Волчьи ямы
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Волчьи ямы

Волчьи ямы

Специалист по военному делу (Из жизни малой прессы)

Прежний «военный обозреватель» поссорился с редактором и ушел.

Он обиделся на редактора за то, что последний сказал ему:

— Какую вы написали странность: «Австрийцы беспрерывно стреляли в русских из блиндажей, направляя их в них». Что значит «их в них»?

— Что же тут непонятного? Направляя их в них, — значит, направляя блиндажи в русских?

— Да разве блиндаж можно направлять?

— Отчего же, — пожал плечами военный обозреватель, — ведь он же подвижен. Если из него нужно прицелиться, то он поворачивается в необходимую сторону.

— Вы, значит, думаете, что из блиндажа можно выстрельнуть?

— Отчего же… конечно, кто хочет — может выстрелить, а кто не хочет — может не стрелять.

— Спасибо. Значит, по-вашему, блиндаж — нечто вроде пушки?

— Не по-моему это, а по-военному! — вспылил обозреватель. — Что вы, издеваетесь надо мной, что ли? Во всякой газете встретите фразы: «Русские стреляли из блиндажей», «немцы стреляли из блиндажей»… Осел только не поймет, что такое блиндаж!

Редактор догадался, на кого намекает обозреватель, и обиделся.

— Не знаю, кто из нас осел. Почему же в «Военном Скакуне» обозреватель пишет такую фразу: «немцы прятались в блиндажах». Что ж они, значит, по-вашему, в пушках прятались, что ли?

— Почему же нет? Если орудие, скажем, восемнадцатидюймовое, а средний солдат, имея объем груди, согласно правилу воинского распорядка частей внутреннего согласования армий, которое… которое… Э, черт! Взял просто человек и залез в пушку.

— Сел в лужу наш военный обозреватель, — вступил и разговор корреспондент из Копенгагена. — Блиндаж — это нечто вроде солдатской галеты. Иностранное слово. Происходит с русинского. Блин даже. Так сказать, даже блин, и тот идет в ход. Я сам читал корреспонденцию, что немцы без блиндажа ни на шаг. Ясно — галеты. Любят, черти, покушать. Хотите, я сегодня из Копенгагена напишу об этом?

— Пожалуйста, — скривился военный обозреватель. — Если вы в военных вопросах понимаете больше меня, ведите сами военный отдел. А я вам больше не писарь.

Взял он свое пальто, шляпу, два рубля долгу из конторы и ушел.

* * *

Редактор привез нового военного обозревателя.

Все сотрудники высыпали смотреть на него. Поглядывали с тайным страхом — вдруг человек возьмет да и начнет стрелять в них. Все-таки военный обозреватель, имеющий дело с разными шрапнелями, мортирами и блиндажами.

Но новоприбывший военный обозреватель оказался на редкость милым, скромным человеком.

Улыбнулся всем, а молодому секретарю сказал даже комплимент:

— Какие у вас хорошие ботиночки!

— Да, — самодовольно согласился секретарь. — Почти новые. Второй год всего ношу.

— О чем будете писать нынче? — спросил редактор.

— Об Италии.

— Почему об Италии?

— Да давно хотелось написать. Тем более что она имеет на карте такую забавную форму.

* * *

Появилась статья военного обозревателя об Италии.

Она начиналась так:

«Италия имеет форму сапога. Капо-спартивенто — это его носок, Капо-С. Мария — его каблук. Средняя часть подметки образуется из залива Таренто. К сожалению, мы не можем точно обрисовать верхнюю часть сапога, так как верхушка голенища сливается с материком, а ушки должны быть где-нибудь между Сицилией и Венецией. Что же касается подъема этого сапога, то…» и т. д., и т. д.

Статья была очень оригинальная и в редакции произвела известное впечатление.

— А о чем вы нынче думаете? — спросил редактор.

— Написать о чем? Думаю написать статью о состоянии обуви во французской армии.

— Разве это такой важный вопрос?

— Обувь-то? Это — все. Обуйте солдата как следует, и он сделает чудеса.

* * *

На следующий день появилась новая статья нашего военного обозревателя.

Она начиналась словами:

«Многим, вероятно, интересно, как обута французская армия. Обувь французов состоит из…» и т. д., и т. д.

Эта статья оставила у всех какое-то странное впечатление узости освещения затронутого вопроса и поразила обилием специальных непонятных терминов. Впрочем, редактор утешил себя:

— Ничего не поделаешь, — специалист.

А вечером спросил:

— А завтра о чем будет?

— Думаю коснуться состояния обуви в австрийской армии.

— Что вы все обувь да обувь? — нервно возразил редактор. — Напишите что-нибудь другое.

— Именно? — пугливо спросил новый обозреватель, огорченный редакторской нервностью.

— Ну… например, напишите о расположении австрийской армии…

— Слушаю-с.

На следующий день появилась статья:

«Расположение австрийской армии».

Начиналась так:

«Австрийская армия расположена сейчас в виде дамского ботинка, причем левый фланг образует собой как бы носок, а правый как бы верх ботинка. N-й корпус стоит в виде высокого каблука, причем рантом его является…» и т. д., и т. д.

Прочтя эту статью, редактор рассвирепел. Долго кричал на военного обозревателя:

— Что вы всюду тычете ваши сапоги, туфли и башмаки? Что это за военные статьи, ни одна из которых не обходится без каблука, ранта, подъема и носка? На плане расположение австрийской армии похоже на кочергу, а вы всюду хватаетесь за свой излюбленный сапог. Понимаете? Кочерга, а не сапог!

— Извините! — обиженно возразил новый обозреватель. — Я не кухарка какая-нибудь, чтобы сравнивать положение армии с кочергой.

— Но и не сапожник же, — завизжал редактор, — чтобы сравнивать армии с сапогом!

— Извините, — угрюмо прошептал новый обозреватель, — как не сапожник? Мне своей профессии стыдиться нечего. Сейчас я, конечно, приглашен вами на пост военного обозревателя, но раньше я действительно работал подмастерьем у сапожного мастера Василия Хромоногого.

И когда он, получив расчет и собрав свои вещи (пучок дратвы, две колодки и коробку вару), уходил, — в глазах его читался короткий упрек:

«За что? Чем я хуже других?»

Старческое

Падают, падают желтые листья на серые, скользкие дорожки. Нехотя падают.

Оторвется лист и тихо, неуверенно колеблясь, цепляясь за каждую ветку, за каждый сук, падает, падает лист, потерявший все соки, свернувшийся, как согбенный старичок.

— Кхе-кхе…

Невеселую песню тянет тонким голосом запутавшийся среди черных голых ветвей ветер, тоже состарившийся с весны, когда было столько надежд и пышного ощущения своего бытия.

У черта на куличках теперь эти надежды и это пышное ощущение бытия!

Где та нарядная береза, которую он любил целовать в теплый задумчивый вечер, когда озеро гладко, как дорогое зеркало, а оттуда, где закат, доносится мирный, умилительный колокольный звон?

От березы остался грязный скелет, и сама она вместо гармоничного шелеста издает такой печальный скрип, что взять бы да и повеситься на ней от тоски и ужаса.

И еще упало несколько листьев. И еще…

— Кхе-кхе…

К вам, бедные старики человеки, обращаются мои взоры, и тоска давит сердце: ведь и я буду стариком.

Не хочется…

Как сухие листья, опадут мои нежные, шелковистые волосы — мои волосы! Как сучковатые ветви, станут мои гибкие сильные руки — мои руки! Уродливыми корнями уйдут в землю мои стройные ноги, каждый мускул которых напрягался и дрожал, когда несли они меня к любимой, — мои сильные ноги! Темная кора, вся в морщинах и царапинах, будет покрывать пригнувшееся к земле тело — мое тело, которое жадно целовали ненасытные женские губы.

Падайте листья, пригибайся ствол — к земле, к земле! Уходи в землю, старый дурак, нечего тебе шамкать о каких-то любимых и любящих женщинах, — кто тебя, корявую колоду, мог поцеловать?

— Да ведь целовали же! Целовали! Ну, вот еще, ей-богу, целовали… И как!

Бедные старики.

Не старик я, а буду стариком.

Богатая у меня фантазия, роскошная фантазия! Вот захочу сейчас, закрою глаза, да и представлю себе, ясно, как на солнце, — отрывок, огрызочек моей старческой жизни. Слушай, читатель. Кхе-кхе…

* * *

Шелковыми волосами, нежной щекой трется о мою заскорузлую, жилистую руку внук Костя, Саша или Гриша, как там его заблагорассудят назвать нежные родители.

— Дед, — говорит Костя, — что ты все спишь да спишь… Рассказал бы что-нибудь. Эх, ты!.. А еще мамка говорит, что писателем был.

Мои потухшие глаза чуть-чуть загораются.

— А ведь был же! Ей-богу, был! Помню, выпустил я как-то книжку «Веселые устрицы». Годов тому поди пятьдесят будет. Один критик возьми и напиши: «Этот, говорит, молодой человек подает надежды…»

— Подал? — спрашивает внук, с любопытством оглядывая морщинистого «молодого человека».

— Что подал?

— А надежды-то.

— А пес его знает, подал или не подал! Разве тут было время разбирать? Да ты сам взял бы какую книжку с полки, да почитал бы дедову стряпню, хе-хе-кхе… Кхе!

— Ну ее, — с наивной жестокостью детской ясной души морщится внук. — Еще недоставало чего! Почитать… Ничего я там не пойму.

А у меня уже и самолюбия авторского не осталось. Все старость проклятая выела.

Даже не обидно.

— Ну, чего ты там не поймешь? В мое-то время люди все понимали. Неужто уж умнее были?

— Нет, непонятно, — вздыхает внук. — Вдруг сказано у тебя там: «Приятели чокнулись, выпили по рюмке водки и, поморщившись, поспешили закусить. „По одной не закусывают, — крякнул Иван Иванович…“» Ни черта, дедушка, тут не разберешь.

— Вот те раз! Чего ж тут непонятного?

— Да что это такое водка? Такого и слова нет.

Молодостью повеяло на меня от этого слова — водка.

— Водка-то, такое слово было.

— Что же оно значит?

— А напиток такой был. Жидкость, понимаешь? Алкогольная.

— Для чего?

— А пить.

— Сладкая, что ли?

— Эва, хватил. Горькая, брат, была. Такая горькая, что индо дух зашибет.

— Горькая, а пили. Полезная, значит, была? Вроде лекарства?

— Ну, насчет пользы — это ты, брат, того. Нищим человек от нее делался, белой горячкой заболевал, под заборами коченел.

— Так почему же пили-то? Веселым человек делался, что ли?

Я задумчиво пожевал дряхлыми губами.

— Это как на чей характер. Иной так развеселится, что вынет из кармана ножик и давай всем животы пороть.

— Так зачем же пили?

— Приятно было.

— А вот у тебя там написано: «Выпили и поморщились». Почему поморщились?

— А ты думаешь, вкусная она. Выпил бы ты, так похуже, чем поморщился…

— А почему они «поспешили закусить»?

— А чтоб вкус водочный отбить.

— Противный?

— Не без того. Крякать тоже поэтому же самому приятно было. Выпьет человек и крякнет. Эх, мол, чтоб ты пропала, дрянь этакая!

— Что-то ты врешь, дед. Если она такая противная на вкус, почему же там дальше сказано: «По одной не закусывают».

— А это, чтоб сейчас другую выпить.

— Да ведь противная?

— Противная.

— Зачем же другую?

— А приятно было.

— Когда приятно — на другой день?

— Тоже ты скажешь: «на другой день», — оживился я. — Да на другой день, брат, человек ног не потащит. Лежит и охает. Голова болит, в животе мутит, и на свет божий глядеть тошно до невозможности.

— Может, через месяц было хорошо?

— Если мало пил человек, то через месяц ничего особенного не было.

— А если много, дед, а? Не спи.

— Если много? Да если, брат, много, то через месяц были и результаты. Сидит человек с тобой и разговаривает, как человек. Ну а потом вдруг… трах! Сразу чертей начнет ловить. Смехи. Хи-хи. Кхе-кхе!

— Ка-ак ловить? Да разве черти есть?

— Ни шиша нет их и не было. А человеку кажется, что есть.

— Весело это, что ли, было?

— Какой там! Благим матом человек орал. Часто и помирали.

— Так зачем же пили? — изумленно спросил внук.

— Пили-то? Да так. Пилось.

— Может, после того как выпьют, добрыми делами занимались?

— Это с какой стороны на какое дело взглянуть. Ежели лакею физиономию горчицей вымажет или жену по всей квартире за косы таскает, то для мыльного фабриканта или для парикмахера это — доброе дело.

— Ничего я тебя не понимаю.

Внук накрутил на палец кольцо своих золотых волос и спросил, решив, очевидно, подойти с другой стороны:

— А что это значит «чокнулись»?

— А это делалось так: берет, значит, один человек в руку рюмку и другой человек в руку рюмку. Стукнут рюмку о рюмку, да и выпьют. Если человек шесть-семь за столом сидело, то и тогда все перестукаются.

— Для чего?

— А чтобы выпить.

— А если не чокаться, тогда уж не выпьешь?

— Нет, можно и так, отчего же.

— Так зачем же чокались?

— Да ведь, не чокнувшись, как же пить?

Я опустил голову, и слабый розовый отблеск воспоминаний осветил мое лицо.

— А то еще, бывало, чокнутся и говорят: «Будьте здоровы», или «Исполнение желаний», или «Дай бог, как говорится».

— А как говорится? — заинтересовался внук.

— Да никак не говорится. Просто так говорилось. А, то еще говорили: «Пью этот бокал за Веру Семеновну».

— За Веру Семеновну, — значит, она сама не пила?

— Какое! Иногда как лошадь пила.

— Так зачем же за нее? Дед, не спи! Заснул…

А я и не спал вовсе. Просто унесся в длинный полуосвещенный коридор воспоминаний.

Настолько не спал, что слышал, как, вздохнув и отойдя от меня к сестренке, Костя заметил соболезнующе:

— Совсем наш дед Аркадий из ума выжил.

— Кого выжил? — забеспокоилась сердобольная сестра.

— Сам себя. Подумай, говорит, что пили что-то, от чего голова болела, а перед этим стукали рюмки об рюмки, а потом садились и начинали чертей ловить. После ложились под забор и умирали. Будьте здоровы, как говорится!

Брат и сестра взялись за руки и, размахивая ими, долго и сочувственно разглядывали меня.

Внук заметил, снова вздохнув:

— Старенький, как говорится.

Сестренке это понравилось.

— Спит, как говорится. Чокнись с ним скалкой по носу, как говорится.

— А какая-то Вера Семеновна пила, как лошадь.

— Как говорится, — скорбно покачала головой сестренка, — совсем дед поглупел, что там и говорить, как говорится.


Никогда, никогда молодость не может понять старости.

Плохо мне будет в 1954 году, ох, плохо!.. Кхе-кхе!..

Корни в земле

Толстый человек, отдуваясь и тяжело дыша, утирал громадный лбище громадным клетчатым платком и, делая после каждого слова антракт, в виде глубокой передышки, говорил:

— Это (передышка) как же (передышка) будет (передышка) теперича?

— А что? — недоуменно поднял я голову.

— Значит, это выходит, что жить не по-хорошему нужно, не в браке, а в разврате — да? В гнусности — да?

— Именно?

— Раз свадьбы не сделаешь — что ж оно выйдет? Ясное дело.

— Какой свадьбы?

— Какая бывает. Между двумя.

— Которыми?

— Вообще. Барышня, скажем, и кавалер.

— Ну?

— Между ими, говорю.

— Так кто ж им мешает жениться?

— Без свадьбы-то?

— Со свадьбой!

Толстяк охнул и, как кит, выпустил из ноздри струю воздуха, поколебавшую гардину на окне.

— Где-же это вы, скажите на милость, свадьбу теперь увидите?

— А что? Пост?

— Тоже вы скажете — пост. Пост дело проходячее: пост ни при чем.

— А что не проходячее?

— Читали, что всякое питье хотят уничтожить?

— Читал. Прекрасная мысль.

— Умники вы!.. Новомодные танцоры. Шаркуны, трам-блям… Вот и выдумываете бо-зна-что!

— Однако, при чем тут свадьба?

— О, Господи-ж! Да какая христианская душа без выпивки свадьбу справит? Ведь куры ж засмеют. Господи, Господи!

— Какой вздор. Обряд бракосочетания не требует выпивки.

— Так-с. Вы по-умному все, по-балетному рассуждаете. А дозвольте вас спросить: вернумшись?

— Что такое — вернумшись?

— Вернумшись с этого бракосочетания, как вы выражаетесь, что они должны делать?

— Молодые?

— Да-с. И молодые, и старые.

— Чай пить.

— Это на свадьбе-то?! Да пригласи меня человек на такую свадьбу — я и ему и его невесте всю прическу чаем ошпарю!

— Пусть не приглашает.

— Это меня-то? Дядю-то? Кто его после такого поступка лечить будет?

— Однако, согласитесь сами, что таким образом для вашего племянника создается безвыходное положение.

— То-есть для племянницы. И верно, что безвыходное. Где уж тут замуж выходить при этом самом! Позорь один, смехота.

— Не понимаю, почему. Будто все дело в выпивке.

— Ну, вот и говори с ним. Свадьба это али нет?

— Свадьба.

— Музыка должна быть? Туши она должна играть? Под какой же дьявол она будет играть туши, ежели выпить нечего? За мое-то здоровье, за дядюшкино, должны пить или, может быть, скажете — не должны? За молодых должны пить или не должны? Керосин пить будут, клюквенный сироп? Молодым должны кричать горько! или не должны? А где ж тут горько? От чего? От чего?! Ora моржовой воды?!!

— Что это за моржовая вода?

— Лечебная. С пузыречками. Орел на этикетке.

— Боржом!

— Это все едино. Пить я его не буду…

— Ну, и что же?

— Так вот, при таких обстоятельствах, я вас спрашиваю, что это получится: свадьба или похороны? Чем молодые потом такой день вспомнят? Похороны? Да теперь и похороны тоже… Доведись на меня — никогда бы я при таких делах не похоронился.

— Похоронят! И спрашивать не будут.

— Разве что. А только вот уж всякий на таких похоронах скажет: Собаке собачья смерть. И действительно!

Он всплакнул в платок, высморкался и обратил на меня маленькие покрасневшие глаза.

— Простите вы меня, сырой я. Так вот вам какие похороны. Певчие без водки злые, как собаки, петь будут безо всякой чувственности, поминальщики за блинами, за пирогами не поплачут, как раньше, а еще по трезвому делу так ругнут, так обложат покойничка, что он, как шашлык на шампуре, завертится в гробу. А детки!.. Эти, ангелочки малые…

Он снова полузаплакал в платок, полувысморкался.

— Детки, говорю я… Так некрещеными им, значит, и ходить? Ни нашим, ни вашим, да?

— Ну, уж крестины, простите…

— Нет, это уж вы мне простите! Не желаю я вам прощать — лучше уж вы мне простите! Это какие же такие крестины должны получиться, когда за здоровье младенца, за евонную мамыньку, за крестных — так уж и не выпьет никто?! Это вы как понимаете? Да ведь после таких крестин младенец и лапки кверху задерет.

Я засмеялся.

— Выживет.

— Выживет? Почему выживет? Потому что пусть лучше некрещеным бегает, чем…

Очевидно, глаза его устроились в свое время на сыром, болотистом месте. При легоньком нажатии платка в этих двух кочках проступала обильная вода.

Высморкавшись особенно щеголевато и громко, он сказал с грустной мечтательностью:

— Ну, конечно, что же это за жизнь. Так и будут ходить — некрещеные, невенчаные, непогребеные… И помирать скверно и жить не сладко.

И вдруг, вспомнив что-то, с новой энергией застонал толстяк:

— А праздники!! А Рождество и Пасха?! Пришел ко мне, скажем, Семен Афанасьич. Драсьте — драсьте. Понравилась ли вам заутреня? Пожалуйте к столу. Крякнет Семен Афанасьич, потрет руки, пригладит усы, подойдет к столу… (он всхлипнул), подойдет это он к столу — ветчина тут, поросеночек, колбаса жареная, птички разные разрумяненные… И что же! Все это по столу стелется, все это низко, простите! А где же вершины духа человеческого? Где же эти пирамиды, обелиски, радующие взоры и уста! Как же может Семен Афанасьич съест поросеночка? Как ему в глотку полезет жареная колбаса? Как у него подымется рука золотистенький грибок в рот отправить? Да не сделает же этого Семен Афанасьич! Не такой это он человек. Выронит вилку, шваркнет хлебцем, уже заранее для первой рюмки приготовленным — в поросенка, плюнет на стол и уйдет. Это Рождество, по-вашему? Это Пасха? Это колокольный звон или ваше трам-блям?!! Нечистый возрадуется — и горько восплачем мы! Да я в такой праздник сейчас же работать, как в буденный день, пойду. Знаете вы это? Что мне такой праздник? Да вам самим лучше меня занять работой в такой праздник, а то ведь я на людей бросаться буду, кусаться буду, землю ногами рыть!! Ведь раньше, вы подумайте, что было: с утра собираешься, чтобы пить, потом пьешь, потом опохмеляешься, тошнит, значит, тебя, голова болит — ан, смотришь, день и прошел. А нынче что я буду делать? Пойду да Семену Афанасьевичу стекла и побью.

— Это зачем-же? — удивился я такому странному заключению.

— А с досады. Двадцать лет мы с ним вместе пьем — так это как вынести? Да уж что там о праздниках говорить… А будни! А моя работа?! — подрядами я занимаюсь. Как же я с нужным человеком дело сварганю, как я его удоблетворю — лимонным сюропом или голланцким какаом? На голову он мне выльет сюроп. Да ну вас!!! — вдруг махнул он рукой. — Пойду. Доведете вы меня когда-нибудь до кондрашки…

Ушел, не забыв надавить красным платком свои водоточащия кочки…

* * *

Вчера этот толстяк явился ко мне, размахивая огромной простыней петроградской газеты.

— Сдаетесь? — улыбнулся я.

— Это как же-с?

— А что же это вы белым флагом размахались?

Он был светел. Сиял.

— Нет, уж пусть кто другой сдается. А мы еще повоюем.

— С чего это так возсияли?

— А вот. Видали? (ткнул в газету пальцем, похожим на старую морковь). Сказано, что в скором времени открывается продажа водки для технических целей!!!

— Так ведь для технических же?

Он призадумался, немного обеспокоенный.

— А это что-же, по-вашему, обозначает?

— Значит, не для питья.

— А куда ж ее?

— Ну, там… для научных препаратов, для парфюмерии, для лекарств.

— Толкуйте! Тогда бы о спирте говорилось, а тут ясно сказано: водка. Я не хотел сдаться:

— Все-таки, для технических целей сказано. Я еще понимаю, если бы продавали крепкие виноградные… Тогда бы…

— Попались, батенька! Вон что дальше сказано: будет допущена продажа крепких виноградных вин для технических целей… Какие же это, простите, технические цели — для мадерцы, токайского или мартеля, три звездочки. Одна только техническая цель — купить бутылочку и высмоктать ее.

Я смутился.

— Да… Это что-то непонятное. Впрочем, если сказано: для технических целей, то, очевидно, зря никому из частных лиц продавать не будут.

Он прищурился.

— Так-с? А кому же будут?

— Очевидно, техникам.

— Так поздравляю вас! — захихикал он. — Отныне, значит, вся Россия техниками обрастет.

— Каким образом?

— Для водки-то? Да для водки любой человек таким техником сделается, что только руками разведете. Ну, прощайте! Бегу.

— Куда?

— А к другим техникам — новость сообщить. Эй, Глаша! Скажи технику Гавриле, чтобы подавал. Поеду к технику Семену Афанасьичу. Спасибо, Глаша! Воть тебе на технику полтинник!..

Спиртная посуда

I. Крушение надежд

— Знаете, Илья Ильич, гляжу я на вас — и удивляюсь. Как вы это, доживши до сорока лет…

— Что вы! Мне пятьдесят восемь.

— Пятьдесят восемь?!! Это неслыханно! Никогда бы я не мог поверить — такой молоденький!.. Так вот я и говорю: как это вы доживши до… сорока восьми лет, сумели сохранить такую красоту души, такую юность порывов и широту взглядов. В вас есть что-то такое рыцарское, такое благородное и мощное…

— Вы меня смущаете, право…

— О, какое это красивое смущение — признак скромной девичьей души! И потом, — вы знаете, ваше уменье говорить образными, надолго западающими в сердце фразами — как оно редко в наше время!

— Ну, что вы, право!

— Ну, вот, например, эта краткая, но отчеканенная, отшлифованная, как бриллиант, фразочка: Ну, что вы, право. Сколько здесь рыцарской застенчивости, игривого глубокомыслия, детской скромности и умаления себя! А ведь фразочка — короче воробьиного носа. В немногом многое, как говорил еще Герострат. Неудивительно, что беседа с вами освежает. Потом, что мне нравится — так это ваши детки, умные, скромные и такие способные-преспособные. Например, старшенький — Володя. Помилуйте! Ведь это образец!! Кстати, что это его не видно…

— В тюрьме сидит, за растрату.

— Ага. Так, так. Ну, дай Бог, как говорится. Младшенький тоже достоин всякого удивления. Вся гимназия, как говорят, не могла на него надышаться…

— Теперь уже она может надышаться. Вчера его только выгнали из гимназии за дебош.

— Ага… Ну, так о чем я, бишь, говорил? Да! какая черта вашего характера кажется мне преобладающей? А такая: что вы готовы последним поделиться с ближним. Например: на прошлой неделе вы как-то вскользь сказали мне, что у вас есть бутылка водки. И что же! Приди я к вам сейчас и скажи вам: Илья Ильич! У меня завтра обручение дочери и именины жены — уступите мне свою бутылочку — да ведь вы и слова не возразите. Молча пойдете в свое заветное местечко…

— Нет, простите, водки я вам дать не могу.

— Это еще почему?

— Не такой это теперь продукт. Отец родной если будет умирать — и тому не дам. Так что, уж вы, того… Извините… Жену могу отдать детей, а с бутылочкой этой самой не расстанусь.

— Очень мне нужен этот хлам — ваша жена и дети! А я то дурак, перед ним, перед сквалыгой, скалдырником, разливаюсь. Только время даром потерял. И что это за преподлый народишко пошел!! Что? Руку на прощанье? Ногу не хочешь-ли?! Отойди, пока я тебя не треснул!

II. Великосветский роман

— Баронесса! Вы знаете, что мое сердце…

— Довольно, князь! Ни слова об этом. Я люблю своего мужа и останусь ему верна.

— Ваш муж вам изменяет.

— Все равно! А я его люблю.

— Но если вы откажетесь быть моею, я застрелюсь!

— Стреляйтесь.

— А перед этим убью вас!

— От смерти не уйдешь.

— Имейте в виду, что вашим детям грозит опасность!

— Именно?

— Если вы не поедете сейчас ко мне, я принесу когда-нибудь вашим детям отравленных конфет — и малютки, покушав их, протянут ноги.

— О, как этот изверг меня мучает!.. Но… будь, что будет. Лучше лишиться горячо любимых детей, чем преступить супружеский долг.

— Ты поедешь ко мне, гадина!!

— Никогда!

— А если я тебе скажу, что у меня в роскошной шифоньерке с инкрустациями стоит полбутылки водки с белой головкой?!!

— Князь! Замолчите! Я не имею права вас слушать…

— Настоящая, казенная водка! Подумайте: мы нальем ее в стаканчики толстого зеленого стекла и… С куском огурца на черном хлебе…

— Князь, поддержите меня, я слабею… О, я несчастная, горе мне! едем!!

Через две недели весь большой свет был изумлен и взбудоражен слухом о связи баронессы с распутным князем…

О, проклятое зелье!

III. За столом богатого хлебосола в будущем

— Рюмочку политуры!

— Что вы, я уже три выпил.

— Ну, еще одну. У меня ведь Козихинская, высший сорт… Некоторые, впрочем, предпочитают Синюхина и Ко.

— К рыбе хорошо подавать темный столярный лак Кноля.

— Простите, не согласен. Рыба любит что-нибудь легонькое.

— Вы говорите о денатурате? Позвольте, я вам налью стаканчик.

— Не откажусь. А это что у вас в пузатой бутылочке?

— Младенцовка. Это я купил у одного доктора, который держал в банках разных младенцев — двухголовых и прочего фасона. Вот это, вот двухголовка, это близнецовка. Это — сердцепьянцевка. Хотите?

— Нет, я специальных не уважаю. Если позволите, простого выпью.

— Вам какого? Цветочнаго, тройного? Я, признаться, своими одеколонами славлюсь.

Гость задумчиво:

— А ведь было время, когда одеколоном вытирали тело и душили платки.

— Дикари! Мало ли, что раньше было… Вон, говорят, что раньше политуру и лак не пили, а каким-то образом натирали ими деревянные вещи…

— Господи, помилуй! Для чего ж это?

— Для блеску. Чтобы блестели вещи.

— Черт знает, что такое. И при этом, вероятно, носили в ноздре рыбью кость?

— Хуже! Вы знаете, что они делали с вежеталем, который мы пьем с кофе?

— Ну, ну?

— Им мазали голову.

— Тьфу!

Четыре стороны Вильгельма

Вильгельм II славится в Германии, как поэт, оратор, художник и искусный стратег…

I. Поэт

— Господа! Ради Бога, не просите меня прочесть стихи, которые я написал сегодня.

— Почему, ваше величество?

— Да так, знаете… написал я их экспромтом, и вообще… Нет, нет — не просите!

— Ах, как жаль, ваше величество, что вы запрещаете нам просить вас прочесть эти — мы не сомневаемся! — чудные стихи!.. Мы в отчаянии.

— Ну, вот и уговорили! Экие вы, господа, право… Ну, нечего делать… слушайте! Кхм. Кхмх!..

Наша Германия — страна
Очень замечательная;
Всякий скажет: вот тебе и на!
Всюду чистое белье постельное.
Всюду немцы любят своего императора,
И, вообще, даже дороги хорошие,
Хорошо лечат наши доктора,
А кто скажет: нет — тому дам по роже я.
Да здравствует же наша Германия грозная
И наша союзница Австро-Венгрия,
Пусть не будет наша казна порожняя,
И избавлю всех немцев от менгры я.

— Ну, как находите?

— Это… это ж гениально! Тут и Гейне, и Гете, и Гегель. Три «ге»! Умно, философично, тонко, всеобъемлюще. Можно переписать на память, ваше величество?

— Нет, в самом деле, вы находите хорошо?

— Ваше величество! Это не хорошо, а упоительно! Пирамидально!

— А вам не показалось странным слово «менгра»?

— Нет, почему же? Очень красивое слово. Звучное. Наверное, сами сочинили, ваше величество?

— Сам. «Менгра» это по моей мысли все нехорошее, злое. И вот я избавлю немцев от менгры. И потом — как рифмуется словечко со словом «венгры»? А?!

— Замечательно! Прямо незаметно… Даст же Бог…

II. Оратор

— Господа офицеры! Здесь, в этом тесном кружке, хотя я и не оратор, а император….

— Вы не оратор, ваше величество? И вам не стыдно это говорить?! Эх, если бы я был издатель… Выпустил бы сборник ваших речей с иллюстрациями Густава Доре.

— Доре умер.

— Тем для него хуже! Говорите, ваше величество! Мы изнываем от нетерпения…

— Господа офицеры! Который вот, этого… флот и которая тоже армия, — конечно, это нельзя смешивать! Смешаешь это — и все пропало. Скажем, пустить армию на воду, а флот повести по суше — и что же будет! Армия потонет в воде, а флот, как дурак, на суше будет вертеть в воздухе винтами, — верно я говорю?

— Верно! Замечательно!

— Пирамидально!

— Тэк-с. Ну, и вот, скажу я, значит — и флот, и армия смешаны в сердце моем и они не тонут там и не крутят винтами, а просто моему сердцу дорого то и другое, который флот и которая армия! Желаю же, чтобы мое сердце и моя армия и мой флот бились в унисон, чего и вам желаю, господа штаб- и обер-офицеры. Hoch!

— Ваше величество! Извините, что я утираю слезы при вас, но не могу! Какая мощь, какое огненное слово!..

— Нет, вам в самом деле понравилось, господа?

— Пoнpa…вилось?! Ваше величество! Да это лучше Цицерона, лучше Эдиссона даже!

— А мне понравилось это замечательно меткое наблюдение насчет того, что армия на воде потонет, а флот на суше будет вертеть винтами, как идиот.

— Как дурак, я сказал.

— Совершенно верно! Как дурак, ваше величество. Эх, мне бы так говорить! Я бы сказа-а-ал!

III. Художник

— Рисуете, ваше величество?

— Ах, ах, вы меня застали за работой. Я так сконфужен…Маленькая шалость… Не смотрите, ради Бога, не смотрите… Ну, как вы находите — красиво?

— Глаз нельзя отвести, ваше величество! В особенности, хорош этот автомобиль…

— Где?! Это котенок!

— Котенок! Форменный котенок! Я как только взглянул, думаю — кто это котенка живого к полотну приклеил? Полная иллюзия. И какая глубокая мысль: луна вылезает из котеночного живота…

— Это не луна… Это апельсин!

— Ну, да, апельсин. Это, конечно, апельсин. Но весь жанр, я хочу сказать, освещен лунным све…

— Тут камин сбоку.

— Да, да… Вы знаете, горящие дрова так написаны, что я думаю: закурю-ка я об них сигару… Хе-хе! Ввели старика в заблуждение, ваше величество!

— Серьезно, похоже на огонь?

— Дымком пахнет даже, ваше величество!..

IV. Стратег.

— Сделаем сначала так: через Бельгию обрушимся на Францию — в неделю сокрушим ее, а потом на Россию. Сокрушим Россию, тогда…

— Виноват, ваше величество! План гениальный, но если Бельгия не пропустит сразу наших войск во Францию…

— Бельгия не пропустит?! Дитя вы! Мы ей пообещаем подарить кусок Голландии…

— Чудесная идея, ваше величество! Величаво и просто! Меня беспокоит немного Англия…

— Эх вы! Да ведь Англии-то выгодно, чтобы Францию разбили! Мы ей пообещаем кусок Французской земли на континенте — они и будут молчать.

— О, ваше величество! Это изумительно! Если бы не мое уважение и благоговение к вам, я воскликнул бы: Вильгельм, ты — сущий дьявол!

— Хе-хе!.. Уж вы тоже скажете… Нет, серьезно, мысль хорошая?

— Ослепительно! Но откровенно говоря — мне подозрительна одна страна. — Япония!

— Эх вы, филя! Япония? Да я ей только мигну, как она на Россию с другой стороны насядет!

— Господи! До чего это просто… А я и не догадался. Однако, в рассуждении Италии…

— Наша будет! Пообещаем Италии кусок Турции, Турции посулим часть Болгарии, Болгарии— кусок Греции, Греции кусок Румынии, а Румынии — русскую Бессарабию.

— Господи Иисусе! Никогда мне не приходилось слышать более гениальной вещи!.. Сами придумали, ваше величество?!

— Сам!

— Оно и видно.

— Нет, серьезно, видно, что я сам придумал?

— Конечно. Кто же, кроме вас, может этакое придумать…

— То-то и оно!

— Даст же Бог! Умудрит! Я уж пойду, ваше величество….

— Куда ж вы?

— А хочу в Аллее Побед местечко вам присмотреть. Для памятника.

— Ну, стоит ли!.. Право, не беспокойтесь, не надо! К чему это?.. Уходите? Ну, обождите — и я с вами!

На большой дороге

(Вариант «Леса» А.Н. Островского)

Столб при дороге. На одной его стороне написано «Вена», на другой — «Берлин». Слева показывается Вильгельм Второй. Он бредет, опустив голову, видимо, усталый. Щеки давно не бриты, усы свисли на подбородок. Справа из лесу выходит Франц-Иосиф… На нем голубой галстук, коротенький пиджачок, короткие панталоны в обтяжку: на голове детский картузик, в руках небольшой пестрый узелок.


Вильгельм: (мрачно!) Аркашка!

Франц-Иосиф: Я, Геннадий Демьяныч… Как есть, весь тут.

Вильгельм: Откуда и куда?

Франц-Иосиф: Из Вены в Берлин, Геннадий Демьяныч… А вы-с?

Вильгельм: Из Берлина в Вену, Аркашка. Ты пешком?

Франц-Иосиф: На своих-с, Геннадий Демьяныч. (Полузаискивающе, полунасмешливо). А вы-с, Геннадий Демьяныч?

Вильгельм: В карете!! (Сердито). Разве ты не видишь? Что спрашиваешь? Осел. (Помолчав). Сядем, Аркадий!

Франц-Иосиф: Да на чем же-с?

Вильгельм: (усаживаясь на пень) Я — здесь, а ты где хочешь… Что это у тебя в узле?

Франц-Иосиф: Кольца сербского золота, медальоны, портсигары разные…

Вильгельм: Стяжал?

Франц-Иосиф: Стяжал, Геннадий Демьяныч, и за грех не считаю, потому — око за око. Сербы нас били, а мы зато их вещички… кхе!

Вильгельм: Что ж у тебя весь багаж только из портсигаров и состоит? Глупо, братец.

Франц-Иосиф: Зачем только из портсигаров… Бутафорские мелкие вещи есть, ордена…

Вильгельм: На кой же чорт ты ордена с собой таскаешь?

Франц-Иосиф: А так… Вдруг наградить кого-нибудь понадобится, орденок пожаловать… Вам не прикажете, Геннадий Демьяныч?

Вильгельм: Чего?

Франц-Иосиф: Орденок пожалую… Желаете?

Вильгельм: На нос его себе нацепи!

Франц-Иосиф: (печально) Извините-с.

Вильгельм: А платье у тебя где ж?

Франц-Иосиф: Вот, что на мне-с. В чем успел из Вены выбежать…

Вильгельм: Так ты куда бежишь-то теперь?

Франц-Иосиф: А в Берлин, Геннадий Демьяныч!..

Вильгельм: В Берли-и-ин? Ну, брат, не советую. Нехорошо теперь там.

Франц-Иосиф: Почему же нехорошо, Геннадий Демьяныч?

Вильгельм: (угрюмо) Так, брат Аркашка… Немецкие императоры (с горькой усмешкой) уж и не имеют права жительства в Берлине!.. Дожили…

Франц-Иосиф: А вы в Вену?

Вильгельм: (со вздохом) В Вену, брат Аркашка.

Франц-Иосиф: Да ведь теперь и в Вену тоже нельзя…

Вильгельм: Это еще почему?

Франц-Иосиф: (пытаясь сострить) Да какая же теперь может быть «вена», Геннадий Демьяныч, если русские даже артерии наши все главные — перерезали.

Вильгельм: (грозно) Аркашка! Не остри! Глупо.

Франц-Иосиф: Извините, Геннадий Демьяныч… Я думал развеселить вас.

(Долгое молчание).

Вильгельм: Мы с тобой, Аркашка, когда последний раз виделись?

Франц-Иосиф: У меня, в Шенбрунне… Помните, Геннадий Демьяныч, еще мой юбилей был, и вы приезжали со всеми королями германскими поздравлять меня.

Вильгельм: (со вздохом) Хорошие времена были. Ведь ты тогда в политике первых любовников играл. А теперь что?

Франц-Иосиф: Теперь я, Геннадий Демьяныч, волею судьбы, в комики перешел-с. Каково это для человека Габсбургской фамилии с возвышенной душой, Геннадий Демьяныч?

Вильгельм: (опустив голову) Все там будем, брат Аркадий….

(Пауза).

Вильгельм: Ты зачем это бакенбарды носишь?

Франц-Иосиф: А что же-с?

Вильгельм: Некрасиво! Немецкий ты человек, или нет? Что за гадость! Терпеть не могу. Отпусти усы такие, как у меня… Чтобы кверху торчали.

Франц-Иосиф: Да ведь они у вас кверху не торчат.

Вильгельм: Что ты врешь? Как так — не торчат?

Франц-Иосиф: Ей-Богу, Геннадий Демьяныч, книзу висят… Как мокрые-с, извините тряпицы…

Вильгельм: Ничего, брат Аркадий не поделаешь. Был у меня бинт для усов — и хороший бинт, жена в день рождения подарила — да русские его вместе с обозом отбили. (Устало). Я, брат Аркадий, там и на востоке и на западе расстроился совсем.

Франц-Иосиф: Почему-с?

Вильгельм: Характер, братец. Сам знаешь, человек я решительный — тянуть не люблю, а они разве понимают хорошую актерскую игру: на западном театре перессорился, поехал на восточный театр — и там перессорился…. Хочу у вас на австрийском театре попытаться.

Франц-Иосиф: Да ведь и у нас то же самое… И у нас не уживетесь, Геннадий Демьяныч. Я вот тоже не ужился.

Вильгельм: Ты… тоже! Сравнял ты себя со мной.

Франц-Иосиф: Еще у меня характер-то лучше вашего, я смирнее.

Вильгельм: (грозно) Чего-о?..

Франц-Иосиф: Да как же, Геннадий Демьяныч-с? Я смирный, смирный-с… Я никого не бил.

Вильгельм. Так тебя зато били, кому не лень. И всегда так бывает: есть люди, которые бьют, и есть люди, которых бьют. Что лучше — не знаю: у всякого свой вкус.

Франц-Иосиф: (обидясь) Да ведь у нас с вами, Геннадий Демьяныч, оказывается, одинаковый-то вкус.

Вильгельм: Ш-ш-што-ссс?!

Франц-Иосиф: (робея) Да вы же сами сказали, что… и на восточном театре… и на западном…

Вильгельм: Смеешь ты себя со мной равнять!! Тебя всю жизнь били, а меня…

Франц-Иосиф: А вас, Геннадий Демьяныч?

Вильгельм: Не раздражай меня, Аркадий! Знаешь мой характер. (Помолчав). A как я вот бил! Боже мой, как я воевал!!

Франц-Иосиф: (робко) Очень хорошо-с?

Вильгельм: Да так-то хорошо, что… Впрочем, что ты понимаешь! В последний раз, когда мы у Марны завязали бой — Наполеон Бонапарт, братец, является ко мне… подошел, положил мне вот этак руку на плечо и говорит: «Ты, говорит, да я, говорит… умрем, говорит»… Лестно!

Франц-Иосиф: Да ведь он уже и так умер, Наполеон-то.

Вильгельм: А? Умер, братец. умер. Царство ему небесное.

Франц-Иосиф: Так как же он… мог сказать-то?.. Мертвый?

Вильгельм: Глуп ты, брат Аркашка. Что ж, что умер! Во сне он мне и явился. Ты говорит, да я, говорит — умрем, говорит, (закрыв лицо руками, плачет. Потом поднимает голову, совершенно равнодушно). У тебя табак есть?

Франц-Иосиф: Ни крошечки. Говорю ж вам, выбежал из Вены — в чем был.

Вильгельм: Как же ты в дорогу идешь, — а табаку нет? Глупо, братец.

Франц-Иосиф: А у вас есть, Геннадий Демьяныч?

Вильгельм: Табак? Табаку у меня нет. Весь турки выкурили…

(Пауза).

Вильгельм: А деньги у тебя есть?

Франц-Иосиф: И денег у меня нет.

Вильгельм: Как же ты так бежишь — без табаку и без денег. Нехорошо, братец. (Тряхнув головой, встает, пытается подкрутить свисшие усы). Ну — идти, так идти! Не сидеть же здесь… Пойдем. И тебе угол будет.

Франц-Иосиф: Куда же, Геннадий Демьяныч?

Вильгельм: Куда? (Поворачивает дощечку на столбе: на дощечке написано: «В Вятку» и нарисован указательный палец).

Франц-Иосиф: В Вят-ку… В какую это Вят-ку?

Вильгельм: Там увидишь! Туда ведет меня мой жалкий жребий. Р-руку, товарищ!

(Медленно уходят).


Слышна музыка, играющая сначала тихо, потом громче «Последний нонешний денечек». На громовых аккордах — занавес…

Ужасы войны

На взмыленной лошади прискакал ординарец к помещению штаба корпуса, камнем свалился с седла и пулей влетел в комнату, где сидели три генерала…

Все трое вскочили, испуганные.

— Что еще? Что за манера врываться, как казак? Что такое? Неприятность что ли?

Ординарец утер обшлагом рукава мокрый, покрасневший лоб и сказал нерешительно:

— Да уж не знаю, как и назвать: приятность это или неприятность.

— Именно.

— Да видите ли: с точки зрения того человека, который хочет это сделать, оно получается как бы приятность, а с точки зрения тех, кому этот человек хочет это сделать — оно будто бы и не приятность.

— Фу ты черт, как странно. Скажите же в чем дело?

— Дело? А дело в том, что император Вильгельм хочет сказать речь перед вашим корпусом.

Один генерал тихонько подавленно взвизгнул и свалился на обивку стула, будто его повесили туда для просушки; другой генерал замахал руками и прислонился к стене, глядя на ординарца глазами, в которых читалась мольба и протест: «За что мучаешь»? Действия третьего генерала были короче всего: он только плюнул в угол и молча отвернулся к окну.

Генерал, висевший на спинке стула, поднял, наконец, голову и с некоторой надеждой в голосе, спросил:

— Не ошиблись ли вы? Не перед другим ли корпусом будет говорить кайзер?..

Ординарец жестом, не допускающим сомнения, развел руки в стороны и хлопнул ими по бедрам:

— Увы… Ошибки нет. Речь будет говориться именно перед вашим корпусом.

Генерал, прислонившийся к стене, отклеился от нее и мутным взглядом поглядел на ординарца.

— Эх, вы, сорока! Вечно какую-нибудь дрянь на хвосте принесете. Слушайте… А нельзя ли его какому-нибудь другому корпусу подсунуть?

— Никак невозможно. Желание было выражено очень ясно.

— Да что мы ему сделали?

— Не знаю. Он говорит, что скажет речь для поднятия упавшего духа в войсках.

Третий генерал тихо сказал:

— Ну, предположим, дух в наших войсках, действительно не того… Но за что же так жестоко?.. Ведь человека, даже укравшего что-нибудь, не приговаривают к расстрелу…

— Вы забываете, что военное время, — вздохнул первый генерал. — Всякое нарушение дисциплины строго карается…

— Э, черт с ним! Будь, что будет. Везите его! Пусть говорит!

— Послушайте, вы там… ординарец! Пока что прошу об этом не болтать… Чтобы до солдатских ушей не дошло.

— А что? вы опасаетесь… возмущения?

— Ну, что вы! Дух нашего корпуса не настолько упал. Я опасаюсь другого…

— Дезертирства?

— Конечно! В особенности, среди поляков и итальянцев… Народ экспансивный, живой, нервный… После второго часа начнутся побеги…

— Послушайте! Нельзя ли сделать так… Ведь у вас в артиллерийской части много артиллеристов?

— Ну-с?

— Ведь, говорят, большинство из них от пушечных выстрелов глохнет?

— Э, нет! Вижу, куда вы гнете! С какой же стати я своими артиллеристами буду рисковать, а ваша кавалерия будет баклуши бить? Нет, уж слушать, так слушать всем! Второй генерал завистливо вздохнул:

— Хорошо обозу! Он может поместиться в самом тылу и ничего не услышит.

— Эх! хорошо бы окопаться!..

— Ммм… неудобно как-то. Любимый император говорит речь, а солдаты зарылись в землю. Нет уж! Если принимать бой — так принимать его в открытом поле, грудь с грудью!

— Тоже… сравнили! В открытом поле в бою и отступить в случае чего можно. А тут — как его отступишь? Стой, как дурак, и слушай.

— Да уж… хлопай ушами. А хорошо бы… Пулеметчиков вперед, да и…

— Что вы, опомнитесь! В любимого-то кайзера?!

— Да, действительно… Неудобно. Ну, я пойду распорядиться. Будем смотреть опасности в глаза.

— Идея! Что если наловить мирных жителей и согнать их вперед. Пусть слушают.

— Ну, вы скажете тоже! И то уж все нейтральные газеты называют нас варварами, гуннами.

— Однако, вы же сами в Бельгии выставили вперед женщин, когда, шли в атаку.

— Выставил-с. Но не забывайте, что там в них и не стреляли. Щадили. А вы думаете, что Вильгельм будет молчать? Как же!

— Положим. Ну, пойду подготовить своих кавалеристов.

— Вы не сразу только. Начните издалека.

— Учите тоже!

* * *

— Вот что, генерал… Нам нужно составить диспозицию, распределить места…

— А разве не все равно, где кто стоит.

— Ни-ни! Это нужно делать тонко! Я уже третью речь Вильгельму устраиваю — знаю, как и что.

В первую линию, на самую средину мы поставим славянские батальоны. Во-первых, их не жалко, во-вторых, им будет труднее убежать. Славян мы окружим кольцом баварцев. Эти тоже последнее время что-то ненадежны. А баварцы уже будут замыкаться третьим железным кольцом — наших славных пруссаков! У первых и у вторых отберем патроны, чтобы они их не стесняли, а пруссакам дадим заряженные ружья, направленные на славян и баварцев. Понимаете? Таким образом, не очень-то убежишь.

— А не сделать-ли так?.. Окружить все место колючей проволокой с электрическим током, а в первую линию все-таки поставить пруссаков?..

— И верно… Потому что они уже народ более или менее обстрелянный…

— То-есть, обговоренный?

— Ну-да! Ведь император в начале войны уже говорил перед ними речь?

— Говорил. Уцелевшие — это закаленные железные львы, и, поэтому, мне хотелось бы их сохранить. Впрочем, если первые славянские ряды дрогнут — мы пустим пруссаков.

— О санитарной части подумали?

— О, все обстоит, как нельзя лучше. Ваты для ушей вытребовано два вагона, да кроме того приготовили 800 ампул прививки против столбняка.

— В таком случае, Господи благослови!

* * *

— Везут, везут!

— Кого? Чего орешь?

— Императора везут. Махальные мы. Поставлены, чтобы предупредить.

— Доложите корпусному.

Корпусный выехал перед строем на белой лошади. Снял шапку, махнул ею и сказал:

— Рребята!.. Мужайтесь! едет император. Он сейчас будет говорить речь. Готовьтесь достойно встретить его, мои храбрые львы! Рребята! Мы с вами уже понюхали и крови, и пороху — так неужели же мы дрогнем перед словом человеческим?! Родина требует от нас, кроме других жертв, и этой жертвы — неужели мы ее не принесем? Мужайтесь ребята, я буду тут же и приму все удары на свою грудь, так же, как и вы — на ваши. Многих, конечно, — многих (голос его дрогнул) мы не досчитаемся… но — война есть война, и никто не должен отказываться от тягот её. Гох!!

В передних рядах несколько голосов вяло согласились:

— Гох.

— Ох! — прошелестело сзади.

* * *

Едва показался император, как весь корпус заревел:

— Да здравствует кайзер! Гох! Гох!!

Император махнул рукой и сделал знак, что он хочет говорить.

— Гох! Да здравствует император!

— Пусть же они замолчат, — попросил кайзер начальника штаба. — Я хочу говорить.

— Гох! Гох!

Тысячи глоток ревели это слово… Тысячи глаз глядели на императора, с кроткой тайной надеждой, с невинной хитростью — не дать говорить императору или хоть на несколько минут оттянуть этот страшный час.

— Гох! Гох! Гох!

— Скажите же им, чтобы они замолчали! Это, наконец, несносно!

— Рребята, молчите! Кайзер хочет говор…

— Гох! Гох!

Корпусный побагровел.

— Пулеметчики вперед! Я заткну глотку этим скотам. Молчите!!!

Наведенные пулеметы постепенно навели в восторженно настроенном войске порядок.

Вильгельм выступил вперед, приосанился и начал:

— Дорогие солдаты!

Кто-то в третьем ряду охнул и, как мешок с мукой, бессильно опустился на руки товарищей. Вильгельм говорил…

* * *

Два офицера тихо ехали по полю. Вдруг лошади их захрапели в ночной тьме и шарахнулись в сторону.

— Что это? Гляди-ка! Тело германского солдата. И еще! И еще вон там! Целая куча…

Из темной бесформенной массы человеческих тел в черных шинелях и остроконечных касках донесся чей-то стон.

— Эй! — окликнул офицер с лошади. — Что тут было у вас? Жестокая битва, я полагаю, а?

— Хуже, — простонал невидимый голос. — Кайзер речь говорил.

Молчало темное небо.

И только воронье, каркая, кружилось. Предчувствовало обильный пир…

Отцы и дети

I. Немец у турка

— Это что такое тут у тебя стоит, Махмудка?

Турок похлопал по тому предмету, который заинтересовал немца, и отвечал:

— Военный корабль.

— Корабль?! Так почему же он у тебя на суше стоит?

— Ничего. Стоит себе — хлеба не просит.

— Почему же на суше?

— А что?

— Он на море должен плавать!

— Как же так можно его на море пустить… А вдруг утонет?

— Да ведь корабль — это водяная вещь!

— Серьезно?

— Ну, вот — поговорите с этим кретином! Сейчас же нужно спустить этот корабль на воду!

— А тут в боку дырка. Ничего?

— Дырку нужно заделать!!

— Ну, сейчас. Только не кричите на меня. Я думаю, взять лист толстой этакой сахарной бумаги, столярного клею…

— Нельзя! Такая заплатка сейчас же отклеится.

Турок поглядел на немца и восхищенно воскликнул:

— Однако, как вы хорошо знаете морское дело! Уж вы помогите, право. Вы наши отцы, мы ваши дети.

— Мины у вас есть?

— Были.

— Где же они теперь?

— Сбежали.

— С ума ты сошел! Что такое врешь?!..

— Ей-Богу.

— Где же они были?

— Мины-то? Первая появилась на лице султана, когда вы заставили нас воевать с русскими; вторая — на лице Энвера, когда он узнал, что Франция и Англия солидарны с Poccieй. Теперь, конечно, эти мины уже сбежали…

— Кретин ты, брат, Махмудка.

— Рад стараться.

— Что это у вас там, в котловине?

— Это? Крепость.

— Скажи мне на милость: кто же крепости в долинах строит?!..

— Мы. Собственно, мы, турки, очень хитрые. Мы построили крепость в пропасти. Расчет у нас такой: когда неприятель подступит к крепости и пойдет на нее — он свалится вниз, а мы его тут и поймаем. Поймаем и зарежем. Ни один человек не вырвется.

— А если они сверху в вас стрелять из пушек начнут?!

— Как так стрелять? Разве можно? Ведь этак они кого-нибудь и убить могут. А у нас законы строгие. За то и ответить можно.

— На войне-то?!

— Положим, действительно, война. Хотя мы приняли свои меры: на воротах крепости у нас висит плакат: «Без разрешения коменданта вход русским в крепость воспрещается». По горам тут же дощечки с надписями расставили: «Стрелять в турок строго воспрещается». Положение-то русских! Подойдут к нам, а стрелять-то и нельзя. Повертятся тут. А мы выйдем из крепости и зарежем их.

— Эту крепость немедленно срыть! На вершине той горы построить новую, окружить ее тройным поясом фортов…

— Уж вы помогите нам, пожалуйста. Не оставьте. Немцы, они хорошие. Вы наши отцы, мы ваши дети.

— Постойте, постойте… Это еще что такое? Что это за нежности? Картонный футляр для пушки?

К чему это?

— Это не футляр, а пушка, эффенди.

— Картонная?!

— А сверху мы ее, чтоб блестела, свинцовой бумагой от чаю обклеили. Чай-то, знаете, пьешь, а бумага остается. Ну вот мы ее…

— Да ведь такая пушка, как мыльный пузырь разлетится от первого выстрела. И канониров поубивает.

— Не поубивает. Эта пушка безопасная.

— Однако, если вы зарядите ее, положите порох…

— У нас порох тоже безопасный.

— Бездымный?!

— Нет, безопасный. Не горит. Огнеупорный. Один турок изобрел. Берется две части рисовой пудры, одна часть молотого кофе, все это перемешивается…

— Так, значит, стрелять нельзя?!

— Как нельзя?!.. Стреляем. Три человека на пушку у нас полагается. Один прячется сзади и кричит: «бабах! Пум!!» Другой в это время сбоку папиросой затягивается и дым, будто из дула, выпускает, а третий — снаряд в руках держит и бросает его сейчас же прямо неприятелю в морду. Что ж… От орудия больше ничего нельзя и требовать: звук — есть, дым — есть и заряд — попадает в неприятеля.

— Но ведь вы это могли бы и без пушки делать?!!

— Нельзя. Без пушки не страшно.

— Завтра же чтобы были новые пушки. У вас должны быть мортиры, гаубицы…

— Уж вы не оставьте нас, эффенди. Вы народ понимающий. А мы — что? Простые турки. Вы наши отцы, мы ваши дети.

— Действительно… Вижу я, что вы ни чорта в этом не смыслите…

— Где нам!..

II. Турок у немцев

Турок ходил с немецким генералом по полю, на котором только что происходило сражение, критическим взглядом оглядывал все поле и только причмокивал губами и укоризненно покачивал головой.

Немецкий генерал, наоборот, был чем-то, очевидно, сконфужен.

Турок наклонился к одному из неприятельских раненых, внимательно осмотрел его и негодующе сказал:

— Ну, и работка! Свиньи.

— Мы… старались… — пролепетал генерал.

— Вы старались! Кретины. Разве так раненые обрабатываются? Правда, нос вы срезали уши надорвали, но глаза! Где у вас были глаза?

— Н… наши глаза?

— Да не ваши — тупые, оловянные, навыкате, — а глаза раненого?.. Учить вас нужно? Глаза вынимаются и всовываются в разрезанный живот! Руки переламываются, но не так, как сделали ваши глупые немецкие кустари, а вот этак! Видели? Теперь — это сюда, а это сюда! Видели?..

— Чудесно! Только позвольте. Да ведь вы это нашего же раненого обрабатываете… Ведь он еще жив быль…

— Гм!.. А вы чего же молчали? Э, черт, действительно. Ну-ка, попробуем вынуть глаза из живота, вставим обратно, живот зашьем… Нет!! Все равно, уже ничего не выйдет. Черт с ним. Ну, да… Я вот, впрочем, только к примеру показал… Видели?

Немецкий генерал, запуганный сердитыми окриками, робко поглядывал на турка и пролепетал:

— Уж вы нас не оставьте. Мы не специалисты… Посоветуйте. Как и что. Вы наши отцы, мы ваши дети.

— Чертовы вы дети, а не мои. Вот вы тут повесили десяток деревенских обитателей… Прекрасно! А почему вы огонька под них не подложили? Почему языки НЕ вырезали? Руки у них где? По бокам висят? А где должны быть?

— Уж вы нас не забудьте. Где нам! Вы уж, как говорится… Вы нам, мы вам. Вы наши отцы, мы ваши дети, Махмуд Шевкетыч.

— Не юли, Карлушка. Не люблю. Я тебе скажу, Карлушка, откровенно: мне на вас противно смотреть. Разве это голова? Разве с животом так поступают? А пленные! Как вы с ними обращаетесь!?

— Мы их… бьем. Кушать им не давали…

— «Кушать не давали»! Еще бы вы им устриц и шампанского дали! А в ямы, на аршин наполненные водой, вы их сажали? Под ногти щепочки запускали? Рубленый волос в пятки зашивали?!! Эх вы… немцы паршивые!

— Мы старались… мы… будем. Вот недавно тоже… в Красный Крест стреляли.

— Удивил! Действительно. А вот, ты мне скажи вот что: докторов за ноги вешали?

— Нет… не пр…пробовали.

— Так куда ж вы, черт вас передери, лезете к нам в союзники?!

— Мы… будем… мы сделаем… Вы уж поддержите, научите. Вы, как говорится, наши отцы, мы — ваши дети.

Долго еще ездили по полю отцы и дети, перекоряясь между собою…

Кандидат в венгерские короли

Вильгельм Гогенцоллерн с самого рождения сына своего Эйтеля-Фридриха готовил его в венгерские короли. Он назвал его венгерским именем, приставил к нему дядьку венгерца и вообще воспитывал его в венгерском духе.

Неизвестный человек явился к венгерскому графу Тиссе и, приняв самый дипломатический вид, спросил:

— А, что, скажите… Вы, венгры, не отложились ли бы от Австрии?

— Зачем? — дипломатично спросил Тисса.

— Да так, — дипломатично подмигнул неизвестный. — Лучше было бы.

— Для кого? — дипломатично прищурился Тисса. Неизвестный заиграл глазами и, отбросив на минуту дипломатичность, откровенно признался:

— Для нас.

— А вы кто? — осторожно, тоном старого дипломата спросил Тисса. — Французы?

Неизвестный дипломатично качнул головой слева направо.

— Нет? Значит, англичане?

— Не угадали.

— А, знаю! — всплеснул руками Тисса. — Вы от имени русских!

— Хватили, — дипломатично рассмеялся неизвестный. — Как бы не так. Держи карман шире!

Тисса, услышав про карман, испугался.

— Как? Вы предлагаете держать карман шире? Значит, вы… немец?

— Ну, конечно! Сразу могли бы догадаться.

— Послушайте, — широко, без всякой дипломатичности, открыл глаза Тисса. — Если вы немец, значит, вы союзник Австрии?!

— Я вижу, — вежливо удивился неизвестный, — что от вас ничего не скроешь.

— И вы, будучи союзником Австрии, предлагаете нам, венграм, отделиться от нее?

— Правда, смешно? — подхватил незнакомец.

— Ну, я бы назвал это иначе — дипломатично пожал плечами Тисса.

— Не надо лучше называть иначе — вы только примите во внимание то, что война проиграна, и нам скоро придется сводить с союзниками счеты…

— Это ужасно. Наверное, вам придется многого лишиться?..

— Да! Многое отдадим… Галицию придется отдать.

— Постойте… Галиция то ведь не ваша, а австрийская.

— Ну, вот мы ее и отдадим.

— Нет, я спрашиваю, что вы ваше отдадите?

— Боюсь, что Константинополь придется отдать.

— Позвольте! Константинополь ведь турецкий?!

— Ну, не все ли равно. Турция — наш же союзник. Так же больно отдавать ихнее, как и свое.

— Раз вам одинаково больно, вы бы и свое что-нибудь отдали. А то что же все — только австрийское да турецкое отдавать.

— Славный у вас брелочек на часах.

Тисса рассеянно застегнул пиджак на все пуговицы и вздохнул.

— А нам, значит, вы советуете отделиться?

— Натурально. Пока и вас вместе с Австрией по кускам не растащили. Уж вы поверьте: такая раздача скоро пойдет, что все затрещит.

— Можно с вами говорить откровенно? — спросил Тисса.

— Можно. Откровенность — мать дипломатии…

— Ну, хорошо. Вот что меня удивляет: как это вы, будучи таким мерзавцем… Ведь вы мерзавец?

— Предположим, — замялся неизвестный.

— Хорошо! Из вежливости, будем это только предполагать. Так вот, что меня удивляет: как это вы, будучи, предположим, мерзавцем, — так красиво и бескорыстно заботитесь о Венгрии?!

— А вы не представляете себе, что и у мерзавцев могут быть минуты просветления?

— У просто мерзавцев — бывают такие минуты. У дипломатических мерзавцев — никогда.

— Правильно. Умный вы человек, граф. В таком случае буду говорить с вами откровенно: мы щадим Венгрию — знаете, почему? У нас есть для Венгрии новый король.

— Воображаю, — скептически сказал Тисса.

— Чего там воображаете! Настоящий Гогенцоллерн! Право, возьмите.

— А что же мы с Францем-Иосифом будем делать?

— Подумаешь, важность… Подсыпать в стакан какого-нибудь порошку…

— Послушайте, вы!..

— А то еще иногда старые люди, спускаясь с мраморной лестницы во дворце, спотыкаются, падают вниз и ломают себе спину. Много ли старому человеку нужно? Да, впрочем, раз вы отделитесь от Австрии — что вам думать о Франц-Иосифе?

— Кто же это ваш король-то, который для нас?

— Ну, как же! Принц Эйтель-Фридрих сын Гогенцоллерна. Такой хороший, право. Да вы посмотрите его, — ведь за это денег не возьму.

— Где же он?

— Тут, на ступенечках сидит, дожидается. Ведь его отец с самого рождения для Венгрии готовил. По-венгерски научили говорить, венгерку танцует паренек так, что любо-дорого. Окромя венгерского гуляша, маковой росинки в рот не берет. Позвать его?

— Ну его! Не нужно.

— Да ведь тут же он. Все равно, взгляните. Эй, Эйтель, пойди сюда. Иди, дурачок, не бойся.

Принц Эйтель-Фридрих нерешительно вошел в комнату и остановился у дверей.

— Вот этот? — спросил Тисса.

— Этот. Каков парнишка, а? Пальчики оближете.

— Лицевой угол у него подозрителен, — заметил критически Тисса.

— Ничего, выпрямится.

— Да, все вы так говорите, лишь бы только товар с рук сплавить. Э, э! А форма черепа-то! Хорошо, что я ему шапку снял, посмотрел.

— Череп хороший.

— Да ведь он микроцефал! У него череп дегенерата.

— Помилуйте, что вы! Он на отца похож.

— Это-то и печально! Нет, знаете, забирайте вы своего Эйтеля. Не нужно.

— Ей-Богу, хороший король будет (пауза). Ну, хотите, он вам венгерку спляшет?

— Да зачем?! Это совсем лишнее.

— Эйтель, станцуй дяденьке что-нибудь венгерское. Да что ты стоишь, в самом деле, как дурак? Поговори с дяденькой по-венгерски.

— Тупенький он у вас, — с сожалением заметил Тисса.

— Дома он ничего… Разговаривает и все такое. А тут оробел. Так не возьмете?

— Нет, не надо. Мы уж как-нибудь сами справимся.

— Он и считать по-венгерски умеет.

— Не надо.

— Не надо, так и не надо. Набиваться не будем. Эй, ты, сокровище! Пойдем, что ли. Навязали мне на шею камень — носись с ним.

* * *

Надевая в передней пальто, неизвестный вдруг разоткровенничался и, махнув рукой на всякую дипломатию, признался, прижимая руку к сердцу:

— А ведь правду говоря, Эйтель этот самый, действительно, подгулял. Выпить не дурак, скандалист и поведения в отношении женщин такого, что плюнуть хочется. Прямо не знаю теперь, куда его и сплавить. Тут поблизости княжества никакого нет?

— Есть много княжеств и королевств, но места всюду заняты.

— Эх-ма! Наплачешься с таким дитем. Ну, ты, венгерец! Идешь, что-ли? Не ночевать же тут.

И ушел с ворчаньем, — таща за руку еле поспевавшего за ним принца Эйтель-Фридриха Гогенцоллерна, кандидата на венгерскую корону.