Без него я никогда не выучу французский. А кто сказал, что я вообще хочу его учить? Я пока даже не понимаю, что это вообще такое. Вроде бы, если я скажу сава?, то я спрошу у собеседника, как у него дела. А если я скажу сава!, то он поймёт, что у меня самой дела отлично. Я не понимаю почему. В Москве «сава» — это птица. Я не понимаю, почему здесь люди обмениваются новостями через сову.
У моей тёти — мерцающий иудаизм. В её устах «еврейский народ» колеблется между «мы» и «они». Она еврейка, но не еврейка. Кажется, что не еврейка она на всякий случай. На случай чего — я не знаю, но задавать вопросы про «нас» надо аккуратно, иначе можно проскочить развилку и оказаться среди «них».
Два дня ничего не чувствовать — это нехороший знак. Я боюсь момента, когда заморозка перестанет действовать, той эмоции, которую она скрывает. Я её опасаюсь. Может быть, если сходить за ней самой. Может быть, если не дожидаться, когда она ворвётся.
Мама тоже следит за моим русским, как за последним яйцом перелётной кукушки. Её гнездо — мой язык. А мой рот — полость, которая это гнездо укрывает. Несколько раз в неделю мама приносит мне новые слова, осматривает те, которые уже на месте, проверяет, чтобы ни одно не потерялось по пути. Она контролирует баланс численности населения, миграционный поток — въезд и выезд русских и французских слов. Она хранительница просторов, границы которых лежат на столе переговоров. Русский. Французский. Русский. Французский. Караулом языка она следит за пограничным пунктом. Смешивать их нельзя.