них протяжно позвала:
— Ру-уна-а!
— Сейчас! — Руна с досадой поморщилась. — Цветик, ты извини, ладно? — она заговорила вдруг ласково, почти нежно. — Мы с девчонками собралась к лавочнику, они уже ждут.
— Ну да, иди, конечно, — Грач не желал отпускать её, встреча вышла такой бестолковой.
— Я зайду к тебе, — вдруг нежно пообещала она. — Потом. Обязательно.
Она подала руку, и он пожал её прохладные, мягкие, чуть влажные пальцы и отпустил.
Те две девицы подошли и пренебрежительно окинули Грача взглядами. Он напрягся. Сжал губы и медленно отступил в сторону.
— А со мной поболтать уже не хочешь? — спасла его Власта.
Надо бы остаться, поболтать с ней, почти родной тёткой. Изгою это не зазорно. Да как назло заела давно знакомая тоска.
— Да нет, — обронил он, — извините.
— Ладно, ступай, — отпустила Власта и о чём-то вздохнула.
В одиночку он пересёк Залесье. Здесь не было общинных дворов и приказных изб как в посаде Приречья. Здесь — слобода, личные усадьбы, богатые и не очень, подворья, конюшни, крупные и не очень. Не очень — это так, как у Власты.
Слобода кончилась. Грач свернул на тропу к липовой роще. Там, в роще, начиналась река Смородина. Снег возле неё лежал пышный, нетоптаный — ходили туда редко. В роще Грач в прошлый раз виделся с Руной. Она сказала, что любит деревья и любит красивые вещи из дерева.
— Надо было сделать ей ларчик, а не какие-то глиняные горшочки…
«Зорька в небе заалеет,
С красотой твоею споря.
Мог её я не заметить,
Зорьку, ночкину сестричку.
Звёзды в небе засияли,
Как глаза твои сияют.
Мог и их я не заметить:
Что мне звёзды — ты со мною!
Мог. Но я зорю и звёзды
Замечаю и, как вечер,
Только их красой любуюсь —
Значит, нет тебя со мною…»
Грач горько усмехнулся: когда-то он написал для Руны стихи, так много стихов, что их можно было бы читать целую ночь. Он не сказал ей о том ни полслова — не верил, что стихи можно будет прочесть. Изгой — это изгой, она не обрадуется. Когда она недовольна, глаза у неё туманятся серым, а когда засмеётся — в них зелёные искры. Не знаешь, когда и краше! А смех ей идет. Когда она смеется, у неё нежнее взгляд, у неё трепещут губы и видны зубы с чуть-чуть неправильным нижним резцом. Нет, изгою надо иметь избыток самомнения, чтобы посметь так влюбиться.
Шесть лет назад посадские судьи зачитали ему поражение в правах. А прошедшим летом — это было перед самой осенью — Грач почувствовал, что дыхание Руны кружит ему голову: ткань, что поднималась на её груди при вдохе, заставляла его трепетать. Руна на несколько лет младше, к ней он привязался, когда она была ещё девчонкой. Ему нравилось общаться с ней, выслушивать её глупости. Внезапно понял, что хочет слышать её смех, рассматривать её черты, касаться её… Прошлой осенью, одним ветреным холодным вечером, он признался себе, что жить на опостылевшем хуторе без Руны уже не может.
Когда-нибудь он решится, признается. Нет, Руне он небезразличен. Она наверняка влюблена в него, просто не может сказать — девушки не должны объясняться первыми! Неужели ему придётся краснеть, дарить цветы, запинаться, просить взаимности? Пусть бы она поняла всё сама — так было бы легче.
Вот, сегодня пообещала: «Я зайду к тебе. Потом. Обязательно». Грачу захотелось подпрыгнуть выше деревьев.
«Мне бы сделать для неё подарок, — подумал Грач и медленно побрёл по липовой роще. — Ей можно, например, вырезать из липы серёжки. Тонкий древесный завиток, почти кружево, мягкое и ранимое, как её ушко. Ведь никто не скажет, что это предосудительно! Ну, или браслетик из липовых звеньев. Ну да, браслетик ей на руку — как знак обручения. Тогда и колечко? Что скажут люди и старосты…»
Он покачал головой: нет, здесь ни одна ветка не годится. Он стал выбирать ветку на другой липе. Присматриваясь, побрёл дальше. Ветку ему надо не толстую, не зачерствелую, но такую, чтоб из неё вышли и кольцо, и браслетик, и серьги. Он углубился в рощу.
Обычно здесь слышно, как журчит речка Смородина. Сегодня она стянута льдом, как и всё Плоскогорье. Журчанья не слышно. Отсюда начинаются две великие реки — Пучай и Смородина. Они будто двумя руками обнимают сёла и города Рода Людского. Интересно, а там растаял ли снег?
Грач выбрал подходящую ветвь, упругую и с молодой корой, не заметив, что сам оказался у Смородины. Речушка под ногами — мелкая, в три шага перейдёшь и колен не замочишь. Но лёд под ногой треснул, и Грач еле отскочил прочь.
Что это? Сейчас показалось, что кто-то едет: вроде бы снег заскрипел под копытами. Нет? Померещилось? Поодаль поднималось заросшее липами всхолмье, речка огибала его с одной стороны, дорога — с другой. Зафыркали кони, погремела и позвенела навьюченная поклажа. Кто это — коневоды? Нет, кто-то поднялся на Плоскогорье снизу. Купцы, коробейники? Но те приходят из Карачара, с другой стороны. А это — путь из Калинова Моста.
Из-за всхолмья показался всадник, за ним ещё двое, потом ещё несколько. Ратники! В последний раз Грач видел ратников лет десять тому назад, в те самые времена. Всадников было человек пятнадцать. Ехали они на измученных, загнанных конях. Грач — коневод, он сразу это определил. У лошадей, как по военному отбору, одинаковая караковая масть. У всадников на головах кольчужные сетки, а шлемы приторочены к сёдлам. С боков — зачехлённые луки. Доспехи в дорожной пыли, плащи изодраны и грязными лохмотьями висят по конским крупам. За сёдлами, полускрытые лохмотьями, торчат тугие, наполненные добром вьюки.
Караван поравнялся. Сойдя с дороги, Грач разглядывал пришельцев. Три всадника отделились и закружили около него, вспахивая снежный наст в опасной близости — всего-то на вытянутую руку. Узорчатая дорогая сбруя никак не вязалась с избитым видом пришельцев. Грач про себя отметил, что кони не местных пород. Скорее всего, степные — длинношеие да с узкой сухой головой.
— Эй, чернявый! — первый всадник окликнул с ленивой грубостью. — Это что — Плоскогорье?
— Ну, всегда было, — в тон бросил Грач, разглядывая копыта: ковка у коней была отвратительной, подковы не по размеру. Так бывает в походной полковой кузнице.
— Что?! — всадник якобы не расслышал.
— Плоскогорье! — огрызнулся Грач.
В молчании всадники покружили около Грача ещё.
— Ты — коневод? — окликнул всадник чуть напряженно. — Нож в руке — зачем?
Грач поднял глаза, увидел рыжую бороду и красные скулы ратника.
— Липу в роще резал… — Грач нахмурился.
— Липу в роще? — неприятно вскрикнул всадник. — Зачем? — он странно забеспокоился.
— Я — резчик.
— Так коневод или резчик?! — всадник не поверил. — Ты — лешак? Слышишь, чернявый!
Всадник потеснил Грача грудью коня. Мигом вспомнились бабкины рассказы, как в прежние времена проверяли полукровок на нечистоту. Его родная мать, вила, в жизни не приближалась к лошади — говорила, что ей грудь щемит. Близко-то подпустит не-человека только лесной зверь, а не конь. Грач назло всаднику выкинул перед мордой коня руку. Лошадь шарахнулась, всхрапывая.
— Ведьмёныш! — ругнулся всадник, отступая.
Вообще-то, не стоит пугать лошадей, когда тебя проверяют на нечистоту. Но всадников, кажется, как раз это и убедило. Они отъехали.
Весь караван прошёл, и только двое ещё задержались. Один с высоты седла, вывернув шею, рассматривал Грача. Приятельски цепкий, чуть нагловатый взгляд. Тонкие, сжатые губы, которые, кажется, должны иногда приоткрываться скалящиеся зубы… Всадник откинул с головы кольчужную сетку, растрепал жёлтые, белесоватые волосы.
«Соловый», — вспомнилась Грачу такая же масть лошади.
— Златовид, это ты, что ли? — с недоверием выговорил Грач.
Желтоволосый всадник одной половиной лица скривился и с натугой расхохотался:
— Цветослав, я смотрю, ты или не ты, — Златовид в шаге от Грача спрыгнул с лошади. — Так, здорово же!
— Зла-ат! — у Грача прорвался смешок. — Разбойник.
— Разбойник и есть!
Злат кулаком ткнул его в плечо. Они обнялись, стуча, как водится, друг друга по спинам.
— Пять лет, — посчитал Злат. — Или шесть прошло?
— Вроде того, — согласился Грач. — Тебя где носило-то?
— А я думал, ты к вилам подался, в матерние села… — это было сказано так легко и непринужденно, но на вопрос Злат не ответил. Грачу это почему-то не понравилось.
— Я — изгой. Меня выселили.
— Свиньи, — Злат сказал это без всякого выражения. — Я наведу порядок, — пообещал. — Наведу. Видел? — он кивнул в след уходящим ратникам.
Грач настороженно проводил их глазами — серых, избитых, с добром за спинами.
А Златовид неожиданно напомнил:
— Ты сам остался. Со мной не поехал.
— Ты и не звал.
— Сам виноват, — перебил Злат и колупнул снег носком сапога со шпорой. — Это что у вас — заморозки?
— Снег не сошёл, — пояснил Грач. — Ещё с зимы. Наведёшь порядок?
Златовид разволновался:
— А кони? Кони как? Без корма?
— На тебеневке.
— Ч-ч-чудо природы, — Злат был раздосадован. — Как не вовремя, не кстати…
— Старики говорят, это не к добру, и быть великой беде.
— Старики твои, — Златовид обозлился, — каждого поскреби — всё упыри да ведьмы! — он стеганул плетью по снегу, тот взвился белыми искрами.
Ведьмами и упырями обзывали чужих. Грач поморщился.
— Я — ведьмёныш, — напомнил сквозь зубы.
— Цветик, — Злат поостыл, — ладно тебе. Где твои выселки?
— После Залесья.
— Садись, — Злат подвёл жеребца и вскочил на него. — Садись позади, я не навьючен.
Жеребец этот был тоже караковым, тоже усталым и загнанным. У него на передней ноге бурела зажившая резаная рана.
…Вот так и несутся кони: вихрь, дробь и топот. Кони крылаты, только крыльев никому не видно. Где и когда неслись эти кони? Как мечты, как мысли, как сны и желания. Кажется, с той поры миновали те самые шесть лет. Наверняка Грач этого не знал. Быть может, кони летели в мечтах, быть может, в чужих принесённых сегодня воспоминаниях.
Всадников и тогда было семнадцать — столько, поскольку им лет. Свежий воздух бил им в лица и пьянил сладостным восторгом. Весна — трудная пора для молодых: то сердце щемит, то грудь тянет, то рвёшься, не ведая куда, точно вон из собственной кожи. Так лошадь несётся, не разбирая дороги, как сумасшедшая, едва повод отпустишь. Весело!
Звенели трензельки в уголках лошадиных губ, звякали медные репейки на шпорах. Всё сливалось в дурманящую музыку, хотелось подняться в стременах над дорогим седлом с высокими луками, над расшитым узорчатым потником и в скачке вертеть над головой чужую присвоенную саблю. Вожачок так и сделал.
Их ватажка безоговорочно признала его вожаком — уже давно, не первый день. Смеясь, он обнажил зубы, некрасиво вывернув верхнюю губу и ноздри. Кони огибали овражки и всхолмья, текли вдоль чьих-то полей, распашек, всходов и изгородок. Дышалось весной, свободой и полем. Вожак опять рассмеялся.
— Зверёныш! Чего ты скалишься?
Это Ярец, он скачет слева на крапчатой лошади.
— Привычка! Забаву чую, — Зверёныш дёрнул головой.
А ведь Ярец прав: надо отвыкать кривить губу. Вот уже и кличка прилипла, а это уже особая примета, почти что метка для розыска.
Ярец, он годом всех старше, а ведет себя и выглядит, как самый молодой. Телёнок, а не пацан — губы толстые и рыжие волосы вьются. Держится всегда слева. А справа от Зверёныша — Путьша-Кривонос со сбитым на сторону уродливым носом.
— Путьша-Кривонос, где взял кривой нос?
В ватажке сдавленно захихикали. Путьша был туповатый парень, проще говоря, пенёк. Заезженную шутку мусолили в сотый раз, а он всё попадался.
— Дык, от папашки достался. Он и наградил… — прогудел Путьша. Ватажку душил хохот.
— У папашки твоего нос ровненький, гладенький, — ласково напоминал Зверёныш. — Ну, только сизоват слегка. Ты что же — не от него уродился?
— Дык, папашка руку приложил!
Грохнул хохот, все заржали, зная наперёд слова Зверёныша:
— Так ты, Путьша, выходит, пальцем делан, да?
— Дык, в руке кружка у него была… Деревянная, а я малой совсем…
Путьшу не слушали, давились хохотом. Зверёныш ещё пробовал сквозь смех выговаривать:
— А на кой ты подставлялся, Путьша?.. А кабы он тебе не нос, а чего пониже на бок-то своротил — чем бы сейчас девок портил, а?
Путьша молча соображал под хохот. Только туда-сюда потянул повод, чтобы конь не крутил головой.
— Дык, а я его трезвым и не помню, — прогудел ещё раз. Потом, уловив, что всё это хохма, сказал беззлобно, даже ласково: — Козлы вы все. Ну, и козлы же. А?
Парни ржали. За спиной остались распашки и посевы с наклонившимися изгородями. В стороне лежали луга и овраги, поблескивала петляющая меж косогоров речка, такая мелкая, что вброд перейдешь и стремян не замочишь. Ни одной рощи или перелеска. Сторона чужая, всё непривычно.
— Парни, узнайте, что за холмом, — приказал Зверёныш. — Быстро!
Трое отделились и понеслись вперёд. Остальные попридержали коней. Зверёнышу нравилось им приказывать, а ещё нравилось, что они ему подчиняются. Дозор поднялся на холм, развернулся и полетел вниз.
— Опаньки, что-то есть, — Ярец вытянул шею.
— Забава, — Зверёныш опять ухмыльнулся, выставив зубы и вывернув губу.
Всадники вернулись. Один, размахивая рукой, прокричал:
— Ну, там — речка! А у мостка купец застрял, колесо потерял! Безлошадный — возок такой маленький, чтобы самому тащить.
— А почему безлошадный? Забава! — решил Зверёныш. Подсвистнув коней, всадники потекли вокруг холма, обогнули и высыпали на бережок с мелководьем, на песчаную отмель у деревянного мостика.
Двухколёсный возок перегородил въезд на мосток. Не возок даже — крупная тачка с оглоблями. У колеса на карачках суетился толстый купчик с сыном-подростком. В возке валялась солома — так перестилают глиняную утварь, когда везут на продажу.
— Здорово, торгаш! — Зверёныш начал забаву. Всадники закружили вокруг да около, растаптывая отмель и разнося песчаный бережок в грязь.
— Добрые люди, честные люди, — заёрзал купчик, зябко кутаясь в стёганку и то роняя, то подбирая снятую шапочку. Седенькая макушка вдруг залоснилась от пота. — Ой, здоровьичка вам и… доброго здравьичка, — запутался купчик.
Сынок его глянул волчонком из-под овчинной шапки и ничего не сказал. Проклятое колесо никак не вставало на место. Может быть, разрушилась ступица…
— Дядя, а переправа-то здесь, разве, не платная? Ой, что-то сборщика нигде не видно. Ты сборщика-то порешил, признавайся?! — парни скалились, весело поглядывая с сёдел.
Толстяк попытался засмеяться, а потом взмолился:
— Хе-хе-хе… Ну, добрые люди, много ли с меня возьмете, ну? Вон вас-то сколько, на всех-то и не хватит… С меня что взять? Другого кого поищите, а?
— А мы проверим, — Зверёныш наклонился, вытянул из ножен саблю и стал ворошить ей в возке сено. Сталь карябала по голой доске — и ничего более.
— Ты, дядя, часом не упыряка? — догадался кто-то. — Почему возок безлошадный? Где твоя лошадь?
— Дык нечисть он! — позже всех сообразил Путьша. — А ну выдь из-за возка и моего коня потрогай! Выдь, кому говорю!
Купчик бухнулся в ноги и, оборотясь к Зверёнышу, стал упрашивать:
— Добрый хозяин, помилуй! Добрый хозяин, спаси! Век помнить буду, — а сам всё бил себя в грудь, но вот только руки держал сжатыми в кулачки. Зверёныш с подозреньем прищурился.
— Пальцы мне покажи, — Зверёныш потребовал.
Шустрыми ручонками купчик вдруг что-то выхватил из-под сена и сунул пацану сыну.
— Беги!
Тот, придерживая баранью шапку, припустил по мостку.
— Держи, держи его!
— Кошелек ему отдал! Уйдёт.
Возок перегораживал въезд на мосток. Всадники носились вдоль отмели, не смея сунуться вброд. Купчик присел за оглоблями, готовый уже ко всему. Кто-то — Зверёныш так и не понял, кто, Путьша или кто-то из его подручных — выхватил лук. Мальчишка был уже на том берегу, всадник привстал над седлом и выстрелил. Мальчишка упал в кусты.
— А-а!!! — завопил отец, выдернул из-под сена жердь и полез на кого-то.
— Эй! — вскрикнул тот, кто получил по спине жердью. — Уймите его!
— Бей! Да бей же его! Он дерётся.
— Кистенём, кистенём его.
Купца кое-как убили. Труп с вывернутой шеей и разбитой головой валялся на мостках. Ярец что-то шевелил телячьими губами, оторопело глядя на труп. Зверёныш злобно оскалился и, отхаркнув, сплюнул. Парни слезли с сёдел, приподняв, сошвырнули возок в воду. Мосток открылся, Зверёныш мимо тела проехал на ту сторону. Конь, чуя кровь, в возбуждении фыркал.
Мальчишка был жив, стрела торчала у него из бедра.
— Надо же, — сказал кто-то, — а я метил в подмышку.
Зверёныш ударил саблей, добил и, брезгливо кривясь, вернулся на свой бережок.
— Зачем? — Ярец слез с коня и чуть не плача глядел на Зверёныша. — Зачем мы его? Это же забава. Он был добрый, смешной и толстый. А мы его так — зачем? Чего он сделал-то, а?
Кто-то из ватажки, пересилив себя, морщась, подошёл к трупу, разомкнул ему кулачок и поднял вверх руку с болтающейся кистью.
— Глядите! — на пальцах купчика вылезли коготки. — Это упыряка.
— Не упыряка, а лобаст. Это лобасты с когтями.
— По мне один хрен.
— Ну и что, — не унимался Ярец. — Ну и что, ведь он безвредный. А мальчишка?
Зверёныш загарцевал на коне. Что ему ответить? Кто-то сбегал на тот берег, нашарил у мальчишки кошелёк. Когда принесли, Зверёныш, не глядя, сунул его под седло. Серебра у них было уже предостаточно.
Дальше поехали тихо. Без игр, без хохмы и веселья. Кривые изгородки, жалкие входы, неглубокие мотыжные распашки одна за другой плыли мимо. Воздух, обернувшись ветром, пошевелил желтоватые волосы. Зверёныш оскалился:
— С каждым разом всё гаже и гаже, — решил он.
Двое на него оглянулись: Путьша недоуменно, а Ярец внимательно. Это были последние слова, когда Зверёныш был откровенен со своей ватажкой. Впереди открывалась жизнь, полная свободы, неподвластности и, кажется, ненужности. И она, эта жизнь, ему, семнадцатилетнему, очень не нравилась.
Глава II
— Наймусь! — кричал посадский парень в овчинной шапке. — Конюхом, пастухом, в ночное! — парень размахивал открепительной грамотой от посадской общины.
На дворе коновала — гул голосов, то тут, то там вырывались куски разговоров:
— Соседушка, как в давешний год, ладно? Твой жеребчик к моим кобылкам, а мой — к твоим, договоримся?
— Два косяка, хорошо будет… Ладно уж.
Лето близилось странное, нелепое, но упускать его и лишаться приплода никто не хотел. Коновалов двор и слободская площадь за ним заполнились народом. Коневоды, несмотря на снег, приготовляли к летней поре табуны.
— Венцизслав! Венциз! — коневоды, оглядываясь, звали именитого конновладельца.
Венциз появился, да не один, а с двумя приказчиками.
— Пустил бы к себе на новый луг косяк, всего восемь голов…
— Мой луг — моя цена, — Венциз был молод, но важен, он уже подсчитал выгоду. — В неделю выпаса четверть золотника с лошади.
— Два золотника за один только-то выпас? Каждую неделю? — оторопели коневоды.
Венцизслав был спокоен. Приказчики записывали имена в книжках.
Какой-то слобожанин в вышитой рубашке подскочил к ним:
— От Изяслава есть приказные? От лешака старого. Пришёл хоть кто, нет?
На зов появился конновладелец, уже не молодой, с окладистой бородой и с животом, вылезшим из-за пояса. Слобожанин, увидав, в миг переменил голос:
— Ох, Изяс, Изяславлюшка, мне бы жеребчика твоего, производителя. Допустил бы, сердешный, кобылок моих расхолостить.
Изяс нахмурился, покрутил бородой и отомстил за «старого лешака»:
— Я за одну садку золотник беру. А коли у других дешевле, то к другим и иди, а мои кони ценные. Породистые!
Венцизслав тихо взял его за кушак, потянул:
— Изяс, — окликнул, — ты о жеребцах-то со мною договаривался, — напомнил.
Изяс обернулся, сложил руки на животе.
— А с тебя, мил человек, вот, именно с тебя возьму по пяти золотых. Не обессудь!
— Да как же это? — даже Венциз оторопел. — С других — по одному?
— А у тебя, мил человек, свои кобылки ценные, породистые. С моими жеребцами сведёшь — какой же приплод получится? Э-э, я себе убытков не желаю. Захотел мне на рынке соперником стать — плати.
— Ну, ты и леша-ак! — протянул Венциз.
— Лешак! Лешак! — закричали слободские. — Ворюга!
— Нечего лаяться, — Изяс нахмурился и уступил-таки: — Ладно. Давай по четыре и три четверти.
Венциз, досадуя и крепясь, качнул головой, конновладельцы пожали руки.
— Ра-атники едут! — ни с того ни с сего заполошно закричал посадский парень с открепительной грамотой.
Слобожане сперва ничего не поняли. Завертели головами, умолкая. Увидели. Со стороны речки Смородины в слободу въезжала цепочка грязных вооруженных людей в драных плащах. За плечами у них расчехлённые луки, у бёдер — открытые колчаны со стрелами. Первый всадник держал снятый с головы шлем луковичной формы, у него — светлые, изжёлта-золотистые волосы. Кое-кто с трудом, но вспомнил такие, другие узнали Грача, изгоя с хутора — он сидел за спиной у всадника. Недоумение сменилось настороженностью, а настороженность — проблеском тревоги.
— Здорово, плоскогорцы! — басок у Златовида ладен и хорошо поставлен.
Никто не отозвался. Те, у кого память сработала быстрей, постарались затолкать дочерей за спины. Златовид озирался, дожидаясь ответа.
— Сколько лет я здесь не был! — крепкий голос Златовида как будто смешался с тоном балаганного зазывалы или шута. — Вернулся посмотреть, не забыли ли? — шутовская игра мешалась в голосе с чем-то жёстким.
Снова молчание. Грачу с крупа лошади было видно, как самые дальние начали рассасываться с площади по своим дворам и переулкам. Злат прошипел себе под нос:
— Лешачье семя… Я вам напомню.
Он тронул повод, и лошадь тихо прогарцевала по площади, оттирая собравшихся крупом и стременами. Злат высматривал кого-то знакомого.
— О! Я смотрю, кто такая — молодая-красивая? Тётя Власта!
— Ну, здравствуй, Златовид, — Власта сжала губы. Она помнила и пацана Златовида, и прежнюю их ватажку, да вооружённых чужих ратников никто с ним как-то не ожидал.
Златовид прищурился, чуть подогнал лошадь.
— Венцизсла-а-ав! — увидал он знатного коневода. — Ты — Венциз, да? Не обознался? Заматерел! — похвалил он с непонятными нотками. — Важный стал. А мы, почитай, погодки с тобой…
Венциз был старше лет на десять, но все промолчали. Венциз, глядя снизу вверх, сощурился, и взгляд всадника выдержал. Златовидов конь, проходя перед людьми как по цепочке, уже сделал полный круг по площади. Злат вглядывался в лица плоскогорцев. Лица были встревоженные, неприветливые.
— Увидимся, коневоды!
Златовид свистнул и помчался по главной улице. Всадники с гиком потекли за ним следом. На скаку Злат выхватил саблю и стеганул по попавшемуся плетню, разрубая его сверху донизу. Но тотчас вскинул вверх руку, запрещая дружинничкам делать что-то подобное. На конце слободы близ просеки он приостановился. Конь под ним заплясал.
— Где, ты говорил, твои выселки? — голос его дрожал, как от возбуждения.
— На том конце, — Грач показал, — за Навьим лесом.
— Это наш лес, — неожиданно отрезал Злат. — Последняя навия издохла здесь полвека назад, — он дал коню шпоры и с улюлюканьем понёсся по просеке. — И-и-эх, сколько лет, сколько зим, родное Плоскогорье!
Всадники полетели за ним. Снег взвился стеной из-под шести десятков копыт, а запорошивший просеку наст повис туманно-белым облаком и укрыл цветущие берёзы.
За лесом у хуторского плетня всадники сдержали коней и спешились. Златовид поверх изгороди разглядывал хутор.
— Так… Образчик плоскогорского хозяйства?
Грач так и не понял. Кажется, Злат похвалил его хутор. Грач, придерживая ворота, пропустил всадников с лошадьми на двор. Злат продолжал оглядывать сруб и пристройки.
— Цветославка! — Златовид позвал. — Баньку бы людям с дороги. Есть у тебя? А то устали бойцы, грязью заросли, хуже упырей болотных.
Всадники развьючивали лошадей, тугие тюки шуршали и позвякивали.
— Баня-то есть, — Грач не спешил, — и места в доме хватит. У меня только конюшня мала.
— У тебя есть кони? — Злат встрепенулся.
— Жеребчик один, четырехлеток.
— М-гм, хочу посмотреть!
Грач кивком показал, где стойло Сиверко, а сам остался присматривать за дружинничками. Они не коневоды — это видно уже по тому, как они обращаются с лошадьми. Не вываживают после бега, не дают остыть. Сразу на ветру взялись расседлывать да развьючивать. Так и застудить коня недолго. Вьюки им важнее.
— Хозяин, эй, — русоволосый красавчик, один из тех, что испытывали его на нечистоту, поблёскивал шитой золотом перевязью поверх старой кольчуги. — Лошадей куда девать?
А кольца-то кольчуги помяты да кое-где раздроблены, особенно по плечам и на боку, точно седока крюком тащили с седла да били палицей…
— Три встанут в конюшню, — определил Грач. — А другие — извини! — в мастерскую или в баню, когда остынет…
Красавчик приблизился.
— Верига, — назвался он, не подавая руки и держа их на поясе.
— Цветослав, — он холодно ответил. — Для посторонних — Грач.
— М-гм, — Верига отошёл к вьюкам.
Пока Злат далеко, за старшего оставался другой — рыжебородый. Тот лично осматривал каждый вьюк. Сам и решал, куда и что заносить. Грач подошёл ближе. В непромокаемой грубой рогоже были завёрнуты отрезы тонкого шелка и атласа, конская сбруя с серебряными заклепками и разные безделушки: зеркальца, шкатулки, нитки бус. Вещи второпях проносили мимо и складывали в сенях вдали от чужих глаз. Два дружинничка тревожно поглядывали на просеку и на дорогу.
— Отличный-то жеребец! — Злат незаметно подошёл сзади. — Ну и стать, ну и гибкость, — он смаковал восхищение. — Здесь много таких, это порода?
— Это уход, — Грач обронил. — Здесь лучшие табуны у владельца Изяслава с Залесской слободы. Да есть неплохие особи в посадской общине, там старшим конюшим теперь Гоеслав.
— Изяслав из Залесья, да? — Злат запоминал, переводя взгляд с одного зрачка на другой. — И конюший Гоеслав, наш дядя Гоес, помню, помню…
Дружиннички занесли в дом последние вещи. Из разодранного тюка волочился по снегу золотой пояс.
— Откуда всё это? — Грач спрашивал о вещицах. — Дорогое?
— Так ведь дешёвое-то кому нужно? — Злат выпрямил спину. — Скурат!
Рыжебородый высунулся из дверей.
— Скурат, займись Цветославом. Помоги баню растопить. Два месяца не мылся, склизкий хуже водяного… — Злат судорожно вздохнул, поёжился и пристально поглядел на Грача: — Ведь ты наш, Цветик, это правда? — спросил с расстановкой.
Вечером дружиннички закатили пир. У Грача нашёлся бочонок браги и припасена была в леднике баранья туша. Дым стоял коромыслом. Люди словно истосковались по гульбе и веселью. К ночи все были пьяны, половина вообще не вязала лыка. Шум и галдёж рвались в поле из дома. Каждый, будто намолчавшись, отводил душу, нёс что-то своё, для себя одного. Грач не понимал ни слова кроме бессвязных обрывков про пиры у вождя, про удаль в степи и, кажется, про драки с упырями и с лешими.
— А вы не скучали, — заметил Грач.
— М-гм, нам не довелось, — буркнул Златовид и, прикрыв глаза, затянул плоскогорскую песню:
На солнце панцири искрят,
И ждут богатыри,
Когда к сраженью протрубят,
Чтоб биться до зари.
Чтоб биться до зари.
Той распри позабыт исток.
Кто — ближний? Кто — чужой?
Остался в поле друг, браток —
Ну, как найти покой?
Ну, как найти покой?
«Радим, она — чужая кровь».
«Купава, он — не наш…»
Ах, песнь стара и стих не нов,
Так было и до нас…
— Так было и до нас! — со злостью подпел Верига и врезал кулаком по столешнице.
Песня оборвалась. Со стола слетел и раскололся кувшин. Грач поморщился, а пьяный Верига вылез на середину горницы и решил сплясать, колотя в пол сапогами. Пятеро дружков поддержали его. Ободрённый он полез плясать перед Златовидом, сунулся к нему обниматься, но тот заворчал недовольно, оттолкнул его и рявкнул:
— Давай там пляши!
Спьяну Верига не устоял, опрокинулся и чуть не заехал Грачу локтем в лицо. Грач успел перехватить его руку. Выше локтя у Вериги была нашивка из кусков чёрной ленты — вроде бы три стрелы. У остальных — такие же. Златовид сделал знак, и рыжебородый Скурат завёл бодрую походную песню:
Меч — из ножен, лук — на изготовку!
Сможем мы за дело постоять.
В том бою проявим мы сноровку
С плеч нечистых головы срубать.
— Златик! Эй, Златовид, — Грач и сам был навеселе. — А кто вы, слышь? Кто вы все?
— Мы-то? — Злат любовно погладил нашивку на рукаве. — Мы — Вольховы стрелки. Запомнил?
Грач приподнял бровь, но Злат уже второй раз не стал объяснять недосказанное. Злат блаженно потянулся, привалился к стене и мечтательно проговорил, растягивая слова:
— А помнишь, Цветославка, как мы пацанами резвились, как из табуна лошадей угоняли?
Грач только хмыкнул с досадой:
— Потом носились средь ночи с огнём по всему посаду. С воем, гиканьем и в белых простынях.
— Да, и в чёрных масках, — Злат искренне радовался, вспоминая детские шалости. — А избу запалили? — припомнил. — Чья изба-то была? Я уж забыл.
— Так ведь Гоеса, — стал раздражаться Грач, — ну, теперешнего старшего конюшего. Он всё мне припомнил.
Златовид заржал, запрокинулся и задрыгал в воздухе ногами.
— Ах, дядьки Гоеса! Вот зараза, я же собрался завтра с ним разговаривать.
Он веселился, и Грач захотел сбить с него напускную радость.
— Чаику помнишь? — спросил он.
— Чаику? — Злат повторил и вдруг поёжился. — Бедняжка. А, впрочем, ну и что? Да ты и сам не отставал. Твою-то зазнобу как звали? Ну, эту, сестрёнку нашего знаменитого… как его? Зараза, всех позабыл.
Грач стиснул зубы и промолчал.
Один из дружинничков, самый молодой, вдруг истошно провыл на всю избу:
— О-ой, девку бы мне сейчас! Пройду, поищу по деревне, как бывалоча.
— Добеслав, а ну не сметь у меня! — рявкнул Златовид, горлом перекрывая весь гомон пирушки. — Кто на что-то поганое сунется, яйца поотрываю! Здешние дворы мне нужны мирными, — Злат тотчас спохватился, подмигнул Грачу, сбавил голос: — Эх, Цветик-Цветослав, так то грехи юности. Что с ними сделаешь? Не воротишь, не поправишь. Плюнь и забудь.
Грач невразумительно хмыкнул и пожал плечами.
— Где ватажка-то наша? — после спросил невзначай. — Где Путьша, где Ярец?
Злат точно окаменел. Вытянул белые, как оледеневшие губы, и выговорил:
— А порубали их, — он показал ребром ладони, как шинкуют капусту. — На реке Смородине. Сорок дней уже миновало.
— Как это? — обмер Грач. — Как порубали?
— Топориками, — объяснил Злат. — Тук-тук-тук, — он явно скоморошничал, сдерживая дрожь. — Сам Гвездояр вёл… Ловушка! Полтысячи было… Всех до последнего.
— Какой Гвездояр?
Вопрос поплыл в воздухе и потонул в общем гомоне. Переспрашивать Грач поостерёгся. Злат успокоился, взял себя в руки, остыл.
— Нечисть кругом развелась, Цветолавлюшка, — Златовид сказал, как простонал. — Куда ни сунься — всюду то лешаки, то упыри, то ведьмы с кикиморами. Они же целыми сёлами живут. А в городах — улицами! Чистых людей не осталось. В кого ни кинь — либо дед был лешаком, либо бабка кикиморой. Не кривись. Я не про тебя, ты не в счет, ты — наш.
Грач недовольно крякнул и оскорблено выпрямился.
Стрелки пытались петь и веселиться ещё, но всё чаще выбегали во двор на холод, чтобы остудиться. Иные просто падали вдоль стен на лавки. Добеслав лёг прямо в сенях у порога, два стрелка подмышки отволокли его в горницу.
— Не суди их, Цвет, — Златовид с участием глядел на них, но не вставал с места. — Они заслужили. Каждый из нас имеет право на час забытья.
— Златовидушка, ты же уезжал к Нилу, в ученики к старцу, — вздохнул Грач. — Кто же ты теперь?
— Так был я у Нила, — поморщился Златовид, — только старенький он, Цветушка. Годков ему сто, а то и больше, — он мягко показал на голову.
— Что? — насторожился Грач.
— Я думал, что он шутит или заговаривается. Потом гляжу: вовсе нет, его используют, чтобы морочить нам головы. А мы им восхищались… Он не из чистых людей, он из убурского племени. А убуры сейчас главные наши враги. В их племенах новый вождь, Вольх говорит, что он крепок и очень воинствен.
— Какой Вольх? — Грач ничего не знал ни про Вольха, ни про далёких вождей.
— Не слышал? — Злат заулыбался. — А здесь захолустье! О Вольхе Всеславном говорят и в Карачаре, и в Вадимле, и за Калиновым мостом. Он — герой! Вот, видишь? — Злат показал нашивку на рукаве в виде трёх стрел. — Это его знак. Печать его знамени. Он — наш вождь.
— Так кто же вы?
— Стрелки. Мы — защитники. Чистые люди, не нечисть. Пока вы тут спите, кому-то приходится вас защищать и проливать кровь.
— Зачем? — силился уяснить Грач сквозь шум в голове и звон в ушах.
— Так нечисть же! — хохотнув, выкрикнул Злат. — Скажешь, нечисть нас любит? Ну, после, всё после, — он потрепал Грача по плечу. — Мне пить охота.
Злат ещё пил и плясал. Кажется, он не пьянел. Хотя, может быть, Грачу это мерещилось. Грача давно клонило в сон, он прислонил к стене голову и понял, что уже спит.
Сон или явь? Чужие воспоминания? Кони всхрапывали, ржали и испускали пар. В то летнее утро, такое свежее и без росы, людей выгоняли из домов едва ли не коням под ноги. В деревеньке на восемь домов воины кружили на лошадях по дворам и колотили в ставни древками копий. Распахивались двери, селяне выскакивали спросонья всклокоченные, в исподнем, селянские жёнки — простоволосые. Пришельцы подталкивали их древками, а сами — в медных шлемах с шишаками, в бронях и с булавами у поясов. У сёдел прикручены огромные луки со стрелами.
— Ой, лишенько, люди!.. Язычник же…
Сам Язычник пришёл с молодцами на полюдье. Селяне кричали и гомонили, пришельцы только бранились.
Язычник выехал вперёд, завертел головой, то ли выискивая кого-то, то ли разбираясь, что происходит. Лицо скрывалось под шлемом с нащёчниками и стрелкой-наносьем.
— Чьи холопы? — голос у Язычника сух и невыразителен. — Свенельда? Хельги?
— Вольные мы, вольные, — заахали жёнки, дрожа в одних рубашках от страха и утренней прохлады. — А приписана деревня к селу — к Леванидову Кресту на Чёрной Грязи…
— Вольные? — хмыкнул Язычник. — А милости мои позабыли?
Бранясь, налётчики оттеснили селян и заколотили в последнюю дверь.
— Не отворю-у-у! — завыли изнутри.
— Вытащите его, — сухо бросил Язычник.
— У-у-у! У-у-у! — тот, кто закрылся в доме, загораживал изнутри окно лавкой или столешницей.
Загремело битое стекло, налётчики выбили окна. Изнутри завыли ещё страшнее. Поднажали плечами — дверной косяк затрещал и стал проламываться внутрь.
— Не зорите его, — взмолился какой-то дед. — Блажной он, не соображает. А я, я — староста тутошний.
— Ах, вот ты где. Нашёлся, — Язычник обернулся к нему. — Оставьте блажного! — крикнул своим. Те отступили. — Ну, как же теперь быть? — вопрошал Язычник. — Я вас берегу, от чужих защищаю… Ах вы, неблагодарные. Дед! Чем полюдье платить будешь? Вот, говорят, что у тебя денег куры не клюют.
Старик оглянулся на деревеньку, вздохнул сокрушенно и закивал головой с готовностью:
— Правду, правду сказали. Ой, не клюют. Были бы денежки, курей бы ими кормили. А так не клюют, паскудные, хоть зарежься.
Язычник гоготнул, повеселев, молодчики тоже захохотали. Шутка удалась.
— Ой, дед, уморил. Ой, осмелели вы, — голос у Язычника подобрел, молодцы его поостыли.
Селяне переглядывались, не пронесло ли? И то сказать: что взять с деревеньки в восемь двориков стольким — аж сорока! — добрым воинам. Шерсти клок да муки комок? Селянам полегчало. Вон, уже и солнышко поласковее светит, денёк, видать, знойкий будет.
В овражек, что за деревней, солнце не попадало. Внизу прятались ото всех всадники — пацаны, семнадцать человек. Зверёныш привёл их ночевать, селяне пустили ватажников на сеновалы. Но на заре их вожачок забеспокоился. Проснулся: чуткое ухо уловило то ли топот, то ли голоса — близкая река разносила шум. Он перебудил парней. По одному, стараясь не шуметь, они свели в овраг за деревню коней. Затаились.
— Кто они? — губами, а не голосом спрашивал Зверёныш. — Сколько? Если вооружены, то чем?
По одному выглядывали его ватажники. Что примечали, докладывали. Зверёныш и сам поднимался взглянуть на Язычника.
— Луки и стрелы, — соображал он. — Саадаки, тулицы, колчаны. У поясов булавы или палицы, — шептал Зверёныш. — Человек сорок, а у вожака серебряная стрела на шлеме. Удача, пацаны, удача! Так только Вольгу-лучника описывают.
Всадники поднялись из оврага. Подвое поехали к деревеньке.
— Ярец, Вольгу величать надо, — напоминал Зверёныш. — Всеславным величай его или Вещим — как язык повернётся.
Язычниковы люди и не встревожились, только оглянулись на пацанов, конных, почти безоружных — так, кистени, нагайки да пара сабелек. Один Язычник поднял голову:
— Эй, дед, это еще кто? — из-под шлема он разглядывал Зверёныша, а говорил по-прежнему со старостой. — Ну, что за гости у тебя?
— Ночевали тут, — смешался старик. — Проезжие они.
Зверёныш зыркнул в сторону, Ярец понял приказ и выехал вперёд:
— Мир вам, почтенные! Честь и слава всеславному Вольге Вещему…
Зверёныш разглядывал Язычника: он крепко сложён, но роста, кажется, среднего, как все. Шлем и бармицы на плечах придавали ему показную мрачность. Впрочем, телесно он был силён: и грудь широка, и шея толста. С таким не борись!
— Вы чьи? — Язычник приподнял руки в перстатых рукавицах и снял шлем, обнажая голову.
Зверёнышу бросился в глаза землистый, почти серый цвет лица. Глаза светлые в голубизну, но почти белёсые, под неприветливыми бровями. Нос ровный, прямой, почти плоский, а усы — длинные, висят около рта, и борода редкая. Да ещё голова почти вся выбрита, только клок волос на темени, и в левом ухе золотая серьга.
— Ну, так чьи? — повторил Язычник. — Ночевали, не побоялись. А коли бы в деревне нечисть жила? Они злы-ые теперь стали…
— Да какая нечисть. Здесь мельница на конной тяге, — сказал Зверёныш. — Да ещё — сеновалы. Не для людей же сено, а для коней. Кузницы своей нет — значит, есть, кому водить лошадей на перековку, кому холить и любить их. Кони не живут там, где нечисть.
— Ты знаешь лошадей? — не поверил Язычник. — Вы — издалека? Изгои? Вот — ты.
Он указал на Ярца. Ярец выпрямился как для доклада:
— Писарчуков сын, сам наукам не обучен, жить нечем.
— Чего ж так? — хмыкнул Язычник.
— Убили отца. На рати за Степью убили. Не успел выучить.
— У меня, — встрял другой, — отец торговал, да разорился, всем одолжал. А на рати брата убили.
— Мой дом сгорел, а отец — каторжник. Община меня не приняла, всем миром выселили.
— Всех, что ли, общины повыселяли, эй, соколы? — Язычник языком прищёлкнул, — А вы не из одного ли села, часом? Сказывайте, чем миру насолили! Вот ты, ответь, — он пальцем ткнул в Зверёныша.
Зверёныш не ответил. Крепче сжал губы. Потом разлепил их:
— Прими к твоим молодцам, Вольга-лучник. Хотя бы оружие за вами носить.
— А за мной будешь носить, изгой? Коня моего чистить?
Солнышко поднималось. От речки отражался свет, посветлели крыши домиков. Язычник с молодцами съезжал с деревеньки, не взяв ни ломаной полушки.
— Бедно живете, селяне! — крикнул, оглядываясь, Язычник, — пусто у вас и голодно. Взять нечего! Ждите через три дня подводу с прошлогодним зерном. То милость моя, не забывайте!
Селяне с облегчением что-то гомонили, простоволосые жёнки успели покрыться платками и долго махали в след. А про себя-то, наверное, бранились. А может, благодарили, кто их знает?
Язычникова дружина была недовольна. Язычник был мрачен, усы и клок волос на голове повисли, он хмурился. Молодцы кусали губы. Первым не выдержал один — с палицей и в стёганке вместо брони:
— Эх, надо было на Леванидов Крест идти!
— С него по весне брали, — в миг отозвался Язычник, вожак точно ждал такого упрёка. — Нельзя по два раза брать.
Язычнику не поверили, многие недовольно фыркнули. А вожак повернулся к Зверёнышу и сказал будто бы для него одного:
— Никогда не зори дотла тех, с кого кормишься. Дай им побогатеть для тебя.
— А у Свенельда даже отроки в серебре ходят! Мальчишки, вот вроде этих, — хмурый дружинник указал на Зверёныша и Путьшу. — А мы — что?
— Вот так дружинники и Старому Ингвару сказали, — протянул Язычник. Клок волос на его голове мерно покачивался.
— Ингвара Старого предали холопы, — не вытерпел Зверёныш. — Про это во всех корчмах на Черной Грязи повторяют.
Язычник коротко глянул на него и проговорил будто бы не для него, а для хмурого дружинника:
— Вот за второе-то полюдье подряд данники Ингвара и убили, — Язычник пожевал усы. — Ты труп его покоцаный не видел? Я видел. Из его черепушки сделали чашку. Верней, горшок. Для надобностей.
Язычник теперь пристально изучал Зверёныша. Тот задрал подбородок, хотел по привычке оскалиться, но сдержался. Только руку на пояс положил — туда, где чужая сабля висит.
— Нет, Ингвара предали, — упрямо повторил он. — Людишки к Малу переметнулись. А вожак Мал был трус и подлец! Им Ингварова жена отомстила: Мала в землю зарыли, а людишек в домах пожгли.
Язычник покачал головой:
— Ингваровой ватагой теперь правит его баба, одна с малолетним дитём. Где ж ей выгода от мужниного разбоя? Сын в отца пойдёт, и с ним то же будет, вот попомни. Горшок из черепа!
Дружинники насуплено молчали. Умом соглашались с Язычником, но сердцем помышляли как Зверёныш.
— Нет, — отрезал Зверёныш.
— Нет? — удивился Язычник, с ним никто ещё не спорил. — Ну, пусть не горшок, пусть чашка для вина. Дырки от глаз стекляшками заткнут — и ладненько.
Зверёныш вспылил, не сдержавшись, обнажил-таки зубы. Разве что саблю не вынул — хватило ума.
— А ты — зло-ой… — примиряюще протянул Язычник. — Ой, зло-ой, прямо-таки зверёныш какой-то. Как кличут-то тебя?
Зверёныш довольно оскалился. Вывернул в ухмылке верхнюю губу, оголяя резцы и клыки. Кличку-то свою он Язычнику не называл. Впервые она ему искренне полюбилась…
…Сон или явь? Всё тает в тумане, мутится, пропадает куда-то. Легкокрылые кони влекутся, как сны и помыслы, куда сами изволят, хоть и делают вид, что подвластны всаднику…
На утро после пирушки Грач поднялся с трудом. В глазах держался туман. Стрелки храпели и громко во сне вскрикивали: «Деревья, деревья гнутся!» Грач осторожно переступил через них, пробрался в сени. В сенях были сложены вьюки. Грач поднял выпавшее на пол седло, подержал на уровне глаз. Таким изгибом луки славятся мастера Калинова Моста. Странно, что давно нет оттуда ни купцов, ни коробейников, весна же — торги уже начались.
Грач прошёл из сеней к Сиверко. Все кормушки были пусты, чужие кони дожевывали под ногами подстилки, а Сиверко удивлённо косил глазом.
— Что ж, Сиверко, такие дела, гостей надо было уважить.
Но насыпать в кормушки овёс Грач не стал — пусть о пришлых конях думают хозяева. Он вывел Сиверко во двор.
«Надо бы в Приречье съездить. С Бравлином потолковать. Жаль, не успел починить хотя бы пару чайников — теперь ехать с пустыми руками. Ладно, там заказывали уздечку, отдам свою, новую, для себя делал», — оседлав, он вывел Сиверко за забор, остановился.
Добеслав, прячась за пригорком, караулил. С просеки или с дороги его не видно, а сам он просматривает их на сотню шагов.
— Здорово, — от скуки сказал Добеслав.
— И так здоров, — Грач сел в седло, натянул повод. Сиверко быстрым шагом, а потом рысью поскакал вдоль леса.
Это самый короткий путь от Залесья к Приречью — по просеке, потом вдоль леса. А новость о возвращении Златовида могла разлететься по Плоскогорью и минуя хутор Грача. Ведь другая дорога шла вокруг чащи над истоками Пучай-реки.
Вот, показалось Приречье, чуть позже — забор кузнечного двора. Народу не было. Грач въехал в открытые ворота, соскочил с седла.
— Бравлин!
Из дверей кузницы показался Бравлин, помялся, и за кузнецом вышел на свет старший конюший Гоес, а с ним посадский староста Млад да ещё этот Ратко, старейшина и вояка. У Грача засосало под ложечкой.
— Эй, ты! — Гоес грубо окликнул. — Поди сюда, Грач! Поговорить надо.
Положение отлучённого от общины изгоя обязывало подчиняться. Грач, скрепя сердце, подошёл, держа в поводу Сиверко — конь придавал уверенности. Мельком он глянул на Бравлина.
— Ты мне не переглядывайся, в глаза смотри! — пресёк неповиновение Гоес. Из-под насупленных бровей и широченного лба он тускло уставился на Грача: — Этот твой дружок — что у тебя делает?
— Златовид? — он попытался ответить в тон, но голос подвёл. — Ночует…
— Имей у меня ввиду, — Гоес погрозил пальцем, — возьмётесь за старое — уже не со двора, а со свету сживу!
Грач закусил губу.
— Молодчики с ним — кто такие?
— Стрелки, — выдавил Грач. — Сходите и спросите.
— Подерзи, подерзи мне! — Гоеслав угрожающе поиграл бровями, отчего на лбу стала заметной какая-то вмятина. — Ну-ка, веди! Сам потолкую.
Снова подняться в седло Грач не посмел. Те трое расценят это как дерзость. Он повёл Сиверко. Гоеслав, быстро шагая, нагнал Грача и пошёл, искоса хмуро поглядывая. Староста Млад поплёлся позади, скрипя снегом и перебегая с шага на рысь. Взгляд старика Ратко жёг спину между лопаток. Про него говорили, что Ратко только строит из себя ратника, а на деле был опричником и в старые времена выселял из домов нечисть. Грач кожей почувствовал сейчас своё отличие, особенно чёрные, не как у людей, волосы…
Ещё подходя к хутору, Грач увидал, как шастнул в дом дозорный и как скоро, точно поджидая их, распахнулась дверь дома. Выскочил со двора Добес, пропустил вперёд Златовида с сопровождающими — Скуратом и Веригой. Златовид сверкал кирасой, налокотником и поножами, красовался в пурпурном плаще, небрежно накинутом на плечи. У конюшего Гоеслава вытянулось лицо. Слева у Златовида, под самой рукой, свисал от пояса до земли тяжёлый в дорогих ножнах меч — кажется, палаш работы дальних мастеров. Ратко, старый вояка, присвистнул от удивления.
— С утречком тебя, Цветик, — спокойненько кивнул Злат. Злат будто показывал, что Грач — под его опекой и покровительством.
Медленно, с сознанием собственной значимости Злат поклонился. Гоес толкнул старосту Млада локтем, все молчали. Златовид держал руку близ сердца и кончиками пальцев как будто указывал на нашивку со стрелой выше левого локтя.
— Почтенный Гоеслав, добрый наш Млад, заслуженный Ратко, принимаю за честь видеть вас снова, — Злат заговорил ласково, гостеприимно, но словно даря каждое слово. — Представлю вам моих ближних: славного Скурата, храброго Веригу и Добеслава.
Стрелки один за другим наклонили головы.
— Гм, — выговорил Гоес. — А говорили, мол, оборванцы…
— Люди-то говорят разное, — пожалел Златовид, — но на каждый роток найдётся платок, — он пообещал, перевирая пословицу. — Раз я вернулся в трудный для родины год, значит, я обязан помочь вырастившей меня общине.
— Ах, даже вот так, — пробормотал Гоес. — А-а…
— В знак моего стремления загладить былое, — перебил Злат, — позвольте поднести вам добытые почётным ратным трудом подарки.
Злат посторонился и кому-то сделал отмашку. Через двор пронесли подарки. От пестрящего атласа, переливчатого шелка и кашемировых тканей у коневодов захватило дух.
— Вот, если только, — разволновался староста Млад, — если в знак уважения к вам, — он принял подарки.
Коневодам ещё подарили конскую сбрую да полное облачение наездника, от соболей шапки до сапог с золочёными шпорами. Гоес не вытерпел и попробовал шпору на зуб.
— Отличившемуся в боях Ратко особый наш дар! — Злат поднёс старику саблю какой-то чужестранной работы с золотой рукоятью и в разукрашенных ножнах.
— Златушка, Златушка, — прослезился старик.
После все трое удалились, согнувшись под тяжестью подарков и осторожно ставя в снег ноги. Грачу стало стыдно — за них, за старого опричника, за себя, потому что боялся и недолюбливает их, таких до неприличия жалких.
Из дома выходили проспавшиеся стрелки. Злат ледяным взглядом встречал каждого, кто после вчерашнего цеплялся за косяк.
— Трезвитесь, парни, трезвитесь! Приказываю к полудню подготовить лошадей, вымыть, вычистить, ссадины смазать маслом. Вы поедете к коневодам, а у них глаз намётан. Чуть волосинка не так лежит — всё пропало. Цветушка, поруководи ими. Ты же поможешь нам?
— Я подумаю, — уклонился Грач. Пообещать подумать означает не пообещать ничего.
В полдень на дороге к Приречью Грач старался вести Сиверко в стороне, как бы отделяясь от всех. Едва показался посад, Златовид привстал над седлом, высматривая подворья, а после вывернул шею, оглядывая общинные конюшни.
На дальнем конце появилась крыша Посадского дома, за ним — широкий двор, целая площадь для собраний и праздников. Донеслись скраденные расстоянием голоса. Староста Млад однообразно бубнил в воздух поверх людских голов:
— …принять помощь и руку дружбы прибывших… оказывать содействие Златовиду сыну Кучки и тем, кто с ним… предоставив содержание за счёт посадской общины.
Гоеслав из-за плеча Млада посматривал на собравшихся и мерно кивал головой, а староста Млад через слово оглядывался то на него, то на старейшину Ратко.
— Как это? Как это? — заволновались в толпе. — Нам новая повинность, что ли?
— Ну, Гоеслав у нас теперь заместо боярина, — встрял некий шутник, — ему только дружины и не хватает.
Гоес погрозил широченной ладонью, выискивая в толпе балагура:
— А ты помолчи, помолчи, остроумник! — он в раздражении мотнул головой. — Всё бы горло драть, право слово, — тут он вдохнул воздуху, поднял глаза на улицу у Посадского дома и остановился. Народ заволновался, угадывая, что происходит. Увидели и с недоверием расступились.
Златовид въехал на площадь с полутора десятком всадников — все в доспехах и на войсковых караковых лошадях. Коневоды настороженно переглядывались: воинов в этих краях не видели лет десять. А эти — в шлемах, кольчугах да с луками и стрелами, у этих — лёгкие мечи и чёрные всадничьи плащи. К добру ли…
Златовид соскочил с седла и повалился народу в ноги:
— Дорогие мои! Каждого с детства помню. Сердце так и рвалось к вам. Уж не знаю, примите ли? Истосковался, измучился на чужбине. Вернулся я к вам, хорошие мои, вернулся, — Злат отвернулся, будто скрывал слезу. Народ выжидал, а одна тётка вдруг растрогалась:
— Ой, как похож, как похож-то… Мой молодым такой же был, когда на проклятую Рать собирался.
Коневоды поёживались, доверять пришлым бойцам не спешили. В посаде любое оружие сдали ещё лет десять тому назад по особому указу, когда закончилась Рать. А дружиннички будто невзначай поправляют мечи и луки.
Стрелки, будто ждали приказа. Соскочили с сёдел, торопясь, распутали вьюки. Златовид выхватил первую охапку и нырнул в толпу. Он помнил всех по именам, ласково звал кого баба, кого дядя, кого дружище или старина. Человек пять или шесть стрелков помогали ему.
— Не держите обиды, забудем старое, — упрашивал Златовид. — Баба Морозиха, возьми. Дядя Стешко, это тебе. Виноват я за старое, ну так простите, вину-то заглажу.
Скурат совал коневодам шапки, меха и дорогую одежду. Верига одаривал девок бусами, лентами и серьгами. Третий стрелок откупорил бочонок с вином и наливал. К нему выстроилась вереница.
— Эх, да чего уж там, — бормотал дядя Стешко, — и воров-то прощают.
— Ой, совсем другой стал, — умилялась баба Морозиха, — Златовидушка.
— Вот так ладненько! Вот так по-нашему! — радовались посадские, мечей и луков со стрелами никто больше не замечал.
Златовид, обознавшись, налетел на Грача и чуть было не вручил ему подарок — сапоги с оторочкой, но признал его. На мгновение кротость в его глазах заволоклась леденящим холодком, он сощурился, а через миг снова просиял благодушием.
— И тебе скоро будет, — пообещал тихонько. — И тебя не забуду.
Народ потихоньку расходился по околоткам и улицам. Остались одни девки, на время увлеченные красотой стрелковых доспехов. Злат на глазах сменил кротость на удаль. Подтянулся, распрямил спину и взлетел в седло, не касаясь поводьев. Сделал круг по площади, глядя соколом и блестя золотыми кудрями.
— Теперь в Залесье! — приказал Злат, стрелки вскачь понеслись за ним.
На краю посада он вскинул руку и без шутовства приказал идти шагом.
— Новость о нашей щедрости должна успеть раньше нас, — он усмехнулся.
Грач поравнялся с ним:
— Что — честно заглаживаешь грехи?
— Да брось, — Злат отмахнулся. — Убили мы, что ль, кого?
— Считаешь, что нет? — обронил Грач.
Злат сжал губы, стегнул коня по ушам плёткой и умчался вперёд. Грач только увидел, как он, по-военному сжимает коленями бока лошади и слегка привстаёт — так держатся в седле, когда скачут в бой. Лишь палаш в его ножнах чуть покачивался — левой рукой Злат беспрестанно давил на рукоять. Когда показалось Залесье, Злат придержал коня и подождал Грача.
— Сегодня, когда закончим дела, Цветик, — тяжеловато заговорил Злат, — я тебе расскажу, где и как я научился убивать. Расскажу, как убивать, кого убивать и за что убивать. А пока смотри на родное Залесье, смотри, как они — они, а не я! — будут просить у меня прощения, чтобы урвать хотя бы кусочек из моего добра.
На въезде в слободу их встретили коневоды — мужчины и женщины. У встречающих нашёлся круглый хлеб с горкой соли. Златовид даже не слез с коня. Коленями и шпорами он заставлял коня танцевать, а сам еле-еле сдерживал его поводом. Он нарочито свысока оглядывал залесцев, его стрелки медлили.
— Что, Златушка, здравствуй? — не выдержал кто-то из коневодов. — Милости просим?
Златовид странно улыбнулся одной половиной лица — как тогда, когда на Смородине встретил Грача.
— Коне-ечно. Здра-авствуйте, — согласился он. — Зажда-ались уже?
— Шесть лет, как-никак… куда, думаем… всё-таки…
— Так с возвращением меня! — крикнул Златовид, как будто это должно всех обрадовать.
Стрелки соскочили на землю, развернули вьюки. Грач всматривался в залесцев, радостно хватавших подарки, и выискивал тех, кого знает. Власту и Руну не находил — кажется, их здесь не было. Разумно. Вон, вдали ото всех держится конновладелец Изяс, какой-то угрюмый. Вон — тоже вдали, Венциз, и тоже не берёт гостинцы. Это понятно, подарки берут незажиточные. Особенно старался один мужичонка-«захребетник», из тех, разорился и живёт в услужении:
— Вот ведь, щедрость так щедрость! Вот ведь, что значит друг, товарищ и брат! Чай не чужие — бери, дорогой, ничего не жалко. А ведь такие есть, ну, такие есть гады…
Этого мужичка в хозяйск
