автордың кітабын онлайн тегін оқу Божий гнев
Юзеф Игнацы Крашевский
БОЖИЙ ГНЕВ
Исторический роман из времен Яна Казимира
Творчество Крашевского очень разнообразно. Он известен широкому кругу читателей как автор нескольких сотен книг — бытовых и исторических романов и повестей, публицистических произведений, исследований в области филологии, истории. Его произведения способствовали оживлению польской литературной жизни, развитию реалистической польской повести и романа. Крашевский явился предшественником знаменитых польских писателей-реалистов XIX века Э.Ожешко, Г.Сенкевича и М.Конопницкой.
ЧАСТЬ I
I
В царствование Владислава IV его единоутробный брат, князь Карл Фердинанд, епископ вроцлавский, занимал недавно построенный флигель замка, уступленный ему вместе с садом до самой Вислы.
Здесь он помещался вместе со своим маленьким двором, запершись, как в монастыре, в этом здании и саду, за которым любил ухаживать.
Князь Карл вел жизнь суровую, замкнутую, посвященную молитве, хозяйству и уходу за любимыми цветами.
Это была единственная часть замка, куда не ступала нога женщины.
Казалось, что этот образ жизни, к которому князь привык, никогда не изменится, как вдруг пришла весть о кончине короля в Мерече, в Литве, в такое время, когда грозный пожар широким полымем распространялся на Руси, опустошаемой кровавым казацким восстанием, — и эта весть внесла тревогу в спокойный дотоле уголок…
Край остался беззащитным и потерял главу и отца. Можно себе представить, какую тревогу возбуждали известия о поражениях, следовавших одно за другим! Войско рассеяно, гетманы в казацко-татарском плену… гроза все ближе и ближе.
Беглецы с полей битвы и из обозов распространяли переполох… Казалось, приходит день Страшного суда. Одни обвиняли других… а виноваты-то были все.
Дошло до того, что не погребенного еще короля обвиняли в подстрекательстве казаков против шляхты, которая не хотела его слушаться…
«Dies irae!» — раздавалось повсюду.
Толпы разнузданной черни, уже хлебнувшей крови, проникали уже внутрь Речи Посполитой, которой нечем было от них обороняться.
Только имя Иеремии Вишневецкого еще служило щитом. Единственным спасением от разгрома был скорейший выбор короля, который бы взял власть в сильные руки и собрал вокруг себя защитников. Отсрочка грозила гибелью.
Ближайшими к трону были, разумеется, двое братьев короля: экс-кардинал Ян Казимир и епископ вроцлавский Карл Фердинанд. Последний, однако же, казалось, так чуждался честолюбия и так был привержен к своему духовному сану, что никому и в голову не приходило заподозрить его в стремлении к короне. Напротив, Ян Казимир, который в своей жизни хватался за все, и все бросал с отвращением, — при первом известии о кончине брата, от которого унаследовал титул шведского короля, не мог не воспылать сильнейшим желанием добиться короны.
Остается загадкой, кто первый подал епископу вроцлавскому мысль добиваться престола, к которой он сам, быть может, и не пришел бы. У него было мало друзей среди духовных и светских сенаторов; ни с кем он не умел ладить; молчаливый, недоступный, скупой, он никого не привлекал к себе. Возможно, что переписка со шведской родней дала первый толчок.
Как бы то ни было, но, к общему удивлению, распространился слух, что князь-епископ будет добиваться короны. В то же время на берегу Вислы, принадлежавшем князю Карлу, спешно принялись по его приказу за какие-то постройки.
Это было тем удивительнее, что по смерти короля братья должны были поделить между собою дворцы в Краковском предместье и Уяздове, а Карл очень не любил расставаться с деньгами.
В местности, предназначенной для построек, стоял сарай, служивший двору для переодеванья и отдыха при купании в Висле. В нем был устроен кегельбан, а позднее какой-то предприимчивый мещанин выпросил разрешение устроить кабачок, в котором продавал вино, мед и пиво.
Из придворной челяди и панов, которые бывали при дворе, многие, поразгульнее и помоложе, собирались здесь погулять на свободе. В замке нужно было вести себя тихо, смирно, ходить с оглядкой; а здесь они оказывались за стенами и за глазами.
Вдруг, по смерти короля, среди охватившего умы брожения, появились плотники, каменщики, толпа рабочих, под начальством строителя итальянца, и принялись с великим спехом за перестройку сарая.
Никто, не исключая самого строителя, не мог объяснить, для чего предназначается новая постройка. Любопытные, заглядывавшие сюда, видели посередине огромную длинную залу, а по бокам комнаты поменьше. С одного боку пристраивалась огромная кухня, а под одной из комнат закладывался погреб.
Ни для кого не было тайной, что все это устраивалось на средства князя епископа вроцлавского, который сам раза два выходил из своего сада посмотреть постройку и поторопить работы.
Огромная постройка, частью из кирпича, частью из дерева, вскоре была готова; стены выбелены и выкрашены; в большой избе расставили в два ряда столы с лавками; к стенам прибили невзрачные, но многочисленные подсвечники; в боковых комнатах, убранных понаряднее, расставили стулья, столики и буфеты.
Можно было предполагать, что вскоре кто-нибудь откроет здесь гостиницу. И, действительно, вскоре здесь водворился силезец, служивший при княжеском дворе, некий Нитопа, а взятый с кухни канцлера Оссолинского молодой и способный повар Чернушка принялся за стряпню.
Легко было догадаться, что все это устраивается ради привлечения шляхты ввиду предстоящей элекции[1], хотя гостиница стояла так далеко от элекционного поля, что многим шляхтичам было неудобно посещать ее.
До избирательного сейма оставалось еще довольно времени, а в гостинице уже началось оживление, не прекращавшееся до конца выборов. Шли сюда главным образом мазуры, но за ними и другие, так как двери были открыты для всех; Нитопа принимал гостей радушно, кормил, поил и платы не требовал. Кроме него, еще несколько шляхтичей, Высоцкий, Чирский, Нишицкий, заседали здесь, приводили сюда панов-братьев и явно старались склонить их на сторону князя епископа.
По надобности или без надобности — но так как здесь каждый день пахло жареным, а пиво и мед были добрые, то люди тянулись сюда охотно.
Все дивились, что такой скупой пан не жалеет расходов, а Нитопа говорил своим ломаным языком:
— Для Речи Посполитой пан ничего не пожалеет.
Сначала в гостинице было не так много посетителей, хотя пустой она не стояла; но по мере приближения выборов наплыв усиливался, и большая комната часто бывала набита битком. Если кто засыпал на лавке и оставался на ночь, — его не тревожили.
Нитопа заведовал только хозяйственной частью и порядком; Высоцкий же, Чирский и Нишицкий были ораторами и руководили делом.
С ними никто не мог потягаться. Каждый из них имел свои достоинства и ни один, как говорится, не лазил за словом в карман. В случае надобности они помогали друг другу.
Высоцкого можно было назвать их главою; смышленый, речистый, он — хотя и простой шляхтич — был так представителен и так умел показать товар лицом, что каждый считал его за представителя знатного рода и богатого пана, хотя у него не было и клочка земли. Но он так гордо носил голову, выпячивал грудь, закладывал руки за пояс, так умел работать ногами, что стоял ли он, сидел ли, ходил ли, все это выходило по-пански. На людей смотрел свысока и обращаться с собой запросто не позволял. К нему должны были относиться с почтением, хотя никто не сумел бы объяснить, за что? Речь его вовсе не отличалась блеском, но и тут он умел держать себя так, что его считали оратором. Брякал, махал руками, поводил глазами… рычал, покрикивал — и с таким победоносным видом, что убеждал всех. Кроме того, он был огромного роста, так что мог видеть через головы толпы, и если замечал где-нибудь что-нибудь неладное, мигом устремлялся туда.
Внешность помогала его речи.
Чирский, маленький, проворный, шутник, каких было много в то время, которого ставили наравне с сильнейшими тогдашними остряками — Самуилом Лащем и Залишевским, — неугомонный, с вечными гримасами, с торчавшими, как щетина, волосами, с огромным ртом, с округлым брюшком, взял на себя обязанность увеселять всех, а кого нужно — высмеивать.
Остроумие его не отличалось тонкостью; он рубил, как топором, но слушателей своих знал досконально и никогда не давал маху; понимали они его всегда. При случае он повторял чужие слова, но так переплетал их со своими, что они сходили за его выдумку.
Умнейшим и красноречивейшим политиком был Нишицкий. О нем говорили, будто он готовился к духовному званию, но вышел из иезуитской семинарии, решив заняться правом. Немножко богослов, немножко юрист, он не был ни тем, ни другим. Говорил легко, сильно и никогда не сдавался.
Раз начав говорить, он умел заставить себя слушать; а рассердившись, мог часа полтора подряд переливать из пустого в порожнее, повторяя одно и то же на разный лад. В конце концов измученные слушатели восклицали:
— Согласны… согласны…
Эти три благородных пана были в гостинице ежедневно. Если заходил кто-нибудь новый, они завладевали им, кормили, поили, забавляли и не отпускали до тех пор, пока он не давал обещания, что сам будет приходить и других приводить.
Чирский гордился тем, что был родственником каштеляна Холмского; Нишицкий сам имел титул хорунжего Бельзского.
Нитопа был человек по-своему честный; но он не был бы сыном своего века, если б не старался набить себе карман. За кухней и кладовой невозможно было уследить. Мясо исчезало неведомо куда, а погреб опустошался иногда в один день. Бывали дни, когда под вечер приходилось посылать на рынок, чтоб не осрамиться.
Высоцкий, главным образом, налегал на то, что скупость была бы неуместна, и на свой лад убеждал епископа.
— Вы, сударь, должны понимать, что здесь либо пан, либо пропал, либо староста, либо капуцин. Остаться в дураках было бы невесело. Мне самому жаль князя и его денег, но если хочешь быть королем — не скупись!
Однажды осенним вечером в гостинице столпилось больше, чем всегда, народа, и было так шумно, что во дворце князя Карла, отделявшемся от гостиницы только незначительной полосой земли и стеною, наверное, все было слышно.
Не проходило дня, чтобы с арены казацких погромов, с полей позорных поражений, из краев, подпавших под власть пьяной черни, не явился какой-нибудь жалкий беглец, уцелевший среди резни и бежавший из плена. Волосы вставали дыбом у слушателей, когда эти несчастные принимались рассказывать. В этот день всех занимал шляхтич из Полесья, некто Смердовский, рассказывая с раннего утра об ужасах, которых был свидетелем. Некоторые выражали недоверие к его рассказам, но он бил себя в грудь и твердил:
— Провалиться мне на этом самом месте, если все это не святая правда, которую я видел собственными глазами!
Всех возмущали зверства взбунтовавшихся хлопов. В числе прочих, Смердовский один из первых принес известие, что, по словам казаков, покойный король позволил им мстить за несправедливости панам и шляхте.
Находясь в плену у казаков, из которого спасся чудом, он, по его словам, своими ушами слышал это от казацких старшин, и прибавлял, что следует поторопиться с выборами, так как казаки согласятся вступить в переговоры только с королем, с панами же — никогда.
Все были согласны с тем, что король и вождь, разумеется, необходимы.
О Ракочи, хотя он и набивался в короли, никто слышать не хотел; о других кандидатах некогда было думать; оставался только выбор между Яном Казимиром и Карлом.
Трудная задача предстояла тем, которые хлопотали за второго. Его никто не знал.
Зато Казимира знали слишком хорошо!
Тут, в гостинице, его не щадили, и Щирский, всякий раз, когда кто-нибудь упоминал о нем, прыскал со смеху.
— Этот устроит нам штуку, даст тягу, как Валуа, — кричал он, — если, не дай Бог, выбор падет на него! Где же он выдерживал? Монахом был: недолго проносил каптур[2]. Дал ему папа кардинальскую мантию: он ее назад отослал. Снова надел мирское платье — и то уж надоело. Дайте ему корону, ему и она скоро наскучит, — недолго проносит. Кто ж этого не знает? Поляков не любит; немцы да итальянцы его первые друзья, да попугаи, обезьяны, карлики, с которыми он проводит целые дни охотнее, чем с папами сенаторами. Проку от него для Речи Посполитой никакого не будет. А наш князь Карл, как всему свету известно, бережливостью и разумом собрал себе огромные средства, и вот теперь на свой счет снаряжает и посылает войска для обороны границ Речи Посполитой от казаков. У Казимира же гроша нет за душой, живет долгами, дожидайся от него толку!..
— Да, впрочем, разве можно их сравнивать, — продолжал Чирский с азартом. — Князь епископ человек степенный и почтенный, а тот за девками бегает, как молокосос; королева должна была замыкать от него двери своей девичьей.
Все слушали молча, как вдруг какой-то шляхтич, сидевший за кружкой пива с гренками, сказал:
— Помилуй Бог! Не везет нам с нашими королями, с тех пор как Ягеллонов не стало. Француза мы выбрали со страху, чтоб корона не досталась Ракушанину; а тот нам сраму наделал, удрал. Потом явился Стефан с волчьими зубами и начал притеснять, но этот, пожалуй, хоть порядок завел бы, если б не помешала смерть. А после него что было? С французом никто из нас говорить не мог, потому что он нашего языка не знал, а учиться ему не хотел; с Баторием, кто не умел говорить по-латыни, должен был объясняться через канцлера Замойского. Один Бог решил бы, кто собственно правил — Баторий или Замойский? Ну вот выбрали мы Сигизмунда с каплей Ягеллонской крови: о нем говорили, будто он учит молитвы по-польски. Бились мы из-за него, опять-таки чтоб не пустить Ракушанина! Что же вышло? Ракушанин дал ему и первую жену, и вторую, а с ними втерлась неметчина, и дети вышли в немцев.
Вероятно, шляхтич еще долго бы распространялся на эту тему, но Нишицкий перебил его, видя, что в конце концов его речь клонится не в пользу князя Карла.
— Э! — воскликнул он. — Какая польза жаловаться на Провидение и горевать о прошлых неудачах! Что было, того не переменишь. Но теперь perculum inmora; необходимо выбрать короля как можно скорее. А выбирать приходится кого-нибудь из двух. Князя экс-кардинала, который уже велит называть себя шведским королем, мы знаем — за это одно его нужно отвергнуть. Ведь из-за этого титула шведского короля может разгореться война… Пусть же он королевствует в Швеции, а мы единогласно выберем в короли князя Карла. Все говорит за него.
Все молчали, никто не перечил, только глухой гул стоял в комнате. Часть гостей обступила шляхтича, рассказывавшего о зверствах казаков и татар, осыпая его с лихорадочным любопытством новыми вопросами, заставлявшими его рисовать все более страшные и кровавые картины. Вдруг теснившаяся у дверей толпа стала расступаться с каким-то странным жужжанием, и над ней показалась верхушка черепа, покрытого косматыми седыми волосами; в то же время из уст в уста стало переходить имя:
— Бояновский! Бояновский!
Имя это как будто обладало властью налагать молчание, так как все уста сомкнулись, а глаза обратились в ту сторону, где расступавшаяся толпа давала проход вновь прибывшему.
Высоцкий, Чирский, Нишицкий, услыхав это имя, разом сошлись в кучку, как будто почуяли необходимость обороняться общими сила.
Наконец Бояновский, чья седая косматая голова долго одна виднелась над толпою, прошел вперед и очутился на виду у всех. Он казался великаном, а худоба еще более увеличивала его рост. Он был, что называется, кожа да кости, но кости грубые, крепкие, переплетенные сетью мускулов и сухожилий. Обрамлявшая его продолговатое бледное лицо длинная седая борода, такая же растрепанная, как волосы, ниспадала на полуобнаженную грудь.
Мало кто мог смотреть на этого человека, не испытывая беспокойства и тревоги. Глубоко сидевшие под густыми бровями глаза смущали горевшим в них огнем. Правильные резкие, сухие черты лица носили выражение презрения и отваги. Бледные, почти белые тонкие губы были полуоткрыты.
Несмотря на одежду, которую правильнее было бы назвать лохмотьями, вид у Бояновского был величественный. Одежда, вроде епанчи бурого цвета, напоминавшая монашескую рясу без воротника, падала грубыми жесткими складками на ноги в кожаных штиблетах крепленных шнурками. Он был подпоясан шнурком же, скорее веревкой, на которой висели крупные деревянные четки, при ходьбе они стучали с треском, точно кости скелета. В одной руке у него была огромная, здоровенная дубина, на которую он опирался, и глядя на эту руку, легко было догадаться, каким богатырем был этот человек в молодости. Впрочем, и теперь сдавалось, что если б он стиснул покрепче дубину, то из нее бы вода потекла.
Бояновский шел медленно, но не один; под левым локтем у него вертелся маленький человечек, который тяжело дышал и озирался беспокойными глазами; кто он был — слуга, товарищ, ученик Бояновского? — неизвестно; но он следовал за ним неотступно.
Дойдя до середины избы, где было гораздо просторнее, Бояновский остановился и обвел собрание глубоко сидевшими в орбитах глазами.
Всем присутствующим Бояновский был известен, по крайней мере, понаслышке. Хотя в настоящее время память о нем едва ли сохранилась, но тогда если не вся Польша, то значительная часть ее знала Бояновского либо слышала о нем. О его прошлом рассказывали разно: известно было только, что он много каялся в грехах, совершил паломничество в Святую Землю, был в Риме, а теперь ходил по монастырям, известным чудотворными иконами, и призывал людей к покаянию.
Он был красноречив, смел и никого не щадил. Многие интересовались им, хотя и боялись его, особливо паны и шляхта, которых он разносил и бичевал беспощадно. Духовные лица посмирнее часто старались удержать его от бурных выходок и склонить к более мирному настроению, но он выслушивал их, не возражая, а поведения своего не изменял.
Рассказывали о нем, что, услыхав о каком-нибудь публичном соблазне, он непрошенный являлся туда и требовал покаяния. Удавалось ему, и не раз, обратить грешника на путь истины, но чаще на него выпускали собак и швыряли в него каменьями.
Хотя Бояновский выглядел нищим, но ни от кого не принимал подаяния; не отказывался только, если кто-нибудь хотел накормить его голодного. Это угощение, впрочем, недорого стоило хозяину, так как мяса он не ел, а утолял голод только похлебкой, хлебом и молоком.
Товарищ его, которого звали Варша, следил за тем, чтобы он не слишком морил себя постами, и иногда почти насильно заставлял его есть.
Многие считали его чуть ли не святым, и когда он появлялся где-нибудь, матери приводили к нему детей, чтобы он их благословил. Но он отказывался от этой чести, а иногда сердился.
«Я такой же грешник, как и вы, — говорил он нетерпеливо, — вы видите, что я каюсь в своих грехах. Не поможет вам мое благословение и моя молитва; молитесь сами за себя, и Бог вас услышит».
Вторжение Бояновского в гостиницу было непонятно здешним гостям и хозяевам, так как старый странник не бывал в таких шумных собраниях и избегал их. Высоцкий и его товарищи не были ему рады. Не знали, кто его привел сюда.
Между тем полесский шляхтич, рассказывавший о своем бегстве от погрома, вскочил, точно в испуге, увидав Бояновского. Старик искал его глазами, и найдя, устремил на него такой пристальный и тяжелый взгляд, что Смердовский точно окаменел на месте.
Все затихли. Бояновский стукнул о пол своим посохом.
— Говори, — сказал он сильным и глубоким голосом. — Говори! Пусть и я услышу, как Бог карает нас. Говори!
Однако Смердовский, раньше такой речистый, точно лишился языка, и бормотал что-то непонятное. Те, которые слышали его раньше, начали подталкивать его и шептать:
— Да ну же, говори!
Высоцкий, быть может, довольный тем, что Бояновский ничего больше не требует, дал знак Смердовскому, чтобы он слушался. Но Смердовский казался совсем пришибленным.
— Сил моих не хватает, — сказал он слабым голосом, — и то, что видели глаза мои, самому мне начинает казаться сном, а не правдой. Как же другим, которые меня слушают? Кровь лилась и льется рекою, колодцы переполнены трупами, вокруг местечек целые леса посаженных на колья. Никакой дикий зверь так не терзает своих жертв.
Пока шляхтич говорил это дрожащим голосом, старик слушал его молча.
— Разве ты можешь выдумать то, — сказал он, когда тот умолк, — чего бы не выполнила грозная кара Божия? Так оно и есть. Видел ли ты, слышал ли ты, во сне ли тебе приснилось — все это правда, все это было, есть или будет. Велики были грехи наши, и вот наступил день суда и кары Господней. Много лет тому назад предсказывал это пророческий голос Скарги, который все предвидел: плен и неволю, издевательство наших слуг над нами, резню, поджоги и постыдное бегство с полей битвы, и истязания, и реки крови, и вопли, к которым небо остается глухим… потому что грехи наши закрыли его для нас. Бог попустил — удар обрушился. И будет не один день — dies irae, но века гнева Божия, потому что веками копились грехи наши!
Бояновский застонал.
Тогда всю толпу, за минуту перед тем весело болтавшую и пившую, охватило смущение. Голос старца, раздавшийся точно из могилы, его таинственная, загадочная сила потрясли всех до глубины души. Послышались стоны, вздохи… у иных показались слезы.
Старец, устремив глаза вдаль, продолжал:
— Короля собираетесь выбрать; и правда — он нужен нам… но кто же из вас станет слушаться избранника? Избранника? Вы садите его на престол, чтобы глумиться над ним… чтобы он платил вам, чтобы извлечь из него пользу. Добиваетесь должностей якобы для пользы Речи Посполитой, а на самом деле, чтобы получать с них доходы, как с аренды. Жолнеры[3] не слушаются вождей, гетманы ссорятся. В семьях несогласие, на сеймах раздор, в виду неприятеля и битвы непослушание. На войну везете с собой раззолоченные шатры и перины, серебряную посуду… чтоб казакам было, чем поживиться! Даже нашу старую храбрость выгнала из наших сердец эта гнилая распущенность. А пример подается сверху — и не смоет этого одна кровавая баня. Мы видим только начало кары Божией, ее будут нести на себе поколения, она продлится века…
Голос его постепенно замирал и превратился наконец в неясное бормотание. Все были смущены и встревожены.
Нишицкий, который один считал себя способным справиться с таким страшным противником, приблизился к нему и сказал:
— Не отнимайте же у нас мужества, когда оно так необходимо! Бог даст, предостережение Его не пройдет втуне. Улучшение уже замечается; все здесь понимают, какого короля нам нужно, и выберут его единогласно.
Бояновский посмотрел на него долгим взглядом.
— Молитесь и творите покаяние, — сказал он. — Вы ничего не знаете, вы слепы, а похваляетесь, будто сильны. Но эта сила дана только здоровым и неиспорченным народам. Мы уже не властны над собой и гибнем жертвою наших грехов. Не выбрать вам того, кого хотите выбрать, и не достигнет он того, что задумал. Порвались вожжи и возницы мчатся в пропасть. Молитесь и кайтесь! Молитесь и творите покаяние!
Высказав это громким голосом, Бояновский еще раз обвел глазами собрание, но уже не увидел полесского шляхтича. Тот куда-то скрылся.
Старец, постояв немного среди общего тревожного молчания, медленно повернулся и, покрутив усы, направился к двери. Никто не посмел его удерживать; только несколько близ стоявших нагнулись было поцеловать руку благочестивого мужа, но старец быстро спрятал ее, не допуская таких знаков почтения.
Толпа смыкалась за ним, и по углам огромной залы послышался глухой гул, который вскоре превратился в громкий говор. Все вздохнули свободнее, когда Бояновский ушел.
Смердовский, который прятался где-то в углу, снова вынырнул из толпы.
— Благочестивый муж, — заметил вполголоса Нишицкий, не особенно довольный впечатлением, которое оставил старик. — Благочестивый муж, но терпит за тяжкие грехи.
Нишицкий указал рукою на свой лоб.
— Тут у него все перепуталось… смешивает свои грехи с нашими. Бог справедлив и милосерд; то, что мы вытерпели, достаточная кара. Выберем короля, соберемся вокруг него, и пойдем на холопство с прежним рыцарским духом.
Какой-то шляхтич возразил из толпы:
— У нас-то, по старинному обычаю, король был главным гетманом, а где же епископу, который с детства учился только благословлять, браться за оружие, которого он отродясь в руках не держал!
Чирский и Высоцкий разом зашикали на него.
— Вождей, гетманов у нас хватит, — закричал Чирский — королю достаточно мужества, которым князь Карл обладает… Рыцарство у него в крови: пусть только наденет панцирь да шлем, увидите, как он себя покажет.
Это заявление было встречено смехом, но общий говор прекратил спор. Высоцкий велел подавать кушанье и наполнить кубки.
2
Монашеский капюшон.
3
Солдаты.
1
Выборы короля.
II
Королева Мария Людвика, в трауре, со слезами на глазах, задумалась над раскрытой книгой, с брошенными на нее четками, лежавшей на обитом черным сукном с траурным флером аналое в ее спальне.
Годы, проведенные в Польше, тяжелые и неустанные заботы наложили свою печать на ее все еще красивое лицо, выражение которого было полно энергии и силы. Она была измучена, но мужество не покидало ее. Казалось, в этой задумчивости она готовилась к дальнейшей борьбе. Мысль ее, должно быть, уносилась в прошлое, она вспомнила счастливые годы, проведенные во Франции, позднейшую борьбу и с трудом доставшиеся успехи в Польше.
Они не подлежали сомнению, и хотя королева не хвалилась ими, напротив, предпочитала умалчивать о них, чтоб никого не задеть, но влияние ее давало себя знать всюду. Отличаясь набожностью, она привлекала на свою сторону влиятельнейшую часть духовенства; а своим воспитанием, любезностью, манерами снискала расположение многих панов, предпочитавших иностранные обычаи старозаветной польской простоте. На Севере представляла она интересы Франции и соединяла вокруг себя все, что могло им служить, а так как каждый из сочувствовавших и преданных ей панов сенаторов был главою значительного количества простой шляхты, то королева могла рассчитывать и на нее.
Теперь она размышляла о том, какую роль взять на себя в предстоящей элекции и что именно предпринять. Она никого не могла пригласить на совет, никому не могла признаться. Она принимала всех, выражавших ей сочувствие, начиная от старого примаса, как вдова, убитая горем, сознанием невозвратимой потери.
Ни для кого не было тайной, что покойный король отнюдь не был связан прочными сердечными узами со своей супругой. Равнодушный до конца, развлекавшийся кое-какими интрижками, он только по обязанности оказывал жене почтение, для вида брал ее с собой в поездки; уступал ее требованиям, побаивался острых размолвок, но не любил ее. Она тоже оказывала ему почтение, подобающее мужу и королю, но не скрывала, что его образ жизни и поведение оскорбляют ее.
Уведомляемая о каждом новом похождении мужа, увлекаемого товарищами, которые подделывались к его слабостям, королева должна была на многое смотреть сквозь пальцы. Заподозренная сама в неверности, она никогда не могла забыть этой обиды, и ее поведение, суровое отношение ко двору, было ответом на это обвинение.
Она строила монастыри, ездила по костелам, окружала себя ханжами, строжайше преследовала всякое легкомыслие среди придворных. При таком отношении ей постоянно приходилось давать отпор Яну Казимиру, который сначала нестерпимо надоедал своим ухаживанием хорошенькой пане Дюре, потом пане Люсе и всем хорошеньким француженкам, тщетно стараясь понравиться то панне Ланжерон, то панне Дезессар.
Встречая только насмешки, Ян Казимир уходил разочарованный и раздосадованный. Он видел, что своими неудачами в значительной степени обязан королеве, и злился на нее, но эта тайная вражда, смешившая иногда Марию Людвику, никогда не выходила наружу ни с той, ни с другой стороны.
Экс-кардиналу приходилось искать вознаграждения за неудачи сначала в аристократических шляхетских кружках, под конец и в мещанских.
Никогда еще королева не размышляла так серьезно о несчастном характере Яна Казимира, с которым имела достаточно времени познакомиться, и не подвергала его такой строгой оценке, как сегодня. Ее быстрому уму трудно было сообразить, что король шведский станет и польским, хотя он имел довольно опасного соперника в лице брата Карла.
Опасен епископ вроцлавский был деньгами, имевшимися в его распоряжении; тогда как у короля шведского не было ничего, кроме долгов.
Самая удачная элекция все же требовала больших расходов. Издавна выработались известные формы и традиции, известные выборные обычаи. Нужно было иметь много посредников, людей бедных, которым приходилось платить. На все это у Яна Казимира не было средств, тогда как Карл уже выложил более миллиона злотых на наем восьмисот солдат, которых предоставил в распоряжение Речи Посполитой, и на различные другие предвыборные махинации. И мог выложить еще больше…
С князем Карлом королева никогда не вступала в близкие отношения. Он вообще избегал женщин, а когда ему приходилось бывать у Марии Людвики, то старался держаться в стороне. Кроме того, он своим темпераментом и характером отталкивал королеву и, со своей стороны, не питал к ней симпатии.
От этого, конечно, ей не становился милее Ян Казимир с его противной наружностью, скучными манерами, пустым и несносным разговором; но Мария Людвика видела в нем человека, которого можно забрать в руки. Он отличался бесхарактерностью и позволял водить себя за нос тем, кто, подобно Бутлеру и другим фаворитам, умел подделаться к нему.
По смерти мужа королева думала было вернуться во Францию, но тотчас сообразила, что это было бы ошибкой, отречением от будущих успехов, от которых она еще вовсе не хотела отказываться. Все ее состояние, имения, множество начатых предприятий удерживали ее здесь. Она должна была остаться и могла еще сыграть крупную роль.
Перебирая мысленно целый ряд людей, которые стояли или могли стать у кормила правления, она не находила среди них ни одного, способного господствовать над обстоятельствами. Она чувствовала себя более сильной, чем они, или по крайней мере способной бороться.
Но все это были пока только предчувствия, гадания, надежды, непроверенные соображения и мысли. Она сознавала только, что должна сохранить свою независимость, стоять в стороне и ни во что не вмешиваться, пока не представится случай занять определенное положение. Ей нетрудно было догадаться, что как король шведский (так он приказал называть себя), так и епископ вроцлавский будут стараться привлечь ее каждый на свою сторону; но в ее интересах было не брать на себя обязательств.
Это размышление прервало ее молитву; она еще стояла на коленях, но не молилась, когда заметила, что дверь чуть-чуть приотворилась, и госпожа Ланжерон заглянула в комнату. Она вопросительно взглянула на нее.
Француженка подошла на цыпочках и, став на колени перед королевой, сказала шепотом:
— Король шведский…
Брови Марии Людвики слегка нахмурились, она подумала с минуту:
— Скажи, что я кончаю молитву; и пусть его примет отец Флери; я сейчас выйду. Шепни отцу Флери, чтобы он не уходил, пока король будет у меня.
Послушная Ланжерон выскользнула из спальни, а королева, еще слабая после лихорадки, с усилием поднялась с колен и на минутку присела на кресло. Взглянула в зеркало в серебряной раме, которое показало ей бледное и грустное, но не лишенное прелести лицо.
Рассчитав время так, чтобы отец Флери успел принять короля, Мария Людвика тихонько встала, придала величественное выражение лицу и медленной походкой направилась в залу, где уже слышны были голоса короля и доктора Сорбонны.
Паж, ожидавший ее у дверей, отворил их, и она вошла.
Ян Казимир стоял с обычной кислой физиономией, выражавшей какое-то вечное разочарование после только что выяснившейся неудачи. Вообще его почти никто не видал веселым, кроме его карликов, приближенных и личных друзей. Жалоба, сарказм, насмешка всегда готовы были сорваться с его уст, и о чем бы ни заходил разговор, он сворачивал его на свою особу. Это было характерно для него.
Всегда желтое и темное лицо его с явными следами оспы и сардонически искривленными губами было на этот раз еще угрюмее, чем обыкновенно.
Королева, разумеется, предложила ему сесть первому, а затем села сама, удержав взглядом Флери, присевшего на стул в некотором отдалении.
Беспокойные манеры Яна Казимира имели ясное значение: ему хотелось отделаться от Флери и остаться с королевой с глазу на глаз, но ей этого вовсе не хотелось. Поэтому его выразительный взгляд не подействовал, и король, закусив губы и стиснув руки, в которых держал перчатки, тихо сказал:
— Я хотел узнать о здоровьи вашего королевского величества. Я сам совершенно разбит и чувствую себя плохо! Положение страны отчаянное. Торопятся с элекцией, но, по моему мнению, уже запоздали, а между тем казачество не хочет слушать ни сейма, ни панов. Только королевское величество может быть страшным для взбунтовавшихся хлопов.
Король вздохнул и, немного помолчав, прибавил, оглянувшись:
— Говорят, — я этому верить не хотел, — будто мой брат Карл добивается короны?
Королева подтвердила это наклонением головы.
— Но это давно известно, — заметила она.
— При его взглядах это казалось мне невозможным, — сказал король несколько более живым тоном. — Нет под солнцем человека скупее Карла, никто менее его не создан для королевской власти. Он любит монашеское уединение, замыкается от людей; кто бы мог подать ему эту мысль?
Он взглянул на королеву, которая слегка пожала плечами.
— Мне кажется, он сам додумался, — возразила она, — так как вначале все говорили, что ваше королевское величество не будете добиваться этой короны.
— А я, действительно, не особенно стремлюсь к ней, — ответил он, — но наследственная шведская корона заставляет меня искать какой-нибудь опоры, силы, которая могла бы поддержать мои притязания.
Королева ничего не ответила, но взгляд ее, вероятно, был очень выразителен, так как Ян Казимир прибавил, оправдываясь:
— Я сам не особенно надеюсь на получение шведского престола, но моя обязанность добиваться его. А это одно делает меня кандидатом…
Он не окончил и остановился, быть может, устыдившись своего лицемерия.
— Конечно, эта корона обвита терном, — сказал он, — но все же корона, а из самой страшной разрухи может, при помощи Божией, вырасти благоприятный результат. Война дает диктатуру.
Он помолчал немного, затем прибавил, понизив голос:
— Я пришел искать совета и поощрения у вашего королевского величества.
Мария Людвика покачала головой и опустила глаза.
— Ах, государь, — сказала она сухим и холодным тоном, — бедная вдова, подавленная горем, не только другим, по и себе самой помочь не сумеет. Ваше королевское величество человек набожный и можете уповать на Провидение. Оно не оставит вас.
Ян Казимир с великой горячностью заверил ее:
— Вся моя надежда на Святую Деву Марию, чудотворный образ Которой в Червенске влил бодрость в мою душу. Я дал также обет сходить в Ченстохов.
Да, продолжал он с той же горячностью, в такое время, как наше, когда разум помутился, остается только надежда на Бога и на заступничество святых.
— Счастлив, кто может верить, — сухо перебила королева, — что заслужил их милость.
Наступило неловкое молчание, которое Ян Казимир прервал, ловко переменив тему.
— Говорят, Карл пожертвовал миллион на снаряжение восьмисот солдат для Речи Посполитой. Да, но, кроме горсточки людей, не имеющих никакого значения в Речи Посполитой, у него нет сторонников.
— Я ничего не знаю об этих вещах, — ответила королева.
— Могу перечислить его приятелей, — живо отозвался Ян Казимир. — Епископ киевский Заремба, кому он известен? Что он значит?.. Возможно, что за него будут волынский воевода князь Сангушко и князь Исидор Заславский, но это имена, а не люди; в сенате ни один из них слова молвить не сумеет, а если и молвит, то его не станут слушать. Чирский, каштелян холмский, выскочка, homo novus… a Рушковский, Иноврацлавский не лучше его. Затем Теодорик Потоцкий, подкоморий галицкий, — вот и все, да…
Горячность и обстоятельность, с какими король шведский перечислял сторонников своего соперника, показывали, что это дело занимало его гораздо сильнее, чем он хотел показать.
— Я, — прибавил он, — я бы охотно уступил ему, но меня насильно тянут знатнейшие из сенаторов. Я им говорил, что не мог бы снарядить даже восемьсот человек, которых дал Карл, тогда как он, говорят, обещается на свой счет содержать десять тысяч.
Король горько рассмеялся.
— Хотя вряд ли хватит на это доходов вроцлавскаго епископства, — продолжал он. — А если он будет все время так гостеприимно кормить и поить шляхту, то еще до элекции у него останутся только долги.
Ян Казимир снова переменил тему.
— Дворец на краковском предместье я хочу занять для себя, — сказал он, поглядывая на королеву.
— В таком случае Уяздовский достанется князю Карлу?
— Со зверинцем? — подхватил король. — Да ведь он не охотник! Нет, Уяздовский дворец надо будет разделить.
Мария Людвика перебила его холодным тоном:
— Прошу вас не забывать о том, что мне следует получить один из дворцов после покойного мужа. Я не могу и не хочу оставаться в замке. Здесь много тяжелых воспоминаний; к тому же, — прибавила она, — замок королевский, и должен весь принадлежать королю.
По какому-то странному сцеплению мыслей король шведский вдруг вспомнил о любимце и после покойного короля, графе Магнусе, и сказал:
— Магнус напоминает о ста тысячах злотых, которые он ссудил Речи Посполитой, и будет приставать к нам, пока мы их не вернем.
Королева усмехнулась и заметила:
— Как и я, ведь и мне должна Речь Посполитая.
Ян Казимир спохватился, что затронул струну, которой не следовало касаться, закусил губы и, не зная, как выпутаться из затруднительного положения, обратился к молчавшему Флери.
Вопрос, который он ему предложил, касался завтрашнего богослужения в одном из местных костелов. Ксендз Флери и королева разом ответили, что они намерены присутствовать на богослужении.
Казалось, все предметы разговора были исчерпаны. Но Ян Казимир не уходил.
— Брат мой, Карл, навещает ваше королевское величество? — спросил он.
— Был у меня однажды, когда я сюда приехала, — сухо ответила королева. — Мы не видимся с ним.
— Ваше королевское величество, — сказал Ян Казимир, подумав немного, — могли бы избавить его от напрасных хлопот, стараний, расходов, связанных с его смешными притязаниями на корону. Я бы ему не мешал и не стремился к ней, но как быть? Тянут меня! А его подбивают льстецы. Жаль мне его, право. Может быть, если б он услышал из уст вашего королевского величества…
Мария Людвика быстро перебила его:
— Государь, прошу вас, позвольте мне остаться в стороне, так как в эти дела я не хочу, не могу и не обязана вмешиваться. Горе мое отнимает у меня всякую охоту участвовать в житейских делах; мне хотелось бы только устроить как можно лучше моих французских монахинь, у которых я, может быть, потом сама найду убежище. Со времени смерти короля дела Речи Посполитой меня не касаются. Ведь я, вспомните это, только вдова.
— Но ваше королевское величество, — сказал, увлекшись, Ян Казимир, — можете через Францию, на которую имеете большое влияние, оказать содействие, кому хотите.
— Франция будет согласовать свою политику со своими интересами, — сухо ответила Мария Людвика, — а я не могу принимать в этой политике никакого участия.
Король, нахмурившись, замолчал.
— Может быть, — сказал он после непродолжительной паузы, — ваше королевское величество измените свое мнение; я буду рассчитывать на это.
Королева покачала головой, но ничего не ответила. Король встал, и Мария тоже поднялась. Последовало очень холодное прощание, затем королева сделала несколько шагов к двери, провожая гостя, и вернулась в свои покои.
Патер Флери проводил короля дальше.
— Все грустит? — спросил король.
— Как сами видели, — ответил патер. — Положение ее неопределенное, будущее неясное. Перспективы страны и вести, приходящие каждый день, не приносят успокоения. Единственное утешение ее молитва.
— И мое также! — с жаром подхватил Ян Казимир. — Но будем надеяться на Бога.
Сказав это, он нагнулся, как будто желая поцеловать руку прелата, который скромно отступил с глубоким поклоном.
В передней двое придворных ожидали короля. Тут, точно каким-то волшебством, пасмурное лицо Яна Казимира прояснилось.
— Бутлер спрашивал о вашем королевском величестве, — сказал один.
Король быстрыми шагами направился в занимаемое им помещение, то самое, которое он занимал перед поездкой в Рим, а по возвращении снова потребовал, так что пришлось выселить из него графа Магнуса.
Но теперь, когда шведская корона готова была увенчать его голову, когда он был кандидатом на другую корону, эти скромные апартаменты казались ему невыносимыми. Он добивался пышного дворца в Краковском предместье, против чего протестовал князь Карл.
В завещании короля Владислава не было точно указано, как братья должны поделить дворцы. Яну Казимиру приходилось ждать, пока при помощи каких-нибудь посредников можно будет прийти к соглашению.
В передней встретили его два карлика — Баба и Люмп, поляк и немец, две обезьяны на цепи и пестрый попугай в клетке. Шумный спор вечно ссорившихся и дравшихся между собою злобных карликов заставил короля ударить Бабу по плечу и приказать обоим замолчать.
На пороге покоев ждал его староста Бутлер, пользовавшийся наибольшим и наиболее прочным расположением короля, вообще очень легко заводившего приятелей и расстававшегося с ними.
Бутлер обладал внешностью придворного, манерами иностранца, гибкими движениями и послушным выражением лица; все это помогало ему подлаживаться к настроению и мыслям короля. Бутлер лучше чем кто-либо знал Яна Казимира, который делал его своим поверенным, иногда отдалял его от себя, но всегда, соскучившись по нему, снова приближал.
Это был единственный человек, перед которым он мог признаться во всех своих слабостях, не опасаясь разглашения или подвоха. Бутлер никогда не выносил сора из избы, а, напротив, не раз уже прикрывал и улаживал последствия неосторожности короля.
С очевидной радостью Ян Казимир пригласил его в свои покои.
В них отражался весь его характер. Тут не было той пышности, того аристократического блеска, которым придавал такое значение Владислав. В окружавшей короля обстановке сказывалось непостоянство его мыслей, изменчивость его вкусов. Вперемежку с бесчисленными образами и образками, распятиями и реликвиями висели женские портреты, а рядом с благочестивыми трактатами валялись фривольнейшие французские книги. Не было ни порядка, ни изящества в покоях, убранных довольно богато, но без вкуса. Собаки, обезьяны и карлики всюду оставляли следы своего бесчинства.
В спальне перед большим образом Богородицы с младенцем Иисусом, взятым из костела в Червенске, горела лампада; король, подойдя к ней, преклонил колени и прочел краткую молитву; затем встал, запер двери и, перейдя в соседнюю комнату, сел и обратился к Бутлеру:
— Я сейчас от королевы! — сказал он, пожимая плечами. — Эта женщина для меня сфинкс. В глубоком трауре, в неутешном горе по муже, который ее не любил, и которого она не терпела, хотя и командовала им, да так командовала, что под конец его жизни ни одной должности нельзя было получить без ее согласия, за каждую приходилось ей платить. Я уверен, что она накопила огромные суммы.
Бутлер с живостью подтвердил это.
— Но хочет, по ее словам, — продолжал Казимир, — истратить их на благочестивые учреждения, и дала мне понять, что сама не прочь удалиться в какой-нибудь из своих монастырей. Говорят, будто Карл, если только… да нет, этому не бывать…
— Не бывать! — повторил Бутлер.
— Если только его выберут, готов на ней жениться, — докончил король.
— Но ведь он ненавистник женщин, — возразил староста.
— Все это говорят, — подхватил король, — но как это может быть? Это противно человеческой природе.
Он разом вздохнул и рассмеялся.
— Что до меня, — сказал он, — то мой случай особенный… я в каждой женщине вижу что-нибудь возбуждающее, в каждой. У одной лицо, глаза, у другой стан, ножка, улыбка, грудь…
Он развел руками.
— …для того и сотворены, чтобы вводить нас в искушение. Бутлер, смеясь, поддакивал.
— Но из всех, которых я встречал, — продолжал король, поддаваясь потребности излить душу перед приятелем, — всех больше нравятся мне, Бутлер… та француженка Дюре и… и…
Он понизил голос, оглянулся и шепнул:
— …и маршалкова.
Приложив руку к губам, он поцеловал пальцы и замолчал.
— Но ловок будет тот, — начал он снова, — кто поживится чем-нибудь при дворе королевы. Эта состарившаяся, увядшая мартышка Ланжерон стережет его, как дракон. Говорили, будто королева собирается выдать ее замуж, но теперь все отложено.
Помолчав немного, король обратился к Бутлеру.
— Ну так как же? Твои хлопоты о деньгах?
— Ничего еще утешительного не могу сказать, — отвечал фаворит, — а достать нужно во что бы то ни стало.
— Карл одурел, — продолжал Казимир, — сыплет деньгами… Он! До сих пор такой скряга! Откуда взялась у него фантазия добиваться короны наперекор мне?
— Не знаю, — ответил Бутлер, — может быть, зависть разобрала!
— Он — король! — заметил, пожимая плечами, Казимир. — Смешно и подумать.
Бутлер в угоду ему рассмеялся.
— Слышал ты что-нибудь? Есть у него какие-нибудь надежды? Опасен он? — допытывался Казимир.
— Во время элекции всякий соперник опасен, — сказал староста. — Может совсем не иметь сторонников, — и вдруг они вырастут, как грибы, на самом избирательном поле. Верно одно, что он будет нам помехой.
— Потому-то и не следует уступать, — проворчал король, — но это может дорого обойтись. Он никого не послушает.
— Мазовецкую шляхту, которую он давно кормит и поит, и других выборных, собравшихся на элекцию, — сказал Бутлер, — его придворные, Высоцкий, Чирский и другие, ублажили едой и питьем. Разослали их по поветам. Кто знает, что произойдет при голосовании? Выскочит один, гаркнет, а другие за ним…
— Что же предпринять? — проворчал Казимир. Бутлер прошелся по комнате, размышляя.
— Придется наияснейшему пану подождать съезда сенаторов, а затем можно будет воздействовать через них на князя Карла.
— А то, что он уже истратил?.. — с беспокойством сказал король. — Все говорят уже о миллионе. Придется ему вернуть.
— А хоть бы и так! — возразил староста. — Что тут страшного. Разве не может король вытребовать в свое распоряжение пару миллионов и заткнуть ими все глотки.
— Ты хороший советник, — усмехнулся Ян Казимир, ударив его дружески по плечу.
Разговор о серьезных делах уже утомил его. Вообще он умел только либо молиться, либо балагурить.
— Слушай-ка, Бутлер, ты ведь все знаешь… Говорят, будто Гижанка выходит замуж за шляхтича. Знаешь, хорошенькая Гижанка, дочь бургомистра, за которой тут все увивались. Покойный Владислав усердно ухаживал за ней; видно, считал себя наследником после Сигизмунда Августа, который первый соблазнил Гижанку. Но у него не было верных помощников: Пац и Платенберг только водили его за нос да прятали деньги в карман; так он и не добился ничего от Гижанки.
— Но ведь и панна Ланжерон, — заметил Бутлер, который видел, как она мешает Казимиру, — тоже, вероятно, имеет какого-нибудь жениха-шляхтича.
— Что ты говоришь? — воскликнул король. — Да я бы готов был протанцевать гавот на ее свадьбе.
— Ба, — отозвался Бутлер, — ее заменит Дезессар либо другая.
— И то правда, — угрюмо согласился Казимир. — Двор королевы настоящий монастырь. За малейшее легкомыслие она отсылает во Францию, а шпионы у нее зоркие.
— Королева? — подхватил Бутлер, подойдя поближе к сидевшему королю. — Королева? А ведь я хотел поговорить о ней. Вашему королевскому величеству надо постараться привлечь ее на свою сторону. Может быть, она станет говорить, будто ни во что не вмешивается, но у нее есть связи, есть приверженцы, которыми она умеет вертеть, так что без нее или, чего Боже сохрани, наперекор ей мы ничего не добьемся, а с нею нам будет в тысячу раз легче.
— Ба! — возразил Казимир. — Неужели ты думаешь, что я не понимаю этого. Женщина разумная и хитрая; при покойнике никогда не хвасталась своей силой; напротив, выставляла напоказ свою покорность, а на деле вертела всеми, делала, что хотела, и король без нее шагу ступить не мог.
— Это так, — сказал Бутлер, — но разум разумом, а и то много значило, что у нее одной всегда имелись деньги.
— И теперь есть, хотя она и строит монастыри, — заметил король.
— А не могла бы она нам ссудить? — спросил фаворит.
— Неудобно ее просить об этом! — вздохнул Ян Казимир. — Ежели мне поможет, то и меня заберет в руки. Я попросту боюсь ее, да, боюсь, — повторил он, понизив голос.
— А если она примет сторону князя Карла? — заметил Бутлер.
— Не может этого быть! — сказал Казимир.
— Ваше королевское величество верите, — продолжал фаворит, — что она, как говорила, останется в стороне и не будет ни во что вмешиваться?
Бутлер рассмеялся, и прибавил:
— Это невероятно. Если б даже сама не хотела — должна будет вмешаться; и тут видно станет, к кому она питает симпатию.
— Ко мне она никогда не питала ее, — проворчал король.
— Потому что ее интересы не требовали этого, а теперь…
— Что же теперь? — спросил Казимир, бросая взгляд на Бутлера, — что ты хочешь сказать?
— А то, что ставши королем, наияснейший пан может позаботиться и о монастырях, и о вдовьей части, и обо всем, что интересует королеву; она же, со своей стороны…
— А я тебе опять скажу, Бутлер, — быстро перебил король, — что я ее боюсь; она заберет меня в руки! Это женщина хитрая, смелая и умная.
— Оттого-то мы и нуждаемся в ней, — настаивал Бутлер. — Одним словом, вот что я скажу: если князь Карл привлечет ее на свою сторону, не помогут нам все сенаторы, сколько их есть.
— За меня Оссолинский, — возразил король, — не сомневаюсь также и в Казановском.
— Который теперь не имеет никакого значения, — перебил Бутлер.
Казимир опустил голову. Наступило продолжительное молчание; староста следил за хорошо знакомыми ему чертами короля, не считавшего нужным скрывать перед ним своего настроения.
Совет, данный Бутлером, по-видимому, произвел на него впечатление, так как, немного погодя, он поднял голову и сказал, как бы заканчивая разговор.
— Опять-таки скажу, Бутлер, — боюсь я ее! Если нас свяжет хоть тоненькая ниточка, она притянет меня и завладеет мною. Владислав был посильнее меня, да! — а в конце концов она им вертела, как ей хотелось.
— Я остаюсь при своем мнении, — ответил староста, или она будет за ваше королевское величество, и в таком случае наша взяла; или против вас — и тогда я ни за что не ручаюсь. Чтоб Мария Людвика стала сидеть, сложив руки!.. — Бутлер энергически тряхнул головою.
Беседа кончилась.
III
На другой день, после ранней обедни у Святого Яна, король, которому сообщили, что его брат Карл получил какие-то письма из Швеции, откуда ждал поддержки, только что вернулся домой пасмурный и хилый, как вдруг услыхал в передней громкий спор и пискливый, визгливый, хорошо знакомый ему женский голос. От этого выражение его лица не сделалось более приятным; он хлопнул в ладоши, и когда вошел слуга, спросил его:
— Это Бертони?
Слуга отвечал утвердительно.
— Скажи ей, — нетерпеливо продолжал король, — раз навсегда, что я не могу принимать ее в этот час. Пусть придет вечером. Сейчас я жду нескольких важных особ. Недостает только, чтобы эту дрянь, эту мартышку застали у меня! Выпроводить ее, выпроводить!
— Не так-то это легко! — проворчал слуга. — Она такой гвалт поднимет, что по всему замку услышат.
Не желая слушать возражений, король вытолкал слугу за дверь и, захлопнув ее за ним, остался подле, прислушиваясь, будет ли исполнено его приказание.
По уходе слуги шум и крики в передней, сопровождаемые хохотом прислуги, сначала усилились, потом стали затихать, двери передней с треском захлопнулись, и когда король выглянул, назойливой женщины, которую он велел выпроводить, уже не было.
Кто была эта Бертони — было известно всем, знакомым с жизнью дворца. Теперь ей перевалило уже за пятьдесят, а когда королевичи подрастали, панна Саломея, дочь музыканта королевской капеллы, была очень веселой и ветреной девчонкой, а так как Ян Казимир с юных лет питал сильнейшее влечение к женщинам, то хотя Саломея была вовсе не красива, а только свежа, смела, задорна и кокетлива, она успела вскружить ему голову и постаралась забрать его в руки.
О его амурах с Салюсей было известно всему двору; одни старались разорвать эту связь, другие покрывали ее, а в конце концов все махнули на нее рукой. Это была первая любовь королевича, имевшего потом бесчисленное множество таких беспутных связей, но Саломея не позволила себя прогнать или совершенно забыть; она сознавала, что имеет некоторые права, и не отступалась от них. Потом она вышла замуж за итальянца, кларнетиста в королевской капелле, и овдовела, оставшись с одной дочкой.
Она не могла, конечно, сопровождать Яна Казимира в его путешествиях, ни разделить его заточение, но вообще не спускала с него глаз, и всякий раз, как он возвращался, этот грех молодости вставал перед ним, и никакая человеческая сила не могла его отогнать.
Надо было знать эту итальянку, чтоб понять ту силу, с какою она умела втереться всюду. Она не боялась никого и ничего, а ее длинного языка боялись все. Воспитанная при дворе, она знала и видела все его тайны, все его слабости, и умела пользоваться ими. Дерзость ее не имела себе равной; туда, где сама пристойность не позволяла ей бывать, она шла нарочно, чтоб ей заплатили за уход.
От Яна Казимира, как говорили, она сумела вытянуть значительные суммы; досталось ей кое-что и после мужа; потом она торговала женскими нарядами и драгоценностями, и в конце концов обзавелась красивым каменным домом на рынке Старого Города; говорили, что у ней, кроме того, водятся и деньжонки, но в этом она не признавалась. Это не мешало ей при каждом новом приезде Яна Казимира выпрашивать подачки для дочери.
Для этой дочери, красивой девушки, которая была в ее глазах восьмым чудом света, она жила теперь. Ради нее несколько остепенилась, тогда как раньше вела жизнь очень веселую и вольную. О своих пятидесяти годах Бертони знать не хотела и делала себя смешною нарядами, воображая, что они молодят ее.
Черная, худая, с морщинистым лицом, она сохранила только красивые огненные глаза. Огромный рот с толстыми губами, отвислые щеки, редкие крашеные волосы, крашеные брови, губы, щеки делали ее иногда просто отталкивающей.
Забываясь в гневе, она не умела скрыть остатки своих желтых зубов, а морщины при этом выступали еще резче. На тощей шее жилы, кости, мускулы — все выдавалось точно на анатомическом препарате.
Безобразие, если б она умела примириться с ним, быть может, не было бы так ужасно, но Саломея упорно хотела казаться молодой и красивой. Носила изысканные костюмы и украшалась драгоценностями, любуясь ими, как настоящая итальянка. Ее худые, с распухшими суставами пальцы были унизаны кольцами, шея обвита жемчугом и ожерельями. На груди дорогие брошки, роскошный пояс, даже башмаки и чулки носила шитые золотом, а волосы старательно завивала. Рядом с этой роскошью отталкивало то, что она не умывалась по нескольку дней, а старые и новые краски покрывали лицо точно скорлупой.
Когда она проходила по улице, на нее показывали пальцами, так она была смешна, но сама она так освоилась в зеркале со своей физиономией, что находила ее очень недурной, и улыбалась мужчинам (когда подле нее не было дочери) с цинизмом, вызывавшим краску на их лицах.
Дочка ее, Бианка, имела итальянской тип лица, и была хороша собой, хотя несколько напоминала мать. Благородные, правильные черты лица, в соединении с прелестью и свежестью молодости, делали ее очаровательной.
Мать воспитывала ее с чрезвычайным старанием, с детства учила музыке, танцам, языкам, так как рассчитывала на блестящую будущность для нее.
— Сенатору не сделает стыда, — говорила она, — ни лицом, ни головой. Другой такой не найдешь ни в Варшаве, ни в Кракове. Ежели Гижанка выходит за шляхтича, то что же сказать о моей? А без приданого не останется, потому что каменный дом чего-нибудь стоит, и под подушку найдем, что положить!
В то же время, зная по собственному богатому опыту, как легко молодость сбивается с пути, она берегла дочку, как зеницу ока. Редко даже позволяла ей выходить в город, и не иначе, как с собой.
Уходя из дома, Бертони оставляла на страже настоящего Цербера, старуху итальянку. Та, опасаясь потерять кусок хлеба, ни на шаг не отходила от хорошенькой Бианки, слава которой уже далеко распространилась.
По возвращении экс-кардинала из Рима, расставшийся с духовным званием королевич был еще в Торчине, когда Бертони явилась к нему, нарочно приехав туда. Приятна ли ему была эта гостья, трудно сказать, но пришлось принять ее, и Саломея оставалась у него целый день, высыпая огромный ворох сплетен, которые привезла с собой. Вероятно, она ожидала от королевича больше, чем он мог и хотел сделать для нее, так как, в общем, осталась недовольной его приемом.
Ян Казимир тщетно ссылался на то, что у него ничего нет, что ему цришлось бы отбирать у князя Карла, у Денгофа, у Бутлера пожалованные им королем имения: Саломея не хотела ничего слушать и упрекала его.
Какие права она предъявляла на его благодарность, нельзя было понять из ее слов, но она твердо была уверена, что Ян Казимир обязан всю жизнь заботиться о ней и ее дочери.
Их отношения до смерти Владислава IV, хоть и не порывались, но были довольно натянутые. Ян Казимир часто приказывал запирать перед ней двери и не пускать ее, хоть она и поднимала невыносимый шум.
Когда умерли сначала королевич Сигизмунд, а потом и Владислав, Бертони с неслыханным нахальством принялась добиваться свидания с королем шведским, который старался не допускать ее до себя. В конце концов, однако, ему пришлось уступить: он приказал принять ее, соображая, что и Бертони может повредить или помочь при выборах.
Вечером того же дня, несмотря на отвращение и недоверие, он приказал слугам впустить несносную бабу, и пока она будет у него не принимать никого, кроме Бутлера, которому вход был открыт всегда.
Бертони не считалась с назначенным часом. Она ворвалась с великим шумом, разряженная в пух и прах, вся сияющая драгоценностями, раздраженная, взбудораженная.
Слуга указал ей дверь в приемную.
Ян Казимир беспокойно прохаживался взад и вперед, в ожидании своей мучительницы. Он знал, что ему предстоит, так как Бертони не уважала в нем ни происхождения, ни достоинства. Ведь она знала его с детства и не видела нужды церемониться с ним.
— Ага! — начала она уже на пороге по-итальянски, так как знала его отвращение к польскому языку. — Ага! Наконец-то Саломея добилась чести поздравить ваше королевского величество! Долго же ей пришлось ждать!
Король хотел объясниться; но она не дала ему говорить.
— Полно, не трудись, ведь мы друг друга знаем! Она низко присела перед ним.
— Уже король шведский? Не правда ли? — начала она смеясь. Нет, той короны для вашей милости я не боюсь, но говорят, будто вы добиваетесь и польской? А? — Монахом быть не могли, кардиналом не хотели, а теперь короны добиваетесь? Думаете, ее будет легче носить, чем кардинальский пурпур? Мне просто жутко стало, когда я услышала об этом. И на что вам она? Знаете, что вы делаете? Покупаете горящий дом, не имея капли воды, чтоб угасить пожар. Побойтесь вы Бога.
Она всплеснула руками.
— Нет, я… но… — начал король нерешительно.
— Знаю, что вы скажете, — перебила Бертони. — Что вас на коленях о том просить будут! Конечно! Рады будут возложить на ваши плечи это блестящее, золоченое бремя; но оно не для вас, не для вас! Уступите князю, вытребуйте себе достаточную часть, постройте королевский дворец, в котором нашлось бы местечко и для Бертони с ее ангелочком, но вам!.. Вам!.. Вам быть королем!
Она прыснула от смеха. Темное лицо Яна Казимира побагровело; он рассердился, что-то забормотал, не мог слова выговорить от досады.
— Вам быть королем! — повторила Бертони, вертясь, изгибаясь и жестикулируя. — Вам быть королем! Год-два кое-как вытерпите, а потом? Так же сложите корону, как сложили кардинальную мантию!
Ян Казимир отвернулся, как будто хотел бежать от нее, но она не отставала.
— Не гневайтесь, — трещала она. — Я говорю от доброго сердца, вам корона ни к чему, только измучаетесь.
Она ударила себя в тощую грудь, смело глядя огненными глазами на смущенного короля.
Ян Казимир собирался что-то ответить, но итальянка снова затрещала:
— Хотите, предскажу вам будущее? Это очень легко: вас выберут, так как видят, что с вами можно будет сделать, что им заблагорассудится, им и королеве.
— Какой королеве? — перебил Ян Казимир.
— Сегодняшней вдове, а завтра, быть может… кто знает? Она рассмеялась, и прибавила:
— Без ее денег и ее ума вы ничего не добьетесь.
— Она ни о чем слышать не хочет, — возразил король.
— Чтоб заставить себя просить, натурально, — сказала Бертони. — Эх, жаль мне вас. Пане мой, жаль мне вас! Уступите князю Карлу, если ему это улыбается. Вы не для того созданы, а могли бы устроить себе такую славную, спокойную жизнь.
Она развела руками.
— Правда, уговаривать вас бесполезно: не поможет! Вам суждено все испытать, чтобы все вам опротивело.
Успокоившись немного, король, оглушенный этим потоком слов, отер лоб и сел. Бертони стояла перед ним.
— Так это неизбежно? — сказала она.
Ян Казимир помолчал немного.
— С тобой сегодня невозможно разговаривать, — проворчал он. На лице итальянки как будто мелькнуло сожаление.
— Но я должна была сказать вам это, — отвечала она более мягким тоном. — Для меня-то ведь выгодно, если вас королем выберут. Тогда и на мою долю что-нибудь достанется.
Ян Казимир, по-видимому, желая перевести разговор на более приятную тему, сказал с усмешкой:
— Ты бы хоть Бианку с собой привела.
Бертони дрогнула от гнева.
— Еще чего! — крикнула она. — Разве я не знаю, что у вас, старого вертопраха, до сих пор молоденькие девчонки в голове. Но ведь то моя дочка, ты должен ее уважать.
— Говорят, очень хороша собой! — заметил король.
— Как ангел! — с одушевлением подтвердила мать. — Это сенаторский кусочек, и я выдам ее только за сенатора.
Ян Казимир засмеялся, а Бертони рассердилась.
— Гижанка выходит замуж за шляхтича, какого-то старосту: почему ж бы моей дочери не метить выше? Я ее так воспитала, что ни одна ваша знатная панна ей в подметки не годится.
Король задумался, по-видимому, уже не слушая ее, увлеченный другими мыслями. Помолчав немного, он сказал:
— Попроси вдовствующую королеву принять ее в свой двор. За паннами у нее строгий присмотр, а научиться там можно многому.
— Да, научиться тому, чего и знать не следует, — перебила Бертони, качая головой. — Нет-нет, я ее от себя и на шаг не отпущу.
Итальянка, с бесцеремонностью старой приятельницы, принялась расхаживать по комнате.
— Что это за карлики? — спросила она. — Я их не знаю… Да и обезьяны не те?
— Все поумирали, — вздохнул король. — Представь себе, Зноосен, которого я так любил, который так потешно кувыркался и пел, — умер, бедняжка. Микрош тоже. Теперь у меня двое. Одного подарил мне Любомирский, он зовется Баба — с виду толстощекий, но хворый, плакса и унылый, а Люмп, которого я достал от немцев, злючка; вечно дерется с обезьянами и с Бабой. Утешения от них никакого. После короля остались два карлика, но королева их, конечно, присвоила.
Король с грустью закончил это сообщение, а Бертони пожала плечами.
— Двор мой вообще, — продолжал король после некоторого молчания, — жалкий и неполный. Вернувшись, я брал первых встречных, да и денег не хватает. Рассчитывал здесь достать, а оказывается, с меня требуют за выкуп моей аренды. С Карлом из-за Живеца мука, с Денгофом, с Бутлером…
Он вздохнул и прибавил, разводя руками:
— А теперь, когда на элекцию требуется…
Бертони съежилась и снова принялась бегать по комнате, хватая все, что под руку попадется, книги, корзины, четки, даже бумаги, не спрашивая, можно ли их читать. С нахальным любопытством шарила по углам, и хотя король выказывал очевидные признаки нетерпения, это на нее не действовало.
— Мне здесь тесно, — сказал он, немного погодя. — Хотел поместиться во дворце на Краковском предместье, да Карл не пускает. А в Уяздове далеко.
— Да на что все это, когда до элекции вам не дадут покоя, — перебила Бертони, — а после нее поселитесь в замке?
— Королева занимает там половину! — проворчал Ян Казимир.
— С ней-то вы поладите, — засмеялась итальянка, подойдя к нему. — Я уверена, что когда вам возложат на голову корону, то сенаторы сосватают вам королеву.
Ян Казимир вскочил.
— Да я ее не хочу! — крикнул он. — Мало разве упрекали нашего отца за то, что женился на сестре своей покойной жены, а что же будет, если я женюсь на жене брата. Скажут, это Содом и Гоморра.
— А папа на что? — заметила Бертони.
— Я не хочу ее! — решительно повторил король и замолчал. В ту минуту начали бить часы, стоявшие на столе, устроенные так искусно, что во время боя на них появлялись трубачи, и раздавалась очень мелодичная музыка.
— У тебя есть какое-нибудь дело до меня? — спросил король.
— Как не быть! — ответила итальянка. — Нехорошо вы поступаете, забывая обо мне и моей дочке. Но мне жаль короля без королевства. Потом сочтемся. Вижу, что вы не перестанете добиваться короны, но ручаюсь головой, что потом сами сложите ее с себя.
Король ничего не ответил. Бертони низко поклонилась и хотела уйти, но вдруг спохватилась.
— Милостивый король, — затрещала она, — не затворяйте передо мной дверей, как перед какой-нибудь бродягой. Я ведь тоже могу при случае пригодиться, потому что больше знаю и больше могу наплести, где потребуется, чем всякий другой. Уж если хотите быть королем, то кому и помогать вам, если не мне.
Наконец, король отделался от нее. Проводив ее глазами, он сказал самому себе:
«Это тебе за старые грехи. Будешь нести наказание до конца дней своих, а отделаться от него… невозможно».
В грустном настроении, пройдясь раза два по пустым покоям, Ян Казимир бросил взгляд на лампаду перед чудотворным образом и быстро подошел к нему, желая стать на молитву.
Но между карлами и обезьянами поднялась в передней такая свара, что он должен был сначала позвать слуг и приказать им унять их.
Не успел он преклонить колени, как чьи-то быстрые шаги, и отворившаяся без уведомления дверь заставили его встать. Бутлер, которого он уже не ждал сегодня, и молодой Тизепгауз вбежали в комнату с расстроенными лицами.
Ян Казимир побледнел, увидев их.
— Государь, — крикнул с порога староста, — вести одна хуже другой из Львова, Замостья… отовсюду… Вестники скорби… Войска наши разбиты, шляхта постыдно бежала… Хмель[4] собирается идти на Краков… наших послов держит в плену, а троих приказал казнить… о перемирии и переговорах слышать не хочет.
Король закрыл глаза, потом заломил руки.
— Сначала на колени! — воскликнул он. — На колени… прочтем литанию Св
