Роман Сергеевич Алексеев
Сборник рассказов
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Роман Сергеевич Алексеев, 2026
Дорогой мой читатель, или, если угодно, соучастник!
Перед тобой — не просто книга набитая рассказами. Это своего рода лабораторный журнал безумного алхимика, который вместо философского камня пытался синтезировать нечто куда более ценное: настроение. Да-да, то самое, что пахнет старыми книгами, внезапными дождями и кофе в три часа ночи.
Я, если честно, сам не совсем уверен, что у меня вышло.
Но так ведь интереснее, правда?
ISBN 978-5-0070-0826-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
— Живая, мертвая, соленая, — в банках и ведрах
— повести и рассказы
Вступление
Дорогой мой читатель, или, если угодно, соучастник!
Перед тобой — не просто книга набитая рассказами. Это своего рода лабораторный журнал безумного алхимика, который вместо философского камня пытался синтезировать нечто куда более ценное: настроение. Да-да, то самое, что пахнет старыми книгами, внезапными дождями и кофе в три часа ночи.
Я, если честно, сам не совсем уверен, что у меня вышло. Получился этакий коктейль из чернил и безумия, пародий стиля мастеров мировой литературы, где каждая история — попытка примерить чужой голос, как перчатку. Одни сидят впору, другие болтаются, третьи вдруг начинают шептать собственные тайны. Я прошелся по лезвию бритвы между болезненной гениальностью доноров и ересью их адептов, и, признаться, немного измазался. Но так ведь интереснее, правда?
Все персонажи и события здесь — чистейшей воды вымысел, даже если порой кажется, будто ты уже где-то видел этот переулок или слышал этот смех. Совпадения? Случайны, как падение кота с седьмого этажа прямо в тарелку оливье. Догмы? Синтетические, как искусственная ёлка.
О да, кое-где придется прищуриться и сделать вид, что тебе уже есть восемнадцать.
18+
Извини заранее — без некоторых сцен история теряла бы вкус, как суп без соли.
Так что открой эту дверь. Вдохни поглубже. И помни: самое страшное, что может случиться — это то, что ты получишь удовольствие. В путь!
***
Все персонажи в эротических и/или сексуальных сценах — совершеннолетние. Возраст всех героев и героинь 18 или более лет.
***
Тихий океан
Лист самолета мягко коснулся полосы аэропорта Нарита. За стеклом плыл серый, промозглый рассвет, и Эмиль почувствовал, как тяжесть долгого перелета из Парижа мгновенно сменилась щемящим чувством тревоги и восторга. Токио. Он здесь. Вместе с потоком таких же сонных, но возбужденных пассажиров он двинулся к паспортному контролю, сжимая в руке заветный документ — визу по обмену. Девятнадцать лет, первый раз так далеко от дома, от уютного хаоса семейного гнезда в предместье Лиона, от друзей, от всего привычного. Впереди был целый семестр в университете Васэда и новая жизнь, о которой он так мечтал.
Поиски своего имени на табличке в толчке встречающих заняли несколько мучительных минут. Он уже начал паниковать, как вдруг увидел ее. Невысокая, подтянутая женщина в элегантном бежевом пальто и с идеальной седой стрижкой держала аккуратный знак с латинскими буквами: «Emile Laurent». Она не улыбалась, но ее темные глаза внимательно и спокойно изучали его, когда он приблизился.
— Эмиль-сан? — ее голос был низким, бархатным, с почти неуловимым акцентом. — Добро пожаловать в Японию. Я госпожа Токато. Вы будете жить в моем общежитии.
Он закивал, смущенно улыбаясь, пытаясь совместить в голове образ хозяйки студенческого общежития с этой женщиной, больше похожей на владелицу небольшой, но успешной художественной галереи. Ей можно было дать лет сорок пять, не больше. Пятьдесят четыре, как он узнал позже, казались чистой формальностью.
Поездка на знаменитом такси через бескрайний, пульсирующий город была немым шоу. Эмиль прилип к окну, пытаясь впитать в себя все: неоновые кандзи, гигантские экраны, безупречную чистоту улиц и абсолютную, почти инопланетную организованность движения. Госпожа Токато молчала, лишь изредка комментируя тот или иной район. Ее молчание не было недружелюбным; оно было насыщенным, обволакивающим, как будто она давала ему время и пространство для освоения.
Общежитие оказалось не казенным многоэтажным зданием, а уютным трехэтажным особняком в тихом переулке района Сетагая. Внутри пахло старым деревом, цитрусовым освежителем и чем-то едва уловимо сладким — возможно, ладаном. Все было безупречно чисто и минималистично, но при этом дышало уютом. Его комната на втором этаже была небольшой, но в ней было все необходимое: татами, низкий стол, встроенный шкаф и крошечный балкон с видом на карликовый садик во внутреннем дворике.
— Это ваше царство, — сказала госпожа Токато, расстегивая пальто. Под ним оказался простой, но безукоризненно скроенный черный свитер и брюки. — Ужин в семь. Не опаздывайте.
Первую неделю Эмиль жил в ритме, заданном университетом и новым городом. Он знакомился с другими иностранными студентами, осваивал азы языка, плутал по бесконечным улицам, тонул в шумной энергии Сибуи и Шиндзюку. Госпожа Токато всегда была где-то на заднем плане: она готовила им завтрак и ужин (еда была потрясающей, и Эмиль впервые в жизни ел рыбу на завтрак без отвращения), решала мелкие бытовые вопросы, всегда появляясь вовремя и так же незаметно исчезая. Она была образцом японской сдержанности и эффективности. Но иногда, за ужином, ловя на себе ее взгляд, Эмиль замечал в нем нечто большее, чем просто вежливый интерес хозяйки к постояльцу. Это была глубокая, сосредоточенная заинтересованность. Она запомнила, что он любит зеленый чай больше, чем ячменный, и что он не ест красную икру, которая часто попадалась в рисовых шариках. Такое внимательное отношение тронуло его.
Однажды в пятницу, после ужина, когда другие студенты разошлись по комнатам или отправились в город, она подошла к нему, пока он мыл посуду по очереди.
— Эмиль-сан, у вас есть планы на выходные? — спросила она, опираясь о дверной косяк кухни.
— Не особо. Хотел съездить в Киото, но билеты раскупили, — ответил он, вытирая руки.
— Киото прекрасен, но он никуда не денется, — она слегка улыбнулась, и это была одна из ее редких улыбок, которая на мгновение сделала ее лицо молодым и почти озорным. — У меня есть небольшой дом в префектуре Сидзуока, на самом побережье. Я уезжаю туда завтра утром, чтобы проветриться. В доме бывает одиноко. Если хотите составить компанию, милости прошу. Океан в это время года очень красив.
Эмиль опешил. Предложение было неожиданным и немного странным. Провести выходные наедине с хозяйкой, которая была старше его матери? Но с другой стороны, это был шанс увидеть настоящую, не туристическую Японию, побывать у океана. И в ее предложении не было ничего, что могло бы насторожить — лишь вежливое гостеприимство.
— Это… очень любезно с вашей стороны. Я буду рад, — нашелся он.
— Прекрасно. Выезжаем в шесть утра. Лучше поспите.
Машина госпожи Токато была такой же бесшумной и элегантной, как и она сама. Они вырвались из пределов Большого Токио, и урбанистический пейзаж постепенно сменился холмистыми зелеными равнинами, а затем вдали засинела зубчатая линия океана. Разговор в дороге был легким и ненавязчивым. Она расспрашивала его о Франции, о семье, об учебе. Говорила о японской литературе, и Эмиль был поражен глубиной ее знаний. Она не была простой владелицей общежития; чувствовалось, что она получила блестящее образование.
Дом оказался не «небольшим», а скорее внушительным традиционным сооружением в стиле «минка» на самом скалистом берегу. Деревянные стены, массивная черепичная крыша, энгава — веранда, с которой открывался захватывающий дух вид на Тихий океан. Ветер приносил соленый, свежий, незнакомый запах. Внутри пахло старым деревом, воском и морем. Было прохладно, тихо и невероятно спокойно.
— Мой семейный дом, — просто сказала госпожа Токато, снимая туфли. — Здесь выросла я, мой отец и его отец. Теперь он только мой.
Она показала ему комнату с видом на океан. Комната была аскетичной: футон, разложенный на татами, низкий столик и свиток с иероглифами на стене. Затем они пошли на кухню, где она, скинув элегантную городскую оболочку и облачившись в простой хлопковый кимоно-юката, принялась готовить обед. Эмиль помогал ей, чистя овощи, чувствуя себя странно и приятно в этой новой, почти домашней роли.
Вечером они сидели на веранде, укутавшись в пледы, и пили подогретое сакэ, глядя, как луна серебрится на черной, бескрайней воде. Говорили меньше, просто молча делились тишиной. И в этой тишине что-то изменилось. Ее близость, обычно неощутимая в городе, здесь, в этом уединенном месте, стала физической, осязаемой. Он ловил на себе ее взгляд, задерживающийся на нем дольше обычного, чувствовал, как ее рука случайно касается его, когда она передавала ему чашку.
— Ты очень красивый юноша, Эмиль, — сказала она вдруг, не используя вежливый суффикс «-сан». Ее голос прозвучал тихо, но четко, заглушая шум прибоя. — В тебе есть… свежесть. Сила. То, чего не хватает здесь, в Японии. То, чего не хватало мне всегда.
Эмиль смутился до краев ушей. Комплименты от сверстниц — это одно. Но от этой женщины, мудрой, утонченной, прожившей целую жизнь, это прозвучало как нечто гораздо большее. Он пробормотал что-то невнятное в ответ, чувствуя, как кровь ударила в лицо.
— Не смущайся, — она улыбнулась, и на этот раз в ее улыбке была теплота, но и что-то хищное, древнее. — Красота должна быть признана. Это просто факт.
В ту ночь он долго не мог уснуть, ворочаясь на футоне, прислушиваясь к рокоту океана и к тихим, почти неслышным шагам хозяйки дома, которая, как ему казалось, подолгу останавливалась у его двери.
На следующее утро она разбудила его рано.
— Шторм будет к вечеру, — объявила она. — Нужно запастись дровами и провизией. Поедем в город.
Маленький прибрежный городок был очарователен и пустынен. Они купили рыбу, свежие овощи, бутылку виски. Она представила его владельцу лавки как «своего гостя из Франции», и старик многозначительно кивнул, бросив на Эмиля оценивающий взгляд. Похоже, визиты госпожи Токато с молодыми мужчинами не были здесь чем-то из ряда вон выходящим. Эта мысль почему-то смутила Эмиля еще сильнее.
Шторм налетел, как и предсказывала хозяйка, — внезапно и яростно. Небо потемнело за считанные минуты, и могучие валы с ревом обрушивались на скалы, забрызгивая веранду соленой пылью. В доме топился котацу, они ужинали накрывшись теплым одеялом, слушая, как воет ветер в стропилах. Было нестрашно, а уютно и по-детски захватывающе. Она налила ему виски, потом еще. Он пил редко, и алкоголь быстро ударил в голову, размягчил реальность, сделал ее границы размытыми.
Она рассказывала истории о своем детстве, о строгом отце, о несчастливом браке, о котором упомянула впервые и лишь вскользь. Говорила о одиночестве, которое скрывается за фасадом совершенства. Глаза ее блестели в полумраке, отражая пламя свечи.
— Иногда кажется, что вся моя жизнь прошла в ожидании, — сказала она, опрокидывая свой бокал. — В ожидании чего-то настоящего. Какого-то настоящего чувства.
И тогда она посмотрела на него. И в этом взгляде не было ни вопросов, ни просьб. Была только уверенность. Она положила свою руку поверх его. Ее пальцы были прохладными и удивительно сильными.
— Я научу тебя, Эмиль. Научу тому, о чем твои французские девочки и не догадываются. Подари мне эти выходные. И позволь подарить тебе себя.
Он ничего не сказал. Он не мог сказать. Его сердце колотилось где-то в горле. Он был пьян, ошеломлен, напуган и безумно возбужден. Он кивнул. Или ему только показалось, что кивнул.
Она поднялась и потушила свечу. В комнате остался только отсвет огня из очага. Она взяла его за руку и повела в свою спальню. Не в гостевую, а в свою. Комнату с большой, низкой кроватью, которая пахла сандалом и чем-то еще, терпким и женственным.
Ее пальцы развязали его пояс с легкостью и быстротой хирурга. Его собственная неуклюжесть показалась ему вдруг ужасно инфантильной. Но она не позволяла ему смущаться. Ее прикосновения, ее поцелуи были властными, но не грубыми. Она вела его, как дирижер ведет оркестр, открывая в его теле струны, о существовании которых он не подозревал. Она была учителем, а он — робким, но жадным до знаний учеником. Стыд и неловкость постепенно растворялись в волнах совершенно нового, незнакомого наслаждения, острого и глубокого, как океан за стенами дома. Он забыл о возрасте, о культуре, о всем на свете. Существовали только ее опытные руки, ее губы, ее тихий, повелительный шепот, объясняющий, направляющий, одобряющий, и яростный рев шторма за окном, вторивший буре, бушевавшей внутри него.
Утро застало его в ее постели. Шторм стих, и в комнату лился чистый, холодный свет. Он лежал, глядя в потолок, пытаясь осмыслить произошедшее. Стыд начал было поднимать голову, но она проснулась, повернулась к нему, улыбнулась своей новой, мягкой улыбкой и потянулась к нему. И снова уроки продолжились. Теперь при свете дня.
Он остался не на выходные, а на неделю. Университет, Токио, Франция — все это растворилось в тумане, стало далеким и нереальным сном. Реальностью был этот дом, этот океан и она — его наставница, его любовница, его богиня. Она открывала ему не только тайны тела, но и тайны японской чувственности — искусство медленности, созерцания, умения концентрироваться на одном мгновении, на одном ощущении. Он был очарован, отравлен, покорен.
Он жил в состоянии непрерывного сенситивного делириума. Дни сливались воедино: долгие прогулки по пустынному берегу, купание в ледяной воде, трапезы, состоящие из невероятно вкусных простых продуктов, и ночи… Ночи бесконечных уроков, каждый из которых был сложнее и изощреннее предыдущего. Она, казалось, черпала энергию из самого океана, ее страсть была ненасытной. А он, молодой и сильный, с готовностью отдавался этому потоку, гордый тем, что может удовлетворить свою удивительную хозяйку.
К концу недели он начал замечать странности. Ее настроение стало меняться стремительно и беспричинно. Ласка могла внезапно смениться холодной отстраненностью. Она могла часами сидеть на веранде, глядя в океан, не отвечая на его вопросы, а потом набрасываться на него с животной яростью, как будто пытаясь вырвать у него что-то, какую-то часть его молодости, его силы, его жизни.
Однажды вечером, за ужином, она была особенно задумчива.
— Ты уезжаешь послезавтра, — сказала она не вопросом, а констатацией факта.
— Да… Учеба, — пробормотал он, чувствуя внезапный укол вины. — Но я могу приезжать на выходные…
— Нет, — она резко оборвала его. — Это невозможно. Все должно остаться здесь. Как прекрасный и законченный свиток. Его нельзя разворачивать снова.
Она встала и принесла бутылку сакэ и две маленькие чашки.
— Выпьем. За нашу неделю. За наш океан.
Она налила. Сакэ было странного, горьковатого вкуса, не похожего на то, что они пили раньше.
— Это особое, — улыбнулась она, и в ее улыбке была ледяная тоска. — Оно помогает… увидеть вещие сны.
Он выпил залпом, чтобы угодить ей. Через несколько минут комната поплыла перед глазами. Сильная, свинцовая слабость сковала его тело. Он попытался встать, но ноги не слушались. Последнее, что он увидел перед тем, как сознание поглотила черная пустота, было ее лицо — спокойное, прекрасное и бесконечно печальное.
Он очнулся от боли во всем теле и от удушья. Он лежал на спине, и первое, что он осознал — это то, что не может пошевелиться. Его руки и ноги были туго, с профессиональной точностью, привязаны широкими шелковыми шнурами к стойкам большой кровати. Он был голый. Комната была погружена в полумрак, лишь слабый свет пробивался сквозь ставни. Он дернулся, пытаясь высвободить руки, но узлы лишь впились глубже в запястья. Паника, холодная и тошная, подступила к горлу. Он крикнул. Голос звучал хрипло и слабо.
Из темноты возникла она. Госпожа Токато. Она была в том самом красном кимоно, в котором приходила к нему в первую ночь. Ее волосы были распущены, лицо выражало странную отрешенность, словно она находилась в трансе.
— Ты проснулся, — ее голос был ласковым, как в самые их страстные ночи. — Не бойся. Это наш последний урок. Урок на прощание.
Он закричал снова, пытаясь вырваться, умоляя ее отпустить его. Но она будто не слышала. Ее пальцы скользнули по его телу, ее губы прикоснулись к его коже, и, к его ужасу и непостижимому стыду, его тело, привыкшее за неделю безоговорочно подчиняться ей, откликнулось. Она опустилась на него, и это было не объятие, не ласка, а нечто иное — ритуал, владение, поглощение. Она двигалась с методичной, почти механической яростью, глядя ему в глаза, и в ее взгляде была не любовь и не страсть, а отчаяние и какая-то древняя, беспощадная решимость.
Он плакал, он умолял, он пытался сопротивляться, но веревки и ее невероятная сила держали его. Он потерял счет времени. Она кормила его чем-то похожим на кашу, поила водой, давая ему лишь необходимый минимум для поддержания сил, и снова и снова возвращалась к нему, совершая свой странный, ужасный обряд. Сутки? Двое? Он впадал в забытье, просыпался от ее прикосновений, снова терял сознание от истощения и ужаса.
Однажды, очнувшись, он почувствовал необычную тишину. Ее не было рядом. Он лежал, прислушиваясь к стуку своего сердца, надеясь, что кошмар закончился. Но веревки по-прежнему впивались в его кожу. Прошло несколько часов. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь щели в ставнях, сменились вечерними сумерками. Его начало бить озноб. Он звал ее, сначала тихо, потом громче. Ответом была только тишина.
И тогда он уловил запах. Слабый, сладковатый и тошнотворный. Знакомый запах. Он вспомнил его с детства, когда на их ферме под забором нашли сдохшего кота, пролежавшего там несколько дней. Запах разложения.
Он замер, сердце его бешено заколотилось. Медленно, преодолевая оцепенение ужаса, он повернул голову набок.
Она лежала рядом с ним на кровати. Одетая в свое алое кимоно. Не двигаясь. Ее лицо, обращенное к нему, было серым и одутловатым. Рот был приоткрыт. Глаза, те самые темные, выразительные глаза, были открыты и мутны, уставлены в потолок. Ужасный, сладкий запах исходил от нее.
Крик, который вырвался из его груди, был беззвучным, ледяным спазмом. Он дернулся, забился в своих шелковых путах, чувствуя, как разум отказывается воспринимать реальность. Это сон. Кошмар. Он должен проснуться.
Но он не просыпался. Проходили часы, дни. Он лежал привязанный к кровати рядом с разлагающимся трупом женщины, которая была его любовницей и тюремщицей. Запах становился все гуще, невыносимее. Он видел, как цвет ее кожи меняется на зеленоватый, как появляются темные пятна, как… Он закрывал глаза, но не мог закрыть нос. Его рвало желчью прямо на себя, он мочился под себя, он плакал, он молился, он впадал в беспамятство и снова приходил в себя в этом аду.
Он пытался освободиться, стирая кожу на запястьях и лодыжках до крови, но шелковые шнуры, прочные, как стальные тросы, не поддавались. Он кричал до хрипоты, но его крики тонули в рокоте океана. Никто не приходил. Мир свелся к этой комнате, к этой кровати, к этому ужасающему зрелищу и смраду по ту сторону подушки.
На пятый день — он считал смены света и тьмы — он уже почти не чувствовал запаха. Его сознание отступило в какую-то глухую, безразличную скорлупу. Он лежал, уставясь в потолок, почти не мигая, его губы были покрыты язвами от жажды, тело — в собственных нечистотах. Он почти не отличал себя от того, что лежало рядом.
Внезапно он услышал скрип входной двери вдалеке. Потом шаги. Не ее легкие, неслышные шаги, а тяжелые, мужские.
— Токато-сан? — раздался грубый голос. — Вы дома? Забор снесло прошлым штормом, нужно посмотреть!
Шаги приблизились к спальне. Щелчок, и зажегся свет. Эмиль зажмурился от непривычной яркости.
Раздался оглушительный, животный вопль ужаса. Потом звук рвоты. Тяжелое падение на пол.
Потом… потом были другие голоса, металлический скрежет ножниц, перерезающих веревки, руки в перчатках, которые отдергивали его, укутывали в одеяло, выносили на свежий, соленый, невероятно чистый воздух. Сирены. Вспышки камер. Белые маски врачей.
Он лежал на носилках, глядя в безоблачное синее небо, и не мог говорить. Он видел, как полицейские в белых комбинезонах выносят из дома накрытые темным пластиком носилки. Вторые носилки.
Один из полицейских, молодой парень, подошел к нему. Его лицо было бледным, под маской явно читался шок.
— Вы… вы живы? — пробормотал он по-японски, потом перешел на ломанный английский. — How… how long?
Эмиль попытался ответить, но из его пересохшего горла вырвался лишь хриплый, бессмысленный звук. Он просто смотрел в небо, чувствуя, как по его щекам текут единственные за последние дни теплые и живые слезы. А в ушах, заглушая все остальные звуки мира, все так же неумолимо и вечно шумел океан.
Лидо ди Езоло
Самолет швыряло из стороны в сторону, будто он был не железной птицей, а скорлупкой в супе из облаков. За иллюминатором плыла бесконечная белая вата, и мне уже казалось, что мы не летим в Италию, а просто застряли в каком-то лимбе для транзитных пассажиров, обреченных вечно слушать гул двигателей и тихие вздохи Ани. Аня — рыжая, с рассыпанными по переносице и щекам веснушками, будто кто-то щедрой рукой тряхнул над ней кисть с золотой краской. И глаза… Глаза цвета бледного ноябрьского неба, ясные и немного отстраненные, будто она всегда видела что-то помимо очевидного — душу вещей, их тихую, скрытую от всех жизнь. Она прижалась лбом к холодному, слегка вибрирующему стеклу и молчала.
Я — тогда еще худой, как голодный воробей в межсезонье, черноволосый парень с вечно чуть взъерошенным видом и парой лишних нервов, встроенных производителем в качестве опции. Бедно богатый, а может, богато бедный — вот такая шутка с самоиронией, где на банковском счету порой гуляет ветер, зато в кармане души вечно звенят какие-то неразменные, дурацкие надежды. Мы оба молчали, предвкушая не палящее солнце и шумные толпы, а нечто иное, еще не понятое, обещанное нам этим странным межсезоньем. Мы оба молчали, предвкушая не палящее солнце и шумные толпы, а нечто иное, еще не понятое, обещанное нам этим странным межсезоньем.
Это «иное» встретило нас на выезде из аэропорта Марко Поло плотным, молочным, настырным туманом. Он был не просто погодным явлением, он был субстанцией, живым существом. Забирался под одежду, цеплялся за ресницы, стирал границы между небом, морем и землей, превращая мир в белую акварельную размытость. Такси до Лидо ди Езоло было похоже на погружение в белую бездну. Из реальности осталось только пятно мокрого асфальта перед капотом и призрачные силуэты кипарисов, проступавшие из небытия на мгновение, чтобы тут же растаять, как воспоминания.
Наш отель, «Адриатико», был большим, сонным каменным зверем, впавшим в зимнюю спячку. Сначала мы его даже не признали. Таксист остановился у какой-то невзрачной двери в длинной стене, ткнул в нее пальцем, выкрикнул что-то вроде «Это!», выгрузил чемоданы и умчался прочь в молочную мглу, оставив нас наедине с багажом и ощущением полной заброшенности. Дверь была обычной, подъездной, ничто не напоминало о гостеприимстве. Мы вошли внутрь.
Он пах остывшим центральным отоплением, воском для паркета и легкой, едва уловимой затхлостью — запахом закрытых на замок комнат и забытых веранд. За маленькой конторкой дремала, навалившись на стул, пожилая синьора с лицом, хранящим отпечаток тысяч неразрешимых проблем. Мы кашлянули. Она подняла на нас глаза, в которых не было ни капли интереса. «Буонджорно,» — пробормотали мы, протягивая распечатанные ваучеры. Она взяла их, надела очки на кончик носа, посмотрела и с тем же видом вечного разочарования покачала головой. «Но?… но отель!?… Адриатико?» — попытался я. «Сì, Адриатико,» — кивнула она и снова ткнула пальцем в наши бумаги. — «Ма нон ч’э. Нон ц’э». Их нет. Не понимаю.
Начался тот самый фарс, знакомый, наверное, всем, кто путешествовал без гида. Мы показывали пальцем на свои фамилии в паспортах, тыкали в распечатки, она разводила руками и сыпала быстрой, как из пулемета, речью, где я улавливал лишь «проблема» и «деньги». Синьора достала какой-то журнал и стала что-то искать, безрезультатно. Аня, разгоряченная спором, от которого становилось жарко даже в этом промозглом холле, в сердцах перелистнула страницу гостевой книги. И там, на следующем развороте, будто спрятанные самой судьбой, оказались наши имена, аккуратно вписанные, недельной давности. Бабушка-консьерж
