Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры. 1940–1965
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры. 1940–1965

Уильям Манчестер, Пол Рейд
Уинстон Спенсер Черчилль. Защитник королевства. Вершина политической карьеры
1940–1965

Памяти

ДЖОНА КОЛВИЛЛА,

кавалера ордена Бани,

кавалера ордена Виктории (1915–1987),

воспитанника Харроу, государственного служащего,

воина, летчика, ученого

Уильям Манчестер, август 1994


БАРБАРЕ

Пол Рейд, август 2012



In freta dum fluvii current, dum montibus umbrae

Lustrabunt convexa, polus dum sidera pascet;

semper honos nomenque tuum laudesque manebunt.

Реки доколе бегут к морям, доколе по склонам

Горным тени скользят и сверкают в небе светила, —

Имя дотоле твое пребудет в хвале и почете.

Вергилий. Энеида. Книга 1

Copyright © 2012 by John Manchester, Julie Manchester, Laurie Manchester, and Paul Reid

© Перевод и издание на русском языке, ЗАО «Издательство Центрполиграф», 2016

© Художественное оформление, ЗАО «Издательство Центрполиграф», 2016

* * *

Предисловие
Преследуемый лев

21 июня 1940 года Уинстон Черчилль был самой заметной фигурой в Англии. В этот день Франция приняла гитлеровские условия капитуляции, и теперь под свастикой оказалась фактически вся Европа. Британия с доминионами были один на один с Третьим рейхом. Черчилль, всего шесть недель назад назначенный премьер-министром, защищал не только свой родной остров. Будучи первым министром короны, он также являлся центральной фигурой Британской империи, занимавшей в то время почти четверть всей суши, на которой проживала почти четверть населения Земли. Не вызывает сомнений важность его роли. Каждый, кто общался с ним, видел его по-своему. Он был многогранным человеком, в котором уживалось несколько личностей, некоторые противоречили друг другу, но все были естественные.

В доме номер 10 по Даунинг-стрит недавно назначенного шестидесятипятилетнего премьер-министра все называли Стариком. Он был во многих отношениях неудобным хозяином. Работал непозволительно много. Был эгоистичен и чрезвычайно невнимателен к людям. Трудно было понять, что Черчилль говорит, поскольку он шепелявил и часто переходил на ворчливый тон, произнося слова негромко и неотчетливо, и его помощникам приходилось помучиться, чтобы понять, кого он имел в виду, когда упоминал «этого круглолицего человека в министерстве иностранных дел» или «лорда, хромающего на левую ногу». Черчилль считался с мнением военных советников, но никогда не делегировал полномочия премьер-министра ни одному из своих сотрудников. Он хотел лично принимать все решения, поскольку, по словам сэра Йена Джейкоба[1], «был полон решимости стать номером один». Йен Джейкоб был помощником секретаря по военным вопросам в военном кабинете и об упрямстве Черчилля знал не понаслышке[2].

Черчилль мало того что контролировал решение стратегических вопросов, вообще вникал во все подробности. Он принял, например, решение о необходимости обеспечения солдат затычками для ушей из-за устрашающих звуков современной войны. Ему пришло в голову, что оружие, взятое в качестве трофеев по окончании Первой мировой войны, можно сделать пригодным для использования в боевых условиях. Он потребовал, чтобы ему объяснили, какие меры предусмотрены для спасения животных в зоопарке на тот случай, если зоопарк подвергнется немецкой бомбардировке. Некоторые его соображения о тонкостях ведения войны были пророческими. Он попросил своего личного представителя в Комитете начальников штабов, генерала Исмея Гастингса по прозвищу Мопс ускорить разработку «некоего снаряда для стрельбы из винтовки по танку, типа снаряда траншейного миномета».

Однако горе подчиненному, привлекшему внимание Черчилля к подробностям, которые тот считал незначительными. Когда в Рейкьявике перед ожидаемым немецким вторжением в страну министр короля Георга предложил эвакуировать гражданское население Исландии, Черчилль ответил, что это, «конечно, полная ерунда». Опасности, с которыми столкнулись исландцы, были незначительными, и, «во всяком случае, у них большой остров и множество мест, куда сбежать». Он получал огромное удовольствие, блуждая в дебрях подробностей. Как-то той весной, когда шло обсуждение операции, связанной с минированием бассейна Рейна, Черчилль сказал своему помощнику: «Это один из тех редких счастливых моментов, когда уважаемые люди, такие как вы и я, могут получать удовольствие, обычно предназначенное Ирландской республиканской армии»[3].

Черчилль мог обменяться шуткой с подчиненными; это случалось не так уж редко, но не носило постоянный характер. У подчиненных чаще возникала возможность испытать на себе его гнев. Светло-голубые глаза Черчилля четко сигнализировали о настроении, и если его пристальный взгляд – «такой же теплый, как летний луч солнца», когда он был доволен, – делался ледяным, сотрудники знали, что надвигается буря. Его гнев был ужасен – Черчилль наводил страх на адмиралов, генералов и, ежедневно, на своих сотрудников. «Боже мой, девочка, ты не смогла правильно напечатать даже после того, как я дважды повторил «ripe» – Р, Р», – рявкнул он на Элизабет Лейтон, новую машинистку в «номере 10»[4], которая имела несчастье принять невнятно произнесенное слово «ripe» за «right».

Однако, как обычно после подобных вспышек, Черчилль принес извинения на свой манер – он «простил» Лейтон и «был весьма любезен оставшуюся часть дня». На самом деле по своей природе он был преисполнен сострадания ко всем людям, попавшим в трудное положение, включая тех англичан (он всегда предпочитал говорить «англичане и англичанин», а не «британцы и британец»), которых считал ответственными за существующее трудное положение Англии. Узнав, что толпа забросала камнями автомобиль Стэнли Болдуина, он тут же пригласил бывшего премьер-министра на Даунинг-стрит, 10 на обед (в то время, когда ему была дорога каждая минута), и когда ему сказали, что Невилл Чемберлен умирает от рака – Чемберлен не доживет до конца 1940 года, – Черчилль приказал своим сотрудникам сообщать по телефону бывшему премьер-министру, политика которого потерпела полный провал, только хорошие новости[5].

Позже Болдуин, рассказывая об этом обеде с Черчиллем Гарольду Николсону[6], добавил, что ушел с Даунинг-стрит «счастливым человеком», испытывая «патриотическую гордость, что моя страна в такое время нашла такого руководителя».

По мнению Болдуина, «военные испытания выявили все основные качества характера» Черчилля. Не все. В узком кругу он любил позлословить о поверженных врагах. Как-то во время завтрака они с женой Клементиной пересказали гостям слух, исходивший от домашних Болдуина, что тот «затравленный человек». По их словам, члены семьи и слуги настолько неуважительно относились к бывшему премьер-министру, что, когда он пожаловался на слишком громко звучащее радио, кто-то прибавил громкость. И когда заканчивались продукты, именно Болдуина родственники отправляли к бакалейщику, чтобы пополнить запасы в кладовой. Когда друзья Болдуина передали Черчиллю приглашение на 80-летие бывшего премьер-министра, Черчилль, через посредника, сообщил им: «Я не желаю Стэнли Болдуину зла, но лучше бы ему было вовсе не рождаться на свет». Самое известное высказывание Черчилля о Болдуине: «Он иногда падает, споткнувшись о правду, но поспешно вскакивает и бежит дальше, как будто ничего не произошло». Что касается Чемберлена, то Черчилль сказал своему новому личному секретарю Джоку Колвиллу, что бывший премьер-министр «самый ограниченный, самый невежественный, самый мелочный из людей». Однажды Черчилль в разговоре со своим врачом умудрился не переводя дыхания очернить Чемберлена и Болдуина: «Болдуин думал, что Европа – это скучно, Чемберлен думал, что это большой Бирмингем». Его мелочность была столь же искренней, сколь его великодушие, сентиментальность и любовь к Англии[7].

Члены личного секретариата (секретари, связные, машинистки) должны были беспрекословно выполнять приказы, не высказывая критических замечаний. «Да не будет у тебя иного бога, кроме меня», – говорил премьер-министр. У него был тяжелый характер. Когда Черчилль выходил из себя, под удар попадал тот, кто оказывался рядом, кем бы ни был, и, подобно людям его класса и поколения, он никогда не извинялся и не давал объяснений, хотя позже изо всех сил старался успокоить потерпевшую сторону, скажем похвалив почерк или пробормотав: «Знаете, я, возможно, могу показаться очень жестоким, но на самом деле я жесток только по отношению к одному человеку, Гитлеру».

27 июня, после капитуляции Франции, Клементина написала ему единственное по-настоящему личное письмо из тех, которыми они обменялись в тот год. Она обратила его внимание на потенциально катастрофическое положение дел, связанных с непосредственным вмешательством премьер-министра, – его отношение к сотрудникам. «Ты рискуешь, – написала она, – заслужить неприязнь всех своих коллег и подчиненных из-за твоей грубости, сарказма и властности». Вне всякого сомнения, написала она, сказывается переутомление. И отметила заметное ухудшение его характера: «Ты не так добр, как был раньше». Она предупредила мужа, что его раздражительность и грубость вызовут «неприязнь или рабское угодничество». Свое послание Клементина закончила словами: «Пожалуйста, прости свою любящую и бдительную Клемми». Под подписью она сделала набросок кошки (на протяжении почти трех десятилетий Уинстон называл ее Кошка). Нет никаких свидетельств об ответе Черчилля. Однако тот факт, что письмо сохранилось, позже написала их дочь Мэри, указывает на сдержанную реакцию[8].

В 1940 году они не разлучались надолго, как это было во все предыдущие годы их брака, когда работа, война и праздники вынуждали одного из них уехать за границу. Его отношение к сотрудникам за ближайшие месяцы, проведенные по большей части в сыром подземном убежище, не претерпит ни малейших изменений в лучшую сторону.

Все, кто в то время были с ним, сходятся во мнении, что Старика волновали более важные вопросы, чем чувства подчиненных. Но в любом случае со временем они начинали преклоняться перед ним. Позже Джок Колвилл вспоминал: «Черчилль симпатизировал простым людям, поскольку сам имел ясное представление о том, что требовалось, и ненавидел казуистику. Вот почему его любили простые люди и не любила интеллигенция». Черчилль, в свою очередь, считал левых, присвоивших себе право судить, кто прав, а кто не прав, высокомерными; «недостаток», который, по словам Колвилла, Черчилль «не выносил в других, особенно высокомерие в интеллектуальной форме». По этой причине Черчилль испытывал «неприязнь и презрение к интеллектуальному крылу Лейбористской партии», которое отвечало ему тем же. В 1940 году левые интеллектуалы были враждебно настроены в отношении Черчилля и общего дела Британии, которое было проще некуда: одержать победу над Гитлером[9].

Черчилль не испытывал особого интереса к социально-политическим теориям; он был человеком дела: выявить проблему, найти решение и решить проблему. Однако для человека дела он был необычайно вдумчивым и начитанным. Во время службы в Индии он, будучи молодым офицером, собрал библиотеку, в которой были «Этика и политика» Аристотеля, «Республика» Платона, сочинения Шопенгауэра о пессимизме, Мальтуса о народонаселении и «Происхождение видов» Дарвина. Для Черчилля чтение было формой деятельности. Увлекаясь чтением на протяжении всей жизни – от новелл писателя С.С. Форестера о морских приключениях Горацио Хорнблауэра до сочинений Шекспира и Маколея, – он умел выявить основные элементы сложных интеллектуальных систем, конструкций и теорий. Во время войны он однажды резко оборвал завязавшийся на обеде разговор о социализме, порекомендовав присутствовавшим прочесть энтомологическое сочинение Мориса Метерлинка «Жизнь термитов». «Социализм, – заявил Черчилль, – сделает наше общество похожим на общество термитов». И вопрос был закрыт. Спустя почти десятилетие, когда Лейбористская партия, находясь у власти, национализировала одну за другой отрасли промышленности и все еще существовала карточная система распределения мяса, бумаги, бензина и даже древесины для изготовления мебели, Черчилль заметил: «Социалистическая мечта больше не утопия, а очередитопия»[10][11].


В конце июня личный секретарь Черчилля Эрик Сил отметил, насколько Черчилль «изменился, став премьер-министром», насколько стал «спокойнее, менее резким, менее невоздержанным, менее импульсивным». Это не соответствовало действительности. Изменилось отношение Сила к Черчиллю, а не сам Черчилль. Его характер полностью сформировался на рубеже веков как офицера имперской армии Виктории, как военного корреспондента, как молодого члена парламента при старой королеве. И он это знал. Как-то вечером, слушая пластинки с записью оперы «Микадо», он сказал, что они возвращают его юность и Викторианскую эпоху, «восемьдесят лет, которые займут место в истории нашего острова вместе с эпохой Антонинов». Англичане из высшего общества, достигшие совершеннолетия в период расцвета империи, обладали непоколебимой верой в Англию, уверенностью в собственном мнении и убежденностью в том, что они знают мир и являются его хозяевами[12].

Во многом Черчилль оставался человеком XIX века, но никак не обычным человеком. Он относился к тем, кого Генри Джеймс назвал в своем документальном произведении English Hours («Английские часы») «людьми, на которых должен бесперебойно работать механизм удобств». Камердинер Черчилля грел бокал с виски над аккуратно обрезанной свечой, чтобы полностью раскрылся вкус и аромат напитка; его машинистки и секретари держали наготове свечи, чтобы он мог прикурить сигару. (Черчилль отдавал предпочтение кубинским сигарам Romeo y Julieta). Он никогда не ездил на автобусе. Черчилль единственный раз воспользовался лондонским метро в 1926 году во время всеобщей забастовки. Клементина высадила его на станции «Южный Кенсингтон», но Уинстон не сумел сориентироваться, «ходил по кругу в поисках выхода, и в конечном счете ему пришлось обращаться за помощью». Черчилль никогда не имел при себе наличные, только в казино и на дерби, чтобы помощник покупал фишки и делал ставки на фаворитов[13].

Клементина, на десять лет младше Уинстона и гораздо более сведущая в домашней экономике, вела хозяйственные книги; она занималась закупками вместе с прислугой. Черчилль не имел привычки общаться с местными торговцами. Этот человек, воплощение духа Англии, никогда не посещал благотворительные базары и не стоял в очереди в пекарню за свежеиспеченными булочками. Он никогда сам не покупал билеты на поезд. Как и подобает человеку его класса и положения, он никогда не готовил еду. Как-то он захотел провести выходные не в Лондоне, а в загородном доме в Чартвелле, и Клементина напомнила ему, что там нет кухонного персонала. «Я сам приготовлю для себя, – ответил Черчилль. – Могу сварить яйцо. Я видел, как это делают». Собираясь куда-нибудь ехать, он всегда спрашивал: «Кучер на козлах?» – что означало, на месте ли шофер. Его телохранитель, инспектор Скотленд-Ярда Уолтер Томпсон, вспоминал, что в тех редких случаях, когда Черчилль сам садился за руль, «он никого не пропускал, оставляя вмятины на своем и чужих автомобилях. По его теории, люди не должны были находиться на его пути»[14].

Для того чтобы ехать с Черчиллем, вспоминал Томпсон, требовалось «взять ответственность за собственную жизнь в свои руки». Как-то Черчилль, тогда еще министр финансов, свернул в боковую улицу в Кройдоне и увидел автомобильный затор, который возник из-за проведения дорожно-ремонтных работ. Полицейский сделал Черчиллю сигнал остановиться, но Черчилль проигнорировал сигнал констебля и, выехав на тротуар, объехал затор. Томпсону довольно часто приходилось перехватывать у Черчилля руль, чтобы предотвратить аварии. Когда Черчилль, сидя за рулем, столкнулся с автомобилем некоего несчастного лондонца, это не произвело на него никакого впечатления, впрочем, как и частые столкновения с подчиненными, членами парламента и иностранными монархами. Роберт Бутби, один из наиболее преданных приверженцев Черчилля в «годы пустынного одиночества», период, когда Черчилль лишился власти, вспоминал, что Черчилля совершенно не заботило, что о нем думают люди, и абсолютно не интересовало, какие они испытывают чувства. «Именно это удивительное отсутствие интереса и привязанности, возможно, помогло ему стать великим лидером». Черчилль «часто бывал бессердечным», вспоминал Бутби, а потом была война, и у него не оставалось времени на нежности[15].


Черчилль отказывался признавать измененные географические названия; для него Стамбул оставался Константинополем («Хотя для дураков можно в скобках написать «Стамбул»). Анкара оставалась Ангорой (он заявил в министерстве иностранных дел, что отказывается называть ангорских кошек как-то иначе). Пекин оставался Бейпином, Себастопол – Севастополем, Иран – Персией. Кроме того, он предпочитал пользоваться устаревшими военными терминами, а не современными; говорил «пушка», а не «артиллерийское орудие», «мушкет», а не «винтовка», «фрегат», а не «эсминец». Когда он составил текст телеграммы Франклину Рузвельту, в которой просил подарить или одолжить пятьдесят старых фрегатов, Джок Колвилл посоветовал заменить «фрегаты» на «эсминцы», поскольку президент может не понять, что имеет в виду премьер-министр. В юности и в молодости, особенно в компании офицеров 4-го гусарского полка, великолепных в их синей с золотом форме, с безупречной манерой поведения за столом, он на всю жизнь приобрел любовь к традициям, обычаям, пышным празднествам, официальным церемониям и соблюдению условностей. Он придавал большое значение протоколу. Черчилль говорил членам кабинета: «Господа, мы заняты очень серьезным делом. Мы должны заниматься им самым серьезным образом». Он требовал, чтобы в корреспонденции они обращались к нему «Дорогой премьер-министр», а его ответы начинались со слов «Дорогой министр иностранных дел», «Дорогой министр финансов» и т. д. Он заканчивал письма «Искренне ваш» только в тех случаях, когда считал, что на самом деле был искренним[16].

Его двойственное отношение к войне сформировалось под влиянием викторианского милитаризма, когда жертвы были немногочисленными, а победы огромными. Он говорил: «Война, которая была жестокой и величественной, стала жестокой и убогой». Находясь при власти, никто из британских премьер-министров, и даже Веллингтон, не носил униформу. Черчилль носил синюю униформу (почетного) коммодора Королевских ВВС Великобритании и сожалел, что британские солдаты больше не носят красную униформу[17].

Позже все, кто окружал его в 1940 году, вспоминали удивительную неисчерпаемую энергию Старика. Он имел избыточный вес и был на пятнадцать лет старше Гитлера; он никогда не занимался спортом, и, кроме того, «он работал, – по словам Кэтлин Хилл, одной из машинисток Черчилля, – все время, в каждый момент бодрствования». Эдвард Спирс, его старый друг со времен Первой мировой войны, который увидел Черчилля весной 1940 года после долгих лет разлуки, почувствовал «удивление, какое не чувствовал прежде, относительно его силы и энергии. Я знал, что он в полной мере обладал этими качествами, но теперь он излучал силу и уверенность, излучал так, словно был их источником». Молодой Джок Колвилл был поражен «неутомимым трудолюбием Уинстона» и написал, что было «хорошо работать с тем, кто не впадал в уныние, когда невиданная до того времени опасность нависла над страной. У него неукротимый дух, и даже если Франция и Англия потерпят поражение, я полагаю, он продолжит крестовый поход с отрядом приватиров»[18].

Для британцев он был стопроцентным англичанином, воплощением английского бульдога, с выступающим вперед подбородком, с зажатой в зубах сигарой, в цилиндре, с заявлением, что «иностранные названия для англичан, а не англичане для иностранных названий» (он всегда произносил последнюю букву s в названии города Calais – Кале) и пристрастием к мясу. В письме министру продовольствия он написал: «Почти все из тех, кого я знал, у кого определенные заскоки в отношении еды, те, кто едят орехи и т. п., умерли молодыми после длительного периода немощи. Британский солдат намного разумнее ученых. Он больше всего любит мясо… Способ проиграть войну состоит в том, чтобы попытаться заставить британцев перейти на диету, состоящую из молока, овсянки, картофеля и т. д. и т. п., запивая это, по торжественным случаям, соком лайма»[19].

Сам Черчилль никогда не соблюдал никаких диет, ел что хотел и редко расплачивался за это, и пил что хотел, обычно алкогольные напитки, и когда хотел, а хотел он выпить довольно часто. Как-то утром Гарри Гопкинс (наиболее близкий и доверенный советник Франклина Рузвельта) вошел в спальню Черчилля и увидел премьер-министра, который завтракал сидя в кровати в розовом халате, и на подносе, «среди прочего, стояла бутылка вина». Когда Гопкинс удивился тому, что Черчилль пьет на завтрак, тот ответил, что не признает консервированное молоко, но «не имеет глубокого внутреннего предубеждения относительно вина, а потому сделал выбор в пользу последнего». Кроме того, сказал Старик Гопкинсу, он не обращает внимания на советы врачей, поскольку они, как правило, ошибочные, что он прожил почти семь десятилетий и у него отличное здоровье и «он не собирается бросать пить алкогольные напитки, слабые и крепкие, ни сейчас, ни потом»[20].

Во время войны за завтраком он обычно выпивал стакан белого вина (вместо чая, поскольку в войну было только консервированное молоко, которое он не признавал). Затем в течение утра пил сильно разбавленный виски с содовой. За ланчем мог выпить портвейн, обязательно шампанское Pol Roger (предпочитал Hine, разлитый по бутылкам в прошлом веке), иногда пиво. Немного вздремнув, он перед обедом выпивал виски, отдавая предпочтение Johnnie Walker Red Label. Во время обеда выпивал много шампанского, а под конец обеда – «несколько порций», что не мешало ему продолжать пить шампанское. Он одинаково любил поесть и выпить. Как вспоминал его внук, Уинстон С. Черчилль, обед деда начинался с мадрилена (охлажденный, желеобразный мясной бульон) и пескарей (мелкой рыбки из Норвежского моря), далее следовал ростбиф, тонко нарезанный, с йоркширским пудингом и жареной картошкой, затем шел его любимый десерт bombe glacée (мороженое в виде шара). Вечером, когда Черчилль работал в кабинете перед уходом ко сну, камердинер (во время войны это был Фрэнк Сойерс) наливал ему портвейн, а на завершающем этапе – сильно разбавленный виски. Любой другой люби тель выпивать в день такое количество алкогольных напитков испытывал бы отвращение к еде, но у Черчилля был прекрасный аппетит, и он почти никогда не терял контроль над собой[21].

Понятно, что он обладал крепким организмом, который исключительно эффективно утилизировал алкоголь. Его хулители и враги намекали, что он много пьет, а некоторые, к примеру Гитлер и Геббельс, открыто заявляли, что он «болтун и пьяница». Тем не менее Роберт Э. Шервуд, спичрайтер и биограф Франклина Рузвельта, написал, что, хотя его «потребление алкоголя… продолжалось довольно регулярно во время бодрствования», оно не оказывало «видимого эффекта на его здоровье и умственную деятельность. Те, кто предполагают, что алкоголь дурманил Черчиллю голову, очевидно, никогда поздно вечером не вступали с ним в спор по какой-нибудь реальной проблеме…». Черчилль, по словам Шервуда, обладал «уникальным» пристрастием и «олимпийской» способностью к выпивке[22].

Несмотря на продолжительное, постоянное, невероятное потребление алкоголя, Черчилль не был алкоголиком. Но не был и обычным пьяницей, умеренно потреблявшим алкоголь, как следует из воспоминаний и заявлений его близких друзей и личных секретарей. Его бывшие сотрудники плетут небылицы, что Черчилль весь день потягивал сильно разбавленный виски, время от времени добавляя в стакан содовую. Это так, но они умалчивают о других алкогольных напитках, которые Черчилль выпивал на протяжении дня. Порой он заходил слишком далеко, так, как это описывает Джок Колвилл, которому приходилось около трех часов ночи тащить Старика в спальню после чрезмерных возлияний. И Колвилл, и Черчилль от души веселились, когда Черчилль, собираясь сесть в кресло, чтобы снять ботинки, не рассчитал и грохнулся на пол, отчаянно размахивая руками и ногами. «Вылитый Чарли Чаплин», – заявил Черчилль, пытаясь встать на ноги и обрести равновесие. Как-то во время войны Черчилль вызвал днем фельдмаршала сэра Алана Брука, начальника имперского Генерального штаба. Брук, часто отмечавший, что Черчилль злоупотребляет алкоголем, в тот вечер написал в дневнике: «Он был в очень плохом состоянии, очевидно из-за выпитых в обед нескольких стаканов». Случаи, когда Черчилль сильно напивался, бывали крайне редки, но все-таки бывали[23].

Черчилль никуда не отправлялся без запаса виски, который держал наготове его телохранитель или камердинер. Когда во времена сухого закона он посетил Соединенные Штаты, проходя таможню, спрятал виски (и свой револьвер Webley[24]); таким образом, любовь к выпивке сделала из него нарушителя Закона Волстеда[25].

Когда в Нью-Йорке Черчилль попал под машину и получил множественные переломы, он обманным путем заставил своего лечащего врача Отто К. Пикардта выписать рецепт на алкоголь. Пикардт написал, что для лечения полученных травм «требуется использование спиртных напитков, особенно во время приема пищи». Количество точно не оговаривалось, но не менее восьми унций. Британский эссеист Чарльз Перси Сноу изложил парадокс пьянства Черчилля, заметив, что «Черчилль не может быть алкоголиком, поскольку ни один алкоголик не в состоянии столько пить». Можно, конечно, утверждать, что, будь он идеалом умеренности – больше занимался спортом, меньше выпивал, вел себя более осмотрительно, меньше курил сигар – возможно, прожил намного дольше, чем отведенные ему девяносто лет[26].

Как-то Черчилль подвел итог своих отношений с выпивкой, заявив: «Я извлек из выпивки больше, чем выпивка из меня»[27].

Его образ жизни был не под силу молодым. Ежедневно в полночь или около полуночи на Даунинг-стрит прибывал курьер с первыми выпусками утренних газет – их было восемь или девять. Старик просматривал газеты перед сном и иногда, как позже вспоминала Кэтлин Хилл, звонил в Daily Mail, чтобы узнать о новых событиях в рассказе с продолжением.

18 июня Колвилл написал: «Уинстон был в бешенстве, поскольку не прибыли утренние газеты, которые он любил просматривать перед сном, и опрокинул виски с содовой на документы»[28].

День премьер-министра начинался в восемь утра, когда после пяти-шестичасового сна он звонил в звонок, чтобы ему принесли завтрак: яйца, бекон, или ветчина, или копченое мясо, иногда кусок камбалы, это все запивалось стаканом белого вина или кружкой черного индийского чая. Затем приходила машинистка в сопровождении стенографистки – обычно миссис Хилл или мисс Уотсон, которой он диктовал письма и документы, а она быстро печатала. Пишущие машинки рекламировались как «бесшумные». Но таковыми не являлись. Великий человек нервно реагировал на каждый удар клавиши и высказывал неудовольствие машинисткам. Он не выносил никакого шума (в его комнате не было даже тикающих часов), который выводил его из себя и мешал работе с ящиком[29].

В ящике, придуманном Черчиллем, без преувеличения можно сказать, находились все документы, связанные с войной Великобритании против Третьего рейха. В нем лежали пронумерованные папки, в которых находились документы размером приблизительно 16×13 дюймов. В первой папке, она называлась «вершиной ящика», содержались документы, которые секретари Черчилля относили к требующим «особой срочности»; по словам одного из секретарей, Джона Пека, значение имели «не только действительная степень важности, предельные конечные сроки и тому подобное, но отчасти личный интерес премьер-министра к данному вопросу в тот момент. Таким образом, мы должны были представлять и понимать, о чем он думает, и он надеялся, что нам это под силу». Ниже лежали папки, содержавшие телеграммы военного министерства и министерства иностранных дел, доклады начальников штабов (после того как они были просмотрены генералом Исмеем), ответы на вопросы, связанные с разными аспектами британской жизни, которые он поднимал, – запасы продовольствия, урожайность сельскохозяйственных культур, пропускная способность железных дорог, производство угля. Ничто не ускользало от его внимания[30].

Ключи от ящика хранились у личных секретарей Черчилля, Джона Пека, Эрика Сила, Джона Колвилла и Джона Мартина. Имелся еще один ящик цвета буйволовой кожи. Ключ от него хранился только у Черчилля. В этом ящике находились приказы немецкого командования – сначала люфтваффе, позже вермахта и СС и еще позже – командующего подводным флотом адмирала Карла Дёница[31], предварительно – расшифрованные.

В первые дни войны офицерам польской разведки удалось добыть немецкую шифровальную машину; польские математики изучили машину и провезли контрабандой ее копию в Британию. Британские шифровальщики, работавшие в Блетчли-Парк[32], викторианском особняке из красного кирпича с белой отделкой под медной крышей, расположенном к северу от Лондона, назвали машину «энигма». Противник каждый день менял шифр, и каждый день шифровальщики из Блетчли пытались взломать его, зачастую безрезультатно. Однако им удавалось достаточно часто расшифровать довольно много сообщений, что позволяло Черчиллю заглядывать в планы немецкого командования (кроме планов немецкого подводного флота, где использовалась более сложная шифровальная машина). Волшебники из Блетчли были в основном бородатыми, длинноволосыми, с грязными ногтями, неопрятными молодыми людьми. Впервые увидев их, премьер-министр сказал их руководителю: «Мензис[33], когда я сказал вам ни перед чем не останавливаться, я не хотел, чтобы вы понимали меня так буквально»[34].

С самого начала Черчилль предупредил секретаря военного кабинета, что «все указания, исходящие от меня, сделаны в письменном виде и должны по получении подтверждаться в письменном виде». Любое распоряжение в устной форме является недействительным. На первый взгляд требование кажется несущественным, но это не так: подобное положение дел исключало путаницу в работе, которую могли допустить подчиненные из-за искажения или неправильного понимания приказа премьер-министра. Объем бумажной работы подтвердил целесообразность требования Черчилля, что любой документ, представляемый ему, даже технический отчет об изменении объема производства танка, должен занимать не более одного листа бумаги. Во время совещания в адмиралтействе он как-то сказал: «Этот доклад, в силу своей длины, избавил себя от критического разбора». Но, в свою очередь, он способствовал увеличению объема документов, помеченных: «Сделать сегодня», «Доложить через 3 дня». Записки Черчилля получили название «просьбы Черчилля», поскольку многие из них начинались со слов: «Прошу, скажите мне…» или «Прошу, объясните…»[35].

Черчилль, работая за столом, часто надевал нарукавники, чтобы случайно не запачкать рукава чернилами или графитом, когда читал и подписывал официальные письма. Он напоминал наборщика в нарукавниках и зеленом козырьке для защиты глаз от резкого света. Однако, судя по предметам на столе и тумбочке – пресс-папье из золотых медалей, хрустальный чернильный прибор с серебряными крышками, множество баночек с таблетками и порошками и хрустальные графины с виски, – их хозяин был викторианский джентльмен, не стесненный в средствах[36].

Случались путаницы и беспорядки, и в некоторых был повинен Черчилль. Организаторский талант не входил в число его многочисленных способностей. Когда возникала важная проблема, он уделял ей все внимание, забывая о других обязанностях, которых, поскольку он принял на себя решение всех вопросов, связанных со стратегией ведения войны, было много. Он откладывал дела. В своей автобиографии «Моя молодость» он написал: «Я действительно считаю, что непунктуальность – мерзкая привычка, и всю свою жизнь я пытался избавиться от нее». Но так и не преуспел в этом. Он всегда опаздывал на поезд, хотя, являясь премьер-министром, мог приказать, чтобы поезд подождал его. «Уинстон, как истинный спортсмен, всегда оставляет поезду шанс уехать», – однажды сказала Клементина телохранителю Черчилля. В критических ситуациях он безнадежно запускал работу. Он избегал скучных тем и неделя за неделей откладывал рассмотрение скучных бумаг, пока, стиснув зубы, не заставлял себя взяться за них. Он строил планы, но, по словам Джона Колвилла, «мог забыть сказать о них кому-то из нас, а затем сам забыть о них». Как-то он вызвал военачальников на 16:00 на совещание на Даунинг-стрит. Они явились в назначенное время; Черчилля не было. Помощники отправились на поиски премьер-министра. Они нашли его «в палате общин, где он, сидя в курительной комнате, наслаждался виски с содовой»[37].

Некоторые его проблемы были связаны с людьми, которых он выбирал. Его сотрудники считали, что он плохо разбирается в людях и что иногда настаивает на неподходящих назначениях. Доблестно сражавшиеся люди вызывали у него некритическое восхищение. Он хотел назначить на высшую должность адмирала сэра Роджера Кейса, героя Первой мировой войны, хотя тому явно не хватало умственных способностей. Его внимание также привлек Орд Уингейт, который добился известности как отважный командующий бирманскими партизанами, хотя Уингейт, который, по мнению врача Черчилля, Чарльза Уилсона (с 1943 года лорд Моран), был совершенно ненормальным, доказал несостоятельность в других вопросах. И те, кто поддерживал Черчилля против Мюнхена, конечно, снискали его расположение. По его мнению, Энтони Иден, покинувший в знак протеста правительство Чемберлена, не нес ответственности. Но так считали не все; по мнению Джеймса Григга, военного министра, Иден был «полной дрянью»[38].

Черчилль был только частично согласен с высказыванием Бенджамина Франклина: «Лучше красиво поступать, чем красиво говорить». Ему нравились те, кто красиво поступал и красиво говорил. Возможно, потому, что сам Черчилль был весьма красноречив, он порой недооценивал тех, кто не обладал этим качеством. Главнокомандующий британскими войсками на Ближнем Востоке сэр Арчибальд Уэйвелл, несмотря на то что его поэтические произведения издавались и он свободно говорил по-русски, был человеком застенчивым и необщительным – качества, из-за которых Черчилль считал его чуть ли не дураком, – терял дар речи, когда премьер-министр пытался заставить его высказать свои соображения о войне. В отличие от Черчилля генералы считали Уэйвелла великолепным командующим, и премьер-министр с большой неохотой был вынужден согласиться с ними. Черчилль не смог оценить по достоинству способности главного маршала авиации сэра Хью Даудинга, известного героя войны, из-за молчаливости Даудинга. Как ни странно, исключительная беглость речи Старика в ходе обсуждений иногда являлась недостатком. Он мог переспорить любого, даже когда был не прав. Все, кто тесно общались с ним, помнят, что Йен Джейкоб (в то время полковник, позже генерал-лейтенант) назвал его манеру вести дискуссию «самым разрушительным способом аргументации». Джейкоб вспоминал, как Черчилль «спорит, запугивает, дразнит и умасливает тех, кто возражает ему или чья деятельность является темой обсуждения». В словесных поединках Черчилль не устраивал обмен колкостями; он знал, как нанести удар. Только позже стало ясно, что те, кто упорно не соглашались с ним и четко аргументировали свою позицию, могли завоевать его уважение. Он был строг в отношении тех, кого вызывал на ковер, но еще более строг он был к себе. «Каждый вечер, – как-то сказал Черчилль Колвиллу, – я устраиваю трибунал над собой, чтобы понять, сделал ли я за день что-то полезное. Я не имею в виду просто телодвижения – любой может притвориться, будто что-то делает – а что-то действительно полезное»[39].

По словам его дочери Мэри, «он не был знаком с таким понятием, как безделье». Безделье приводит к скуке, а скука – враг, которого следует победить. Когда Черчиллю было скучно, вспоминал инспектор Скотленд-Ярда Томпсон, он становился «игроком, швыряющим предметы в мусорную корзину с необузданной страстью, спровоцированной плохим настроением». В такие моменты, пишет Томпсон, лучше было держаться подальше от него, и «его домочадцы так и делали». Отвратительное настроение сохранялось до тех пор, пока Старик не избавлялся от того, что вызвало скуку – чем быстрее, тем лучше для всех заинтересованных сторон. Как-то вечером во время войны Черчилль, Колвилл и несколько американских гостей смотрели фильм «Гражданин Кейн». Колвилл назвал его «неудачным американским фильмом… Премьер-министру было так скучно, что он ушел, не дождавшись конца». То же самое он проделал во время просмотра фильма «Оливер Твист» в Белом доме: вышел, оставив чету Рузвельт досматривать фильм. Скука выводила Старика из равновесия. В данном случае причиной явились фильмы, которые не смогли заинтересовать его, но обычно причиной становился приглашенный к обеду гость, к которому он не испытывал особого интереса, или государственный чиновник, страдающий недержанием речи. В таких случаях, по словам его врача, Черчилль поначалу вел себя любезно. «Затем, словно устав демонстрировать любезность, он больше не предпринимал попыток вести беседу, сидел ссутулившись и хмуро глядя в свою тарелку». И наконец, фыркнув, уходил. Черчилль «не считал нужным разыгрывать любезность, даже в тех случаях, когда этого требовали обстоятельства, – пишет Колвилл. – Он проводил различие между теми, с кем было приятно обедать, и теми, кто… был частью сцены»[40].

Когда на него нападала скука, он мог рассчитывать избавиться от нее, «резко прервав» одно занятие ради более интересного источника времяпрепровождения. Например, диктовать письма, фальшиво напевать арии из опер Гилберта и Салливана, укладывать кирпичи с помощью мастерка в саду в Чартвелле. (Вскоре после начала войны Чартвелл закрыли; мебель зачехлили. Уволили почти всех садовников, посудомоек, горничных и шофера. Охранять поместье оставили сторожа.) Черчилль всегда имел про запас интересные занятия: чтение романа, кормежка золотых рыбок и черных лебедей, анализ газетных статей, разглагольствования о славном прошлом Англии. Рисование всегда способствовало спокойствию и сосредоточенности, урегулированию умственной энергии, но во время войны Черчилль только однажды достал мольберт, кисти и краски: в Марракеше, после конференции в Касабланке. Еще одним развлечением были азартные игры, но война положила конец такого рода развлечениям, по крайней мере походам в казино. Вскоре он рисковал уже своими армиями, танками и кораблями. Ехал ли он в поезде, обложившись газетами, или председательствовал за обеденным столом, он был «абсолютно не способен» бездействовать, вспоминал его литературный помощник сэр Уильям Дикин.

Однажды, вспоминал инспектор Томпсон, путешествуя поездом по Северной Африке, Черчилль (в то время член правительства) захотел принять ванну. Он приказал остановить поезд, вынуть ванну из багажного вагона, установить ее в песке и заполнить горячей водой из паровозного котла. Черчилль принимал ванну на глазах «изумленной половины Африки». По словам Томпсона, «он будет действовать по первому требованию. Он будет действовать без предупреждения. Он – зверь. Во время войны он особенно безжалостен»[41].

Для того чтобы избавиться от скуки, Черчилль был готов предпринять практически любое действие с одним условием: оно должно быть полезным, и в этом он был непоколебим. Он не признавал никакой пользы ни от просмотра фильма «Гражданин Кейн», ни от общения со скучными гостями. В конечном счете источником избавления от скуки – единственным источником, к которому никогда не терял интерес, – был он сам. Как-то он сказал другу, что, по его мнению, восхитительный вечер – это когда можно насладиться вкусной едой в компании друзей, чтобы затем обсудить изысканные блюда, а после этого продолжить беседу «с главным собеседником – самим собой». Что может более стимулировать, чем звук собственного голоса, рассуждающего на тему, вызывающую постоянный интерес, такую как Англо-бурская война или, в 1940 году, необходимость разгромить немцев?[42]

Его любимой аудиторией был он сам. Он постоянно цитировал большие отрывки из книги стихотворений Маколея «Песни Древнего Рима» и поэмы Вальтера Скотта «Мармион»; по мнению Колвилла, это было «замечательно», но порой «довольно скучно». Скучно для Колвилла, но не для Черчилля. Его старая подруга Вайолет Бонем-Картер вспоминала, что, если ему не хватало декламации стихотворений Маколея, он переходил к другой излюбленной теме: о самом себе. Лорд Моран пишет: «Уинстон так захвачен своими идеями, что его не интересует, что думают другие». Это отчасти верно; его больше интересовало, что другие делают. Герберт Сэмюэл, преемник Ллойда Джорджа в качестве лидера старой Либеральной партии, считал, что Черчилля интересовали скорее не обоснованные аргументы, а «осуществимо ли это на практике?». Нельзя пройти мимо одного из высказываний Морана: «Он [Черчилль] потратит часть своей жизни на этот путь и нередко будет одинок, оторван от людей». На самом деле Черчилль испытывал подлинную радость от общения с друзьями и близкими. Он любил маленьких детей и никогда не ворчал и не сердился на них. Он окружил себя людьми, которые заботились о нем, людьми, которые ловили каждое его слово. И почему бы им не делать этого, ведь он Уинстон Черчилль. Для него не существовало людей, к которым он не испытывал интереса. Как-то Фрэнк Синатра, в то время уже один из самых известных эстрадных певцов на планете, кинулся к Черчиллю, схватил его за руку и воскликнул: «Я мечтал об этом на протяжении двадцати лет». Черчилль, не в восторге от прикосновения незнакомца, повернулся к личному секретарю и спросил: «Кто это такой, черт возьми?»[43]

Однажды Черчилль пожаловался лорду Морану на потерю чувствительности в плече, очевидно вызванной защемлением нерва. Стоит ли ему беспокоиться по этому поводу, поинтересовался Черчилль. «Ощущение не имеет значения», – ответил врач. «Нет, – возразил Черчилль, – жизнь – это ощущение, ощущение – это жизнь». Необходимость в стимуляции роднила его с таким же умным, как он, и тоже тори, доктором Сэмюэлом Джонсоном[44], который считал действие необходимой предпосылкой хорошо прожитой жизни.

Он хотел установить связь между тем, что происходило у него в уме, и внешним миром. Как только у него рождалась идея, он испытывал необходимость реализовать ее. Когда он дал обещание, что бомбы Королевских ВВС уничтожат нацистскую Германию, он сказал это не ради красного словца, а потому, что собирался выполнить это обещание. «Единственный проводник для человека – его совесть; единственным щитом для его памяти является честность и искренность его действий. Крайне безрассудно ходить без этого щита, потому что мы слишком часто терпим крушение наших надежд и наших ожиданий. Но с этим щитом, как бы ни играла с нами судьба, мы всегда смело идем в строю чести»[45].

Декарт определил сущность человека известной фразой: «Cogito, ergo sum» – «Мыслю, следовательно, существую». Но Черчилль не был склонен к философствованию и, как большинство англичан, был невысокого мнения о континентальном рационализме. В Англии – эмпиризм – Локк и Хьюм. Черчиллю был намного ближе принцип: «Действую, следовательно, существую». Как-то в разговоре с лордом Мораном лорд Сэмюэл высказал предположение, что Черчилль «никогда не испытывал интереса к спекулятивному знанию, философии и религии». Это только отчасти верно. Ему нравилось размышлять на темы, связанные с научной, технологической и интеллектуальной сферами деятельности, когда могло парить воображение, проверялись идеи, достигались результаты и происходили улучшения в жизни людей. В 1932 году он опубликовал сборник очерков Thoughts and Adventures («Размышления и приключения»), в которых предсказал создание атомной бомбы и атомных электростанций (и опасность для человечества); генную инженерию растений и животных (и, вероятно, людей); телевидение (которое, когда оно стало реальностью, он терпеть не мог). «Проекты, о которых не могли мечтать прошлые поколения, поглотят наших ближайших потомков. Силы ужасающие и разрушительные попадут к ним в руки. Их будут окружать удобства, развлечения, комфорт. И с надеждой и мощью придут опасности, соизмеримые с ростом человеческого интеллекта, с силой нашего характера и с эффективностью наших учреждений. И снова встанет выбор между Благословением и Проклятием. И нет ничего труднее, чем предсказать результат выбора, который сделает человечество»[46].

В день падения Франции Черчилль вызвал на Даунинг-стрит, 10 доктора Р.В. Джонса, двадцативосьмилетнего младшего научного сотрудника отдела разведки ВВС Великобритании, чтобы обсудить его гипотезу (еретическую с точки зрения старших научных сотрудников) относительно использования немцами системы наведения по радиолучу для бомбардировок Великобритании. В октябре 1939 года начались воздушные налеты, нечастые и обычно нацеленные на северные порты. Черчилль предполагал, что теперь, когда Гитлер получил контроль над аэродромами стран Бенилюкса и Франции, увеличится частота и смертоносность налетов. Джонс, при поддержке Черчилля, за несколько месяцев придумал, как решить эту проблему, и добился одной из самых важных побед в войне. Позже Джонс написал о Черчилле: «Он понимал суть ключевых решений: да или нет, направо или налево, наступать или отступать… Он знал сильные и слабые стороны экспертов… Он понимал, как легко человеку, занимающему такое высокое положение, получить излишне радужную картину от своих военных советников… Он единственный среди политических деятелей по достоинству оценивал науку и технику, по крайней мере с точки зрения применения в войне»[47].

Черчилль приветствовал новое в науке и технике, но это не распространялось на искусство и науку управления. Сэр Исайя Берлин, латвийский еврей, эмигрант, философ, большая часть жизни которого была связана с Оксфордом, в своем очерке «Черчилль и Рузвельт» написал, что Черчилль, с политической точки зрения, оставался европейцем XIX века, несмотря на его признание современных технологий и веру в то, что они обещали, несмотря на его жадный интерес к новым знаниям. Славное имперское прошлое Великобритании вдохновляло Черчилля, который предполагал, что оно будет вдохновлять и в будущем. Но Франклин Рузвельт утверждает, что Берлин понимал, – а Черчилль нет, – что для создания нового политического порядка можно отречься от прошлого и всех его традиций. Рузвельт был творческим, но осмотрительным политическим провидцем, тогда как Черчилль был творческим и неосмотрительным защитником. «Черчилль… заглядывает внутрь, – пишет Берлин, – и его самое сильное чувство связано с прошлым».

После прочтения в молодости Платона и Аристотеля Черчилль высказался в пользу агностицизма. Хотя он принял греческую философию – предшественницу христианства, но не нашел пищи для ума в духовных упражнениях. Он поддерживал христианские ценности – милосердие и прощение, но на его убеждения повлияли не доктрина и, конечно, не духовные лица, а собственный опыт солдата и журналиста, и он отвергал кнут и пряник, ад и рай. Для Черчилля вера в загробную жизнь была сродни вере в призраков и гоблинов. «Я мало верю в жизнь после смерти, особенно – в продолжение умственной деятельности», – говорил он. Его не беспокоила мысль о том, что он будет предан забвению. Если другие испытывали только страх перед будущим исчезновением, то Черчилль был настроен весьма оптимистично и даже позволял себе непочтительные высказывания. Он не верил в другой мир после смерти и как-то сказал своему врачу, что верит «лишь в черный бархат – вечный сон». «Когда я попаду на небеса, значительное количество времени от своих пяти миллионов лет собираюсь провести за рисованием и глубже погрузиться в предмет. Но затем мне потребуется более радостная палитра, чем та, которая у меня здесь. Целый спектр новых изумительных цветов, которые будут радовать божественный взор». Фантастические небеса Черчилля были местом, где навсегда смешается все многообразие человечества (в отличие от созданного Черчиллем на земле частного общества «Другой клуб»): «Индусы и китайцы и люди подобные им. У всех будут равные права на небесах… которые будут настоящим государством всеобщего благоденствия… Я, конечно, признаю, что могу быть не прав. Возможно, я могу заново родиться уже как китайский кули. В таком случае я должен подать протест». Как-то, будучи в подобном озорном настроении, он заявил, что доказательством существования Бога «является существование Ленина и Троцкого, которым необходим ад»[48].

Что касается акта смерти, перехода от сознания к небытию или в некую иную форму небытия, то Черчилль согласился с доктором Джонсоном, который сказал, что угасание «длится столь незначительное время», что человеку «не пристало ныть… И важно не то, как человек умирает, а то, как он живет»[49].

Черчилль придерживался именно такого мнения по этому вопросу. В 1915 году, собираясь отправиться в запланированную поездку в Турцию (поездка не состоялась), Черчилль вручил своему адвокату письмо, которое тот должен был отдать Клементине в случае его смерти. «Смерть – всего лишь случай, и не самый важный из тех, что происходят с нами… Если там что-то есть, то я буду высматривать тебя». Он считал, что по чистой случайности его последний момент на земле будет связан с немецкой бомбой. Он процитировал Джоку Колвиллу слова французского математика Анри Пуанкаре: «Я нахожу убежище под непробиваемым сводом вероятности». Судьба, а не Бог зовет Черчилля домой, хотя однажды он скажет Колвиллу, что небеса сделаны по образцу конституционной монархии, «всегда есть вероятность, что у Всевышнего может найтись повод послать за ним»[50].

Он терпеть не мог суеверий. Как-то его внимание привлекло судебное дело, возбужденное правительством его величества. Он спросил министра внутренних дел, «почему в современном суде используется закон о колдовстве от 1735 года?». Все эти «устаревшие дурачества» затрудняют работу суда. Примерно так же он относился к посещению церкви. Он редко посещал Дом Божий. Его личный секретарь Энтони Монтегю Браун вспоминал, как Черчилль говорил, что «редко ходил в церковь. Когда зашел разговор о церкви, он [Черчилль] сказал: «Я не столп церкви, а подпорка – я поддерживаю ее извне». Если же ему приходилось присутствовать на богослужении в дни национальных и государственных праздников, вспоминал Колвилл, он предпочитал, чтобы пастор обращался к теме политики или войны, «но не христианства». Он настолько редко посещал церковь, что Колвилл был потрясен, когда в одно из воскресений во время войны Черчилль присутствовал на богослужении. На памяти Колвилла это было впервые почти за четыре года. Только к концу службы Колвилл понял, по какой причине Черчилль решил присутствовать на богослужении. По окончании проповеди Старик подошел к кафедре и произнес свою проповедь. Ему нравилось великолепие и пышность церемоний крещений, похорон и коронаций, проводимых в замшелых стенах старых деревенских церквей Великобритании и в молчаливом величии ее больших соборов, но не потому, что это приближало к Богу, а потому, что эти ритуалы способствовали связи с легендарным прошлым Англии. Мелодическое изящество гимнов, сила поющих голосов вызывали у него глубокое волнение. Ему нравился перезвон колоколов деревенских церквей, призывающих верующих на службу, но, пишет британский историк Рой Дженкинс, нет никаких свидетельств о том, что Черчилль когда-либо покидал Чартвелл в ответ на эти призывы. По сей день в Чартвелле на его ночном столике лежит Библия, и многие посетители приходят к выводу, что он искал указания в Священном Писании. Это не так. Когда лорд Моран, увидев Библию, спросил Черчилля, прочел ли он ее, Черчилль ответил: «Да, я прочел ее, но только из любопытства»[51].

Как-то во время обеда Черчилль сказал: «Каждый народ создает бога по своему образу и подобию», и Джок Колвилл счел его слова «величайшим богохульством». Однако история подтвердила его слова; даже Гитлер утверждал, что Бог на его стороне[52].

Ему не нравились праведники: «старый притворщик Ганди», греческий архиепископ Дамаскин («проворный священник»). Прелаты англиканской церкви не украшали своим присутствием обеды у Черчилля. Он считал англиканское духовенство самодовольным и лицемерным. Зачем обедать с теми, кто испытывает нравственные страдания, когда обед заканчивается пением и танцами, при этом сидя в вызывающих красных одеяниях, с бокалом бренди в одной руке и сигарой в другой? Смерть в конце войны Уильяма Темпла, архиепископа Кентерберийского, «не причинила горе премьер-министру», написал Колвилл. Темпл был ученым и философом, но Черчиллю не нравились «левые тенденции Темпла и его откровенные политические комментарии». Черчилль был роялистом, духовные лица были пуритане – хуже, пуритане с левым уклоном. По этой причине Черчилль не испытывал доверия к ним и их направлению христианства.

Для Черчилля важным было настоящее. Он считал, что только настоящее имеет значение, поскольку прошлое ушло, а будущее весьма неопределенно, если вообще наступит. Черчилль был старым солдатом, который, стоял ли он за мольбертом, выступал в палате общин или обедал с близкими друзьями, следовал солдатскому правилу: наслаждайся моментом, он может быть последним. Для Черчилля, если и должно было наступить будущее, то только на его условиях. Он был оптимистом, не детерминистом; мир действительно зачастую жесток, но не должен оставаться таким. Он придерживался монументального взгляда на историю под влиянием прочитанного в молодости Гиббона (всего) и книги Уинвуда Рида «Мученичество человека», обязательное чтение для молодых мыслителей конца XIX века. Черчилль, перефразируя Рида в письме матери, пишет: «Если человеческий род когда-нибудь достигнет стадии развития – когда религия прекратит помогать и утешать человечество, – то христианство будет отброшено как костыль, который больше не нужен, и человек будет твердо стоять на собственных ногах»[53].

Он обобщил представления свои, Гиббона и Рида и пришел к заключению, что величие и совершенство прошлого можно вернуть посредством тренировки воли. Бог не играет роли в саге, поскольку Бог, если, конечно, там был Бог, не хотел и не мог вмешиваться. Следуя этой логике, остается открытой возможность того, что сила зла – например, Гитлер – может навязать свою волю будущему. Черчилль использовал моменты настоящего, чтобы запланировать свое – и мира – лучшее будущее посредством своей воли, осуществления своего желания. Поступая таким образом, он стремился не позволить Гитлеру решать свою предполагаемую участь. Черчилль, а не Бог будет защищать будущее Европы и Британской империи, и он будет делать это, энергично тренируя и используя свое воображение и волю единственным известным ему способом – посредством действий, действий ежечасных и ежедневных.

Он рассматривал коммунизм не как атеистическое отрицание христианских идеалов (в отличие от Франклина Рузвельта), а как извращенное осуществление этих идеалов. Как-то на обеде в годы войны он изложил гостям советское кредо:

Я люблю Ленина.

Ленин был беден, и поэтому я люблю бедность,

Ленин был голоден, поэтому я могу голодать…

«Коммунизм, – подводя итог, заявил Черчилль, – это христианство с топором[54].

Традиционные религии, по крайней мере, давали надежду на милосердие, любовь и снисходительность Бога. Но это не относилось к «не Божьим» религиям, охватившим Германию и Россию (хотя после заключения союза со Сталиным Черчилль прекратил критиковать большевизм). За три года до начала Второй мировой, в начале Гражданской войны в Испании, Черчилль информировал британцев о том, что «война между нацистами и коммунистами – война не Божьих религий, которая ведется с оружием XX века. Самый поразительный факт заключается в том, что эти новые религии сходны. Они заменяют Бога дьяволом, а любовь – ненавистью. Они набрасываются друг на друга всюду, по всему миру…» Британцев, предупредил Черчилль, «не должна ослеплять власть, которую эти новые религии имеют в современном мире. Они оснащены мощными средствами разрушения и не испытывают недостатка в сторонниках, приверженцах и даже мучениках»[55].

Чемберлен – и Франция – не обратили внимания на опасность, и в результате Гитлер и его сторонники подчинили себе сначала Польшу, а следом Голландию, Бельгию и Францию. Черчилль не хотел, чтобы это случилось с Англией.

Он верил в Добродетель и Справедливость не как в догму, а как в объективную реальность. Добродетель проявляется в поступках. По Аристотелю, основа добродетели – умеренность. Мужество, высшая добродетель, находится между трусостью и безрассудной храбростью. Перефразируя Сэмюэла Джонсона в своей книге «Великие современники» (Great Contemporaries), Черчилль пишет: «Мужество совершенно справедливо считается первейшим из человеческих качеств… ибо это такое качество, которое гарантирует наличие всех остальных». К добродетелям относится и великодушие. «В победе – великодушие», – повторял Черчилль, а ни в коем случае месть, питаемая ненавистью. Аристотель первым обозначил эту добродетель, которой Гитлер пренебрег в Польше и, тридцатью годами раньше, добрые христиане, которые составили карфагенские (по мнению Черчилля) условия сдачи, наложенные на Германию и Австрию после окончания Первой мировой войны. Черчилль считал ошибочным аргумент, что начиная с Франко-прусской войны Германия вела себя как бешеная собака и ее следует держать на коротком поводке. Это шло вразрез с его принципом: в мире – добрая воля. Он считал, что для европейской стабильности необходима экономически здоровая Германия.

Но Гунн опять развязал войну, которая может привести к уничтожению Англии. В борьбе за сохранение свободы Англии и восстановление ее в Европе не могло быть ни среднего пути, ни умеренности, и у Черчилля даже не возникало мысли об этом. Оружие и стратегии – специальные операции, убийства, покушения, саботаж, бактериальные бомбы, атомные урановые бомбы, уничтожение немецких городов с воздуха – оправдали возложенные на них надежды. Его подход к тому, как вершить правосудие, точно соответствовал Ветхому закону. Он требовал милосердия и великодушия после победы и решительности в войне[56], лежавшей в основе его философии борьбы[57].

Читая в молодости Аристотеля и Платона, Черчилль нашел дохристианские философские принципы, которые католическая церковь присвоила и использовала в своем учении. Он был хорошим учеником и создал кодекс, по которому мог бы жить. Его прельстил аристотелевский принцип умеренности и платоновская аналогия с возничим, который управляет колесницей, движимой парой крылатых коней[58].

Черчиллю было одинаково трудно как установить плавное течение семейной жизни, так и научиться спокойно водить машину, но в конце концов он добился своего. Его жизненная кривая состояла из падений и подъемов, зигзагов и поворотов. Его образы в домашнем халате, с винтовкой на плече, марширующим поздним вечером, едва ли вызывали в воображении образ последователя аристотелевской умеренности. Старик обладал, согласно Джону Мартину, «зигзагообразной молнией в мозгу». Он, будучи военным лидером, принимая многие стратегические решения, шарахался из стороны в сторону, когда, пытаясь объяснить, так резво перескакивал с одной темы на другую, что никто ничего не понимал. Во всех дневниках отмечается его жизнерадостность, справедливость, сердечность и великодушие, но одновременно упоминается его грубость, сарказм, плохое настроение и агрессивность – иногда одним и тем же автором в один и тот же день. Тем не менее его жизнь могла разворачиваться именно так, а не иначе. «Если бы он не был своего рода сгустком энергии, каким он был, – вспоминал Мартин, – он никогда не довел бы машину, государственно-военную, до конца войны»[59].

Черчилль, наделенный феноменальной памятью, казалось, помнил все стихотворения, когда-либо прочитанные, слова всех песен и огромное количество отрывков из глав и стихов Библии и читал их практически в любом месте. Черчилль был неприятно удивлен, когда выяснилось, что он не слышал об «Оде соловью» Китса. Он поставил целью выучить все оды Китса и любил декламировать их, по оценке Вайолет Бонем-Картер, «немилосердно». Он мог бесконечно цитировать доктора Джонсона, и откровенно присваивал и перефразировал его остроты. Байроновское «Паломничество Чайльд Гарольда» было одной из любимых книг Черчилля, хотя он не разделял меланхолического взгляда Байрона, что самая большая трагедия человека состоит в том, что он способен осознать совершенство, которого не может достигнуть. Наоборот, Черчилль, вступая в борьбу с Гитлером, сказал соотечественникам: «Если мы сумеем противостоять ему, вся Европа может стать свободной и перед всем миром откроется широкий путь к залитым солнцем вершинам». К любимым произведениям относилось и стихотворение «Непокоренный», ода силе воли, написанная Уильямом Эрнстом Хенли.

 
Не важно, что врата узки,
Меня опасность не страшит.
Я – властелин своей судьбы,
Я – капитан своей души [60].
 

Черчилль испытывал особую любовь к американским писателям, особенно к Твену, Мелвиллу и Эмерсону. Он обладал разносторонними знаниями. Как-то, проезжая в машине по городу Фредерик, штат Мэриленд, с Франклином и Элеонорой Рузвельт и Гарри Гопкинсом, ближайшим соратником ФДР[61], Черчилль увидел дорожный указатель дома Барбары Фритчи, юнионистки, которая стала размахивать флагом из окна своего дома, когда мимо проходили войска конфедератов. Рузвельт процитировал две строки из поэмы Джона Гринлифа Уиттьера о Фритчи:

 
Стреляй в мои седины, враг,
Но пощади союзный флаг!
 

Когда Рузвельт признался, что знает только эти две строки, Черчилль наизусть прочел все стихотворение целиком, все шестьдесят строк. А затем приступил к долгому и подробному рассказу о гениях стратегии Томасе Джонатане Джексоне по прозвищу Каменная Стена и Роберте Эдварде Ли. Он говорил, не обращая внимания, как попутчики реагируют на его рассказ. Через какое-то время, позже написал он, спутники затихли и задремали[62].

Интерес к истории у Черчилля был неизменным, а знания глубокими. Запоминание дат и географических названий для школьников всегда было мучением. Однако для некоторых, и Черчилль, безусловно, в их числе, история была больше, чем временные рамки, больше, чем анализ коллективной памяти. У таких людей, как Черчилль, история, благодаря воображению и тренировке, становится частью личной памяти, такой же как детские воспоминания о первом купании в океане и первом школьном дне. Он не был наблюдателем исторического конти нуума; он сделал себя его участником. Знаменитые места и «воспоминания» Черчилля о них – от Геркулесовых столбов и Средиземноморья до Сиракуз, Рима, Спарты, Александрии и Карфагена – формировали его личность почти так же, как воспоминания о родовом доме, Бленхеймском дворце и лондонском доме его отца, где он в детстве играл в игрушечные солдатики на персидских коврах. Черчилль, возможно, родился викторианцем, но превратил себя в человека классицизма. Он не жил в прошлом; прошлое жило в нем. Гарри Гопкинс, хорошо знавший Черчилля, отмечал мистические отношения, которые Черчилль имел с прошлым, особенно с военным прошлым: «Он был погружен не только в сражения современной войны, но и во все сражения прошлых лет, от Канн до Галлиполи». Александр Великий, Боудикка, Адриан, король Гарольд, принц Хэл, Уильям Питт и, конечно, его выдающийся предок Мальборо играли ранее те же роли в подобной игре, какие роли теперь играли Черчилль и его враги[63].

Все, кто знали Черчилля, в то или иное время слышали, как он читал наизусть отрывок из книги Маколея «Песни Древнего Рима»:

 
Тогда сказал Гораций храбрый
Охранник у ворот:
К любому из живущих
Неумолимо смерть придет.
Достоин вечной славы тот,
Кто сам ее принять готов —
За пепел пращуров своих,
За храм своих богов.
 

Все, хорошо знавшие Черчилля, видели в этом герое его, поскольку ему были свойственны подобные чувства.

Его наиболее привлекательная черта была к тому же наиболее известной. Он был, вероятно, самым забавным полководцем в истории. Его внешность неизменно вызывала веселье у членов семьи и сотрудников. 16 июня Колвилл вошел со срочными депешами в комнату премьер-министра, который лежал в кровати и «был удивительно похож на довольно симпатичную свинью в шелковом халате». Черчилль бродил по коридорам «Номера 10» в сопровождении кота по кличке Нельсон, в малиновом халате с золотым драконом, в домашних тапочках, украшенных монограммой и помпонами, с длинной сигарой. Время от времени он беседовал с Нельсоном (однажды призвал его быть храбрее, когда кот вздрогнул во время воздушного налета). Черчилль, предвидя, что во время воздушных налетов придется быстро одеваться, придумал специальный костюм с многочисленными застежками-молниями. Все его сотрудники, включая стенографисток, называли этот костюм «детским комбинезоном». Черчилль назвал его «костюм сирены», поскольку натягивал его, едва заслышав завывание сирен воздушной тревоги. Черчилль придумал комбинезон, а сшили его в ателье Henry Poole & Co[64], расположенном на улице Севил-Роу[65]. Любой случай мог вызвать у Черчилля неожиданную реакцию. Однажды, после выступления в парламенте по поводу американской помощи, он ехал домой на Даунинг-стрит и, сидя на заднем сиденье лимузина, распевал во все горло Old Man River («Старик-река»). Когда его врач однажды процитировал строки из элегии «Люсидас» Джона Мильтона – «Пока спускался день, огнем объят, в сандальях серых по дуге небесной…», Черчилль неожиданно заявил, «он занял не ту сторону в гражданской войне». Во время посещения Рима у Черчилля состоялась встреча с лидерами итальянских политических партий. Обменявшись приветствиями с одной группой, Черчилль спросил: «Какую вы представляете партию?» – «Мы – христианские коммунисты». Черчилль не смог удержаться, чтобы не заметить: «Вашей партии, вероятно, очень удобно иметь под рукой катакомбы». Однажды на заседании в парламенте ему пришлось слушать длинный, утомительный доклад, изобилующий статистическими данными. Он заметил пожилого члена парламента, который, прижав к уху старинную слуховую трубку, напряженно пытался расслышать, что говорит оратор. Черчилль повернулся к соседу и спросил: «Кто этот идиот, отказывающийся от предоставленного ему преимущества?»[66]


Чекерс – загородный дом в графстве Бакингемшир, ставший официальной загородной резиденцией премьер-министров в 1917 году, – охраняли бдительные часовые; войти могли только знавшие пароль, который менялся каждый день. В один из дней в начале лета пароль был «Тофрек», место в Судане, где в 1855 году произошло сражение между британскими войсками под руководством генерала Джеральда Грэхэма и генерала Джона Макнила с одной стороны и силами махдистов во главе с Османом Дигна с другой. Вечером этого дня Черчилль, услышав гул самолета в небе, выскочил из дома с криками: «Друг! Тофрек! Премьер-министр!» Находясь в Чекерсе, вечерами Черчилль читал вслух из Гамлета или Байрона или пел народные баллады, которые не слышал с 1890-х годов. Иногда, поставив пластинку с вальсом «Голубой Дунай», он вальсировал в одиночку, держа согнутую правую руку на уровне груди и отставив в сторону левую руку, словно поддерживая руку партнерши. Клементина, если была в это время в Чекерсе, скорее всего не присоединялась к мужу. Она понимала, что он зачастую одновременно играет и работает. Скользя по комнате, Черчилль часто обдумывал фразы, которые войдут в его предстоящие выступления, и остановить его не представлялось возможным. Тем не менее как-то два члена кабинета министров решили, что их дело важнее, чем подготовка речей. Поднявшись по лестнице, они направились к его спальне, где он диктовал заметки. Секретарь доложил Старику, что они дожидаются за дверью. «Пусть уходят и займутся содомией, – гаркнул Черчилль и, выдержав паузу, добавил: «Объясни им, что нет необходимости буквально понимать этот приказ»[67].

Для подготовки к выступлению в палате общин лучше всего подходило определение комическая опера. Черчилль готовился не в тишине за письменным столом в окружении справочников, а во время телефонных переговоров, или вальсируя в большом зале в Чекерсе, или сидя в постели, или склонившись над картой военных действий. Он лично продумывал каждое слово в каждой речи; в «номере 10» не было никаких спичрайтеров. Ванна была излюбленным местом для подготовки к выступлениям (он гордился умением открывать и закрывать краны с помощью пальцев ног, не прерывая диктовку). В процессе диктовки он бормотал себе под нос: «К воротам Индии», «Этот кровожадный беспризорник», «Эта звезда Англии». Когда член кабинета министров назвал немцев «овцами», Черчилль сердито заметил, что это «плотоядные овцы». Двумя словами он точнее выразил суть противников, чем это смогли сделать Болдуин и Чемберлен после двухчасовых разглагольствований. С каждым разом, говоря о Гитлере, Черчилль находил новые, более резкие слова. «Этот злодей, это чудовищное порождение прошлых извращений и позора теперь решил попытаться сломить нашу великую островную нацию, прибегнув к беспорядочным убийствам и разрушению». Он оттачивал каждую фразу, выбрасывая лишние слова, не дополняющие того, что уже было сказано. Он проверял их во время обедов с коллегами, делая разные акценты, меняя прилагательные, чтобы понять, как они звучат. Он мог сделать паузу, чтобы взять щепотку табака из золотой табакерки (когда-то принадлежавшей адмиралу Нельсону), засунуть в ноздрю и с большим удовольствием чихнуть. Иногда он предлагал табак своим молоденьким машинисткам, но те вежливо отказывались. Его настолько захватывал творческий процесс, что он часто не замечал, что происходит вокруг. Однажды пепел от сигары упал на его пижамную куртку, и один из личных секретарей, заметив, что от куртки поднимается дымок, сказал: «Вы горите, сэр. Разрешите вас потушить?» Премьер-министр, не поднимая головы, равнодушно ответил: «Да, пожалуйста, потушите». Черчилль ни на секунду не прервал работу[68].

Кульминационный момент размышлений приходился на день выступления. Он всегда опаздывал по крайней мере на пятнадцать минут. Он мог, лежа в кровати, диктовать машинистке окончательный вариант речи или вносить изменения ручкой, хотя в это время уже должен был ехать в парламент. Раздавались тревожные звонки из парламента, его сотрудники просили поторопиться, камердинер помогал ему одеться и стряхивал сигарный пепел с его рубашки (деликатное дело, поскольку Черчилль не любил, когда к нему прикасались). Дверцы лифта были уже открыты, и шофер уже сидел за рулем. Наконец он медленно выходил, засовывая на ходу очки, портсигар, сигары и табакерку в карманы жилета, и проверяя пронумерованные страницы, чтобы убедиться, что они лежат в нужном порядке[69].

Когда Черчилль вставал с передней скамьи, чтобы обратиться к палате, в зале и на галерее для прессы устанавливалась почтительная тишина; журналисты и иностранные послы замирали в ожидании. Если его выступление затрагивало секретные вопросы, то, подняв голову и пристально оглядев посетителей на Галерее незнакомцев[70], он заявлял: «Вижу незнакомцев».

Таким образом, закрытые заседания создавали для Черчилля небольшую проблему, поскольку его самые остроумные высказывания оставались недоступными для прессы и иностранных дипломатов и, следовательно, для внешнего мира. Черчилль поступал очень просто; он повторял наиболее удачные фразы за обедом или в курительной комнате палаты, и они гарантированно попадали в газеты Макса Бивербрука[71] Evening Standard и Daily Express.

И если Черчилль хотел, чтобы ежедневный секретный отчет герцога Альбы Франко содержал крупицы дезинформации от самого Старика, то мог повторить фразу некоему сотруднику министерства иностранных дел, который, как было известно, обедал с испанцем. Таким образом, было заседание закрытым или нет, но, если Черчилль хотел что-то рассказать, он делал это. Только слова могут жить вечно, любил он повторять; трудно было дать умереть его словам в зале палаты общин.

Черчилль, как Сэмюэл Джонсон и Шекспир, умел строить фразы таким образом, что они были понятны постоянным посетителям пабов в Глазго, валлийским шахтерам, лондонским прачкам Ист-Энда и в то же время таким людям, как Гарольд Николсон и леди Астор. За обеденным столом или в палате общин, отвечая на вопросы, он обстреливал помещение залпами острот. Но его выступления по радио и речи носили стратегический, а не тактический характер и были тщательно выверены. Его выступления по радио кажутся такими английскими, но на самом деле их структурное построение восходит к Цицерону. Чувствовалось влияние Гиббона и Шекспира, прочитанных Черчиллем. Гиббон, при чтении вслух, медленно горит, взрывается сильнее, чем фейерверк, однако его проза превосходно обдумана и упорядочена; каждая фраза доведена до такого состояния, когда из нее можно сделать единственный вывод. Обороты Гиббона проникли в речи Черчилля, которые по своей структуре и силе воздействия напоминали требушет[72].

Речь Черчилля, как эта метательная машина, медленно и уверенно разгонялась до тех пор, пока не достигала максимального напряжения, и в этот момент он выпускал словесную ракету. Затем, переведя дыхание, перевооружал свое осадное орудие и готовился к следующему выстрелу.

Хотя в алфавитном указателе его четырехтомного сочинения «История англоязычных народов» не упоминается Шекспир, Черчилль на протяжении всей жизни читал и заучивал наизусть отрывки из его произведений, и ритмизированные отрывки в его речах – дань уважения Великому Барду. Он воплотил представление Шекспира о том, что сущность человека в его действиях и словах, подлинность и ценность которых подтвердят или опровергнут последующие действия. Он не так много говорил с англичанами, как Рузвельт с американцами в своих «беседах у камина». При этом Черчилль объяснял их роль в современной борьбе, которая могла закончиться либо победой, либо уничтожением народа Великобритании. Гитлер, оппортунист и нигилист-романтик, то же самое говорил своему народу.

Черчилль диктовал речи, записки и письма машинисткам; это, как правило, были молодые женщины. Машинистка сидела за машинкой, а он ходил взад-вперед по комнате, обдумывал мысли и облекал их в слова. Но вот он начинал диктовать, и машинистка, когда ей требовалось вынуть заполненный лист из машинки и вложить чистый, вызывала его «первобытный гнев». «Давай, давай! – рычал он. – Сколько можно ждать! Оставь в покое эту бумагу!» Он воспринимал любую паузу, которая требовалась этой адской машине, как личное оскорбление. Он проявлял, пишет его телохранитель, «невероятное, практически, ребяческое» нежелание понять принцип действия пишущей машинки. Ни один из его сотрудников не видел, чтобы он когда-нибудь прикасался пальцем к клавиатуре. При этом он никогда не писал записки. Черчилль только ставил свою подпись, вспоминал Уильям Дикин, и «за всю жизнь не написал ни строчки. Я никогда не видел, чтобы он брался за перо». На самом деле первые книги Черчилля были написаны от руки, как и корреспонденции с Кубы и из Южной Африки. Но после избрания в палату общин он уже не брался за перо, потакая своей любви к диктовке машинисткам[73].

Ему не нравилось диктовать стенографисткам, поскольку приходилось их все время подгонять и разрешать печатать, когда его не было рядом. Он считал, что стенография только добавляет еще один этап в процесс перенесения его мыслей на бумагу. Он делал исключения только для случаев, когда находился в движении – в машине, на борту корабля или с важным видом шествуя по залам Чекерса или парламента: даже ему было понятно, что в этих условиях невозможно воспользоваться пишущей машинкой. Молодой Патрик Кинна, младший капрал и опытный стенограф, работавший у герцога Виндзорского, сразу понял, что машинистки ни секунды не тратят впустую, когда впервые вошел в кабинет премьер-министра. Черчилль, никак не отреагировавший на появление Кинна, расхаживал по комнате. «Эта печальная история…» – начал премьер-министр. Кинна, решивший, что Черчилль хочет что-то рассказать, отложил карандаш и блокнот и сказал: «Боже мой, какая жалость!» – «Не сожалей, а записывай», – буркнул Черчилль. Это была записка в адмиралтейство, в которой выражалось сожаление по поводу недостаточного количества авианосцев. Кинна пережил первый день[74] и работал с Черчиллем до конца войны[75].

Нелегко приходилось машинистке, которая просила Великого человека повторить фразу. Его сотрудники знали, что предпочтительнее предположить, что Черчилль сказал, чем просить, чтобы он повторил.

Машинисткам часто приходилось заниматься отгадыванием того, что говорит Черчилль, поскольку он мало того что неожиданно начинал бормотать себе под нос, так еще любил диктовать, расхаживая по комнате, за спиной машинистки. Если, прекратив бормотать, он начинал диктовать в полный голос, машинисткам опять приходилось сильно напрягаться. Когда он диктовал сидя в кровати, облокотившись на подушки, было трудно разобрать его слова из-за шелеста газет, которые он бросал на пол, телефонных звонков, появления камердинера, приносившего Черчиллю очередную порцию выпивки. Он любил под музыку обдумывать план выступлений и диктовать письма и записки; камердинер заводил граммофон и ставил его любимые пластинки – After the Ball, Goodbye, My Love, Keep Right On Till the End of the Road, скорее всего в исполнении Гарри Лодера. Непонятно, как машинисткам удавалось разобрать слова Черчилля, если учесть, что он часто просил камердинера увеличить звук. Наконец, закончив диктовать, Черчилль, протянув руку, отрывисто произносил: «Дай мне». Машинистка вынимала лист из машинки и протягивала ему[76].

Машинистки получили примерно 2 фунта в неделю, около 40 долларов в месяц, меньше заработной платы капрала армии США. Кроме того, они должны были оставаться на своих местах даже в тех случаях, когда немецкие бомбы попадали в соседние дворы[77].


Черчилль, до того как стал государственным деятелем, был профессиональным писателем; он выпустил много книг и статей. Его любовь к языку была глубокой и прочной; он мастерски владел словом и не задумываясь исправлял любого, кто неправильно употреблял слова, особенно тех, кто пытался скрыть неграмотные суждения за многословной трескотней, используя военный и бюрократический жаргон. Он, как и Ф.Г. Фаулер, считал, что английские слова всегда предпочтительнее иностранных слов и следует расширять словарный запас. По его приказу «центры общественного питания» были переименованы в «Британские рестораны», а «Добровольцы местной обороны» в «родную гвардию». И почему «prefabricated» предпочтительнее «ready-made»?[78]

«Appreciate that» («Оцените, что») было для него словно красная тряпка для быка; он всегда вычеркивал это слово и заменял на «recognize that», «признайте, что». Как-то Джон Мартин, проезжая с Черчиллем на машине по набережной, назвал извилистость Темзы extraordinary. Черчилль поправил его: «Не extraordinary. Все реки извилистые. Скорее remarkable»[79].

На полях официальных документов он часто ссылался на A Dictionary of Modern English Usage («Словарь современного использования английского языка») Генри Фаулера, экземпляр которого послал в Букингемский дворец в свое первое Рождество в качестве премьер-министра[80].

Джон Мартин полагал, что «политика, а не лингвистика явилась причиной интереса [премьер-министра] к бейсик-инглиш, который способствовал организации Англоязычного клуба». Это, конечно, была не единственная причина. Черчилль считал, что все страны, в которых говорили на английском языке, включая Америку, должны объединиться. В этом заключалось глубокое различие с внешней политикой его предшественников с Даунинг-стрит. Их внимание было обращено на континент и разные комбинации великих держав, расположенных на континенте. Невилл Чемберлен отзывался о Соединенных Штатах со смехом и презрением и называл американцев «существами». Но Черчилль, хотя ратовал за объединение Европы, смотрел на Запад, и не только потому, что понимал, что Гитлера не одолеть без американских войск. Британец до мозга костей, он был сыном американки и задолго до войны планировал создание союза англоговорящих стран: Соединенного Королевства, Соединенных Штатов, Канады, Австралии, Южной Африки и обширных колоний Британской империи[81].

В его парламентских выступлениях и, особенно, в радиообращениях к осажденному острову соединился талант к языку с идеализированным образом Англии и англичан, или «британского народа», сформировавшимся в последней четверти XIX века, – людей, на деленных бесстрашием, храбростью, благородством, невероятным чувством собственного достоинства и неукротимостью. Он по-прежнему бурно радовался, вспоминая колониальные завоевания, когда королевская армия была вооружена винтовками Enfield и пулеметами Максима[82], гордо реяли имперские знамена и даже во время восстания сипаев в Индии британцы понесли незначительные потери.

Бойня войны 1914–1918 годов потрясла британцев, включая Черчилля, и многих лишила иллюзий, но не Черчилля. Теперь, вызывая на себя огонь страшного внушающего ужас красного пожара, он испытывал подъем энергии. Первые четыреста дней в должности премьер-министра – с начала мая 1940 до середины июня 1941 года, страшное время для миллионов европейцев, – были решающей главой в его жизни. Позже он написал, что это был «самый блестящий, но и самый ужасный год в нашей долгой британо-английской истории». Он считал, что 1940 год был тем временем, «когда в равной мере было хорошо и жить и умереть». Спустя годы после войны Джон Мартин сказал ему, что жизнь перестала быть такой захватывающей, как прежде. Черчилль, смеясь, ответил: «Вы не можете требовать, чтобы постоянно шла война»[83].


Выдающийся британский психиатр Энтони Сторр, основываясь на воспоминаниях лорда Морана, считал, что источник силы Черчилля во «внутреннем воображаемом мире», своего рода фантазиях, которые время от времени возникают у творческих людей от тоски и разочарований. На протяжении большей части 1930-х годов Черчилль испытывал и то и другое. В июне 1940 года, по мнению Сторра, «события в его воображаемом мире совпали с фактами объективной реальности так, как это редко бывает в жизни людей». После падения Франции Черчилль стал героем, о чем он всегда мечтал. Сторр сравнивает это со страстной любовью, «когда объект желания мужчины на некоторое время, очевидно, точно совпадает с образом женщины, который он носит в себе». В тот тяжелый момент, считает Сторр, «Англия нуждалась не в проницательном, уравновешенном лидере. Ей нужен был пророк, героический провидец, человек, который мог провидеть победу, когда сама надежда на нее, казалось, потеряна, человек, который мог вдохновить не только британцев, но и американцев. Будь Черчилль уравновешенным человеком, он, вероятно, не смог бы вдохновить народ. В 1940 году, когда все обстоятельства были против Великобритании, трезвомыслящий лидер, скорее всего, мог прийти к выводу, что нам конец»[84].

И все же, несмотря на то что Черчилль был склонен к сентиментальности, переменчив и временами ему недоставало стратегического мышления как военному лидеру, он, благодаря интуиции и тщательному анализу в течение 1930-х годов, сделал удивительно точный прогноз относительно бедствия, которое постигнет Европу и Англию. Сентябрьские события 1939 года доказали, что он наиболее здравомыслящий государственный деятель Англии и наилучший предсказатель. Остальные трезвомыслящие и уравновешенные люди, которым не хватало воображения и проницательности, позволили Великобритании вступить неподготовленной в эту войну.

По мнению Сторра, Черчилль сложная натура, таким он, конечно, и был и всю жизнь страдал от приступов депрессии, что, вероятно, не совсем так. Широко распространенное мнение, что Черчилль боролся с приступами депрессии на протяжении всей взрослой жизни, обязано своему появлению, в значительной степени, рассуждениям Сторра и воспоминаниям лорда Морана, в которых он подробно рассказывает о своей деятельности в качестве личного врача Черчилля. В последнее десятилетие Черчилля Моран задавал ему наводящие вопросы о его «черной собаке» – так Черчилль называл приступы депрессии – и изобразил восьмидесятилетнего государственного деятеля одряхлевшим и подавленным. Основанная на сочинениях Морана и Сторра идея, что Черчилль был личностью депрессивного типа, а скорее всего, маниакально-депрессивного типа, утвердилась в психиатрических кругах и продолжает удерживаться в народном сознании (но не у членов семьи Черчилля, его друзей и его официального биографа сэра Мартина Гилберта). Однако Черчилль, скорее всего, не страдал психическим заболеванием. История «черной собаки» началась в 1911 году, когда в письме Клементине Уинстон высказывает восхищение немецким врачом, который, говорят, способен избавить от депрессии: «Я думаю, что этот человек может быть мне полезен – если возвращается моя черная собака» (Сэмюэл Джонсон называл свои приступы меланхолии «черной собакой»). Далее Черчилль пишет Клементине, что, когда собака уходит, «в жизнь возвращаются все краски». В письме он описывает то, что современные психиатры называют умеренным депрессивным эпизодом. «Из жизни исчезает свет», – написал Черчилль. Когда в 1944 году Моран своими вопросами подтолкнул Черчилля к воспоминаниям, тот рассказал об этом эпизоде и об ощущениях головокружения, давно его беспокоивших: «Я не люблю стоять у края платформы, когда мимо проходит поезд. Я предпочитаю стоять спиной, а лучше всего – за колонной. Я не люблю стоять у борта судна и смотреть вниз. И все же я не хочу покидать мир, даже в такие моменты». Но даже в периоды депрессии Черчиллю не были присущи отчаяние и мысли о самоубийстве. После 1911 года он больше не писал о черной собаке[85].

С тех пор диагноз, поставленный Черчиллю Сторром, был заменен более точными диагностическими протоколами. События значительные и менее значительные действительно могли ввергнуть Черчилля в тоску – огромные потери британского флота, смерть любимого домашнего животного, упоминание имени давно умершего товарища по оружию. Его было легко растрогать до слез. «Я очень много плачу», – сказал он как-то личному секретарю, и он никогда не извинялся за свои слезы. Черчилль очень раздражался из-за неоправданных задержек, из-за секретарей, устраивавших путаницу, и генералов, которые демонстрировали нежелание или неумение воевать. С такой же легкостью он мог изменить настроение и избавиться от тревоги. У него не было симптомов, которые теперь считаются основными симптомами депрессии у взрослых: длительные (две недели и более) и регулярные (по крайней мере, ежегодно) периоды потери интереса к работе и семье, потери интереса к социальным ценностям, трудности в принятии решений, бессонница, заниженная самооценка, ощущение себя нелюбимым и не достойным быть любимым, иногда сопровождаемое чувством безутешности. Не было у него и признаков, связанных с манией: уменьшение потребности во сне, повышенная разговорчивость, скачки мыслей, эйфория, чрезмерный оптимизм, повышенная сексуальная активность, безудержная веселость и неспособность сконцентрироваться[86].

Черчилль действительно зачастую неоправданно рисковал за игорным столом и на поле боя (которым большую часть 1940 года был Лондон) и много пил, но никогда не утрачивал способность выполнять свои обязанности. Он волновался, раздражался, уставал, но никогда не отчаивался. Тот факт, что у него проявлялись различные признаки депрессии – чрезмерное употребление алкоголя, перепады настроения, – не периодически, а регулярно, даже ежедневно и на протяжении всей его жизни, на самом деле часть противоречивой человеческой натуры.

Хотя психиатры в случае с «черной собакой» Черчилля предостерегают против попыток опровергнуть сделанные выводы, но они также предостерегают против диагнозов, поставленных задним числом, как это сделал Сторр. Джок Колвилл и Фицрой Маклин, один из военных советников Черчилля, вспоминали редкие случаи, когда Черчилль говорил о «черной собаке». Он имел в виду не депрессию в клиническом смысле, а только то, что у него выдался плохой день. И Колвилл, и Маклин помнили из своего детства, что английские няни называли «черной собакой» капризы и эмоциональные вспышки у маленьких детей. Черчилль, понимая, что мрачный внешний вид не вселяет уверенности в тех, в ком он нуждается, чтобы выиграть войну, не позволял себе впадать в уныние. Когда посетители Чекерса или «номера 10» поражались хорошему настроению Черчилля, он озвучил вариацию мысли, высказанной как-то Колвиллу, что черпает силу из «удивительного самообладания и морального духа британского народа». Как-то Мопс Исмей, прогуливаясь с Черчиллем по саду в Чекерсе, предположил, что, «каким бы ни было будущее, ничто не сможет лишить его [Черчилля] заслуги в том, что он вдохновлял страну…». На это Черчилль ответил: «Мне было дано выразить то, что есть в сердцах британцев. Если бы я говорил что-нибудь еще, они бы вышвырнули меня с должности»[87].

Ничто – ни настроение, ни поражения Великобритании, ни генералы, действовавшие с неохотой, – не могло помешать Черчиллю вдохновлять соотечественников и бороться за их спасение. Ничто не ослабляло его любовь к семье. Ничто не ослабляло его любовь к жизни. Если верить заявлению Фрейда, что «психическое здоровье – это способность любить и работать», то Черчилль обладал абсолютным психическим здоровьем.

Если Черчилль чего-то и достиг, то того, что американский психолог, основатель гуманистической психологии Абрахам Маслоу назвал «самоактуализацией», дошел до вершины «иерархии потреб ностей»; человек, достигший этого высшего уровня, добивается полного использования своих талантов, способностей и потенциала личности.


Черчилль никогда не страдал от скромности, однако его возмутило предположение, что он изменил британцев. Он считал, что у британцев «львиные сердца», а он только обеспечивает рычание. По его мнению, британцы всегда были героями. Позже он сказал примерно то же, что в свое время сказал Мопсу Исмею: «Мне выпало выразить чувства и намерения британского народа в тот критический момент его жизни. Это было для меня честью, о которой я никогда не мог и мечтать, и это то, что нельзя отнять». Однако далее он сказал: «Это судьба. Судьба поставила меня сюда, сейчас и с этой целью». Однако «судьба» для Черчилля означала только то, что он оказался в этом месте в это время; судьба не гарантировала успех его миссии. Это могли сделать только его свободно предпринятые действия. Он признавал возможность того, что за людскими делами следят и руководят ими, что это часть «замысла Всевышнего, согласно которому все наши действия считаются правильными, если мы выполняем свои обязанности». Будучи агностиком, он исключал возможность божественного влияния, но не в том, что касалось его обязанностей. Судьба – это все, что происходит с каждым человеком. В данном случае может рассматриваться как динамическая сила Черчилля, которая, во взаимодействии с его волей, изменила историю летом 1940 года. Европа была под гитлеровским сапогом, от Пиренеев до Северного полярного круга, от берегов Вислы до Ла-Манша, через который тремя неделями раньше бежала британская армия, оставив французское побережье, усеянное брошенными танками, автомашинами, орудиями, винтовками, боеприпасами и телами погибших томми[88].

Одержавшие победу генералы фюрера расхаживали по французскому берегу и внимательно разглядывали английские белые меловые скалы, расположенные на берегу Дуврского пролива, в самом узком месте Ла Манша[89].

Было бы ошибкой представлять Гитлера в 1940 году безумцем, брызжущим слюной на мундиры ошеломленных прусских подчиненных во время произнесения тирад. Весной 1940 года на начальном этапе своего рискованного предприятия Гитлер полностью владел собой. Он провел Первую мировую войну на фронте и был награжден Железным крестом за храбрость. Он был трижды ранен – дважды шрапнелью и временно ослеп после отравления хлором во время газовой атаки. Он принимал участие в двенадцати сражениях. Гитлер провозгласил себя, пишет военный историк сэр Джон Киган, «первым солдатом рейха»; он заслужил так называться благодаря своей храбрости в годы Первой мировой войны. Его полк – 16-й баварский резервный полк – понес более чем стопроцентные потери (военные статистики при расчете потерь учитывают первоначальную численность подразделения и количество пополнения)[90].

В 1940 году Гитлер лучше многих своих генералов знал о тяготах войны, однако он считал, что Первая мировая война была «величайшим из всех событий». Вот только итог оказался неудовлетворительным. Тогда Германия не заслужила победы. Теперь было другое время. Ситуация изменилась. Гитлер одерживал победы[91].

На тот момент Адольф Гитлер был величайшим завоевателем в истории Германии, судьба сложилась по его желанию. Война, какой она была, должна была вот-вот закончиться. Британцы, безусловно, должны требовать мира, и Гитлер был готов предложить великодушные усло вия из уважения к этому народу. «Ему нравились англичане, – вспоминал несколько лет спустя один из его телохранителей, – за исключением Черчилля». Рейх фюрера грелся теперь в лучах сияющего альпийского рассвета, порожденного варварством, обманом и тевтонской волей. Великобритания одиноко стояла в сумерках, ожидая, казалось, неизбежного наступления темноты. Перед бывшим капралом, несостоявшимся художником – «маляром», как называл Гитлера Черчилль, – стояла задача занять место Черчилля во главе нового европейского порядка, отделив голову Британской империи от ее тела[92].

Таким было положение Черчилля, Лондона, Великобритании и Британской империи в самый длинный день 1940 года.

Гитлер и его генералы знали, что могут уничтожить остатки британской армии в считаные дни, если сумеют добраться до них через проливы. Но холодная вода Ла-Манша, хлюпающая в сапогах завоевателей, только подчеркнула давно известную истину: они были воинами, способными сражаться на суше. В отличие от английских генералов они не были «морскими генералами». У них не было планов по пересечению моря, они ничего не понимали в море, и на самом деле Гитлер и его генералы боялись моря. Что касается Черчилля, Ла-Манш был его рвом, Англия – двором замка. Он собирался сражаться у зубчатых стен своего замка до тех пор, пока не сумеет собрать воинов и оружие, необходимых для того, чтобы перейти Ла-Манш, двинуться по Европе и наконец, в один прекрасный день, а он наступит не скоро, пересечь Рейн, войти в Германию, в Берлин, для достижения поставленной цели: окончательной и полной победы над гитлеризмом. Откажут ли ему в этом Гитлер и судьба, сказал он членам кабинета, но он ждет от каждого, включая себя, что умрут, упав на землю, «захлебнувшись собственной кровью»[93].

Первоначальная численность 16-го полка составляла 3500 человек. Всего за войну 16-й полк потерял погибшими 3754 человека.

David Rising «Hitler’s Final Days Described by Bodyguard», AP, 4/24/05.

John Keegan, The Mask of Command (New York, 1987), 236—38.

Hugh Dalton, Memoirs 1931–1945: The Fateful Years (London, 1957), 335—36.

WM/John Martin, 10/23/80.

Vincent Sheean, Between the Thunder and the Sun (New York, 1943), 260; Wheeler-Bennett, Action, 146—47.

Wheeler-Bennett, Action, 139.

Ли-Энфилд – семейство британских винтовок. Первая модель появилась в 1895 году. Ли – имя изобретателя Джеймса Париса Ли, Энфилд – название города, в котором располагалась производившая винтовку The Royal Small Arms Factory (Королевская фабрика стрелкового оружия).

Пулемет Максима («Максим») создан Хайремом Стивенсом Максимом, британским изобретателем и оружейником американского происхождения.

W&C-TPL, 53; Moran, Diaries, 179.

Anthony Storr, Churchill’s Black Dog, Kafka’s Mice, and Other Phenomena of the Human Mind (New York, 1973), 5, 27, 49–50.

Hastings Lionel Ismay, The Memoirs of General Lord Ismay (London, 1960), 155; Colville, Fringes, 215.

Moran, Diaries, 112; PFR/Dr. Ron Pies (clinical psychiatrist, professor, Tufts University School of Medicine), 2007; PFR/Dr. David Armitage (Col. U.S. Army, ret.), 2007; Dr. Michael First (editor, Diagnostic and Statistical Manual of Mental Disorders, 4th ed., text rev. [DSM-IV-TR], lead author, Structured Clinical Interview for DSM-IV-TR [SCID], electronic and telephone communications, 3/07, 10/08; Browne, Long Sunset, 119.

WM/Jock Colville, 10/14/80; Colville, Fringes, 578; Moran, Diaries, 827; Langworth, Churchill by Himself, 58.

Томми – прозвище солдат вооруженных сил Великобритании.

При проектировании зала палаты общин за основу было взято помещение часовни Святого Стефана, поскольку изначально там проходили заседания членов палаты. В северном углу зала находится кресло спикера палаты. Прямо перед ним стоит большой стол с установленным на нем скипетром. За столом во время заседаний находятся секретарь палаты общин и его помощники. Скамьи для членов палаты располагаются возле кресла спикера: справа сидят представители правительственных фракций, слева – оппозиция. По периметру зала располагаются галереи: Галерея прессы – для стенографов и журналистов, Галерея незнакомцев – для всех желающих.

Требушет, или требюше – средневековая метательная машина гравитационного действия для осады городов.

Эйткен, Уильям Максвелл, 1-й барон Бивербрук – английский и канадский политический деятель, министр, издатель, предприниматель и меценат. Член Тайного совета Великобритании. В период между мировыми войнами достиг большого влияния в британской политике благодаря принадлежавшей ему газетно-информационной империи.

Черчилль по достоинству оценил скорость и мастерство Патрика Кинна, для которого заказали особую пишущую машинку, которая не заедала на больших скоростях. Кинна стал непременным спутником Черчилля во время международных встреч с президентом США Рузвельтом, маршалом Тито и генералиссимусом Сталиным. Кинна вел запись Ялтинской конференции в феврале 1945 года.

WM/William Deakin, 1980; WM/Jane (Portal) Williams, 1980.

WM/Jane (Portal) Williams, 1980; WM/Jock Colville, 10/14/80; Colville, Fringes, 285.

WM/Jane (Portal) Williams, 1980; GILBERT 6, 1156; Thompson, Assignment: Churchill, 183; Daily Telegraph, 3/18/09.

Оба слова означают «готовый».

WM/Cecily («Chips») Gemmell, 7/10/80.

Оба слова переводятся как «удивительный».

Сокращение от Франклин Делано Рузвельт.

Violet Bonham Carter, Winston Churchill: An Intimate Portrait (New York, 1965), 4; WSCHCS, 6250, 6264.

Sherwood, Roosevelt and Hopkins, 241.

Sherwood, Roosevelt and Hopkins, 729; WSC 4, 796—97.

Colville, Fringes, 158; WM/Jock Colville, 10/14/80; WM/John Martin, 10/23/80.

Основателем ателье был Джеймс Пул. Начало его карьеры совпало со знаменитой битвой при Ватерлоо, и Пул постепенно переквалифицировался в военного портного. В 1822 году он открыл магазин, чтобы посетители могли купить одежду, не теряя времени на примерки. После смерти Джеймса Пула в 1846 году дело продолжил его сын Генрих. Он расширил помещение и построил роскошный салон на улице Севил-Роу, положив начало традиции Savile, которую подхватят другие ателье. После смерти Генри за совершенствование дела взялся его двоюродный брат Сэмюэл. Он открыл филиалы фирмы в Париже, Вене и Берлине. В начале 1900 года на процветание бренда работали 300 портных. В ателье шили костюмы для Эдуарда VII, Александра II, Александра III, Наполеона, Черчилля и де Голля. Среди клиентов фирмы – более пятидесяти европейских монархов и членов их семей, а также главы почти всех государств Старого Света.

WM/Jock Colville, 10/14/80; WM/John Martin, 10/23/80; Browne, Long Sunset, 114.

Moran, Diaries, 158; WSC 6, 115; Halle, Irrepressible Churchill, 257.

WM/William Deakin, 1980; WM/Jane (Portal) Williams, 1980.

M. GILBERT 7, 1322 («This wicked man…»); WSCHCS, 6277; Langworth, Churchill by Himself, 137.

H.H. Asquith, Letters to Venetia Stanley, edited by Michael Brock and Eleanor Brock (Oxford, 1982), 267; WM/John Martin, 10/23/80.

Biron, «Sir», 216; Colville, Fringes, 341; W&C-TPL, 111, 213.

Colville, Fringes, 482; Richard Langworth, ed., Churchill by Himself: The Definitive Collection of Quotations (London, 2008), 463.

WSC 5, 704; Anthony Montague Browne, speech to Churchill Society; Roy Jenkins, Churchill: A Biography (London, 2011), 702n; Colville, Fringes, 239, 578; Moran, Diaries, 781.

GILBERT 7, 348; Colville, Fringes, 526; Danchev and Todman, War Diaries, 690—91.

Randolph S. Churchill, Winston S. Churchill: Youth, 1874–1900 (Boston, 1996), 208.

Черчилль предложил написать на установленном в Версале памятнике, посвященном Первой мировой войне, такие слова: «В войне – ярость; в поражении – мужество; в победе – великодушие; в мире – добрая воля». Предложение отклонили (дневник Колвилла, 24 января 1941 года). На фронтисписе военных воспоминаний Черчилль решил переделать эту фразу, заменив слово «ярость» на более сдержанное слово «решительность». (Примеч. авт.)

WSCHCS, 5818.

Платон сравнивает человеческую душу с колесницей, в которую запряжены белый и черный кони (благородное и низменное начало в человеке), управляемые возничим (разумом). Когда возничему удается смирить низменное начало, душа может подняться и вместе с богами созерцать подлинное бытие. Трем началам души – вожделению, пылу и рассудительности соответствуют добродетели: здравомыслие, мужество и мудрость. Их согласование дает справедливость, как в отдельной человеческой душе, так и в государстве, которое устроено аналогичным образом.

WM/Viscount Antony Head, 1980.

H. Chartres Biron ed., «Sir», Said Dr. Johnson (London, 1911), 112, 213.

Halle, Irrepressible Churchill, 345, 346; Moran, Diaries, 444.

WM/William Deakin, 1980; Thompson, Assignment: Churchill, 178.

PFR/Lady Mary Soames, letter of 9/3/07; Moran, Diaries, 100; Colville, Fringes, 416.

Colville, Fringes, 481; Moran, Diaries, 111, 604; WM/Pamela Harriman («wolly gogs»), 8/22/80; Browne, Long Sunset, 220—21 (Sinatra).

Colville, Fringes, 416; Halle, Irrepressible Churchill, 263.

WSCHCS, 6307.

Джонсон Сэмюэл – английский литературный критик, лексикограф и поэт эпохи Просвещения. Его имя, по оценке «Британники», стало в англоязычном мире синонимом второй половины XVIII века. По своему влиянию на умы современников-англичан Джонсона можно сравнить с Вольтером и его славой в континентальной Европе.

R. V. Jones, The Wizard War (New York, 1978), 106.

Moran, Diaries, 604; Winston Churchill, Thoughts and Adventures (New York, 1991), 204.

WM/Jock Colville, 10/14/80; WM/John Martin, 10/23/80.

Tom Hickman, Churchill’s Bodyguard (London, 2005), 130; Colville, Fringes, 223.

WM/Sir Ian Jacob, 11/12/80; Wheeler-Bennett, Action, 185.

John H. Peck, «The Working Day», Atlantic Monthly, 3/65.

Блетчли-Парк – особняк, расположенный в Блетчли в историческом и церемониальном графстве Бакингемшир в центре Англии. В период Второй мировой войны в Блетчли-Парке располагалось главное шифровальное подразделение Великобритании – Правительственная школа кодов и шифров, позже получившая название Центр правительственной связи.

Командующий подводным флотом (1935–1943), главнокомандующий военно-морским флотом Германии (1943–1945), глава государства и главнокомандующий вооруженными силами Германии с 30 апреля по 23 мая 1945 года.

F. H. Hinsley et al., British Intelligence in the Second World War, 5 vols. (London, 1979).

Мензис Стюарт – один из руководителей британской разведки, рыцарь, генерал-майор.

Colville, Fringes, 130.

Wheeler-Bennett, Action, 20, 23.

WM/Oscar Nemon, 1980.

Martin Gilbert, Winston Churchill: The Wilderness Years (New York, 1984), 42–44; WM/Cecily («Chips») Gemmell, 7/10/80; NYT, 5/5/09; Warren Kimball, Finest Hour, spring 2007, 31–33.

WM/Kathleen Hill, 11/4/80; WM/John Martin, 10/23/80; Thompson, Assignment: Churchill, 179; WM/Cecily («Chips») Gemmell, 7/10/80; Moran, Diaries, 360.

WM/Kathleen Hill, 11/4/80; Colville, Fringes, 163—65.

Wheeler-Bennett, Action, 182—83; WM/Cecily («Chips») Gemmell, 7/10/80 (Johnnie Walker Red and daily routine); PFR/Winston S. Churchill, 3/04.

Robert E. Sherwood, Roosevelt and Hopkins: An Intimate History (New York, 1948), 688. [Шервуд Р.Э. Рузвельт и Гопкинс: история при ближайшем рассмотрении. Изд-во иностранной литературы, 1958]

Colville, Fringes, 319; Alex Danchev and Daniel Todman, eds., Field Marshal Lord Alanbrooke: War Diaries 1939–1945 (Berkeley, 2003), 637.

Colville, Fringes, 417; Sherwood, Roosevelt and Hopkins, 24; WM/Sir Ian Jacob, 11/12/80.

Закон Волстеда был принят в 1919 году с целью принудительного проведения в жизнь положений 18-й поправки к Конституции США о сухом законе. Назван по имени инициатора – конгрессмена из Миннесоты Эндрю Волстеда. Закон запрещал также пиво и вино, что явилось неожиданностью для умеренных сторонников сухого закона, добивавшихся запрещения крепких алкогольных напитков. Был отменен в 1933 году после ратификации 21-й поправки к Конституции США.

Револьвер Webley («Веблей») начала производить в 1870-х годах английская фирма Webley & Son Company. С 1887 по 1963 год находился на вооружении британской армии.

WM/G.M. Thompson, 10/24/80; Colville, Fringes, 217; WSC 6, 752.

Thompson, Assignment: Churchill, 84; WM/Sir Robert Boothby, 10/16/80.

WM/G.M. Thompson, 10/24/80; Colville, Fringes, 136, 142—43, 231; E.L. Spears, Assignment to Catastrophe, 2 vols. (New York, 1955), 1:154; WM/Kathleen Hill, 11/4/80; WM/Jock Colville, 10/14/80.

WM/G.M. Thompson, 10/24/80.

Wheeler-Bennett, Action, 153; Colville, Fringes, 195—96; WSC 6, 733 («foreign names were made for Englishmen…»).

Queuetopia – очередитопия, слово, придуманное Черчиллем.

Colville, Fringes, 170—71; Wheeler-Bennett, Action, 93.

WM/Jock Colville, 10/14/80; Colville, Fringes, 434; WSCHCS, 7912; Winston Churchill, My Early Life: 1874–1904 (New York, 1996), 112.

Anthony Montague Browne, Long Sunset (London, 1996), 118; Walter H. Thomp son, Assignment: Churchill (New York, 1953), 84.

Moran, Diaries, 265.

John Colville, The Fringes of Power: 10 Downing Street Diaries 1939–1955 (New York, 1985), 406; Lord Moran, Churchill: Taken from the Diaries of Lord Moran (Boston, 1966), 451; Halle, Irrepressible Churchill, 133; Cv/3, 1309, 1471 (Baldwinfamily); TWY, 307.

Николсон Гарольд (1886–1968) – биограф, историк, вел дневник, был членом парламента с 1935 по 1945 год. С мая 1940 по июнь 1941 года служил под началом Даффа Купера в качестве парламентского секретаря в министерстве информации. Позже перешел на Би-би-си. (Примеч. авт.)

Wheeler-Bennett, Action, 53–56; PFR/Winston S. Churchill, 5/04 («summer sunshine»); GILBERT 6, 1214—15 (recollection of Elizabeth Layton).

В разговорной речи Даунинг-стрит, 10 называют Номер 10». (Здесь и далее, кроме особо указанных случаев, примеч. пер.)

Wheeler-Bennett, Action, 79, 140.

Mary Soames, Clementine Churchill: The Biography of a Marriage (New York, 2003), 383.

John Wheeler-Bennett, Action This Day: Working with Churchill (London, 1968), 140; Cv/3, 267, 387; Kay Halle, Irrepressible Churchill: Stories, Sayings and Impressions of Sir Winston Churchill (London, 1985), 171.

WM/Sir Ian Jacob, 11/12/80.

Джейкоб Йен – помощник секретаря военного кабинета (1939–1945), обрабатывал большую часть военной корреспонденции Черчилля. В конце войны получил звание генерал-лейтенанта. (Примеч. авт.)

Предыстория
Сентябрь 1939 – май 1940 года

Немезида Черчилля, Адольф Гитлер, был злым политическим гением, который пришел к власти благодаря тому, что нашел, а затем занял темные уголки в душах немецкого народа. Однако влияние фюрера не ограничивалось рейхом. Хотя Гитлер не знал ни одного иностранного языка и никогда не бывал за границей, он обладал интуитивной способностью использовать слабости das Ausland – всеобъемлющее слово, означающее все государства за пределами рейха. Снова и снова в 1930-х годах он заставлял правительства Великобритании и Франции выносить его акты агрессии. Напуганные перспективой новой европейской войны, они не принимали никаких мер, жертвуя своей гордостью, своей честью, даже будущим нации. Тем временем росли и крепли его вооруженные силы. И наконец, после шестилетней подготовки, в конце десятилетия, он был готов. На рассвете в пятницу, 1 сентября 1939 года, он направил пятьдесят шесть дивизий вермахта на восток, в Польшу. Теперь у Лондона и Парижа не осталось выбора. Они были связаны с Варшавой военными союзами и были вынуждены объявить войну, что сделали весьма неохотно.

В Генеральном штабе верховного командования вермахта, ОКВ (Oberkommando der Wehrmacht), располагавшемся в Цоссене, в пригороде Берлина, полевые командиры фюрера тоже пребывали в смятении. Повернув на восток, игнорируя армии Англии и Франции, фюрер пренебрег основным стратегическим принципом ОКВ и повел войну на два фронта. Хуже того, он оголил Западный фронт рейха, оставив там всего двадцать три дивизии против восьмидесяти пяти хорошо вооруженных дивизий противника. История предоставила шанс французскому генералу Морису Гюставу Гамелену, главнокомандующему союзными войсками. Начальник штаба Верховного главнокомандования вооруженными силами Германии, генерал-фельдмаршал Вильгельм Кейтель позже заявит, что «атака французов должна была столкнуться всего лишь с немецким заслоном, а не с реальной обороной». Гамелену, чтобы выиграть войну, требовалось отдать один приказ: «En avant!» («Вперед!») Его войска могли войти в Рурский район, немецкий центр промышленности, и война была бы закончена.

Но он не сделал этого. За исключением символической вылазки в направлении Саара, к его угольным шахтам и металлургическим заводам – бессмысленный жест, цель которого была поддержать поляков, – союзные войска оставались на прежнем месте. Затем, после пятинедельного блицкрига, или молниеносной войны, безжалостная нацистская сила сокрушила Польшу, освободив вермахту путь на запад. Момент был упущен. Французские и британские войска подготовились к немецкому наступлению, но все было тихо. Они ждали.

На Западном фронте в течение восьми месяцев, до мая 1940 года, сохранялось затишье. Борьба, которая велась, ограничивалась в основном открытым морем, сферой господства Королевского флота, и побережьем Норвегии. На суше неделя за неделей огромные армии сидели без дела в неестественной тишине.

Берлинцы назвали это удивительное затишье, небывалое в истории современной войны, der Sitzkrieg (сидячая война). В Париже его называли la drôle de guerre (странная война), а в Лондоне – скучная война. Черчилль назвал эту ситуацию сумерками войны; американский сенатор Уильям Бора – странной войной. В Англии и Франции народ, испытывая эмоциональное опустошение после того, как заранее готовился к худшему, вернулся к развлечениям мирного времени. Шел девятый месяц странной войны, и жизнь продолжалась в этих условиях. Величайшая из войн собиралась только разразиться приступами насилия, кровопролития и террора.

* * *

Позже все вспоминали, какой тогда была погода. Зима 1939/40 года была белым кошмаром, самой жестокой зимой в Европе с 1895 года (единственная причина, по которой Гитлер не пошел в наступление, хотя об этом не знали ни Париж, ни Лондон), но весна наконец наступила. В марте установилась непривычно теплая погода. На Европейском континенте зацвели первоцветы, следом и фруктовые деревья. 3 апреля сэр Александр Кадоган, британский дипломат, написал в дневнике: «Кажется, ожили все травянистые растения… зазеленели луга и рощи»[94].

В течение двух недель установилась изумительная погода. Воздух был столь чистым и прозрачным, что казалось, будто увеличилась дальность обзора. Буйство магнолий, подснежников и ярких азалий как в Кенсингтоне, так и в Уайтчепеле. Молли Пэнтер-Доунес написала в The New Yorker, что цветочные композиции в лондонских парках «великолепны, и как жаль, что любящие парки британцы не спешат пойти и посмотреть на них». Она пишет, что, судя по всему, с каждым днем будет все теплее, весна будет изумительной, какой давно не было в Англии, а дальше замечает: «Тюльпаны на клумбах у Букингемского дворца цвета крови»[95].

В Нидерландах с XVIII века основной отраслью экономики являлось выращивание и продажа знаменитых на весь мир сортовых тюльпанов: «Мендель», «Дарвин», «Коттедж», «Попугай». Пик цветения этих сортов всегда приходится на конец апреля, а позже к ним присоединяются изящные белые тюльпаны, самые нежные и восхитительные. В крошечном Люксембурге расцвели невиданные по красоте гладиолусы. О бельгийской весне всегда объявляют высокие, стройные платаны и тополя, тянущиеся вдоль широких улиц Брюсселя, и в конце апреля 1940 года они тоже покрылись нежно-зеленой молодой листвой.

Это была столь редкая, подлинная идиллия, благословенное время кристально-чистого воздуха, солнечных восходов, нежных сумерек и теплых, наполненных ароматом вечеров в садах и парках. В конце апреля облака, словно взбитые сливки, неподвижно висели на небе, затем небо очистилось. В течение шести недель не упало ни капли дождя. Солнечная погода поднимала настроение; люди радовались, просто глядя в безоблачное небо, которое, казалось, стало еще бескрайнее, выше и более глубокого синего цвета, чем когда-либо прежде.

Алек Кадоган восторженно написал: «Восхитительная весна, искрящийся воздух, изумительные цветы, и мир вокруг напоминает рай». Подобные строки восхищения можно найти во многих дневниковых записях, письмах, газетах и журналах. Энтони Иден упомянул «продолжительный период хорошей, солнечной погоды». В доме номер 10 по Даунинг-стрит Джок Колвилл ежедневно рано утром ехал в Ричмонд-парк, чтобы насладиться «теплой летней погодой». Сэр Раймунд Айронсайд, генерал, начальник имперского Генерального штаба, написал о «великолепнейшей погоде» и спустя неделю отметил, что «погода по-прежнему великолепнейшая». Герцогиня Виндзорская, в форме Union des Femmes de France (Союз женщин Франции), руководившая работой солдатской столовой в Париже на рю де ла Пэ, написала своей тете Бесси: «У нас никогда не было такой прекрасной весны». Позже американский военный корреспондент Винсент Шиан отметил, что «Париж еще никогда не знал более прекрасной весны», а затем добавил, что «погода явилась частью человеческой драмы». В рейхе некоторые вспоминали август 1914 года, когда германские пехотинцы в остроконечных шлемах писали домой о Kaiserwetter (императорская погода). Теперь их сыновья называли эту погоду Hitlerwetter (гитлеровская погода). Нацистский генерал Гейнц Гудериан, командующий танковым корпусом, охарактеризовал погоду соответствующим образом, назвав ее «völlig Panzerwetter» (исключительно танковая погода)[96].

Париж, самый красочный город в Европе, присоединился к этому великолепию, радуя взор каннами, георгинами, нарциссами и фрезиями, особенно в садах Тюильри. Вдоль Сены и широких столичных бульваров расцвели столь любимые парижанами каштаны с их цветами, стоящими на ветках, как розовые свечи, и темно-зелеными матовыми листьями, такие утонченные, такие изысканные, что, по мнению Paris Soir, они словно сошли с полотна Ренуара. Клэр Бут[97], совершая поездку по Западной Европе в тот четвертый месяц 1940 года, написала:

«Сейчас, в апреле, на прекрасных парижских улицах зеленеют каштаны, в солнечных лучах дома переливаются всем многообразием жемчужно-серых тонов, и от зрелища заходящего золотого солнца, мелькнувшего в Триумфальной арке, возвышающейся в конце Елисейских Полей, на мгновение перехватывает дыхание от боли и восторга. Вот такой Париж в апреле!»[98]

Париж был gai[99] – веселость, которая при взгляде назад кажется жестокой иронией судьбы.

Сразу после объявления войны закрылись все театры, но теперь они вновь открылись и были заполнены до отказа. Это в равной степени относилось к кинотеатрам, ресторанам и ночным клубам; скачкам на ипподроме Отей, цветочному рынку на площади Мадлен; весенней художественной выставке в Большом дворце; автомобильным гонкам в Булонском лесу, организованным «Ситроеном» и «Рено» – даже к залу в здании на Левом берегу, под крышей которого собрались пять академий, куда приходили желающие послушать лекцию Поля Валери о французском искусстве, лекцию, которой на той неделе парижские ежедневные газеты уделили больше внимания, чем войне на всех фронтах.

В тот год поля во Франции вспахивали солдаты. Странная работа для солдат в военное время, но тогда и война была странной; в отдельных перестрелках французские потери составили всего 2 тысячи человек, треть приходилась на Королевский флот. Но даже в этом случае Высший военный совет (Conseil Superieur de la Guerre), возмущенный идеей использовать солдат на сельскохозяйственных работах, утверждал, что эти работы унизительны для их профессии. Тем не менее правительство, по настоянию депутатов от сельскохозяйственных округов, отметило, что, хотя кадровые офицеры являются профессиональными солдатами, их рядовые таковыми не являются; люди, которыми они командуют, в мирное время были гражданскими лицами, многие из них – фермерами, и если никто не будет вспахивать и засевать землю, то Франция проиграет войну из-за голода.

Когда генералы были вынуждены отступить, некоторые офицеры, и среди них полковник Шарль де Голль, продолжали сопротивляться. Французская армия имела хорошую репутацию, даже в Берлине, но бездействие войск вызывало тревогу. В течение зимы британские экспедиционные силы (British Expeditionary Force, BEF) столкнулись с проблемой бездеятельности. Хотя на континенте было менее 400 тысяч британских солдат – всего 18 процентов союзнических сухопутных войск, – они имели высокий уровень боевой подготовки, частично благодаря офицерам, не прекращавшим проводить занятия по физической и психологической подготовке. Французы этого не делали. Война длилась уже восемь месяцев, и французская армия застоялась, даже начала разлагаться.

Следует принимать в расчет все обстоятельства и относиться к французскому солдату 1940 года с большим состраданием. Ни одна страна, за исключением Сербии, не подверглась таким ужасным испытаниям в Первой мировой войне. Поколение Второй мировой войны, в отличие от поколения 1914 года, хотело, чтобы его просто оставили в покое.

В то время не придали особого значения этой атрофии духа. В 1938 году Черчилль назвал французскую армию «самой хорошо обученной и мобильной силой в Европе». В январе 1940 года он, к своему ужасу, понял, что нельзя сказать, будто «Франция смотрела на войну с воодушевлением или хотя бы с большой надеждой». Он винил в этом долгие месяцы ожидания, последовавшие за крахом Польши. По его мнению, «долгие зимние месяцы ожидания предоставили время и возможности для действия яда» коммунизма и фашизма[100].

Восьмимесячное затишье на фронте оценивали по-разному. По мнению Винсента Шиана, не было сомнений, что в ближайшее время затишье закончится, «когда серые потоки немецкого наводнения хлынут на запад в Голландию, Бельгию, Францию… и я думаю, что мы только наполовину верим в неизбежность, пока она не наступила»[101].

Многие, среди них некоторые более осведомленные, были настроены оптимистично, поскольку ожидаемая прелюдия привела бы к страшному кровопролитию. Генерал Андре Бофр назвал эту ситуацию «фарсом, разыгрываемым по обоюдному согласию», который не приведет ни к чему серьезному, «если мы правильно сыграем свою роль». Альфред Дафф Купер, ушедший в отставку с поста первого лорда адмиралтейства в знак протеста против Мюнхенского сговора, выступая перед американской аудиторией в Париже, необдуманно заявил, что союзники «нашли новый способ ведения войны, не жертвуя человеческими жизнями»[102].

Многие заявляли, что все это скоро закончится, что это не может продолжаться, что в этом нет никакого смысла. Премьер-министр Невилл Чемберлен в частной беседе сказал, что он «предчувствует», что к лету война закончится. Другие думали иначе; в Париже и Лондоне люди, занимавшие высокое положение, были убеждены, что война будет продолжаться в том же духе и морская блокада медленно задушит рейх фюрера. Это, конечно, займет пару лет, но к тому времени у британцев будет пятьдесят дивизий, и вместе с сотней американских дивизий, они нанесут Гитлеру смертельный удар.

По мнению выдающегося французского ученого Альфреда Сови, французский народ согласился участвовать в войне, хотя и неохотно. Французы верили, что Франция победит. Они были уверены, отметил Уильям Лоуренс Ширер, корреспондент Си-би-эс в Берлине, что для победы демократии следует объявить войну, что, если «свободный народ» объединиться в желании победить, никакая «управляемая сила», подобная гитлеровской, не сможет победить… они рассказывают о гигантских военных усилиях и объясняют, что благодаря демократии военные усилия, безусловно, значительнее, чем в Германии, поскольку на добровольных началах». Ширер также отметил растущее убеждение, что «в этой странной войне нет никакой необходимости страдать, лишать себя хорошей, легкой жизни. На этот раз в жертве нет необходимости».

Французское правительство поощряло подобные настроения. Депутаты наделили премьер-министра Эдуарда Даладье диктаторскими полномочиями в сфере промышленности, включая право мобилизовать рабочую силу, но он не воспользовался ими. Предприятия, которые можно было переоборудовать для выпуска боеприпасов, продолжали выпускать гражданскую продукцию. Парижские фирмы «Лелонг», «Баленсиага» и «Молинье» экспортировали шелка, из которого, как позже узнали французы, немцы шили парашюты. Не вводилось нормирование продуктов, как и бензина, хотя приходилось импортировать каждый галлон. Депутаты рекомендовали вновь открыть лыжные трассы и курорты Лазурного Берега.

Де Голль, одинокая Кассандра, написал Полю Рейно, в то время еще министру финансов Франции: «Сейчас, как мне видится, враг не будет нападать на нас какое-то время… Затем, когда он решит, что мы устали, растеряны, недовольны собственным бездействием, он наконец перейдет в наступление, имея абсолютно другие козыри, психологические и материальные, чем имеет в настоящее время». Он был прав, но, когда самонадеянный полковник сказал Пьеру Бриссону, редактору «Фигаро», что его тревожит пассивность врага, Бриссон высмеял его: «Разве вы не видите, что мы уже одержали бескровную победу на Марне?»[103]

Британцы, обладая в целом лучшей информацией о европейских полях сражения, должны были быть более реалистичными. Но не были. Остров казался прекрасным, значит, остров был прекрасным. Осенью Times сообщила, что Англия приняла «непреклонное решение» твердо держаться до конца, но спустя девять месяцев после начала войны жизнь Англии вернулась в нормальное русло. Праздные жители города дремали в шезлонгах в Гайд-парке; люди попусту транжирили время в лондонских парках и с интересом наблюдали за плавающими в прудах утками.

В 1940 году в городском пейзаже доминировали собор Святого Павла, шпили пятидесяти церквей Рена[104] в стиле барокко, здание парламента в стиле неоготики и Биг-Бен.

Теперь, затемненные, залитые лунным светом, они вызывали воспоминания об имперской столице до появления электричества. Ночная жизнь, как всегда, была насыщенной и интересной: Джон Гилгуд в «Короле Лире»; пьеса Light of Heart Эмлина Уильямса, собиравшая полные залы; в Вест-Энде самой популярной танцевальной мелодией была американская песня Somewhere over the Rainbow[105].

Понятно, что лондонцев больше интересовали события мирной жизни, чем война. Times, постоянно ведущая наблюдения за орнитологической обстановкой, сообщила о возвращении ласточек, кукушек и даже соловьев.

Черчилль пытался разбудить народ. Выступая в марте по Би-би-си, первый лорд адмиралтейства предупредил соотечественников, что «более миллиона немецких солдат, включая все танковые дивизии, выстроились в готовности перейти в наступление вдоль границ Люксембурга, Бельгии и Голландии. В любой момент на эти нейтральные страны может обрушиться шквал стали и огня, и решение зависит от безумного, патологического существа, которому, к их вечному позору, немцы поклоняются, как богу». Он отметил, что в Великобритании «есть беспечные дилетанты и недальновидные люди, поглощенные земными проблемами, которые иногда спрашивают нас: «За что это воюют Великобритания и Франция?» Я на это отвечаю: «Если мы перестанем воевать, то вы скоро узнаете»[106].

Однако лорд Гав-Гав, прозвище Уильяма Джойса, предателя-англичанина, который занимался нацистской пропагандой на Великобританию из Берлина – за что он будет повешен, – еще не вызывал возмущения; большинство британцев считали его даже забавным. Джок Колвилл, находясь на Даунинг-стрит, 10, написал в дневнике: «Война на Западном фронте словно замерла». Проведя вечер в городе, Колвилл написал, что видел «группу интеллигентов в очках, которые сидели во время исполнения «Боже, храни короля». Он отметил: «Все это видели, но никто ничего не сказал, что свидетельствует о том, что война еще не заставила нас утратить чувство меры и впасть в ура-патриотизм». Ему еще предстояло узнать, что толерантность – это слабость страны в состоянии войны и что в военное время ура-патриотизм становится патриотизмом. Немцы уже понимали это. Если бы берлинцы неподобающе вели себя во время исполнения Deutschland Uber Alles (Германия превыше всего) или сидели во время исполнения Horst Wessel Lied («Песня Хорста Веселя»), то им бы еще повезло, если бы их просто арестовали[107].

Весной выявился постыдный факт. В мешках с песком, сложенных у входа в правительственные здания на Уайтхолле, проросли сорняки, явное доказательство, что мешки были заполнены не песком, как предусматривалось договором, а землей, которая стоила намного дешевле. Вопрос был поднят в палате общин, но ответа на него не последовало, главным образом по той причине, что никого это особо не волновало. Мешки с песком и другие атрибуты войны – аэростаты заграждения, траншеи в городских парках, в которых жители должны были укрываться от воздушных налетов, уполномоченные по гражданской обороне, противогазы, которые, как сообщил журнал Punch[108], носили только офицеры и высшие государственные служащие, – как и истории об эвакуации детей и шутки о женщинах в форме – стали обыденностью.

Война фактически превратилась в утомительную обязанность. В первую неделю мая это настроение стало меняться. У общественности, введенной в заблуждение прессой, которую, в свою очередь, ввело в заблуждение правительство, создалось впечатление, что их войска изгнали немцев из Норвегии. На самом деле все было наоборот. В четверг, 2 мая, премьер-министр Невилл Чемберлен появился в палате общин, чтобы объявить о том, что британские войска, потерпев сокрушительное поражение, были вынуждены эвакуироваться. По данным опроса общественного мнения, проведенного в те выходные Институтом Гэллапа, Чемберлен лишился поддержки более двух третей населения.

В следующий вторник в палате общин состоялось обсуждение потерь в Норвегии. В среду Лейбористская партия добилась голосования – вотум доверия – и более ста членов партии Чемберлена покинули ее ряды. Язвительный упрек в провале операции в Норвегии привел к падению правительства Чемберлена. Цепляясь за должность, премьер-министр потратил вечер того дня на то, чтобы предпринять некий политический маневр, который позволил бы ему остаться на занимаемой должности. Его надеждам было не суждено сбыться.

В тот же день в Берлине – в среду 8 мая 1940 года – Уильям Л. Ширер отметил, что на «Вильгельмштрассе сегодня ощущается напряженность», и добавил: «Я слышу, что голландцы и бельгийцы нервничают. В этом нет ничего странного». По сообщению агентства Associated Press, две немецкие армии, одна из Бремена, а другая из Дюссельдорфа, двигаются к голландской границе. Это разозлило немцев, но, по словам Ширера, его цензоры «позволили ему открыто намекнуть, что следующий удар немцы нанесут на западе – Голландия, Бельгия, линия Мажино, Швейцария»[109].

В Брюсселе папский нунций попросил аудиенцию у короля Леопольда, чтобы передать предостережение из Ватикана. Папа узнал, что немецкого вторжения в Бельгию «не избежать». Это подтверждали два шифрованных донесения в Брюссель из бельгийского посольства в Берлине. Голландский военный атташе в Берлине предупредил Гаагу.

Гитлер пребывал в состоянии крайнего возбуждения. В Mein Kampf он поклялся уничтожить Францию в «последнем, решающем бою (Entscheibungskampf)». Теперь этот час приблизился. Генерал Йодль написал в дневнике: «Фюрер больше не хочет ждать. Геринг просит отодвинуть начало наступления хотя бы до 10-го… Фюрер крайне обеспокоен; он соглашается передвинуть дату наступления на 10 мая, по его словам, вопреки интуиции. И ни на один день дальше»[110].

В Венсенском замке генерал Гюстав Морис Гамелен объявил о восстановлении во французской армии обычного отпуска, как в мирное время. Четырьмя днями ранее генерал Андре-Жорж Корал, командующий 9-й французской армией, сказал своим солдатам: «До 1941 года ничего не будет происходить». В преддверии выходных заголовок парижской газеты гласил: «DETENTE AU HOLLANDE» («Отдых в Голландии»)».

Адмиралтейство на Уайт-Холле, поскольку Британия правила морями, определяло морскую политику в период войны, но с учетом британских экспедиционных сил, численностью 400 тысяч человек, тогда как численность французских войск составляла 2 миллиона 100 тысяч человек. Командование союзными войсками Франции и Англии осуществлял генерал Гамелен, который был уверен, что может остановить врага, поскольку считал, что точно знает, откуда следует ждать нападения. Немцы будут наступать через Бельгию, как они это сделали в августе 1914 года, когда, достигнув эффекта стратегической внезапности, серый поток огромного правого крыла рейха, снеся оборону французов, окружил их левый фланг. Это был один из последних изобретательных маневров на Западном фронте в ходе Первой мировой войны. Французы избежали катастрофы, отступив к Марне. Затем армии противников попытались охватить друг друга с фланга. Это не удалось ни тем ни другим. В результате создалось безвыходное положение. В течение четырех лет союзники удерживали сплошную линию фронта, протяженностью 566 миль, от границ Швейцарии до Ла-Манша. Прорвать линию фронта не представлялось возможным, поскольку всякий раз, когда в каком-то месте создавалась опасность, оно срочно укреплялась; воинские эшелоны направлялись в зону риска и успевали добраться до места раньше наступающих пехотинцев, которые медленно двигались вперед со скоростью передвижения наполеоновских солдат, делавших 3 мили в час.

Гамелен предвидел точное повторение ситуации. Но на этот раз, заверил он соотечественников, война не будет вестись на «священной земле» Франции. Согласно его плану «Д», войска выдвигаются на восток в Бельгию и встречают противника на рубеже реки Диль. Куда еще, спросил он, могут прийти нацисты? По общему мнению, невозможно было представить, чтобы немцы решили вторгнуться через Швейцарию. Французская линия обороны включала бельгийскую равнину (Фландрию) слева, в центре Арденнский лес, протянувшийся через Люксембург, Бельгию и Северную Францию, и 87-мильную границу Франции и Германии, где стояли лицом друг к другу огромные армии противников.

Последний участок линии обороны не вызывал беспокойства, поскольку считался неприступным. Каждый его дюйм был защищен самой дорогостоящей в истории системой фортификационных сооружений, мощной линией Мажино из стали и бетона, которую обороняла сорок одна дивизия. Когда лорд Горт, командующий британскими экспедиционными силами, и группа британских генералов совершали поездку по линии Мажино, они спросили своего сопровождающего, Рене де Шамбрена[111], во что обошлось ее строительство.

55 миллиардов франков, ответил Шамбрен, более чем за десять лет. Затем, сообразив, что его английские гости из морской державы, и ведут расчеты в фунтах стерлингов, Шамбрен предложил более привычный для них расчет: если бы Франция потратила эту сумму на строительство самого большого, мощного и быстроходного линкора, которых во всем мире насчитывалось порядка двадцати пяти, то французский флот на данный момент состоял бы из пятидесяти таких гигантов. Таким образом, объяснил Шамбрен, форты и артиллерийские батареи линии Мажино могут рассматриваться как строй «сухопутных линкоров». Горт, написал Шамбрен, «не смог скрыть удивления». Шамбрен не сказал гостям, что расходы на строительство линии привели к сокращению производства бронетехники. Но они не приняли во внимание, что линкоры мобильны и быстро реагируют на изменение тактической обстановки. Форты – «сухопутные линкоры» – не обладают ни тем ни другим.

Линия Мажино, известная всем французам, была названа в честь Андре Мажино, политического и военного деятеля, который, как премьер-министр Эдуард Даладье, провел четыре года в траншеях Первой мировой войны и поклялся, что больше это не повторится. Линия доходила до бельгийской границы. Обсуждался вопрос строительства линии до северного побережья Франции, но французы считают, что бельгийцы могут решить, что их французские войска даже не подумают вступать в бой, пока немцы не доберутся до французской границы. Некоторые члены Высшего военного совета (Conseil Superieur de la Guerre) настаивали на том, чтобы дотянуть линию до реки Мез (Маас), на территории Бельгии, но маршал Анри-Филипп Петен, главнокомандующий французской армией в 1918 году, отверг это предложение. Для того чтобы подойти к Мезу, немцам предстояло пройти через Арденны – дремучий лес Ганса Христиана Андерсена, глубокие ущелья и испарения с торфяных болот – «непроходимые», по заявлению Петена, тем самым он исключил его как возможный путь вторжения. Таким образом, рассудил Гамелен, единственным возможным полем битвы остается бельгийская равнина[112].

В результате он столкнулся с серьезными проблемами. Наполеон предупреждал своих командующих, чтобы они не решали заранее, что собирается делать противник. Но Гамелен все решил за противника. Ему не пришло в голову, что после провала одного замечательного плана в 1914 году немцы смогут разработать другой план. Кроме того, Гамелен не придал значения смене монархов в Бельгии. Во время последней войны король Альберт был могущественным союзником, но в 1936 году его сын, Леопольд III, удивил Европу, отказавшись от военного союза с Францией и Великобританией. Во время любой следующей войны между Германией и Францией, заявил король, Бельгия будет сохранять нейтралитет. Он дошел до того, что укрепил границу с Францией и заявил французам, что строительство линии Мажино до Северного моря будет рассматриваться Бельгией как недружественный жест[113].

Но самая большая ошибка Гамелена заключалась в том, что он исходил из предположения, что война не изменилась с перемирия 1918 года. Его Высший совет исходил из тех же соображений, хотя было несколько человек, и среди них полковник де Голль, выражавших несогласие с этим мнением. Де Голль, действуя во вред себе, настаивал, чтобы французы изучили быстрый захват нацистами Польши с помощью танков. Танки, сказал он, изменили ход сражения; необходимы новые стратегии, чтобы заставить их отступить. 11 ноября 1939 года он направил в Генеральный штаб памятную записку с учетом уроков Польской кампании, в которой основной упор делался на необходимости обретения мобильности на поле боя, формирования ударного механизированного корпуса, специально отобранных и обученных солдат, которые возглавят наступление. Если Франция не последует примеру Германии, предупредил он, то бензиновый двигатель уничтожит французские военные доктрины, как сносил укрепления.

Но начальники сочли его высказывания нелепыми. Предположим, сказал один из них, что танки бошей прорвут оборону. Где они будут заправляться? Ни один из них не задумался о том, что с момента окончания Первой мировой войны в Северной Франции появились тысячи бензозаправочных станций. Они не приняли их в расчет. Эти бензозаправочные станции – которых, как и 91 процента автомобилей в стране, не было в 1918 году, – должны были обслуживать гражданские машины, а не немецкие танки. Тот факт, что в автомобилях и танках использовалось одно и то же топливо, не приняли во внимание.

Несколько военных корреспондентов, находившихся под впечатлением от зрелища танковых колонн фюрера, давящих храбрых поляков, выразили серьезное беспокойство, но в ставке главнокомандующего Гамелена им резко ответили, что повторение блицкрига невозможно. Генерал Дюфье, командир танкового подразделения в отставке, заявил, что нацистские танковые подразделения не могут «без поддержки прорвать наши линии и проникнуть глубоко в тыл, не столкнувшись с полным уничтожением». Другой высокопоставленный офицер упрекнул зарубежных журналистов за высказанные сомнения: «Ах, друзья, как же вы наивны!» Да, война прошла по польским равнинам. Но ей не пройти через Арденны, голландские разливы, бельгийские оборонительные сооружения, линию Мажино – танковые ловушки, колючую проволоку, казематы, наши мощные воздушные силы[114].

Высшее командование Франции, принимая решение о стратегической обороне, учитывало тот факт, что страна еще не до конца залечила раны, полученные в Первой мировой войне. Все крупные бои велись на территории Франции и Бельгии, и было убито 1 миллион 315 тысяч poilus[115] – 27 процентов мужчин в возрасте от 18 до 27 лет, без учета раненых – тех, кто ослеп, оглох, потерял конечности.

Оставшиеся в живых не имели достаточно сил и желания вновь поднять триколор. В отличие от многих предыдущих поколений французов они, по понятным причинам, не испытывали стремления ни к величию, ни к достижению господства в Европе. Им не хотелось проиграть войну, но при этом они не слишком жаждали победить. На самом деле им даже не нужна была победа. У Франции не было военных целей. У Франции, как это виделось им, уже было все, что требовалось. Они ничего не просили у немцев, кроме мира.

Таким образом, решение отдать инициативу немцам было больше политическим, чем военным. Линия Мажино была не просто укрепленной линией, она влияла на душевное состояние народа. Когда в марте 1940 года пало правительство Даладье, Полю Рейно было поручено вести войну после того, как он обещал не переходить в наступление. Идея атаковать Германию, по мнению депутатов, была нелепой. После краха Польши пали духом даже самые воинственные. В палате депутатов все политические партии превратились в партии капитулянтов. Еще до того как Гитлер, поработив следующую страну, произнес очередную речь, призывая западных союзников положить конец войне, – на протяжении семи лет он мнил себя владыкой мира, – коммунистическая фракция палаты депутатов потребовала, чтобы депутаты обсудили «предложения по будущему мирному договору». Алексис Леже, генеральный секретарь министерства иностранных дел Франции, сказал американскому послу Уильяму Буллиту: «Игра проиграна. Франция одна против трех диктатур. Великобритания не готова. Соединенные Штаты даже не изменили закон о нейтралитете. Демократические государства снова опоздали». Альфред Сови сделал вывод, что страна просто «отказалась от войны»[116].

Но ведь это была не шахматная партия, в которой можно отказаться от гамбита. И Гитлер не выдвигал предложений о мире в ближайшие выходные, 10 мая. Он намеревался сделать нечто совсем иное.

С первых дней войны Черчилля раздражала робость французского высшего командования. Французы отклоняли все его инициативы – к примеру, бомбардировку Рура и минирование Рейна – на том основании, что это могло вызвать ответные действия со стороны нацистов. «Эта идея – не раздражать врага – мне не нравилась, – написал он позже. – По-видимому, хорошие, порядочные, цивилизованные люди могут сами наносить удары только после того, как им нанесут смертельный удар». Французы даже отказались от воздушной разведки, что не поддавалось пониманию, поскольку немецкие самолеты ежедневно пересекали границы Франции. Если бы в начале мая самолеты союзников делали то же самое, на них бы произвела неизгладимое впечат ление подготовка, которую вел противник. Через Рейн было переброшено восемь понтонных мостов, и от реки на сотню миль растянулись три танковые колонны[117].

Один французский летчик действительно видел вечером 8 мая ведущиеся приготовления. Он возвращался с Рура, где разбрасывал листовки, убеждающие немцев скинуть Гитлера и, следовательно, установить мир. Пролетая над Дюссельдорфом, он посмотрел вниз и увидел растянувшуюся на 60 миль колонну танков и грузовиков, двигавшуюся к Арденнам. Они ехали с включенным светом. Летчик немедленно сообщил об этом в штаб. Но от его информации отмахнулись, как от недостоверной.

Это был не первый случай, когда подобную информацию не брали в расчет, но он стал последним. Пятью месяцами ранее, когда Европа была погружена в зимний сон, немецкий самолет с двумя штабными офицерами сбился с курса и совершил вынужденную посадку в Бельгии. Офицерам не удалось уничтожить все документы, среди которых был утвержденный ОКВ план вторжения в Нидерланды, в том числе прорыв через Арденны. Британская разведка тщательно изучила эти документы. Учитывая высокий уровень искусства обмана и хитростей, каким в равной степени владели и немцы и британцы, был сделан вывод, что документы – специально подброшенная фальшивка, и, следовательно, их не надо брать в расчет[118].

Утром в четверг, 9 мая, на 250-й день войны, Чемберлен столкнулся с горькой правдой: его карьера закончилась. Фиаско в Норвегии сломило его. Не вызывало сомнений, что Великобритания нуждается в правительстве национального согласия, состоящем из представителей всех партий, а Лейбористская партия – работать под его началом. Учитывая огромное большинство тори в палате общин, наследие всеобщих выборов 1935 года, новым премьер-министром должен был стать консерватор. Руководство партии хотело видеть на этой должности лорда Галифакса, министра иностранных дел. Этого же хотел король. Однако заднескамеечники-тори и члены парламента от Лейбористской партии были за назначение Уинстона Черчилля, первого лорда адмиралтейства. Галифакс отказался от должности. Рэндольф Черчилль позвонил в Лондон, чтобы узнать новости. Отец сказал ему: «Думаю, что завтра стану премьер-министром»[119].

В 21:00 того же дня Гитлер передал в войска кодовое слово «Данциг».

Самая мощная в истории армия была приведена в боевую готовность, и 10 мая 1940 года, в пятницу, в 4:19 более 2 миллионов немецких солдат в «ведерках для угля» (так англичане называли стальные немецкие каски) двинулись вперед. Вермахт перешел границы Бельгии, Голландии и Люксембурга, наступая по всей линии фронта от Северного моря до швейцарской границы. Гитлер неоднократно заверял, что гарантирует их нейтралитет, но он хотел завоевать Францию, а Нидерланды находились на его пути[120].

В 5:30 Бельгия обратилась за помощью к союзникам. Гамелен позвонил генералу Альфонсу Жоржу, командующему Северо-Восточным фронтом.

Жорж спросил:

– Приступаем к операции «Диль»?

Гамелен сказал:

– К нам обратились бельгийцы. У вас есть какое-то другое предложение?

Жорж ответил:

– Конечно нет.

– Выдвигаемся в Бельгию! – распорядился Гамелен. Спустя пять минут Жорж отдал приказ пересечь границу пяти французским армиям и британскому экспедиционному корпусу. Возникла небольшая проблема с бельгийскими пограничниками, которым не сообщили о решении, принятом в Брюсселе. Один офицер потребовал, чтобы 3-я британская дивизия предъявила визы, – командир дивизии, генерал-майор Бернард Монтгомери, поместил его под арест; на нескольких бельгийских дорогах были установлены преграды, чтобы воспрепятствовать вторжению французов. Но ничто не смогло помешать войскам союзников, стремительно продвигавшимся вперед[121].

В британском экспедиционном корпусе царило приподнятое настроение. Томми посылали воздушные поцелуи, проходя мимо улыбающихся женщин и, как пишет Клэр Бут, «вскидывали вверх руки с соединенными кольцом большим и указательным пальцами, в жесте, означавшем «О’кей, все хорошо». Они пели Roll Out the Barrel, чешскую застольную песню, которая обрела популярность в 1939 году, и балладу, основанную на австралийской народной песне:

 
Run, Adolf, run Adolf, run, run, run!
Here comes a Tommy with his gun, gun, gun!
 
 
(Беги, Адольф, беги, Адольф, беги, беги, беги!
Сюда идет Томми со своим ружьем, ружьем, ружьем!)
 

Еще они пели песни своих отцов: Tipperary, Keep the Home Fires Burning и Pack Up Your Troubles in Your Old Kit Bag – песни времен Первой мировой войны. Офицеры старшего возраста, пребывая в прекрасном настроении, испытывали состояние дежавю. Дрю Миддлтон написал в New York Times: «Они словно возвращались той же дорогой, которая снилась им ночами, снова видели лица давно умерших друзей и слышали полузабытые названия городов и деревень»[122].

К вечеру отборные союзные войска углубились на территорию Бельгии и Голландии. Здесь, как заверил всех Гамелен, произойдет решающая битва.

Гамелен совершил фатальную ошибку.

В своем «Орлином гнезде» в Баварских Альпах фюрер танцевал от радости. Его генералы с трудом могли поверить своей удаче. Генерал Адольф Хойзингер написал в дневнике: «Они хлынули в Бельгию и попали в ловушку»[123].

На ближайшее воскресенье выпадал День Святой Троицы, который традиционно являлся частью длинных выходных для англичан и праздновался христианами как День сошествия Святого Духа на апостолов. Лондонцы были поражены, когда в пятницу, узнав о нападении на Нидерланды, правительство отменило выходной день; это означает, написала Молли Пэнтер-Доунес в The New Yorker, что «правительство действительно начинает шевелиться». Из Нидерландов не поступало достоверной информации, и это было плохо. Однако британцы сохраняли спокойствие; на улицах не собирались взволнованные толпы людей. «Хорошая, большая доза несчастья, чтобы выпустить огромную силу. К этому добавляется осознание, что они сражаются за свою жизнь», – написала Пэнтер-Доунес[124].

В течение почти десяти лет Черчилль вдалбливал в головы соотечественников, что этот день наступит. Триста лет назад, во время гражданской войны в Англии, и в армии роялистов, и в парламентской армии были барабанщики. Во время боя они отбивали приказы командиров, которые были слышны сквозь грохот мушкетов и пушек: строиться, направо, налево, огонь. Перед барабанщиками не стояла задача вдохновлять и успокаивать товарищей, вносить сумятицу в ряды врагов, но их постоянный, ритмичный бой делал свое дело. Редьярд Киплинг прославил их в рассказе The Drums of the Fore and Aft («Барабанщики Передового и Тыльного). Храбрость двух молодых полковых барабанщиков вдохновляет полк, который, находясь на грани уничтожения, перегруппируется, атакует афганцев и выиграет битву – «…говорили, что она была выиграна благодаря Лью и Джекину, чьи маленькие тела были погребены в приспособленные для них маленькие ямки, в изголовье громадной братской могилы на высотах Джегая».

Герои Черчилля – Питт, Мальборо, Нельсон – не только командовали, они вдохновляли. Уинстон Черчилль был готов сделать шаг вперед как руководитель и командующий и как барабанщик. Но готовы ли были король и соотечественники? Присоединятся ли к нему британцы, когда придет Гунн, и останутся ли рядом с ним до конца? Готовы ли они умереть, защищая семью, дом, короля и отечество? Черчилль был готов. Он готовил себя к этому моменту каждый час, каждый день на протяжении шести десятилетий, с того времени, когда играл в солдатики в отцовском доме в Лондоне.

Стояла великолепная погода. Сирень – вестница весны – цвела по всей стране. «Чудесный день» – написал в дневнике Александр Кадоган за несколько часов до того, как Гитлер отдал приказ о нападении. – Тюльпаны – изумительны, все радует, кроме людских дел».

К тому времени Кадоган, приверженец Чемберлена, начал понимать, что с правительством Чемберлена покончено. «Но чем мы заменим его? Кто встанет во главе? Эттли? Синклер? Сэм Хоар?»

Недолго думая он исключил одного кандидата: «Никчемный Уинстон»[125].

David Dilks, ed., The Diaries of Sir Alexander Cadogan, 1938–1945 (New York, 1972), 267.

Dilks, Diaries, 267, 272, 283; WM/Jock Colville, 10/14/80.

Mollie Panter-Downes, London War Notes, 1939–1945 (London, 1972), 62.

Clare Boothe, Europe in the Spring (New York, 1941), 127.

Бут Люс, Клэр – американский драматург, редактор, журналист, посол, конгрессмен от штата Коннектикут.

Веселый (фр.).

General Andre Beaufre, Le Drame de 1940 (Paris, 1965).

Vincent Sheean, Thunder, 83.

WSC 1, 558—59.

BBC broadcast, 3/30/40; WSCHCS, 6201.

«Где-то над радугой» – классическая песня-баллада, музыка Гарольда Арлена, слова Эдгара Харбурга. Написана специально для мюзикла 1939 года «Волшебник страны Оз».

Рен Кристофер – английский архитектор и математик, который перестроил центр Лондона после Великого пожара 1666 года. Из сгоревших 87 церквей города Рену удалось восстановить в новом барочном виде 51, в том числе собор Святого Павла. Похоронен в соборе Святого Павла. Надпись на его надгробии гласит: «Se monumentum requires, circumspice» – «Если ты ищешь памятник – оглядись вокруг».

Charles de Gaulle, Lettres, Notes et Carnets, vol. 2: 1942 May 1958 (Paris, 1980), 486.

William L. Shirer, Berlin Diary (The Journal of a Foreign Correspondent 1934–1941) (New York, 1941), 329—30.

Журнал был задуман как своеобразная пародия на расплодившиеся газеты и журналы, как такое кривое зеркало, в котором в перевернутом виде отражаются методы и приемы, используемые в журналистике. Журнал ставил перед собой цель защищать читателя от недобросовестных журналистов.

Colville, Fringes, 25–26.

De Chambrun, France, 54–55.

Rene de Chambrun, I Saw France Fall (New York, 1940), 54–55.

Шамбрен Ренеде, потомок маркиза де Лафайета, адвокат, служил в качестве связного между французами и англичанами. После падения Франции он был приглашен на борт президентской яхты Sequoia, где рассказал Франклину Рузвельту о сражении. (Примеч. авт.)

Adolf Hitler, Mein Kampf, edited by John Chamberlain et al. (New York, 1939), 766.

WSC 1, 454.

William Bullitt, Foreign Relations of the United States, vol. 1: 1945–1950, Emergence of the Intelligence Establishment (Washington, DC, n.d.), 469.

Poilu – пуалю («волосатый») – прозвище французского солдата-фронтовика в Первую мировую войну.

Alphonse Goutard, 1940: La Guerre des Occasions Perdues (Paris, 1956), 131; Boothe, Europe, 1941.

GILBERT 6, 305.

F.W. Winterbotham, The Ultra Secret (New York, 1974), 50.

Len Deighton, Blitzkrieg: From the Rise of Hitler to the Fall of Dunkirk (New York, 1979), 191.

Panter-Downes, War Notes, 56–57.

Adolf Heusinger, Befehl im Widerstreit: Schicksalsstunden der deutschen Armee 1923–1945 (Tubingen, 1950), 88.

Boothe, Europe, 241—42.

General Maurice Gustav Gamelin, Servir, 3 vols. (Paris, 1947), 3:389.

Dilks, Diaries, 277.

Глава 1
Циклон
Май – декабрь 1940 года

Сразу после вечернего чая в пятницу, 10 мая, спустя пятнадцать часов после вторжения Гитлера в Нидерланды, Невилл Чемберлен неохотно подал прошение об отставке королю Георгу VI, который столь же неохотно его принял. «Я принял его отставку, – написал в тот вечер в дневнике король, – и сказал ему, как грубо, несправедливо, по моему мнению, с ним обошлись». Вскоре после шести король назначил премьер-министром плотного, сутулого шестидесятипятилетнего первого лорда адмиралтейства, Уинстона Леонарда Спенсера Черчилля. Позже король Георг стал одним из самых горячих поклонников Черчилля, но в то время он испытывал смешанные чувства. В этот день Джок Колвилл написал в дневнике, что король «(вспомнив, вероятно, об отречении, против которого выступал Черчилль) не хотел посылать за Уинстоном». Однако было важно, чтобы правительство состояло из представителей всех партий, а Лейбористская партия была непреклонна: они не собирались работать под началом Чемберлена[126].

Защита Великобритании и ее империи были обязанностью нового премьер-министра на ближайшие пять лет или до тех пор, пока его не скинут с должности парламент или Гитлер. Но когда он ехал из Букингемского дворца, ни он сам, ни кто-либо еще в Лондоне не был всерьез встревожен ходом войны. За Ла-Маншем в тот вечер было известно совсем немного о том, как разворачивались события в течение дня. Люфтваффе бомбили аэродромы в Бельгии и Голландии; в Бельгии высадились немецкие парашютисты, и бельгийцы, говорят, сражаются хорошо; голландцы, по слухам, «упорно» сопротивляются; союзники заняли прочные позиции на линии Антверпен – Намюр и готовятся оборонять канал Альберта. Все шло как ожидалось, или так казалось в этот час[127].

Вечером Би-би-си объявила о назначении Черчилля. Его семнадцатилетняя дочь Мэри в это время находилась в Чартвелле, в доме, в котором жила ее гувернантка. Прослушав сообщение, Мэри выключила радио и помолилась за отца[128].

И на Даунинг-стрит, 10, и в подземном убежище с Черчиллем были члены его семьи. Из старших детей Черчилля только Сара, актриса, жившая с мужем, была еще гражданским лицом, но спустя какое-то время она поступила в Женскую вспомогательную службу военно-воздушных сил (Women’s Auxiliary Air Force, WAAF). Муж Сары, Вик Оливер, австриец, сын барона Виктора Оливера фон Замека, отказался от титула, сократил имя и стал американским гражданином. При первой встрече с Оливером в 1936 году Черчилль испытал к нему неприязнь и в письме Клементине дал выход своим чувствам. Оливер, по его словам, «самый заурядный», «бродяга» и говорит с «протяжным австро-американским акцентом». Однако он не упомянул одно обстоятельство, которое многие английские аристократы сочли бы достаточным, чтобы не иметь с Виком Оливером никаких дел: он был евреем. Это мог быть кто угодно, но только не Черчилль. Он оценивал человека по его моральным качествам, а не по национальному признаку[129].

Двое других старших детей уже были офицерами: Диана в Женской королевской военно-морской службе, Рэндольф в бывшем полку отца, 4-м гусарском. Мэри работала в солдатской столовой и в Красном Кресте; она жила с родителями. Тем же занималась Памела, двадцатилетняя жена Рэндольфа, беременная первым ребенком, рождение которого ожидалось в октябре. Когда в июне, в период полнолуния, начались воздушные налеты, Памела с тестем спали на двухъярусной кровати в подвале «номера 10». Она была беременной, поэтому спала внизу и всегда просыпалась очень рано утром, когда Черчилль тяжело поднимался по лесенке на свою полку. Клементина спала в другой спальне[130].

Будучи премьер-министром, Черчилль, помимо семьи, был окружен многочисленными сотрудниками, «тайным кругом», как он их называл. Рядом всегда находились Джон (Джок) Колвилл, который остался в «номере 10» после отставки Чемберлена, Эрик Сил и Джон Мартин, которых Черчилль взял с собой из адмиралтейства. В пределах слышимости находились машинистки, Кэтлин Хилл, Грейс Хэмблин и Эдин Уотсон, которая работала со всеми премьер-министрами начиная с Ллойд Джорджа. Мопс Исмей был на связи с начальниками штабов, располагавшихся на Ричмонд-Террас: адмиралом сэром Альфредом Дадли Паундом, генералом сэром Джоном Диллом и маршалом авиации сэром Сирилом Ньюоллом. Колвилл написал в днев нике, что Черчилль считал этих троих «разумными, но старыми и медлительными». В октябре 1940 года Ньюолл вышел в отставку, и на его место был назначен маршал авиации сэр Чарльз Портал[131].

Вновь прибывшим в «номер 10» был Чарльз Уилсон, личный врач премьер-министра, который вел дневник с первого дня назначения на эту должность. При первой встрече Черчилль обращался с доктором, как он это проделывал со всеми подчиненными, с грубоватой нетерпеливостью. В полдень доктор вошел в спальню, где Черчилль, лежа в кровати, читал газеты. Уилсон молча стоял, ожидая, когда Черчилль обратит на него внимание. Наконец Черчилль оторвался от чтения и раздраженно сказал: «Не понимаю, почему они так суетятся. Я абсолютно здоров». Так оно и было, судя по тому, что до конца года доктор не делал записей в дневнике[132].

Черчилль не хотел, чтобы к нему приглашали врача; он утверждал, что абсолютно здоров. Однако на этом настоял старый друг Черчилля, Макс Бивербрук; никто не был так настойчив, как Бивер (Бобр) – так все его называли. Вот почему Черчилль назначил его министром авиационной промышленности. Англии требовались самолеты для приближающихся воздушных боев. Решая ряд жизненно важных вопросов, Бивербрук мог быть безжалостным, беспринципным и даже действовать в нарушение всяких правил. Он захватывал заводы, врывался на склады и отправлял в тюрьму тех, кто пытался его остановить. Но все в пределах закона. 22 мая парламент принял закон о чрезвычайных полномочиях, согласно которому прерогативы правительства резко возросли. В частности, Государственному секретарю было предоставлено право издавать постановления «об аресте, суде и наказании лиц, нарушающих… предписания, и о задержании лиц, задержание которых представляется Государственному секретарю соответствующим интересам общественной безопасности или защиты государства». В законе было положение, которое предоставляло представителям власти право входа и обыска любого помещения без судебной санкции. Кроме того, правительству давалось право устанавливать государственный контроль «над любой собственностью или предприятием». Согласно этому закону, все граждане Британии должны были «предоставлять себя, свои услуги и свою собственность в распоряжение Его Величества», а именно министра обороны, который одновременно был премьер-министром. Черчилль мог стать диктатором, если бы захотел. Вместо этого он стал одержим навязчивой идеей, что палата общин должна быть в курсе всех событий[133].

Среди новых членов правительства были три человека – «внушающий ужас триумвират», называл их Колвилл, – которых государственные служащие ждали со страхом: Брэнден Брекен, член парламента, Фредерик Линдеман («профессор») и майор Десмонд Мортон, который играл важную роль в довоенной разведывательной сети Черчилля, собирая доказательства того, что Англия не готова к войне. Но Мортон имел ограниченный доступ к самой важной информации, из Блетчли. С течением времени звезда Мортона начала заходить, поскольку Черчилль, получая информацию из Блетчли, больше не нуждался в собственной секретной службе и Мортон, очевидно, был не слишком интересным собеседником, чтобы регулярно получать приглашение на обед в выходные дни. Дружба Черчилля была в какой-то мере утилитарной, хотя тогда былая преданность Мортона превзошла его убывающую полезность. Брекен долгое время был самым искренним сторонником Черчилля в палате общин. Кроме того, он был очень странным молодым человеком, который, к досаде Клементины, в 1920-х годах поддерживал слухи, что является внебрачным сыном Черчилля (он прекратил эти разговоры по просьбе Черчилля). Профессор был еще более странным. Немец по происхождению, получивший образование в Берлинском университете, имевший степень бакалавра, вегетарианец, который считал, что все женщины рассматривают его в качестве сексуального объекта. Но он был блестящим физиком и непревзойденным интерпретатором науки для непрофессионалов. Он станет самым ярым сторонником ковровой бомбардировки и уничтожения городов своей родины[134].

Черчилль, его семья, его коллеги и близкие друзья были готовы встретить все, что может преподнести Берлин. Черчилль считал, что если британцы еще не готовы, то скоро будут готовы.

Невозможно преувеличить влияние Первой мировой войны на первые сражения Второй мировой войны. Позже Черчилль написал, что «в Англии шутят, что наше военное министерство всегда готовится к прошлой войне». Это в равной степени относилось и к солдатам, и к государственным деятелям – даже фюрера не оставляли мысли о траншейной войне 1914–1918 годов. Черчилль не являлся исключением. Во время Первой мировой войны он усвоил некоторые правила современной войны, в том числе одно, имеющее огромное значение: тактические прорывы невозможны, поскольку всякий раз, когда позиция в опасности, ее можно мгновенно укрепить. Непрерывный фронт не должен нарушаться. И еще один важный урок: во время той войны ничего не происходило быстро[135].

В этой войне все происходило быстро, – слишком быстро – и в этом не было ничего хорошего. Немецкие танковые войска разбили все стратегические и тактические системы. Жизнь Великобритании зависела от нахождения слабостей в нацистской стратегии, а затем использования их. Это станет основной проблемой Черчилля. А на данный момент перед ним стояла политическая проблема: члены парламента от партии консерваторов, у которой было 432 из 607 мест в палате, имели большинство в парламенте. Источником проблемы были последние всеобщие выборы, которые состоялись в 1935 году. Введенная в заблуждение премьер-министром Стэнли Болдуином, заверившим парламент, что обороноспособность страны на должном уровне, избранная палата общин была перенасыщена непримиримыми пацифистами и твердолобыми миротворцами. С тех пор настроение в стране повернулось на 180 градусов, но в глубине души консервативное большинство оставалось верным памяти Болдуина и пагубной политике Невилла Чемберлена, даже несмотря на то, что из-за них Англия оказалась в таком ужасном положение.

Новый премьер-министр, хотя и был тори, на протяжении 1930-х годов был их мучителем, ярым противником их политики «блестящей изоляции», которая выражалась в отказе от заключения длительных международных союзов. Он неоднократно предупреждал о нацистской угрозе, требуя увеличения бюджета на оборону. Понятно, что последующие события, доказавшие, что он был прав, а они не правы, не внушили им любовь к нему. Озлобленный Ричард Остин Батлер (Рэб) (миротворец и приверженец Чемберлена) назвал Черчилля «американцем-полукровкой» и «величайшим авантюристом в современной политической истории». В пятницу, 10 мая 1940 года, Батлер осудил «этот внезапный успех Уинстона и его толпы». Другой член парламента от партии консерваторов написал Стэнли Болдуину – который назвал Черчилля частью «обломков политического бездействия, выброшенных на берег», – что «тори не доверяют Уинстону». Государственный служащий отметил, что, «похоже, на Уайтхолле некоторые склонны считать, что Уинстона ждет полный провал и вернется Невилл». Писатель и пацифист Макс Плауман написал: «Возможно, Уинстон выиграет войну. Может, нет. Я не знаю, что можно ожидать от него, учитывая его беспрецедентную способность терять все, к чему он прикладывает руку»[136].

Члены постоянного секретариата на Даунинг-стрит, 10, которые знали Черчилля только как критика своих предшественников, испытывали отчаяние. Они были личными секретарями при Болдуине и Чемберлене. Молодые люди, в большинстве тори, работали до появления Черчилля в удобном частном доме, где все шло гладко и спокойно, с посыльными, вызываемыми по звонку, чистыми полотенцами и щетками из слоновой кости в туалетной комнате, и все, как выразился один из них, «напоминало жителям, что они работали в самом сердце огромной империи, в которой спешить было несолидно и неприемлемым было дрожание губ». Они были в ужасе от всего, что знали о Черчилле. Джок Колвилл написал в дневнике, что назначение Черчилля «страшный риск и я не могу отделаться от ощущения, что страна может оказаться в опаснейшем положении, в каком еще никогда не была». Позже Колвилл вспоминал, что «в мае одна мысль о Черчилле как о премьер-министре приводила в дрожь сотрудников на Даунинг-стрит, 10… Редко какой премьер-министр занимал свой пост с истеблишментом, так сомневающимся в своем выборе и так готовым оправдать свои сомнения». Не говоря уже о превратностях войны, омрачающих надежды на выживание страны, правительство Черчилля было брошено в бурные политические воды[137].

Волнение быстро улеглось. «Все изменилось за две недели», – написал Колвилл. Черчилль появился на сцене подобно летнему шквалу во время парусной регаты. В Уайтхолле царило возбуждение, в «номере 10» было столпотворение. В каждом углу «номера 10» были установлены телефоны разных цветов, которые звонили не переставая; новый премьер-министр прикреплял красные ярлыки, означавшие «Сделать сегодня», и зеленые – «Доложить через три дня», к директивам, идущим бесконечным потокам, которые диктовались машинисткам в кабинете, спальне премьер-министра и даже в ванной комнате, вместе с ответами, которые требовалось дать в течение минуты. Вереницей, не задерживаясь, шли министры, генералы, высокопоставленные чиновники. Работа начиналась ранним утром и заканчивалась после полуночи. «Темп стал бешеный, – вспоминал другой личный секретарь, Джон Мартин. – Мы поняли, что находимся в состоянии войны»[138].

Чемберлен был спокойным и сдержанным; Черчилль, по словам Джона Мартина, был «человеком-генератором», а по мнению Йена Джейкоба, «его боевой дух требовал постоянного действия».

Врага следует непрерывно атаковать; надо заставить немцев «проливать кровь». Черчилль назначил себя министром обороны, благодаря чему сам, через генерал-майора Исмея, руководил начальниками штабов, ведя войну день за днем, час за часом. Черчилль всегда передавал свои приказания через Исмея, чья «преданность была абсолютной» настолько, что он, в свою очередь, всегда сообщал Черчиллю то, что генералы и Объединенный штаб планирования думают о его указаниях, – это приводило к тому, что Черчилль иногда называл Объединенный штаб планирования «механизмом отрицания». Преданность Черчиллю ограждала Исмея от вспышек премьер-министра не больше, чем преданность других сотрудников из штаба Старика. После одного совещания с начальниками штабов Черчилль дал волю негодованию, заявив, что начальники продемонстрировали «малодушное и негативное отношение», а «вы были одним из худших», заявил он возмущенному Исмею. После другого неудовлетворительного совещания с начальниками штабов и Исмеем Черчилль сказал Колвиллу, что «вынужден вести современную войну древним оружием»[139].

Сэр Йен Джейкоб вспоминал, что Исмей одинаково почтительно относился к Черчиллю и начальникам штабов, и Черчилль быстро понял, что Исмей никогда не позволит обычным чувствам встать на пути скорости и эффективности работы. «Он не был тщеславен и вселял во всех, с кем работал, такой же дух преданности, каким в значительной мере обладал сам», – позже вспоминал Джейкоб. Ежедневно приблизительно в 9:30 утра (если Черчилль не заставлял Исмея бодрствовать большую часть ночи) Исмей встречался с Черчиллем. Старик обычно лежал в кровати, повсюду были разбросаны утренние выпуски газет, и в воздухе висел тяжелый запах от сигар. На этих совещаниях Черчилль передавал записки, надиктованные вечером. Большинство из них были короткими вопросами и предложениями; некоторые – мнением, выраженным в категоричной форме. Записка, подписанная красными чернила, означала, что Черчилль хочет, чтобы были приняты действия. Записка, подписанная красными чернилами, с красным ярлыком «Сделать сегодня», по шкале премьер-министра соответствовала пятому уровню пожарной опасности[140].

Как позже заметил Йен Джейкоб, Черчилль «решил быть первым номером и использовать все политические полномочия первого номера». В кабинете напротив своего стола он повесил лист картона с высказыванием королевы Виктории в период Англо-бурской войны: «Поймите, нас не интересуют возможности поражения. Их не существует»[141].

Все это оказывало огромное влияние на гражданских служащих его секретариата. Журналистка Вирджиния Коулз написала: «Весь Даунинг-стрит, 10 бурлил энергией, какой здесь не видели со времен Ллойда Джорджа»[142].

С парламентом была связана еще одна проблема. На третий день после назначения Черчилль впервые появился в палате общин в качестве премьер-министра и попросил выразить доверие новому правительству. Гарольд Николсон написал в дневнике: «Когда Чемберлен вошел в палату, ему оказали потрясающий прием, а аплодисменты, адресованные Черчиллю, звучали тише». Выступление премьер-министра было кратким, но выразительным; во время этого выступления он сказал: «Я не могу предложить ничего, кроме крови, тяжелого труда, слез и пота». Его эффектная концовка речи была, как обычно, взятием неприступной обороны одними словами, и, как обычно, его критики в палате общин отмахнулись от его слов, а его враги в Берлине сочли эти слова преувеличением. На самом деле это была торжественная клятва, заявление о намерениях, в котором не было никакой двусмысленности: «Вы спросите, какова наша цель? Я могу ответить одним словом: победа, победа любой ценой, победа, несмотря на весь ужас, победа, каким бы долгим и трудным ни был путь; потому что без победы не будет жизни. Это важно осознать: если не выживет Британская империя, то не выживет все то, за что мы боролись, не выживет ничто из того, за что человечество борется в течение многих веков». Ему аплодировали члены парламента от Лейбористской партии, члены парламента от Либеральной партии и незначительная часть тори. Большинство тори все еще не могли простить Черчиллю его водворения в «номер 10». Историк Лоуренс Томпсон заметил: «Гнев консерваторов, что не того человека наказали за Норвегию, не утихал в течение многих месяцев»[143].

Норвежская кампания длилась два месяца, с начала апреля до начала июня. К концу мая британские и норвежские войска потерпели поражение в Южной и Центральной Норвегии, но, оттеснив немцев на восток, захватили Нарвик, незамерзающий порт Северной Норвегии, связанный железной дорогой со шведскими месторождениями железной руды, имевшими жизненно важное значение для Гитлера. Для того чтобы перерезать морские пути доставки шведской руды из Нарвика в Германию, в марте была разработана операция (кодовое название «Уилфред») по минированию норвежских территориальных вод. Но Чемберлен и Галифакс не спешили начинать операцию «Уилфред» из опасения вызвать недовольство Норвегии и Дании. В самом начале Нарвик был главной целью Черчилля, но к началу июня события во Франции заставили премьер-министра пересмотреть свою точку зрения. Эвакуация была не слишком успешной. Днем 8 июня 1940 года британский авианосец Glorious вместе со своим эскортом – эскадренными миноносцами Acasta и Ardent – были перехвачены в Норвежском море немецкими линейными крейсерами Gneisenau и Scharnhorst. Уже через два с небольшим часа немецкая артиллерия потопила Glorious и оба эскадренных миноносца; погибли свыше полутора тысяч человек из состава Королевского флота, морской пехоты и Королевских Военно-воздушных сил. Черчилль, Первый лорд адмиралтейства, когда началась Норвежская кампания, и премьер-министр, когда она закончилась, взял на себя ответственность за катастрофические последствия. До конца войны Черчилля не оставляли воспоминания о потере Glorious и нападении Gneisenau и Scharnhorst, и порой его военно-морская стратегия была сомнительной. Он все еще приспосабливался к условиям современной войны, и у него это не всегда получалось; успех немецких линейных крейсеров и уязвимость Glorious, по-видимому, доказывали, что на море правят быстрые, тяжелые корабли. На самом деле авианосцы, если использовать их должным образом, представляют смертельную угрозу линейным крейсерам.

Гитлер получил норвежскую и шведскую руду, но этот трофей ему дорого обошелся; в течение следующих четырех лет более 160 тысяч солдат из его лучших войск оставались в Норвегии в ожидании возвращения англичан. Не считая расстрелов норвежских патриотов и упорных поисков британских коммандос, более двенадцати первоклассных дивизий вермахта пропустили войну. Черчилль, в свою очередь, был одержим идеей возвращения в Норвегию и в течение следующих четырех лет сводил с ума своих военачальников тем, что сэр Алан Брук назвал «его безумными норвежскими планами». Гитлер, получается, разгадал планы Черчилля[144].

Черчилль, хорошо понимая, что критика в его адрес основывается на его прежних сомнительных стратегических решениях и дурной славе, которую он завоевал переходом из одной партии в другую, был озабочен урегулированием отношений с палатой общин и предпринял серьезные шаги в этом направлении. Он пригласил Чемберлена в свое правительство в качестве лорда – президента Совета и лидера Консервативной партии и отправил ему записку: «Никаких изменений в палатах в течение месяца». Начиная с 13 мая, своего третьего дня в должности премьер-министра, Черчилль начинал работать в «номере 10» во второй половине дня, но в первые недели после назначения он проводил большую часть времени в Адмиралтейском доме[145], используя гостиную, в которой стояла мебель, украшенная резными изображениями дельфинов (он называл ее «рыбной комнатой»), для заседаний кабинета.

Он едва ли мог игнорировать проблемы, которые на протяжении семи лет являлись причиной разногласий между ним и миротворцами, но спокойно упоминал о них, даже с легкой иронией. Представляя одного миротворца жене, он с улыбкой сказал: «О да, моя дорогая, у него есть медаль с мюнхенским баром». Он был бы рад больше не видеть своего министра иностранных дел и главного миротворца лорда Галифакса, но пока оставил его в министерстве иностранных дел. Черчилль попал в затруднительное положение: те, кто поддерживали его в трудные годы, теперь хотели, чтобы он вышвырнул всю «старую гвардию», но у него было на этот счет собственное мнение. «Если мы затеем ссору между прошлым и настоящим, то поймем, что потеряли будущее», – сказал он, а позже добавил: «Никто не имеет больше прав, чем я, предавать прошлое забвению. Вот почему я боролся с этими вредными тенденциями»[146].

В формировании кабинета решающую роль играла политика. Черчиллю требовалось сформировать правительство из представителей всех партий, и он был ограничен временем. К 13 мая были сделаны назначения на большинство ключевых постов. Клемент Эттли (лорд-хранитель печати), Артур Гринвуд (министр без портфеля) и Эрнест Бевин (министр труда) были членами Лейбористской партии. Включение Бевина в состав кабинета свидетельствовало об истинном характере коалиции; его мать была прислугой, отец – неизвестен, в прошлом сам он был водителем грузовика и, уж конечно, не входил в окружение Черчилля. От либералов вошел сэр Арчибальд Синклер, давний друг Черчилля, заместитель командира батальона, когда им командовал Черчилль; он получил должность министра авиации. Из лагеря Черчилля сэр Джон Андерсон, назначенец Чемберлена, остался министром внутренних дел. Лео Эмери, старый товарищ Черчилля по Харроу (и временами его критик), один из руководителей консервативной группы, наиболее резко критиковавшей деятельность правительства Чемберлена, стал Государственным секретарем по делам Индии. Энтони Иден возглавил военное министерство. Только одно назначение вызвало возражение. Проблема не относилась к разряду политических. Черчилль хотел назначить лорда Бивербрука министром авиационной промышленности. Король был против. Это и понятно: Бивербрук был весьма неоднозначной фигурой, нежелательной по разным причинам. Но Черчилль нуждался в большом количестве самолетов и понимал, что никто лучше Бивербрука не решит эту задачу. Бивербрук, сказал он Джоку Колвиллу, «на двадцать пять процентов бандит, на пятнадцать процентов обманщик, а остаток – сочетание гениальности и истинной сердечной доброты»[147].

Король все-таки согласился с его решением. Черчилль сумел отплатить и за старые обиды. Сэр Джон Рейт, министр информации и создатель Би-би-си, не позволял Черчиллю появляться на Би-би-си в 1930-х годах, почти десять лет, и с начала войны интриговал против него. 12 мая Черчилль отправил его в отставку с поста министра информации и назначил на его место Альфреда Даффа Купера, который вышел из правительства Чемберлена в знак протеста против Мюнхенского сговора. Вскоре Черчилль нашел новую должность для миротворца Рейта, назначив его министром транспорта. При формировании правительства он создал военный кабинет, состоявший из пяти членов: кроме самого Черчилля, в него вошли Чемберлен, Эттли, Галифакс и Гринвуд – «единственные, кто имел право на то, чтобы им отрубили головы на Тауэр-Хилл, если мы проиграем войну»[148].

Его популярность в стране росла благодаря его примиренческой политике в отношении тех, кто относился к нему с презрением; это обсуждалось и ставилось ему в заслугу. Очень немногие заметили, как он незаметно дистанцировался от наиболее нежелательных из них. Сэра Сэмюэла Хора направили послом в Испанию, лорда Харлика – в Южную Африку, лорда Суинтона – на Золотой Берег (британская колония на побережье Гвинейского залива в Западной Африке), Малькольма Макдональда – в Канаду и, в самом конце года, Галифакса – послом в Соединенные Штаты. Вскоре Черчилль предпримет весьма эффективный маневр по высылке герцога Виндзорского, восхищавшегося Третьим рейхом; его восхищение было столь же ограниченным и незначительным, как он сам. Но Черчилль не мог выслать их сомнения в его способности. В тот день, когда Черчилль сказал Галифаксу, что он остается в министерстве иностранных дел, Галифакс написал в дневнике: «Мне редко встречались люди с такими странными пробелами в знаниях и чей ум работал такими рывками. Удастся ли заставить его работать в обычном режиме?» Действительно ли он осознает, задается вопросом Галифакс, насколько тяжелым является положение Британии, ведь «от этого многое зависит»[149].

Вначале, позже написал Черчилль, «от меня и моих коллег не требовалось новых решений». План «Д» введен в действие, британские войска подошли к реке Диль, и, написал новый премьер-министр, «поэтому я не имел ни малейшего желания вмешиваться в военные планы и с надеждой ожидал предстоящего удара». Военный кабинет санкционировал задержание граждан неприятельских государств, проживающих в Великобритании, обсудил бомбардировки немецкой территории с точки зрения морали и одобрил послания премьер-министра президенту Рузвельту и Муссолини. Ответ Рузвельта был сердечным, но неутешительным. Черчилль просил предоставить «взаймы 50 или 40 ваших устаревших эсминцев»; Рузвельт объяснил, что это «потребует утверждения в конгрессе, а момент является неподходящим». Дуче грубо отреагировал на предложение Черчилля не ввязываться в драку. Италия, заявил он, является союзником нацистской Германии[150].

Мир не спускал глаз с Нидерландов. Британцы следили за этим фронтом с особым беспокойством, понимая, какая угроза нависнет над их страной в случае создания нацистами баз в такой близости от Британии. Победы врага были впечатляющими, но не вызывали особой тревоги. В Нидерландах 4 тысячи нацистских парашютистов и немецких пехотинцев захватили ключевые мосты через Мез; Голландия капитулировала после бомбардировки Роттердама, которая привела к уничтожению 25 000 домов и гибели более тысячи человек (а не 30 тысяч, как объявило правительство Голландии, цифра, которая привела в ужас британцев). Тем временем в Бельгии немецкие воздушно-десантные войска и парашютисты захватили самый укрепленный бельгийский форт Эбен-Эмаэль. Затем немецкая пехота двинулась на юг, чтобы взять Льеж[151].

Однако бельгийские, французские и британские войска отчаянно сражались. Несмотря на яростные атаки, немцам не удалось прорвать оборонительную линию вдоль реки Диль. Две вражеские дивизии проникли на сортировочную станцию рядом с Левеном, но томми 3-й дивизии генерала Бернарда Монтгомери быстро расправились с ними.

К югу от Левена две танковые дивизии при поддержке «Юнкерсов» Ю-87, пикирующих бомбардировщиков «Штука», которые налетали волна за волной, предприняли еще более мощную атаку на землях сельскохозяйственной школы в Жамблу. Генерал Жан-Жорж-Морис Бланшар мгновенно отдал приказ 1-й французской армии контратаковать противника. Это были отличные солдаты, потомки пуалю, чья храбрость внушала страх Европе в течение полутора веков, с Великой французской революции.

Они оттесняли немцев все дальше и дальше, и Гамелен решил, что был прав. Нацисты появились там, где он ожидал их появление, и не смогли нарушить оборонительную линию союзников. Британцы не испытывали такой уверенности. Немцам не удалось уничтожить самолеты ВВС Великобритании на земле, но они понесли потери в воздухе. В воскресенье, 12 мая, маршал авиации сэр Сирил Ньюолл сообщил о «неоправданных, относительно достигнутых результатов потерях средних бомбардировщиков», а в понедельник, когда в Адмиралтейском доме состоялось совещание Комитета начальников штабов под председательством Черчилля, впервые в качестве министра обороны, все пришли к выводу, что «еще не известно», где враг нанесет главный удар. Генерал Айронсайд, начальник имперского Генерального штаба, считал, что немцы могут укрепить свою позицию на этом фронте прежде, чем организовывать наступление в другом месте, возможно, «воздушное нападение на Великобританию». По мнению Черчилля, ситуация была «далеко не удовлетворительной». Один офицер обратил внимание присутствующих на зловещий знак. Бомбардировщики люфтваффе, подчеркнул он, достигли превосходства в воздухе над северным полем битвы, однако они не трогают французское подкрепление, движущееся на фронт. Почему немцы хотят, чтобы на этом фронте было больше войск союзников?[152]

Никто, даже Петен, не говорил, что Арденнский лес совершенно непроходимый, хотя его заблуждение было столь же вопиющим. Он сказал, что Арденны «непроходимы для крупных механизированных сил». На самом деле это была местность, пригодная для использования танков. Французы должны были знать об этом – они проводили там маневры в 1939 году. Деревья служили в качестве маскировочных средств – самолеты-разведчики не могли засечь движение танков и воинских подразделений.

О немецкой стратегии в 1940 году можно составить мнение по операции, которой Генеральный штаб вермахта присвоил кодовое название «Удар серпом» (Sichelschnitt). Здесь, как в Польше, рейх применил новую концепцию ведения войны: глубокое проникновение мобильных бронетанковых войск на вражескую территорию, за которыми следует пехота. Планируя наступление, Гитлер разделил свои армии на три группы. Группа армий, которая наносила удар по Нидерландам, состояла из тридцати дивизий, включавших три танковые дивизии. Девятнадцать дивизий второй группы были связаны с линией Мажино. Основной удар в центр наносила третья группа армий: сорок пять дивизий, включая семь танковых дивизий, под командованием Герда фон Рундштедта. Эта безжалостная сила стремительно продвинулась через Люксембург и Арденны, форсировала реку Мез севернее и южнее Седана, приблизительно в 70 милях к юго-западу от Льежа, и вторглась на территорию Франции. Немцы сосредоточили главные силы приблизительно в 125 милях от Парижа и в 175 милях от портовых городов Кале, Гравлина и Дюнкерка. Немецкое Верховное командование знало, что сектор Седана является наиболее уязвимым местом обороны союзников: две французские армии, плохо вооруженные, плохо обученные и плохо экипированные.

По оценке французского верховного командования, любой мощной вражеской силе потребуется по крайней мере пятнадцать дней, чтобы преодолеть чащи и глубокие лесистые ущелья Арденн. Немцы проделали это за два дня, смяв позиции бельгийских пехотинцев. В воскресенье, 12 мая, к ужасу французских защитников вблизи Седана, на восточном берегу Меза появился механизированный клин семи бронетанковых дивизий Рундштедта – 1800 танков, 17 тысяч других транспортных средств и 98 тысяч солдат. Теперь был получен ответ на вопрос, почему люфтваффе позволили французскому подкреплению двигаться на север в сторону Голландии: главный удар немцев был направлен на Седан.

Нацисты понимали, что Мез будет для них самым сложным препятствием. В этом месте река узкая с быстрым течением; на противоположном берегу занимали хорошее положение батареи тяжелой артиллерии. Этого было бы достаточно в 1918 году, но тогда была другая война. В понедельник Рундштедт заставил замолчать все французские полевые орудия, каждую гаубицу, мастерски используя тактическую авиацию, – «Штуки» и другие бомбардировщики, атакующие с бреющего полета, – которая навела такой ужас на стрелков, что они бросили свои орудия. Штурмовые группы нацистов без проблем переправились на надувных лодках на противоположный берег; к югу и северу от Седана были созданы два плацдарма; затем наведены понтонные мосты, и наконец утром во вторник, 14 мая, с грохотом и рычанием появились танки. К середине дня немцы захватили значительный участок на французской территории, 3 мили в ширину и 2 мили в глубину.

Пришло и прошло время для французской контратаки. 13 мая в 17:30 был отдан приказ, и французский мотомеханизированный корпус, обладавший значительной ударной мощью, за которым следовала 55-я пехотная дивизия, перешел в наступление. Приближалось первое крупное танковое сражение в истории Второй мировой войны. Положение французов было далеко не безнадежным. Немецкий фланг подвергся атаке французских танков, а через Мез переправились еще не все танки, артиллерия и пехота. У французов были тяжелые танки; многие были вооружены 75-мм орудиями, более мощными, чем орудия на многих немецких танках. К сожалению, французы, вместо того чтобы собрать танки в единый мощный кулак для нанесения удара, рассредоточили их вдоль слишком широкого фронта. К еще большему сожалению, Высший военный совет принял решение использовать танки только для поддержки пехоты и запретил оснащать их радиосвязью. Французские механики-водители, не имея возможности общаться друг с другом, не могли скоординировать свои действия. Это привело к пагубным последствиям. За два часа с начала сражения немецкие танки уничтожили пятьдесят французских танков; оставшиеся несколько десятков бежали с поля боя.

Это была небольшая беда. Настоящая беда началась где-то между 18:00 и 19:00, когда, по словам французского командующего корпусом, «ситуация с приводившей в замешательство быстротой приближалась к катастрофической». Откровенно говоря, защитников охватила паника. Солдаты побросали винтовки и бросились бежать, и они бежали, запрудив дороги, 60 миль, пока не достигли Реймса. Некоторые офицеры пытались их остановить. Один из них позже вспоминал, что ему сказали солдаты: «Полковник, мы хотим домой, хотим вернуться к нашим обычным делам. Бессмысленно пытаться воевать. Мы ничего не можем сделать. Мы проиграли! Нас предали!»[153]

В хорошо организованной армии их бы расстреляли на месте. Но все, офицеры и солдаты, казалось, заразились быстро распространявшимся страхом. По образному выражению Уильяма Л. Ширера, «обвалилась крыша». Распадался полк за полком, пока вся 9-я армия – порядка 200 тысяч солдат – не прекратила существование. По тря сенный командир дивизии отправился в штаб армии, чтобы доложить: «Боюсь, что из моей дивизии остался только я». Отступила 2-я армия, находившаяся на правом фланге 9-й армии. Тем временем немцы, пребывавшие в огромном количестве, начали брать их в плен. Шарль де Голль, принявший командование бригадой, был потрясен, увидев, как солдаты бросали свое оружие. «По пути их нагнали механизированные отряды врага и приказали бросить винтовки и двигаться на юг, чтобы не загромождать дороги. «У нас нет времени брать вас в плен!» – говорили им»[154].

Теперь во французской оборонительной линии образовалась брешь шириной 60 миль, и в нее хлынули немецкие танки в сопровождении пехоты. Невероятно, но никто в Париже не знал о том, что происходит. Полевые командиры, стыдясь сообщить правду, преуменьшали масштабы катастрофы, докладывая в штаб генерала Жоржа, что все находится под контролем, а Жорж час за часом передавал их оптимистичные заверения в Венсенн, Гамелену. В среду, когда закончилась битва при Мезе и французы потерпели поражение, в коммюнике Гамелена говорилось: «Подводя итоги дня, 15 мая показывает ослабление активности в действиях противника… Наш фронт, получивший «встряску» между Намюром и областью к западу от Монмеди, постепенно восстанавливается».

Но был человек, который лучше владел информацией. Это многое говорит о военном истеблишменте Франции, если первым парижанином, узнавшим правду, было гражданское лицо: Поль Рейно. Премьер-министр изучил возможности танковой войны, и у него были агенты в армии, информаторы, которые сообщали ему, что происходит на самом деле. Во вторник, 14 мая, в 17:45, на пятый день наступления противника, Рейно телеграфировал Черчиллю: «На самом деле положение очень серьезное. Германия пытается нанести нам сокрушительный удар в направлении Парижа. Немецкая армия прорвала наши укрепленные линии к югу от Седана. Между Седаном и Парижем нет оборонительных сооружений, сопоставимых с теми, которые мы должны восстановить любой ценой». Кроме того, он попросил «незамедлительно» прислать десять эскадрилий английских истребителей[155].

Премьер-министр поручил Айронсайду проверить эту информацию. Начальник имперского Генерального штаба отправил офицера связи «узнать реальное положение дел». Позже в тот же день Айронсайд доложил Черчиллю, что «мы ничего не смогли выяснить ни у Гамелена, ни у Жоржа». Айронсайд высказал предположение, что Рейно пребывает в «слегка истеричном состоянии». Но французский премьер-министр знал, что не ошибается. На следующий день в семь утра он разбудил Черчилля телефонным звонком. «Мы потерпели поражение, – кричал он по-английски. – Мы разбиты! Мы проиграли сражение!» Премьер-министр, который все еще мыслил категориями траншейной войны 1914–1918 годов, сказал: «Но ведь это не могло случиться так быстро!» Позже Черчилль вспоминал, что Рейно ответил: «Фронт у Седана прорван; они устремляются в прорыв в огромном количестве с танками и бронемашинами». На это Черчилль ответил: «Опыт показывает, что наступление должно прекратиться через некоторое время». Через пять-шесть дней, сказал Черчилль, противник будет вынужден остановить продвижение для пополнения ресурсов; это удачный момент для контрнаступления. Но французский премьер-министр снова повторил фразу, с которой он начал: «Мы разбиты; мы проиграли сражение». И тогда Черчилль сказал, что «готов приехать к нему для переговоров»[156].

Черчилль позвонил Айронсайду и пересказал разговор, заметив, что Рейно, похоже, «полностью деморализован». Айронсайд сообщил Черчиллю, что «у нас нет никаких дополнительных требований от Гамелена и Жоржа; оба спокойны, хотя считают положение серьезным». Тогда премьер-министр позвонил Жоржу, старому другу. Жорж, довольно спокойно, доложил, что брешь в Седане «заделана». Но позже, в тот же день, Рейно прислал новое сообщение: «На прошлой неделе мы проиграли сражение. Путь к Парижу открыт. Отправьте все войска и самолеты, какие можете». Черчилль направил четыре эскадрильи истребителей, а затем решил, что следует «срочно лететь в Париж». 16 мая в 15:00 он вылетел на «фламинго», пассажирском самолете, в сопровождении генерала Исмея, заместителя начальника Имперского Генерального штаба генерала Джона Дилла и инспектора Скотленд-Ярда Уолтера Томпсона, пятидесятилетнего бывшего полицейского, десятью годами ранее служившего телохранителем Черчилля и отозванного из отставки для того, чтобы снова охранять Великого человека.

Премьер-министр разглядывал французское побережье, и Томпсон заметил, как посерело его лицо. Черчилль впервые увидел военных беженцев. Свыше 7 миллионов человек бежали от немцев; дороги были заполнены толпами измученных людей, еле передвигавших ноги под тяжестью ноши. Амбары, сараи, гаражи извергли на автострады невероятную коллекцию транспортных средств: телеги, грузовики, конные повозки, прицепы для перевозки сена и старые автомобили, просевшие под матрацами, кухонной посудой, семейными реликвиями и старинными безделушками. Горели машины, тут и там лежали трупы детей и стариков, расстрелянных из пулеметов нацистскими летчиками, которые рассматривали панику как союзника своих товарищей, солдат вермахта[157].

В своих воспоминаниях генералы обеих сторон жаловались на препятствия, которые чинили эти люди, но беженцы смотрели на это иначе, и Черчилль понимал их. Величайшая трагедия приковала к себе внимание Черчилля. Он начал проникаться тревогой Рейно. Позже он написал: «Не имея доступа к официальной информации в течение многих лет, я не понимал, какой переворот со времени последней войны произвело вторжение огромного количества скоростных тяжелых танков». Этому нацистскому двигателю не требовалось остановок в ожидании пополнения ресурсов; как предвидел де Голль, танки заправлялись на бензозаправочных станциях в северной Франции[158].

«Фламинго» премьер-министра приземлился в Ле-Бурже, и, когда они вышли из самолета, Исмей почувствовал «явную депрессивную атмосферу». События стремительно перемещались в Париж. Гамелен предвидел конец. Уильям Буллит, американский посол во Франции, был с Даладье, когда le généralissime позвонил, чтобы сообщить новости. Он сказал: «Это означает гибель французской армии. Между Лионом и Парижем в моем распоряжении нет ни одного корпуса». Паника докатилась до французской столицы. Парижане увидели на улицах невероятное количество машин с бельгийскими номерными знаками; водители объясняли: «Боши следуют за нами». Всем, похоже, было известно, что Гамелен заявил высшим чиновникам республики: «Je ne réponds plus de rien» («Я больше ни за что не отвечаю»)[159].

Рейно, Даладье и Гамелен ждали британцев на набережной Д’Орсэ, в большой комнате, выходящей окнами в парк, который, написал Исмей, «выглядел таким прекрасным и ухоженным при моем последнем посещении, но теперь был изуродован кострами». Французы сжигали документы. Это была первая встреча Черчилля в качестве члена высшего военного совета союзников, и Исмею было «интересно посмотреть, как он поведет себя в данной ситуации».

Черчилль занял главенствующее положение с того момента, как вошел в комнату. Переводчика не было, и он говорил по-французски. Он не всегда говорил правильно, и у него не хватало словарного запаса, но, похоже, всем было понятно, что он хотел сказать[160].

Хотя положение очень серьезное, сказал Черчилль, но это не впервые, когда они оказываются вместе в критический момент; наступление Людендорфа в начале 1918 года едва не уничтожило их самих и их союзника, Соединенные Штаты. Он уверен, что они переживут это. Затем он попросил Гамелена коротко обрисовать положение. Гамелен подошел к карте, стоявшей на мольберте, и, уложившись в пять минут, рассказал о прорыве немцев. Они двигались с неслыханной скоростью, объяснил он. Ничего не было известно об их намерениях; они могли двинуться к побережью и повернуть к Парижу. Когда Гамелен закончил, Черчилль дружески хлопнул его по плечу – генерал вздрогнул – и рассказал ему о том, что станет известно как «битва за выступ» (на карте черной чернильной чертой была изображена линия союзного фронта. Эта линия показывала небольшой, но зловещий выступ Седана). Затем Черчилль спросил: «Где стратегический резерв?» Гамелен, покачав головой, ответил: «Его нет».

Последовала долгая пауза, во время которой Черчилль, глядя в окно, смотрел, как пожилые мужчины подвозили на тачках к кострам, разложенным в парке министерства, документы. Нет стратегических резервов. Ему никогда не приходило в голову, что командующие, обороняющие фронт протяженностью 500 миль, оставят себя без резервов; никто не мог быть уверен, что способен удержать такой широкий фронт, но, когда противник прорвал линию, должно было иметься большое количество дивизий, готовых контратаковать. Он написал, что был «ошеломлен»[161].

После войны Черчилль вспоминал, и его слова подтвердил Исмей, что не обсуждал стратегию с Рейно, Даладье и Гамеленом. «Никто не приводил никаких доводов, в них не было необходимости, – вспоминал он. – А мы были недостаточно осведомлены о ситуации, чтобы не соглашаться». Однако у французов остались подробные воспоминания об этой встрече. Черчилль, по их словам, был категорически против приказа об общем отступлении союзных войск в Бельгии. Время «держаться стойко», сказал премьер-министр. Он не считал танковый прорыв «реальным вторжением». Пока танки «не поддерживаются пехотными подразделениями», они просто «флажки, воткнутые в карту», поскольку «не могут обеспечивать себя и нуждаются в дозаправке». В отчетах французов приводятся слова Черчилля: «Я отказываюсь видеть в этом впечатляющем набеге немецких танков реальное вторжение»[162].

В тот день Черчилль, возможно, не обсуждал стратегию, но внес одно предложение – держаться стойко, – и оно было нереальным. Он отличался тем, что всегда одобрял наступление и редко соглашался на отступление, даже если, как в данном случае, отказ отступать означал окружение и уничтожение. Рейно заставил его замолчать, сказав, что все полевые командиры, включая лорда Горта, считают, что французы должны отступить[163].

Однако Черчилль был абсолютно прав, когда спросил Гамелена, когда и где он предполагает атаковать фланги немецкого клина. На что генералиссимус, безнадежно пожав плечами, ответил: «Мы слабее в численности, слабее в снаряжении, слабее в методах». Он видел единственную надежду на спасение в обещанных англичанами эскадрильях. Это, сказал он, единственный способ остановить немецкие танки.

«Нет, – решительно ответил Черчилль. – Останавливать танки – дело артиллерии. Задачей истребителей является очищать небо над полем битвы». Бомбежка мостов через Мез – неподходящая работа для ВВС Великобритании, но, несмотря на огромный риск, они занимались этим и в результате потеряли тридцать шесть самолетов. «Можно восстановить мосты, – сказал Черчилль, – но не истребители». Он только что отправил четыре эскадрильи истребителей во Францию, напомнил Черчилль, но «для нас жизненно важно, чтобы наша островная истребительная авиация оставалась на Британских островах. От этого зависит наше существование». У Великобритании ограниченное количество эскадрилий, сказал он, и «мы должны сохранить их». По его мнению, дополнительные шесть эскадрилий, которые просили французы, не решат проблему.

«Франция думает иначе», – возразил Даладье. Спор стал более ожесточенным. Гамелен был задет за живое. Обе стороны в значительной степени лукавили. В действительности французы считали, что британцы должны бросить все силы на борьбу за Францию и если союзники потерпят поражение, то проиграть должны обе страны. Британцы считали, что, если Франция потерпит поражение – а они рассматривали такую возможность, – Великобритания должна одна продолжить войну. Вот почему главный маршал авиации сэр Хью Даудинг был категорически против отправки каких-либо дополнительных английских самолетов во Францию.

Вернувшись в посольство, премьер-министр тщательно взвесил просьбу французов. Ему следовало отказать в просьбе, но сочувствие к ним пересилило мотивы отказа, и в телеграмме военному кабинету он высказал мнение, что они должны дать «последний шанс французской армии собраться с силами. Будет не слишком хорошо, если, получив отказ в просьбе, они в результате будут уничтожены». Военный кабинет предчувствовал опасность, но было трудно сказать «нет» премьер-министру. Они неохотно согласились, но с условием, что «Харрикейны» будут каждую ночь возвращаться на базы в Британию. В интересах безопасности ответ отправили Исмею, ветерану индийской армии, на хинди – «Han», то есть «Да»[164].

Сотрудники британского посольства в Париже считали, что хорошие новости можно сообщить французам по телефону. Черчилль настоял на том, что лично сообщит их Рейно. По мнению Исмея, «это было ему свойственно». Черчилль напомнил ему того, кто, вручая подарки детям, хочет увидеть выражение на их лицах, когда они откроют коробки с подарками. «Он собирался передать Рейно бесценную жемчужину и хотел увидеть выражение его лица». К удивлению Черчилля, премьер-министр покинул свой кабинет – была полночь, – и Черчилль решил отправиться к нему домой. Как оказалось, Рейно с любовницей, графиней Элен де Порт, скрываясь от жены Рейно, жили в небольшой квартире на площади Палас-Бурбон. Рейно встретил Черчилля с Исмеем в купальном халате и горячо поблагодарил за хорошие новости. Затем Черчилль настоял, чтобы Рейно вызвал Даладье, с которым у Рейно были натянутые отношения. Военный министр оставил свою любовницу, маркизу де Круссоль, чтобы приехать и молча пожать им руки в знак благодарности[165].

По возвращении в Лондон премьер-министр не нашел ничего, кроме неразрешимых проблем. Еще 100 тысяч бельгийцев прибыли в Великобританию с просьбой предоставить убежище, и в каждом донесении с Европейского континента говорилось о продолжающемся немецком наступлении. Рузвельт подтвердил невозможность передать Великобритании во временное пользование американские истребители. Кроме того, Рузвельт, сославшись на закон о нейтралитете 1939 года, был вынужден отказать Черчиллю в просьбе направить в Америку авианосец, чтобы забрать истребители «Кёртис» P-40, ждущие отгрузки. В течение этих месяцев американские самолеты, заказанные Великобританией, должны были долететь до канадской границы, затем, в соблюдение американских законов, запрещающих перегрузку, их должны были протащить (часто с помощью лошадей) через границу, а затем морем доставить в Англию. Р-40, объяснили Черчиллю, будут готовы через два-три месяца. Переварив решения Рузвельта, Черчилль написал ответ и, отдав его Колвиллу, буркнул: «Телеграмма этим чертовым янки. Отправьте ее сегодня вечером». Это был День Святой Троицы. Клементина пошла на службу в церковь Святого Мартина в полях и вернулась, кипя от возмущения. Приходской священник читал пацифистскую проповедь, и она ушла, не дождавшись окончания службы. Черчилль сказал: «Ты должна была крикнуть: «Позор! Осквернение ложью Дома Божьего!»[166]

В тот вечер – 19 мая – он должен был выступить с радиообращением к народу. Днем Черчилль съездил в Чартвелл. Он сходил посмотреть на золотых рыбок, посидел на солнце, поразмышлял, но не обрел там покоя. Он хотел покормить своих черных лебедей, но, к своему ужасу, узнал, что всех, кроме одного, съели лисицы. Затем позвонил Энтони Иден. Вопрос был срочный и станет еще более срочным в следующие дни. Только что позвонил лорд Горт. Французская армия, находившаяся к югу от британских экспедиционных сил, рассеялась, оставив огромную брешь на правом фланге британцев. Горт оказался в трудном положении. Он мог пробиваться на юг, вместе с французами и бельгийцами или без них, или отойти к Дюнкерку. Горт сообщил, что «изучает возможность отхода к Дюнкерку, если будет вынужден это сделать». Айронсайд сказал Горту, что не может согласиться с его решением. Черчилль, противник отступления, поддержал его. В Дюнкерке, сказал премьер-министр, они попадут в западню, и «общие потери будут всего лишь вопросом времени»[167].

После сорока лет в палате общин Черчилль инстинктивно качал головой слева направо. Так нельзя было делать на Би-би-си, поэтому за спиной Черчилля стоял Тирон Гатри из театра «Олд Вик» и крепко держал его за голову, когда Черчилль сидел в небольшой комнате за столом с зеленой лампой, освещавшей текст его выступления. Обращаясь к стране, он сказал: «Я впервые обращаюсь к вам как премьер-министр в ответственный час для жизни нашей страны, нашей империи, наших союзников, и, самое важное, для Свободы. Ужасная битва бушует во Франции и во Фландрии. Немцы, с помощью сокрушительной комбинации воздушных бомбардировок и тяжелых танков прорвали французскую оборону к северу от линии Мажино, и мощные колонны бронированной техники разоряют страну, которая в течение дня-двух оставалась без защитников… бок о бок народы Британии и Франции начали борьбу во имя освобождения не только Европы, но и всего человечества от самой грязной и разрушающей души людей тирании, которая когда-либо омрачала и позорила страницы истории. За ними – за нами – за армией и флотом Британии и Франции – должны объединиться разбитые государства и разбитые народы: чехи, поляки, норвежцы, датчане, голландцы, бельгийцы – все, на кого опустилась тьма варварства, не развеянная даже звездой надежды, пока мы не победим, а мы должны этого добиться и мы этого добьемся»[168].

«Наконец страна не спит, а работает», – написал твердолобый тори Том Джонс.

«Час пробил, – написал командующий морской базой в Портсмуте, адмирал Уильям Милборн Джеймс, – и человек появился»[169].

Черчилль упомянул французскую «гениальную способность восстанавливаться и контратаковать, которой они давно славятся», добавив, что «у меня есть непоколебимая уверенность во французской армии и ее лидерах». Возможно, он верил в это. Он всю жизнь был франкофилом; в 1916 году, командуя батальоном, он носил шлем пуалю, чтобы продемонстрировать уверенность в союзнике Англии. До сих пор Флит-стрит[170] поддерживала это мнение: «Слышны только слова восхищения, – написала Молли Пэнтер-Доунес в The New Yorker, – героическим французским сопротивлением».

Но Гамелен не был Фошем, и его солдаты были не теми солдатами, что воевали в 1914–1918 годах. После того как солдаты обеих сторон сложили оружие, группа американских военных корреспондентов проехала по полям сражений и сделала вывод, по словам Уильяма Ширера, что «Франция не воевала. Если воевала, то свидетельств этому мало… Никто из нас не видел никаких признаков ожесточенных боев. Поля во Франции не тронуты. Боев не было ни на одной укрепленной линии… Не было ни одной попытки занять жесткую оборону и провести хорошо организованную контратаку»[171].

Танковые группы фюрера с ревом неслись по незаминированным дорогам, мимо господствующих над дорогами лесистых возвышенностей, на которых не было орудий. Стратегически важные мосты не были взорваны. Французские военнопленные рассказывали, что ни разу не видели боя. Когда казалось, что он неминуем, они получали приказ отступить. Порты Булонь и Кале обороняли в основном англичане. Ширер считал, что французская «армия оказалась парализованной сразу же после первого прорыва немцев. А потом она прекратила свое существование, практически без борьбы. У французов, словно их кто одурманил, не оказалось воли к борьбе даже тогда, когда на их землю вступил самый ненавистный враг. Это был полнейший коллапс всего французского общества и французского духа»[172].

Даже Черчилль начал испытывать сомнения в отношении французов. За день до воскресного радиообращения, обсуждая, стоит ли отправлять Гамелену 1-ю танковую дивизию, он сказал Исмею: «Нужно готовиться к тому, что французам могут предложить очень выгодные мирные условия, и вся сила удара будет направлена на нас». Гамелен почти утратил надежду. В субботу вечером он спокойно объяснил Рейно «причины нашего поражения». Шел девятый день сражения, и generalissime был готов уйти. Даже полякам, лишенным всякой надежды, удалось продержаться три недели[173].

В понедельник, 20 мая, 2-я танковая дивизия заняла Абвиль, в устье Соммы, и Нуаэль. Немцы разделили Францию пополам, в результате чего на севере миллион солдат союзников оказались в западне, включая бельгийскую армию, более половины британского экспедиционного корпуса и 1-ю и 7-ю французские армии – лучшие французские войска. Это был ошеломляющий триумф нацистов, но одновременно момент максимальной опасности. Их танки создали коридор, почти 200 миль длиной и 20 миль шириной, от Арденн до Ла-Манша, но они обогнали пехотинцев вермахта, а танки без пехоты не могли закрепить успех, если бы союзники нанесли решительный удар.

Гитлер, понимая это, испытывал страх. В своем «Орлином гнезде» он живо представил себе вторую Марну[174].

Йодль отметил: «Фюрер ужасно нервничает. Он напуган собственным успехом, не хочет идти ни на какой риск и пытается нам помешать… Он бесится от злости и орет, что то, что мы делаем, есть прямой путь к развалу всей операции и что мы рискуем потерпеть поражение». Это на самом деле был переломный момент; дальнейшие события подтвердили это. Спустя четыре недели Черчилль, выступая в палате общин, с глубоким разочарованием отметил: «Самая страшная военная катастрофа… произошла, когда французское верховное командование не смогло отвести северные армии из Бельгии в тот момент, когда стало известно о прорыве французской обороны у Седана и Меза. Эта задержка привела к потере пятнадцати или шестнадцати французских дивизий и вывела из боевых действий все британские экспедиционные войска, в общей сложности двадцать пять дивизий, наиболее хорошо обученных и экипированных войск, которые, возможно, могли решить исход дела»[175].

Гамелен наконец понял это. В воскресенье он составил приказ № 12, согласно которому следовало перейти в наступление по двум направлениям: северные армии, избегая окружения, любой ценой должны были пробиваться на юг к Сомме, атакуя танковые дивизии, которые перерезали их коммуникации. Одновременно 2-я армия и недавно сформированная 6-я армия должны были наступать на север в направлении Мезьера. Но он не успел издать приказ, поскольку в понедельник Рейно отправил его в отставку, а в качестве его преемника выбрал семидесятитрехлетнего генерала Максима Вейгана, невысокого роста, щеголеватого, с лисьим выражением лица офицера, который, по словам одного англичанина, напоминал «престарелого жокея». До этого Вейгану не приходилось командовать войсками в боевых условиях; он был штабным офицером, генералом, политиком, монархистом, англофобом. Несмотря на возраст, был исключительно энергичным человеком, но в Париж прибыл усталым (был отозван из Сирии) и, приняв командование, тут же отправился спать. Но сначала отменил приказ № 12 – приказ Гамелена о наступлении.

Положение в коридоре было неустойчивым. Теперь важен был каждый час. Разрыв между немецкими танками и полевыми формированиями вермахта постепенно сокращался. Когда новый generalissime проснулся, он объявил, что перед принятием решения совершит инспекционную поездку на фронт. К моменту его возвращения и повторного издания приказа коридор заполнился защитниками. После четырех напряженных дней противник укрепил коридор, срочно направив туда пехоту и моторизованную артиллерию. Шанс был упущен.

В понедельник в 18:30 британский офицер телеграфировал в Лондон, что бомбардировщики люфтваффе прервали железнодорожное сообщение между Амьеном и Абвилем, и тем же вечером танковые войска в Абвиле отрезали британские армейские базы снабжения и французские армии на юге. Айронсайд, вернувшись из Франции во вторник утром, доложил, что еще одна колонна вражеских танков прошла через Фреван, «вероятно следуя в направлении Булони». К французским войскам, сказал он, нет никаких претензий, а вот командование словно «парализовано». В дневнике он написал: «Лично я думаю, что мы не сможем вывести британский экспедиционный корпус. Господи, помоги им, доведенным до этого состояния некомпететностью французского командования». Дилл, который был с Жоржем, телеграфировал, что нанесение удара французами в северном направлении «невозможно»[176].

«В Лондоне, – пишет Исмей, – мы понимали, что французское высшее командование относится к нам плохо… нам ничего не рассказывали, и мы были в полном неведении». Черчилль, понимая, что ситуация постоянно меняется, безуспешно пытался дозвониться до Рейно; все линии между Парижем и Лондоном были разорваны. Он сказал Колвиллу: «За всю историю войн мне не известны случаи такого неумелого управления». В дневнике Колвилл отметил: «Я никогда не видел Уинстона столь подавленным». Отчаявшись получить информацию, Черчилль решил, вопреки совету начальников штабов, лететь утром в среду, 22 мая, в Париж[177].

«Фламинго» приземлился в Ле-Бурже незадолго до полудня; премьер-министр с сопровождающими сразу поехал в главную штаб-квартиру generalissime, которая находилась в Венсенском замке. Древний форт охраняли алжирцы в белых накидках с длинными кривыми саблями, что сразу наводило на мысль о Beau Geste[178].

Приветствовавший их Вейган был «бодр, весел и язвителен, – вспоминал Черчилль. – Он произвел отличное впечатление на нас». Танковым войскам, сказал Вейган, «нельзя позволить удерживать инициативу», и он подробно изложил им соображения, которые тут же получили название плана Вейгана. Он отличался от приказа № 12 Гамелена только тем, что слишком запоздал, но в тот момент британцы об этом не знали. Черчилль изложил его в письменной форме, «чтобы удостовериться в правильности принятого решения». После того как generalissime и Рейно одобрили текст, его передали по телеграфу в Лондон, военному кабинету.

В частности, план предусматривал, что «в ближайшее время, возможно завтра» восемь дивизий британского экспедиционного корпуса и 1-я французская армия нанесут удар в южном направлении. В это же время «новая французская армия», составленная из 18–20 дивизий, сформировав фронт по течению Соммы, «нанесет удар в северном направлении и объединит усилия с британскими дивизиями, наступающими на юг в направлении Бапома». Чем дольше Черчилль думал об этом, тем больше ему это нравилось. В тот вечер, вспоминал Айронсайд, «Уинстон вернулся из Парижа около 18:30, и в 19:30 у нас было заседание кабинета. Он был в приподнятом настроении, находясь под впечатлением от встречи с Вейганом»[179].

План был неосуществим – абсолютно. Союзные войска на севере не могли наступать в южном направлении; они вели тяжелые бои с противником. И все приказы Вейгана своим дивизиям на юге были направлены всего лишь на решение незначительных задач. «План Вейгана, – как позже отметил Уильям Л. Ширер, – остался существовать в его голове». Возможно, он не существовал даже там. Как заметил Ширер, «в действительности французские войска, стоявшие на Сомме, не двинулись с места»[180].

И Горт не получал приказов из Венсена. Он действительно не получал никаких распоряжений из штаб-квартиры в течение четырех дней. Узнав об этом на следующее утро, в 4:50, Черчилль позвонил Рейно – связь восстановилась, – чтобы спросить почему. Он услышал бессвязную речь на другом конце провода. Черчилль позвонил в 18:00. На этот раз он дозвонился до Вейгана, у которого были волнующие новости: его новая французская армия отбросила немцев и снова заняла Амьен, Альбер и Перонн. В Адмиралтейском доме, по словам Колвилла, это изменение судьбы сочли «невероятно важным»; «уныние сменилось душевным подъемом»[181].

Это была ложь. С самого начала Вейган знал, что дело обречено на провал. Единственное желание, сказал он Жоржу 20 мая, «sauver l’honneur des armées françaises» (спасти честь французской армии), чего бы это ни стоило. Он испытывал глубокое недоверие к Англии и англичанам, что было весьма обычно для французов. Колвилл, вспоминая позже о его обмане, пришел к выводу, что «Вейган решил… что мы погибнем, если он это не сделает». Но возможно, он искал козла отпущения. Если так, то он нашел одного, и нашел быстро. Во вторник, накануне полета Черчилля в Венсенн, Горт попытался прорвать окружение, нанеся удар по флангу противника. Он нацелился на Аррас и двинул в наступление две британские дивизии при поддержке шестидесяти легких французских танков. Немецким командующим был в то время еще не получивший известности Эрвин Роммель. Он доложил о «мощном британском контрнаступлении при поддержке танков». В среду Горт увидел, что немецкие войска готовятся перейти в наступление на его фланги, и отступил[182].

Вейган узнал об этом утром в четверг. Он гневно потребовал, чтобы Рейно выразил протест, и премьер-министр отправил Черчиллю – который даже не знал о наступлении Горта – две телеграммы с выражением возмущения, которые заканчивались словами: «Приказы генерала Вейгана должны выполняться». Generalissime изложил свой протест в письменной форме, заявив, что в результате «это отступление, естественно, вынудило генерала Вейгана изменить все его приготовления, и он вынужден отказаться от мысли закрыть брешь и восстановить непрерывную линию фронта». Именно в этот момент Черчилль дал Эдварду Спирсу деликатное поручение, связанное с улучшением отношений между союзниками.

Спирс был наполовину французом и свободно говорил на двух языках. Он был членом парламента от Консервативной партии и другом Черчилля с эдвардианской эпохи. Они вместе воевали в Первую мировую войну, во время которой Спирс был четырежды ранен. Он оставил яркое описание Черчилля в разгар первого военного кризиса. Вызванный в Адмиралтейский дом посреди ночи, он нашел Черчилля: «…спокойно сидящим в кресле за своим столом. Он предложил мне сигару, глядя на меня в этот момент так, словно я был увеличительным стеклом, через которое он рассматривал что-то вдали, затем его лицо приняло мягкое, дружелюбное выражение, когда он сфокусировал свой взгляд на мне, на его лице появилась милая, напоминающая детскую ухмылка, затем оно опять стало серьезным. «Я решил, – сказал он, – отправить тебя в качестве личного представителя к Полу Рейно. Ты получишь звание генерал-майора. Встреться с Мопсом[183]. Он проинформирует тебя. Положение очень серьезное»[184].

Оно было более чем серьезным. Оно было катастрофическим. Теперь вся Франция, как Древняя Галлия, была разделена на три части.

Южная, ниже Соммы – куда планировал отойти Вейган, – занимала 90 процентов территории Франции, включая Париж. Но это была уже не безмятежная Франция первых весенних дней. Спирс сообщил, что дороги забиты беженцами, доверху нагруженными фургонами и «машинами с закипевшими двигателями». По сельской местности бродило более 300 тысяч пуалю, солдат из воинских частей, которых больше не существовало; некоторые, сообщил Спирс, убивают своих офицеров и «грабят прохожих в лесах вблизи Парижа».

Французские офицеры, захваченные немцами, но давшие обязательство не участвовать в военных действиях, вернулись домой, радовались общению с родными и даже не интересовались новостями с фронта.

В северной части войска союзников – более половины британского экспедиционного корпуса, бельгийцы и три французские армии – боролись за выживание.

Между этими двумя частями широкая укрепленная полоса вражеской территории, протянувшаяся от Седана на востоке до Абвиля на побережье. Каждый немец мечтал захватить Париж, и танки могли повернуть в ту сторону.

Вместо этого они двинулись на север к портам на Ла-Манше, к последней линии обороны Англии против вторжения.

Черчилль отдавал себя отчет в грозящей опасности. В воскресенье, перед его отлетом в Венсенн, Айронсайд предупредил его, что британский экспедиционный корпус вскоре может оказаться отрезан от французов и в этом случае снабжение будет возможно только через Булонь, Кале и Дюнкерк. Прошлой ночью бомбардировке люфтваффе подверглись все три города. Дюнкерк не может быть использован: суда, потопленные нацистами, заблокировали вход в гавань. Во вторник в Булонь, стоявшую прямо на пути немецких танков, было направлено подкрепление в виде 20-й гвардейской бригады и ирландского и валлийского гвардейских батальонов – последние имеющиеся в распоряжении Великобритании воинские подразделения. Все было напрасно; немецкие танковые колонны неумолимо продвигались вперед; в среду, когда Черчилль общался с Вейганом, силы оборонявших Булонь стали слабеть. Айронсанд написал в дневнике: «16:00. Булонь точно потеряна… В Булони ни у кого не осталось сил, включая два гвардейских батальона. Ужасный конец». И дальше: «Горт практически окружен… Я не питаю особых надежд на вывод британского экспедиционного корпуса». Вечером следующего дня он пишет: «По какой-то причине остановлено движение немецких мобильных колонн»[185].

В то время этого никто не понял, но это был один из поворотных моментов войны. Бесконечно обсуждался Haltordnung, так называемый «стоп-приказ». Если бы немецкие танки продолжали наступление, эвакуация британского экспедиционного корпуса была бы невозможна. Однако причины паузы, похоже, понятны. Рундштедту требовалось время, чтобы немецкая пехота догнала ушедшие в отрыв танки. Кроме того, после двухнедельного наступления люди остро нуждались в отдыхе, а их техника в ремонте.

Гитлер продлил паузу. Продолжавшиеся двое суток дожди сделали местность во Фландрии непригодной для танковых операций. Генерал Хайнц Гудериан, командующий моторизованным корпусом, поначалу возражавший против остановки, согласился, что «танковая атака бессмысленна на болотистой местности, полностью пропитанной дождем… Пехота, более чем танки, подходит для ведения боевых действий в такой местности»[186].

Кроме того, Франция оставалась главным врагом нацистов, и они считали, что еще не одержали победу над армией, которая считалась лучшей в Европе. Они думали, что путь к Парижу будет долгим и кровавым. Им требовалось время, чтобы привести в порядок технику. И наконец, они не осознали, что заманили в ловушку на севере 400 тысяч французских, бельгийских и британских солдат. Позже генерал люфтваффе Альберт Кессельринг признался, что «даже цифра 100 тысяч показалось бы нам сильно преувеличенной»[187].

Лидеры в Париже и Лондоне продолжали обсуждать практически нецелесообразные планы. В пятницу, 24 мая, Вейган горько пожаловался, что «английская армия осуществила, по своей собственной инициативе, отход на 25 миль в сторону портов, в то время когда наши войска, двигающиеся с юга, с успехом продвигаются на север, туда, где они должны встретиться со своим союзником». В телеграмме в Лондон от 24 мая Рейно выразил недовольство тем, что «отступление, естественно, заставило генерала Вейгана изменить все его приготовления и он вынужден отказаться от мысли закрыть брешь и восстановить непрерывную линию фронта. Нет необходимости подчеркивать серьезность возможных последствий». Правительство его величества было обескуражено. Айронсайд написал: «Я не знаю, почему Горт это сделал. Он никогда не говорил нам, что собирается это сделать, и не сказал даже тогда, когда сделал это». Сейчас не время для встречных обвинений, сказал он, однако согласился с тем, что Горт должен был держать его в курсе дела и что у французов есть «основания для недовольства»[188].

У них не было ни одного основания для недовольства. Войска Вейгана еще не перешли в наступление, а Горт еще не отступил. Однако с каждым часом командующий британскими экспедиционными силами отчетливее понимал, что будет вынужден сделать это в скором времени. Его армия – единственная армия у Великобритании – была в смертельной опасности, почти окруженная, попавшая в западню в 70 милях от моря. Их коммуникации были перерезаны. Единственными союзниками были бельгийцы и остатки 1-й французской армии. Порты снабжения 200 тысяч солдат британского экспедиционного корпуса были или разбомблены, или находились в руках врага. У томми имелся всего четырехдневный запас продовольствия и боеприпасов. Немецкие танки были в Гравлине, всего в 10 милях от Дюнкерка, последней надежды на спасение британского экспедиционного корпуса. Немецкие танки приближались, и бельгийцы уже были готовы сдаться; последняя связь с корпусом Алана Брука была разорвана, образовалась брешь, и нацисты хлынут в нее, как только ее обнаружат.

Из портов на Ла-Манше оставались свободными только Кале и Дюнкерк. Армия могла быть отрезана от них в любой момент. Брук написал в дневнике: «Ничто, кроме чуда, не может теперь спасти британский экспедиционный корпус, и конец уже близок». Британцы утратили доверие к генералу Г.А. Бийоту, французскому командующему на севере. Айронсайд, посетив 20 мая командный пункт Бийота, пришел в ужас. «Нет плана, нет мыслей о плане. Готов погибнуть. Très fatigué [очень устал], и ничего не делает. Я вышел из себя и встряхнул его. Человек совсем обессилел»[189].

Джон Стендиш, 6-й виконт Горт – Джек для товарищей-генералов, – не вызывал у них особых восторгов. В лучшем случае, говорили французы, он будет хорошим командиром батальона. Он не слишком умен, говорили британские штабные офицеры (умом Гамелена восхищались в Лондоне и даже в Берлине). Но Горт был невероятно храбрым человеком. Во время последней войны он был награжден Крестом Виктории, тремя орденами и Военным крестом. Он был, если угодно, чрезмерно дисциплинированным солдатом и теперь оказался перед мучительным решением проблемы. В течение четырех дней Вейган не выходил с ним на связь. Айронсайд передал ему приказ военного кабинета, согласно которому ему категорически запрещалось отступать к морю, а следовало двигаться в южном направлении. Но теперь он понимал, что его ждет только полное уничтожение. В Берлине министр иностранных дел Германии Риббентроп уже сообщил прессе: «Французская армия будет уничтожена, а англичане на континенте станут военнопленными». Роммель написал в дневнике: «Теперь началось преследование шестидесяти окруженных британских, французских и бельгийских дивизий»[190].

25 мая, в субботу, во второй половине дня Горт получил сигнал бедствия от Друка: «Я убежден, что бельгийская армия перестанет сражаться завтра в это же время. Это, естественно, поставит под удар наш левый фланг». Генерал-лейтенант сэр Рональд Адам, командующий корпусом, поддержал Брука. У Горта закончились запасы продовольствия и боеприпасов. Только 5-я и 50-я британские дивизии, ожидавшие приказа на следующий день перейти в наступление в южном направлении, не вступали в бой с врагом. Большую часть дня Горт провел на своем командном пункте в Премеске, пристально разглядывая на настенной карте Северную Францию и порты на Ла-Манше. В 18:30 он отменил приказ о наступлении и отправил 5-ю дивизию заткнуть брешь на фланге Брука. Затем он телеграфировал Идену, поясняя, что он сделал и почему он это сделал.

Вечером того же дня, еще до получения телеграммы, Черчилль пришел к тому же выводу. Посовещавшись с Рейно, он приказал Идену отправить Горту телеграмму следующего содержания: «Понятно… что французское наступление на юге совершенно нереально… Вам разрешено пробиваться в направлении побережья во взаимодействии с французскими и бельгийскими армиями». Официальный приказ об эвакуации Горт получил на следующий день, в понедельник, 27 мая. Неделей раньше король Леопольд сообщил британцам через адмирала флота сэра Роджера Кейса, что его войска теряют связь с французами и британцами, «капитуляция неизбежна». Леопольд лично предупредил Георга VI о «неизбежной сдаче» Бельгии в тот самый день, когда Брук написал Горту. Несмотря на это, в Париже и Лондоне испытали огромное потрясение, когда во вторник, 28-го, король Леопольд, не сообщив союзникам и не консультируясь с советниками, сдал 274-тысячную бельгийскую армию, в результате чего образовалась двадцатимильная брешь между корпусом Брука и побережьем вблизи Ньюпора[191].

Лорд Галифакс, министр иностранных дел, считал, что это отличный момент для переговоров с Гитлером о мире. 27 мая Галифакс, последний из главных миротворцев, впал в немилость: выступая на заседании военного комитета, сказал, что «теперь скорее стоит вопрос сохранения независимости нашей империи, а не полного поражения Германии». Итальянский посол в Великобритании, сообщил он, обратился к нему с «новыми предложениями» по мирной конференции, и он считает, что они должны воспользоваться случаем. Черчилль ответил, что да, мир можно достигнуть «при господстве Германии в Европе», но нет, это условие, которое «мы никогда не сможем принять»[192].

Галифакс раздраженно ответил, что, если дуче предложит условия, «которые не потребуют разрушения нашей независимости, мы будем глупцами, если не примем их». Если британской независимости ничего не угрожает, заявил он, то для Великобритании, которая в течение двух или трех месяцев подвергается воздушным налетам, будет правильно «принять предложение, которое спасет страну от неминуемой катастрофы». Сэр Александр Кадоган, постоянный заместитель министра иностранных дел, счел ответ премьер-министра «излишне бессвязным, романтичным, сентиментальным, темпераментным. Старый Невилл по-прежнему лучший». К ужасу Галифакса, Черчилль заявил, что, если Франция капитулирует, Великобритания будет сражаться в одиночку. Министр иностранных дел упорно стоял на своем. На следующий день на заседании военного кабинета во второй половине дня он предложил узнать у Муссолини, «не послужит ли он посредником на переговорах между союзниками, Англией и Францией, – и Германией?». Эттли резко ответил, указав на то, что это будет равносильно тому, чтобы попросить дуче «ходатайствовать о предоставлении нам мирных условий». Черчилль, выпятив подбородок, прорычал, что это «разрушит целостность нашей боевой позиции в этой стране… поэтому давайте избежим вставать на скользкий путь»[193].

Когда совещание закончилось, Галифакс сказал Кадогану, что собирается уйти в отставку. «Я больше не могу работать с Уинстоном», – сказал он. Вечером Галифакс написал в дневнике: «Мне кажется, Уинстон молол ужасную чепуху… Повергает в отчаяние, когда он в пылу страсти должен заставлять свой мозг думать и делать выводы». Однако министр иностранных дел передумал уходить в отставку после того, как Кадоган, первый британский дипломатический представитель в Китае в ранге посла, сказал: «Ерунда: его разглагольствования надоели мне не больше ваших, но не делайте глупостей в условиях стресса»[194].

Англию охватили патриотические чувства. В 1930-х годах Черчилля называли «поджигателем войны». Теперь его критиков называли «капитулянтами». В Вестминстерском аббатстве прошел молебен; сюда пришли толпы людей, которые всего двадцать месяцев назад приветствовали Мюнхен. Черчилль написал: «Англичане не склонны выставлять свои чувства, но я смог почувствовать скрытые, страстные чувства, а также страх прихожан, не перед смертью, ранами или материальными потерями, а перед поражением и окончательным крушением Великобритании»[195].

Теперь, когда война приблизилась к их домам и очагам, британский народ начал узнавать об истинном положении дел. До последней недели мая британцы были настроены довольно оптимистично. Пробуждение наступало медленно, поскольку их не баловали лишней информацией. Еще 24 мая Times задавалась вопросом: «Действительно ли мы в состоянии войны?» Отели и театры были переполнены; молодые бездельники развлекались в парках с аттракционами; отмечались праздники; в лондонском Вест-Энде за гроши пели шахтеры, так, словно в Великобритании и ее империи по-прежнему царил мир[196].

Пресса, при пособничестве и поощрении цензоров, несла огромную ответственность за это спокойствие. «БРИТАНСКИЙ ЭКСПЕДИЦИОННЫЙ КОРПУС ПОБЕЖДАЕТ», – кричал заголовок Times 13 мая. А 14 мая, на следующий день после того, как танки Гудериана начали переправляться через Мез, аналитик Times сообщил читателям: «В целом можно сказать, что немцы не вошли в соприкосновение с большей частью французских и бельгийских войск». Другие газеты придерживались того же курса. До англичан доходили отрывочные вести с фронта. Важная информация была, но надо было знать, где ее найти: она скрывалась под официальными сообщениями о победах ВВС Великобритании, отчетами о формировании французских войск для мощного контрнаступления, опровержениями немецких официальных сообщений и прогнозами разгрома врага, подобными этому: «НЕМЕЦКИЕ МОТОРИЗОВАННЫЕ ПОДРАЗДЕЛЕНИЯ, ВТОРГШИЕСЯ ВО ФРАНЦИЮ, НА ГРАНИ УНИЧТОЖЕНИЯ». Но 22 мая британцам вдруг объявили, что нацисты в Абвиле и движутся к портам на Ла-Манше. В течение следующей недели газеты были полны противоречивой информацией о боях во Фландрии. Наконец 30 мая британцам сообщили: «СОЮЗНИКИ ПЫТАЮТСЯ С БОЕМ ПРОБИТЬ СЕБЕ ДОРОГУ К ФРАНЦУЗСКОМУ ПОБЕРЕЖЬЮ В НАПРАВЛЕНИИ ДЮНКЕРКА». Гарольд Николсон написал Вите Сэквилл-Уэст[197]: «О, моя дорогая, моя дражайшая, мы должны были к этому прийти!»

Жена Стэнли Болдуина через Times обратилась к церкви с просьбой установить на церквах Крест святого Георгия»[198] в знак того, что Англия сражается за Христианство против зла.

«Я буду каждый день испытывать прилив сил, глядя в окно и видя на башне нашей приходской церкви днем и ночью Красный крест Св. Георгия», – написала она. В том, что леди Болдуин была благочестива, не было ничего удивительного. Но на некоторых кризис в войне сказался самым невероятным образом. Бертран Рассел написал Кингсли Мартину, что отрекся от пацифизма и, если бы был достаточно молод для того, чтобы воевать, добровольно поступил на военную службу. В тот ужасный вторник, когда король Бельгии капитулировал, Джордж Оруэлл написал в дневнике: «Как это отвратительно. Я надеюсь, что британский экспедиционный корпус разгромит войска, а не капитулирует»[199].

Горт, отказавшись от участия 5-й дивизии в неосуществимой южной авантюре и закрыв ею брешь, оставленную бельгийцами, испытал всю ярость нацистской атаки. 85-тысячный немецкий авангард при поддержке резервистов и отремонтированных танков обрушился на знаменитые полки: 3-й гренадерский, 2-й Северо-Стаффордширский, 2-й шервудских лесников, Королевский иннискиллингский фузилерный, Королевский шотландский фузилерный, 6-й сифортских хайлендеров и легкой пехоты герцога Корнуоллского. Они держались до подхода 42-й и 50-й дивизий. Во время вывода войск между Варнетоном и Ипром шел ожесточенный бой, который привел к тяжелейшим потерям.

Величайшая жертва была принесена гарнизоном Кале: 229-я противотанковая батарея, батальон Королевского стрелкового полка, батальон стрелковой бригады, стрелковый полк Королевы Виктории, батальон Королевского танкового полка и тысячи храбрых французских солдат. Британские эсминцы отошли на небольшое расстояние от Кале, готовясь заняться спасением солдат. Но Черчилль решил, что «за Кале надо драться до последней капли крови и что нельзя разрешить эвакуацию гарнизона морем», иначе, написал Айронсайд, «будет невозможно использовать Дюнкерк для эвакуации британского экспедиционного корпуса и 1-й французской армии», поскольку немецкие дивизии, выйдя на побережье, отрезали им отход к морю. Исмей назвал решение, принятое вечером 26 мая, «жестоким». Премьер-министр принял это решение в присутствии Айронсайда, Исмея и Идена[200].

Иден телеграфировал приказ премьер-министра бригадному генералу К.Н. Николсону, который заканчивался словами: «Взоры всей империи устремились на защитников Кале, и правительство Его Величества уверено, что Вы и Ваш доблестный полк совершите подвиг, достойный англичан». Незадолго до полуночи он отправил еще одну телеграмму: «Каждый час Вашей борьбы – величайшая помощь британскому экспедиционному корпусу… Восторгаемся Вашей блестящей обороной». За обедом Черчилль был непривычно молчалив. Позже он написал: «Во время войны надо есть и пить, но я не мог избавиться от тошноты, когда мы позже молча ели, сидя за столом»[201].

Теперь отрезанные на севере 200 тысяч солдат британского экспедиционного корпуса и остатки 1-й французской армии двигались по узкому коридору к морю, сражаясь днем и отступая ночью. 1-й Колдстримский гвардейский полк удерживал фронт в течение тридцати часов до выхода из боя. 2-й Глостерширский и 4-й Королевский Суссекский полки охватили немецкую колонну с фланга. 2-й батальон Королевского Восточно-Кентского пехотного полка (Buffs) сбил наступательный темп противника. 4-й батальон Королевского полка горцев Кэмерона, хотя его численность сократилась до сорока человек, перешел в контрнаступление и отбросил немцев за канал Де-ла-Лавэ. Батальон валлийских стрелков отчаянно сражался за переправу через реку Лис. Растянувшиеся на 9 миль, от Ипра до Комина, 6-й шотландский пехотный батальон «Блэк Уотч» (Black Watch), 13-й/18-й Королевский гусарский (личный ее величества королевы Марии) полк, 2-й батальон Гренадерского гвардейского полка, 2-й Северо-Стаффордширский полк и 2-й полк шервудских лесников контратаковали, разжав немецкие тиски. 2-й батальон «Баффс», хотя и сильно поредевший, заблокировал прорыв вблизи Годеварсвельда.

Они, как все солдаты, сражались лучше, когда научились ненавидеть, и враг, с которым они столкнулись, дал им веские причины для ярости. После того как дивизия СС «Мертвая голова» (Totenkopf) захватила сто солдат Королевского Норфолкского полка, многие из которых были ранены, эсэсовцы выстроили их вдоль стены сарая и расстреляли из пулеметов, после чего тех, кто еще подавал признаки жизни, закололи штыками. Двоим томми удалось выжить – их не заметили под телами погибших товарищей; они доползли до своих и рассказали о случившемся. Алан Брук был глубоко потрясен. Во время Первой мировой войны он воевал с немцами, но эти были нацистами.

26 мая Брук сам едва не попал в плен. Он объезжал на машине командные пункты; его водитель, непрерывно сигналя, с трудом пробивал путь среди заполнявших дорогу беженцев; по обе стороны дороги стояли обитатели психиатрической больницы, которые, с застывшими на лицах глупыми улыбками, махали солдатам и беженцам. Приказы Бруку приходилось передавать по цепочке – связь была прервана, – и, поскольку ситуация изменилась, Монтгомери получил приказ совершить опасный ночной фланговый марш. Сразу после того, как машина Брука переехала по мосту через канал, мост взорвался. Затем вблизи Ипра при подходе тридцати шести бомбардировщиков люфтваффе он спешно выбрался из машины и лег на землю под стеной дома. И наконец, когда он решил пару часов вздремнуть в каменной хижине, его взрывом сбросило с кровати[202].

Существует тысяча причинам, почему вывод войск на побережье не должен был закончиться успешно. Армия, безусловно, заплатила страшную цену – 68 710 жертв, приблизительно треть численного состава, – но большинство из тех, кто будет опять сражаться, были ранены. Большую часть успеха можно объяснить военными традициями Империи, которая дала Великобритании высокопрофессиональных офицеров и чрезвычайно дисциплинированных солдат, внуков киплинговского «красного мундира» Малвейни. Сами названия этих полков и батальонов навевают воспоминания о былых победах, пехотинцах и кавалеристах, преданных королю и Отечеству; наследие имперских армий, маленький остров, данный британским солдатам для рождения, и весь мир – для смерти, полки, в одном из которых, 4-м гусарском, служил лейтенантом молодой симпатичный Уинстон Черчилль[203].

За неделю до капитуляции Бельгии и почти после двух недель сокрушительных поражений на Европейском континенте Черчилль попросил Чемберлена изучить «проблемы, которые возникнут при необходимости отвода войск из Франции». В понедельник, 20 мая, штабные офицеры наметили приблизительный план отвода войск. Исходя из предположения, что Кале, Булонь и Дюнкерк будут доступны для проведения эвакуации, планировщики низкого ранга счита ли, что в день удастся эвакуировать 2 тысячи человек. Краткое упоминание об «опасности эвакуировать большие силы» сочли недостойным внимания; вероятность такой ситуации казалась весьма отдаленной. Но все изменилось менее чем за сутки. Во вторник утром первым вопросом повестки дня была «экстренная эвакуация огромных сил через Ла-Манш», и Черчилль высказал мнение, что «в качестве меры предосторожности морскому министерству следует собрать большое количество мелких судов, которые должны быть готовы к выходу в порты и бухты на французском побережье». Офицеры морской транспортной службы Англии от Гарвича до Уэймута получили приказ взять на учет все подходящие суда водоизмещением до тысячи тонн. Во всех английских гаванях была проведена полная проверка всех судов. Этот план эвакуации английских экспедиционных сил с континента в Англию получил кодовое название – операция «Динамо». Руководство операцией адмиралтейство возложило на адмирала Бертрама Рамсея. Немедленно были собраны тридцать шесть пассажирских судов, в основном паромы, ходившие через Ла-Манш. Штаб адмирала, в белых дуврских скалах, выходил на неспокойные воды Ла-Манша.

26 мая Лондон пребывал в отчаянии. В семь вечера адмиралтейство, по распоряжению Черчилля, отправило телеграмму: «Начать операцию «Динамо». 28 мая, когда эвакуация из Дюнкерка уже шла полным ходом почти двадцать четыре часа, Черчилль предупредил палату общин о том, что следует «готовиться к плохим, печальным известиям». Про себя он боялся, что «весь костяк, ядро, мозг британской армии» может «погибнуть на поле боя или попасть в позорный плен». Начальники имперского Генерального штаба информировали его о том, что, по их мнению, не удастся избежать полномасштабного наступления на Англию. Однако каждый из трех начальников штабов – армии, флота и Королевских военно-воздушных сил – анализировал имевшиеся в распоряжении данные по-своему[204].

Дневник начальника имперского Генерального штаба отражал мрачное настроение Великобритании. 23 мая Айронсайд написал: «Не думаю, что мы можем особо рассчитывать на вывод британского экспедиционного корпуса». Два дня спустя он предположил, что «если не случится чудо, то в течение ближайших нескольких дней мы потеряем всех наших опытных солдат». Спустя еще два дня он записал в дневник: «С утра плохие новости… Я встретил Иствуда в нескольких шагах от военного министерства. Он приехал прошлой ночью и сказал, что положение очень тяжелое. Он считает, что не удастся спасти британский экспедиционный корпус». В тот же вечер Исмей написал: «Премьер-министр спросил меня, что я почувствую, если мне скажут, что удастся спасти в общей сложности 50 тысяч человек. Я не колеблясь ответил, что буду очень рад, и Черчилль не упрекнул меня в пессимизме». 30 мая, когда самолеты люфтваффе роились над побережьем у Дюнкерка, королю сказали, что будут счастливы спасти 17 тысяч человек. Айронсайд написал: «Минимальный шанс, что из этого что-то получится. Они потопили три судна в гавани Дюнкерка, так что едва ли удастся спасти хотя бы одно подразделение»[205].

Восемь месяцев назад поляки утратили всякую надежду; французы утрачивали свои, но, за редким исключением, моральный дух англичан повышался. Они не собирались сдаваться, чему способствовал этот большой ров между ними и континентом. Днем 28 мая Черчилль собрал кабинет – примерно двадцать министров – в своей комнате в парламенте, чтобы рассказать им все, что ему было известно о боевых действиях и что брошено на чашу весов. Затем он сказал: «Я много думал в последние дни о том, входит ли в мои обязанности рассмотрение вопроса о вступление в переговоры с Этим Человеком[206]. И я убежден, что каждый из вас встанет со своего места и разорвет меня на части, если я предложу сдачу или переговоры. Если долгой истории нашего Острова суждено наконец окончиться, пусть она окончится тогда, когда последний из нас упадет на землю, захлебнувшись в своей крови».

К его удивлению, несколько человек вскочили со своих мест, подбежали к нему и стали хлопать его по спине. Позже он написал: «Я был уверен, что каждый министр готов скорее быть убитым и потерять всю свою семью и имущество, чем сдаться. В этом отношении они представляли палату общин и почти весь народ. В предстоявшие дни и месяцы на мою долю выпало выражать в соответствующих случаях их настроения. Я был в состоянии это делать потому, что таковы же были и мои настроения. Весь наш остров был охвачен грандиозным порывом».

Хью Далтон, длительное время оппонент Черчилля в палате общин, написал: «Уинстон был великолепен. Только он тот единственный человек, который может спасти нас в этот час»[207].

В 1940 году Дюнкерк был древним портовым городом; многие здания, обращенные к берегу, датировались XVI веком. До войны десятимильный пляж Дюнкерка привлекал тысячи отдыхающих французов и англичан, но, когда изможденные, измученные, небритые солдаты лорда Горта отступили сюда в последние дни мая, самолеты люфтваффе превратили город и песчаные пляжи в руины. Дома опустели. Слышались только треск и шипение пожаров. Взорванные буи. Затонувшие суда заблокировали вход в гавань, которая, по всем морским канонам, больше не могла использоваться по назначению. Широкие пляжи находились под непрерывным огнем артиллерии Круппа, располагавшейся в Кале. Кроме того, томми не были защищены от атак пикирующих с пронзительным звуком «Штук» и «Мессершмиттов» Bf-109, которые использовали в качестве светового маяка вздымающийся столб дыма от горящих нефтяных цистерн у западного пирса, наполнявший воздух зловонием. Вот из этого котла Королевский флот, все имеющиеся в наличие торговые суда и британские яхтсмены на частных лодках надеялись спасти четверть миллиона измученных, обессиленных людей.

Но и это еще не все. Помимо затонувших судов и сильно пострадавших доков морякам пришлось столкнуться в гавани с другими проблемами. Из-за отлива суда не могли подойти к берегу ближе чем на полмили. В дневные часы ни одно судно не могло пройти к Дюнкерку напрямую по Дуврскому каналу; приходилось плыть много миль по глубокому каналу шириной 800 ярдов, идущему параллельно берегу. Пирсы и причалы гавани Дюнкерка серьезно пострадали во время бомбардировок, и пригодным для операции оставался лишь длинный восточный мол, к которому могли причаливать крупные корабли. Большинство молов каменные, но этот был деревянным, к тому же узким – по нему могли пройти трое в ряд. Причаливать к нему было трудно, а из-за прилива и отлива еще и опасно. Кроме того, при строительстве восточного мола явно не учитывалась возможность швартовки судов. Никто не знал, сможет ли он выдержать такое напряжение[208].

К 26 мая в Дувре собрали армаду из 860 разнокалиберных судов. Из 160 британских эсминцев почти половина входила в состав флота метрополии, и только 41 мог быть использован для операции. К ним добавились яхты и все плавсредства, находившиеся в английских водах. «Адмиралтейству требуются гражданские лица, имеющие опыт управления морскими двигателями внутреннего сгорания. А также владельцы яхт и катеров», – в мае 1940 года такие объявления звучали по радио по всей стране. Кроме того, французские, бельгийские и голландские шкиперы добровольно предоставили промысловые суда. 26 мая у причалов в Дувре стояли траулеры, речные баржи, шхуны, минные тральщики, пожарные катера, корветы, плавучие госпитали, рыбацкие лодки, моторные лодки, рыболовные судна, каботажные суда, спасательные шлюпки, буксиры, лондонский пожарный катер Massey Shaw, паромы Brighton Queen и Gracie Fields, суденышки, такие как Princess Maud и множество прогулочных яхт. Там была яхта Тома Сопвича Endeavour, принимавшая участие в регате Кубок Америки, и он сам стоял за рулем. Там был катер Count Dracula, яхта Sundowner, которой управлял Чарльз Герберт Лайтоллер, офицер, выживший в кораблекрушении «Титаника», и речная канонерская лодка Mosquito. Граф Крейвен вышел в море в качестве инженера. Достопочтенный Лайонел Ламберт вооружил яхту и отправился на ней поваром. И капитан сэр Ричард Пим, который руководил легендарной комнатой с картами, командовал скутом (голландское парусное судно). «Где Пим?» – спросил Черчилль, оглядываясь по сторонам, и, когда ему объяснили, у него поднялось настроение[209].

Вот только спортсменам-любителям пересекать Ла-Манш, 40 миль шириной в этом месте, было очень непросто. Море было неспокойным, в начале войны плавучие маяки и бакены выкрасили в черный цвет, и немцы минировали эти воды. Расчистили три узких фарватера; суда, которые отклонялись с курса, а с некоторыми это случилось, затонули. Стоя на некотором расстоянии от французского побережья, ожидая очереди зайти на погрузку, рулевые предпринимали отчаянные усилия, чтобы не попасть в зону действия немецких самолетов, которые, казалось, были повсюду. Наконец, когда им удавалось подойти к берегу, они видели длинные змеящиеся по пляжу очереди томми. После заката экипажам плавсредств, лавирующим между затонувшими судами при подходе к Дюнкерку, казалось, что над пляжем роятся светлячки. Это были огоньки сигарет солдат, ждавших возвращения домой. Некоторые солдаты часами стояли по пояс в воде, молясь о спасении.

В течение первого дня эвакуации – понедельник, 27 мая – маленькие суда сновали взад и вперед, забирая столько человек, сколько могли взять на борт, чтобы затем пересадить их на эсминцы и паромы, стоявшие на некотором расстоянии от берега; и так в течение девяти дней. В первый день удалось эвакуировать всего 8 тысяч человек. Понятно, что маленькие суда не могли решить проблему в полном объеме. Владелец пляжа предложил использовать для швартовки восточный мол, предварительно проверив его на прочность. Мол выдержал испытание. Это, конечно, было не лучшее место для швартовки. Во время отлива солдатам приходилось запрыгивать на палубу, а при сильном ветре, когда волны бились о сваи, на воде появлялись воронки, и расстояние между судном и молом увеличивалось, каждый прыжок на палубу был сопряжен с риском. Некоторым не повезло, и они утонули. Немцы наносили удар за ударом по молу. Как-то утром летевший на малой высоте бомбардировщик сбросил бомбу на мол. Судовые плотники заделали дыру. Другая бомба пробила корпус колесного парохода Fenella, и он сразу пошел на дно, захватив с собой 600 человек, находившихся на борту. Тем не менее мол сделал все, что от него требовалось.

Как и мелкие суда. Они часто садились на мель, и солдаты, столкнув их с мели, запрыгивали на борт. У некоторых владельцев судов были разборные лодки; солдаты пытались плыть в них, используя в качестве весел приклады винтовок, но их ждала неудача. Из грузовых машин, обломков судов и плавника соорудили импровизированные пирсы. Капитан минного тральщика, задрав как можно выше нос своего судна, ткнулся носом в берег и бросил два якоря. Приблизительно 3 тысячи человек использовали это судно в качестве моста для перехода с берега на суда, стоявшие на небольшом расстоянии от берега. Самолеты люфтваффе находили все новые и новые жертвы, и горящие суда освещали гавань от заката до рассвета. Один эсминец был подбит у мола. Он загорелся и дрейфовал, блокируя вход в гавань, пока тральщик не оттащил его в сторону[211].

На суше некоторое беспокойство вызывали французские солдаты. На переднем крае круговой обороны солдаты сражались великолепно, но незанятые пуалю превратились в проблему. 29 мая Брук написал в дневнике: «Теперь французская армия – сброд, полное отсутствие дисциплины. Солдаты хмурые и неприветливые, отказываются освобождать дорогу и каждый раз паникуют, когда появляются немецкие самолеты». Это, как он считал, было причиной того, что эвакуация проходила слишком медленно. А второй причиной – недостаточное количество мелких судов. Он попросил Горта надавить на адмиралтейство. Вместо этого Горт направил к премьер-министру лорда Манстера, своего адъютанта, и младшего офицера Джона Черчилля, племянника премьер-министра. В тот же вечер молодой Черчилль прибыл в Адмиралтейский дом «насквозь промокший», как он позже вспоминал, «и в полном боевом облачении». Уинстон и Клементина, оба в халатах, были ему страшно рады. «Джонни! – с восторгом воскликнул дядя. – Ты, я вижу, приехал к нам прямо с поля боя!»[212].

«Почему ты такой мокрый? Ты что, прямиком из моря?» – спросил племянника Черчилль. Джонни объяснил, почему он приехал, и сказал, что немедленно возвращается обратно. Лорду Манстеру Черчилль уделил меньше внимания, хотя и согласился надавить на адмиралтейство. Все, говоря об этих событиях, вспоминали не выступление Черчилля, а его страстную увлеченность баталиями. «Мы чувствовали, – вспоминал генерал сэр Йен Джейкоб, – что ему хотелось самому сражаться на пляжах»[213].

В течение десятидневной операции в Дюнкерке было потоплено 6 эсминцев, а 26 получили повреждения. Затонули еще 112 судов, в их числе Mosquito и Gracie Fields, которое затонуло с 300 томми на пути домой. Судам, следовавшим к Дувру, временами приходилось лавировать между плавающими на поверхности воды трупами солдат. До 26 мая удалось эвакуировать приблизительно 28 тысяч человек, а 2 июня мощные атаки с воздуха привели к приостановке эвакуации в дневное время. Однако погода благоприятствовала проведению операции, и теперь они должны были довести ее до победного конца. Операция «Динамо», задуманная в минуту отчаяния, со слабой надеждой на спасение хотя бы части армии, удивила мир.

28 мая эвакуировали всего 17 800 человек. «Весь этот день, 28-го, – позже написал Черчилль, – спасение британской армии висело на волоске». Однако 29 мая эвакуировали уже 47 310 человек; 30 мая – 53 823; 31 мая – 68 014; 1 июня – 64 429; 2 июня – 26 256. Предполагалось, что на этом операция закончится, но адмирал Рамсей предпринял последнюю рискованную попытку эвакуировать доблестный французский аръергард и вернулся с 26 175 пуалю. В целом в ходе операции «Динамо» удалось спасти 338 226 солдат союзников, из них 112 тысяч французов, хотя большая часть французов рискнула отправиться домой.

Они, по выражению Черчилля, «оставили свой багаж» на французском берегу: 2540 артиллерийских орудий, 90 тысяч винтовок, 11 тысяч пулеметов, около 700 танков, 6400 противотанковых ружей, 20 тысяч мотоциклов, 45 тысяч грузовиков и других транспортных средств и огромное количество боеприпасов[214].

Но самым замечательным было то, что солдаты вернулись домой. Народ узнал о героических действиях арьергарда. «Теперь, – объяснила читателям Молли Пэнтер-Доунес 2 июня в The New Yorker, – стало известно, что первый, обагренный войной, измученный контингент достиг британских берегов, и потрясающими были облегчение и воодушевление». Черчиллю не особенно нравился The New Yorker, который он в насмешку называл The New Porker (у него для всего были прозвища), но Пэнтер-Доунес рассказала о героизме английских солдат. И он не мог этого не отметить[215].

Однако в целом события были равносильны катастрофе. 4 июня Черчилль выступил в палате общин с сообщением о Дюнкерке. «Войны не выигрываются эвакуациями, – сказал премьер-министр, – то, что произошло во Франции и Бельгии, – колоссальное военное бедствие». Однако, сказал он, Дюнкерк – «чудо избавления, достигнутое доблестью, упорством, блестящей дисциплиной, безупречной службой, находчивостью, мастерством, непобедимой преданностью». Мы докажем, сказал он, что «способны защитить наш Родной остров, перенесем бурю войны, и переживем угрозу тирании, если потребуется – в течение многих лет, и если потребуется – одни».

«Даже если огромные просторы Европы, многие древние и прославленные государства пали или могут попасть в тиски гестапо и других гнусных машин нацистского управления, мы не сдадимся и не проиграем. Мы пойдем до конца, мы будем биться во Франции, мы будем бороться на морях и океанах, мы будем сражаться с растущей уверенностью и растущей силой в воздухе, мы будем защищать наш Остров, какова бы ни была цена, мы будем драться на побережьях, мы будем драться в портах, на суше, мы будем драться в полях и на улицах, мы будем биться на холмах; мы никогда не сдадимся и даже, если так случится, во что я ни на мгновение не верю, что этот Остров или большая его часть будет порабощена и будет умирать с голоду, тогда наша империя за морем, вооруженная и под охраной британского флота, будет продолжать сражение, до тех пор пока, в благословенное Богом время, Новый мир, со всей его силой и мощью, не отправится на спасение и освобождение старого»[216].

Джок Колвилл написал в дневнике: «Пришел в палату, чтобы послушать речь премьер-министра об эвакуации Дюнкерка. Великолепная речь, которая, очевидно, взволновала палату». На следующий день News Chronicle сообщила, что его выступление отличалось «непревзойденным красноречием, бескомпромиссной прямотой и неукротимой отвагой». Гарольд Николсон написал жене, Вите Сэквилл-Уэст: «Днем Уинстон произнес самую блестящую речь, которую я когда-либо слышал». Она написала в ответ: «Жалко, что я не присутствовала, когда Уинстон произнес эту великолепную речь. Даже в пересказе диктора у меня бежали мурашки по коже (не от страха). Я думаю, одна из причин, почему каждого взволновали его обороты в стиле Елизаветинской эпохи, в том, что каждый ощутил мощную поддержку власти; и это были не пустые слова». Вечером в радиорепортаже из Лондона Эдвард Р. Марроу, американский журналист, сказал: «Он говорил на языке Шекспира с настойчивостью, какой я никогда не слышал в этой палате». Позже историк Брайан Гарднер написал, что это выступление «наэлектризовало не только его страну, но весь мир. Этой речью Черчилль завоевал полное доверие британского народа, которого прежде не имел. Независимо от того, что должно произойти, Черчиллю обеспечено место в жизни страны, он больше никогда не окажется не у дел»[217].

Кроме того, в своей речи Черчилль бросил вызов Гитлеру: «Когда Наполеон расположился у Булони на год со своими плоскодонками и своей Великой армией, ему сказали: «Много трудностей нас ждет в Англии». И их будет, несомненно, гораздо больше, поскольку вернулись британские экспедиционные силы»[218].

Никто не испытывал такого сильного чувства горечи, как Черчилль.

Выступление Черчилля встревожило французского посла Шарля Корбена. Он позвонил в министерство иностранных дел, чтобы спросить, что премьер-министр имел в виду заявив, что Великобритания, если потребуется, будет сражаться в одиночку. Ему ответили, что он имел в виду, «именно то, что сказал». Это, сказали сотрудники Корбена корреспондентам, «точно не вдохновит французов сражаться несмотря ни на что»[219].

Французы пришли в сильное волнение. Как им виделось, британская армия сбежала, оставив их на милость врага. Эвакуация, конечно, была бы не нужна, если бы стратегия французов не была столь безнадежно неправильной и если бы Вейган не был лжецом. Кроме того, первоначальная цель операции, как отмечали Горт, Черчилль и Айронсайд, состояла в том, чтобы освободить британские экспедиционные силы, а затем высадить их на юге для воссоединения с союзниками. Потеря техники, оружия, боеприпасов означала необходимость перевооружения, после чего Черчилль собирался отправить войска обратно, и Рейно, Вейган и Верховное командование Франции знали об этом. Но Черчилль знал о тревоге на континенте. 30 мая он решил вылететь в Париж на заседание Conseil Supérieur de la Guerre – Высшего военного совета. Он взял с собой Клемента Эттли, Мопса Исмея и сэра Джона Дилла, недавно назначенного начальника имперского Генерального штаба. Спирс встречал их в аэропорту Виллакубле[220].

Полет над Францией стал опаснее по сравнению с последним полетом Черчилля. К северу от Парижа небо буквально кишело нацистскими самолетами, и, хотя «Фламинго» сопровождали девять «Спитфайров», пилот изменил маршрут, и они прилетели позже намеченного. Спирс увидел выходящего из самолета Черчилля, который явно находился «в отличной форме. Опасность неизменно действовала на него как тонизирующее и стимулирующее средство»[221].

31 мая в 14:00 в военном министерстве, расположенном на улице Сан-Доминик, в большом зале первого этажа, выходящем окнами в сад, за большим овальным столом, покрытым зеленым сукном, собрались участники заседания. По одну сторону стола сидели гости, напротив – хозяева: Рейно, адмирал Жан Дарлан, Поль Бодуэн, протеже любовницы Рейно и сторонник капитулянта Петена, Вейган, в военной форме, и, наконец, впервые присутствовавший на военном совете с британцами, восьмидесятичетырехлетний маршал Анри-Фи-липп Петен, в штатском.

Рейно назначил Петена своим заместителем, надеясь повысить доверие народа к правительству. Во Франции старого маршала считали героем последней войны, национальным героем и Верденским победителем (le vainqueur de Verdun). У британцев было другое мнение. В 1917 году он подавил мятеж во французской армии, пообещав солдатам, что основная тяжесть будущей борьбы ляжет на плечи британцев и американцев. Кроме того, он был ярым англофобом, не признававшим демократию. Ответственность за нынешнее тяжелое положение Франции, по его мнению, лежала на левистах Народного фронта 1935 года[222].

«Сейчас, – подумал Исмей, – Петен выглядит старым, скучным капитулянтом»[223].

Черчилль предложил рассмотреть три вопроса: положение сил союзников в Норвегии, борьбу во Фландрии и вероятность того, что Муссолини скоро вступит в войну на стороне Гитлера. Но сначала он решил сообщить французам хорошие новости. Дюнкеркская эвакуация превзошла все ожидания: вывезено 165 тысяч человек, в том числе 10 тысяч раненых. Вейган резко перебил Черчилля, спросив с ноткой агрессии в голосе: «А сколько французов? Или французов оставили?»[224]

Англичане ожидали, что сейчас последует вспышка. Все признаки были налицо: Черчилль побледнел, забарабанил пальцами по столу и выпятил нижнюю губу. Он явно был рассержен, и совершенно обоснованно. Вейган узнал об операции «Динамо» шесть дней назад, но забыл сообщить своему командующему на севере и не издал распоряжений относительно участия французов в эвакуации. Это, безусловно, была одна из причин, заставивших премьер-министра прилететь в Париж. Но Черчилль справился с собой, придал лицу грустное выражение и спокойно сказал: «Мы товарищи по несчастью. Это наша общая беда, и мы ничего не выиграем от взаимных обвинений»[225].

Бодуэн написал, что «в его глазах стояли слезы», поскольку его, очевидно, волновали «общие страдания Англии и Франции». Спирс почувствовал, как «напряжение спало». Они возобновили обсуждение повестки дня и пришли к общему мнению относительно необходимости вывода войск из Норвегии для усиления союзнических армий во Франции. Затронули вопрос укрепления Бретонского редута, куда бы они могли отступить в случае падения Франции. Затем разговор перешел на Италию. Если Муссолини вступит в войну, сказал Черчилль, «нам нужно будет немедленно ударить по Италии самым действенным образом». В этот момент французский переводчик, неправильно понявший премьер-министра, сказал, что в Дюнкерке первыми будут эвакуироваться британские солдаты, а французские уже за ними. Черчилль прервал его и, замахав руками, проревел на своем невообразимом французском: «Non! Partage bras dessus, bras dessous», – «Нет! Вместе, рука об руку»[226].

Французы хотели, чтобы Великобритания предоставила больше эскадрилий истребителей. Черчилль напомнил, что правительство его величества уже прислало десять дополнительных эскадрилий, которые были необходимы для защиты Великобритании. Если они лишатся остальных, то люфтваффе смогут безнаказанно наносить удары по «самым важным объектам, заводам, которые выпускают новые самолеты». Мы не можем идти на дополнительные риски, объяснил Черчилль.

Но больше всего его волновал упадок морального духа всех французов, солдат, гражданских лиц и, за исключением Рейно, членов правительства. Он, конечно, мог этого не говорить, но хотел, чтобы они знали, что Англия намерена сокрушить нацистскую Германию любой ценой. «Я абсолютно убежден, что для достижения победы нам нужно лишь продолжать сражаться. Если даже один из нас будет побит, то другой не должен отказываться от борьбы. Английское правительство готово вести войну из Нового Света, если в результате какой-либо катастрофы Англия подвергнется опустошению. Если Германия победит одного из союзников или обоих, она станет беспощадной, нас низведут до положения вечных вассалов и рабов. Будет гораздо лучше, если цивилизация Западной Европы со всеми ее достижениями испытает свой трагический, но блестящий конец, нежели допустить, чтобы две великие демократии медленно умирали, лишенные всего того, что делает жизнь достойной»[227].

Эттли подтвердил каждое слово, сказанное премьер-министром, добавив: «Каждому англичанину понятно, что основы цивилизации, общей для Франции и Великобритании, под угрозой. Немцы убивают не только людей, но и мысли». Рейно был доволен; он придерживался того же курса со своими министрами. Однако они разошлись во мнениях. Спирс считал, что пылкая речь Черчилля произвела положительное впечатление на Бодуэна. Отнюдь нет; в дневнике Бодуэн написал, что был «глубоко обеспокоен» клятвой Черчилля и спросил: «Полагает ли он, что Франция должна продолжать борьбу, чего бы это ни стоило, даже если она будет бесполезной?»

Черчилль, улыбаясь, ответил: «Повестка дня исчерпана!»

Но он еще не все прояснил для себя. Когда все встали из-за стола, некоторые из участников продолжили обсуждать какие-то вопросы, а Черчилль, в сопровождении Спирса, подошел к Петену. Старик не проронил ни слова. Его мнение имело большое значение для французов, и «от позиции маршала Петена, отчужденной и мрачной» у премьер-министра «осталось впечатление, что он пойдет на сепаратный мир». Один из французов сказал, что, если события будут развиваться так, как они развиваются сейчас, то Франции, возможно, придется пересмотреть свою внешнюю политику, включая связи с Великобританией, и «изменить свою позицию». Петен кивнул. Спирс на прекрасном французском языке сказал им, что это приведет в британской блокаде французских портов. Затем, глядя в глаза Петену, Черчилль сказал: «Это будет означать не только блокаду, но и бомбардировку всех французских портов, находящихся в руках немцев». Позже Черчилль написал, что «был доволен, что сказал это. Я спел свою привычную песню о том, что мы будет сражаться, что бы ни случилось»[228].

Никто не упомянул о заключенном девятью неделями раньше соглашении, в котором английское и французское правительства торжественно поклялись в том, что «в течение нынешней войны они не будут ни вести переговоров, ни заключать перемирия или мирного договора без взаимного согласия». В марте, при подписании обещаний, силы противостоящих армий были примерно равными, но к 31 мая, когда союзники встретились в Париже, у нацистов был огромный перевес в силе. Немцы захватили в плен почти 500 тысяч ценой 60-тысячных потерь. Необъяснимо, но факт, что Вейган не отдал приказ о переброске 17 дивизий, оставленных на линии Мажино, и в результате в скором времени дождался сильнейшего удара. Немцы перешли в наступление силами 130 пехотных и 10 танковых дивизий – почти 3 тысячи танков.

5 июня немцы двинулись с рубежа Соммы. Французы, отчаянно сражаясь, удерживали свои позиции в течение двух дней, но 7 июня 7-я танковая дивизия Роммеля прорвалась к Руану и в воскресенье, 9 июня, вышла к Сене. В тот же день был взят Дьеп и Компьен. Затем танки двинулись в направлении Шалон-сюр-Марн перед тем, как повернуть на восток к швейцарской границе, чтобы отрезать огромный гарнизон линии Мажино. Танки Роммеля продвинулись так далеко и так быстро, что англичане назвали 7-ю танковую дивизию Роммеля «дивизией-призраком». Никто, включая немецкое Верховное командование, не знал, где она находится, пока она не появлялась там, где ее меньше всего ждали.

В понедельник, 10 июня, Италия объявила войну Великобритании и Франции. Франклин Рузвельт в своем выступлении по радио произнес язвительные слова в адрес Италии: «Рука, державшая кинжал, вонзила его в спину своего соседа». Черчилль просто буркнул: «Людям, которые отправляются в Италию посмотреть на руины, в будущем не понадобится ехать в Неаполь и Помпеи». Он приказал собрать в одном месте всех итальянцев мужского пола и интернировать. Через несколько часов после того, как Муссолини объявил войну, толпа разбила окна в итальянских заведениях в Сохо, но, в отличие от Рима, здесь не организовывали демонстраций против нового врага. У Муссолини был маленький кинжал. Французы почти сразу отбросили отвратительно экипированную, плохо управляемую армию дуче. Черчилль телеграфировал Рузвельту: «Если мы потерпим поражение, у Гитлера есть отличный шанс завоевать мир». В этом случае Муссолини, независимо от размеров его кинжала, получал свою долю[230].

Ночью, когда немецкие армии двигались к французской столице, премьер-министр решил полететь в Париж, надеясь убедить французов в необходимости защитить свой город. Затем пришло сообщение, что правительство покинуло Париж. «Вот черт возьми», – вышел он из себя, но тут пришла телеграмма, в которой сообщалось, что союзники могут встретиться в Бриаре, на Луаре, в 80 милях к югу от Парижа. Утром во вторник, 11 июня, Черчилль с Исмеем, Иденом и Спирсом вылетели в Бриар в сопровождении двенадцати «Хоукер-Харрикейнов»[231].

Черчилль хотел пролететь над полями сражений, но пилот объяснил, что это невозможно по той причине, что он обязан следовать приказам министерства ВВС.

На летном поле аэродрома Бриара не было ни души. Черчилль, весь в черном, облокотившись на палку, с сияющей улыбкой смотрел вокруг с таким видом, словно эта взлетно-посадочная полоса была тем местом, которое он всю жизнь искал и наконец нашел. Подъехали несколько машин, за рулем первой был мрачный полковник, «с таким выражением лица, – написал Спирс, – словно встретил бедных родственников во время траурной церемонии». Атмосфера в замке из красного кирпича, Шато дю Мюге, была столь же неприятной. Спирс почувствовал, что «наше присутствие было не слишком желанным».

Их ввели в большой обеденный зал. Французы – за исключением заместителя министра национальной обороны Шарля де Голля, которого Рейно сделал генералом, – сидели за столом склонив голову, словно заключенные, ждущие приговора. Петен, по словам Исмея, казался «более удрученным, чем когда-либо», а Вейган, похоже, «отказался от всякой надежды»[232].

Черчилль попытался ободрить французов, сообщив, что во Франции этой ночью высадится канадская дивизия, вдобавок к трем уже имеющимся британским дивизиям, а через девять дней прибудет еще одна дивизия. Но его усилия не увенчались успехом. Вейган сказал, что армия находится в безнадежном положении. Союзники потеряли тридцать пять дивизий – более полумиллиона солдат. «Ничто не может помешать врагу войти в Париж, – сказал Вейган. – Французские армии измотаны. Линия фронта прорвана во многих местах. Я бессилен. У меня нет резервов. Армия разлагается». Он зашел слишком далеко, заявив, что нет никакого смысла в дальнейших боевых действиях. Иден отметил, что Рейно резко возразил: «Это политическое дело, господин генерал». Вейган, кивнув, ответил: «Безусловно», но затем опять поразил, обвинив «тех» – французских политиков, «которые вступили в войну, не имея понятия о силе нацистов»[233].

Черчилль не мог или не хотел поверить в отчаянное положение Франции. Вначале, после каждого слова generalissime, он ниже склонялся над столом, и его лицо стало багровым, но затем он отвел взгляд и молча уставился в потолок, не обращая внимания на Вейгана, но несколько раз бросил насмешливый взгляд на де Голля. Затем он попросил вызвать генерала Жоржа, своего старого друга. Жорж прибыл и подтвердил все сказанное Вейганом. Он сообщил, что сейчас враг находится всего в 60 милях. Премьер-министр, хотя и заметно потрясенный, попытался поднять боевой дух французов. Он подыскивал слова, находил их и говорил горячо и проникновенно. Ему хочется, сказал он, выразить восхищение храбростью, проявленной французами при оказании сопротивления, и сообщить, что Британия глубоко сожалеет о том, что ее вклад в борьбу оказался таким незначительным. «Каждый англичанин, – сказал он, – глубоко опечален тем, что в этот тяжелый момент Франции не может быть предоставлена дальнейшая военная помощь». Если бы британский экспедиционный корпус не оставил все в Дюнкерке, то сейчас девять дивизий англичан сражались бы рядом с французскими солдатами. Англия уже отправляла все, что имела, оставив свой остров фактически беззащитным. Затем он напомнил французам о событиях 1918 года, когда союзники были так близки к поражению, и сказал, что, возможно, это соответствует сегодняшней ситуации; во всех сообщениях разведывательных служб говорится, что немцы выдохлись, исчерпали все возможности. Все может измениться в течение сорока восьми часов. Вейган прервал его, сказав, что у них нет столько времени, есть всего «несколько последних минут»[234].

Черчилль не успокоился. Он хотел вселить во французов непоколебимость британцев. Его слова, написал Спирс, «извергались потоком, французские и английские фразы мчались друг за другом, словно волны, обрушивающиеся на берег во время шторма. Независимо от того, что произойдет, сказал Черчилль, Англия будет сражаться – дальше и дальше и дальше, toujours (всегда), все время, везде, partout, pas de grace (везде, без пощады), не проявляя милосердия. Puis la victoire! (Затем победа!) Он оказал французам максимальную помощь, включая войска из доминионов и колоний. Он хотел, чтобы армия Вейгана защищала Париж, подчеркнув, какой огромной способностью изматывать силы вторгающейся армии обладает оборона большого города. Он предположил, что французское правительство организует сопротивление с территорий французских колоний, продолжая войну на море с помощью французского флота, а во Франции – с помощью партизан[235].

Французы недружелюбно отнеслись к его словам, Вейган – с презрением, а Петен, который сначала сидел молча, с недоверчивой улыбкой, разозлился. Старый marechal отмахнулся от заявления премьер-министра, что британцы будут сражаться в одиночку, посчитав его абсурдным. «Поскольку Франция не может продолжать войну, здравый смысл диктует Англии стремиться к миру, она, конечно, не сможет сражаться в одиночку». Превращение Парижа в «развалины», сказал он, не решит проблему. Что касается партизан, то, по его мнению, «это привело бы к уничтожению страны»[236].

Требование французов бросить в бой, идущий во Франции, все самолеты ВВС Великобритании вызвало самые длительные дебаты. Петен, Вейган, Жорж и Рейно пришли к единодушному мнению, что британские самолеты – их последняя надежда и что только они в состоянии заставить немцев отступить. Если им будет отказано в этой просьбе, заявил Рейно, «история, безусловно, подтвердит, что битва за Францию была проиграна из-за недостатка самолетов». «Здесь, – сказал Вейган, – поворотный пункт. Сейчас – решающий момент. Британцы не должны удерживать ни одного истребителя в Англии. Все истребители следует отправить во Францию». Исмей, Иден и Спирс затаили дыхание. Маршал авиации Даудинг, глава истребительного командования Королевских ВВС, предупредил премьер-министра и военное правительство, что, если еще хоть одна эскадрилья будет направлена во Францию, он не сможет гарантировать защиту Англии, и они боялись, что великодушие премьер-министра, его любовь к Франции, его импульсивность и врожденный оптимизм побудят его взять на себя пагубное для Великобритании обязательство[237]. Но Черчилль не сделал этого. Согласно Исмею, выдержав продолжительную паузу, он очень медленно, тщательно подбирая слова, заговорил: «Это не поворотный пункт и не решающий момент. Решающий момент наступит, когда Гитлер бросит свою авиацию на Великобританию. Если мы сможем сохранить господство в воздухе над нашим островом – это все, о чем я прошу, – мы вам все вернем. Если Англия выиграет войну, Франция будет восстановлена во всем ее достоинстве и величии»[238].

Рейно, отметил Исмей, был «явно взволнован и спросил Черчилля: «Если мы сдадимся, то Германия сконцентрирует все свои огромные силы для вторжения в Англию. И что вы тогда сделаете?» Выпятив челюсть, премьер-министр ответил, что не слишком задумывался на эту тему, но, вообще говоря, считает, что нужно потопить как можно больше врагов в пути и «frapper sur la tete» (бить по голове) оставшихся, когда они начнут выползать на берег»[239].

Странно, что никто из англичан не поднял вопрос о французских военно-воздушных силах. Начальником штаба ВВС Франции был генерал Жозеф Вуймен, отважный летчик времен Первой мировой войны, но теперь тучный и некомпетентный руководитель. Британцы были возмущены, когда он заявил, что в первые дни немецкого наступления помощь ВВС Великобритании прибыла «с опозданием и в недостаточном количестве». На самом деле Великобритания направила сто бомбардировщиков, на тот момент все, что имела в наличии, для бомбардировки мостов через Мез, и потеряла сорок пять из ста самолетов. А 28 мая Вуймен сказал, что в Англии триста самолетов, но во Францию прислали всего тридцать, и это в то время, когда восемь – десять британских эскадрилий – от 96 до 120 самолетов – ежедневно участвовали в боевых действиях, помогая французам. В битве за Францию все, кроме десяти из пятидесяти трех истребительных эскадрилий ВВС Великобритании, принимали участие в боях над Францией и Нидерландами, а из тех десяти три эскадрильи ночных истребителей, две – в Норвегии и одна – не готова к участию в боевых операциях.

В битве за Францию британцы потеряли 959 самолетов и около 300 летчиков[240].

Французы потеряли 560 самолетов, из них 235 на земле. Вначале у Вуймена было более 3287 самолетов (у немцев – 2670). Однако только треть самолетов принимали участие в боевых действиях. Более того, в период с 10 мая по 12 июня на заводах Франции были изготовлены и поставлены в армию новые самолеты в количестве 1131, из них 688 истребителей. Результаты действий ВВС Франции вызывали недоумение даже у командования и даже после войны. Действительно, когда Франция вышла из войны, Вуймен обнаружил, что у него больше самолетов первой линии, чем когда началось массированное нацистское наступление. «Что с нашими самолетами? Почему из 2 тысяч истребителей, имевшихся в начале мая 1940 года, менее 500 использовались на Северо-Восточном фронте? Честно признаюсь, не знаю», – сказал Гамелен, выступая перед следственной комиссией парламента. «Мы вправе удивляться», – сказал он. Но больше всего удивляет то, что generalissime был удивлен[241].

В 22:00 все собрались за обеденным столом. Вейган предложил де Голлю сесть рядом и был неприятно удивлен, когда новоиспеченный генерал сел рядом с Черчиллем. Между протеже Рейно и Черчиллем уже существовала связь, которая была, вероятно, единственным достижением встречи в Бриаре. Перед тем как пойти спать, Рейно с Черчиллем сели выпить кофе с бренди. Рейно сказал Черчиллю, что, по мнению Вейгана, «в течение трех недель Великобритании свернут шею, как цыпленку». Затем он поведал премьер-министру, что Петен настаивает на необходимости добиваться перемирия. Когда-то «vainqueur de Verdun» (Верденский победитель) считался блюстителем французской чести. Маршал, сказал Рейно, «подготовил по этому вопросу документ и хочет, чтобы я его прочитал. Он еще не вручил его мне, ему все еще стыдно сделать это». Черчилль, потрясенный словами Рейно, подумал, что «ему следовало также постыдиться поддерживать, пусть молчаливо, требование Вейгана отдать наши последние двадцать пять эскадрилий истребителей, если уж он решил, что все потеряно и Франция должна сдаться»[242].

На следующее утро Черчилль проснулся в одиночестве: инспектора Томпсона, который в этих поездках готовил ванну премьер-министру, разместили в другом месте и оставили без транспортных средств. Два французских офицера допивали кофе с молоком в конференц-зале, который служил столовой в замке, когда высокие двойные двери распахнулись и перед ними появился тот, кто, по словам одного из них, был похож на «сердитого японского джинна» – разгневанный, толстый Черчилль с редкими спутанными волосами, в развевающемся темно-красном халате с шелковым поясом, сердито спросивший: «Uh ay ma bain [где моя ванна]?»[243].

Он расстроился еще больше после телефонного звонка маршала авиации сэра Артура Барретта, который сообщил, что местные власти, опасаясь репрессий, возражают против налета на Италию британских бомбардировщиков. Они загромоздили телегами и грузовиками взлетно-посадочную полосу, и бомбардировщики не могли взлететь, чтобы выполнить свое задание. Все ожидали, что последует взрыв, однако премьер-министр не стал упрекать хозяев. Уставший от бесконечных жалоб французов, мучимый незначительным вкладом Англии в общее дело союзников, он оставил без внимания случившееся[244].

На следующее утро, 12-го, после того как Черчилль добился обещания адмирала Дарлана, что тот «никогда не сдаст французский флот неприятелю», англичане покинули Францию. На обратном пути они едва избежали опасности. «Харрикейны» не сопровождали самолет Черчилля – из-за сильной облачности они не смогли подняться в воздух, но, когда пролетали над Гавром, небо расчистилось, и пилот увидел ниже два истребителя «Хейнкель», атаковавшие рыбацкие суда. Невооруженный «Фламинго» нырнул вниз и, находясь на высоте 100 футов над морем, понесся домой. Согласно инспектору Томпсону, один из нацистских истребителей обстрелял их, но им удалось ускользнуть и благополучно приземлиться в Хендоне[245].

На прощание Черчилль сказал Рейно, что надеется, «если произойдет какое-либо изменение положения, французское правительство немедленно даст знать английскому правительству для того, чтобы можно было встретиться в любом удобном месте прежде, чем французское правительство примет какое-либо окончательное решение, которое определит его действия во второй фазе войны». Понятно, что союзники Англии дошли до предела. В тот же день, поздно вечером, стало известно о капитуляции британской 51-й дивизии в Сен-Валери-ан-Ко, потере более 12 тысяч человек. Джок Колвилл написал в дневнике: «Говоря о капитуляции 51-й дивизии, У. [Уинстон] сказал, что это самое страшное бедствие, которое мы пережили»[246].

В ночь с 12 на 13 июня, когда Черчилль готовился ко сну, позвонил Рейно. Почти ничего не было слышно. В конце концов Колвиллу удалось связаться с одним из помощников Рейно. Новости были безрадостные: французский премьер-министр с советниками переехали из Бриара в Тур; Рейно хотел, чтобы Черчилль встретился с ним в префектуре Тура в тот же день, 13 июня. Это был пятый полет Черчилля во Францию менее чем за четыре недели. В 11:00 Черчилль, Исмей, Иден, Бивербрук, Галифакс и Кадоган собрались в Хендоне. «Фламинго» в сопровождении восьми «Спитфайров», обогнув Нормандские острова, вошел в воздушное пространство Франции над Сен-Мало.

Бушевала гроза, но «Фламинго» и самолетам сопровождения удалось приземлиться на взлетную полосу, изрытую воронками (накануне аэродром подвергся ожесточенной бомбардировке). На летном поле не было ни единого человека. Никто не пришел их встречать. Они озирались в поисках людей и заметили группу французских летчиков, слонявшихся у ангара. Черчилль подошел к ним и на своем ужасном французском сказал, что его фамилия Черчилль, он премьер-министр Великобритании и будет признателен, если они смогут предоставить ему «une voiture» (машина), чтобы отвезти его и сопровождающих его лиц в городскую префектуру. Летчики одолжили ему маленький гоночный автомобиль, в который они с трудом втиснулись; машина не была рассчитана на длинные ноги Галифакса и тучное тело премьер-министра. В префектуре никто их не знал и ни у кого не было времени заниматься ими. К счастью, пришел офицер, который узнал их и отвел в небольшой ресторан, где им подали холодного цыпленка, сыр и вино Vouvray (Вувре)[247].

Там их нашел Поль Бодуэн. В своей, по выражению Черчилля, «мягкой, вкрадчивой манере» Бодуэн поведал им о безнадежности французского сопротивления. Никто не знал не только когда появится Рейно, но и где он находится. Наконец он пришел в сопровождении генерала Спирса и сэра Дональда Кэмпбелла, британского посла. Встреча, которой было суждено стать последней встречей Conseil Superieur de la Guerre (Высшего военного совета), проходила в небольшой, убого обставленной комнате, выходящей окнами в запущенный сад. В комнате стояли стол и разномастные стулья; Рейно занял место председателя. Черчилль сел на кожаный стул и незаметно наблюдал за хозяевами. Он столкнулся с раздвоением личности Франции. Рейно – которого по-прежнему поддерживало большинство в сенате и Национальном собрании – занимал непреклонную позицию в отношении борьбы с нацистским варварством, считая, что лучше смерть, чем бесчестье, и Черчилль разделял его мнение. Черчилль знал, что Бодуэн был представителем капитулянтов; в своем итоговом отчете Уайтхоллу[248] Кэмпбелл описал Бодуэна как человека, у которого «доминирующими побуждениями были страх и желание находиться в хороших отношениях с завоевателем после неизбежного поражения».

Даже сейчас Черчилль не осознавал, до какой степени эти люди жаждали мира. Американский посол во Франции Уильям Буллит, не являвшийся поклонником британцев, сообщил в Вашингтон, что «многие партнеры страдают, они надеялись, что Германия быстро и окончательно победит Англию и что итальянцев постигнет та же участь». Что касается собственной страны, доложил Буллит, то они надеются, что Франция станет «любимой провинцией Гитлера»[249].

Рейно сообщил британцам, что Вейган объявил Париж открытым городом; танки в Реймсе; нацистские войска вышли к Сене и Марне. Слишком поздно отступать к Бретонскому редуту. Сам он хотел «отступить и продолжить, но будут гибнуть люди; Франция прекратит существование». Следовательно, есть только один выход – «перемирие или мир». Рейно спросил, «какова будет позиция Англии в случае, если произойдет худшее», и поднял вопрос об обязательстве – взятом по настоянию Франции и подписанном им, – «в силу которого никто из союзников не должен заключать сепаратный мир». Французы хотели, чтобы их освободили от обязательства. Они, сказал Рейно, «уже пожертвовали всем ради общего дела», «у них ничего не осталось», и они будут глубоко потрясены, если англичане окажутся не в состоянии понять, что они «физически не способны продолжать борьбу». Осознает ли Великобритания суровую реальность, с которой столкнулась Франция?

Капитуляция не единственная альтернатива войне, спокойно заметил Спирс, в то время как Черчилль, нахмурившись, обдумывал ответ. Великобритания, наконец ответил он, понимает, «как много испытаний пришлось вынести и приходится выносить Франции сейчас». Если бы британские экспедиционные силы не были отрезаны на севере, то сейчас они сражались бы рядом с французами. «Великобритания сожалеет, что ее вклад в борьбу на суше в настоящее время так незначителен вследствие неудач, явившихся результатом примененной на севере согласованной стратегии». Англичане сидели молча; они давно ждали, что он скажет это. Нехватка истребителей не являлась причиной нынешнего кризиса. Решение не учитывать угрозу со стороны Арденн и направить лучшие союзные войска в Бельгию было принято французским командованием. Англичане еще не испытали на себе, сказал Черчилль, но представляют, какова сила немецкого удара. «Англия будет продолжать сражаться. Она не отступила и не отступит от своего решения: никаких условий, никакой капитуляции». Он надеется, что Франция будет продолжать сражаться южнее Парижа и до самого моря, а если будет необходимость, то и в Северной Африке. Необходимо во что бы то ни стало выиграть время. «Период ожидания не безграничен. Обязательство со стороны Соединенных Штатов значительно сократило бы его». «Твердое обещание американцев, – сказал он, – будет иметь огромное значение для Франции».

Черчилль хватался за соломинку. Он прекрасно знал, что Конституция Соединенных Штатов ограничивает свободу действий Рузвельта. Кроме того, Рузвельт заявил о намерении баллотироваться на третий срок, и, конечно, не стал бы вступать в войну из опасения потерять голоса избирателей. В июне Рузвельт действительно не делал никаких заявлений; он только сообщил американцам, что выполнит решение июльского съезда Демократической партии. Кроме того, премьер-министр знал, что в то время у Вашингтона не было оружия для Франции. Рейно тоже об этом знал. Хотя и несведущий в американской политике, французский премьер-министр в течение первых шести военных месяцев, будучи ministre de finance – министром финансов, покупал оружие у Соединенных Штатов и знал, насколько незначительной была у них материальная часть. Тем не менее он допускал возможность американского вмешательства. Как он заблуждался! Черчилль был не прав, вселяя в него надежду, но основная часть вины лежит на после Буллите. Алистер Хорн отмечает, что «через него [Буллита] французскому правительству давали основание ожидать получение значительно большей помощи, чем в то время имелась реальная возможность»[250].

Черчилль настаивал, чтобы французы обратились к американскому президенту, и после недолгих колебаний французский премьер-министр согласился обратиться к Рузвельту. Однако в очередной раз попытался получить согласие Великобритании на сепаратный мир. Черчилль ответил, что «мы ни в чем не будем упрекать Францию, но это не означает согласия освободить ее от принятого ею обязательства». Затем он сообщил, что Королевский флот близок к организации жесткой блокады Европейского континента, которая может привести к голоду, от которого не удастся спасти оккупированную Францию. Французы не могут выйти из войны и остаться в хороших отношениях с британцами. Встревоженный его словами Рейно мрачно заметил: «Это может привести к новой, очень серьезной ситуации в Европе»[251].

Переговоры зашли в тупик. Спирс передал Черчиллю записку с предложением сделать паузу. Черчилль сказал Рейно, что должен переговорить с коллегами в «dans le jardin [в саду]». Англичане вышли в сад, по словам Спирса, «отвратительный прямоугольник» с грязными дорожками. Спустя двадцать минут Бивербрук сказал: «Ничего не остается, как повторить то, что ты уже сказал, Уинстон. Телеграфировать Рузвельту и ждать ответ». И добавил: «Нам здесь нечего делать. Пора отправляться домой».

Так они и поступили. Теперь все зависело от ответа из Вашингтона. Рейно, с которым был солидарен де Голль, казалось, верил, что американцы спасут его страну. Перед отъездом Черчилль сказал, что во Франции среди военнопленных есть 400 летчиков люфтваффе, и попросил, чтобы их отправили в Англию. Французский премьер-министр с готовностью согласился. Проходя мимо де Голля, премьер-министр, понизив голос, сказал: «L’homme du destin [избранник судьбы]». Генерал никак не отреагировал на его слова, но понял: французские войска, сбежавшие из Дюнкерка в Великобританию, сформировали армию, но остались без командующего. Французские войска в Бретани, готовые воевать, тоже нуждаются в руководстве. Днем раньше Колвилл записал в дневнике: «Уинстон много думает о молодом французском генерале де Голле». Его слова, обращенные к де Голлю, означали одновременно и вызов, и обещание поддержки, если де Голль возглавит сопротивление в Бретани. На определенном уровне всем было ясно, что союзу пришел конец, и, судя по последним неделям, он должен был закончиться гротескной сценой. Когда Черчилль вышел из префектуры, графиня де Порт крикнула: «Господин Черчилль, моя страна истекает кровью. Мне есть что сказать, и вы должны выслушать меня. Вы должны выслушать мое мнение об этом. Вы должны!» Черчилль, не обращая на нее внимания, сел в машину. Позже он заметил: «Она могла утешить его. Я – нет»[252].

То, что сделал Бодуэн, было более непростительным. Время от времени, когда говорил Рейно, Черчилль иногда кивал или говорил: «Je comprends» («Я понимаю»), показывая, что понял то, что было сказано раньше, чем ему перевели. После отъезда Черчилля де Голль, отозвав Спирса в сторону, сказал, что Бодуэн «сообщил всем без исключения, главное, журналистам», что Черчилль продемонстрировал «полное понимание положения, в котором оказалась Франция, и проявит понимание, если Франция заключит перемирие и сепаратный мир». Де Голль спросил: «Черчилль действительно так сказал?» Если он так сказал, то это окажет влияние на тех, кто не был готов нарушить обязательства Франции, и позволит капитулянтам заявить, если даже британцы согласны, что в борьбе нет никакого смысла.

Спирс ответил, что Черчилль не говорил ничего подобного, и бросился на аэродром, надеясь, что «Фламинго» еще не взлетел. Он успел вовремя, и получил подтверждение своим словам, сказанным де Голлю. Черчилль сказал Спирсу: «Когда я говорил «Je comprends», это означало, что я понял. В переводе с французского comprends означает «понимать», не так ли? Когда на этот раз я правильно употребил французские слова, они зашли слишком далеко в своих предположениях относительно того, что я имел в виду нечто совсем иное. Скажите им, что мой французский язык не настолько плох». Спирс передал его слова, но большая часть французов поверила Бодуэну, очевидно, потому, что он сказал то, что они хотели услышать. Ложь проникла на страницы официальных французских докладов и даже использовалась против Черчилля, когда он пытался напомнить французам о соглашении, обязывающем обе стороны не заключать никаких сделок с противником. Во время переговоров о перемирии адмирал Дарлан заявил, что, «если мы не можем больше сражаться, флот не должен попасть в руки каких-либо других продолжающих воевать сторон. Не следует забывать, что британский премьер-министр 11 июня [так!] заявил о такой необходимости, если Франция прекратит борьбу. Он подтвердил эту необходимость и выразил свои симпатии нашей стране. Сегодня он не сказал ничего другого»[253].

В обращении Рейно, переданном по телеграфу в Вашингтон утром 14 июня, говорилось, что «единственный шанс спасения французской нации заключается лишь в том, что Америка бросит на весы, причем немедленно, всю свою мощь». Если же этого не произойдет, говорилось далее, «тогда вы увидите, как Франция, подобно тонущему человеку, погрузится в воду и исчезнет, бросив последний взгляд на землю свободы, от которой она ожидала спасения». В Вашингтоне Государственный секретарь Корделл Халл назвал обращение Рейно «странным, практически истеричным». Однако американский президент зашел дальше, чем хотели Халл и другие советники. Он заверил французского премьер-министра, что «правительство США делает все, что в его силах, чтобы предоставить союзным правительствам материальную помощь, которая им срочно требуется, и удваивает свои усилия, стремясь сделать еще больше. Это объясняется тем, что мы верим и поддерживаем идеалы, ради которых сражаются союзники». Рузвельт сообщил, что «лично на меня особенно сильное впечатление произвело ваше заявление о том, что Франция будет продолжать сражаться во имя демократии», даже в Северной Африке.

Хотя Рузвельт подчеркнул, что не может взять на себя обязательства по собственной воле, Черчилль объяснил военному кабинету, что послание Рузвельта практически «равносильно вступлению в войну». По мнению Бивербрука, американцам теперь ничего не оставалось, как объявить войну, но это было всего лишь очередное хватание за соломинку. Показательно, что президент не обнародовал свою телеграмму и, когда британский премьер-министр попросил разрешения сделать это, он отказал ему в просьбе. 14 июня – в день падения Парижа и бегства французского правительства в Бордо – Колвилл написал в дневнике: «Похоже, надежды премьер-министра на немедленную помощь американцев были преувеличены. Рузвельт будет действовать осмотрительно, но все дело в том, что Америка застигнута врасплох в военном и промышленном отношении. Она может стать полезной для нас через год, но мы живем от часа к часу». В тот день вышел приказ об эвакуации из Франции остатков британского экспедиционного корпуса[254].

Де Голль, направленный в Лондон в качестве офицера связи, высказал предложение, рожденное отчаянием. 16 июня на обеде с Черчиллем и французским послом де Голль настойчиво доказывал, что требуется «какой-то драматический шаг», чтобы не дать Франции выйти из войны. Де Голль высказал мысль, что таким шагом могло бы стать «провозглашение нерасторжимого союза французского и английского народов». Черчиллю идея понравилась; военный кабинет одобрил ее, и де Голль сразу вылетел в Бордо. Спирс пишет, что прочитав проект декларации о союзе, Рейно «преобразился от радости». Она появилась, сказал он, в самый подходящий момент. В 17:00 собрался совет министров Франции, чтобы решить, «возможно ли дальнейшее сопротивление», и премьер-министр сказал Спирсу, что, по его мнению, декларация о союзе может сорвать перемирие. С ними была любовница премьер-министра, Элен де Порт – она знала все государственные секреты; один важный документ, пропавший на несколько часов, был найден в ее кровати – и она прочла проект декларации. Всем, что узнала, она поделилась с Бодуэном. И еще до того, как Рейно смог сообщить министрам новости, они уже знали обо всем и подготовили аргументы против принятия декларации.

Тем временем Черчилль готовился в очередной раз пересечь Ла-Манш, но теперь на борту военного корабля в ночь с 16-го на 17-е. В 21:30 он сел в специальный поезд на вокзале Ватерлоо, собираясь выехать в Саутгемптон. Клементина приехала проводить его. Кэтлин Хилл, сопровождавшая Черчилля, вспоминала: «Мы заняли наши места в поезде. Отправление задерживалось. Что-то случилось». Посол Кэмпбелл позвонил на Даунинг-стрит, 10 и сообщил, что встреча не состоится из-за «министерского кризиса» в Бордо. Черчилль вышел из вагона, как он позже написал, «с тяжелым сердцем». Он знал, что последует за этим, и Колвилл записал с его слов: «Рейно уйдет в отставку, не выдержав давления… Петен сформирует правительство предателей, включая Лаваля, и теперь Франция, конечно, попросит перемирия, несмотря на данное нам обещание». Позже Колвилл добавил: «Кабинет собрался в 11:00, и вскоре мы узнали, что Петен приказал французской армии сложить оружие». Черчилль прорычал: «Еще одна окровавленная страна ушла на запад»[255].

Колвилл пишет: «После заседания кабинета премьер-министр мерил шагами сад, в одиночестве, склонив голову, держа руки за спиной. Он, несомненно, обдумывал, как наилучшим образом можно спасти французский флот, воздушные силы и колонии. Он, я уверен, останется непоколебим»[256].

В Бордо де Голль оказался в ловушке. Люди, формировавшие новое французское правительство, считали, что он являлся – а это так и было – их врагом. Они представляли одну Францию, он – другую; они понимали, что, если оставить его на свободе, он разделит страну и оскорбит нацистов, слугами которых они стали. Он считал их сепаратный мир позором. Он был настроен продолжать войну, и британцы по-прежнему были его союзниками. С ними он связывал свою надежду на бегство отсюда и формирование новой армии в свободной стране, но британцы покидали новую Францию, которая, по их мнению, не желала добра ни им, ни ему.

Вопрос был уже решен. Французские капитулянты готовились переезжать в Виши – подходящее место для нового правительства Петена, едко прокомментировала Times, ведь Виши – курорт, пользующийся успехом у инвалидов. Они уже готовили законы о ликвидации республики и установлении диктатуры, когда генерал Спирс и посол Кэмпбелл прибыли в Бордо, во временный штаб премьер-министра, расположенный на улице Витал-Карлес. Они надеялись убедить его продолжать исполнять свои обязанности. Надежды, которым было не суждено сбыться – он утратил власть над своим кабинетом и подал прошение об отставке. В 22:00 они вошли в огромный полутемный холл. Когда они подошли к широкой лестнице, Спирс заметил высокую фигуру, прятавшуюся за одной из колонн. Это был де Голль, позвавший его громким шепотом. Он сказал: «Мне необходимо поговорить с вами. Чрезвычайно срочно». Когда генерал объяснил, что их ждет Рейно, де Голль прошептал: «У меня есть серьезные основания полагать, что Вейган собирается арестовать меня». Спирс попросил оставаться на месте и, после короткой, грустной встречи с Рейно, предложил встретиться в расположенном по соседству гранд-отеле «Монтрё»[257].

Де Голль изложил план оказания поддержки французскому движению Сопротивления с использованием Лондона в качестве базы. Спирс одобрил план и позвонил Черчиллю; премьер-министр дал согласие. У Спирса был самолет в аэропорту Бордо. Они вылетали в семь утра 17 июня. Спирс так и не узнал, где де Голль провел ночь – в отеле было слишком опасно, – но утром самозваный лидер «свободных французов» (как называли себя пуалю, сбежавшие в Великобританию) появился с помощником и огромным количеством багажа. Поскольку охота на де Голля уже началась, они с помощником должны были делать вид, будто приехали проводить Спирса. По словам Спирса, «самолет начал двигаться, и я втянул де Голля на борт», помощник скользнул следом. Де Голль прибыл на Даунинг-стрит, 10 как раз к обеду. Петен, узнав, что произошло, созвал военный суд. Покинувшего родину генерала признали виновным в измене и заочно приговорили к смертной казни. У Черчилля, конечно, было на этот счет другое мнение. Он написал, что «на этом маленьком самолете де Голль увез с собой честь Франции»[258].

Де Голль был одним из тысяч других, сбежавших на той неделе из Etat Français – Французского государства, или вишистской Франции. Когда 17 июня армии прекратили боевые действия – первый день британского одиночества, – во французских портах и аэропортах царило нечто невообразимое. Беженцы из Австрии, Чехословакии, Польши и Скандинавии, многие из которых были евреями и нашли убежище во Франции. Их имена значились в списках гестапо, они знали об этом и теперь обезумели от ужаса. Пилоты и команды обслуживания ВВС Великобритании отправлялись домой. 40 тысяч британских солдат вместе с бельгийскими и польскими солдатами эвакуировались из Бреста, Шербура, Сен-Назера и Сен-Мало. Это было время страшных трагедий, не замеченных в то время и забытых в ближайшие пять лет борьбы за господство на Европейском континенте. Единственное, что потрясло мир даже в военное время, – гибель при выходе из Сен-Назера лайнера «Ланкастрия», на борту которого находились 5 тысяч солдат и гражданских беженцев. Нацистские бомбардировщики утопили лайнер, погибли 3 тысячи человек. Черчилль запретил публиковать эту информацию, сказав, что «газетам сегодня и без этого хватает страшных сюжетов». Среди людей, вынужденных покинуть родные места, были Вильгельмина, королева Нидерландов, которой предоставил убежище король Георг; Сомерсет Моэм, сбежавший со своей виллы в Каннах на лодке вместе с товарищами по несчастью, который в течение трех недель не менял одежду; и, самое удивительное, герцог Виндзорский, бывший король Эдуард VIII, со своей герцогиней из Балтимора.

16 июня, когда в номере гостиницы в Бордо де Голль объяснял свой план генералу Спирсу, зазвонил телефон. Генри Мак, секретарь посла сэра Рональда Кэмпбелла, ответил и, к своему изумлению, понял, что говорит с герцогом, звонившим из Ниццы. Они с герцогиней остались в Ницце, объяснил он. Нельзя ли прислать за ними эсминец? Потрясенный Мак объяснил, что в гавани Бордо есть единственное британское судно, и это углевоз – судно, предназначенное для перевозки угля. Он посоветовал Виндзорам отправиться в Испанию. Что они и сделали. Они остановились у сэра Сэмюэла Хора, британского посла в Мадриде: герцог решил положиться на Уинстона Черчилля – в конце концов, они были старыми друзьями. Черчилль чуть не разрушил свою карьеру, пытаясь удержать герцога, в то время короля, на троне. Теперь Виндзор захотел вернуться в Англию. Кроме того, он настаивал на официальном назначении на должность. «В свете прошлого опыта, моя жена и я не должны еще раз пройти через понимание того, что британская общественность рассматривает мой статус иным, нежели статус других членов моей семьи». Все это он изложил в телеграмме Черчиллю. В свою очередь, Хор сообщил, что они хотят получить аудиенцию у короля и королевы, и эта новость появилась в «Придворном циркуляре»[259].

Помимо того, что Черчилль был занят больше, чем любой другой премьер-министр в истории Англии, не могло идти речи об обсуждении любого из этих требований. Королевская семья, и в особенности Мария, королева-мать, ненавидели герцогиню Виндзорскую, и их мнение о ее муже резко ухудшилось после того, как они узнали, что герцог Виндзорский с женой восхищаются Гитлером. С началом войны Виндзоры перестали открыто демонстрировать свои пронацистские настроения, но остались ярыми антисемитами и вошли в круги, разделявшие их взгляды. Кроме того, хотя герцог, возможно, забыл об этом, он носил форму. Когда началась Вторая мировая война, герцогу Виндзорскому присвоили звание генерал-майора британской армии и направили офицером связи во французский Генеральный штаб. После того как немцы вошли в Париж, герцог получил назначение в Armée des Alpes, а затем был переведен в военный штаб в Ницце. Хотя секретарь посла Кэмпбелла посоветовал герцогу с женой уехать в Испанию, никто не давал ему на это разрешения. И что с ним было делать?[260]

Ismay, Memoirs, 134.

Spears, Assignment, 1:295.

Spears, Assignment, 1:295.

Spears, Assignment, 1:295; Petrie, Diaries, 53–54.

Alex Danchev and Daniel Todman, eds., Field Marshal Lord Alanbrooke: War Diaries 1939–1945 (Berkeley, 2003), 72.

Spears, Assignment, 1:314—15.

Thompson, 1940, 133—36.

Spears, Assignment, 1:316, 2:113.

Chief sources for the last three meetings of the council (Paris, Briare, Tours): Spears, Assignment; de Gaulle, War Memoirs; Ismay, Memoirs; S. Petrie et al., The Private Diaries of Paul Baudouin (London, 1948).

Spears, Assignment, 1:293—94.

Первый народный фронт, объединивший все левосторонние партии, был образован во Франции в 1935 году.

WSC 2, 428; War Office papers 106/1708; John Spencer Churchill, Crowded Canvas (London, 1961), 162—63; WM/Sir Ian Jacob, 11/12/80; Jacob, «Finest», 3/65.

Macleod, Time Unguarded, 354; Harold Macmillan, The Blast of War: 1939–1945 (New York, 1967), 81.

Panter-Downes, War Notes, 63–66.

WSCHCS, 6230.

Colville, Fringes, 147—48; News Chronicle 6/5/40; TWY, 93; Gardner, Churchill in Power, 55.

WSCHCS, 6228.

George Bilainkin, Diary of a Diplomatic Correspondent (London, 1942), 102.

WSC 2, 158; Walter H. Thompson, Assignment: Churchill (New York, 1953), 194.

CAB 99/3; Colville, Fringes, 152—54.

Earl of Birkenhead, Life of Lord Halifax (London, 1965), 459; Dilks, Diaries, 297; Ismay, Memoirs, 143—44.

Название этой улицы, на которой расположены большинство правительственных зданий, уже давно стало нарицательным обозначением правительства Великобритании.

Eleanor M. Gates, End of the Affair: The Collapse of the Anglo-French Alliance, 1939—40 (Berkeley, 1981), 250; Gordon Wright, «Ambassador Bullitt and the Fall of France», World Politics 10, no. 1, 87.

Трудно, а зачастую невозможно, найти точные данные. Однако, согласно «Истории французской военной авиации» (Histoire de l’aviation militaire française, Париж, 1980), потери были намного больше. «Потери, понесенные ВВС Великобритании во Франции, являются убедительным доказательством активного участия в боях в мае – июне 1940 года. Более 1500 летчиков были убиты, ранены или пропали без вести, и было уничтожено более 1500 самолетов разных типов». (Примеч. авт.)

Les Evenements survenus en France de 1933 a 1945, 2:343; Horne, Seven Ages, 546n; Shirer, Collapse, 618; Histoire de l’ Aviation Militaire Francaise (Paris, 1980), 379—80; Deighton, Blitzkrieg, 269—70.

WSC 2, 156—57; Ismay, Memoirs, 142—43.

Spears, Assignment, 2:163.

Ismay, Memoirs, 141.

Spears, Assignment, 2:145—47; Eden, Reckoning, 115.

Spears, Assignment, 2:149ff.

Reynaud, Au Coeur.

Ismay, Memoirs, 140.

Ellis, France and Flanders, 162—69; Macleod, Time Unguarded; WSC 2, 82; Ismay, Memoirs, 133.

Ismay, Memoirs, 140—41.

Ellis, France and Flanders, 368.

Ismay, Memoirs, 140—41.

Macleod, Time Unguarded, 333ff.; Ismay, Memoirs, 134.

Ellis, France and Flanders, 182; Macleod, Time Unguarded, 340; WSCHCS, 6225.

Ellis, France and Flanders, 326.

Bryant, Tide, 101—2 passim.

WSC 2, 101.

Panter-Downes, War Notes, 68; Colville, Fringes, 151—53.

WSC 2, 100; Hugh Dalton, Memoirs 1931–1945: The Fateful Years (London, 1957), 335—36.

«Хоукер-Харрикейн» (Hawker Hurricane) – британский одноместный истребитель времен Второй мировой войны, разработанный фирмой Hawker Aircraft Ltd. в 1934 году. Всего построено 14 533 самолета. 30 августа 1941 года Уинстон Черчилль предложил Сталину в рамках программы военной помощи поставить 200 истребителей типа «Харрикейн». Первые «Харрикейны» попали в СССР не совсем обычным путем. 28 августа 1941 года на аэродром Ваенга под Мурманском приземлились 24 «Харрикейна», взлетевшие с палубы авианосца HMS Argus. Вскоре к ним добавились еще 15 самолетов, доставленных и собранных в Архангельске английскими специалистами. В состав британской группы входили две эскадрильи. Задачей британских летчиков была помощь в освоении советскими летчиками новой техники. Однако вскоре они включились в боевую работу, занимаясь вместе с советскими летчиками патрулированием воздушного пространства, прикрытием конвоев и портов, куда прибывала западная помощь.

WSC 2, 100; Hugh Dalton, Memoirs 1931–1945: The Fateful Years (London, 1957), 335—36.

Spears, Assignment, 2:138—39; Ismay, Memoirs, 139.

«Этим Человеком» для Черчилля всегда был Гитлер. (Примеч. авт.)

Spears, Assignment, 2:141—44; Eden, Reckoning, 133. The French minutes of the Briare meeting are given textually in Paul Reynaud, Au Coeur de la melee, 1939–1945 (Paris, 1951), 823—24.

Michael Bloch, The Duke of Windsor’s War: From Europe to the Bahamas, 1939–1945 (New York, 1983).

Spears, Assignment, 2:292—93; WM/Kathleen Hill, 11/4/80; Colville, Fringes, 161.

L.B. Namier, Europe in Decay (London, 1950), 93; Spears, Assignment, 2:304, 310—11.

Spears, Assignment, 2:319—23; WSC 2, 218.

J.A. Cross, Sir Samuel Hoare: A Political Biography (London, 1977), 339—40.

Horne, Seven Ages, 573.

Spears, Assignment, 2:210—13.

James Leasor, War at the Top (London, 1959), 91; Colville, Fringes, 152.

Spears, Assignment, 2:218—20.

Colville, Fringes, 155; C&R-TCC, 1:48.

Spears, Assignment, 2:292—93; WM/Kathleen Hill, 11/4/80; Colville, Fringes, 161.

Colville, Fringes, 256.

WM/Lady Mary Soames, 10/27/80; Brian Roberts, Randolph: A Study of Churchill’s Son (London, 1984), 181.

WSC 1, 475.

Colville, Fringes, 736.

Mollie Panter-Downes, London War Notes, 1939–1945 (London, 1972), 61.

Lord Moran, Churchill: Taken from the Diaries of Lord Moran (Boston, 1966), 5.

Wheeler-Bennett, Action, 161, 195—97; Colville, Fringes, 289, 436.

Wheeler-Bennett, Action, 51–53; WM/Jock Colville, 10/14/80; WM/John Martin, 10/23/80; WSC 2, 17.

John Wheeler-Bennett, Action This Day: Working with Churchill (London, 1968), 48; WM/Jock Colville, 10/14/80.

Brian Gardner, Churchill in Power: As Seen by His Contemporaries (Boston, 1970), 6; Colville, Fringes, 121—22; Max Plowman, Bridge into the Future: Letters of Max Plowman (London, 1944), 710.

WSC 2, 28; GILBERT 6, 325; WM/Sir Ian Jacob, 11/12/80; Virginia Cowles, Winston Churchill: The Era and the Man (New York, 1953), 317.

John Rupert Colville, Footprints in Time (London, 1976), 75–76; Wheeler-Bennett, Action, 147; Ian Jacob, «His Finest Hour», Atlantic Monthly, 3/65.

Wheeler-Bennett, Action, 193—96; WM/Sir Ian Jacob, 11/12/80.

WSCHCS, 6232; Henry Pelling, Winston Churchill (Conshohocken, PA, 1999), 437; WSC 2, 10–11; Wheeler-Bennett, Action, 49.

Адмиралтейский дом, постройка конца XVIII века, до 1964 года служил резиденцией Первого лорда Адмиралтейства. Этот трехэтажный дом не имеет собственного входа с Уайтхолла, доступ в него возможен через Рипли-Билдинг (часть Старого адмиралтейства). Используется под министерские квартиры.

Arthur Bryant, The Turn of the Tide: A History of the War Years Based on the Diaries of Field-Marshal Lord Alanbrooke, 1939–1943 (New York, 1957), 21.

TWY, 85, 99; Hansard 5/13/40 (WSC statement to House).

Laurence Thompson, 1940 (New York, 1966), 94.

GILBERT 6, 328—29; WSC 2, 13.

Colville, Fringes, 196.

WM/Lady Mary Soames, 10/27/80.

John W. Wheeler-Bennett, King George VI: His Life and Reign, 1865–1936 (New York, 1958), 443; GILBERT 6, 307, 317.

GILBERT 6, 313; John Colville, The Fringes of Power: 10 Downing Street Diaries 1939–1955 (New York, 1985), 121—22.

W&C-TPL, 412; Ernst Hanfstaengl, Hitler: The Missing Years (London, 1957), 193—96.

Panter-Downes, War Notes, 67.

Флит-стрит (Fleet Street) – улица в лондонском Сити. В Средние века прилегающей территорией владели тамплиеры. Впоследствии здесь разместились главные судебные учреждения Великобритании. В XVI веке на Флит- стрит стали появляться офисы основных лондонских газет, а позднее и информационных агентств. Хотя многие СМИ в последнее время переехали в другие районы, за Флит-стрит прочно закрепилась репутация цитадели британской прессы.

WSCHCS, 6232.

Марнское сражение между немецкими и англо-французскими войсками 5—12 сентября 1914 года на реке Марне в ходе Первой мировой войны, закончившееся поражением немецкой армии. В результате битвы был сорван стратегический план наступления немецкой армии, ориентированный на быструю победу на Западном фронте и вывод Франции из войны.

WSC 2, 56; General Maurice Gustav Gamelin, Servir, 3 vols. (Paris, 1947), 3:417.

William L. Shirer, Berlin Diary (The Journal of a Foreign Correspondent 1934–1941) (New York, 1941), 437—38.

WSC 2, 64–65; Macleod, Time Unguarded, 328.

Красивый жест – преднамеренный поступок, рассчитанный на то, чтобы произвести хорошее впечатление.

Ismay, Memoirs, 131; Colville, Fringes, 137—38.

Roderick Macleod, ed., Time Unguarded: The Ironside Diaries, 1937–1940 (London, 1974), 327; Premier (Prime Minister) Papers, Public Record Office, Kew, 3/188/3, folio 18; WSC 1, 375.

Colville, Fringes, 139; GILBERT 6, 385; WSC 2, 69–70.

Colville, Fringes, 139; GILBERT 6, 385.

William L. Shirer, The Rise and Fall of the Third Reich: A History of Nazi Germany (New York, 1960), 728.

Ellis, France and Flanders, 208, 389.

L.F. Ellis, The War in France and Flanders 1939–1940 (London, 1953), 368; Macleod, Time Unguarded, 331—32.

M.E. L. Spears, Assignment to Catastrophe, 2 vols. (New York, 1955), 2:120—21.

Черчилль имеет в виду Исмея, который был похож на мопса. (Примеч. авт.)

Spears, Assignment, 2: 202, 236—37; WSC 1, 389; Bryant, Tide, 90; Macleod, Time Unguarded, 321.

B.H. Liddell Hart, History of the Second World War (New York, 1971), 77; David Dilks, ed., The Diaries of Sir Alexander Cadogan, 1938–1945 (New York, 1972), 289— 90; CAB 65/7; Macleod, Time Unguarded, 332; WSC 1, 393.

Len Deighton, Blitzkrieg: From the Rise of Hitler to the Fall of Dunkirk (New York, 1979), 265.

General C. Gransard, Le 10e Corps d’armee dans la bataille (Paris, 1949), 141.

CAB 65/7.

Thompson, 1940, 118.

GILBERT 6, 342; C&R-TCC, 1:38.

Antoine de Saint-Exupery, Flight from Arras (New York, 1942), 116—33 passim.

WSC 2, 42.

Alistair Horne, Seven Ages of Paris (New York, 2002), 381–402.

William L. Shirer, The Collapse of the Third Republic (New York, 1969), 664; Charles de Gaulle, The Complete War Memoirs of Charles de Gaulle (New York, 1964), 39.

Hastings Lionel Ismay, The Memoirs of General Lord Ismay (London, 1960), 127; Horne, Seven Ages, 381; Vincent Sheean, Between the Thunder and the Sun (New York, 1943), 142.

WSC 2, 43; de Saint-Exupery, Flight, 120.

Ismay, Memoirs, 128.

Len Deighton, Fighter (New York, 1977), 58; Ismay, Memoirs, 128.

WSC 2, 42–43; de Saint-Exupery, Flight, 120.

Paul Reynaud, In the Thick of the Fight (New York, 1940), 323—24.

WSC 2, 47.

WSCHCS, 6222—23.

John Rupert Colville, Man of Valour: The Life of Field Marshal the Viscount Gort (London, 1972), 204; Anthony Eden, Earl of Avon, The Reckoning: The Memoirs of Anthony Eden (New York, 1965), 106.

GILBERT 6, 334, 358; Colville, Fringes, 135.

Ismay, Memoirs, 128—29.

Jones, Diary, 460; W.M. James, The Portsmouth Letters (London, 1946), 15.

Dilks, Diaries, 290; ChP 80/11.

CAB 65/13.

Time, 1/23/41, 23; Roger Keyes, Outrageous Fortune: The Tragedy of King Leopold of the Belgians 1901–1941 (London, 1984), 308—10, 396.

Spears, Assignment, 2: 202, 236—37; WSC 1, 389; Bryant, Tide, 90; Macleod, Time Unguarded, 321.

Сэквилл-Уэст Виктория – английская писательница, аристократка, журналистка, известный ландшафтный архитектор. Была замужем за Гарольдом Николсоном. Обладательница почетной степени доктора словесности, мировой судья. Единственный писатель, получавший британскую литературную Готорнденскую премию дважды. В 1948 году была награждена орденом Кавалеров почета за заслуги в литературе. Созданный ею вместе с мужем сад замка Сиссингхерст является одним из признанных шедевров садового искусства Англии.

Thompson, 1940, 137—38.

WSC 2, 99.

Dilks, Diaries, 291.

NYT, 5/30/40; TWY, 91; Thompson, 1940, 133—34, 139.

Национальный флаг Англии представляет собой белое полотнище с красным прямым Крестом святого Георгия, который считается небесным покровителем англичан.

Король Георг VI сказал Черчиллю: «Не пускайте его в Англию любой ценой». Черчилль телеграфировал герцогу, коротко напомнив ему, что он «имеет воинское звание» и «отказ подчиняться приказам» может иметь серьезные последствия. Личный секретарь короля предложил отправить герцога в Каир, в штаб армии; Черчилль отверг это предложение. К тому времени Виндзоры были уже в Лиссабоне и, по сообщению британского агента, поведение герцогини вызывало тревогу: по слухам, она заявила, что они с мужем допускают возможность победы Германии. Личный секретарь короля написал на Даунинг-стрит, 10, что «не в первый раз эта дама попадает под подозрение за ее антибританскую деятельность, и, пока мы будем помнить о том, какие она готова предпринять усилия, чтобы отомстить за себя этой стране, мы будем в порядке».

Король предложил назначить брата губернатором Багам. Это было унизительное назначение для члена королевской семьи; Багамы, Фолклендские острова и Гана – Золотой Берег – не имели особой значимости. Однако Черчилль, у которого были дела поважнее, чем обустройство Виндзоров, предлагая герцогу пост губернатора Багам, добавил: «Я уверен, что это наилучший вариант, исходя из того печального положения, в котором мы все сейчас находимся. Во всяком случае, я сделал все, что от меня зависело». В тот же день, после разговора с герцогом, Черчилль спросил Бивербрука: «Как ты думаешь, Макс, он согласится?» Колвилл, присутствовавший при их разговоре, пишет, что Бивербрук сказал: «Он испытает огромное облегчение», а Черчилль добавил: «Вдвое меньшее, чем брат»[261].

Виндзор согласился, хотя заметил, что не расценивает свое назначение как «одно из имеющих важное значение», и добавил, что «король с королевой явно не хотят покончить с нашими семейными разногласиями». Но это было еще не все. Есть определенные условия, сказал премьер-министр. Двое слуг герцога призывного возраста должны служить в армии, и ни герцогу, ни герцогине не разрешается посещать Соединенные Штаты. Премьер-министр предупредил, что «тонкий, недружелюбный слух будет улавливать любое высказывание о войне, немцах и гитлеризме, отличное от принятого британским народом и парламентом… Даже когда вы были в Лиссабоне, разные источники, которые, возможно, представляли в невыгодном свете, передавали разговоры по телеграфу». Предупреждая Рузвельта о том, что герцог находится на пути к месту назначения, Черчилль пояснил, что он «причиняет некоторые неудобства его величеству и правительству его величества» и что «нацистские интриганы, теперь, когда большая часть континента находится в руках врага, пытаются, используя его, доставить нам неприятности»[262].

Свое письмо Виндзору Черчилль закончил словами: «Думаю, что ваше королевское высочество не будет возражать против этих предостережений». Герцог, конечно, возражал и презирал их всех, вместе взятых. В интервью американскому журналу Liberty он призвал изоляционистов не останавливаться ни перед чем, чтобы не дать Соединенным Штатам вступить в войну. И это в то время, когда Черчилль делал все возможное, чтобы вовлечь США в войну. Герцог и герцогиня объяснили своим американским гостям, что их страна совершит большую глупость, если будет сражаться на стороне Англии. Слишком поздно, сказали они; с Великобританией покончено[263].

18 июня было полнолуние – луна бомбардировщика. Колвилл записал об этом в дневнике, добавив, что «теперь начнутся воздушные налеты. Прошлой ночью они были сильнее, чем раньше, пострадал Кембридж, разрушено несколько зданий». Колвилл был прав. С прошлой осени немцы периодически совершали налеты в поисках промышленных и военных объектов. Теперь немецкие бомбардировщики появлялись регулярно[264].

Капитуляция французов 22 июня, когда британцы были готовы бороться до конца, потрясла Великобританию. Британцы начали понимать, что тот образ жизни, который они знали и любили, исчезает. Они жили словно во сне. Кондукторы автобусов молча компостировали билеты; разносчики газет, обычно веселые и смешливые, молча раздавали газеты. Никто не помнил, чтобы в Лондоне когда-нибудь было так тихо. «В местах, где обычно царила веселая и шумная суматоха, стояла необычная тишина», – написал американский обозреватель. А вот что написала в The New Yorker от 28 июня Молли Пэнтер-Доунес: «Невыносимые условия капитуляции, принятые Францией, повергли в шок народ, который поверил Петену, когда он заявил, что Франция не пойдет на постыдную капитуляцию… Среднему, не обладающему информацией гражданину трудно представить, что может быть позорнее, чем договор, согласно которому сдаче подлежат оружие войны, аэродромы и самолеты, промышленные зоны»[265].

Действия Черчилля против французского флота следует рассматривать в этом контексте гнева и горечи. Поведение адмирала Жана Луи Ксавье Франсуа Дарлана было двуличным. Являясь начальником штаба ВМФ Франции, он дал торжественное обещание своему окружению, что, если события приведут к перемирию с нацистами, он отдаст приказ, чтобы все французские военные корабли нашли убежище в британских портах. Он заявил, что в случае необходимости передаст все корабли под флаг Соединенного Королевства. Он сказал члену Chambre des Deputes (палата депутатов), который входил в его штаб: «Если перемирие будет подписано, я завершу свою карьеру блестящим актом неповиновения: уплыву с флотом». Поздно вечером 16 июня, когда до прекращения огня оставалось несколько часов, Дарлан заверил сэра Рональда Кэмпбелла: «Пока я отдаю приказы, вам нечего бояться». Ему поверил даже де Голль. «Феодал, – сказал он, – не сдает свое владение»[266].

Во время войны Дарлан неожиданно стал самым влиятельным человеком. Армия Вейгана превратилась в неуправляемую толпу, а французский флот – четвертый по величине в мире после английского, американского и японского – имел в своем составе одни из самых быстроходных, современных кораблей: три новых и пять старых линкоров, восемнадцать тяжелых крейсеров, двадцать семь легких крейсеров, шестьдесят подводных лодок и более пятидесяти эсминцев. Захвати Гитлер только треть французского флота, он бы сразу вдвое увеличил немецкий флот. Британская армия была малочисленной и почти безоружной; люфтваффе по численности превосходили Королевские ВВС. Стране, чтобы выжить, было жизненно важно сохранить господство на море, но если бы французский, германский и итальянский флоты объединились, то Королевский флот был бы уничтожен. По мнению Черчилля, «адмиралу Дарлану стоило отплыть на любом из своих кораблей в любой порт за пределами Франции, чтобы стать хозяином всех французских владений, находившихся вне германского контроля» – короче говоря, всей Французской колониальной империи[267].

Почему он не сделал этого? Похоже, на то было несколько причин. Его ненависть к британцам имела глубокие корни; он считал, что для французов нет никакой разницы между Англией (так французы всегда называли Великобританию) и Германией; Петен предложил ему власть; он был убежден, что войну выиграют нацисты. Дарлан сказал послу Буллиту, что «уверен в том, что Германия победит Великобританию за пять недель, если Великобритания не капитулирует раньше». Когда Буллит заметил, что Дарлана, похоже, устраивает такая перспектива, адмирал улыбнулся и кивнул в знак согласия. Что касается его обещаний, он сохранил достоинство, по крайней мере в собственных глазах, выйдя в отставку и заняв должность морского министра в правительстве Петена. Теперь он был обязан проводить в жизнь политику нового правительства, одобрял он ее или нет[268].

22 июня на заседании военного кабинета первый морской лорд, адмирал Дадли Паунд, сказал, что Дарлан предпринял «все возможные шаги», пытаясь помешать тому, чтобы его корабли попали в руки нацистов. По мнению Черчилля, они не могли полагаться на слова одного человека, поскольку этот вопрос имел «крайне важное значение для безопасности всей Британской империи». Его слова подтвердились через несколько часов. В 18:50 они узнали об условиях перемирия. Французы подписали соглашение о перемирии, не посоветовавшись с союзником. В статье 8 соглашения оговаривалось, что французский флот, за исключением той его части, которая была оставлена для защиты французских колониальных интересов, «будет сосредоточен в определенных портах и там демобилизован и разоружен под германским или итальянским контролем».

Британцев предали. Врагу перешли корабли в полном вооружении. Гитлер заявил, что «не имеет намерения использовать французский флот в своих целях во время войны. Но кто, находясь в здравом уме и твердой памяти, поверил бы слову Гитлера после его позорного прошлого и последних фактов? И наконец, соглашение о перемирии могло быть в любой момент объявлено недействительным под предлогом его несоблюдения»[269].

Британская морская блокада Балтики – закрытие проливов Скагеррак и Каттегат для немецких судов – была прервана после капитуляции Франции. Немцы уже контролировали европейские порты от Норвегии через Данию, Голландию, Бельгию и Францию до Бискайского залива. Захват портовых городов – Дьепа, Шербура, Бреста, Сен-Назера, Ла-Рошели, Гавра и Лорьяна – полностью изменил динамику войны. Действуя из этих портов, субмаринам рейха понадобилось бы всего день-два, чтобы выйти на британские судоходные пути. Теперь торговым судам пришлось отказаться от южных маршрутов и использовать северный обходной путь.

В Средиземноморье, в западной части которого безопасность обеспечивал французский флот, тоже возникла угроза. Французский флот, попавший в руки немцев и итальянцев, больше не был дружественным и, как позже заметил Черчилль, грозил «Англии смертельной опасностью». Британцы, чтобы заполнить место, которое занимали французы в Западном Средиземноморье, подтянули корабли флота метрополии – готовясь к возможному вторжению – для создания в Гибралтаре соединения «Н» («Эйч»), ударной группы, состоявшей из крейсера, линкоров, авианосца и эсминцев. Перед командующим соединением «Эйч» вице-адмиралом Джеймсом Соммервиллем стояли три задачи: не позволить немцам войти в Средиземноморье, сдерживать итальянцев и подвергнуть морской блокаде вишистскую Францию и ее северо-западные африканские доминионы. Но как убрать французский флот?[270]

Черчилль столкнулся, как он позже написал, с «решением, самым неестественным и болезненным, в котором был когда-либо заинтересован». Не бывает легких решений, хотя кое-кто так не думал. 25 июня Джордж Бернард Шоу написал Черчиллю: «Почему бы не объявить войну Франции и захватить ее флот, прежде чем А.Г. [Адольф Гитлер] переведет дух?» Черчилль понимал, что любое использование силы для нанесения ущерба французскому флоту приведет в ярость Виши. Однако враждебности французов было не избежать в любом случае, поскольку все туже затягивалось кольцо британской блокады. А потому военный кабинет, с Черчиллем, любящим риск, одобрил операцию, которая, по словам премьер-министра, включала «одновременно захват, контроль и эффективное выведение из строя всего доступного французского флота». Доступными были суда в английских водах и стоявшие на якоре в Александрии, алжирском городе Оране и в Дакаре, в Западной Африке[271].

Первая фаза британской операции носила кодовое название «Захват». В ночь на 3 июля вооруженные абордажные команды захватили французские корабли в портах Портсмут, Плимут, Фалмут, Саутгемптон и Ширнесс. Нападение было столь неожиданным, что французы практически не оказали сопротивления, за исключением экипажа подводной лодки «Сюркуф», когда погиб один французский и один английский моряк. Легкость, с какой были захвачены французские корабли, показала, по словам премьер-министра, «насколько просто немцы могли завладеть любыми судами, находящимися в портах, которые они контролировали»[272].

Вторая фаза, операция «Катапульта», была более сложной. Премьер-министр описал ее как «смертельный удар… в западной части Средиземного моря». В восточной части Средиземноморья, Александрии, все прошло гладко, им повезло. Дарлан приказал вице-адмиралу Рене Годфруа перебазировать эскадру в Бизерту, являвшуюся базой французского военно-морского флота в Северной Африке. В свою очередь, адмирал сэр Эндрю Браун Каннингем (Andrew Browne Cunningham – «АВС», как называли его друзья), командующий Средиземноморским флотом, получить приказ остановить Годфруа. Адмиралы, поддерживавшие дружеские отношения, уладили проблему по-джентльменски: Годфруа слил топливо и передал на хранение во французское консульство в Александрии замки с орудий. Стороны подписали соглашение, таким образом Каннингем выполнил приказ, не унизив чести Годфруа[273].

Иначе обстояло дело в Мерс-эль-Кебире, военно-морской базе на побережье Алжира, в 3 милях к западу от Орана. Здесь находилось сильное военно-морское соединение, в состав которого входили два линкора и два современных линейных крейсера, «Дюнкерк» и «Страсбург», созданные как противовес немецким «Шарнхорсту» и «Гнейзенау», которые доказали свою разрушительную силу в сражении с британцами у берегов Норвегии. Нельзя было позволить «Дюнкерку» и «Шарнхорсту» попасть в руки немцев. Французский командующий, вице-адмирал Марсель Жансуль, привел флот в боевую готовность, сообщив, что настороженно относится к британцам. По мнению адми рала Паунда, только «внезапное нападение на рассвете и без предупреждения» позволит уничтожить французский флот в Мерс-эль-Кебире. Но это был неприемлемый вариант. Многие офицеры Королевского флота были шокированы этим предложением; всего неделю назад французы были их товарищами, и они даже не могли думать о том, чтобы открыть по ним огонь без предупреждения. Итак, перед вице-адмиралом Соммервиллом стояла одновременно и трудная и деликатная задача; Черчилль назвал ее «одной из самых противоречивых и трудных задач, которую когда-либо получал британский адмирал».

Соединение, которым командовал Соммервилл, прибыло в Мерс-эль-Кебир 3 июля утром, в начале десятого. В его состав входили линкоры «Валиант» и «Резолюшн», старый, внушавший ужас линейный крейсер «Худ»[274], одиннадцать эсминцев и авианосец «Арк Ройал».

Соммервилл направил адмиралу Жансулю четыре предложения, предоставив право выбора:

1. Увести корабли в английские порты и продолжать сражаться вместе с Англией.

2. Направиться в один из английских портов.

3. Направиться в какой-либо французский порт в Вест-Индии, где корабли можно передать под охрану Соединенных Штатов до конца войны.

4. В течение шести часов потопить свои корабли.

Послание Соммервилла заканчивалось словами: «У меня есть приказ правительства Его Величества использовать все необходимые силы для предотвращения попадания Ваших кораблей в руки немцев или итальянцев»[275].

Переговоры продолжались в течение восьми часов. Жансуль утверждал, что ни при каких обстоятельствах не позволит захватить свои корабли нацистам, которые до сегодняшнего дня были их общими врагами. Однако, получив ультиматум, Жансуль решил защищаться всеми имеющимися в его распоряжении средствами. Соммервилл радировал в Лондон, что французы не выказывают признаков выхода из гавани в море. Черчилль через адмиралтейство передал Соммервиллю, что он должен выполнить возложенную на него задачу, какой бы неприятной она ни была. Соммервилл насколько возможно оттягивал развязку, сообщая в адмиралтейство, что французы ждут распоряжений от своего правительства и что у него проблемы с минированием. Но, поскольку день подходил к концу, он понял, что французский адмирал тянет время. Британская разведка перехватила сообщение нового французского правительства в Мерс-эль-Кебир. Дарлан приказал Жансулю ответить «силой на силу». Он информировал немцев о происходящем и сообщил Жансулю, что к нему направляются все французские корабли, находившиеся в Средиземном море. Адмиралтейство радировало Соммервиллу: «Быстро уладьте вопрос, или Вам придется иметь дело с французским подкреплением»[276].

В 17:55 британский адмирал отдал приказ открыть огонь. Через десять минут взорвался один французский линкор, а другой выбросило на берег. «Дюнкерк», севший на мель, добили бомбардировщики с авианосца Арк Ройал; погибли 1250 французских моряков. Спастись удалось только «Страсбургу», который скрылся в сгущавшейся темноте[277].

Мерс-эль-Кебир стал кульминацией почти восьминедельного растущего разочарования и недоверия между бывшими союзниками. Правительство Петена было вне себя от гнева. Дарлан поклялся отомстить. Пьер Лаваль, министр иностранных дел в правительстве Виши, чья потускневшая звезда восходила над Виши, призвал объявить войну Англии. Бодуэн осудил действия Великобритания и возложил ответственность за войну на англичан. Петен прервал дип ломатические отношения с Великобританией, и началась долгая печальная эпопея сотрудничества его Etat Français – Французского государства – с немцами. Некоторые французские военные корабли, включая линкор «Ришелье», нашли убежище в Дакаре; три линкора, семь тяжелых крейсеров, шестнадцать подводных лодок, восемнадцать эсминцев и дюжина торпедных катеров, почти третья часть довоенного французского флота, пришли на морскую базу в Тулон. Там в течение двадцати девяти месяцев флот стоял на якоре.

Операция в Мерс-эль-Кебире вызвала в Англии бурное ликование. По данным опроса Гэллапа, в поддержку премьер-министра высказались 89 процентов граждан – Чемберлен достиг максимума в 69 процентов. С наполеоновских времен не было столь сильной франкофобии. Сразу по окончании операции в Алжире Великобритания узнала, что правительство Виши отменило обещание Рейно относительно отправки 400 летчиков люфтваффе в Великобританию, вместо этого вернув их Германии. Выступая в палате общин, Черчилль сказал: «Я оставляю судить о наших действиях парламенту. Я оставляю это стране, и я оставляю это Соединенным Штатам. Я оставляю это миру и истории»[278].

После этих слов все члены палаты вскочили с мест, долго и бурно выражая свое одобрение. Джок Колвилл написал в дневнике: «Он подробно рассказал о событиях в Оране, и палата слушала затаив дыхание. Раздавались удивленные возгласы, но было ясно, что палата единодушно одобряла [операцию в Алжире]». Хью Далтон написал: «Когда он закончил, мы намного громче и дольше аплодировали, чем ему, Чемберлену или кому-то еще, за время войны». По словам Гарольда Николсона, «сначала огорченная палата молча слушала об этом ужасном нападении, но речь Черчилля взбодрила ее. Последние слова были встречены овацией, и слезы катились по щекам Черчилля, когда он вернулся на свое место»[279].

Любопытно, что самые горькие слова прозвучали в адмиралтействе. Все адмиралы, принимавшие участие в операции «Катапульта», согласились с Каннингемом, что нападение было «актом чистейшего предательства, столь же неразумным, сколь ненужным». Но они так и не поняли, что операция в Мерс-эль-Кебире была не просто военной акцией. Достигнутая Черчиллем цель была намного значительнее. Позже он попытался объяснить ее Корделлу Халлу, который считал операцию «трагической ошибкой». По словам Халла, Черчилль сказал ему, что, «поскольку многие люди во всем мире были убеждены, что Великобритания собирается капитулировать, он хотел этим действием показать, что она по-прежнему нацелена на борьбу»[280].

Это было главным. Чуть больше чем за два года нацисты завоевали или подчинили Австрию, Чехословакию, Польшу, Данию, Норвегию, Бельгию, Голландию, Люксембург и Францию, причем не затратив особых усилий. Миллионам людей сопротивление казалось бессмысленным, даже убийственным. 15 мая американский посол Джозеф Ф. Кеннеди сказал Рузвельту, что Великобритания выдохлась, конец наступит скоро; он считал, что через месяц немцы будут в Лондоне. Народ Великобритании думал иначе. В мае опрос общественного мнения, проведенный Институтом Гэллапа, показал, что 3 процента считали, что могут проиграть войну, – к концу июля процент был столь незначительным, что о нем не стоило и говорить. В письме королеве Марии король сказал за свой народ: «Лично я чувствую себя счастливее теперь, когда у нас нет союзников, с которыми надо быть вежливыми и потакать им». Хотя за границей полагали, что его королевство обречено, в самой Великобритании после операции в Мерс-эль-Кебире с разговорами о капитуляции было покончено. Больше всего премьер-министра беспокоило мнение Вашингтона. К его огромному облегчению, Рузвельт одобрил операцию «Катапульта», считая, что, если был один шанс из тысячи, что французские военные корабли могут попасть в руки немцев, нападение оправданно. Спустя семь месяцев Гарри Гопкинс, прибывший в Лондон в качестве эмиссара Рузвельта, сказал Колвиллу, что «Оран убедил президента Рузвельта, несмотря на противоположные мнения, что британцы продолжат бороться, как обещал Черчилль, в случае необходимости в течение многих лет, в случае необходимости в одиночку»[281].

Большинство, включая Гитлера, считали, что заявление Черчилля о борьбе в одиночку применимо только к защите Англии. Но Черчилль собирался не только защищать свой остров, но и вести борьбу с Гитлером. В ближайшие месяцы он неоднократно говорил британцам, что, для того чтобы одержать победу в войне, Гитлер должен одолеть Остров. На самом деле Черчилль знал, что, для того чтобы победить, у Гитлера есть другой путь – в другом месте, – который не требует обязательного вторжения в Англию. Это было место, которое давало Черчиллю наилучшую возможность вести борьбу с союзником Гитлера и, если бы Гитлер пришел на помощь своему союзнику, с самим Гитлером. Когда тем летом британцы всматривались в море и небо над головой, Черчилль смотрел намного дальше, туда, где решится исход войны: этим местом, по его мнению, было Средиземное море.

В стратегическом отношении Средиземное море имело для Черчилля такое же значение, как для древних греков, а теперь и для Муссолини. Позже Черчилль назвал Средиземноморье «поворотом судьбы», изменившим ход войны. Это понимали многие в немецком Верховном командовании ВМФ и люфтваффе. Несколько позже тем летом главнокомандующий германскими ВМС, гроссадмирал Эрих Редер, в личной беседе сказал Гитлеру, что «британцы всегда считали Средиземноморье центром своей мировой империи». Редер считал необходимым вытеснить англичан из Средиземноморья, что приведет к отделению Англии от ее империи и вынудит Лондон прийти к соглашению, если раньше подводная блокада не поставит Великобританию на колени. У Черчилля было такое же мнение. Но только он видел в Средиземноморье не опасность, а возможность, единственную возможность для Великобритании перейти в наступление на море, в воздухе и на суше. Что он и собирался сделать. Суть его военной стратегии заключалась в следующем: защищать Англию; обороняться и нападать в Средиземноморье[282].

Со времен цезарей господство в Средиземноморье – mare nostrum[283] – имело чрезвычайное важное значение для безопасности Италии.

Средиземноморье между Сицилией и Триполи, расстояние приблизительно 300 миль, было для Рима тем же, чем Ла-Манш и северо-западные подступы к Лондону. Мальта, британское владение с 1814 года и база Королевского флота, стоит на морских путях из Италии в ее североафриканские колонии. Главный остров, Мальта, 95 квадратных миль третичного известняка, поднимается из моря в 100 милях к югу от Сицилии и приблизительно в 200 милях к северо-востоку от Триполи. Ближайшая британская морская база, в Александрии, расположена почти в 1000 миль к востоку, Гибралтар – в 1100 милях к западу. Когда капитулировала Франция, парк истребителей, базировавшихся на Мальте, состоял всего лишь из трех маломощных бипланов «Глостер Гладиатор», которым пилоты дали имена «Вера», «Надежда» и «Милосердие». Четвертый «Глостер Гладиатор» был разобран на запасные части. Гибралтар и Суэцкий канал – главные ворота в Средиземноморье, а Мальта со времен Нельсона была ключом к свободному морскому пути. Гавань Валлетты была единственным британским глубоководным портом между якорной стоянкой в Гибралтаре и Александрией и, следовательно, чрезвычайна важна для Королевского флота, почти так же, как Скапа-Флоу, гавань в Шотландии и главная база флота метрополии.

Но англичане, ожидая как минимум воздушные атаки, если не полномасштабное наступление итальянского флота на Мальту, перевели свои военные корабли с морской базы Валлетта в Александрию для оказания помощи в защите Восточного Средиземноморья. Муссолини предпринял первый воздушный налет на Мальту 11 июня и с тех пор не оставлял ее в покое; он понимал необходимость установления контроля над морем. Его флот, в состав которого входили шесть линкоров, девятнадцать крейсеров, сотня малых и вспомогательных кораблей и более сотни подводных лодок, был больше германского флота и британских флотов в Гибралтаре и Александрии, вместе взятых. Мальта занимала настолько важное место в военной стратегии Черчилля, что в 1940 году он заявил военному кабинету, что если необходимо урезать средства на бетон, используемый для строительства береговых защитных сооружений, то только не за счет трех позиций: Родного острова, Гибралтара и Мальты. Муссолини и Черчилль (и гроссадмирал Редер) знали, что, если Британия лишится Мальты, Средиземное море станет итальянским и британцы распрощаются с Гибралтаром и Суэцким каналом. Муссолини шел своим путем; в любом случае он и его командующие ВМФ хотели оставаться на виду[284].

Италия, как и Великобритания, была имперской морской державой. Ее важнейшие колониальные владения, Киренаика и Триполитания, были всего в двух днях плавания от Сицилии. Итальянский торговый флот, под защитой итальянского военно-морского флота, был единственным источником снабжения этих колоний, которые, в свою очередь, кормили Италию. 10 июня 1940 года, в день, когда Муссолини вонзил кинжал во Францию, итальянский торговый флот (общим водоизмещением 3,5 миллиона тонн) занимал пятое место в мире после Великобритании (18 миллионов тонн), США (12 миллионов тонн), Японии (5,5 миллиона тонн) и Норвегии (4,8 миллиона тонн). Более трех четвертей норвежского флота – тысяча судов находились в море, когда в апреле немцы напали на Норвегию, – ушли в Великобританию. Поспешность, с которой Муссолини влез в гитлеровский военный вагон, привела к одному из наименее известных, но самых существенных поражений на море за всю войну. 11 июня, на следующий день после вторжения Муссолини во Францию, его торговый флот сократился на 35 процентов, когда 220 итальянских грузовых судов и танкеров были захвачены в нейтральных портах по всему миру. Муссолини не сумел вернуть торговый флот домой перед тем, как совершил предательство по отношению к Франции. Он не смог восполнить потерю. В этом Черчилль видел свой шанс. Он думал, что итальянцы нанесут удар по Каиру из Ливии, но в то же время считал, что Муссолини, лишившись столь значительной части своего торгового флота, больше не сможет защищать свои африканские колонии. Спустя два дня после Дюнкеркской операции и за четыре дня до нападения Муссолини Черчилль передал записку в министерство авиации: «Крайне важно нанести удар по Италии в тот момент, когда вспыхнет война». В начале осени, выступая в палате общин, Черчилль сказал: «Сеньор Муссолини имел некоторый опыт, который не помог ему в тот момент, когда он решил, что безопасно и выгодно нанести предательский удар раненой, обессиленной Французской Республике»[285].

Вопрос о возможности нацистского нападения на остров был впервые поднят 20 мая на заседании Комитета обороны, когда вражеские танки, заняв Амьен и Абвиль, вышли к побережью Ла-Манша. После короткого обсуждения – разговор шел в основном о нехватке стрелков и винтовочных патронов – приняли решение разместить восемь солдат с ручными пулеметами «Брэн»[286] на Уайтхолле, в том числе у входа в «номер 10», и двоих на арке Адмиралтейства.

От них была бы польза только в том случае, если бы немцы хлынули из Букингемского дворца и с Трафальгарской площади. Три дня спустя печальные известия из портов на Ла-Манше заставили заняться более реалистичным планированием. Черчилль предупредил премьер-министров доминионов о возможности «скорого мощного наступления» на Англию и приказал начальникам штабов продумать «способы борьбы с танками противника» – он предложил наземные мины. К тому времени эта проблема считалась весьма серьезной. Мартин Гилберт пишет: «Вторжение было теперь основной проблемой тех, кто был в центре военной политики. К концу июня в головах англичан, похоже, не осталось ни одной мысли, кроме этой». Айронсайд написал в дневнике: «Люди измучены ожиданием нападения». Французы уже сдались итальянцам. Разведчики ВВС Великобритании сообщали о том, что в портах Бельгии и Северной Франции скапливаются баржи, лихтеры и паромы, и на Уайтхолле было известно, что нацисты на другой стороне Ла-Манша пели: «Мы плывем против Англии»[287].

В палате общин Черчилль впервые обратился к вопросу, связанному с защитой от вторжения, 4 июня, в день завершения Дюнкеркской операции. Даже несмотря на то что в то время Британии было не позавидовать, Черчилль говорил о наступлении, а не об обороне: «На задачу защиты нашего дома от вторжения, конечно, сильно влияет тот факт, что в настоящий момент мы имеем на Острове гораздо более мощные вооруженные силы, чем когда-либо в этой войне или в прошлой. Но это не будет длиться вечно. Мы не должны довольствоваться оборонительной войной… Мы должны заново сформировать британские экспедиционные силы… Этот процесс идет полным ходом; но пока мы должны вывести нашу оборону на такой уровень организации, при котором потребуется наименьшее возможное количество войск для оказания эффективной защиты и при котором будут осуществимы наиболее мощные наступательные действия. Этим мы сейчас занимаемся»[288].

Спустя три недели в письме южноафриканскому премьер-министру Яну Смэтсу[289], преданному британскому союзнику, Черчилль совершенно ясно высказывает мысли о наступлении: «Очевидно, нам придется прежде всего отразить вторжение в Великобританию и доказать свою способность продолжать усиление нашей военно-воздушной мощи. Доказать это можно лишь на практике».

Черчилль высказывает предположение, что Гитлер может повернуть на Восток, в Россию, и, возможно, так и поступит, «даже не пытаясь вторгаться к нам». И далее: «Наша большая армия, которая создается сейчас для обороны метрополии, формируется на основе наступательной доктрины, и, возможно, в 1940 и 1941 годах представится возможность для проведения крупномасштабных десантных операций»[290].

Но пока он мог нападать на Гитлера только с помощью слов. Его самый красноречивый вызов был брошен нацистам на следующий день после того, как французы сложили оружие. Его речь продолжалась тридцать шесть минут, которые потребовались на прочтение двадцати трех страниц машинописного текста. Он предвидел кульминацию:

«Битва, которую генерал Вейган называл битвой за Францию, закончена. Я полагаю, что сейчас начнется битва за Англию. От исхода этой битвы зависит существование христианской цивилизации. От ее исхода зависит жизнь самих англичан, так же как и сохранение наших институтов и нашей империи. Очень скоро вся ярость и могущество врага обрушатся на нас, но Гитлер знает, что он должен будет либо сокрушить нас на этом острове, либо проиграть войну. Если мы сумеем противостоять ему, вся Европа может стать свободной и перед всем миром откроется широкий путь к залитым солнцем вершинам.

Но если мы падем, тогда весь мир, включая Соединенные Штаты, включая все то, что мы знали и любили, обрушится в бездну нового Средневековья, которое светила извращенной науки сделают еще более мрачным и, пожалуй, более затяжным.

Обратимся поэтому к выполнению своего долга и будем держаться так, чтобы, если Британской империи и ее содружеству наций суждено будет просуществовать еще тысячу лет, люди сказали: «Это был их звездный час»[291].

Эдвард Р. Марроу сказал о Черчилле: «Теперь для него настал час мобилизовать английский язык и отправить его в бой».

Создалось впечатление, словно звонит огромный колокол, призывая англичан пожертвовать всем ради сохранения чести, защищая родную землю и западную цивилизацию. Мир за пределами империи остался глух к этому призыву. Хотя у слушателей и в то время, и впоследствии создалось впечатление, что он говорил о храбрости англичан англичанам, но это было не так. Черчилль старательно подбирал слова. Он сказал, что через тысячу лет люди скажут, что это был звездный час Британской империи, а не Англии. Гитлер заявил, что его рейх просуществует тысячу лет; Черчилль потребовал того же для своей империи. Каждый считал, что выжить может только одна империя. Ни один не рассматривал возможность гибели обеих империй. Тем летом Великобритания воевала в Европе в одиночку – доминионы и колонии были слишком отдалены, чтобы предложить существенную помощь, но империя, в состав которой входила четверть населения земли, активно поддерживала Родной остров. Однако империя – в том числе Индия, Южная Африка, Австралия и Новая Зеландия – не могла реагировать достаточно быстро и обеспечить достаточным количеством войск, чтобы помешать Гитлеру. В Британии была всего одна ка

...