Алексей Казаков
Слышишь топот бегущих слонов?
Повесть
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Алексей Казаков, 2022
Повесть о драматических взаимоотношениях отца и сына в эпоху резких социально-политических перемен в стране, когда сместились все нравственные координаты даже внутри семей. Можно ли и нужно мстить близким людям за предательство? Особенно если они не понимают своего предательства? И до каких пределов может дойти месть?
ISBN 978-5-0053-1865-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Слышишь топот бегущих слонов?
1.
Они долго шли по тихому летнему дубовому лесу. Семилетний Кириллка, озиравшийся на кроны деревьев, споткнулся о вздыбившийся и уползший на тропинку корень, упал, уронил самодельный газетный кулёк с конфетами-подушечками и заплакал от досады и боли в пальцах правой ноги.
— А ну-ка без сырости! — деланно-сурово приказал отец, посадил сына на плечи и понёс его в сторону шоссе.
— Давайте, парни, в кузов, — предложил пожилой шофёр грузовика, согласившийся их подвести. Возможно — об этом свидетельствует обращение «парни» — водитель принял их за старшего и младшего братьев.
Отец подсадил Кириллку на край борта машины, — и мальчик ахнул от восторга: кузов был доверху заполнен душистой пшеницей.
Так, лёжа на пшенице, они и поехали в сторону причала. Кириллке казалось, что он в странной четырёхугольной пустыне, где каждая песчинка вдруг выросла и удлинилась. Потом он, повинуясь, наверное, какому-то древнему инстинкту, а может просто из озорства, но не от голода, набрал в рот пшеницы и стал её жевать, ощущая, как из совокупности зёрен появляется тугой влажный комок…
2.
— Вставай, сгоришь! — Ленка растолкала меня, согнала внезапный сон.
Солнце подвинулось, и тень от индийской пальмы убежала с моего камышового лежака. Пришлось с балкона трехзвёздочного номера, где мы поселились, перейти в комнату, под кондиционер — гудящий, дышащий холодом и шевелящий панелями, словно губами.
Семилетним Кириллкой — человеком, ныне существующим только в моих снах, был когда-то я. В наследство от того мальчика мне достались его имя и биография, меняющаяся с возрастом в акцентах.
— Знаешь, мне опять приснился этот сон с пшеницей.
Моя молодая жена тяжело вздохнула.
— М-да, — сказала Лена. — Колбасит тебя… Подсознание… Переживаешь ты, дружок.
Я достал из сумки телефонную — старомодную, потрёпанную, бумажную — книжку, заварил себе чая, набрал номер. Трубку подняли сразу. Женский голос что-то сказали на хинди. Потом прозвучало английское «хеллоу».
3.
— День добрый, — сказал я по-английски. — Могу я услышать Ганика, пожалуйста?
— О’кей, — откликнулась невидимая собеседница. Что-то щёлкнуло. Послышалось «хеллоу» уже голосом Ганика.
— Салям алейкюм, Ганифа Мирзабала-оглы.
— Салям алейкюм, — прозвучало в ответ с азербайджанскими выговором и интонациями.
— Ганик, это я. Я приехал, — сказал я по-русски.
В трубке послышался какой-то шорох.
— Привет, привет! То-то слышу знакомый голос, — теперь уже Ганик говорил по-русски с едва заметным акцентом. — Ты один?
— Нет, с женой.
— Так. Тогда я подъеду утром. Ты ведь просил о разговоре тет-а-тет?
— Да.
— Понятно. Я буду в 8.30. До встречи, — немного рассеянно, видимо, думая уже о чём-то другом, ответил Ганифа.
4.
«…Сегодня мы высадились в поисках пресной воды на необитаемый остров, который жители соседних островов называют почему-то «Во-Во». Остров оказался небольшим, лесистым участком суши, похожим по форме на восьмёрку. Обрывистые берега, крутые и отвесные, делали его недоступным морякам с проплывающих кораблей, а холмистая неровная поверхность не давала возможности приземления самолётам. В одном месте неожиданно осела порода и сделала возможным проникновение на остров. В разведку пошли вдвоём — матрос (то есть я) и капитан.
По крутому склону, цепляясь за ветви неведомых кустарников, мы поднялись наверх. Густой кустарник почти сразу же перешёл в непроходимые дебри. Проникновение вглубь казалось невозможным, как вдруг капитан заметил неподалёку узенькую тропинку, протоптанную какими-то животными. Животные были, по-видимому, высокого роста, с длинными ногами. Кусты на высоте человеческого роста были ощипаны; на тропинке чётко выделялись их крупные копыта, разделённые на три части. Нам удалось мельком увидеть такое животное. Его крупное серо тело мелькнуло на мгновение среди кустов, затем раздался хруст валежника, и животные скрылись в чаще.
Вскоре стали попадаться высокие деревья, с гладко отполированными стволами, коричневыми и с жёлтыми пятнами. Их листья напоминали листья пальм, но были уже и гуще. Среди листьев выделялись плоды нежно-розового цвета. До нас доносился аромат, похожий на запах розового варенья.
Капитан нашёл длинную палку и попытался сбить один такой плод. Плоды были довольно высоко, приходилось подпрыгивать или подкидывать вверх палку. Каждое неловкое движение вызывало смех, но мы тогда и не подозревали, какую опасность представлял для нас шум, производимый нами. Неожиданно в кустах раздался шелест, и в кустарниках показалась уродливая голова на узком туловище с тусклыми как олово глазами, затем другая, затем третья. Первая голова разинула пасть, и оттуда показалось длинное раздвоенное жало. Мы не сразу сообразили, что перед нами какая-то разновидность огромных змей, возможно, ядовитых…».
5.
Мы с Гаником познакомились в небольшом подмосковном городке, где я работал в районной администрации пресс-секретарём, а Ганифа — телохранителем местного мэра, Юрия Аркадьевича Казнова. Взаимной симпатией и доверием друг к другу мы прониклись после истории с тикающим пакетом.
…В тот вечер в здании администрации находились всего несколько человек: мэр, я, готовивший выступление Казнова ко Дню медицинского работника, Ганифа, терпеливо ждущий в приёмной окончания работы первого человека района, а также водитель Казнова, секретарша и три «чоповца» — охранники здания.
В кабинет ворвалась секретарша Женечка и возбуждено затараторила:
— Тут позвонили, говорят — бомба между вторым и третьим этажом, на площадке. Юрий Аркадьевич просит вас срочно зайти к нему.
Глава района строго и осуждающе смотрел на меня, чуть покачивая головой из стороны в сторону.
— Милицию вызвать — это ты хорошо предложил, оригинально. И как же это я сам без тебя не догадался, — язвил он. — Но! Ты разве не понимаешь, что это бросит тень на администрацию и на меня лично? В здание, где обитает власть, бомбу занесли! Или что там, граната?
— Не знаю, Юрий Аркадьевич, — почтительно и негромко ответил я.
— Если будем тянуть, так никогда и не узнаем. Давай сами.
— Что… как — сами?
— Пусть Ганифа выбросит этот пакет в окно. Только подальше — в сторону мусорных контейнеров.
— Но… — попытался я возразить, — Юрий Аркадьевич, там ведь бывают бомжи…
Казнов вскочил с места, навалился животом на стол и хлопнул ладонью по огромному альбому по живописи, подаренному ему на недавний 50-летний юбилей.
— Пулей! — заорал он.
Я, взвинченный, влетел в приёмную, подозвал Ганика, и мы под встревоженным взглядом секретарши вышли в коридор. Услышав о распоряжении главы, Ганифа не стал задавать лишних вопросов, только сказал отрывисто:
— Быстро все уйдите.
— Сейчас все уйдут, а я останусь с тобой.
— Ты тоже уйди. От греха…
— Кончай командовать, — ответил я. — Нам поручено обоим.
Мы спустились на площадку между третьим и вторым этажами и подождали, когда глава района, секретарша, водитель и охранники здания выйдут на улицу. Через окно было видно, как они сели в чёрный служебный джип и отъехали.
В грязном, потёртом пакете что-то тикало. Мы с Ганифой встретились глазами.
— Вот что, дорогой. Давай я сам. Если что… будет один труп. А так — два.
— Ганифа, — сказал я внешне спокойно, хотя внутри я оцепенел от страха, который норовил схватить спазмом и горло. — Давай так: я остаюсь здесь. Если что-то не так… короче, не считай меня дешёвкой.
Ганик потёр подбородок и произнёс негромко:
— Угу. Доходчиво. Чуть в сторонку, не заслоняй свет.
Я знал, что Ганик — бывший российский офицер, комиссованный по состоянию здоровья. Наверняка имел дело со взрывчаткой, минами и бомбами. Только бы всё получилось…
Ганик присел перед пакетом, и серая камуфляжная куртка натянулась у него на мощной спине. Полоска шеи между затылком с чёрными волосами и воротником куртки была мокрой.
Через секунду он держал в руках старый облупленный будильник. А ещё в пакете обнаружилась грязная скомканная рубашка, завёрнутая в газету надкушенная булка и пустой пузырёк-чекушка от дешёвой водки. Не иначе, какой-нибудь бомжеватый проситель или выгнанный из дома муженёк-пропоица забыл своё походное имущество между этажами районного «белого дома».
Потом мы позвонили Юрию Аркадьевичу, все рассказали, и тот передал с одним их охранников здания бутылку дорогого коньяка, которую мы с Гаником выпили в моем крошечном кабинете под завалявшиеся в столе сухарики.
Этот полукурьёзный случай сблизил нас, скрепив взаимным уважением.
Вот и теперь, в жарком индийском городе, куда переехал на ПМЖ бывший капитан Российской армии и бывший охранник, а ныне — бизнесмен Ганифа — я надеялся, что он мне не откажет в щепетильном деле. Тем более¸ что мероприятие будет неплохо оплачено. Речь пойдёт… не знаю, как и назвать это: то ли о мести одному человеку, то ли о наказании его.
6.
Вечером в открытом кафе, где смуглый пианист играл отрывки из Брамса, Моцарта, Грина, я, попивая за столиком с Леной красное сухое вино, думал о том, что сознание многих людей моего и более старшего поколений в своё время формировалось на книгах, к примеру, о Мистере-Твистере, о Незнайке (и на Луне, и в Солнечном городе), о Мальчише-Кибальчише, о Тимуре и его команде, а потом, уже в зрелые годы — на выращенных в агитколбах произведениях о Павке Корчагине, стихах о молодости, которая, как помнится, водила в сабельный поход… но в то же время и на книгах Хемингуэя, Ремарка, Нагибина, Солоухина. А теперь бывшие читатели этих детских и недетских книг или решили в своём сознании многое отвергнуть, отторгнуть, рухнуть в потребительские крайности, и, очертя голову, упиться мутантной версией посткоммунистического капитализма, или же — как, например, выросшая в небогатой семье честных советских инженеров Ленка, — испытывали смутную неловкость в окружении атрибутов буржуазного успеха и постоянно чувствовали себя не в своей тарелке, а можно сказать — не в своём времени. Впрочем, это и меня касается.
Надо сказать, что Ленка толком не понимала, как это вдруг мы оказались в отеле на берегу моря. Она могла подумать, например, о большом моём гонораре за неведомую ей работу. Я не стал вдаваться в подробности и не рассказал ей о том, что наша поездка — это банальный бартер: турфирма путёвками расплатилась с радиостанцией, где я служил редактором. Да и деньги таким образом мне удалось сэкономить — они понадобятся для дела, которым займётся Ганик.
И здесь, среди экзотики и пряных запахов Индии, я после долгого перерыва встречусь с отцом. Скорее всего, он приедет со своей Дрессировщицей.
Отец женился на Дрессировщице спустя два года после смерти моей матери. Отцу было 47 лет, но и в этом возрасте он делал стойку на двух руках. Особенно эффектно это удавалось ему на пляже, на песке или на гальке на фоне моря. Вот эта самая стойка на пицундском пляже и сразила Дрессировщицу; она как-то сама призналась — «и я рухнула как берёзка, срубленная под корешок».
Я в то время уже заканчивал учёбу в университете, поэтому все перемены в своей жизни воспринимал по-взрослому. И отца своего понял. И даже подружился с новой женщиной в своей покорёженной семье. Тогда она была Марией Антоновной. «Зови меня Машей», — просила он. Она была младше отца и старше меня на десять лет. Я обращался к ней на «вы», но звал Машей.
Дрессировщицей она стала много позже, после того, как в ответ на фразу отца «Вы думаете, лев постарел, и лесная молодёжь может начинать наглеть?» — я влепил звонкую и болезненную для него фразу-пощёчину:
— Это ты-то лев? Да ты давно уже цирковой пудель, прыгающий на задних лапках перед строгой Дрессировщицей. А цирк твой называется — «Игра в буржуазную реставрацию»!
7.
Почти восемь утра. Заснуть так и не удалось. А скоро подъедет Ганифа.
Я побрился, заварил кофе, вышел с чашечкой на балкон. Шумели листья пальм на ветру.
Ганифа нисколько не располнел за эти три года, что мы не виделись. Он вышел из джипа и оказался таким же высоким, сухопарым, каким я его помнил, на его кавказскую и без того смуглую кожу лёг загар Гоа и делал его неотличимым от местных обитателей.
Он поднялся к нам в номер. Мы обнялись, обменялись шутками-прибаутками, похлопали друг друга по плечам.
— Сколько лет, сколь зим…
Ганик поцеловал ручку Лене.
— Очень рад познакомиться.
— Я тоже слышала о вас много хорошего…
Ганик шутливо-виновато сдвинул брови:
— Можно, я украду вашего мужа ненадолго. Посидим с ним в кафе, поговорим. Выпьем кофе-мофе…
— Коньяка-маньяка, — в тон ему поддакнул я.
— Вот только без маньяков, пожалуйста, — усмехнувшись, попросил Ганик.
— …Лимит на маньяков исчерпан в этом квартале, — с ухмылкой продолжил он фразу, когда мы сели в машину и отъехали от отеля.
— И много их здесь водится, маньяков-то? — спросил я.
— Да нет, мало, — ответил старый друг. — Но объявился тут один недавно. Бывший наш. Простой советский человек, но уже имеющий местное гражданство. Месяц назад пришлось застрелить, когда хотел поджечь прогулочный катер.
— Ты стрелял? — полушутя-полусерьёзно спросил я.
— Нет, — просто и негромко, как бы устало, ответил Ганик. — Зачем? Работал штатный снайпер местной полиции. Я тут при чем? — пожал он плечами. — Я отвечал за организацию экскурсии от местной турфирмы. Ты что, думал — я тут киллером служу, что ли? — хохотнул Ганифа.
— Ну а что? Песня такая была в моём детстве: «есть много профессий на свете хороших…» Ладно. И тем не менее. — Я помолчал и через несколько секунд заговорил другим тоном. — Я привёз деликатный заказ, рассчитываю на твою помощь.
Серебристая праворульная «исузу-трупер» Ганика бежала по почти пустынному утреннему шоссе. Мелькали отели, двухэтажные дома с розовыми кустами, между ними мусорные кучи и брезентовые синие жилища местных бедняков, остались позади католическая церковь, два торговых центра с горящей свалкой между ними, индуистский храм.
Мы остановились перед кафе-верандой.
Прежде чем выйти из машины, Ганифа, выключив двигатель и помолчав несколько секунд, спросил:
— Тебя очень сильно огорчили?
Я понял его вопрос правильно.
— Ганик, спокойно. Ни штатный, ни внештатный снайпер-хренайпер не нужен. Мне нужна в моих делах — ты не поверишь — Лейла.
— Лейла? — Ганик изумлённо посмотрел на меня, хлопнув длинными ресницами. — Лейла тебе нужна? Моя сестра? Ты шутишь?
— Нет, шутки в сторону. Нужны таланты Лейлы.
Мой друг скорчил утрированно удивлённую рожицу.
— Пока ничего не понимаю. — Ганик помолчал. — Ладно, пошли пить кофе.
Он что-то сказал официанту на хинди, и вскоре нам принесли кофе в маленьких белоснежных чашках.
— Насчет Лейлы… Ты меня удивил. Но она ведь уже много лет сидит дома — дети, то-сё, муж-торгаш, помогает ему: бизнес-шмизнес… даже не знаю, чем она тебе может быть полезна. Ты меня заинтриговал.
Ганифа отхлебнул кофе из крошечной белой чашки.
— Слушаю тебя.
— Ганифа, меня интересует тот её своеобразный талант, за который она пострадала в матушке-России. Пожалуйста, упроси её, это абсолютно безопасно. Материал имеет сугубо частный характер. Никакого криминала, — успокоил его я.
— Ах, вот оно что… Как быстро нужно сделать?
— Мне нужно всё здесь. Здесь будет встреча с тем, для кого Лейла подготовит материал. Примерно через две недели. В отеле «Розовый песок». Мне к этому времени нужно, чтобы всё было готово.
— «Розовый песок», знаю. Хороший отель. — Ганифа, затягиваясь вишнёвой сигареткой, глянул на меня. — Понял. Постараюсь уговорить сестричку.
— Вот и хорошо, — просто ответил я. — Спасибо, старина.
8.
Вечером Ленка читала дамский роман по-английски, что-то подчёркивала в нём карандашом, видимо, переводила очередную муть для очередного жуликоватого частного издательства, где она служила после нищенской зарплаты в средней школе, в которой зимой часто вырубалось отопление, и приходилось учителям и ученикам, дыша морозным паром и часто болея, преподавать и осваивать науки почти в экстремальных условиях. Пришлось Ленке уйти из школы.
Ночью опять приснился отец. Он был одет в синюю безрукавку. Я видел его загорелые бицепсы, которыми всегда гордился перед другими мальчишками из нашего класса, отцы которых не отличались ни статью, ни красотой.
Почему-то во сне он давал мне какие-то сложенные вчетверо купюры. Я ему: «Я ведь должен тебе деньги!». Он отмахивается; «Как-нибудь потом… Будет ещё возможность…».
Какая на фиг возможность? Какие ещё деньги!
В детстве я любил садиться на плоскую вершину воротной стойки, напоминавшей мне тогда, в детстве, поставленную на-попа пастилу, — и там, на маленькой платформе, свесив ноги и жуя заготовленные по случаю «дежурства» бутерброды с подсолнечным маслом и крупной солью, я вслушивался — напряжённо ждал треска мотоцикла. И когда синий «Ковровец» показывался на другом конце улицы, я соскакивал со стойки-пастилы и бежал навстречу любимому отцу… Отец едет!
В моей детской комнате висела самодельная карта. Это был лист ватмана, который я раскрасил акварельными красками и карандашами. На карте были обозначены несуществующие в природе острова, океаны и моря: острова Фамза (с ударением на первый слог), Ялвограт, Морон, Око, море Крокодилов, пролив Огненный.
Был период, когда каждое утро мы с отцом в моей комнате поднимали флаг нашего умозрительного корабля «Пингвин». Флагом был какой-то спортивный вымпел, а флагштоком — деревянный шест с прикреплённым к нему колёсиком (бес шины) от детской машинки. По ободу колёсика шёлковый трос поднимал стяг гордого корабля, бороздившего моря и океаны в поисках приключений.
При поднятии флага мы с отцом пели гимн корабля:
Остров Фамза в тумане мелькнул.
Видишь рощи кокосовых пальм?
Слышишь топот бегущих слонов?
Обезьяны орехи грызут.
Ты не бойся отравленных стрел —
Краснокожие — мирный народ.
Сквозь моря-океаны,
Сквозь густые туманы
Смело «Пингвин» наш плывёт!
Я очень гордился, что был автором этого гимна. И ещё больше гордился тем, что был капитаном корабля «Пингвин». После поднятия флага завтракали, и отец с матерью уходили на работу, а я садился за уроки — учился я с первого по четвёртый класс во вторую смену. Но начинал я свои занятия не с уроков, а с заполнения судового журнала.
«…Когда мы вошли из океана в устье реки, вдруг крокодилы стали грызть борта „Пингвина“. Оружие у нас было, но патронов оставалось совсем мало. А ведь нам сколько ещё идти! Ну, мы решили посмеяться над крокодилами. Мы привязывали к новогодним хлопушкам несколько спичек, потом поджигали и бросали крокодилам. Один крокодил проглотил хлопушку, она взорвалась у него в животе, и он сдох. Перевернулся на брюхо и так лежит себе на воде. Остальные крокодилы испугались и дали дёру. А с убитого крокодила мы сняли шкуру и подарили её тордам — людям, которые живут на побережье. Так мы сберегли патроны и помогли бедным людям, которые только и знают, что лук и стрелы, а огонь разводят палочками. Хотели дать им спички, но побоялись, что они устроят пожар…».
Флаг спускали вечером, перед тем, как мне уставом корабля «Пингвин» предписывался отбой в 22.00. Предполагалось, что, пока я сплю, корабль медленно дрейфует по течению. Спускали флаг тоже вдвоём с отцом, пели гимн. Это был период, как я сейчас понимаю, не очень долгий, наших тёплых, богатых общением и взаимопониманием, отношений. Вскоре карьера его захватит, он охладеет к семейным радостям и появляться дома будет поздно ночью, а моё воспитание перейдёт к матери, а летом ещё и к бабушке.
Но это позже. А пока отец поднимает флаг нашего корабля — и не только придуманного нами «Пингвина», но и корабля нашей семьи, нашей игры, нашей мужской дружбы. В судовом журнале, когда я его показал ему, он написал мне такое полушутливое послание (оно так и осталось единственным, больше он журнал не открывал):
«Глубокочтимый г-н капитан! Сэр! Изучая путешествие вашего судна по корабельному журналу (судовой книге), я пришёл к заключению, что у вашего штурмана слабые познания в навигации. Советую вам, сэр, следить за работой штурмана и обновить его познания (в ваших же познаниях я ни в коем случае не сомневаюсь!) в области навигации, аэронавтики и метеорологии (только предварительно пусть тщательно изучит школьный курс природоведения). С уважением…».
Как-то летом, в санатории, где я был вместе с мамой, я показал ей свой судовой журнал. И она неожиданно попросилась, чтобы я взял её в экипаж «Пингвина» — хотя бы матросом. Я не возражал.
Мы гуляли по осенним, ветреным аллеям подмосковного санатория, мама придерживала пухлой рукой панамку, которая мне тогда казалась несолидной и заставляла испытывать некоторую неловкость за моего «матроса». Но маме было совершенно всё равно, какой головной убор украшает или не украшает её голову. Она собирала грибы, радуясь находкам, словно ребёнок — как бы в стиле своей панамки. Любила напевать отрывки из оперных партий. Мне тоже было немного неловко, когда она, гуляя по лесу, напевала, а другие санаторские или местные деревенские многозначительно улыбались или пожимали плечами. Мама была большим доверчивым и открытым ребёнком, добрым, немного наивным.
Но это я только теперь понимаю.
В том санатории мы с мамой стали вести судовой журнал вдвоём. Потом я стал вырастать, охладевать к придуманным приключениям, которые постепенно начинали вытесняться реальными, а матушка продолжала вести записи в толстую коричневую коленкоровую тетрадь, и эти «судовые отчёты» вдруг начали превращаться с её лёгкой руки и лёгкого пера с увлекательную приключенческую детскую книгу.
9.
«…Ужас сковал нас по рукам и ногам. Почти механически я расстегнула свою сумочку и вынула купленную прошлым летом в Сочи игрушку — деревянную змею, сделанную из многоугольников на двух лесках — она извивалась как живая.
Игрушка привела гадов в замешательство и, воспользовавшись этим, мы бросились наутёк и бежали, сколько было сил. Мы остановились, когда я уже стала задыхаться и спотыкаться, хоть это и не к лицу матросу, пусть и женщине.
Осмотревшись, мы увидели, что стоим на живописной полянке. Высокая, сочная трава свидетельствовала о том, что поблизости есть пресная вода. Оставив меня около вещей, капитан отправился на поиски родника, и вскоре я услышала его восторженный крик: «Есть!».
Решено было остаться ночевать на этой поляне, а утром, наполнив водой наши кожаные мешки, возвращаться на корабль. Мы раскинули гамаки, на них надели москитные сетки и, не разводя огня, поужинав сухарями с сахаром, легли спать…».
10.
Когда отец начал меняться? Или он всегда был таким?
Вскоре после женитьбы он переехал к «рухнувшей берёзке». Они жили в престижном тихом переулке, в прекрасной пятикомнатной квартире, отягощённой высохшей и хрустевшей при ходьбе суставами тёщей отца и его же падчерицей с пустым взглядом и хищным изгибом губ.
Я жил один в доставшейся мне при обмене и переезде однокомнатной квартире на окраине города. Скучал, грустил, томился ломкой (во всех смыслах этого слова) — привычного уклада моей жизни: из неё только-только ушла некая замужняя женщина, с которой меня связывали несколько лет тягостного и нервного романа. В моей квартире не было телефона, а о мобильниках никто тогда и не слыхивал. И вот как-то, соскучившись по отцу, я вышел на улицу в довольно сильный и кусачий мороз, дошёл до ближайшего телефона-автомата, дуя на пальцы, набрал отцовский номер.
В пятикомнатной квартире зазвонил шикарный телефон с советским гербом (купленный при случае раритет).
— Привет, пап! Как вы там? Все и всё ли в порядке?
— Да-да, — рассеяно ответил. — Давай поговорим после программы «Время». Сейчас уже начинается. Перезвони, ладно? Пока.
Он положил трубку телефона.
Я молча постоял в телефонной будке, пережёвывая обиду, вдвойне колкую и острую на холодном зимнем воздухе.
Потом пошёл снег, стало теплее и чище, я побродил по улице… и решил больше в этот день не звонить. Возможно, думал я, он отчасти прав — начиналась горбачёвская эпоха, и программа «Время» менялась, и времена наступали интересные.
11.
Почему Дрессировщица решила назвать свой кооператив так замысловато — не знаю до сих пор. Возможно, тогда это ей самой и её окружению показалось необычным и остроумным — вот и появился в центре города магазин игрушек под таким полу-детским, полу-зоологическим названием — «Крокодильчик». Бизнес был прост и красив — у мастеров закупались авторские куклы, матрёшки, украшения и продавались уже с наценками.
Потом при магазине появился небольшой кафетерий — теперь уже «Крокодилица».
Потом у Дрессировщицы и моего отца появилось много денег.
И вот в один прекрасный день я представил им свою невесту — Лену. Мы провели хороший вечер за коньяком, чаем и дорогими конфетами, Лена рассказывала о своей работе в школе, жаловалась на детей, которые уже начали обозначать — одеждой, портфелями, авторучками, приездом по утрам на машине с шофёром, серёжками и бусами — контрастные контуры социального расслоения своих родителей.
— Но ведь не будем же вводить снова униформу, не правда ли? — пытался подсказать ей ответ мой отец.
Немного простодушно Ленка ответила:
— А это было бы неплохо…
Дрессировщица едва заметно улыбнулась, снисходительно и покровительственно. А отец тем временем уже прислушивался к раздающимся в соседней комнате позывным всё той же программы «Время».
И никогда не забуду замешательство Ленки, когда уже не мелкая, а крупная бизнесвумен Дрессировщица сбросила с барского плеча (в буквальном смысле слова) на пол норковую шубу со словами «Дарю, милая… Я записалась в „зелёные“, натуральные меха не ношу. Бери, носи». Ленка подняла шубу с пола. Подняла… Да, подняла…
12.
Таксист довёз меня до кафе, где мы договорились встретиться с Ганифой и Лейлой. Ленка осталась в номере — обгорела, и, словно колдунья, водила по всему своему подрумянившемуся телу разрезанные пополам большие листья алоэ.
То, что Ленка со мной не поехала, было мне на руку.
Кафе располагалось внутри застеклённого моста, над горловиной небольшого залива. Слева от нас было море, слева — залив. Море казалось мужчиной, то и дело овладевавшей заливом (женщиной) с помощью волн, судорожно перекатывавшихся через горловину. Воистину вся наша жизнь пронизана эротизмом.
Лейла познакомила нас со своим мужем — коричневым индусом, державшим в центре города магазин сувениров. Лейла и её муж церемонно вручили нам подарки — духи на пальмовом масле и небольшую статуэтку Ганеши. Мы же привезли им в качестве ответных подарков (в первую очередь, конечно, Лейле) — то, что для наших бывших советско-российских людей стало теперь экзотикой: чёрный хлеб и сгущёнку. И ещё привезли им диски с русской и советской музыкой. Ностальгия.
После омаров, фруктов и кофе приступили к деловым переговорам.
— Ганифа сказал, что вы хотите поговорить со мной? Я рада. Но чем я могу быть полезна вам? — чёрные и густые брови Лейлы чуть вздёрнулись.
— Лейла… — я боялся сказать лишнего при ёе коричневом муже в белой чалме. — Видите ли… Меня интересует та сторона вашей творческой личности, которую… хм… в своё время власти на нашей с вами родине оценили не очень адекватно… Нужная тонкая стилизация по форме и содержанию…
Индус двинул белками, чуть подался вперёд, пытаясь понять, о чем мы говорим.
— Тфорчестава… — рассеянно повторил он, возможно, вспоминая значение этого русского слова.
— Литл бизнес, — сказал я, обращаясь к нему.
— Ах, — заулыбался он. — Бизнес! Вери гуд!
— Хорошо, — сказала Лейла деловито. — Не будем пока развивать тему. У вас всё с собой?
— Да… да тут два конверта: один толстый, один тонкий.
Лейла открыла свою сумочку из крокодиловой кожи.
— Кладите сюда. Оп!
И что-то сказала мужу на хинди. Тот заулыбался, показывая четырёхугольные белые зубы и белки глаз, словно выдавленные немного изнутри, и через несколько секунд носитель чалмы нас оставил, пошёл за сигаретами.
— В толстом конверте — материал, с которым вы будете работать. Образцы вложены. Форма подготовлена. В тонком — аванс, 50 процентов. Ганифа объяснил мне ваши расценки, — пояснил я.
— Хорошо. — Лейла щёлкнула застёжкой сумочки. Глотнув сока, сказала:
— Муж не знает о моих проблемах с российскими правоохранительными органами. Не проговоритесь. Он по-русски уже немного лопочет. И в целом всё понимает. Так что — тсс… — Она приложила тонкий пальчик к улыбке.
Красное солнце садилось. Мне хотелось побыстрей зайти в свой номер, выпить хорошего виски из холодильника и уединиться в номере до следующего утра. Поэтому церемонно, но быстро распрощались. Машины Лейлы и её мужа отъехала первой. Ганифа довёз меня до отеля.
Итак, Лейла заказ приняла.
Сестра Ганика была на два года старше его и намного предприимчивее. Я познакомился с ней вскоре после того, как мы с её братом провели курьёзную спецоперацию с будильником. Ганик через несколько дней после этих подвигов пригласил меня к себе в гости, пришла и Лейла, которая весь день блистала политическими анекдотами и пародиями на Аллу Пугачёву, — тогда это было ещё остроумно и смешно. Меня немного раздражали её подчёркнутая раскованность и желание «тянуть одеяло на себя». Но это были ягодки, а цветочки расцвели тогда, когда я узнал, что Лейла — серьёзный предприниматель, владелец издательства, выпускающего две влиятельные газеты. Ещё поразительнее было то, что одна из этих газет была прогубернаторская, а вторая — антигубернаторская. Одним и тем же трудовым коллективом, теми же, как раньше говаривали, перьями, на тех же верстальных компьютерах воевали и по эту, и по ту стороны местной политической баррикады. Один и тот же художник недрогнувшей талантливой рукой рисовал для одной газеты карикатуры на губернатора, а для другой — так же ехидно и узнаваемо — на его оппонентов.
Когда я не без иронии спросил у Лейлы (разговор шёл в её офисном кабинете) — не сложно ли, мол, совмещать в своём сознании две противоположные позиции и искренне их отстаивать, — она сдержанно улыбнулась, откинулась в кожаном чёрном кресле, и прямо взглянув на меня, ответила:
— Бизнес. В бизнесе нет ни любви, ни дружбы, ни убеждений. Есть только реактивная связка «стимул-реакция». Или, если угодно, триада «товар-деньги-товар». По Марксу… Но не по одному из кинокомиков братьев Марксов, а по другому Марксу, вполне серьёзному — Карлу.
— Да, да… — поддакнул я. — Всё верно, учили когда-то…
— Вот, — красиво вздёрнув тонкой бровью, молвила мне в ответ Лейла. — Схема жёсткая, надёжная, простая и эффективная.
Спорить было бесполезно, да и сильных аргументов у меня не нашлось.
Издаваемые Лейлой & Ko обе газеты, с их зеркальной направленностью и похожим стилем пользовались в области популярностью. Со временем поляризация газет стала ещё острее, казалось — вот-вот, и газеты будут вместо краски печататься чёрным ядом. Первая из них — либерального толка с лёгким русофобским душком как-то вышла с огромным заголовком на последней полосе «Как повязать русскую суку». Это была фига в кармане: при ближайшем рассмотрении выяснялось, что речь в статье идёт об отмене запрета на вывоз за границу собак — для высокопородных случек. Вторая же газета в тот или на следующий день вышла с тематической полосой о Мировом правительстве, Хазарском иге и т.п., и всё это было подкреплено карикатурой, на которой по курносому носу человека в косоворотке бил мешочком с монетами носитель огурцеобразного носа, нависающего над чуть вывернутой верхней губой…
В былые времена робкой девочкой Лейла работала, как мне рассказали знакомые по работе в администрации, в секторе учёта райкома комсомола, где днями корпела над личными карточками, протоколами и выписками. В период НТТМ (комсомольских центров научно-технического творчества молодёжи) и кооперативов ей поручались очень деликатные дела, связанные с трансформацией комсомольских бюджетов в первоначальный капитал частных лиц. А в позднегорбачевские времена Лейле довелось отсидеть два года в женской исправительно-трудовой колонии. Там она честно строчила на швейной машинке детские распашонки и даже участвовала в самодеятельности, исполняя танец живота (это в зоне-то! — видимо, кому-то из ИТК-кашных офицеров её номера нравились). А сидела она за реализацию того самого своего таланта, который мне сейчас понадобился.
13.
Когда человек начинает мстить? Когда кончается тот лимит, который позволяет смиренно глотать обиды и терпеть уколы, переводить грубости по отношению к себе в шутку? Наверно, тогда, когда задевается не только его честь, но и честь его семьи… Ещё недавно я мог только удивляться герою Кафки, возненавидевшему своего отца. Для меня это был нонсенс. Был. Теперь — нет.
…Он был для меня всегда не просто отцом, а человеком, о котором я очень долго, лет, наверное, до двадцати мог сказать так: «Это мой лучший друг и родитель одновременно!». Хотя это было не совсем так. Он, скорее всего, совмещал в себе качества отца и старшего брата. Да, он был сильной личностью, и долгое время я чувствовал себя защищённым, и в тоже время несвободным. Его пожелания надо было выполнять беспрекословно. И ещё меня всегда мучила его склонность к ядовитой иронии по отношению ко мне. Его раздражало то, что много лет я каждое лето проводил в компании матери и бабушки, что не могло не сказаться на моём характере. Лет с четырнадцати он выдавливал и вытравлял из меня некоторые дамские манеры, которые я невольно усвоил: мягкость, сентиментальность, капризность — давил жёстко, больно, часто при людях. Стоило мне в компании взрослых людей рассказать что-нибудь, что слушалось с интересом — но рассказать с мягкими, как у моей матери, манерами, немного стесняясь, как это делала моя бабушка — и он тут же с насмешкой в то же время с интонациями школьного учителя бросал реплику — «Ах, ах, ах… Как ты нам всё интересно сегодня рассказал. Ну просто затаили дыхание! А чего покраснел? А ну-ка побольше морально-волевых качеств, по-мужски!». И это всё при гостях. Я, замолкал, проглотив ненужную и неуместную реплику. Заметив это, он подмигивал мне — мол, не робей, закаляйся.
«Попав в своей жизни в жёсткий мужской коллектив, ты должен уметь держать удар, — говаривал он, когда мы, бывало, обкатывали первую семейную машину, „Жигули“, разумеется. — Мне нравится, когда ты собран. И ещё мне нравится, когда ты много читаешь».
Он хотел, чтобы я соответствовал его каким-то стандартам, представлениям о том, каким должен быть — нет, не мужчина вообще, а конкретно его сын. Он мечтал о собственном клоне? Не знаю…
Много лет спустя я в сердцах сказал ему: «Я пришёл в этот мир не для того, чтобы исполнить твои ожидания, а для того, чтобы исполнить своё предназначение, которое не ты в меня заложил».
14.
Дед Мокей поковылял выполнять наш заказ. Нам с Ленкой понравилось это кафе почти у самого моря, — никакой музыки, только шумят волны. Пили местное пиво, ели баранину с овощами. Дедом Мокеем немолодого, щербатого и чуть прихрамывающего официанта мы прозвали потому, что, принимая заказ, он каждый раз приговаривал «О-кей!». Вспомнили какую-то старую дурацкую присказку: «О-кей, — сказал дед Мокей». Вот про себя и окрестили индуса этим именем.
— Так бы и осталась здесь навсегда, — заявила вдруг Ленка. — Это же рай. Вот только по-русски не наговоришься. А твой инглиш годится только для глухонемых.
— Спасибо за комплимент.
Она пожала плечами.
— Я бы нашла работу. Ты бы тоже. С помощью Ганика.
— Разумеется. Нас тут очень ждут. Очень! Ладно, подумаем, — ответил я Ленке, изобразив рассеянность. Не хотелось спорить с женщиной, воодушевлённой отдыхом, комфортом, океаном, солнцем. Пускай помечтает о том, как мы купим дачу на побережье, и дворецким у нас будет дед Мокей.
Мне же хотелось думать о другом. Через неделю они — отец и Дрессировщица — приедут, а у меня для них — да нет, для него — будет готова информационная бомба. Каков будет эффект?
Но — не Хам ли я в библейском смысле? Нехорошо не просто не чтить своего отца, а так думать и говорить о нем, затевая некую месть или наказание.
И чего я добиваюсь — сделать ему плохо? Разве он, мой отец, мой родитель, достоин мести? Я — действительно в этой ситуации Хам, но таковым меня сделал мой отец. Такого сюжета в Библии нет. В моей жизни есть.
Дед Мокей нёс две дымящиеся тарелки. Но мне вдруг расхотелось есть.
15.
Что могло бы поколебать мою уверенность в необходимости мести человеку, которому я обязан своим появлением на земле?
Что вспоминать? Может быть, то, как мы каждый день встречали поезд из Киева, в котором ехала для моей умирающей матери последняя надежда — жёлтая вытяжка из плавников акулы, тяжело колыхавшаяся в медицинском термосе. Вытяжку делали в Грузии, а в Киеве шли клинические испытания экспериментального лекарства против рака.
Я, студент, сидел в машине, припаркованной на вокзальной площади и ждал, когда из высокой двери с арочным сводом выйдет мой стройный, похожий на голливудского актёра, отец с небольшим серебристым термосом в руке, где таился акулий субстрат. Нам хотелось чуда.
Потом мы ехали в больницу, где врачи не очень охотно брали у нас это лекарство. Мать уже не могла говорить, никого из нас не узнавала. Почему-то смотрела на нас строго, но как бы понарошку, как смотрят на провинившихся детей.
Акулы не помогли. Кончилось все печально. Так и ушла в мир иной моя матушка с этим странным — строго-шутливым — выражением лица.
…Был сороковой день. Сороковины. На кладбище рано утром я пришёл с моим школьным другом Сашей. Зажгли свечки на могиле.
Она любила его, Сашку, часто угощала нас лепёшками с тыквой, когда мы, голодные, приходили к нам домой после школы. Всё приговаривала: «С лепёшками из тыквы — мы давно на «ты». Любила придумывать каламбуры. Мама тогда преподавала тогда в нашей школе русский язык и литературу. И вместе с нами, школьниками, всегда ходила в походы в Андрюшенский лес и на Нюшкино озеро, и вместе с нами всегда сидела с удочкой на берегу…
Вечером пришли Саша с женой, прибыл дальний родственник дядя Коля, приехал с дачи мамин коллега по вузовской кафедре русского языка Игорь Семёнович, пришли также соседи, с которыми мама дружила.
Отец включил записи Шопена, которого она так любила.
Сидели за столом, поминали покойную, вспоминали что-то связанное с ней, кто грустное, кто весёлое. Вечерело, за окном падал снег, потом стало совсем темно, и прямоугольные светляки облепили дальние дома-башни.
— А какая она была гитаристка, — качал лысой головой Игорь Семёнович. — Как она пела романсы под семиструнку…
От смущения Игорь Семёнович как бы провёл по струнам большим пальцем.
Повисла пауза. И тогда заговорил Саша.
— Хочу рассказать вам интересный эпизод, — начал он. — Когда… когда ушла от нас Вера Андреевна, я повёз её фотографию в газету, где готовили некролог. Захожу в редакцию, а там — «подкова» для прохода, как в аэропортах. После покушения на одного из журналистов установили. Стал я проходить — и «зазвенел». Охрана всполошилась: освободите, говорят, карманы от металла, а я уж и освободил их. Ну, вытащил из закоулков карманных какие-то скрепки, кнопки, мелкие монеты. Снова иду сквозь эту «подкову» — и опять «звеню».
Подошёл откуда-то милиционер, стал водить по мне сканером — и в тот момент, когда сканер оказался на уровне груди — вдруг сигнал, зажужжало что-то в аппарате. Просит милиционер показать содержимое внутреннего кармана. А там — фотография Веры Андреевна в конверте. Вынул я конверт, положил на столик, прохожу сквозь «подкову» — все тихо. Милиционер озадаченно посмотрел на содержимое конверта, вернул мне его и махнул ладонью — проходи, мол… Так вот, о чем я. Наверное, это был знак от Веры Андреевны, послание нам — я не ушла совсем, я с вами. Я существую… Помянем…
Все были немного озадачены тостом Саши.
Была уже ночь за окном. Магнитофон замолк. Я встал из-за стола, чтобы поменять кассету, и в этот момент услышал, как говорит негромко своей соседке по столу мой дальний родственник дядя Коля (маленький, в сильных очках, в пиджаке поверх свитера):
— В эмульсионном слое фотобумаги присутствует металл. Вот он и звенел. Так что никакой мистики.
— А хотелось бы мистики, — вдруг отозвался отец, неожиданно резковато, почти грубовато. — Зачем лишать нас утешения?
Провинциальный дядя Коля смутился и расстроился. Но всем другим, и мне тоже, слова отца тогда понравились.
Вскоре после сороковин мы с отцом решили слетать на Соловки. Самолёт приземлился вечером, под дождём, мы промокли, пока дошли до монастыря. Это было ещё то время, когда в монастырских кельях расположились плохонькие номера турбазы.
Обосновавшись в келье с низким сводчатым потолком, мы вышли в местный магазин, где из еды нашли только хлеб и сгущённый кофе. По тем временам ничего удивительного. Ели хлеб, поливая его сгущённым кофе и запивая водой. После такого скромного, хоть и не монастырского, ужина, когда на улице стало совсем темно, попытались включить телевизор — но упало напряжение, и светилась только яркая точка на тёмном экране. «Луч света в тёмном царстве», — пошутил тогда отец. «Свет в конце тоннеля», — подхватил я.
Потом, возбуждённые кофейным ужином, — сон не шёл — проговорили все ночь: отец рассказывал о своём детстве в эвакуации, о шахтерском бараке, о сибирском снеге, о том, как во время турпохода по Тянь-Шаню, где он бы инструктором, умер человек, и они, запеленав труп в спальный мешок, несли его с собой, пода не прибыл вертолёт; отец рассказывал о том, как смешно и брезгливо плевался его верблюд — часть пути они шли верхом… Уснули мы под утро.
А весь следующий день плавали на весельной лодке по каналам и протокам Соловков, ходили по территории полуразвалившегося монастыря, где бродили собаки, а козы щипали жиденькую траву, пробившуюся на древних стенах. Смотрели древний астрологический календарь из камней на берегу Белого моря.
После моего поступления в институт он уже не так часто одёргивал меня, сочтя взрослым, и, как и во времена грузовика с пшеницей, нас какое-то время снова связывали взаимопонимание и даже нежность. А потом появилась мачеха, то бишь Дрессировщица. И мой отец вдруг начал поддаваться дурману этой женщины, тем более что вскоре наступили Времена Больших Соблазнов.
16.
Как быстро из «просто Маши» она стала Дрессировщицей?.. Помню, летом 90-го года мы втроём катались на машине по Подмосковью. Остановились у колодца, пили студёную воду, потом на опушке перекусили бутербродами и поехали в сельский магазин, где был книжный отдел и где водились кое-какие издания, которые в городе было не достать: местных землепашцев мало интересовал Курт Воннегут, который тогда был в моде, Ивлин Во, и лишь книги Пикуля покупал кто-то, наверное, из учителей и местной администрации. Мы ехали по накатанной грунтовке, когда хлынул тёплый осенний дождь. С полчаса пережидали его в машине. Наконец, дождь кончился. Тропка, шедшая от грунтовки в книжному магазину, раскисла. И тогда решили: отец остаётся в машине, а мы с «просто Машей» снимаем обувь и босиком идём за книгами. Две босоногие фигурки 20 и 30 с небольшим лет отправились месить жидкую чёрную грязь — в поход за знаниями.
Прошло двадцать лет, и в разгар рыночного угара Дрессировщица как-то бросила фразу:
— Рекламируют тут по ящику мемуары Шаляпина… а ты объясни мне — зачем мне этот Шаляпин?
Если бы это была какая-нибудь простая женщина — я бы, чтобы не встревать в пустой спор, ответил примерно так: «И в самом деле — на хлеб не намажешь». Но эта фраза прозвучала из уст кандидата искусствоведения, с упоением нырнувшего в сладкую и опасную пучину свободного предпринимательства и полностью растворившего там любые претензии на запросы, выходящие за рамки гастро-сексуальных (этот термин в своё время она же и применила в одной из статей об идеологической борьбе кино ГДР и ФРГ). Наполнялась соками ярмарка тщеславия.
Вот и эта фраза о мемуарах Шаляпина. Я тогда подумал — не устарел ли я, не лузернулся ли я в этой новой жизни?
Незадолго до того, как они уехали в Чехию, я был у них на званом обеде. Лена не пошла, уехала со школьниками на неделю в Петербург. Итак, меня пригласили отведать заказанных в бразильском ресторане мидий, пообщаться (как любил в то время повторять отец — «насладиться роскошью человеческого общения»), показать мне новоприобретение — щенка-долматинку Снежку. Собачку ветеринары уже подготовили для поездки за границу, отец показывал мне специальный паспорт с вклеенными, как почтовые марки, цветными свидетельствами о прививках.
Дочь Дрессировщицы к этому времени благополучно вышла замуж в Голландии и лишь изредка напоминала о себе торопливо написанными открытками с видами каналов и готических зданий.
Я с неприязнью замечал, как все более отчуждённо и отец, и его жена общаются со мной, как в их голосах проскальзывают нотки высокомерия нуворишей, интонации удачников (каковыми они себя считали) в компании испугавшегося новых веяний (наверное, так им казалось тогда, в 90-х) обычного человека. То есть меня.
Маленькая Снежка, утомлённая избыточным вниманием, поковыляла на щенячьих косолапых черно-белых лапках в свой угол и вскоре там задремала. Было решено включить телевизор с выпуском новостей.
С середины начали смотреть репортаж об остановке очередного научного института.
— Так им и надо, — жёстко и безапелляционно прокомментировала новость Дрессировщица. — Занялись бы лучше делом. Питаются нашими налогами, как пиявки. Зарабатывали бы деньги, а не шаманили. Со своим марксизмом-ленинизмом задолбали…
— Речь идет о химическом институте, — попытался возразить я.
Дрессировщица лишь махнула рукой:
— Знаешь, надо по одёжке протягивать ножки. Кончились времена социализма. Никто никого кормить не будет, — продолжила она.
— А я вообще не понимаю этих стенаний со всех сторон: завод остановился, фабрика закрылась, институт… Вон сколько земли в стране! Берите, ребята, обрабатывайте, — ведь государство взяло курс на фермерство! — заговорил отец.
Лицо его просияло:
— Ты знаешь, мы решили уехать в Карловы Вары. Будем там работать. Эту квартиру продаём, «Крокодилов» своих сдаём в аренду, а в Чехии покупаем половину пансиона, будем лечить людей.
— Папа, но вы ведь никогда не занимались медициной?
— Эх ты, наивный человек… Деньги — могут — всё! — ответил он мне с расстановкой и со снисходительной улыбкой.
Отец сказал это точно с такой же интонацией, с которой когда-то говорил мне, — в другие времена и за другим столом, но так же убеждённо и снисходительно: «Мы — первопроходцы. Коммунизм построить — на шалаш камышовый сложить!».
— …Наймём специалистов — и всё закрутится, как надо! — продолжал отец объяснять мне чешские перспективы.
Телевизор продолжал работать. Внезапно диктор заговорил встревоженным тоном — срочное сообщение. На экране появились жёлто-красные, похожие на подсвеченную вату, пятна на чёрном фоне. Показывали кадры ночной бомбардировки Белграда американской авиацией.
— Доигрался, — произнесла, глядя на экран, Дрессировщица и отхлебнула джина с тоником. — Молодцы американцы, у них с такими разговор короткий.
— О ком речь? — не понял я.
— А то ты не знаешь. О Милошевиче.
Я взглянул на отца. Он напряжённо впился в экран и, казалось, не слышал, что говорит его жена. Не хотелось конфликта, и я только спросил негромко:
— А мирные жители?
— Вот пусть и скажут спасибо своему Милошевичу, — чуть пожав плечами, отреагировала Дрессировщица. — Сами выбирали, сами виноваты.
Отец нажал кнопку на пульте и выключил телевизор. После чего предложил «насладиться роскошью человеческого общения». Но разговор был сдавленным, скатился к обсуждению перспектив пансиона в Карловых Варах.
Из-за этого пансиона отец и решился на подлость. И этому не мог никто воспротивиться — ни в России, ни во Вьетнаме.
17.
Почему во Вьетнаме? …Матушка моя после средний школы перешла на работу в университет, много лет преподавала русский язык иностранцам, разрабатывала методики обучения, писала фундаментальное пособие для педагогов, чьей специальностью был «русский язык как иностранный».
Помню (правда, с её слов — я-то тогда был мальчишкой, школьником), какой конфликт разгорелся на кафедре, когда в университет были «спущены» рекомендации по «ускорению и облегчению» преподавания русского языка вьетнамским студентам. В циркуляре тогдашнего Минвуза предлагалось заведомо не учить невысокого роста черноволосых улыбчивых и трудолюбивых парней и девушек, кстати, только-только вернувшихся с войны, спряжениям и склонениям, — а лишь давать первичные навыки сложения предложений, словно из кирпичиков, из слов-исходников: «Я идти в магазин», «Девочка играть мяч во двор», «Мой друг любить ездить мотоцикл». Министерские чиновники от педагогики сочли, что такой исковерканный до степени издевательства язык легче дастся вьетнамцам, которые получат базу для дальнейшего обучения на профильных факультетах в вузе, ну и потихоньку за пять лет научатся говорить и писать по-русски правильно.
Это глупо по сути, методически и педагогически неверно, — совершенно справедливо считала моя матушка. Она приходила домой разрумянившаяся после очередного заседания кафедры, складывала трубочкой губы на полноватом лице, словно отдуваясь от тяжёлой физической работы, и говорила:
— Нет, это же надо было додуматься! Все равно что ребёнка сначала учить неправильно языку, а потом переучивать? Кто учил этих дундуков в этом дундучном министерстве?!
При поддержке лишь одной коллеги по кафедре матушка все же отстояла право учить студентов правильной речи. Далось ей это нелегко. Она стала приходить домой не с румяными, а теперь уже бледно-серыми щеками, невнятно говорить из-за постоянно мешающего языку валидола… когда же было особенно тяжело, то молча уходила в кухню, надевала белоснежный передник и пекла пирог с розовым вареньем. Мой любимый.
Отец, работоголик, денно и нощно трудившийся в управлении делами облисполкома, приходил домой поздно, усталый, и рассказы матери о сражениях на ниве методик преподавания слушал рассеянно; вероятно, перед глазами его стояли платёжки, накладные, выписки, постановления и распоряжения.
Вьетнамские студенты как-то однажды наведались к нам в гости. Пять ребят и две девушки. Меня сразу поразило, что мою маму они называли с почтением учительницей. Имя и отчество выговаривать им было трудно, а слово «учительница» одолели. В их устах оно звучало как «усительница». Почти «утешительница». Но не «искусительница», нет! Матушка воспринимала это обращение как естественное, привыкла, я же то и дело отворачивался, чтобы не была видна моя гримаса из-за подавленной улыбки.
Я помог маме накрыть на стол — отец был в очередной командировке — немного выпили вина, отведали матушкиного пирога с розовым вареньем. Вино подействовало неожиданно быстро — вьетнамцы захотели спеть.
— Усительница, мозна нам визять гитару? Мы будем взять аккуратно гитару, не будем разбивать. Песню красивую споём, позалуста…
Самый старший и бойкий из них — Туан, с обожжёнными напалмом руками и осколочным шрамом на щеке по-своему перестроил висевшую у нас на стене довоенную, доставшуюся от деда, семиструнку, и студенты запели вьетнамскую народную песню — высокими детскими, особенно девушки, голосами. Мне опять стало смешно, но я крепился. Потом успокоился, глянув на руки Туана.
Когда вьетнамцы спели песню, мы с мамой им хлопали, они по-восточному кланялись. Потом подарили «усительнице» сандаловый веер, а мне — декоративную тарелку с изображением дракона. После чего студенты ушли.
Почти десять лет матушка писала книгу — фундаментальное методическое пособие по преподаванию русского языка как иностранного. Эта работа, основанная на опыте преподавания дисциплины вьетнамцам, как предполагалось, должна была стать одновременно её докторской диссертацией.
Но этого не случилось, доктором филологии мама не стала. Книга осталась в рукописи. 47-летнюю весёлую, любящую людей и своё дело женщину сразил рак.
18.
Когда я узнал, что отец продал мамину рукопись, и книга по методике преподавания языка опубликована под чужой фамилией, то немедленно позвонил в Карловы Вары.
Прошёл почти год после того, как они уехали в Чехию. В Карловых Варах, этом кремово-бисквитном городе, отец с Дрессировщицей усиленно развивали свой бизнес в пансионе.
— Как это понять? — сухо спросил я отца, и в это момент мне вспомнился замёрзший телефон-автомат, из которого я звонил, соскучившись, на другой конец города, где начиналась по телевизору программа «Время». Времена поменялись, и теперь мы разговаривали, минуя границы, по спутниковым мобильникам.
Он откашлялся, потом чуть сдавленно спросил:
— Я должен перед тобой отчитываться?
— Не должен. Но объясни. Если можешь. Пожалуйста.
— Да, могу, — с некоторым вызовом ответил отец, — ты получишь половину полученных денег. Чуть позже… когда мы тут разберёмся…
— Почему десятилетний труд мамы вышел под чужой фамилией? — ушёл я в жёсткие интонации. — Всё на продажу? Рынок всё расставил на свои места?
— Не надо, не надо так, — спокойно и жёстко-покровительственно продолжал отец. — Срочно понадобились деньги, иначе остались бы мы ни с чем. Каждое утро в течение месяца просыпались с одной мыслью: что у нас будет и чего у нас не будет. Понимаешь?
— Вас что, бандиты обложили? — ответил я вопросом на вопрос.
Отец хмыкнул:
— Да нет. Ну купили вторую часть пансиона, нужны были срочно деньги, перекрутились с банком, то-сё, не успели оглянуться — банк требует денег. Тут этот… человек подвернулся, очень хотел издать книгу под своей фамилией. Престиж, тщеславие — называй как хочешь. Это знакомый наш — у него ювелирный магазин в центре Праги. По профессии, точнее, по диплому — филолог. Вот и… может быть, детям хочет показать…
— Папа, — сказал я твёрдо, — эта книга достойна того, чтобы ты её показывал своим будущим внукам. Именно ты, а не филолог-ювелир!.. А так ли уже необходимо было покупать вторую часть пенсиона?
— Это наше дело, — ответил отец отстранённо. Но потом в его голосе мелькнула виноватая нотка:
— Ну видишь ли, если бы книга вышла за подписью мамы обычным порядком, мы бы с тобой получили гроши сущие — да и те мелкими порциями, в течение нескольких лет, пока продавался бы тираж… Я повторяю — половина денег твоя.
— Нет. Не моя. Я не беру краденое. Ты украл у матери её работу. Ты — вор, отец! Вор! Я тебя презираю! Ты легко и охотно дал себя переделать!
— У тебя истерика? — холодно и спокойно спросил отец.
Я отключил мобильник и швырнул его на диван, со злостью и раздражением, словно телефон был чёрным вестником, заслужившим наказание плетьми.
Я долго сидел у окна, курил отвратительные Ленкины слабые дамские сигареты и думал о том, что если бы нас с ней были дети, а у отца, таким образом, — внуки, то он, возможно, был бы другим — его трансформация под давлением меркантильной Дрессировщицы, мерзотной прессы и циничного телевидения, а также окружения, в которое он попал, став, по сути, мальчиком на побегушках с пакетом акций, — шла бы медленнее. Впрочем, не знаю…
19.
«…Мы не сразу поняли истинную причину столь быстрого исчезновения чудовищ. Дело, оказывается, было не только в том, что они испугались нашего крика и свиста и игрушечной змеи. Когда мы окончательно пришли в себя, то неподалёку от нас, в кустах, в стороне, противоположной той, куда ушли животные, увидели человека. Он был в одной набедренной повязке, сделанной из шкурки какого-то пёстрого, очень красивого зверька. На голове человека был странный убор из засушенных цветов, перьев и пушистых разноцветных трав, похожих на крашеный ковыль. Чёрные, круто вьющиеся волосы поднимались высоко надо лбом, причудливо сливаясь с этим диковинным убором-венком. Его гладкое цвета тёмной бронзы тело отливало на солнце, играя крепкими мускулами. Узкие, зеленоватого цвета, чуть раскосые глаза человека улыбались.
В одной руке человек держал длинное лёгкое копьё с наконечником из красного камня, в другой — странный предмет, похожий на дудку. Несколько минут он продолжал, улыбаясь, смотреть на нас, потом резко обернулся на треск, послышавшийся рядом…»
20.
И если я ещё, стиснув зубы, смог поневоле смириться с проданной рукописью методического пособия, то, узнав о том, как распорядился отец рукописью детской книги о приключениях на необитаемом острове, — я пришёл в бешенство.
Книга вышла на чешском языке. Под чужой фамилией. Те слова, которые мама писала в коричневой общей тетради, кто-то потом перевёл на чужой язык, кто-то издал, кто-то получил гонорар. А кто-то, зная, что не продаётся вдохновение, — рукопись продал. Чужую. Я уже знал, кто.
Это сделало меня отцененавистником.
Через две недели мы с ним, наконец-то, увидимся здесь, в Индии. Он ещё этого не знает, это будет «сюрпрайс» с акцентом на «сюр». Я приготовил ему пощёчину, болезненную, которая будет долго звенеть и гореть. Как это случится? Какова будет картина этой мести?
Возможно, это произойдёт в кафе деда Мокея. Будет вечер. Станет свежо. Пальмы будут покачиваться, и дед Мокей станет опасливо посматривать на грозди кокосов, нависшие над столиками.
Я буду вести себя сухо и отстранённо. Закажу виски. Какие-нибудь креветки. Он будет растерян и обрадован одновременно.
— Сынок, — обратится он ко мне, как бывало в лучшие времена.
— Что? — переспрошу его.
Он запнётся.
Избегая обращения к нему, я скажу постным и негромким голосом:
— Настало время тебе удивиться. Возможно, это наша последняя встреча.
— Ты что, заболел? — искренне встревожится он.
— Да нет, здоров. А ты?
Он овладеет собой и заговорит опять с плохо скрываемым высокомерием:
— Хватит Ваньку валять. Зачем пригласил?
Вначале мы всё-таки сомкнём бокалы, выпьем, закусим. Я вытащу конверт.
— Почитай на досуге, когда твоя жена не будет тебе мешать. Не сейчас, пожалуйста. И ты лучше поймёшь, почему я говорю о последней нашей встрече.
Он снова потеряет уверенность в голосе.
Поздно ночью, когда Дрессировщица будет спать, он, возможно, как я сейчас, глотнёт виски с содовой и откроет старый советский конверт с маркой за 4 копейки. Конверт уже вскрытый. Сначала он осмотрит его, удивится незнакомой фамилии адресата. А потом прочтёт письмо, в котором моя мама признается другу из Литвы, с которым познакомилась в санатории (она звала его Локисом — Медведем, это был крупный красавец-прибалт, чемпион республики по плаванию), что маленький мальчик Кириллка, которого тот видел во время законспирированной прогулки в городском парке — на самом деле его сын, а не мужа.
Конечно, это ниже пояса.
Это, скорее всего, кончится гипертоническим кризом.
Это будет сфабрикованное письмо.
Лейла точно подделает почерк моей матери. Да, я самым циничным образом подключил к этому делу Лейлу, отсидевшую несколько лет в женской колонии за подлог, когда во времена конвертации партийно-комсомольско-советской власти в «презренный металл» она мастерски подделывала резолюции и подписи важных персон. Текст я подготовил сам, сохранив стиль мамы. Несколько старых её писем я вложил в первый конверт, который передал Лейле в кафе — образцы почерка. И хорошо, что случайно, под ящиком моего письменного стола завалялся вестник из прошлого — потерявшийся в пространстве и времени чистый, чуть помятый, почтовый конверт советского образца. Словно кто-то помогал мне в моей хамской мести.
А пока надо просто надо дождаться, когда они — Дрессировщица и отец — прибудут в свой отель.
21.
А ночью я снова увидел его сильным и большим, мускулистым и любимым моим отцом, которым он когда-то был — во всяком случае, в моём сознании. Мне приснилось окончание нашего однодневного, того самого, тепло вспоминающегося сегодня, путешествия, где были и пеший отрезок по лесу, и грузовик с пшеницей, и пахнущий свежей краской катер, поднимавший нас вверх по реке, — а теперь мы ехали в стареньком, дребезжащем автобусе, уже светились в окне огни города. Я был очень голоден, и самым вкусным в мире блюдом показался мне кусок чёрного хлеба, душистого и очень мягкого от пропитавшего его ноздреватое тело подсолнечного масла. Кристаллики крупной соли на хлебе казались льдинками, неведомо как перенёсшимися из зимы в лето. Я разломил хлеб пополам и протянул половинку отцу со словами:
— Сорок один… никому не дадим, а тебе дадим. Ешь, папа!
Глаза мои — семилетнего мальчика — в этот момент, наверное, сияли.
— Спасибо, сынок, — ответил отец. — А я только-только хотел сказать: сорок восемь, половинку просим, — улыбнулся он.
Мы жевали этот хлеб и, наверное, были счастливы, — счастьем сына и счастьем отца.
22.
Я проснулся от криков чайки, которая каким-то образом оказалась на балконе нашего номера и жадно клевала на столике тарелку, где с вечера мы с Ленкой, наверное, забыли несколько креветок.
— Сорок один, никому не дадим, кыш! — я прогнал наглую чайку, отворив балкон.
Мне хотелось вернуться в сон, но это было невозможно. И я понял, что нужно срочно позвонить Ганику.
Я набрал его номер.
— Ганик, привет! Спишь, муаллим? А, дремлешь… Знаешь, ситуация изменилась. Не надо Лейле ничего делать. Я с ней полностью рассчитаюсь… Что это было? Да так, разыграть хотели одного перца в нашей конторе. Чепуха. Заезжай вечером, выпьем, послушаем живую музыку… Ленка спит ещё…
Ленка повернулась во сне, и я увидел её розовое голое бедро. Она дышала легко, по-детски.
И вдруг я почувствовал, что и мне дышится легко, по-детски. Словно поднялся вверх огромный воздушный шар и унёс с моих плеч и с моей души томительную, неприятную, липкую, ненужную, грязную тяжесть. Как легко и просто — не фабриковать никакое письмо, никому не мстить, помнить только хорошее, смиренно принять то, что преподносит судьба, почитать родителей вопреки всему и вся…
Скоро Ленка проснётся, возьмёт дурацкий детектив на английском и, сидя под плетёным камышовым грибком, будет что-то чиркать на страницах маленьким карандашом. Вечером приедет Ганик. Мы выпьем вина, я передам ему деньги. И больше здесь, в Индии, не будет никаких встреч. И, возможно, никогда и нигде не будет той встречи, которую я поначалу планировал. Я даже и не буду говорить Ленке, что здесь, в этом индийском городке, будут отдыхать мой отец со своей Дрессировщицей. Их отель далеко от нашего. Случайная встреча маловероятна.
А будет ли потом, когда-нибудь, моя встреча с моим отцом — тоже не знаю… Может быть, и не надо затевать больше встреч с ним на этом свете, чтобы опять не взвалить на свою душу очередное разочарование… И бередить в душе Эдипов комплекс, если таковой вообще существует в природе.
За окном послышался треск тук-тука, на мгновенье напомнивший звук отцовского «Ковровца» из моего детства, донеслись крики чаек, психоделические пряные завывания струн индийской ситары, гудки туристических автобусов, стуки отворяемых утренними торговцами створок-жалюзи своих лавок.
А тем временем в душе моей уже прошла недавняя и недолгая лёгкость, опять появилось в ней нечто тоскливо-щемящее, чего-то не хватало ей, как не хватает ослабшему организму витаминов после тяжёлой зимы. И хотелось чего-то невыразимого, некоей наполненности, как в детстве, когда знаешь, что все тебя любят, и пирог с розовым вареньем, и чёрный хлеб с подсолнечным маслом и кристалликами соли не только вкусны, но и необъяснимым образом дают тебе уверенность в том, что счастье будет всегда, что радость от бытия не покинет тебя, пока рядом те, кто тебе дорог.
— Сорок один… — бормотал я, заваривая кофе Ленке, которая вот-вот проснётся. — Никому не дадим…
23.
«…Над кустами поднялась уродливая серая голова Во-Во, очевидно, отставшего от стада. Человек поднёс к губам то, что было похоже на дудку, и издал звук, похожий на тот, что могла бы издать гигантская змея. Чудовище исчезло.
Человек снова повернул голову в нашу сторону и улыбнулся. Мы продолжали стоять. Человек произнёс несколько слов на незнакомом языке, состоявшем, как нам показалось, из одних согласных звуков. Тотчас со всех сторон появилось человек тридцать таких же бронзовых мужчин, в таких же набедренных повязках, но без венков. Вооружены они были такими же лёгкими копьями, как и зеленоглазый. Странно, но ни у кого из них мы не увидели ни лука, ни стрел. Лёгкое вооружение воинов говорило о том, что врагов у человека на острове, где водились ящеры Во-Во, было мало, а те уродливые чудища, что на нас напали, больше всего, очевидно, боялись укусов змей, и их можно было отогнать простым подражанием змеиному свисту. Теперь нам стало понятно, почему нам так легко удалось избежать гадких страшилищ — свист нашего капитана Кирилла, напомнивший чудовищам змеиный, испугал уродливых ящеров, а подоспевшее на помощь неизвестное племя (очевидно, они слышали крики Во-Во) помогло отогнать их в глубь леса…
…Вечером в нашу честь было устроено большое празднество. Горел костёр, бил барабан, играли деревянные дудки, на огромных вертелах жарилась дичь, все ели, пили, танцевали. Утром всё племя провожало нас к океану, где уже вторые сутки в беспокойстве ожидал нас экипаж «Пингвина…»
