Минин и Пожарский. «Прямые» и «кривые» в Смутное время
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Минин и Пожарский. «Прямые» и «кривые» в Смутное время

Иван Забелин

Минин и Пожарский. «Прямые» и «кривые» в Смутное время

«Книга известного историка и бытописателя второй половины XIX в. Ивана Егоровича Забелина «Минин и Пожарский. «Прямые» и «кривые» в Смутное время» — одно из лучших произведений в отечественной историографии, посвященное проблемам Смуты и возрождения государства в те далекие и грозные времена. Красной нитью через все сочинение И. Е. Забелина проходит мысль о том, что именно эгоизм, необузданное честолюбие и корыстолюбие, беспринципность и карьеризм значительной части тогдашней российской элиты, связавшей свою судьбу с разного рода авантюристами и иноземными политиканами, а также низменные инстинкты «голытьбы», «воров», «лихих людей» — представителей низов общества, ввергших страну в стихию грабежей, казацкого «дувана», холопьей мести и ненависти, привели страну к краху государственной системы, глубочайшему кризису экономики, культуры, нравственности. Это то, что И. Е. Забелин определяет как «кривые» Смутного времени. «Прямые» же связаны с народным движением, возглавленным К. Мининым и Д. Пожарским, вокруг которых сплотились все честные, патриотически настроенные люди, принадлежавшие к самым разным социальным слоям. Но, прежде всего, это были «достаточные» люди, представители государственного крестьянства, посадского населения, кадрового казачества, ставшие опорой народного ополчения в борьбе за независимость и возрождение страны. Именно святое дело этого ополчения вывело державу того времени с кривых дорог на прямые и обеспечило государственное восстановление и дальнейшее развитие страны. В сегодняшних условиях стремления народов к стабилизации, единству, процветанию после «Смуты» 90-х годов XX в. нашим читателям будет весьма поучительно познакомиться с опытом предков, которые в трудные времена сумели защитить, устроить, поднять страну с колен.» Сахаров Андрей Николаевич


Глава I. Общий очерк Смутного времени

Наше «Смутное время» — эпоха чрезвычайно любопытная и особенно замечательная именно со стороны истории народа, как можно говорить, если ограничим понятие государства только государственной властью с ее органами и представителями.

В общих чертах «Смута» представляет явление весьма своеобычное. Это не революция, не перестановка старых порядков по-новому. Это только глубокое потрясение, великое «шатание» именно государства в сказанном смысле; ибо в это время всесторонним банкротом оказался не народ, а само правительство, сама правящая и владеющая власть, и в своей единице, и в общем составе своих представителей, между тем как народ-то именно обнаружил такое богатство нравственных сил и такую прочность своих исторических и гражданских (именно гражданских) устоев, какой в нем и предполагать было невозможно.

Смута началась прежде всего во дворце, по видимости с того важного обстоятельства, что тамошняя среда поспособствовала преждевременному прекращению Рюриковой династии с тайным намерением самой начать опасную и азартную игру в цари. Темное это дело обозначилось именем Годунова. Но Годуновых было тогда много, полон двор, и настоящий Годунов, более других сильный, способный и дальновидный, по тем самым причинам выдвинулся только наиболее заметным их типом. В существенном же смысле историю нашей Смуты нельзя начинать со дня кончины последнего Рюриковича или с прекращения только династии, ибо и здесь последним Рюриковичем в сущности был Иван Грозный. Тем менее можно ее начинать с появления первого самозванца, который был уже прямым и непосредственным, вполне созрелым и сочным ее плодом. Смута издавна гнездилась в государевом дворе и всегда более или менее жарко вспыхивала, как скоро открывался ей выход на Божий свет, как скоро наготовлялись для нее горючие материалы. Еще за сто с лишком лет до появления самозванцев она уже вполне ясно обозначила свои стремления и цели. Она и тогда уже пробовала начать дело тоже самозванцем[1]. Ее исторические корни уходят далеко в глубину прожитых веков и могут быть указаны чуть не на первых страницах нашей истории. Ее корни скрывались всегда в мятежном, самовластном, своевольном и крамольном духе той среды боярства, которая крепко помнила свою первобытную старину. А этой стариной для боярства в оное время было непререкаемое право княжеской дружины владеть землею, господствовать в земле заодно со своим князем; непререкаемое право властвовать даже над самим князем, указывать ему, не выпускать его из своей воли — право очень древнее, которое в первое время возникло естественно, было исторической необходимостью и, так сказать, исторической нравственностью, твердым и благим уставом самой жизни. Но с течением веков, по ходу истории, оно, если хотело быть добрым уставом жизни, должно было бы переродиться во что-либо новое, политически годное для дальнейшего развития народной истории. Между тем в течение этих веков, особенно в период княжеских междоусобий, оно еще больше усиливало только свои старые, допотопные начала жизни и поддерживало в земле такую же нескончаемую смуту.

Началами дружинной жизни (если объяснять их одними только существенными, хотя и резкими чертами) были самоволие и самовластие, властолюбие и честолюбие, добывание высоких столов для своего князя, т. е. великих, старших волостей или княжений, следовательно, жадность к захвату новой власти и многого имения. Все это, конечно, утверждалось на первобытном историческом корне отношений дружины-боярства к лицу своего князя и в первую пору вполне единило интересы дружины с интересами князя по той причине, что в ту пору и сам князь, в собственных глазах, был столько же главою земли, сколько главою дружины, был сам только первым дружинником и в своих действиях преследовал лишь свои личные эгоистические цели. Очень понятно, что такие начала и даже задачи жизни должны были воспитывать дружинную боярскую среду особым образом, должны были вырабатывать ее нравы и обычаи по особому складу, свойственному тем началам. Она поэтому развила в себе нравы и инстинкты исключительно личного, своекорыстного свойства, развила стремления только к личному благу и добру, нисколько не помня о благе и добре всей земли, которая не даром же ее кормила.

Но история шла вперед. В ней стали просыпаться идеи и об общих земских целях, об общем земском добре. Суздальские князья первые внятно заслышали добрые внушения таких идей и первые поворотили следом за ними; особенно знаменитый Всеволод Большое Гнездо, который, благодаря служению общим идеям, и тогда уже мог Волгу веслами раскропить, а Дон шеломами разлить. Дружина этого поворота истории не поняла и не последовала за новым движением. Ей предстояло устроить свое положение в земле на твердом каком-либо политическом основании, связавши свои интересы с интересами земства, куда именно повернул сам князь. Она, напротив, осталась при своей старине, помнила только свою прежнюю волю и над землею, и над князем. Она осталась глухой на очень слышный зов истории. Но, не захотевши сделаться слугой земле, она за это самое должна была поневоле сделаться слугою князя. Ее общие с ним интересы стали расходиться все дальше, древняя дружба стала расстраиваться. Стремясь за общеземскими целями, князь в Москве вырос целою головою выше старых дружинных связей и отношений. Стремясь исключительно только за своими личными целями и интересами, дружина понизилась до значения холопства. Но, не выучившись ничему новому, она крепко держала в памяти свое старое, крепко жила своими старыми преданиями и не думала изменять своим древним нравам и обычаям. Собравшись в Москве около государя-самодержца, она все еще думала, что это только первый ее дружинник, и стала постоянно заводить те же самые истории, какими была ознаменована междоусобная жизнь прежних волостных и удельных князей[2].

Главнейшим пунктом дружинного самоволия и властолюбия, как прежде, так и теперь, являлось наследование престола и вообще малолетство или неспособность наследника. В эти времена с необыкновенной силой просыпались необузданные и ничем неукротимые стремления дружинников захватить господство над государем и землею в свои руки. Здесь в полной мере и обнаруживалось самое существо древне-дружинного обычая — это неизменное стремление властвовать над землею, а не служить земле. Само собою разумеется, что в глубине такого жизненного начала лежали сами собою, как зародыши, и стремления ко всякой земской или государственной розни, какою обозначена наша история именно в тот ее период, когда дружинное начало было господствующим. Разносить землю розно заставлял именно интерес дружинного властолюбия, для которого удельное устройство земли было всегда торжеством всяких самовольных прав, вроде права перехода от князя к князю, и вообще торжеством своей воли, и, конечно, всегдашним бедствием для земли. Поэтому и в государевой Москве древние дружинники долго старались тоже заводить эту рознь, поддерживая удельных, возбуждая споры и смуты о прямых наследниках, вообще же стремясь овладеть государевою властью. Однако идеи государственного единства, перешагнув чрез множество повинных и неповинных жертв, восторжествовали. Но в этой беспощадной борьбе за единодержавие и самодержавие государя династия, по весьма понятным причинам, все для того же единого самодержавного лица, уничтожая самое себя в побочных ветвях, должна была к концу истощить свои силы и совсем угаснуть. Это был неотразимый трагический исход дела посреди тех стихий жизни, в которых велась эта борьба. Вместе с тем это был первый акт драмы, которую мы в особенности называем «Смутным временем». Главная роль здесь принадлежит Грозному. Как губитель, он является непосредственным произведением и воспитанником Смуты. Как сказано, он в сущности и был последним государем из династии Рюрика. Второе действие драмы, где главную роль играл Годунов, началось в ночь того же дня, как умер главный герой первого действия, Грозный[3]. Тогда боярскому властолюбию открылась широкая, хотя и опасная дорога к постановке новой династии, и вместе с тем открылось широкое поприще показать всей земле, чем жили и на чем собственно стояли древне-дружинные стремления в нашей истории. Они и в это время не только не попомнили о земле-народе, но успели даже совсем закрепить крестьян себе в собственность.

Достигая в лице некоторых бояр царского престола, эти стремления, посреди собственной же зависти и ненависти соперников и в сокрушение им, стали делать всяческие подлоги и неслыханные по коварству преступления. Вся правящая и владеющая среда в государстве утратила таким образом в глазах народа и малейшее нравственное значение. Она вся изолгалась, перессорилась, потянула в разные стороны, завела себе особых царей, кто иноземных, кто доморощенных, преследуя, от первого и до последнего человека, лишь одни цели — захват власти, захват владения.

Известно, что русский материк-общество состоял в то время из трех пластов, кои отделялись друг от друга существом и характером своих интересов и задач жизни. С государевой, а, стало быть, и с государственной точки зрения, эти пласты именовали сами себя богомольцами (духовенство), холопами (все служилые люди) и сиротами (все земство, народ). Смуту искони производил, а теперь распространил ее на всю землю именно пласт служилый, по-древнему — дружинный, а ныне уже холопий, или, еще точнее, — дворовый.

Когда, как мы сказали, государь — хозяин дома помер, не оставив прямого наследника, то слуги-холопы бросились к его сундукам, стали хватать имение, разумеется, без пощады уничтожая соперников… Иные осиливали всех (Годунов, Шуйский) и успевали всенародно записать все имение за одним своим лицом… Иные, желая отнять таким способом захваченное наследство, поставляли поддельного наследника-самозванца и для подмоги своему делу приводили в дом иноземные полки, собирали всяких безыменных гулящих людей… Иные, наконец, кто с желанием успокоить государство, а кто с желанием тоже половить в мутной воде рыбу, отдались западным, как говорил в одной из своих грамот в Нижний Новгород знаменитый Прокопий Ляпунов, призвали на владение соседа (польского королевича или собственно поляков). Сосед, давнишний завистник покойника, был очень рад такому случаю и стал владеть и хозяйничать в дому по-свойски…

Однако все эти разновидные на взгляд стремления и действия тянули к одному или обнаруживали одно: боярин подыскивался на царство, хотел быть царем; рядовой дворянин подыскивался на боярство, хотел боярского сана и боярских вотчин; низшая степень — холоп (не царский, а боярский) — искал казачества, для него это был такой же боярский сан и чин. Все искали и хватали себе побольше личного благополучия и вовсе забывали о том, что надо было всей земле.

Сирота-народ долго стоял перед домом покойника и все видел, и все слышал, что там творилось, и прямо назвал все это дело воровством, а всех заводчиков Смуты — ворами. Но он не знал, как помочь беде, как взяться за дело. Он было сначала и сам смешался с холопской толпой, вместе с боярскими людьми и под предводительством холопа Болотникова доходил даже до Москвы, а по городам стал было казнить по-своему, даже распинать на стенах воевод, отомщая боярскому сословию все старые его обиды и общую теперешнюю смуту[4]. Но скоро он понял, что все это было холопское дело, что ему здесь, кроме своих боков, отстаивать и защищать нечего.

Богомольцы в страхе и ужасе молили Бога о помощи, призывали всех к покаянию, проповедовали о грехах, благочестиво уверяли, что за грехи Бог всех и наказывает.

От взора богомольцев, однако, не утаилась та очевидность, что главной силою Смуты были служилые люди, и потому крепкий адамант правды и прямоты патриарх Гермоген прямо к дворянам и обратил свои первые воззвания еще при Шуйском, прося и умоляя опомниться, не заводить царству погибели и христианству бесчестия. «А мир того не хочет да и не ведает», — прибавлял святитель, останавливая боярскую и дворянскую затею ссадить Шуйского с престола. Но какое слово могло остановить взволнованные и помраченные умы!

Богомольцы особенно ужасались разорения православной веры от соседского латинства и, наконец, когда уже близился час этого разорения, они первые, благословением и словом того же крепкого адаманта патриарха Гермогена, провозвестили всему народу, что настало время стать крепко и помереть за православие, а латынскую силу совсем изгнать из государства. Это было дело досточудное и храброе, ибо все уже отчаялись. Ни заступающего, ни помогающего не было, ни делом, ни словом. Не токмо веру попрать, но хотя б на всех хохлы захотели (поляки) учинить, и за то б никто слова не смел молвить, боясь литвы-по-ляков и русских злодеев. Весь народ того только и ждал, чтоб укрепиться на чем-нибудь, и обрадовался слову патриарха как Божьей вести о спасении. Весь народ своими очами видел, что за то за все, чего ему наделали поляки и воры, действительно настало время всем стать и помереть. Из города в город побежали бесстрашные гонцы с призывными грамотами, и вскоре многие люди собрались под Москву очищать землю от врагов.

Но это первое движение, ляпуновское, находилось исключительно в руках того же служилого разряда людей, который сам же и завел Смуту. Под Москву собрались те же их замыслы, как бы что захватить в свои руки, как бы самому чем завладеть. Господствовали здесь понятия, что очищать землю от злодеев значит собирать с нее дани и пошлины и всякие поборы, владеть всякими вотчинами, а там пока что Бог даст. Собрались сюда (главными воеводами по крайней мере здесь были) все люди той же Смуты, от которой иные из них (Трубецкой и Заруцкий) получили даже боярские саны. Да и самый лучший, передовой человек из этого движения, Ляпунов, известным приговором всего ополчения о правильной раздаче вотчин всенародно обличив своекорыстные цели своих товарищей и за то погибший, тем именно сначала и прославился, что был руководителем Смуты против Василия Шуйского, в пользу другого Шуйского — Михаила Скопина, а потом в пользу Василия Голицына, стало быть, в пользу тоже своих любимых людей и любимых целей[5]. Конечно, его цели были истинно-патриотические, он желал в цари человека достойного; но в этом желании было слишком много своего, ляпунов-ского, что и должно было оскорблять чувство общее, всенародное. Ведь и вся Смута исключительно двигалась только личными, своими, а не общеземскими, общественными побуждениями и интересами. Для борьбы с ней нужны были совсем другие люди. Ляпунов, вдобавок, подлил в огонь масла: он призвал под Москву в помощь своему ополчению боярских холопов, которых и без того уже много бродило по земле, украдкой, самозванно называясь казаками. Всенародным обещанием Ляпунова, чтоб «шли они безо всякого сумнения и боязни, всем им воля и жалованье будет, как и иным казакам, и грамоты им на то от всей земли дадут»[6], холопы, прежние беглые и теперь побежавшие, получили законное освобождение и потянулись к Москве большими толпами. Кроме холопов, здесь были всякие воры, ерыжные и зернщики, и все это безыменное, гулящее, одним разом приобрело свободное имя казаков и наполнило таборы Заруцкого и Трубецкого. Ясно, какого рода была подмога со стороны таких полков. Ляпунов сам же первый и поплатился за свою ошибку.

Ополчение расстроилось от ненадежной, наполовину изменной и развращенной холопством среды. Лучшие, настоящие люди разбежались по домам.

Сирота-народ и это все видел. Он хотя и помогал своим хребтом этому движению, но не занимал в нем никакого самостоятельного места. Он видел, напротив, что самостоятельное место здесь было захвачено и отдано его же разорителям, боярским холопам и всяким ворам. Дело было неладное, а помочь беде недоставало смысла. Но пришла, наконец, очередь совершить свой подвиг и сироте-народу, ибо настоящих защитников и избавителей нигде уже не виделось.

Богомольцы сделали свое дело, подняли, возбудили народные умы изображением страданий и беззащитного положения Церкви; поставили этим умам ясную, определенную задачу — спасти православие. Служилые люди тоже сделали свое дело, собрались спасать Отечество, но не с той стороны зашли. Своей неспособностью поставить общее дело земли выше своего личного дела разорили свой труд и оставили под Москвою преопасное зелье (таборы помянутых холопских казаков), которое разъедало силы земли пуще поляков.

Оставалась очередь за «сиротами».

Они в то время, в лице своего старосты Козьмы, и кликнули свой знаменитый клич, что если помогать Отечеству, так не пожалеть ни жизни и ничего: не то что думать о каком захвате или искать боярских чинов, боярских вотчин и всяких личных выгод, а отдать все свое, жен, детей, дворы, именье продавать, закладывать, да бить челом, чтоб кто вступился за истинную православную веру и взял бы на себя воеводство. Этот клич знаменит и поистине велик, потому что он выразил нравственный, гражданский поворот общества с кривых дорог на прямой путь. Он никем другим не мог быть и сказан, как именно достаточным посадским человеком, который, конечно, не от бедной голытьбы, а от достаточных же и требовал упомянутых жертв. Он прямо ударял по кошелям богачей. Если выбрать хорошего воеводу было делом очень важным, то еще важнее было дело собрать денег, без которых нельзя было собрать и вести войско. Вот почему посадский ум прямо и остановился на этом пункте, а главное — дал ему в высшей степени правильное устройство.

Сироты посадские, взявшись задело, повели его по-своему, совсем иначе, чем водилось оно в дворянском кругу; повели его своим умом-разумом, как бывало у них искони веков в обычае на Посаде. Все у них делалось по выбору, да по мирскому совету, да и по всемирному приговору. Людей они выбирали своих, даже и в воеводы. У них сам никто не овладевал властью, будь то боярин или думный. Не по боярству они и людей выбирали, а по истинным заслугам, лишь были бы такие заслуги всему миру известны.

И вот здесь-то, в этот момент нашей истории, и представляется до крайности любопытное и назидательное зрелище: спокойный, вечно страдающий и бедствующий сирота-народ двинулся собранным на свои последние деньги ополчением усмирять буйство своего правительства; двинулся восстановлять в государстве тишину и спокойствие, нарушенное не им, народом, а его правительством, которое между тем всегда жаловалось только на бунты и неповиновение народа же; он пришел спасать, поднимать правительство, изнеможенное в крамолах и смутах, запродавшее родную землю в иноверные руки; пришел выручить из беды свое правительство, сидевшее, по своей же вине и в том же Кремле, в плену у поляков.

Ясно, что все герои этого движения должны быть иные люди, чем герои прежнего движения. Они не порывисты, как Ляпунов, степенны, до крайности осторожны и осмотрительны, а потому медлительны, и от того на театральный взгляд вовсе незамечательны и даже незаметны.

Но так всегда бывает со всеми, когда люди работают не для себя, а для общего дела, когда они вперед выставляют не свою личность, как Ляпунов, а прежде всего это общее дело. Общее дело, которое несли на своих плечах наши герои, Минин и Пожарский, совсем покрыло их личности: из-за него их вовсе не было видно, и они вовсе о том не думали, видно ли их или не видно. Напротив, личность Ляпунова сильно бросается в глаза по той причине, что много в ней театрального. Он тоже понес на своих плечах общее дело, но никак не мог схоронить в нем своей ляпу-новской «самости», если можно так выразиться. Вдобавок, по существу своих действий он является прямым революционером. Он низвергает Шуйского, объявляет волю боярским холопам, следовательно, переставляет порядки. Такими делами можно было только еще больше раздражать общественные страсти и давать Смуте новый огонь, а не умирять ее. Теперешние герои всего этого довольно испытали и шли к своей цели уже другой стороной. Они шли не переставлять, а уставлять по-старому, уставлять покой и тишину и соединение государству, «как было доселе, как было при прежних государях». Так они сами говорили и писали. Понятно, что по этому пути ничего особенного, яркого, театрального сделать было невозможно. Герои принимают облики рядовых людей и, когда оканчивается их подвиг, на самом деле поступают в рядовые и ничем театральным не выказываются перед всенародными очами.

Тем не меньше, нижегородский подвиг в нашей истории дело великое, величайшее из всех наших исторических дел, потому что оно в полном смысле дело народное, созданное исключительно руками и жертвами самого сироты-народа, у которого все другие сословия явились на этот раз только помогателями.

Каков же был первый человек этого подвига, Козьма Минин? Иметь по возможности близкое к истине понятие о замечательных личностях своей истории по многим отношениям очень важно.

3

По замыслу Годунова, оно началось крушением Нагих и удалением их с царевичем Димитрием в Углич. Затем вскоре следует крушение Богдана Вельского, о котором распространен был слух, что он «извел царя Ивана, хочет побить бояр, хочет искать смерти царю Федору, а по нем быть бы ему самому на царстве» (или Годунову, по другому свидетельству). Сама собой объявлялась, таким образом, затаенная программа будущих событий. Движением руководят тоже будущие герои: Шуйские, Ляпуновы.


2

Там же. С. 189–191.


5

Новый Летописец. С. 108, 116.


1

Домашний быт русских цариц. Изд. 3. С. 270–271. По случаю развода первого царя Василия Ивановича с неплодной супругой Соломонией был распространен слух, что неплодная разрешилась сыном Георгием, которого будто бы тайно скрывала до его возраста, надеясь, когда будет он царем, отомстить свое оскорбление.


6

Акты, собр. Археогр. Экспед. Т. 2. № 188.


4

Временник Общ. Ист. и Древн. Книга 17. Новый Летописец. С. 78, 83.


Глава II. Значение истории и исторических характеров для современности. Исторический характер Козьмы Минина

История своими событиями и славой или бесславием своих деятелей всегда и неотразимо, в том или другом направлении, воспитывает умы и нравы живущего поколения. Примеры поведения и характеры отцов и дедов, а тем более исторических лиц, всегда оставляют свой след в сознании потомства. Они возвышают и облагораживают или принижают и угнетают это сознание, дают ему бодрость и силу, воспитывают твердость и прямоту характера, или ослабляют всякий характер и расслабляют всякий нрав.

Если, при известной разработке истории, галерея исторических портретов составится из плутов и негодяев и по меньшей мере из лиц ни на что негодных, то на чем же юноша, всегда идеалист, воспитает свои идеалы? Ведь юность без идеалов не может пробыть. Не то, так другое, не прямое, так кривое, — но она неизменно будет создавать себе путеводные нравственные светочи, неизменно будет искать нравственную высоту и твердыню, по образцу которой можно было бы установить и свой нрав и характер.

Всем известно, что древние, в особенности греки и римляне, умели воспитывать героев… Это умение заключалось лишь в том, что они умели изображать в своей истории лучших передовых своих деятелей не только в исторической, но и в поэтической правде. Они умели ценить заслуги героев, умели различать золотую правду и истину этих заслуг от житейской лжи и грязи, в которой каждый человек необходимо проживает и всегда больше или меньше ею марается. Они умели отличать в этих заслугах не только реальную и, так сказать, полезную их сущность, но и сущность идеальную, т. е. историческую идею исполненного дела и подвига, что необходимо и возвышало характер героя до степени идеала.

Наше русское возделывание истории находится от древних совсем на другом, на противоположном конце. Как известно, мы очень усердно только отрицаем и обличаем нашу историю и о каких-либо характерах-идеалах не смеем и помышлять. Идеального в своей истории мы не допускаем. Какие у нас были идеалы, а тем паче герои! Вся наша история есть темное царство невежества, варварства, суесвятства, рабства и так дальше. Лицемерить нечего: так думает великое большинство образованных русских людей. Ясное дело, что такая история воспитывать героев не может, что на юношеские идеалы она должна действовать угнета-тельно. Самое лучшее, как юноша может поступить с такой историей, это — совсем не знать, существует ли она. Большинство так и поступает… Но не за то ли самое это большинство русской образованности несет, может быть, очень справедливый укор, что оно не имеет почвы под собою, что не чувствует в себе своего исторического национального сознания, а потому и умственно, и нравственно носится попутными ветрами во всякую сторону.

Действительно, твердой опорой и неколебимой почвой для национального сознания и самопознания всегда служит национальная история. Народности именуются историческими, в отличие от кочевых, единственно по той причине, что занимают во всемирной истории свое особое историческое место, свойственное выработанной народом его собственной истории. С этого исторического места никакую народность сдвинуть нельзя, и сама народность, если б и хотела, сдвинуться с него не может. Однако при этом должно также разуметь, что, приобретая во всемирной истории почетное или непочетное, но свое особое место, народность необходимо заработала чем-либо это право сидеть, хотя бы и в последних, но в ряду других исторических народов. Следовательно, и у такой последней народности были свои добрые плодотворные идеи, свои добрые идеалы в развитии жизни, были свои герои, строители и возделыватели этой жизни. Без того истории, как и исторической народности, не бывает. Все это и составляет содержание каждой национальной истории.

Не обижена Богом в этом отношении и русская история. Есть или должны находиться и в ней добрые общечеловеческие идеи и идеалы, светлые и высоконравственные герои и строители жизни. Нам только надо хорошо помнить правдивое замечание античных писателей, что «та или другая слава и знаменитость народа или человека в истории зависит вовсе не от их славных или бесславных дел, вовсе не от существа исторических подвигов, а в полной мере зависит от искусства и умения или даже от намерения писателей изображать в славе или уничижать народные дела, как и деяния исторических личностей». Конечно, добрая слава лежит, а худая бежит, скорее разносится и скорее попадает на глаза, и потому вообще отрицать, осуждать и охуждать несравненно легче, чем доискиваться положительных достоинств, всегда глубоко сокрытых и в лицах, и в событиях. Но наука требует истины, а искусство, как выразитель самой жизни, именно со стороны ее идеалов, никогда не может удовлетворяться тенденциями одного только осуждения и отрицания. Оно в своей сущности всегда стоит на положительной основе. Точно так же, как и наука, оно ищет той же правды и только иначе воссоздает ее.

Если историческая правда или историческая ложь в изображении событий и характеров неизбежно воспитывает умы и нравы живущего поколения или, по крайней мере, оставляет в них свой неизгладимый след, действующий и в мыслях и в поведении живущих людей, то при таком, можно сказать, жизненном значении исторических сказаний и повестей существует великая необходимость обращаться с историческим материалом как возможно внимательнее и разборчивее, дабы при изыскании и раскрытии правды не принять за правду недостойную ложь. В этом заключается основная задача ученых изысканий. Но та же задача должна руководить и созданиями художников, так как подобные создания сильнее, осязательнее, ярче воспроизводят, а, стало быть, и распространяют, и правду, и ложь. С этой стороны положение наших художников не совсем отрадно.

Обыкновенно при постановке исторической русской картины, живописной, пластической, драматической и всякой другой, они встречают неодолимые затруднения в изучении задуманного сюжета и особенно его лиц. В общем историческом повествовании всякая личность, задерживаемая в своих деяниях или ходом событий, или ходом самого рассказа, теряет пс необходимости очень многое из своего характера и притом нередко теряет самые живые свои черты, столь ценимые художниками. Отдельных биографий у нас очень немного, да и те по большей части писаны без всякой критики, а иные с бессознательной мыслью, что если описывать героя, так непременно нужно со всех сторон его хвалить и выгораживать от всяких сомнений и подозрений, так точно, как, в другой крайности, иные без малейшей же критики возводят на них разные небылицы и напраслины. Таким образом, художнику почти не бывает возможности добиться настоящего толку, какой правдивый исторический смысл и какой правдивый личный характер имеет избранная личность. Естественно, что исторические картины очень редко нам удаются, и именно только потому, что историки мало или вовсе не помогают художникам. Единственным источником художественных исторических созерцаний остается и до сих пор все тот же Карамзин, который по свойствам своего таланта был в действительности настоящим художником и в своей истории руководился сколько голой правдой, столько же и поэзией, родной силой для каждого художника, а к тому еще имел достойную памяти привычку обставлять свои общие описания и изображения частными примечаниями, где всегда можно встретить живые черты времени и лиц.

При этом строгие судьи и отрицатели уверяют, что источники нашей истории очень скудны и потому все наши исторические личности неясны, тусклы, освещены неправильным, фальшивым светом при помощи уже нашего воображения. Но, чтобы так говорить, надо попытать порыться в источниках; быть может, они будут настолько достаточны, что из неясного и тусклого выйдет ясное и светлое. Мы вообще убеждены, что источники тут не причина. Если может что затруднить дело, так это только сама работа над источниками, тяжелая, мелочная, до крайности скучная, в которой сохнет ум, вянет воображение, но зато вырастает достоверность. Само собой разумеется, что всем этим обременять художников невозможно и от них требовать подобного изучения несправедливо. Здесь должны начать свое дело труженики науки. Художник совершенно справедлив, когда говорит, что источники нашей истории очень скудны, ибо у него в уме совсем другое понятие об источнике, чем у труженика науки. Для художника источником служит вообще что-либо обработанное, цельное, полное, вроде обстоятельного исследования, целой повести, целого рассказа и т. п.; труженик науки принимает за источник один намек, одно указание из двух-трех слов, и из таких мелочей уже лепит свою мозаику, для которой крепким цементом должна быть только здравая критика. Очень понятно, что работа труженика науки и есть источник для художника, и вот почему надо очень желать, чтобы наука помогала в этом случае художеству.

Недавно художественная история (в сочинении г. Костомарова «Личности Смутного времени») изобразила нам Минина следующими широкими чертами: «Это был человек тонкий и хитрый, с крепкою волею, крутого нрава, человек в полном значении слова практичный, т. е. такой, который, идя к цели, выбирает ближайший путь и не останавливается ни перед какими бы то ни было тягостями и бедствиями для других, не заботится о том, что произойдет после, лишь бы скорее была достигнута намеченная цель».

Сначала Минин разыгрывает перед нижегородцами роль театрального пророка, говорит им о видении святого Сергия с целью «показать себя человеком, осененным благодатью, навести на слушателей обаяние чудесности и таким образом внушить уважение к своим речам и советам и заставить покоряться своей воле». Словом сказать, он «не считает безнравственным обманывать людей чудесами для хорошей цели». Затем он выпрашивает у народа крепкую диктатуру и из пророков является жестоким, по-театральному, диктатором, который, чтобы собрать деньги, пускает в продажу бедняков и тем «накатывает» на Русь большое внутреннее зло, порабощение и угнетение бедных, отданных во власть богатым, зло, которого последствия очень чувствовались и при царе Михаиле. Вообще рука этого человека была тяжела, меры его были круты и жестоки, но, конечно, неизбежны. По-видимому, он умышленно выбрал в воеводы и Пожарского (как человека дюжинного и малоспособного) с той целью, чтоб удобнее было самому одному безусловно всем распоряжаться. Наконец, по случаю одного дела, видится, что и способы обращения его с собранной земской казной не совсем были бескорыстны. Таков новый портрет Минина[7].

Источники чертят нам совсем другое лицо. Существует действительно легенда (в списке XVIII в.), в которой, по правде сказать, мы очень сомневаемся, но которая извещает, что Минин, выйдя на свой подвиг, заявил народу о видении ему святого Сергия, то есть начал дело, так сказать, благословясь. Легенда рассказывает коротко, что при получении в Нижнем Троицкой грамоты Минин на городском совете объявил: «Святой Сергий явился мне и повелел возбудить спящих. Прочтите же грамоту Троицких властей в соборе, а (потом) что Бог велит!» Тут стряпчий Биркин «сумняшеся», но чему именно, легенда не отвечает. Козьма же рече ему: «Аще хощеши, исповедаю тя православным… Той же умол-ча». И только![8]

Нельзя сомневаться, что эта легенда составлена уже после, как составлялись и составляются все легенды, как пишется и легенда-история, т. е. обычными приемами вообразительного творчества. Одна голая мысль, одно голое слово, голое свидетельство, как простые отвлеченности, облекаются в одежду живой реальности, в одежду жизненного вещества, приобретают плод, воплощаются в живые образы. В настоящем случае голое свидетельство заключалось в том, что, по преданию, Минин сам после сказывал знаменитому архимандриту Троицкой Лавры Дионисию, что возбужден был к своему подвигу явлением ему преподобного Сергия еще в Нижнем Новгороде, о чем Дионисий до времени никому не сказывал, пока не исполнилась благодать Божия. Нам здесь не следует рассуждать о том, что монастырские троицкие писатели, келари Авраа-мий Палицын и Симон Азарьин, столько были привязаны к своей обители, что всякий важный подвиг в государстве естественно приписывали почину, влиянию, покровительству, назиданию именно их обители; что их обитель во всякое время была источником всякого добра и блага для Русской земли; что имя святого Сергия повсюду являлось чудесной, спасительной силою во всех трудных и бедственных обстоятельствах Отечества. Они были вполне правы и ничего нового не говорили, когда так, а не иначе разумели значение своей обители. Их мысли были общим искренним убеждением для всего московского народа и особенно для его владеющей и правящей среды. Эта слава монастыря утвердилась еще при жизни преподобного Сергия достославной победой на Куликовом поле, которая была одержана по его благословению. С той поры московские государи постоянно ходили на поклонение к «великому отцу и чудотворцу Сергию, заступнику и крепкому молитвеннику и скорому помощнику» во всяких напастях и трудных случаях. А в народе, по свидетельству Дионисиева жития, имя Преподобного было так возвеличено, что кто на проезде, где бы ни было, помянет Угодника и скажется Сергиевым, не только из его обители, но и из других, только имя его помянет, — все по дорогам бывали пропускаемы без задержки; «и от самых воров и убийцев без всякой пакости проезжали в монастырь и из монастыря и всюду ездили, где хотели, безопасно», и именно в это время всеобщей Смуты, когда от воровских людей крови много проливалось и был проезжим повсюду великий грабеж.

Очень естественно, что после Смутного времени в монастыре осталось предание, что Минину накануне его подвига было явление преподобного Сергия. Келарь Симон Азарьин спустя лет тридцать или сорок после Смуты и почти столько же по смерти Минина (в 1616 г.) записал это событие в число новоявленных чудес Преподобного. Он записал его весьма обстоятельно, и было бы почти удивительно, если б оно не попало в монастырскую летопись. Подвиг Минина, когда он достославно окончился, представлялся сам по себе чудом. Сам Минин был чудом между современниками. Как, в таком незаметном чине, совершить такое великое и благодатное дело! По убеждению века, это не могло произойти без наития Божьей благодати, и сам Минин был потом искренно и религиозно убежден, что он только орудие Промысла. Так в то время мыслили люди и не могли иначе мыслить по той причине, что во всех делах своих видели или благословение или наказание Божье, или козни и ненависть врага роду человеческому. Поэтому сила видений, искренних и истинных, для тогдашней мысли и чувства, была силою всего тогдашнего умоначертания. В образе видения могла воплощаться даже теплая молитва о Божьей помощи. И нет ничего удивительного, что таким путем в действительности имел видение и знаменитый Минин. Но все дело в том, был ли факт, о котором свидетельствует приводимая выше легенда? Как бы ни было, но существовало, уже после смерти Минина, предание о видении и существовало, конечно, в монастыре, который приписывал своим грамотам особенное действие именно в Нижнем Новгороде. Современные летописцы и даже келарь Авраамий об этом ничего не знают, а именно Авраамий никак бы не пропустил в своем сочинении такого важного для его цели факта. Он, напротив, о Минине говорит как-то вскользь, мимоходом, не останавливая на нем особого внимания. Между тем задачей его сочинения были слава чудес преподобного Сергия и слава своего монастыря.

По сказанию келаря Симона, Минин введен был в подвиг, превышающий его звание, следующими обстоятельствами. Он был человек благочестивый и имел обычай по временам удаляться в особую храмину для молитвы. Однажды в этой храмине «спящу ему» явился ему преподобный Сергий и повелел казну собирать, ратных людей наделять и с ними идти на очищение Московского государства от врагов. Козьма, опомнясь, был в великом страхе, однако ни на что не решился, думая, что устроение рати совсем не его дело. Видение повторилось, но он по-прежнему остался в тех же мыслях. Преподобный явился ему в третий раз и возобновил свое повеление уже с прещением, присовокупив, что есть Божье изволение помиловать православных христиан и от великого смятения привести в тишину; и сказал еще, что старейшие в городе не войдут в такое дело, наипаче меньшие примутся за дело, начнут творить, и что начинание их приведется к доброму концу. В трепете и в ужасе от этого нового явления Козьма даже заболел, раскаялся в своей неподвижности и, решаясь исполнить поведенное, стал думать, как начать дело. Вскоре он был избран всем городом в земские старосты. Он принял этот случай, как Божье указание о том, что надо делать, и начал в Земской Избе со слезами всем говорить о бедствиях Отечества, выставляя на вид бездействие своих сограждан. Одни от таких речей уходили даже с ругательством, но иные, особенно из меньших, приняли их к сердцу и после размышлений и рассуждений о тщете богатства укрепились на мысли: казну собирать и ратным давать и утвердили знаменитый приговор, что во всем будут Козьму слушать. Начался сбор казны, и Козьма первый же положил перед людьми почти все свое именье, мало что в дому оставив.

Об этих явлениях Преподобного, как упомянуто, сам Козьма, на походе с Пожарским к Москве, рассказал Троицкому архимандриту Дионисию. В народе, таким образом, уже после событий, могла распространиться молва об этих чудных явлениях.

Однако народ в начале необходимо получал этой молвой одно короткое простое сведение, простое известие о видении, что Козьме являлся преподобный Сергий. Для народного ума этого было недостаточно. У него является тотчас потребность обставить это известие соответствующими обстоятельствами, и таким образом является рассказ-легенда о том, как было дело, при каких обстоятельствах. Выходит на сцену и сомневающийся, и никто другой, как именно Биркин, сам человек весьма сомнительных достоинств по своим изменным поступкам. Ясно, что легенда, рисуя одно только начало, знает уже конец, т. е. всю последующую историю событий, и в сущности рисует очень правильно исторические роли своих лиц. Но она дальше не пошла и подробнее ничего не сказала, а этого, в свою очередь, недостаточно стало для истории. На помощь легенде явился историк и разрисовал своими красками уже саму легенду.

«Когда рассуждали о мерах для возбуждения нижегородцев ко всеобщему восстанию, Минин встал и, как вдохновенный, сказал: «Святой Сергий явился мне сегодня ночью и повелел возбудить уснувших»… Биркин усомнился в справедливости слов Минина, но был обличен им. «Или хочешь ты, — сказал ему Козьма, — чтоб я открыл православным то, что замышляешь ты?» Биркин замолчал, и все согласились с мнением Минина».

Другой вариант того же автора: «Во время совета Минин сказал: «Святой Сергий явился мне ныне во сне и повелел возбудить уснувших…» Стряпчий Биркин противоречил [уже не сомневался!], но Минин остановил его, заметив ему, что он догадывается о его замысле»[9].

Третий вариант другого историка: «Минин сказал: мне было видение, явился святой Сергий во сне и повелел разбудить спящих. Тут стряпчий Биркин, недоброхот Минину, сказал: «Ну, не было тебе никакого видения!» Этот Биркин был человек двусмысленного поведения и служил прежде Тушинскому вору. За ним водились грехи; Минин знал про них, мог обличить его и сказал ему теперь тихо: «Молчи, — а не то я тебя выявлю перед православными!» Биркин принужден был прикусить язык. Видение Минина пошло за правду…»

Четвертый вариант — того же автора: «Минин заявил народу, что ему были видения [уже не одно!], являлся святой Сергий. «Не было тебе никакого видения!» — сказал соперник его Биркин, как бы холодной водой окативший восторженное заявление Козьмы Минина. «Молчи!» — сказал ему Козьма Минин и тихо пригрозил объявить православным то, что знал за Биркиным; и Биркин должен был замолчать»[10].

Из этих разноречий одного и того же простого свидетельства мы можем составить себе весьма наглядное понятие о том, как создаются, органически нарастают всякие легенды и всякие сказания, как они постепенно одеваются красками воображения и поэзии. К простому сведению: «явился мне» прибавляется незаметно новое сведение: «сегодня ночью», или: «ныне во сне»; к простому слову «сказал», прибавляется: «тихо пригрозил»; потом: «вдохновенный, восторженный, холодная вода, прикусил язык», и т. д.

И все это очень понятно, когда легенда переходит из уст в уста в народе. На этот счет народ — всегда поэт и художник, свободно создающий из встреченного им материала всякие сказания. Но совсем уже непонятно, когда тем же самым путем легенда переходит из страницы в страницу в истории, всегда претендующей на строгую критику источников и на свою ученость, всегда грозящей «беспощадным ножом критического анализа»!

Мы вовсе не думаем отнимать у историка принадлежащее ему право восстанавливать сухой и черствый факт во всей его живой истине при помощи даже поэтических и драматических прикрас. История, вообще говоря, столько же искусство, сколько и наука. Но искусство-то именно и требует, чтобы сухой и тощий факт был восстановлен, по крайней мере, в своей поэтической правде, если в нем недостаточно видна правда в собственном смысле историческая, т. е. правда живой действительности, критически проверенной наукой. А какую же поэтическую правду восстанавливают здесь почтенные историки!..

О Биркине первоначальное показание говорить: «Биркин же сумня-шеся…» и только! Оно не отмечает — в чем. Ибо, по смыслу легенды, он мог сомневаться и в начинании дела или, вернее, мог отрицать это начинание, чтоб оно не заводилось, так как не в том были его выгоды. Вот почему первый вариант нерешительно говорит, что Биркин усомнился в справедливости слов Минина; второй уже отступает от неясности и прямо говорит, что Биркин противоречил, стал противоречить. Но чему? Каким словам или какой мысли? Замечание Минина, что он догадывается о его замысле и готов всем рассказать, объясняет дело не иначе, что Биркин противоречил именно начинанию подвига. Остальные два варианта останавливаются только на видении и заставляют Биркина сказать: «Ну, не было тебе никакого видения!» Минин отвечает ему тихо: «Молчи, а не то…» и пр. Биркин прикусил язык, и видение пошло за правду.

Легенда очень просто выставила Биркина сомнительным, ибо уже знала подробно о том, что он сделает через несколько месяцев в Казани и в Ярославле, где остановилось двинувшееся нижегородское ополчение и куда к нему в подмогу Биркин привел ратных из Казани. В Казани он замыслил другое. В Ярославле он содеял многую смуту, хотел быть в начальниках, и такую пакость содеял, что едва меж себя бою не сотворили, и потому вся нижегородская рать откинула его. Вот о чем мог быть у него спор с Мининым. Впрочем, в первых грамотах ополчения Биркин стоит вторым лицом после Пожарского, следовательно, тоже участвует в собрании. Вначале они вместе собираются вести ополчение под Москву. Потом уже Биркин был послан в Казань за ратными, где сошелся с Шульгиным, оба замыслили властвовать в Казани и богатиться, а для того радовались продолжению Смуты, и тому, что Москва за Литвою. Сведение об этом Минин и все ополчение получили от возвратившихся из Казани своих послов из духовенства».

Словом сказать, Биркин в Казани изменил ополчению. Знал ли вперед сам Минин, что Биркин изменит, неизвестно. Но легенда об этом очень хорошо знала, ибо составлялась после всех этих событий. Видимо, что Минин подозревал его и для того отпустил с ним попов, как людей более верных, которые, возвратясь, и рассказали об измене. Но все-таки это известие поразило нижегородское ополчение. Тогда все ратные люди возложили упование на одного Господа и, помянув иерусалимское пленение, как по разорении Иерусалима собрались последние люди Иудеи и, пришед под Иерусалим, очистили его; так и Московского государства последние люди, собравшись, пошли против безбожных латин и против своих изменников. Такими чертами рисуют это обстоятельство летописцы и тем указывают, что нижегородцы, хотя и имели причины подозревать Биркина, но такой развязки дела вовсе не ожидали.

Таким образом, легенда остается легендой и, в качестве исторического свидетельства, в историю принята быть не может, как не могут быть туда же приняты, например, все легенды о смерти Сусанина, созданные точно так же из одного голого свидетельства, что он был замучен поляками, не сказав, где находится царь Михаил. На легенды смешно даже поднимать и беспощадный нож критического анализа. Их область поэзия, а не история. Другое дело, если они напрашиваются быть свидетельствами исторически достоверными, как иные рассуждают о легендах Сусанина и как рассуждают даже историки о настоящей легенде Минина. Но и в этом случае достаточно одного здравого смысла, чтобы решить дело.

Нельзя, основываясь на легенде, сочинять характер исторической личности и размышлять о том, как эта личность сказала такое-то слово, тихо или громко, между тем как личность вовсе такого слова никогда и не говорила, а сказывала за нее это слово легенда, спустя много лет уже по смерти личности. Нельзя, следовательно, выводить отсюда и никаких заключений о том, что Минин был способен обмануть народ своим видением, хотя бы и для хорошей цели.

Минину совсем не нужно было обманывать народ чудесами, чтобы внушить уважение к своим речам и советам. Он в Нижнем занимал такое положение, которое и без того внушало уважение к его речам и советам. Он был земский староста, был и начальник в то время судных дел у своей братии, посадских людей, вручивших ему эту должность, строение всего града, да исправляет и рассуждает земские расправы, разумеется, не иначе, как по общему мирскому выбору; следовательно, он и без того был человек заметный в народе и уважаемый. Художеством он был говядарь, не гуртовщик, а «продавец мяса и рыбы». Его промысл или богатство, торговые обороты, оценивались в 300 руб. — достаток не малый по тому времени, но и невеликий, если летописец прибавляет вообще, что он «убогою куплею питался».

Если он был избран еще прежде начальником судных дел у своей братии, то, нам кажется, это одно уже достаточно рисует его личность. Нам кажется, что он за то был избран в судные начальники, что не был способен делать подлоги и обманы, хотя бы и с хорошей целью. Он занимал свою должность по выбору народа, а не по назначению правительства, в чем есть великая разница, и трудно представить себе, чтобы народ добровольно посадил себе на хребты человека сомнительных достоинств, когда при выборе людей в подобные должности всегда народом же ставились и неизменные условия, чтобы человек был добр (в общем обширном смысле), разумен, душою прям.

«А судитися шуянам, посадским людям, по сей нашей уставной грамоте меж себя самих по-прежнему, — говорит царь Василий Шуйский посаду города Шуи. — А кому их судити и управа меж ими чинити и наши четвертные доходы сбирати по книгам сполна, — и шуяне, посадские люди, всем посадом выбирают меж себя в излюбленные в земские судьи, по годом, посадских же лутших (по богатству) и середних (по богатству) людей, добрых и просужих, которые бы были душею прямы и всем им посадским людям были любы…»[11]

Земский староста, начальник судных дел, должен был иметь типические черты, которыми народ вообще определял это важное в его быту звание и которые, конечно, не могли быть худые или сомнительные черты. Не в игрушки же народ играл, поручая управлять своими делами и судить себя кому ни попало, или людям хитрым, крутого нрава, с тяжелой рукою, вообще диктаторам. Диктаторов-то пуще всего народ и не терпел, когда сам выбирал людей, и по закону через год же мог сменять их безвозвратно. А диктатор Минин, наоборот, из земских старост посада был утвержден даже выборным от всей земли. Чтобы понять такие несообразности, надо представить себе нижегородский народ народом театральным, пейзаном, который поступает в своих действиях по заученному ходу пьесы. К сожалению, в историях и исследованиях весьма часто народ так и представляется.

7

Вестник Европы. 1871, июнь. Личности Смутного времени. С. 511–517.


11

Борисов Вл. Описание города Шуи. М. 1851. С. 225.


8

Мельников П. Нижний Новгород и нижегородцы в Смутное время. Отечеств. Записки. 1843. Т. XXIX, отд. II. С. 31–32.


10

Вестник Европы. 1867, сентябрь. С. 3. 1871, июнь. С. 512, статьи г. Костомарова. Надо заметить, что легенда по списку XVIII столетия, а за нею и все пересказы о явлении Минину преподобного Сергия, по-видимому, идут из одного источника, из сказания троицкого келаря Симона Азарьина, описавшего это обстоятельство в новоявленных чудесах Преподобного. Как известно, благочестивый и усердный панегирист своей обители, Симон дополнил такими сказаниями существовавшее житие Преподобного, по желанию царя Алексея Михайловича приготовил его к печати, но при печатании встретил препирательства и осуждение некоторым статьям своего труда со стороны печатников или типографских справщиков. По тогдашнему это были не только корректоры, но и редакторы книгопечатного дела. Они усомнились в иных писаниях Симона, по его словам, «истину бо глаголаху ложь быти, и вменяху в случай, а не в чудеса», и потому иное напечатали с поправками, а иное совсем выпустили, в каком виде Житие и было издано в 1646 г. Однако рукопись сохранилась и ныне издана С. Ф. Платоновым, см.: Памятники Древней Письменности, №. LXX. СПб. 1888. В ней о явлении преподобного Сергия Минину Симон рассказывает, что оно совершилось во сне, спящему ему. В сокращении митр. Филарета (Житие преподобного Сергия. Изд. 5. М. 1857. С. 70) об этом обстоятельстве не упомянуто. И сам Симон опускает его при описании вторичных явлений. Сравн. у г. Кедрова: Авраамий Палицын. С. 97–98, Чтение О. И. и Д. Р. 1880. Кн. IV.


9

Мельников П. Нижний Новгород и нижегородцы. С. 23, 32. Москвитянин. 1850. № 21. С. 9. Соловьев. История России. VIII. С. 443.


Глава III. Исторический характер князя Пожарского. Устройство Нижегородского ополчения. Истинные достоинства Минина

Когда, по вызову Минина, нижегородцы решились помочь Отечеству, по-своему, своим умом и обычаем, то первым их делом был выбор воеводы. Летописцы свидетельствуют, что в этом случае выбор был свободный, всем миром, хотя иные описывают вообще, что все устроил Минин, что он же «совосприподобил» и князя Пожарского. Но так говорят, с понятной симпатией к Минину, именно те летописцы, которые и все нижегородское событие, по его внутреннему смыслу, сливают в одно имя Минина. Здесь летописцы стоят на общей, высшей, идеальной точке зрения в изложении события и не вдаются ни в какие частные, реальные подробности. Здесь несомненным фактом является не подробность, а смысл и значение всего дела. Но как скоро они сходят на землю и описывают, как на самом деле происходило событие, то касаются и подробностей, которые и являются уже фактами. Они тут и говорят, что выбор воеводы происходил всем миром. Конечно, очень вероятно, что одним из первых на Пожарского указал Минин. Но по какой причине, с какой целью, почему именно указал на Пожарского, а не на кого другого? Историки-отрицатели об этом ничего не знают. Они видят только, что Минин хотел Пожарского, а Пожарский потом хотел Минина: а откуда возникла такая взаимность, они не знают. По портрету Пожарского, ими же написанному, они допускают предположение, весьма вероятное по их замечанию, что Минин умышленно пригласил в воеводы такого князя, «чтобы удобнее было самому безусловно всем распоряжаться».

Посмотрим на этот портрет.

Лицо Пожарского, по начертанию отрицающих историков, не имело никаких признаков, возвышающих его личность над уровнем дюжинных личностей. «Это был человек малоспособный. Он не совершил ничего необыкновенного, действовал зауряд с другими, не показал ничего, обличающего ум правителя и способности военачальника. Его не все любили и не все слушались. Он сам сознавал за собой духовную скудость. В звании главноначальствующего он делал поступки, которые современники считали ошибками. Он шел к Москве чрезвычайно медленно, сворачивал с дороги, ездил в Суздаль кланяться гробам своих отцов; а между тем все умоляли его идти скорее, и он очень хорошо знал, в какой опасности была Москва. В деле победы, одержанной под Москвой, он почти не показал своей личности. Быть может, не будучи особенно великим полководцем, он был великим гражданином и государственным человеком? К сожалению, тогдашние источники и в этом отношении не сообщают нам ничего. Мы знаем только, что под его предводительством происходили ссоры, несогласия, и он долго не мог с ними сладить. Конечно, прямо возводить за это на него вину мы не можем, потому что ничего не знаем. Почему его выбрали в воеводы, мы находим себе удовлетворение в одном: мы полагаем, что этот человек заслужил уважение за безупречность поведения, за то, что не приставал, подобно многим, ни к полякам, ни к шведам, ни к русским ворам. Но если это и способствовало его выбору, то едва ли было единственной на то причиной. Были лица не менее его безупречные и более его заявившие о своих способностях. Современники и сам царь не считали за ним особых великих заслуг Отечеству, которые бы выводили его из ряда других; не считали его, подобно тому, как считают в наше время, главным героем, освободителем Руси… Таким образом, держась строго источников, мы должны представить себе Пожарского совсем не таким лицом, каким мы привыкли представлять его себе; мы и не замечали, что образ его создан нашим воображением по скудости источников… Это не более как неясная тень, подобная множеству других теней, в виде которых наши источники передали потомству исторических деятелей прошлого времени».

Однако в нарисованных чертах достаточно выясняется одно, что это был человек дюжинный, малоспособный. Оттого Минин и указал на этого человека, руководясь своими целями. Но что же нижегородский народ! Этот умный, торговый, промышленный народ, умевший всякому делу дать счет и меру; народ самостоятельный, как сама Волга, на которой он жил и по которой хозяйничал своими промыслами; народ, который во всю Смутную эпоху ни разу не поколебался ни в какую сторону, первый же, в одно время с Ляпуновым и независимо от него, поднялся по призыву патриарха Гермогена; в течение всего времени постоянно сносился с патриархом и на письме, и на словах посредством своих бесстрашных людей, посадского человека свияженина Родиона Мосеева и боярского сына Романа Пахомова, проведывая, что творится в Москве, советуясь, как помочь беде; этот народ, который по своей окраине, во все Смутное время был самым живым побудителем на подвиг ко всякому доброму и прямому делу? Не говорим о тамошнем (нижегородском) воеводе, о самом Иване Биркине, о других служилых людях, совместниках и соперниках Пожарскому по чину и по званию, которые ни за что не уступили бы Минину в выборе человека именно дюжинного, малоспособного, рядового. Но мы уже упомянули, что иные наши историки смотрят на историю, как на театральную сцену, где уже заранее известно, что совершится, и где, главное, народ ведет себя так, как написано историками в пьесе: молчит и тупо смотрит, когда должны действовать герои. И вот Минин размахивает руками, повелевает печерскому архимандриту Феодосию и первому по старшинству дворянину Ждану Болтину идти к Пожарскому послами; повелевает, выбрав от всех чинов лучших людей, послать их с послами как представителей мирского совета. Народ молчит, тупо смотрит и исполняет повеленное.

Точно так же поступает и Пожарский, когда посольство приходит к нему. Он требует, чтобы из посадских выбрали хорошего человека для сбора казны. Послы было замялись — кого же избрать? Но герой «не дал им долго ломать головы» и указал Минина. Народ, по-театральному, уже «естественно должен был выбрать того, кого желал приглашаемый начальник». Таков русский исторический народ! Сам он ни о чем не размышляет и не рассуждает, а исполняет только повеленное: по приказу Минина выбирает Пожарского, по приказу Пожарского выбирает Минина, а между тем все делает по мирскому совету, на мирской сходке, общим земским собранием, удерживая эту форму своих рассуждений в течение всей своей истории наперекор всем напастям и невзгодам!

Истина дела заключается в том, что нижегородцы выбрали Пожарского всенародно, помимо всех других и самого Биркина, присланного к ним для доброго совета еще Ляпуновым[12]; что все они Пожарскому били челом, просили, чтоб был у них воеводой и пошел бы с ними очищать Москву. Пожарский сам пишет во всенародной же грамоте, что присылали к нему «многажды», следовательно, избрание его сделано не в один раз, а шли долгие переговоры. Он жил тогда, изнемогая от ран, в своей суздальской вотчине, около 120 верст от Нижнего[13]. Он не отказывался, а, напротив, изъявил радость и полную готовность идти с ними, положить голову, дабы очистить Москву; но многажды, вероятно, он толковал о том, как лучше устроить дело, ибо в виду были разные образцы, которыми ничего доброго не совершено. Приходилось хорошо подумать — дело было великое. Он перед послами засвидетельствовал великое усердие нижегородцев к Отечеству, но вместе заявил, что боится измены и поворота вспять и что вообще горожане упрямы и к воеводам непослушны, что, следовательно, воеводству может случиться помеха, что дело надо чем-нибудь укрепить, чтобы было оно верно и несомненно. Козьма Минин, еще прежде прихода послов, дал ему совет одному не браться за дело, а просить о выборе из посадских доброго человека, с кем бы у такого великого дела быть и кому казну собирать[14]. Это было первое и утверждение, и укрепление дела, и самое разумное, какое только возможно было придумать в тех обстоятельствах.

Главная сила, конечно, была в деньгах, и с ними следовало вести себя осторожно. Выбор посадского для заведования казной, которая главным образом от посадских же и поступала, совсем отделял денежную статью от ратной, отдавал ее на руки самим же жертвователям, чем и очищал ратную статью от всяких наветов и подозрений в неправильном и своекорыстном расходовании земской суммы. Под Москвой казна, привозимая из городов, поступала вся в руки Заруцкого; он ею пользовался как хотел и раздавал только своим единомышленникам, а другие помирали с голоду и брели со службы прочь. Так поступали или могли поступать и другие воеводы. Всегда они бывали полными распорядителями казны. Но такой образец теперь не годился. Теперь от воеводы для укрепления дела требовалось, чтобы он был чист, чтобы никому от него обиды не было. Только в таком случае возможно было устроить крепкое, единодушное ополчение. Пусть, кто дает деньги, кто их между себя собирает, пусть тот их и расходует, покупая сам запасы, выдавая сам жалованье. Деньги будут всегда у него на счету и налицо. Это было такое простое и обычное дело в тогдашних земских общинах, что стоило только ввести его в устройство ополчения, то и можно было этим одним вызвать в нем самое крепкое единодушие, и не в одном Нижнем Новгороде, но и во всех других городах, как вскоре и обнаружилось.

Вот о чем у Козьмы с Пожарским было «по слову», как замечает летописец, т. е. было полное соглашение на том, чтобы воеводство и все ратное дело совсем начисто вывести из мутной воды поборов, грабежей, насилий, хищничества и всех подобных действий, какими вообще отличалось всякое воеводство в то время. В этом же случае подле воеводы становился выборный посадский человек, и не в подчиненном, а в равном к нему отношении. Сирота-посадский, на равной ноге, в равных отношениях со служилым (собственно с дворянством и всяким воеводством) берет общее дело в свои руки и руководит им в тесном союзе, в полном единении с воеводой, чего доселе не бывало. Пишут они в города грамоты и в послах посылают в ряду с дворянами непременно и посадского, который в городах должен делать свое денежное дело, как дворянин делает свое ратное дело.

Так было устроено, по новому образцу, воеводство нижегородского ополчения. Но нужна была и еще самая важная крепость. Нижегородцы в час своего воодушевления решили на мирском совете собрать между себя деньги; но требовалось, чтобы денег достало не только на подъем, но и на продолжение до конца этого патриотического движения; требовалось обеспечить ратное дело со всех сторон; нужно было верное и крепкое ручательство, что деньги будут, и ратные не будут сами ходить по крестьянским избам собирать себе продовольствие, как водилось тогда во всех других полках. Выборный земский человек, на которого ложилась тяжелая обязанность обеспечить во всем новую рать, по необходимости должен был заручиться полным доверием и полной властью для исполнения своего дела, чтоб не расстроить начатого подвига.

Тогда по указанию Пожарского, — что распорядителем этого дела мог бы быть Минин, что ему то дело за обычай, был он служилым человеком, — нижегородцы приступили к Минину с просьбами взяться задело. Он долго отказывался, по совету с Пожарским же, и именно для той цели, чтобы выпросить мирской приговор или неподвижное заручное утверждение всего того, в чем была крайняя необходимость, дабы установить ополчение на твердом, неколебимом основании. Приговор был дан, и в приговоре написано: «Стоять за истину всем безызменно, к начальникам быть во всем послушными и покорливыми и не противиться им ни в чем; на жалованье ратным людям деньги давать, а денег не достанет — отбирать не только имущество, а и дворы, и жен, и детей закладывать, продавать, а ратным людям давать, чтоб ратным людям скудости не было». На том все нижегородцы дали Богу души свои, как потом они писали в грамотах, не пощадили себя ни в чем.

Минин приговор этот тотчас послал к Пожарскому из боязни, чтобы не взяли его назад. Но из этого

...