Мемуары Дьявола
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мемуары Дьявола

Тегін үзінді
Оқу

Перевод с французского Евгении Трынкиной

Автор статьи и примечаний Наталья Пахсарьян

Серийное оформление Вадима Пожидаева

Оформление обложки Валерия Гореликова

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».

Сулье Ф.
Мемуары Дьявола : роман / Фредерик Сулье ; пер. с фр. Е. Трынкиной. — М. : Иностранка, Азбука-Аттикус, 2023. — (Иностранная литература. Большие книги).

ISBN 978-5-389-22451-3

16+

Французский писатель и драматург Фредерик Сулье (1800–1847) при жизни снискал самое широкое признание публики. Его пьесы шли на прославленных сценах, а книги многократно издавались и переводились на другие языки, однако наибольшая известность выпала на долю его романа «Мемуары Дьявола».

Барон Франсуа Арман де Луицци обладает, как и все представители его рода, особой привилегией — вступать в прямой контакт с Дьяволом и даже приказывать ему (не бесплатно, конечно; с нечистой силой иначе не бывает). Запрос молодого барона кажется безобидным: он пожелал услышать истории людей из своего окружения такими, какими они известны лишь всеведущему демону-искусителю, выведать все о трагических ошибках, о соблазнах, которым не нашлось сил противостоять, о всепожирающей силе ненависти — о том, чем обычно люди ни с кем не делятся. Под аккомпанемент «дьявольских откровений» развивается и жизнь самого де Луицци, полная благих намерений и тяжелых промахов, и цена, которую взымает Дьявол, становится все выше…

© Е. В. Трынкина, перевод, 2006
© Н. Т. Пахсарьян, статья, примечания, 2006
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022
Издательство Иностранка®

I

Замок Ронкероль

Первого января 181... года [1] барон Франсуа Арман де Луицци сидел у камина в своем замке Ронкероль [2]. Уже лет двадцать я не видел замка, но помню его прекрасно. В отличие от большинства феодальных цитаделей он располагался на дне долины; угловые башни соединялись расположенными квадратом строениями; над башнями и строениями возвышались острые шиферные крыши, что весьма редко встречается на Пиренеях [3].

Когда вы смотрели на замок с высоты окружающих холмов, из-за этих крыш он казался городком XVI или XVII века, ничем не напоминая крепость, возведенную в 1327 году.

Ребенком я частенько наведывался в замок; никогда не забуду, какое восхищение вызывали во мне широкие плиты, устилавшие чердачные помещения, где мы играли. В ту пору, когда Ронкероль служил крепостью, эти массивные плиты, жалким подобием которых были полы в моем собственном доме, покрывали плоскую крышу; позднее, не тронув первоначального здания, над ними надстроили островерхую кровлю, подобно той, что можно увидеть над Венсеннскими воротами [4].

Века почти не тронули замок, и, поскольку сегодня нам известно, что из всех прочных материалов железо наименее долговечно, не стану утверждать, что Ронкероль казался выстроенным из железа, но повторю, что огромный этот замок был действительно в превосходном состоянии. Создавалось впечатление, что некий богатый любитель готики по внезапному капризу только вчера возвел его нетронутые стены, где не раскрошился ни один камень, и разрисовал их цветными арабесками [5], где не пострадала ни одна линия, ни одна деталь. А меж тем на памяти людей никто никогда не проводил работ по ремонту или поддержанию в порядке стен и помещений замка.

Ронкероль все же претерпел некоторые изменения; самое странное из них бросалось в глаза, если подойти к замку с полуденной стороны. Ни одно из шести окон южного фасада не походило на другое. Первое слева, если стоять лицом к замку, было стрельчатым; тяжелый каменный крест с резко очерченными гранями разделял окно на четыре покрытых витражами проема. Соседнее походило на первое, за исключением витражей, замененных чистыми стеклами со свинцовой решеткой в виде ромбов, заключенных в железные распахивающиеся рамы. У третьего уже не было ни стрельчатого свода, ни каменного креста. Свод, казалось, замуровали, а солидное столярное сооружение с передвижным переплетом, которое мы позднее окрестили фрамугой, заняло место витража с железными рамками. Четвертое окно защищалось не только двумя переплетами с внутренней и внешней стороны, маленькими стеклами и задвижками, но и выкрашенным красной краской ставнем. Пятое имело один переплет с крупными проемами и зеленую решетку. И наконец в шестом окне сверкало огромное стекло без зеркальной амальгамы, а за ним виднелись шторы самых ярких цветов. К тому же это окно прикрывалось плотными ставнями. Дальше шла глухая стена. Последнее, шестое, окно явилось взорам обитателей Ронкероля первого января 181... года, на следующее утро после смерти барона Гуго Франсуа де Луицци, отца барона Франсуа Армана де Луицци. Никто не видел, кто это окно пробил и отделал.

Местные предания утверждали, будто все окна появлялись подобным же образом и при похожих обстоятельствах, то есть неизменно на следующее утро после смерти очередного владельца замка, и никто не замечал, чтобы кто-то выполнял хоть малейшую работу. Что несомненно — каждое из этих окон принадлежало спальной комнате, закрывавшейся навсегда в тот момент, когда ее хозяин отходил в мир иной.

Вероятно, если бы владельцы замка жили в нем постоянно, все эти странности весьма возбуждали бы жителей Ронкероля; но уже в течение двух веков каждый новый наследник Луицци появлялся в родовом поместье только на сутки, уезжая затем навсегда. Так поступил когда-то барон Гуго Франсуа; и его сын Франсуа Арман, приехавший первого января 181... года, назначил отъезд на следующее утро.

Привратник узнал о визите хозяина, только увидев его на пороге замка; удивление доброго малого перешло в ужас, когда, вместо того чтобы приказать подготовить покои, новоприбывший уверенно направился к коридору, где располагались таинственные комнаты, о которых мы говорили выше, и, преспокойно вытянув из кармана ключ, открыл им дверь, о существовании которой привратник и не подозревал; она возникла во внутреннем коридоре одновременно с оконным проемом на южном фасаде здания. Двери в коридоре являли такое же разнообразие стилей, как и окна. Последняя была выполнена из палисандра [6], инкрустированного медью. За ней тянулась глухая стена, точно такая же, как снаружи, там, где заканчивались окна. Между этими двумя голыми непроницаемыми стенами находились, наверное, еще комнаты, предназначенные, несомненно, будущим отпрыскам Луицци. Они, как и грядущее, которому принадлежали, были закрыты и недостижимы. Помещения, которые мы назовем покоями прошлого, оставались запертыми и недоступными, но сохранили отверстия, через которые когда-то в них проникали люди. Только новая спальня, так сказать комната настоящего, была открыта; и первого января в течение целого дня все желающие заходили в нее без помех.

Этот коридор, который, по правде говоря, выглядел некой аллегорией, не внушил Арману де Луицци ничего, кроме ощущения холода и сырости, а потому он приказал развести добрый огонь в беломраморном камине, украшавшем его новую спальню. Он провел здесь весь день, приводя в порядок дела поместья Ронкероль. Подсчеты не отняли у барона много времени: доходы и расходы по Ронкеролю равнялись нулю. Но Арман де Луицци владел в округе несколькими фермами, сроки аренды которых истекли, а потому назрела необходимость в продлении арендных договоров.

Если бы кто-нибудь, помимо фермеров, приглашенных к барону, увидел комнату Армана, то его, несомненно, поразила бы ее элегантность во вкусе «новых» [7]. Спальня была обставлена целиком в стиле Людовика XV [8], то есть весьма вычурной и неудобной мебелью. Хотя несколько старых окрестных домов сохранили оригинальные образчики той эпохи, случалось, что новшества элегантного Луицци казались старомодной ветошью нашей славной деревенщине, ценившей изысканно-жеманное рококо [9] новой комнаты Ронкероля куда ниже комода и секретера из красного дерева, которые украшали гостиную супруги местного нотариуса.

Итак, весь день прошел в обсуждении и заключении новых договоров, и только глубоким вечером Арман де Луицци остался один. Как уже было сказано, он сидел в углу у камина; стол, на котором горела единственная свеча, стоял рядом с его креслом. Пока Арман предавался размышлениям, часы пробили полночь, затем половину первого, час и, наконец, половину второго. При последнем ударе часов Луицци встал и начал беспокойно ходить по комнате. Арман был мужчиной высокого роста; непринужденные движения его тела выдавали физическую силу, а решительное выражение лица говорило о силе характера. Меж тем его лихорадило от возбуждения, возраставшего по мере того, как стрелки близились к двум часам. Несколько раз он останавливался, прислушиваясь к чему-то, но ничто пока не нарушало окружавшей его мертвой тишины. Наконец Арман ясно услышал тихий щелчок анкерного спуска [10], который предшествует бою часов. Лицо барона покрыла мертвенная бледность; он застыл в неподвижности и закрыл глаза, словно ему стало плохо. В этот момент тишину разрезал первый удар, казалось унявший минутную слабость Армана; и, прежде чем часы пробили второй раз, барон схватил маленький серебряный колокольчик, стоявший на столе, сильно потряс им и вымолвил одно-единственное слово: «ПРИДИ!»

Кто угодно может завести себе серебряный колокольчик, кто угодно может трясти им в свое удовольствие хотя бы и в два часа ночи, произнося слово «ПРИДИ!», но, скорее всего, ни с кем не случится того, что произошло с бароном Арманом де Луицци. Колокольчик, которым он тряс изо всех сил, тихо звякнул, издав один-единственный слабый звук, печальный и глухой. В слово «ПРИДИ!» Арман вложил всю свою энергию, как человек, который хочет, чтобы его услышали издалека, и тем не менее его голос, с силой вырвавшийся из груди, не прозвучал с той решительностью и повелительностью, какие барон хотел ему придать; казалось, он произнес только робкую мольбу, едва сорвавшуюся с губ. Результат поразил его самого: на том месте, с которого он только что сошел, появилось некое существо; вполне возможно, то был мужчина, если судить по его уверенному виду; но возможно, и женщина — настолько нежными и изящными казались черты его лица и тело; но, безусловно, то был сам Дьявол, так как он ниоткуда не пришел, а просто явился из воздуха. Одеянием Дьяволу служил халат со спущенными рукавами, ничего не говоривший про пол его обладателя.

Арман де Луицци безмолвно взирал на сей странный персонаж, пока тот удобно устраивался в вольтеровском кресле [11] рядом с камином. Вновь прибывший [12] небрежно откинулся на спинку, протянул к огню указательный и большой пальцы белой утонченной руки; пальцы вытянулись до бесконечной длины и словно пинцетом выхватили из камина уголек, и Дьявол, а то был Дьявол собственной персоной, раскурил сигару, которую взял на столе. Едва сделав одну затяжку, он с отвращением отбросил сигару:

— Ну и дрянь же вы курите! У вас что, нет нормальных контрабандных сигар? [13]

Арман промолчал.

— Так отведайте моего табачку, — предложил Дьявол.

Он вытянул из кармана халата небольшой портсигар изысканной работы, достал из него две сигары, прикурил одну из них от уголька, который продолжал держать в руке, и протянул Луицци. Арман жестом отказался, на что Дьявол произнес самым непринужденным тоном:

— А! Так вы у нас брезгливы... Ну-ну...

И, откинувшись на спинку кресла, он принялся дымить в свое удовольствие и насвистывать танцевальный мотивчик, безо всякого стеснения покачивая в такт головой...

Луицци неподвижно застыл, глядя на диковинного черта. Наконец, вооружившись проникновенным отрывистым тоном, словно взятым из речитатива одной из современных трагедий [14], он решился прервать молчание:

— Исчадие ада, я призвал тебя...

— Во-первых, мой дорогой, — перебил его Дьявол, — не знаю, отчего вы мне тыкаете, но явно не от хорошего воспитания. Сия дурная привычка в ходу у тех, кого вы зовете художниками; это знак лживого дружеского расположения, не мешающий, однако, завидовать друг другу, ненавидеть и презирать себе подобных. Такой язык применяют ваши романисты и драматурги для выражения якобы самых высоких страстей [15], но благородным людям он не подобает. Вы не литератор, не художник, а потому я буду вам чрезвычайно обязан, если вы будете говорить со мной как со случайным встречным, что куда более прилично. Хочу заметить также, что, назвав меня исчадием ада, вы повторяете одну из тех глупостей, что распространена во всех известных мне языках. Я точно так же не исчадие ада, как вы — не порождение комнаты, в которой сейчас находитесь.

— Ты тот, кого я звал, — упорствовал Арман, возвысив голос до великой трагической мощи.

Дьявол смерил барона взглядом и с ярко выраженным превосходством протянул:

— А вы наглец. Или вы думаете, что разговариваете со своим лакеем?

— Я обращаюсь к тому, кого считаю своим рабом! — воскликнул Луицци, дотронувшись до колокольчика, стоявшего прямо перед ним.

— Как вам будет угодно, господин барон, — усмехнулся Дьявол. — Право слово, вы типичный современный молодой человек, напыщенный и смешной. Раз уж вы уверены, что я вам подчинюсь, то могли бы обращаться ко мне повежливее — это же сущий пустяк. Подобные манеры подошли бы новоявленному богачу, неотесанному выскочке, не представляющему, как глупо он выглядит, когда с важным видом восседает в своей шикарной коляске и воображает, что никто не понимает, кто он есть на самом деле. Но вы, вы же родом из древней фамилии, носите доброе имя, прекрасно выглядите, вам нет нужды выставлять себя на смех, вас и так заметят.

— Дьявол читает мне нравоучения! Странно и...

— Не пытайтесь вести дискуссию как пастор [16] и приписывать мне глупости, чтобы затем с блеском их опровергнуть. Я никого не учу добродетели — это развлечение я оставляю мошенникам и неверным женам; я ненавижу и порицаю тех, кто смешон. Если бы Небо наградило меня детьми, я скорее согласился бы наделить их двумя пороками, чем придать хоть одну смехотворную черту.

— Уж ты-то знаешь в этом толк!

— Ну не больше, чем самый добродетельный парижский обыватель. Использовать пороки — не значит их иметь. Утверждать, что Дьявол сам страдает от пороков, было бы равносильно предположению, что врач, живущий за счет ваших недугов, и сам болен, адвокат, который жиреет на ваших тяжбах, сам вечно судится, а судья, получающий деньги за наказание преступников, — убийца.

Во время этого диалога ни сверхъестественное существо, ни Арман де Луицци не сдвинулись с места. Луицци изо всех сил пытался скрыть свою растерянность и никак не мог перейти к тому, чего, собственно, хотел. Но постепенно он справился с волнением и удивлением, вызванным видом и манерами собеседника, и решил перевести разговор на, несомненно, более важную для него тему. Придвинув второе кресло, он уселся по другую сторону от камина и внимательно всмотрелся в лицо Дьявола. Теперь Арман сполна оценил тонкие черты и изящество сложения своего гостя. Тем не менее, если бы он не знал, что перед ним Сатана, то не сумел бы определить, принадлежит ли этот бледный прекрасный лик и хрупкое тело восемнадцатилетнему юноше, которого сжигают неведомые желания, или искушенной в наслаждениях женщине тридцати лет [17]. Голос мог бы показаться слишком низким для женщины, если бы мы не изобрели когда-то контральто [18], так сказать, женский бас, обещающий куда больше, чем дающий. Взгляд, который обыкновенно выдает наши помыслы, если только не служит орудием проникновения в чужие мысли, был нем. Глаза Дьявола не говорили ничего — они примечали. Арман молча закончил осмотр и, убедившись, что состязание в остроумии с этим непостижимым созданием не принесет ему успеха, взялся за серебряный колокольчик и звякнул им еще раз.

Услышав приказ (а то был именно он), Дьявол встал и застыл перед бароном в позе слуги, ожидающего повелений хозяина. Это движение произошло в долю секунды, но полностью переменило облик и костюм нечистого. Фантастическое существо исчезло; на его месте стоял посиневший от беспробудного пьянства дюжий верзила в ливрее и красном жилете, со здоровенными кривыми ручищами в простых белых перчатках и грубыми ножищами в больших башмаках на босу ногу.

— А вот и я-с, — представился новый персонаж.

— Кто ты такой? — возмутился Арман, уязвленный его дерзким и подлым видом, характерным для французской прислуги.

— Я не лакей Сатаны и не совершаю ничего сверх того, что приказано, но исполняю все, что велено.

— Какого черта ты делаешь здесь?

— Жду приказаний-с.

— Ты знаешь, для чего я тебя вызвал?

— Нет-с.

— Ты лжешь!

— Да-с.

— Как тебя зовут?

— Как вам будет угодно-с.

— Тебе что, не дали имени при крещении?

Дьявол не шелохнулся; но весь замок, от флюгера до подземелий, казалось, захохотал самым неприличным образом. Арману стало страшно, и, чтобы скрыть свой испуг, он пришел в ярость — способ столь же известный, как и пение.

— Так отвечай же наконец, есть у тебя имя или нет?

— У меня их столько, сколько пожелаете. Я могу служить под любым именем. Один аристократ в эмиграции, приняв меня на службу в тысяча восемьсот четырнадцатом году, назвал меня Брутом [19], лишь бы в моем лице вволю поливать бранью Республику [20]. Затем я попал к одному академику, переделавшему мое прежнее имя Пьер в более литературное Кремень [21]. И пока господин в салоне занимался чтением вслух, меня прогоняли спать в прихожую. Биржевой маклер, нанявший меня после того, от всей души нарек меня Жюлем только потому, что так звали любовника его жены; этому рогоносцу доставляло неописуемое удовольствие кричать при своей ненаглядной женушке что-нибудь вроде: «А! Этот тупорылый хряк Жюль! Этот грязный ублюдок Жюль!» Я ушел от него по собственной воле, устав терпеть незаслуженные, так сказать, фидеикомисс [22], оскорбления. И я поступил в услужение к танцовщице, содержавшей пэра Франции.

— Ты хочешь сказать, к пэру Франции, содержавшему танцовщицу?

— Я хочу сказать только то, что сказал. Это довольно малоизвестная история; я вам расскажу ее как-нибудь на досуге, если вы решите написать трактат о человеческих добродетелях.

— Ты опять взялся за нравоучения?

— В качестве слуги я делаю минимум того, что могу.

— Так ты мой слуга?

— Пришлось. Я пробовал явиться перед вами в другом звании; так вы разговаривали со мной как с лакеем. Мне не удалось убедить вас быть более учтивым, и вот я перед вами в том непотребном виде [23], какого вы, безусловно, желали. Вы что-то хотели мне приказать, милсдарь?

— Да-да, в самом деле... Но я хотел бы также спросить совета.

— Позвольте вам заметить, хозяин, что советоваться с прислугой — это что-то из комедии семнадцатого века [24].

— Ты-то откуда знаешь?

— Из журнальных статей...

— Ты читал их? Прекрасно! И что ты о них думаешь?

— Почему это я должен что-то думать о людях, которые не умеют думать?

Луицци вновь умолк, вдруг обнаружив, что и с этим типом, как с его предшественником, ему не удалось ни на йоту приблизиться к своей цели. Он дотронулся до колокольчика, но, прежде чем позвонить, предупредил:

— Хоть ты и сохраняешь силу ума в разных обличьях, мне не по вкусу обсуждать с тобой желанную мне тему, пока ты пребываешь в таком виде. Ты можешь сменить его?

— Я весь к вашим услугам, милсдарь.

— Вернись к первоначальному облику!

— При одном маленьком условии: если вы дадите мне монетку из той мошны, что перед вами...

Арман взглянул на стол и увидел не замеченный им до сих пор кошелек. Он открыл его и достал одну монету. На бесценном металле сияла надпись: ОДИН МЕСЯЦ ЖИЗНИ БАРОНА ФРАНСУА АРМАНА ДЕ ЛУИЦЦИ. Арман тут же понял тайну необычной денежной единицы и бросил монету обратно в кошелек, который показался ему довольно тяжелым, а потому вызвал невольную улыбку.

— Я не могу так дорого платить за какой-то каприз.

— Что это вдруг вы стали таким скрягой?

— Почему «вдруг»?

— А потому что вы бросались горстями этих монет, чтобы достичь меньшего, чем просите сейчас.

— Что-то я такого не припомню.

— Если бы вы позволили представить вам счет, то увидели бы, что ни одного месяца вашей жизни не потратили на что-либо разумное.

— Очень даже может быть, но я хоть жил...

— Это смотря какой смысл вкладывать в слово «жить».

— А разве есть несколько?

— Их два; и они диаметрально противоположны. Для большинства людей жить — значит приспосабливаться к требованиям окружающей среды. И того, кто живет таким образом, в детстве зовут «милым дитятей»; когда он достигает зрелости — «славным малым», а когда состарится — просто «добряком». Все эти три прозвища имеют один общий синоним: глупец.

— По-твоему, я жил как глупец?

— Да-с; и вы считаете, по-видимому, точно так же, ибо прибыли в этот замок, чтобы сменить образ жизни, чтобы вложить в нее новый смысл...

— И какой же? Ты можешь описать его поточнее?

— Это и есть предмет предстоящей нам сделки...

— Нам? Ну нет! — прервал Арман Дьявола. — Не хочу никаких сделок с такой образиной. Мне в высшей степени отвратительна твоя мерзкая рожа...

— Что ж, это вам на руку — кто мало нравится, с тем редко соглашаются. Король, заключающий договор с приятным ему послом, делает опасные уступки; женщина, обговаривающая условия своего падения с симпатичным ей мужчиной, забывает о половине своих обычных условий; папаша, обсуждающий брачный контракт дочери с зятем, который ему по душе, оставляет ему, как правило, возможность впоследствии разорить свою жену. Чтобы не попасть впросак, нужно делать дела с неприятными людьми. В таком случае отвращение служит разуму.

— А в данном случае оно послужит твоему изгнанию, — заявил Арман, позвонив магическим колокольчиком, которому подчинялся Дьявол.

Тотчас воплощение Дьявола в ливрее исчезло, как и первое двуполое существо, и Арман узрел на его месте миловидного юношу. Он явно принадлежал к тем людям, кого каждую четверть века называют по-разному, а в наши дни — фешенебельными [25]. Натянутый, как тетива лука, между подтяжками и штрипками белых панталон, юноша сидел в кресле Армана, положив ноги в лакированных сапогах со шпорами на каминный бордюр. Вообразите к тому же аккуратнейшие перчатки, манжеты с блестящими пуговицами, завернутые на лацканы фрака, монокль в глазу, трость с золотым набалдашником — словом, создавалось полное впечатление, будто близкий приятель заглянул к барону де Луицци на чашку кофе.

Иллюзия была настолько полной, что Арману почудилось, будто юноша ему знаком.

— Кажется, мы где-то встречались?

— Никогда! Я туда не хожу.

— Видимо, я видел вас в лесу верхом на лошади...

— Быть того не может! Я предпочитаю бег трусцой.

— Тогда я видел вас в коляске...

— Ну нет! Я обычно сам правлю.

— А! Черт возьми! Я уверен, мы играли на пару у госпожи...

— Держу пари, что нет!

— Вы еще все время вальсировали с ней...

— Да что вы! Я умею только брыкаться!

— И вы за ней не ухаживали?

— Никогда! Я ухаживаю только за собой.

Луицци почувствовал острое желание вышибить чем-нибудь тяжелым упрямство из этого господина. Но на помощь пришел здравый смысл, и Арман начал понимать, что никогда не достигнет желанной цели, если будет продолжать пререкаться с Дьяволом, какое бы обличье тот ни принял. И барон решил покончить с этим типом точно так же, как и с предыдущими, и, звякнув еще раз колокольчиком, крикнул:

— Сатана! Слушай меня и повинуйся!

Едва он произнес эти слова, как потустороннее существо, вызванное Арманом, явилось во всей своей зловещей красоте.

Определенно, то был он — падший ангел из поэтических грез. Он обладал болезненной красотой, иссушенной ненавистью, испорченной разгулом страстей, красотой, еще хранившей печать небесного происхождения; однако стоило демону заговорить, как черты лица выдали жизнь, полную пороков и дурных страстей. Среди всех отталкивающих чувств, мелькавших на его лице, преобладало глубокое отвращение. И вместо того, чтобы почтительно подождать, пока барон обратится к нему, Сатана начал первым:

— Я здесь, чтобы выполнить договор, заключенный с твоим родом, согласно которому я должен дать каждому барону де Луицци все, что тот попросит; думаю, ты знаешь условия этого договора.

— Да, — подтвердил Арман. — В обмен на твои услуги через десять лет каждый из нас принадлежит тебе, если только не докажет, что был счастлив.

— И все твои предки, — добавил Сатана, — чтобы ускользнуть от меня в час расплаты, просили меня о том, в чем, как они считали, состояло их счастье.

— И все ошиблись, не так ли?

— Конечно. Они желали денег, славы, знаний, власти; но и власть, и знания, и слава, и деньги сделали их несчастными.

— Значит, этот договор только в твою пользу; могу ли я отказаться?

— Можешь.

— И нет ничего, о чем я бы мог тебя попросить и что может сделать человека счастливым?

— Есть.

— Знаю, ты не можешь мне подсказывать; но открой хотя бы, известно ли мне это?

— Да, известно; ты часто сталкиваешься с этим в своей жизни, это проявляется во всех поступках, редко в твоих собственных, довольно часто в чужих; и я утверждаю, что большинство людей может обрести эту возможность счастья без моей помощи.

— Это какое-то нравственное качество? Или что-то материальное?

— Ты задаешь слишком много вопросов. Сделал ли ты свой выбор? Говори же: у меня мало времени.

— Совсем недавно ты никуда не спешил.

— Потому что тогда я был в одном из тысячи своих обличий, в которых я прячусь от самого себя и которые делают мое настоящее более или менее сносным. Я заключаю свое существо в презренную и порочную человеческую оболочку и чувствую, что иду в ногу с веком, и не страдаю от жалкой роли, которую мне приходится играть. Один представитель рода человеческого, став государем маленького королевства Сардиния [26], из глупого тщеславия стал подписываться еще и титулом царя Кипра и Иерусалима [27]. Да, тщеславие может довольствоваться громкими словами, но гордыня требует великих дел, и ты знаешь, что именно она стала причиной моего низвержения; но никогда еще мое достоинство не подвергалось столь тяжким испытаниям. После битвы с Всевышним, после того, как я обвел вокруг пальца столько великих мира сего, вызвал столько страстей, столько катаклизмов, я унизился до постыдного ничтожества грязных интриг и мелких притязаний современной эпохи. Я прячусь от себя самого, чтобы забыть, насколько возможно, чем я стал. Поэтому форма, в которую ты заставил меня воплотиться, мне отвратительна и невыносима. Торопись же; говори, чего ты хочешь.

— Пока не знаю; я рассчитывал на твою помощь.

— Я уже сказал, что это недопустимо.

— Однако ты вправе сделать то, что делал для моих предков; ты можешь обнажить передо мной страсти других людей, их надежды, радости, страдания, тайны бытия; и твои рассказы послужат мне путеводной нитью.

— Все верно; но знай, что твои предки согласились принадлежать мне прежде, чем я начал свои рассказы. Посмотри на этот документ: я пропустил в нем строчку, предназначенную для твоих пожеланий; подпишись внизу, а после того, как выслушаешь меня, вставишь, кем хочешь стать или что хочешь иметь.

Арман поставил свою подпись и сказал:

— Что ж, я слушаю. Начинай.

— Нет, не так. Величие, к которому меня обязывает теперешний мой вид, скоро наскучит твоему легкомыслию. Вмешиваясь в человеческую жизнь, я принимаю в ней куда большее участие, чем думают люди. Приготовься: я изложу тебе мою историю, а точнее — историю их жизни.

— Сгораю от любопытства.

— Сбереги это чувство — ибо, вызвав меня на откровенность, тебе придется выслушивать все, до самого конца. Или же отказаться, но ценой монеты из кошелька...

— Хорошо, но если мне придется для этого пребывать все время в одном определенном месте...

— Можешь ехать куда тебе заблагорассудится; как только ты меня позовешь, я тут же явлюсь, где бы ты ни был. Но лишь здесь, в замке, ты имеешь право видеть мое подлинное лицо.

— Вправе ли я изложить на бумаге все, что ты мне расскажешь?

— Да.

— И раскрыть твои тайны?

— Сколько угодно.

— Издать их?

— Они будут изданы.

— Подписаться твоим именем?

— Да, на обложке будет мое имя.

— Так когда мы начнем?

— Когда ты позвонишь в колокольчик, в любом месте, в любое время, по какому бы то ни было поводу. Но запомни, начиная с этого дня, у тебя есть десять лет [28], чтобы сделать свой выбор.

Часы пробили трижды, и Дьявол исчез. Арман остался один. Кошелек с днями его жизни лежал на столе. Барон хотел было сосчитать монеты, но не смог развязать узел и лег спать, бережно спрятав кошелек под подушку.


[1] Дата «181...» стоит в первом отдельном издании романа. В публикации этого отрывка в «Ревю де Пари» поставлены только первые две цифры (18...). Но, исходя из хронологии романных событий, здесь должен быть обозначен 1820/1821 г. В современном французском издании дата заменена на «182...».

[2] Название замка соотносится с реально существующим небольшим селением в департаменте Уаза, но прежде всего оно напоминало читателям о маркизе де Ронкероле — персонаже романа Бальзака «Феррагюс, предводитель деворантов». Роман публиковался отдельными частями в марте-апреле 1833 г. в «Ревю де Пари». После этой публикации Бальзак прекратил сотрудничество с названным журналом и вернулся в него только в конце 1835 г., когда сменился директор. Однако сотрудничество вновь было недолгим: опубликовав здесь «Лилию долины», в июне Бальзак начал судебный процесс против «Ревю де Пари». В этом процессе Сулье был в стане противников писателя. Вскоре «Ревю де Пари» предпринимает публикацию «Мемуаров Дьявола». А. Ласкар полагает, что косвенный намек на бальзаковское сочинение продиктован желанием Ф. Сулье показать, что незаменимых романистов нет, и одновременно стремлением вписать собственное произведение в линию романов с фантастическим элементом сюжета.

[3] Горная система в Испании и Франции, в которой хребты чередуются с довольно широкими межгорными впадинами. В принадлежащей Франции северной части предгорья расположены города департамента Тарб.

[4] Речь идет о воротах замка Венсен — резиденции французских королей, построенной между 1337 и 1370 гг. в юго-восточной части Парижа.

[5] Арабески — сложные орнаменты, состоящие из геометрических фигур и растительных деталей — цветов, листьев. Получили распространение в Европе под влиянием мусульманского искусства.

[6] Палисандр, палисандровое дерево — окрашенная древесина некоторых южноамериканских пород деревьев, применяющаяся для изготовления дорогой мебели.

[7] Имеется в виду известный «спор о „древних“ и „новых“» кон. XVII — нач. XVIII в. Сторонники «новых» в XVIII столетии творили в стиле рококо, и сам рокайльный вкус именовался в ту пору «goût moderne», то есть «новым, современным» вкусом.

[8] Стиль Людовика XV — стиль зрелого рококо, господствовавший во времена французского короля Людовика XV (1715–1774) в живописи, интерьере, мебели, одежде. В 1820-х гг. он вновь стал очень популярен в Европе и связывался с представлением о стабильности, покое и неге жизни при Старом режиме. Тем самым приятие этого стиля выполняло некую политическую функцию. Либеральные вкусы автора проявляются в насмешке над аристократическими привычками Армана и его предков.

[9] Именно в эпоху романтизма слово «рококо» стало применяться для определения одного из важнейших стилей искусства XVIII в. Однако чаще оно несло в себе негативный оттенок слишком манерного, «дурного» вкуса. Этим синонимом «дурного вкуса» обозначали в романтический период иногда и те стилевые явления, которые принято считать классицистическими. Так, у Бальзака в «Дьявольской комедии» (1830) архитектор демонстрирует Сатане театральный зал, построенный по образцу Парфенона, но заказчик и его помощники высмеивают постройку, восклицая: «Рококо!»

[10] Анкерный спуск, анкер — качающаяся вилка, обеспечивающая равномерный ход часового механизма.

[11] Вольтеровское кресло — удобное мягкое кресло с высокой спинкой, изогнутыми подлокотниками и ножками. В качестве обивки использовались ткани со специфическим узором — крупными яркими цветами на темном фоне.

[12] В «Ревю де Пари» на этом месте стояло: «Дьявол, а это был именно он».

[13] Как уже указывалось (см. примеч. 1), первоначально Ф. Сулье относил начало действия романа к 1810-м гг. Тогда, из-за континентальной блокады Великобритании, введенной Наполеоном в 1806 г. и юридически отмененной в 1814 г., хорошие сигары попадали во Францию только контрабандным путем. Если же эта сцена происходит 1 января 1821 г., то реплику Дьявола можно объяснить просто привычкой называть все высокосортные сигары контрабандными.

[14] Напевно-речитативная манера произнесения театральных монологов устанавливается в этот период в противовес академической манере классицизма.

[15] Дьявол, по-видимому, критикует здесь напыщенность слога эпигонов классицизма, довольно многочисленных во Франции в начале XIX столетия. Как будет видно далее, автор достаточно часто передоверяет собственные литературно-критические суждения этому персонажу.

[16] Автор употребляет в этом месте слово «ministre», обозначающее именно служителя Протестантской церкви, пастора, стремясь, очевидно, подчеркнуть особую склонность сторонников Реформированной церкви к теологическим спорам. В «Ревю де Пари» фраза была несколько иной: «Не будем вести дискуссии как пасторы».

[17] Андрогинность — «родовая» черта Дьявола, замечает А. Ласкар. Он подчеркивает также, что, в отличие от Сулье, у Бальзака «тридцатилетняя женщина» скорее искушена в несчастьях, чем в наслаждениях.

[18] Контральто — низкий женский голос; в опере певицы, обладающие контральто, исполняют, в частности, партии юношей.

[19] Брут Марк Юний (85–42 до н. э.) — римский политический деятель, племянник Катона, сторонник республиканского правления, участвовал в заговоре против Юлия Цезаря и, по преданию, одним из первых нанес ему удар кинжалом. Имя Брута стало нарицательным обозначением не только тираноборца, но и коварного друга, от которого не ожидаешь предательства.

[20] Имеется в виду политический режим во Франции от момента свержения королевской династии (21 сентября 1792 г.) до провозглашения Империи (18 мая 1804 г.).

[21] В подлиннике автор обыгрывает Pierre (Пьер) и la pierre (фр. камень, кремень). Имя Пьер (Петр) происходит от греческого слова «petra» — каменная глыба, скала.

[22] Фидеикомисс — термин римского права, обозначающий поручение наследнику от завещателя передать третьему лицу часть завещаемого имущества.

[23] В оригинале стоит слово «insolenté», которое переводится как «наглый, хамский», но при этом маркируется как устаревшее. А. Ласкар замечает, что Сулье изображает здесь дьявола пассеистом, хотя тот вечен и не принадлежит какому-то определенному времени.

[24] В самом деле, именно в XVII в. во французской комедии фигура умного, ловкого слуги, помощника и советчика своего господина, начинает активно выдвигаться на первый план (см., напр., «Проделки Скапена» и другие комедии Мольера). Свое блестящее завершение подобный персонаж найдет в комедии конца XVIII столетия — «Севильском цирюльнике» и особенно в «Женитьбе Фигаро» Бомарше.

[25] Автор употребляет здесь пришедшее из английского слово «fashionables» — понятие, ставшее благодаря Бодлеру особенно популярным в середине XIX в. и служившее знаком дендизма. Д. Стентон обращает внимание, что формирование типа денди начинается еще в романтическую эпоху, в процессе воспевания сторонниками байронизма «обаяния порока», «демонической привлекательности зла» и в качестве раннего примера денди приводит именно Дьявола Ф. Сулье (см.: Stanton D. C. The aristocrat as art: A study of the «honnête homme» and the «dandy» in 17th and 19th century French literature. N. Y., 1980. P. 148).

[26] Существовало как государство с 1720 г. по 1861 г. и включало в себя северо-западную область Италии Пьемонт и средиземноморский остров Сардиния.

[27] Престолы созданных крестоносцами в XI в. государств — Кипра и Иерусалимского королевства — были чисто номинальными. Ричард I Львиное Сердце присвоил титул их короля знатному французскому крестоносцу Ги де Лузиньяну. После образования Сардинского королевства (см. примеч. 26) его короли вплоть до Виктора Эммануэля II (1849–1861) провозглашали себя наследниками титула де Лузиньяна. Возможно, Ф. Сулье критикует в данном случае позицию короля Пьемонта Карла Альберта — единственного из европейских монархов, кто пытался оказать поддержку герцогине Беррийской в попытке реставрации во Франции Старого режима в 1832 г.

[28] В журнальной публикации этого отрывка стояла другая цифра: «У тебя только два года». Очевидно, что фабула разрасталась по мере сочинения Ф. Сулье романа и потребовала раздвинуть временные рамки.

[17] Андрогинность — «родовая» черта Дьявола, замечает А. Ласкар. Он подчеркивает также, что, в отличие от Сулье, у Бальзака «тридцатилетняя женщина» скорее искушена в несчастьях, чем в наслаждениях.

[16] Автор употребляет в этом месте слово «ministre», обозначающее именно служителя Протестантской церкви, пастора, стремясь, очевидно, подчеркнуть особую склонность сторонников Реформированной церкви к теологическим спорам. В «Ревю де Пари» фраза была несколько иной: «Не будем вести дискуссии как пасторы».

[18] Контральто — низкий женский голос; в опере певицы, обладающие контральто, исполняют, в частности, партии юношей.

[9] Именно в эпоху романтизма слово «рококо» стало применяться для определения одного из важнейших стилей искусства XVIII в. Однако чаще оно несло в себе негативный оттенок слишком манерного, «дурного» вкуса. Этим синонимом «дурного вкуса» обозначали в романтический период иногда и те стилевые явления, которые принято считать классицистическими. Так, у Бальзака в «Дьявольской комедии» (1830) архитектор демонстрирует Сатане театральный зал, построенный по образцу Парфенона, но заказчик и его помощники высмеивают постройку, восклицая: «Рококо!»

[11] Вольтеровское кресло — удобное мягкое кресло с высокой спинкой, изогнутыми подлокотниками и ножками. В качестве обивки использовались ткани со специфическим узором — крупными яркими цветами на темном фоне.

[10] Анкерный спуск, анкер — качающаяся вилка, обеспечивающая равномерный ход часового механизма.

[13] Как уже указывалось (см. примеч. 1), первоначально Ф. Сулье относил начало действия романа к 1810-м гг. Тогда, из-за континентальной блокады Великобритании, введенной Наполеоном в 1806 г. и юридически отмененной в 1814 г., хорошие сигары попадали во Францию только контрабандным путем. Если же эта сцена происходит 1 января 1821 г., то реплику Дьявола можно объяснить просто привычкой называть все высокосортные сигары контрабандными.

[12] В «Ревю де Пари» на этом месте стояло: «Дьявол, а это был именно он».

[15] Дьявол, по-видимому, критикует здесь напыщенность слога эпигонов классицизма, довольно многочисленных во Франции в начале XIX столетия. Как будет видно далее, автор достаточно часто передоверяет собственные литературно-критические суждения этому персонажу.

[14] Напевно-речитативная манера произнесения театральных монологов устанавливается в этот период в противовес академической манере классицизма.

[28] В журнальной публикации этого отрывка стояла другая цифра: «У тебя только два года». Очевидно, что фабула разрасталась по мере сочинения Ф. Сулье романа и потребовала раздвинуть временные рамки.

[27] Престолы созданных крестоносцами в XI в. государств — Кипра и Иерусалимского королевства — были чисто номинальными. Ричард I Львиное Сердце присвоил титул их короля знатному французскому крестоносцу Ги де Лузиньяну. После образования Сардинского королевства (см. примеч. 26) его короли вплоть до Виктора Эммануэля II (1849–1861) провозглашали себя наследниками титула де Лузиньяна. Возможно, Ф. Сулье критикует в данном случае позицию короля Пьемонта Карла Альберта — единственного из европейских монархов, кто пытался оказать поддержку герцогине Беррийской в попытке реставрации во Франции Старого режима в 1832 г.

[20] Имеется в виду политический режим во Франции от момента свержения королевской династии (21 сентября 1792 г.) до провозглашения Империи (18 мая 1804 г.).

[19] Брут Марк Юний (85–42 до н. э.) — римский политический деятель, племянник Катона, сторонник республиканского правления, участвовал в заговоре против Юлия Цезаря и, по преданию, одним из первых нанес ему удар кинжалом. Имя Брута стало нарицательным обозначением не только тираноборца, но и коварного друга, от которого не ожидаешь предательства.

[22] Фидеикомисс — термин римского права, обозначающий поручение наследнику от завещателя передать третьему лицу часть завещаемого имущества.

[21] В подлиннике автор обыгрывает Pierre (Пьер) и la pierre (фр. камень, кремень). Имя Пьер (Петр) происходит от греческого слова «petra» — каменная глыба, скала.

[24] В самом деле, именно в XVII в. во французской комедии фигура умного, ловкого слуги, помощника и советчика своего господина, начинает активно выдвигаться на первый план (см., напр., «Проделки Скапена» и другие комедии Мольера). Свое блестящее завершение подобный персонаж найдет в комедии конца XVIII столетия — «Севильском цирюльнике» и особенно в «Женитьбе Фигаро» Бомарше.

[23] В оригинале стоит слово «insolenté», которое переводится как «наглый, хамский», но при этом маркируется как устаревшее. А. Ласкар замечает, что Сулье изображает здесь дьявола пассеистом, хотя тот вечен и не принадлежит какому-то определенному времени.

[26] Существовало как государство с 1720 г. по 1861 г. и включало в себя северо-западную область Италии Пьемонт и средиземноморский остров Сардиния.

[25] Автор употребляет здесь пришедшее из английского слово «fashionables» — понятие, ставшее благодаря Бодлеру особенно популярным в середине XIX в. и служившее знаком дендизма. Д. Стентон обращает внимание, что формирование типа денди начинается еще в романтическую эпоху, в процессе воспевания сторонниками байронизма «обаяния порока», «демонической привлекательности зла» и в качестве раннего примера денди приводит именно Дьявола Ф. Сулье (см.: Stanton D. C. The aristocrat as art: A study of the «honnête homme» and the «dandy» in 17th and 19th century French literature. N. Y., 1980. P. 148).

[6] Палисандр, палисандровое дерево — окрашенная древесина некоторых южноамериканских пород деревьев, применяющаяся для изготовления дорогой мебели.

[5] Арабески — сложные орнаменты, состоящие из геометрических фигур и растительных деталей — цветов, листьев. Получили распространение в Европе под влиянием мусульманского искусства.

[8] Стиль Людовика XV — стиль зрелого рококо, господствовавший во времена французского короля Людовика XV (1715–1774) в живописи, интерьере, мебели, одежде. В 1820-х гг. он вновь стал очень популярен в Европе и связывался с представлением о стабильности, покое и неге жизни при Старом режиме. Тем самым приятие этого стиля выполняло некую политическую функцию. Либеральные вкусы автора проявляются в насмешке над аристократическими привычками Армана и его предков.

[7] Имеется в виду известный «спор о „древних“ и „новых“» кон. XVII — нач. XVIII в. Сторонники «новых» в XVIII столетии творили в стиле рококо, и сам рокайльный вкус именовался в ту пору «goût moderne», то есть «новым, современным» вкусом.

[2] Название замка соотносится с реально существующим небольшим селением в департаменте Уаза, но прежде всего оно напоминало читателям о маркизе де Ронкероле — персонаже романа Бальзака «Феррагюс, предводитель деворантов». Роман публиковался отдельными частями в марте-апреле 1833 г. в «Ревю де Пари». После этой публикации Бальзак прекратил сотрудничество с названным журналом и вернулся в него только в конце 1835 г., когда сменился директор. Однако сотрудничество вновь было недолгим: опубликовав здесь «Лилию долины», в июне Бальзак начал судебный процесс против «Ревю де Пари». В этом процессе Сулье был в стане противников писателя. Вскоре «Ревю де Пари» предпринимает публикацию «Мемуаров Дьявола». А. Ласкар полагает, что косвенный намек на бальзаковское сочинение продиктован желанием Ф. Сулье показать, что незаменимых романистов нет, и одновременно стремлением вписать собственное произведение в линию романов с фантастическим элементом сюжета.

[1] Дата «181...» стоит в первом отдельном издании романа. В публикации этого отрывка в «Ревю де Пари» поставлены только первые две цифры (18...). Но, исходя из хронологии романных событий, здесь должен быть обозначен 1820/1821 г. В современном французском издании дата заменена на «182...».

[4] Речь идет о воротах замка Венсен — резиденции французских королей, построенной между 1337 и 1370 гг. в юго-восточной части Парижа.

[3] Горная система в Испании и Франции, в которой хребты чередуются с довольно широкими межгорными впадинами. В принадлежащей Франции северной части предгорья расположены города департамента Тарб.

II

Три визита [29]

На следующее утро Луицци покинул Ронкероль. Хотя Дьявол и дал ему довольно долгий срок на поиски путей к счастью, он действовал как человек, у которого есть неотложные планы, и торопился попасть в Тулузу, чтобы затем немедленно отбыть в Париж. Париж — огромная ловушка для тех, кто считает, что жить надо в свое удовольствие. Париж — словно дырявая бочка Данаид [30]; люди отдают ему заблуждения юности, надежды зрелых лет и сожаления седых волос; он поглощает все, не отдавая ничего. О юноши, которых судьба еще не привела в его ненасытную утробу, если вашему живому воображению необходимы дни веры и тишины, любовные грезы, устремленные к небу; если вам кажется, что самое прекрасное на свете — привязаться всей душой к возлюбленной, чтобы с обожанием следовать за ней всю жизнь; ах! не приезжайте в Париж! — так как красавица введет вашу душу в великосветский ад, где ваши соперники будут давать оскорбительные клятвы в верности, нагло усмехаясь в лицо той, на которую вы взираете с колен, и ведя с ней легкомысленные, беззаботные беседы, вызывающие у нее улыбку, тогда как вы трепещете, едва осмеливаясь вымолвить слово.

Нет, не приезжайте в Париж, если в вашем сердце звучит гармония вечной песни ангелов; не рассыпайте перед толпой секреты исступленного вдохновения, в котором душа оплакивает радости, о которых она только мечтает, зная, что они возможны только на небе; вы отдадитесь на суд критиков, которые откусят вам руки, протянутые ввысь, и читателей, которые насмеются над недоступным им полетом вашей мысли!

Нет, тысячу раз нет, и не думайте о Париже, если вас мучит жажда святой славы! Сопротивляйтесь изо всех сил этому соблазну; вы потеряете больше чем упования — вы утратите ясность и целомудрие разума.

Ибо ваш разум стремится лишь к возвышенным заботам гения, к чистому, священному гимну прекрасному, к искреннему и торжественному возвеличиванию истины; ошибка, молодые люди, ошибка! После первой пробы пера вы будете ждать внимания публики к ладному и честному слову, но вместо этого увидите, что ее привлекают непристойные анекдоты пошлых писак, истерические бредни бумагомарак, страшные истории из криминальной хроники; вы услышите, как публика, эта старая развратница, смеется над невинностью вашей музы и, осквернив ее распутным поцелуем, велит: «Ну-с, куртизанка, убирайся или же развлекай; давай что-нибудь остренькое и жгучее, оживи мои притупившиеся ощущения; расскажи о жутких кровосмешениях и чудовищных изменах, об ужасающих вакханалиях страстей и преступлениях; говори же, я уделю тебе часок — за это время твое едкое ядовитое перо должно разбудить мою огрубевшую или загнившую чувственность; а иначе — умолкни, умри в нищете и безвестности».

Слышите, молодые люди: нищета и безвестность. Нищета — порок, наказуемый презрением, и пытка безвестностью, то есть ссылкой подальше от солнца, а ведь вы из тех, кто так нуждается в его тепле, чтобы душа не покрылась ледяной коркой. Мрак нищеты и безвестности — не хотите ли, молодые люди? Нет? Тогда берите перо, лист бумаги, пишите заголовок «Мемуары Дьявола» и крикните своему веку: «А! Так ты хотел чего-нибудь соленого, чтобы поразвлечься? Да будет так, милостивый государь, вот кусочек твоей истории».

Да хранит нас Бог от двух вещей, за которые извинило бы нас общество, но не простили бы себе мы сами; упаси нас, Боже, от лжи и безнравственности! К чему обман? Разве действительность не смешнее и порочнее наших выдумок? Сильные и слабые мира сего наслаждаются безнравственностью во мраке одиночества; великосветские дамы и гризетки [31] одинаково млеют от аморальных книжонок, только одна прячет их в будуаре, а другая — на чердаке; и, когда их совесть вместе с книгой скрывается под шелковой подушкой или в соломенном тюфяке, они ругают и презирают того, кто поболтал с ними минутку об их сладчайшем позоре. Все женщины поступают с безнравственным сочинением, как маркиза из «Опасных связей» [32] с Превалем [33]; они отдаются всей душой... а потом звонят слугам, чтобы те спустили с лестницы дерзкого мерзавца, который хотел их изнасиловать. Да убережет нас Господь если не от греха, то от лжи! Остаться в дураках — последняя глупость в эпоху, когда успех является первой рекомендацией. И повесть наша будет правдивой и нравственной, и не наша вина, если она одним не польстит, а иных и оскорбит.

Увы! Когда несчастный Луицци пересказал нам все откровенные признания Дьявола, дабы они послужили уроком тем, кого природа сотворила столь же доверчивым и слабым, как и он, опустошающие разочарования все еще не убили в нем веру и надежду, и, вовсе не усомнившись в добродетели, он заподозрил Дьявола в неискренности. Дьявол завлекал его, стремясь убедить. Чтобы нам не пойти по пути Луицци, мы сразу свидетельствуем, что все, о чем Сатана пожелал рассказать нашему другу, было чистой правдой.

Несмотря на намерения барона, рассказы его раба начались раньше, чем он предполагал.

Горе тому, кто получает от потусторонних сил возможность сорвать завесу тайны с человеческих поступков; не будет ему покоя, пока он не закончит опасный эксперимент. И двойное горе тому, кто уже уступил однажды такому соблазну, — чем больше пьешь из этого кубка, тем больше хочется. Как замечательно и искренне высказался об этой ничем не истребимой потребности один изрядно налакавшийся пьяница, которому я предложил шутки ради отведать еще бордо:

— С удовольствием; ибо нет ничего более возбуждающего жажду, чем бутылочка вина.

Однако вовсе не жгучее желание толкнуло Луицци к просьбе о первом глотке губительного зелья, отпущенного ему впоследствии Дьяволом в изобилии. Никак не предвиденное обстоятельство раньше времени возбудило казавшееся ему безопасным любопытство, которое завело его так далеко.

Луицци происходил из знатного рода и обладал большим состоянием; первые люди Тулузы, где так много аристократических семейств, искали с ним сближения, а преуспевающие коммерсанты стремились наладить деловые отношения. Отдаленное родство связывало Армана с господином маркизом дю Валем. Это имя, которое кажется столь буржуазным, если написать его без благородной частицы «дю», принадлежало одной из боковых ветвей древней княжеской фамилии. Постепенно исконная фамилия утерялась, и каждая ветвь обширного рода приняла вместо нее ту, что поначалу лишь отличала ее от других ветвей. Но когда возникала необходимость засвидетельствовать благородное происхождение, в договоры заносилась та почти забытая фамилия; и, несмотря на вроде бы купеческие прозвища, господа ...дю Валь, ...дю Мон, ...дю Буа чувствовали себя более высокородными [34], чем маркизы и графы, гордящиеся именами своих родовых земель и замков.

В то же время Луицци связывали деловые отношения с негоциантом Дилуа, торговавшим шерстью, тем самым Дилуа, который обычно скупал весь настриг с многоголовых стад холеных мериносов [35], взращивавшихся во владениях барона. Прежде чем поручить ведение дел управляющему, Луицци хотел лично познакомиться с человеком, который каждый год становился его должником на значительную сумму, и сразу по прибытии в Тулузу отправился к нему.

В три часа дня Арман вышел на улицу Помм [36], где жил Дилуа; найдя нужный дом, он через ворота попал в прямоугольный двор, окруженный довольно высокими зданиями. Первый этаж по трем сторонам двора целиком занимали склады; в том корпусе, что выходил на улицу, размещались конторы: через железные решетки в узких проемах высоких окон виднелись отблески медных уголков и красные ярлычки бухгалтерских книг. Над первым этажом нависал балкон с перилами на обточенных стойках; все двери жилых помещений выходили на эту крытую по всей длине и ширине галерею.

Луицци, входя во двор, увидел на галерее молодую женщину. Несмотря на холод, на ней было только шелковое платье; черные локоны окаймляли лицо; она смотрела в записную книжку, в то время как внизу пять или шесть грузчиков перекидывали тюки с товаром, подбадривая друг друга веселыми криками, в которые обычно вкладывается половина южного темперамента. При таком шуме никто ничего не слышал и никто не заметил Армана: грузчики были полностью поглощены работой, а женщина сосредоточилась на своих записях; юный белокурый красавец, стоявший во дворе, устремил свой взгляд на нее. Луицци остановился, молча наблюдая за этой сценой. Госпожа Дилуа, а то была она, встрепенулась, и молодой человек, внимательно следивший за каждым ее движением, весьма своеобразно прокричал:

— Эге-ау!

Грузчики остановились, и в глубокой тишине послышался нежный и чистый голос женщины:

— Тюки с шелком сто семь и сто восемь.

— На склад номер один? — громко уточнил юноша.

— Нет, сегодня вечером на мойку, — тихо поправила его госпожа Дилуа.

— Шелк сто семь и сто восемь на мойку! — скомандовал юноша.

Молодая женщина опять принялась за чтение; приказчик остался на месте, по-прежнему не спуская с нее глаз, а грузчики принялись выполнять полученные указания, то и дело покрикивая друг на друга.

Минуту спустя госпожа Дилуа вновь оторвалась от книжки.

— Эге-ау! — воскликнул приказчик.

Вновь, как по волшебству, установилась тишина, и изящная женщина мирно произнесла звонким голоском:

— Возьмите сто пятьдесят килограммов короткой шерсти на седьмом складе и отправьте на прядильню в Ла Рок.

Приказчик громко повторил распоряжение. Затем, подойдя к одному из решетчатых окон, щелкнул пальцем по стеклу; открылась маленькая форточка, и Луицци увидел юную белокурую головку; приказчик повторил, но уже не столь решительным голосом:

— Накладную в Ла Рок на сто пятьдесят кило.

— Я слышала; разорались на весь двор, — проворчал детский голосок.

Форточка захлопнулась, и Луицци, подняв глаза на госпожу Дилуа, увидел, как она внимательно смотрит на это окошко, и легкая печальная улыбка, несомненно адресованная милому личику, мелькнувшему за стеклом, застыла на ее губах.

В эту минуту госпожа Дилуа и приказчик обнаружили Луицци. Юноша двинулся было, намереваясь подойти к незнакомцу, но, взглянув на хозяйку, вернулся на свой пост под галереей. Госпожа Дилуа еще раз посмотрела в книжку, затем, закрыв ее, положила в карман передника и облокотилась на перила, подав неуловимый знак приказчику. Юноша моментально вскарабкался наверх по тюкам с товарами и оказался рядом с госпожой Дилуа, так что мог теперь слышать ее, несмотря на возню и крики рабочих. Она что-то сказала ему совсем тихо. Приказчик кивнул и обернулся, чтобы выполнить распоряжение, но госпожа Дилуа остановила его и добавила несколько слов, покосившись на Луицци. Приказчик опять ответил ей без слов и прямо с высоты груды тюков крикнул:

— Триста кило шерсти с мериносов Луицци на перевалочную базу в Кастр! [37]

Рабочие встали, и один из них, с грубой физиономией, резко возразил:

— Взвешивайте его сами, господин Шарль, я за это не возьмусь; с этой дьявольской шерстью вечно что-нибудь не так; мы отправляем сто килограммов, а на место прибывает девяносто.

— Мелешь черт знает что! — возмутился приказчик. — Взвешивай как следует, и все будет как надо! Понятно?

— Взвесьте ее сами, господин Шарль, — вмешалась госпожа Дилуа, увидев, как возмутился рабочий и как грозно посмотрел на него приказчик [38]. Юноша согласился все тем же знаком послушания, который, видимо, являлся основным языком общения между ним и хозяйкой; госпожа Дилуа опять показала взглядом на Луицци, и приказчик, ловко спрыгнув прямо на землю, подошел к барону и вежливо спросил, что тому угодно.

— Я хотел бы поговорить с господином Дилуа, — ответил Луицци.

— Его не будет здесь еще неделю, сударь. Но если речь идет о делах, то соблаговолите пройти в контору; бухгалтер ответит на все ваши вопросы.

— Да, действительно, речь идет о делах; но поскольку я хотел сделать ему весьма интересное предложение, то желательно было бы обсудить его с ним лично.

— В таком случае, — предложил приказчик, — может, вас выслушает госпожа Дилуа?

Он указал Луицци на хозяйку, которая, увидев, что говорят о ней, поторопилась спуститься и грациозно приблизилась к барону.

— Что вы желаете, сударь? — поинтересовалась она.

— Я хотел бы предложить, сударыня, продлить договор, который я нахожу еще более интересным, поскольку могу обсудить его с вами.

Госпожа Дилуа благожелательно улыбнулась, а приказчик, услышав последние слова барона, насупил брови. Женщина знаком велела ему отойти подальше и весьма живо спросила:

— С кем имею честь?

— Барон де Луицци, сударыня.

При этом имени она отступила на шаг, а юный красавец Шарль всмотрелся в Армана с боязливым и неприязненным любопытством.

Это продолжалось не дольше мгновения, и госпожа Дилуа указала Луицци на дверь конторы:

— Соблаговолите войти, господин барон; я к вашим услугам.

Луицци вошел; Шарль последовал за ним, пододвинул кресло к огромной печке, отапливавшей весь первый этаж, и занял место у письменного стола, где его ожидала дневная корреспонденция. Арман осмотрелся кругом и обнаружил за другим столом милую девчушку, которую он заметил раньше в окне; она старательно что-то писала; от роду ей могло быть лет девять-десять, и она так походила на госпожу Дилуа, что не оставалось сомнений, чья это дочь. Несмотря на красоту, что-то грустное и отрешенное старило ее симпатичное личико. «Госпожа Дилуа слишком строга? — подумал Луицци. — Вряд ли, в ее глазах светилась явная любовь к дочурке». В это время ребенок оторвал глаза от бумаги, но лишь затем, чтобы спросить у пожилого писца, работавшего в другом углу:

— По какой цене шерсть отправлена в Ла Рок?

— Как всегда, по два франка...

— Ладно, — резко оборвал их Шарль, — дайте мне накладную, я сам проставлю цену.

Если бы при этом присутствовал Дьявол, он объяснил бы Луицци тайный смысл разыгравшейся перед ним сцены. Арман предположил здесь только приступ раздражительности. Красавчик Шарль, столь беспрекословно повиновавшийся малейшим движениям госпожи Дилуа, являлся, как решил Арман, любовником хозяйки или по меньшей мере ее поклонником; появление элегантного барона должно было его встревожить, и Луицци приписывал внезапный гнев, который он вроде бы услышал в словах приказчика, опасению, вызванному его присутствием. Луицци ошибался: в этой реплике прозвучал лишь крик купеческой души. Перед человеком, пришедшим договариваться насчет шерсти, незачем оглашать цену, по которой ее продавали, — вот что обеспокоило Шарля.

Вскоре вошла госпожа Дилуа, и Луицци смог рассмотреть ее поближе: она была очаровательным созданием, а окружавшая ее обстановка еще больше подчеркивала редкие достоинства женщины. Высокая, гибкая и стройная, с томными глазами, прикрытыми сладострастной завесой удлиненных смуглых век: казалось, только неуемная сила гнева способна распахнуть их полностью. Ее открытые точеные ножки и белокожие ручки с розовыми ноготками радовали глаз. Она выглядела такой чужой среди грубых физиономий грузчиков и протокольных лиц ее служащих, что Луицци имел все основания предположить, что госпожа Дилуа родилась в обедневшей дворянской семье, которую обстоятельства вынудили отдать дочь богатому торговцу [39]. Вот почему он разговаривал с ней как с ровней, что в глазах тщеславного барона являлось искуснейшей лестью.

Заменив обворожительной улыбкой общепринятые учтивые фразы, госпожа Дилуа пригласила барона следовать за ней. Вытянув ключ из передника, она открыла дверь и прошла вместе с ним в отдельную комнату. Внешность и движения этой женщины были столь томными и привлекательными, что барон ожидал увидеть благоухающий голубой будуар, скрытый в поясе пыльных контор, как тайные любовные желания в череде скучных повседневных забот. Но вместо будуара барон попал в рабочий кабинет. Здесь царил полумрак. Свет с трудом пробивался сквозь пыльные стекла, за которыми едва просматривались железные решетки, защищавшие оконный проем. Черный письменный стол, железная касса с тройными засовами, сафьяновое конторское кресло, шкафчик для хранения бумаг — таковой оказалась меблировка кельи, которую Луицци представлял себе пленительно-таинственной. Конечно, обстановка несколько расстроила сладкие фантазии барона; но и вне храма богиня продолжала будоражить его воображение: госпожа Дилуа, мягко опустившаяся в кресло, положившая белые ручки на исписанные страницы раскрытой книжки, застенчиво поставившая ножки на холодный и сырой кирпичный пол, показалась Луицци изгнанным ангелом, прекрасным цветком, затерянным в колючем кустарнике. У него возникло чувство, похожее на то, что он испытал однажды к покрытой шипами белой розе, выставленной сапожником на окне между глиняными горшками с базиликом и пыреем. Луицци тогда купил эту розу, приказал поставить ее в фарфоровую вазу на столик с выгнутыми ножками в своей гостиной. Роза погибла, но погибла достойно. Луицци же завоевал в некотором роде репутацию рыцаря.

Однако в данном случае барон не имел возможности купить находившийся перед ним цветок; так, может, ему удастся его сорвать? (Прошу великодушно извинить за подобную идею и выражение: ведь Луицци вырос при Империи [40].) Он приписал женщине фантазию или, скорее, желание, что он — звездочка в сумрачном небе ее бытия, единственное светлое воспоминание, что останется с ней в холодных сумерках будущего. Луицци знал, что он пригож и молод; любовные интонации звучали в его речи; он не был слишком рассудителен, чтобы оставаться бессердечным, и слишком сентиментальным, чтобы терять рассудок, — словом, он принадлежал к тем мужчинам, что пользуются большим успехом у женщин. Эти мужчины страстны, но осторожны; они умеют себя вести как в узком кругу, так и в большом свете; они любят, но не компрометируют. А Луицци столько раз соблюдал эту предпочтительную в самых лестных для его самолюбия и репутации любовных связях середину, что считал себя искусным обольстителем. Самомнение мужчин, как известно, обычно является искаженным отражением уступчивости женщин.

Итак, Луицци продолжал столь пристально рассматривать сидевшую перед ним женщину, что она смущенно потупила взор и мягко проговорила:

— Господин барон, вы пришли, я думаю, чтобы предложить мне какую-то сделку насчет шерсти?

— Вам? Ну что вы, сударыня, — возразил Луицци. — Я пришел к господину Дилуа; с ним я бы охотно поговорил о ценах и котировках, хотя мало в них смыслю; но боюсь, что с вами подобная...

— Я уполномочена моим мужем, — быстро заверила его госпожа Дилуа и с улыбкой закончила фразу Луицци: — сделка будет выгодной.

— Для кого, сударыня?

— Для нас обоих, надеюсь... — Она на мгновение запнулась, но продолжила, ласково глядя на барона: — Если вы плохо разбираетесь в делах, то я... я порядочный человек и постараюсь оформить все по справедливости.

— Это будет непростым делом для вас, сударыня, и, вероятно, я кое-что потеряю при сделке.

— Но почему же?

— Не смею сказать; но вы можете и сами догадаться.

— Говорите, господин барон, не стесняйтесь; коммерсантам не привыкать к самым причудливым условиям.

— Условие, которое я хочу обговорить, — вы сами его предложили.

Я? Я еще ничего не предлагала...

— И тем не менее я согласен; это условие позволит мне вспоминать вас как самую очаровательную женщину, что я когда-либо встречал, и в то же время даст мне возможность оставить о себе не менее приятные воспоминания.

Госпожа Дилуа стыдливо покраснела и с взволнованным оживлением промолвила:

— Муж не давал мне полномочия на что-либо подобное, и я не торгуюсь на сей предмет.

— Вы слишком скромны и послушны... — упорствовал Луицци.

— Я всего-навсего честный человек, — оборвала его госпожа Дилуа довольно сурово, дабы покончить с этой темой.

Она открыла папку, нашла нужную пачку бумаг, раскрепила ее, вытянула один лист и смущенно протянула его Луицци, будто прося прощения за только что допущенную суровость.

— Вот, — сказала госпожа Дилуа, — договор, заключенный шесть лет назад с господином бароном, вашим отцом; если у вас нет намерений улучшить породу ваших овец или, тем более, ухудшить качество шерсти, то, я считаю, вы можете утвердить сумму этого договора. Вот, посмотрите: здесь стоит подпись его милости.

— Он обсуждал договор с вами? — не унимался Луицци. — Если это так, то я бы на этот документ не положился.

— Успокойтесь же, сударь! — В раздражении госпожа Дилуа слегка прикусила верхнюю губу и показала барону ослепительно-белые зубки. — Успокойтесь, я вышла замуж меньше шести лет назад.

Она еще не закончила фразу, как дверь приоткрылась и детский голос робко произнес:

— Мамочка, господин Лукас непременно хочет поговорить с вами.

Это была та самая десятилетняя девочка, которую Луицци заметил в конторе.

Ее появление именно в тот момент, когда госпожа Дилуа сообщила, что вышла замуж не больше шести лет назад, явилось откровением для Луицци. Услышав обращение «мамочка» к госпоже Дилуа, которая, естественно, могла бы объяснить, была ли девочка ребенком господина Дилуа, Луицци живо обернулся к прелестной купчихе: та покраснела до корней волос и потупила взор.

— Так это ваша дочь, сударыня, — молвил Луицци.

— Да, сударь, — простодушно подтвердила госпожа Дилуа и обратилась к девочке: — Каролина, я приму господина Лукаса; оставьте нас.

Госпожа Дилуа полностью пришла в себя и протянула Луицци бумаги:

— Возьмите договор, господин барон, посмотрите его как-нибудь на досуге. Мой муж возвратится через неделю и почтет за честь встретиться с вами.

— Я уезжаю раньше; но и оставшегося времени более чем достаточно, чтобы тщательно изучить договор. Впрочем, я подписал бы его немедля, если бы предлагаемая вами отсрочка не давала мне права еще раз увидеть вас.

Мадам Дилуа вновь обрела уверенно-кокетливый вид и сообщила:

— Я всегда на месте.

— Какое время вам удобно?

— Любое, какое пожелаете.

После этих слов она сделала один из тех учтивых реверансов, с помощью которых женщины ясно и недвусмысленно требуют: «Сделайте одолжение — подите вон, пожалуйста». Луицци вышел. В первой конторе все оставались на своих местах. Проводив гостя, госпожа Дилуа протянула руку стоявшему рядом с печкой высокому мужлану, который весело поздоровался с ней:

— Добрый день, госпожа Дилуа.

— Добрый день, Лукас, — ответила она с той самой приветливой улыбкой, что так очаровала Луицци. Барон заметил ее, когда обернулся, чтобы окончательно попрощаться, и был задет до глубины души.

Выйдя из дома Дилуа, Луицци направился к маркизу дю Валю. Хозяина дома не оказалось. Тогда Луицци спросил маркизу дю Валь. Слуга ответил, что не знает, может ли госпожа его принять.

— Так потрудитесь доложить! — вспылил Луицци, давая лакею понять, что он не привык, чтобы ему перечили. — Скажите, — добавил Арман, — что барон де Луицци желает ее видеть.

Лакей застыл на какой-то момент в нерешительности, казалось обдумывая, как ему лучше доложить. Появилась горничная; слуга подбежал к ней и быстро что-то зашептал, как бы обрадовавшись возможности переложить на чужие плечи порученное ему дело. Горничная нагло уставилась на барона и переспросила язвительным тоном:

— Как бишь зовут этого господина?

— Мое имя совершенно не относится к делу, барышня... Я хочу поговорить с госпожой дю Валь и хочу знать, может ли она сейчас принять.

— Ну что ж, пожалуйста: не может.

Это было уже слишком — чтобы Луицци отступил по прихоти лакеев, от которых зависит, видите ли, его визит! И он резко заявил:

— Тогда я доложу о себе сам.

Барон направился прямо к открытой двери гостиной. Слуга отошел в сторону, но горничная встала перед дверью, как скала:

— Сударь, я же сказала, вы не можете ее сейчас видеть! Странно, вам говорят, а вы...

— Прошу вас, оставьте ваши дерзости при себе и предупредите хозяйку.

— Что там за шум? — донесся в это время голос из дальнего угла гостиной.

— Люси, — громко спросил барон, — в какой час вам можно нанести визит?

— Ах! Это вы, Арман, — удивленно воскликнула госпожа дю Валь и, плотно прикрыв за собой дверь комнаты, из которой только что вышла, пошла навстречу барону.

Арман приблизился к маркизе, ласково поцеловал ей руки, после чего оба сели у камина. Люси с изумленным восхищением и в то же время покровительственно разглядывала барона. Мадам дю Валь было тридцать лет, Луицци — двадцать пять, а потому подобная манера изучения была позволительна ей как женщине, которая видела когда-то резвого подростка четырнадцати лет, превратившегося теперь в блестящего молодого человека. После молчаливого обследования лицо госпожи дю Валь внезапно омрачилось; невольные слезы набежали на глаза.

Луицци ошибся, решив, что понял причину ее грусти.

— Вы сожалеете, конечно, как и я, — заговорил он, — что наше свидание происходит по столь печальному поводу и что смерть моего отца...

— Не в этом дело, Арман, — прервала его маркиза. — Я едва знала вашего отца, да и вы сами были далеки от него в течение последних десяти лет, так что навряд ли при известии о его смерти вы горевали, как при потере горячо любимого и близкого человека.

Луицци промолчал, и маркиза после некоторой заминки повторила:

— Нет, не в этом дело; просто ваш визит состоялся в... весьма своеобразную пору.

Грустная улыбка показалась на губах Люси, и, словно оживившись от этой улыбки, она продолжала:

— По правде говоря, Арман, жизнь — весьма странный роман. Вы надолго в Тулузе?

— На неделю.

— Возвращаетесь в Париж?

— Да.

— Вы увидите там моего мужа.

— Как? Его избрали депутатом всего неделю назад, и он уже в дороге? Сессия начнется не раньше чем через месяц [41]. Я думал, вы поедете вместе.

— О нет, я остаюсь. Мне слишком нравится Тулуза.

— Но вы совсем не знаете Парижа.

— Я знаю достаточно, чтобы не желать туда ехать.

— За что же вы его так не любите?

— О! У меня есть свои причины. Я не настолько молода, чтобы блистать в салонах, и не настолько стара, чтобы заниматься политическими интригами.

— Вы достаточно умны и прекрасны, чтобы преуспеть где бы то ни было.

Маркиза вяло покачала головой:

— Вы не верите ни одному своему слову, барон. Я очень стара, мой бедный Арман, главное, стара душой.

Арман осторожно наклонился к кузине и промолвил, понизив голос:

— Вы несчастны, Люси?

Взглянув украдкой на дверь своей комнаты, она вместо ответа быстро и очень тихо предложила:

— Приходите часов в восемь на ужин, мы поболтаем. — Коротким кивком маркиза попросила его удалиться; он взял ее за руку, и она сильным судорожным движением сжала его запястье. — До вечера, до вечера, — опять совсем тихо прошептала Люси и живо направилась к своей комнате.

Но дверь открылась не сразу. Без всякого сомнения, там кто-то подслушивал и не успел отступить достаточно быстро. Луицци остался один и, пораженный своей догадкой, медлил с уходом; вскоре он смутно услышал гневный мужской голос. Открытие смутило барона, и, сильно обеспокоенный, он вышел. Мужчина скрывается в комнате женщины и разговаривает с ней в таком тоне! Мужчина, если он не муж, не брат, не отец, то любовник. Любовник! У маркизы дю Валь? Луицци не смел поверить. Подобное не укладывалось у него в голове. Многие его воспоминания защищали Люси; и он решил, что угадал, какое новое горе настигло его бедную кузину, ибо знал когда-то несчастную девятнадцатилетнюю Люси, которая сохла от неистовой любви, но воспротивилась ей всеми силами христианской добродетели.

Погруженный в прошлое, Луицци направился к дому своего нотариуса, господина Барне, с которым также хотел познакомиться. Вскоре он нашел нужный дом, но поистине то был день отсутствующих мужей. Его приняла госпожа Барне, сухопарая, худющая шатенка небольшого росточка, с тусклыми голубыми глазками и тонкими губками. Когда служанка отворила дверь спальни, доложив о посетителе, госпожа Барне отозвалась визгливым голосом:

— Кто этот господин?

— Я не знаю его имени.

— Хорошо, просите.

Луицци вошел, и госпожа Барне поднялась ему навстречу с надетым на левую руку простым белым чулком, который она штопала.

— Что вам угодно? — спросила она, щурясь; возможно, плохое зрение помешало ей разглядеть изысканную осанку Луицци, иначе она несколько смягчила бы свой не очень-то учтивый тон.

— Сударыня, — представился Арман, — я барон де Луицци; как клиент господина Барне, я был бы чрезвычайно рад встретиться с ним.

— Ах, господин барон! — воскликнула госпожа Барне, срывая с левой руки дырявый чулок и бесстрашно втыкая иголку себе в грудь, тем самым давая Луицци понять, что щит, который ее прикрывал, состоял никак не меньше чем из трех слоев муслина [42] и ваты. — Присаживайтесь. Нет, нет, не на стул, прошу вас, в кресло. Как, здесь нет кресла? В комнате женщины нет кресла — весьма провинциально, не правда ли, господин барон? Но у нас есть кресла, сколько угодно кресел, поверьте! Марианна! Марианна, принесите кресло в гостиную! И снимите с него чехол!

Луицци попробовал было прервать эту хлопотливую возню, возразив, что стула более чем достаточно, так как он вскоре уйдет. Но жена нотариуса не хотела ничего слушать и все суетилась, убирая за шторы какое-то старое тряпье и грязные носовые платки, разбросанные по всей комнате. Вскоре появилась Марианна с креслом из крашеного дерева, покрытым плешивым утрехтским бархатом [43] весьма почтенного возраста; она водрузила его у камина, где не хватало только огня. Госпожа Барне опять распорядилась:

— Марианна, поленья!

— Бог мой, сударыня, вы напрасно беспокоитесь, ведь я ненадолго; я пришел к господину Барне буквально на два слова и...

— Господин Барне ни за что не простит, если я отпущу вас без ужина, так как, смею надеяться, господин барон соблаговолит отведать овощного супчику.

— Помилуйте, сударыня, мне очень жаль, но я уже принял другое приглашение; я еще вернусь как-нибудь к господину Барне за нужными мне сведениями.

— Сведениями? Господин барон, вам не нужно ждать моего мужа! Ах, кто больше меня может рассказать о Тулузе! Я знаю этот город как свои пять пальцев, от подвалов до чердаков! Мои предки служили на важных постах, — (отец госпожи Барне был судебным исполнителем), — я знаю о людях больше, чем они думают, и, конечно, больше, чем им хотелось бы; так что присаживайтесь, господин барон; я с радостью дам вам любые необходимые справки.

Луицци поначалу не намеревался воспользоваться поспешной услужливостью госпожи Барне; но все-таки он присел, надеясь откланяться после нескольких малозначащих фраз. Дело, по которому он решил побеспокоить нотариуса, несколько смущало его, но собеседница не оставила ему ни секунды, и он не успел высказать ничего лишнего.

— Господин барон, может быть, желает приобрести недвижимость? Если вы намереваетесь вложить средства в производство, то мой муж мог бы заняться для вас плавильней господ Жаков; в конце ноября ее хозяева получили тридцать одну тысячу франков, в конце декабря — еще тридцать три тысячи семьсот двадцать два франка от трех фирм (из них две в Байонне [44]), с которыми господа Жаки проворачивали неплохие дела; но затем эти фирмы одновременно пропустили срок выплаты и не смогут сделать их и в феврале; поскольку это честные люди, я уверена, что если у кого-нибудь найдутся наличные деньги, то они уступят завод по сходной цене; если только не ввяжется жена господина Жака-младшего: все знают, что ей принадлежат пять прекрасных ферм, которые она сдает в аренду всем желающим; она получила их от матери, от той самой Манетты, ради которой разорился граф де Фер; это имущество и Манетте-то обошлось недорого, а уж тем более ее дочери; но факт остается фактом: оно у нее в руках. Но у госпожи Жак характер матери — она экономит на яйцах, готовя омлет, и не позволит заложить ни на одно су свое хозяйство.

Когда госпожа Барне начала свой сумбурный монолог, Луицци даже не старался вникнуть в его смысл; но вдруг у него возникла идея расспросить ее по-настоящему. Это случилось в тот момент, когда она перешла от рассказа о господине Жаке к его жене; барон предположил, что супруга нотариуса поведает ему о том, что он ни у кого больше не осмелился бы спросить; а госпожа Барне, похоже, только дай ей взять след, с превеликим удовольствием выболтает все, что ему так хочется узнать. Поэтому, как только жена нотариуса умолкла, барон поторопился сказать:

— Я вовсе не желаю что-либо приобретать, по крайней мере сейчас; но у меня деловые отношения со многими людьми в Тулузе, и, между прочими, с господином Дилуа.

Госпожа Барне скривилась.

— Что, он замечен в каких-то нехороших делах?

— Признаться, господин барон, по меньшей мере — в одном, которое продолжается до сих пор.

— В каком же?

— В женитьбе на своей жене.

— Она его разоряет?

— Я не заглядывала в кассу господина Дилуа; не могу сказать ничего плохого о его заведении; но бедняга знает о своих делах не больше, чем я; кроме того, его жена и первый приказчик, господин Шарль, ведут его счета, и если этому простаку есть на что пойти выпить чашечку кофе и сыграть партию в домино к Эрбола [45], то он и не стоит большего.

— Значит, госпожа Дилуа разбирается в торговле?

— Она отлично разбирается во всем, что ей нужно, — хитрая бестия; гризетка, делавшая детей со всеми подряд и выскочившая за первого торговца шерстью в Тулузе! О! Она проведет и сотню таких, как ее муж.

— Включая и господина Шарля?

— Шарль тоже та еще шельма; я прекрасно знаю этого типа; он служил у нас клерком до того, как устроился приказчиком к господину Дилуа. Было время, когда мы знались с этими людьми; но я объявила мужу, что, если он еще раз пригласит эту блудливую кошку, я захлопну дверь у нее перед носом. Ах, сударь, а ведь когда-то Шарль был очаровательным, преданным, внимательным и предупредительным юношей!

— Может быть, он и сейчас такой для госпожи Дилуа?

— Бог мой! Господин барон, да будь он для нее хоть кем — меня это не касается.

— Я с ним встречался, — кажется, весьма симпатичный паренек.

— Да, уж выглядит-то он отлично; но какой он бессердечный, господин барон, какой неблагодарный! И это после всего, что мы для него сделали!

— Господин Барне тоже, конечно, любил его, — заметил Луицци с бесхитростным видом.

Госпожа Барне, попавшись на эту уловку, необдуманно воскликнула:

— Мой муж! Ну что вы, господин барон, ничего подобного!

Барон не подал виду, что уловил невольное признание госпожи Барне; у него было еще о чем порасспросить, а потому он не хотел настораживать словоохотливую собеседницу. И он заявил с видимым безразличием:

— Что ж, мне очень пригодится ваше хорошее мнение о фирме Дилуа, с которой мне предстоит только заключить договор о купле-продаже шерсти. Но не это главное; у меня есть свободные средства, которые я собираюсь дать взаймы под залог недвижимости, а потому я хотел бы разузнать о состоянии имущества одного весьма известного человека.

— Для этой цели, господин барон, нет ничего лучше, чем городская регистратура.

— Конечно, конечно, сударыня; но я не могу пойти туда сам — в Тулузе все моментально становится известно, и, возможно, маркизу дю Валю это не понравится.

— Как?! Маркиз дю Валь собирается взять ссуду под залог? — крайне удивилась госпожа Барне. — Не может быть! Маркиз — наш клиент, и он никогда не говорил нам об этом.

— Как?! — ахнул Луицци. — Господин дю Валь — ваш клиент?

— Да, точно так же, как и многие самые знатные, не уступающие вашему, жители Тулузы, и вовсе не со вчерашнего дня. Дела дю Валей мы ведем уже более пятидесяти лет; именно господин Барне составлял брачный контракт ныне здравствующего маркиза; это событие меня до того ошеломило, что я помню его столь же ясно, как сегодняшнее утро. Я как сейчас вижу выражение лица господина Барне после подписания: он словно сошел с ума.

— Что же тогда произошло?

— Ах! Господин барон, не могу вам сказать, это профессиональная тайна нотариуса; это свято. Я ее знаю только потому, что господин Барне так волновался в первые минуты, что сам не понимал, что говорит и что делает.

— Сударыня, я человек сдержанный...

— Лучшее средство сохранить тайну — не знать ее.

— Вы правы, — согласился Луицци, — и я не хочу выведывать лишнее; но могу предположить, что госпожа дю Валь сейчас совершенно счастлива.

— Бог знает, господин барон, и Бог должен это знать, так как она только им и живет.

— Она набожна?

— До фанатизма; только и делает, что кается и постится. Что ж, здесь нет ничего предосудительного: каждый волен устраивать свою жизнь, как ему заблагорассудится; я только боюсь, как бы она не погибла от добровольных мук.

Луицци поднял глаза на часы, встроенные в брюхо самшитовой [46] обезьянки, висевшей на каминном дымоходе, и увидел, что уже почти восемь. Он поднялся: то немногое, что он разузнал о маркизе дю Валь, только разожгло его любопытство, но он решил остановиться. Образ Люси пробуждал в сердце Луицци сладкие воспоминания детства; он даже не догадывался, что́ может поведать госпожа Барне, но у него пропало всякое желание ее слушать. Редко нам хочется узнавать о дорогих созданиях мнение людей определенного сорта. Есть имена, звучащие в душе прекрасной музыкой, которую никто не в состоянии воспроизвести на наш лад, неприятные голоса ломают эту мелодию, только произнося любимое имя. Нельзя сказать, что Луицци испытывал что-то подобное к Люси: но разве она не являлась его родственницей, другом детства и предметом юношеских грез? А потому его дворянское самолюбие оскорбило бы любое суждение госпожи Барне о маркизе дю Валь. Барон тепло распрощался с женой нотариуса и направился к своей гостинице, поглощенный размышлениями о том, что он заметил в доме благочестивой маркизы.


[29] Эта глава начинается с рассуждений писателя о вкусах современной ему читающей публики, а также о задачах и характере его повествования. Сулье намеренно вводит эти рассуждения в основной текст романа, считая, что читатели ненавидят предисловия. Так он поступил и в «Гипнотизере» (1834). Тот же прием А. Ласкар обнаруживает в «Отце Горио» Бальзака.

[30] Данаиды (греч. миф.) — пятьдесят дочерей царя Даная, против воли ставшие женами своих двоюродных братьев Египтиадов и заколовшие их в брачную ночь. Единственный уцелевший по милости жены брат в свою очередь убивает Данаид. В Аиде они несут вечное наказание: пытаются наполнить водой дырявую бочку.

[31] Так в ХIХ в. называли молодых девушек из городской ремесленной (работница, швея) среды, хорошеньких и кокетливых, которые использовали свои чары для укрепления материального положения, заводя себе более обеспеченных любовников. В это время были популярны куплеты Дезожье, иронически-сочувственно описывающие гризеток: «Платьице с красивой оторочкой, / Шляпка из соломки или капорок, / Поясочек с пряжкой, тонкие чулочки, / Волосы волнами на воротничок, / Тут и там — прелестные безделки... / Вот наряд гризетки очень точный!» (Пер. Н. Пахсарьян.)

[32] «Опасные связи» (1782) — эпистолярный роман французского писателя Шодерло де Лакло (1741–1803); Маркиза — героиня этого романа — маркиза де Мертей.

[33] Сулье допускает ошибку: он имеет в виду не Гильберта де Преваля — известного врача кон. XVIII в., друга писателя Ретифа де ла Бретонна, а Превана — героя «Опасных связей», фигурирующего в эпизоде, описанном в 85-м письме романа (от маркизы де Мертей к виконту де Вальмону).

[34] Частица «де» («дю») перед фамилией обычно обозначает во Франции принадлежность к дворянскому сословию, указывая на ту землю (имение), владение которой и обеспечивает титул. Однако приведенные фамилии, распространенные в буржуазной среде, переводятся как «с долины, с горы, из лесу», не указывая на конкретное землевладение, то есть не являются дворянскими, хотя созвучны им. Сулье, хотя и придерживается либеральных взглядов, явно предпочитает настоящую аристократию мнимой.

[35] Меринос — порода тонкорунных овец. С нач. XIX в. их разведение было широко распространено во Франции.

[36] Улица с таким названием действительно есть в Тулузе.

[37] Кастр — городок, расположенный на восток от Тулузы, в департаменте Тарн.

[38] А. Ласкар видит в этой сцене свидетельство того, что Сулье является сторонником строгого управления предприятием.

[39] Во многих романах того времени сохранялся предрассудок, по которому красота и изящество женщины, благородство ее черт непременно связывались с ее дворянским происхождением.

[40] Империя (позднее — Первая империя) — режим, учрежденный во Франции в 1804 г. и закончившийся в 1814 г. после свержения Наполеона. Повествователь снова иронизирует над напыщенностью эпигонского классицизма времен наполеоновской Империи.

[41] Как уточняет А. Ласкар, дю Валь попал в депутаты в результате кантональных выборов. Парламентские сессии обычно начинались в январе и длились полгода.

[42] Муслин — легкая, мягкая, прозрачная шелковая или хлопчатобумажная ткань.

[43] Утрехтский бархат — популярный сорт обивочного бархата, производство которого было развито в Утрехте (Голландия).

[44] Байонна — город на атлантическом побережье Пиренеев, торговый порт. Основным предметом экспорта Байонны был чугун.

[45] По-видимому, Ф. Сулье называет реальное лицо, владельца кафе или игорного дома в Тулузе (см. также т. II гл. III). Соединение точных, «реалистических» деталей с фантастическим сюжетом литературоведы называют важнейшей особенностью поэтики романа (см., напр.: Bianchini A. Il romanzo d’appendice. Torino, 1969. P. 69).

[46] Самшит — вечнозеленый декоративный кустарник, используемый для поделок.

[46] Самшит — вечнозеленый декоративный кустарник, используемый для поделок.

[45] По-видимому, Ф. Сулье называет реальное лицо, владельца кафе или игорного дома в Тулузе (см. также т. II гл. III). Соединение точных, «реалистических» деталей с фантастическим сюжетом литературоведы называют важнейшей особенностью поэтики романа (см., напр.: Bianchini A. Il romanzo d’appendice. Torino, 1969. P. 69).

[44] Байонна — город на атлантическом побережье Пиренеев, торговый порт. Основным предметом экспорта Байонны был чугун.

[43] Утрехтский бархат — популярный сорт обивочного бархата, производство которого было развито в Утрехте (Голландия).

[42] Муслин — легкая, мягкая, прозрачная шелковая или хлопчатобумажная ткань.

[41] Как уточняет А. Ласкар, дю Валь попал в депутаты в результате кантональных выборов. Парламентские сессии обычно начинались в январе и длились полгода.

[40] Империя (позднее — Первая империя) — режим, учрежденный во Франции в 1804 г. и закончившийся в 1814 г. после свержения Наполеона. Повествователь снова иронизирует над напыщенностью эпигонского классицизма времен наполеоновской Империи.

[39] Во многих романах того времени сохранялся предрассудок, по которому красота и изящество женщины, благородство ее черт непременно связывались с ее дворянским происхождением.

[38] А. Ласкар видит в этой сцене свидетельство того, что Сулье является сторонником строгого управления предприятием.

[37] Кастр — городок, расположенный на восток от Тулузы, в департаменте Тарн.

[36] Улица с таким названием действительно есть в Тулузе.

[35] Меринос — порода тонкорунных овец. С нач. XIX в. их разведение было широко распространено во Франции.

[34] Частица «де» («дю») перед фамилией обычно обозначает во Франции принадлежность к дворянскому сословию, указывая на ту землю (имение), владение которой и обеспечивает титул. Однако приведенные фамилии, распространенные в буржуазной среде, переводятся как «с долины, с горы, из лесу», не указывая на конкретное землевладение, то есть не являются дворянскими, хотя созвучны им. Сулье, хотя и придерживается либеральных взглядов, явно предпочитает настоящую аристократию мнимой.

[33] Сулье допускает ошибку: он имеет в виду не Гильберта де Преваля — известного врача кон. XVIII в., друга писателя Ретифа де ла Бретонна, а Превана — героя «Опасных связей», фигурирующего в эпизоде, описанном в 85-м письме романа (от маркизы де Мертей к виконту де Вальмону).

[32] «Опасные связи» (1782) — эпистолярный роман французского писателя Шодерло де Лакло (1741–1803); Маркиза — героиня этого романа — маркиза де Мертей.

[31] Так в ХIХ в. называли молодых девушек из городской ремесленной (работница, швея) среды, хорошеньких и кокетливых, которые использовали свои чары для укрепления материального положения, заводя себе более обеспеченных любовников. В это время были популярны куплеты Дезожье, иронически-сочувственно описывающие гризеток: «Платьице с красивой оторочкой, / Шляпка из соломки или капорок, / Поясочек с пряжкой, тонкие чулочки, / Волосы волнами на воротничок, / Тут и там — прелестные безделки... / Вот наряд гризетки очень точный!» (Пер. Н. Пахсарьян.)

[30] Данаиды (греч. миф.) — пятьдесят дочерей царя Даная, против воли ставшие женами своих двоюродных братьев Египтиадов и заколовшие их в брачную ночь. Единственный уцелевший по милости жены брат в свою очередь убивает Данаид. В Аиде они несут вечное наказание: пытаются наполнить водой дырявую бочку.

[29] Эта глава начинается с рассуждений писателя о вкусах современной ему читающей публики, а также о задачах и характере его повествования. Сулье намеренно вводит эти рассуждения в основной текст романа, считая, что читатели ненавидят предисловия. Так он поступил и в «Гипнотизере» (1834). Тот же прием А. Ласкар обнаруживает в «Отце Горио» Бальзака.

III

Три ночи

Ночь первая

В будуаре

Арман еще не дошел до ворот гостиницы, когда какая-то женщина догнала его и окликнула по имени. При свете магазинных витрин Луицци узнал служанку, столь невежливо принявшую его у маркизы. Она быстро приказала ему:

— Пройдите прямо мимо гостиницы; вы найдете меня на другом конце улицы.

Не останавливаясь, служанка поспешила дальше, и Луицци, на мгновенье опешивший, увидел, как она свернула в переулок. Барон не знал, что и думать о столь неожиданном распоряжении; но, поскольку сейчас он вполне мог подчиниться, а позднее вернуться в гостиницу, то решил идти за служанкой. Проходя мимо ворот, барон внимательно осмотрелся по сторонам и в нескольких шагах увидел закутанного в плащ человека, казалось, следившего за входом в гостиницу. Луицци хотел направиться прямо к незнакомцу и узнать, кто он и что ему надо. Но это привело бы к скандалу, на который барон не имел никакого права — ни по закону, ни по совести: он отлично понимал, что в мужской ссоре, где может прозвучать имя женщины, она окажется первой жертвой, а одному из противников придется погибнуть. Он проследовал дальше, и уже на приличном расстоянии от гостиницы, на пересечении с маленькой улочкой, появилась служанка:

— Быстрее; идите за мной.

Она двигалась столь резво, что барон еле поспевал за ней. Повернув не один раз, они оказались в пустынном проулке между садовыми оградами. Здесь служанка опять же на ходу отдала новое указание:

— Входите, не мешкайте.

Почти тут же она скользнула в приоткрытую калитку и, как только Луицци прошел за ней, осторожно вернула дверцу на место.

Едва они оказались в саду, как услышали на другом конце проулка быстро приближавшиеся шаги; служанка знаком попросила Луицци сохранять тишину, и оба неподвижно застыли. Кто-то остановился перед калиткой, постоял, а затем начал удаляться; но, едва сделав несколько шагов, странный гуляка повернул назад. В этот момент служанка всплеснула руками и взволнованно прошептала:

— Вот дура! Забыла про задвижку!

Она бросилась к калитке и налегла на нее изо всех сил, знаком призвав Луицци на помощь; барон машинально подчинился. Тут они услышали скрежет проворачиваемого в замке ключа и почувствовали, как незнакомец толкнул дверцу, которая слегка поддалась, так что он, очевидно, понял, что она удерживается не просто задвижкой, и навалился с еще большей силой, крикнув:

— Мариетта! Мариетта!

Но Мариетта (теперь мы знаем имя служанки) воспользовалась моментом, чтобы исправить свою ошибку, и задвинула засов. Не медля ни секунды, она взяла Луицци за руку и повела дальше, в то время как неизвестный неистово вертел ключ в замке.

В темноте ночи сад казался бесконечным; Луицци бездумно следовал за своей провожатой, не вполне отдавая себе отчет в том, что происходит; он даже не успел удивиться, поскольку удивление все-таки требует некоторого размышления; он не знал ни куда идет, ни к кому идет; наконец они вышли к углу флигеля, соединенного с особняком длинной крытой галереей. Распахнулась небольшая дверца, и Луицци поднялся по двенадцати ступенькам винтовой лестницы, застеленной ковром, и оказался сначала в маленькой и слабо освещенной прихожей, а затем в тесной гостиной с висячей алебастровой лампой. Жарко пламенел камин; стол был накрыт на двоих, пронзительное благоухание наполняло это тесное убежище.

— Подождите здесь, — попросила Мариетта и оставила барона одного.

Прежде чем подумать о том, что его ждет, Луицци машинально осмотрелся. Место, где он находился, удивляло странным слиянием самой сластолюбивой роскоши и скрупулезной благочестивости. На шелковых обоях — изображения святых и распятия. На полках книжного шкафа — томики новомодного романа рядом с молитвенниками в великолепных переплетах; на столиках с вычурными ножками — вазы с чудесными цветами, над ними — «Святая Цецилия» [47] в рамке, украшенной поверху освященным букетом самшитовых веточек; наконец, в полуалькове — диван, заваленный подушками, а в глубине комнаты — широкое зеркало с голубыми муаровыми [48] занавесками. Над изголовьем дивана возвышалась «Дева семи скорбей» [49], а над изножьем — распятие из слоновой кости на черном бархате. Луицци рассматривал эту то ли спальню, то ли молельню со странным волнением; вскоре нагрянули и соображения насчет способа, с помощью которого он сюда попал. Человек, который следил за гостиницей, ломился в садовую калитку и обладал ключом от нее, был, надо думать, любовник. Но разве сам Луицци не похож на счастливого возлюбленного? Если бы кто-нибудь увидел, каким образом барон проник к маркизе дю Валь, мог ли этот кто-нибудь подумать, что он шел наудачу? И все-таки этот кто-нибудь ошибся бы, если бы судил по внешним признакам. Не мог ли и Луицци точно так же впасть в заблуждение? Он не знал, что еще вообразить, и решил дождаться объяснений Люси, как внезапно она сама появилась на пороге. Ее внешность и манера держаться поразили Луицци; это была не та печально-приветливая женщина, что встретила его утром. Он никогда не думал, что ее лицо может быть таким отчаянным и возбужденным. Глаза светились необычайным блеском, а губы слегка раздвинулись в скорее горькой, чем радостной улыбке.

— Хорошо, очень хорошо, — сказала она сопровождавшей ее Мариетте, которая тут же вышла, бросив на хозяйку пристальный взгляд.

Маркиза удобно устроилась в кресле у камина и, не проронив больше ни слова, о чем-то задумалась, уставившись на огонь. Барон был сильно смущен и взволнован. Он видел что-то необычное в лице и осанке Люси, но не знал, удобно ли дать понять, что он это обнаружил. Меж тем маркиза не выходила из странного самоуглубления; Луицци несколько раз окликнул ее по имени.

— Хорошо, очень хорошо, — повторяла она, не сводя с пламени неподвижный взгляд, — да, да, очень хорошо.

— Люси, что с вами? — не выдержал Арман. — Вы так мучаетесь... Вы так несчастны...

— Я? — Она подняла голову и попыталась принять беспечный вид. — Я несчастна? Господи, отчего? Я богата, молода, прекрасна — ведь так, Арман, вы не раз мне это говорили! Чего же еще желать женщине, обладающей такими достоинствами?

— Ничего, конечно. Однако...

— Однако! — нервно встрепенулась маркиза; сильно стиснув пальцы и прикусив губу, она с трудом сдержалась и продолжала: — Бог мой, Луицци, не будьте как другие, не надоедайте мне расспросами, замечаниями и указаниями только потому, что я поглощена какой-то одной мыслью; вы же знаете, женщину может расстроить самый ничтожный пустяк; я пригласила вас на ужин, так давайте же ужинать.

Они сели к столу, и маркиза принялась угощать Луицци; она была явно не в своей тарелке, все валилось у нее из рук.

— Шампанское перед вами, — заметила она.

— Вы не составите мне компанию?

Поколебавшись, маркиза взяла бокал и залпом осушила его. По ее лицу пробежала тень отвращения; Луицци понадеялся, что маркиза пытается отогнать мучившие ее неотвязные мысли; но после нескольких слов о его планах Луицци понял, что ее усилия не увенчались успехом. Это еще больше подстегнуло интерес и любопытство барона, и он попытался по-своему вывести маркизу из тоскливой прострации.

— Поделитесь со мной своим горем, — осторожно и ласково попросил барон.

При этих словах маркиза залилась слезами:

— Нет, Арман, нет! Мне плохо, мне больно; это обжигает, убивает меня. И Бог мне свидетель — как я хочу умереть!

Она поднялась, воскликнув:

— Господи! Смилуйся! Дай мне умереть, скорее же!

Маркиза рухнула на диван в полуалькове и обхватила голову руками.

Луицци сел рядом с ней, он пытался задавать вопросы, но ответом ему служили только слезы и рыдания. Луицци был когда-то другом детства госпожи дю Валь, а потому он встал на колени перед ней и стал уговаривать ее:

— Ну же, Люси, не молчите; доверьте мне свои печали. Люси, вы же знаете, какие чувства я испытываю к вам; разве может тот, кто посмел любить столь прекрасную женщину, забыть ее? Разве я не остался вашим лучшим другом?

Маркиза, всхлипнув, перестала плакать и, посмотрев на коленопреклоненного Луицци, заметила, словно пытаясь кокетничать:

— Видя вас в таком положении, не скажешь, что вы только друг.

— Так я могу рассчитывать на большее? — улыбнулся Луицци.

— Тот, кто любит по-настоящему, может надеяться на многое, — проникновенным голосом ответила маркиза.

— В таком случае у меня большие права на надежду. — Луицци забавлялся галантными банальностями, не придавая им особого значения.

Каково же было его удивление, когда маркиза, подняв глаза к небу, воскликнула:

— Ах! Если бы вы говорили искренне!

Все знают, как опасно вопреки своей воле оказаться вовлеченным на путь, с которого невозможно свернуть, не обидев вызывающего у вас симпатию человека и не рискуя очутиться в смешном положении. Приходится настаивать на своем, рассчитывая, что случай, расставивший сети, сам же поможет выпутаться; именно так и поступил Луицци.

— Вы сказали, Люси, если бы я был искренен? О! Любить вас — это потаенная мечта каждого, кто имел удовольствие встречаться с вами.

Маркиза поднялась и, резко обернувшись, все так же лихорадочно-возбужденно остановила его:

— Это какое-то безумие! Вернемся же к столу.

Она села на свое место и принялась ужинать с видом человека, которому приходится заниматься неприятным ему делом.

К несчастью для Люси, все происшедшее пробудило у Луицци неистребимое желание узнать тайну ее страдающей души; он решил во что бы то ни стало удовлетворить свое любопытство или по меньшей мере приложить к тому все возможные усилия.

— Вы скоро уезжаете, ведь так? — возобновила беседу Люси.

— Да, но только через неделю.

— Вы так изголодались по своему Парижу?

— Ах, Люси, Париж — это жизнь.

— Жизнь счастливых людей.

— Нет, Люси; в Париж следует ехать, когда больно, когда в сердце пожар, когда нужно притушить жгучие чувства. Там есть чем занять разум, чем развлечь глаз и слух; тысяча удовольствий, неведомых здесь, устилают там, словно листьями, страдающую душу и служат заменой счастью [50].

— Вы правы, — согласилась Люси, — это, должно быть, огромное облегчение — забыться и спрятаться от себя самого. Вы любили кого-нибудь в Париже, Арман?

— Далеко не так, как в Тулузе.

Маркиза грустно улыбнулась, знаком предложив барону продолжать.

— Это были довольно бессмысленные связи; одна радость — вечное беспокойство и нескончаемые муки, — усмехнулся барон.

— Что, очень грозные мужья?

— Вовсе нет; но соперники со всех сторон. Всегда есть десяток мужчин, которых мало-мальски элегантная женщина вынуждена принимать в одном и том же тоне и с одним и тем же выражением лица; среди этих десяти она прячет любовника; а порой и двоих... троих... а то и четверых...

— О! Вы клевещете на женщин.

— Нет, Люси; но я не испытываю к таким женщинам никакой неприязни: на самом деле они так несчастны!

— Вы правы, есть женщины, которые втайне переносят такие мучения, что и не снились мужчинам; но они не из тех, кто находит утешение с любовниками.

— О да! Думаю, в этом вы разбираетесь куда лучше меня, — улыбнулся Луицци.

Его слова вновь расстроили маркизу; к ней вернулись печаль и озабоченность.

Растерянный и смущенный Луицци, не зная, как продолжить разговор, зацепился за первую же мысль, что пришла ему в голову:

— Вам нездоровится? Вы ничего не едите и не пьете...

— Совсем нет, наоборот, — снова заулыбалась Люси.

И, как бы в подтверждение своих слов, она выпила шампанское из бокала, который наполнил Луицци, чтобы сделать хоть что-то. Глаза маркизы заблестели еще ярче, а голос задрожал еще сильнее.

— Да, — она горько усмехнулась, — любовник — это занятно, это скрашивает жизнь; но его нужно любить, этого любовника.

— Когда его больше не любят, его спроваживают.

— Ревнивец! Тиран, угрожающий скомпрометировать в любую минуту и по всякому поводу; самый невинный визит вызывает у него подозрения; его раздражает простой непринужденный разговор с друзьями или родственниками. Трус и лицемер, который восстанавливает против вас всю родню, лишь бы исключить того, кто внушает ему опасения... О! Это страшная пытка... Господи! Все-таки нужно с этим покончить...

С каждым словом она все больше возбуждалась, ее лицо раскраснелось; сохранивший хладнокровие Луицци заметил, как у нее застучали зубы; какое-то подобие горячки охватило ее. Но мужчины не знают жалости; Луицци как ни в чем не бывало наполнил бокалы; маркиза поднесла бокал к губам, но затем поставила его обратно, словно чего-то испугавшись.

— Люси, вы как маленький ребенок. — Облокотившись, Арман устремил на маркизу влюбленный взгляд. — Если уж женщине встретился подобный недостойный тип, то она должна немедленно избавиться от него.

— Но как?

— Если он трус, то невелика задача для того, кто возьмет эту женщину под защиту; если же он смельчак — тем лучше: можно доказать свою преданность, рискуя жизнью в поединке.

Люси с горечью усмехнулась, а затем, словно захваченная этой новой идеей, вскрикнула:

— А если он...

Она остановилась, скрипнула зубами, как бы поперхнувшись словами, которые уже завертелись на языке, и покраснела, будто охваченная приступом удушья; затем госпожа дю Валь сделала глоток шампанского, чтобы прийти в себя; Луицци осмелел, наблюдая за растущей растерянностью маркизы.

— Да кто бы он ни был, можно заставить его замолчать! — воскликнул он.

Люси еще раз улыбнулась все с тем же выражением недоверия и отчаяния, и Арман продолжил:

— Да, Люси, и это сделает мужчина, доказавший свою преданность и нежность в долгих испытаниях, мужчина, в котором нельзя сомневаться, друг, которому можно полностью доверять и который пойдет на все ради той, что поручила ему заботу о своем счастье.

Маркиза саркастически рассмеялась:

— Вы сказали — долгие испытания? Но я же объяснила: после первой же встречи этот человек становится подозрительным.

Она умолкла, заколебавшись, но затем, пристально вглядевшись в Луицци, словно желая заглянуть в самую глубину его души, промолвила:

— Чтобы женщина, попавшая в подобный переплет, благополучно выбралась из него, ей нужно найти великодушное сердце, которое отзовется в ту же минуту, не заставляя себя ждать.

— Как только вы пожелаете, такое сердце будет у ваших ног.

— Неправда! Мужчины пальцем не пошевелят, если не рассчитывают добиться любви как награды за свою самоотверженность...

— Которую заслуживает тот, кого испытывает женщина. — Луицци придвинулся к маркизе.

— А если женщина требует немедленного подвига, то и награда должна быть оговорена сразу?

— Почему бы и нет? — не стал спорить Луицци, потрясенный необычностью разговора и развязностью маркизы дю Валь. — Почему бы и нет? Люси, неужели вы думаете, что на свете нет мужчины, способного понять женщину, которая вручает ему себя со словами: «Я доверяю тебе свое благополучие, существование, репутацию; и чтобы ты не сомневался, что будешь моей единственной надеждой, я отдаю тебе мое счастье, жизнь и доброе имя; возьми же, владей ими!»

— О! Если бы такое было возможно! — вскричала маркиза.

— Люси, может быть, тысячам женщин это недоступно, но для столь достойной красавицы, как вы...

Голос Луицци наполнился страстью, и он еще ближе подсел к маркизе. Люси на мгновение обхватила голову руками, с силой сжав свои прекрасные черные косы; затем она резко поднялась, вслед за ней встал и Луицци.

— Боже! — пробормотала маркиза. — Я схожу с ума.

— Люси, — прошептал Арман.

— Схожу с ума! Ну так будь что будет! Безумствовать — так до конца!

Горячечным движением она схватила со стола один за другим полные бокалы и исступленно осушила их. Затем, обернув к Луицци пылавшее и в то же время потерянное лицо, не помня себя, воскликнула в безумном упоении чувств [51]:

— Ну и как?! Ты посмеешь любить меня?

Разум Луицци также помрачился от всей этой сцены, от того, что он видел и слышал. Обстоятельства, случай, неожиданность увлекли его и наполнили ошеломляющим, шальным восторгом, и Луицци убежденно заверил маркизу:

— Тебя любить? Любить тебя? Это отрада ангелов! Это счастье, это жизнь!

— Да? Так любишь ты меня или нет?

На этот раз Луицци ответил только крепким объятием; она не противилась, только шептала и шептала:

— Любишь меня, ведь правда? Любишь, ведь так? Ты же любишь меня? Любишь? — бормотала она беспрерывно и как бы бессознательно.

Она упорно повторяла эти слова, будто утратившие для нее всякий смысл, до тех пор, пока Луицци не одержал победу над инстинктивным для всех женщин сопротивлением мужским желаниям.

И тут исступление и восторженность, захватившие Люси, опьянение, помутившее ее разум, безрассудная страсть, подтолкнувшая ее к совершению ошибки, которую не оправдывает даже любовь, разом угасли; душевный жар не затронул плоти; уста, кричавшие и горько смеявшиеся словно в приступе гнева, похолодели и умолкли, не отвечая на слова любви. Женщина, которая предлагала себя Луицци, походила на сумасшедшую или распутницу, а та, что отдалась, была скорее статуей или жертвой [52].

Здесь крылась какая-то страшная тайна.

Стыд и смущение овладели Луицци.

В будуаре установилась тишина; глаза маркизы, сидевшей на диване, опять уставились в одну точку. Тем временем Луицци беспокойно наблюдал за судорожными изменениями выражения ее лица; он попробовал заговорить, но она, казалось, ничего не слышала; хотел обнять, но его оттолкнули с поразительной силой; он взял ее за руку, но, резко поднявшись, Люси высвободилась со словами:

— О! Как все это низко!

Буря страстей и плоти, назревавшая давно, разразилась страшным нервным приступом. Маркиза пронзительно кричала что-то о проклятии и вечных муках в преисподней. Каждый раз, когда Луицци пытался до нее дотронуться, она вздрагивала, словно от прикосновения отвратительного гада. Луицци уже не знал куда деваться, но в этот момент вошла служанка; с досадой пожав плечами, она сказала:

— Ну вот, так я и знала!

Мариетта приблизилась к хозяйке, расшнуровала корсет и заговорила покровительственным тоном, которому, по всей видимости, обычно повиновалась маркиза. Продолжительный приступ закончился. Маркизе стало легче. Луицци опасался вновь растревожить ее и ни во что не вмешивался.

— Пора вам уходить, — заявила Мариетта. — Пойдемте, я вас провожу, пока она спокойна.

Луицци последовал за служанкой, которая почти бежала, поскольку торопилась вернуться к хозяйке. Барон не сомневался в ее правоте. После пяти часов удивительных событий, в которые он был вовлечен против своей воли и которые превзошли все его воображение, он счел за лучшее ретироваться.

Миновав сад, Арман вышел на улицу и вернулся к себе; глубоко погруженный в свои думы, он не заметил, что от калитки сада до гостиницы за ним следовал человек, закутанный в плащ.

На следующее утро Арман наведался к Люси, но ему ответили, что маркиза не принимает.

В течение дня он еще четыре раза возвращался к ее дому, но увидеть маркизу ему так и не удалось. На второй день он послал ей записку, которая осталась без ответа. На третий день его письмо вернулось к нему нераспечатанным. Меж тем он знал, что Люси не больна. Ее видели, как обычно, на утренней мессе в церкви Сен-Сернен [53]. Вечером она навестила свою старую и очень набожную тетушку, которая должна была оставить ей большое наследство. Луицци чувствовал себя весьма уязвленным; но правила хорошего тона не позволяли ему в открытую расспрашивать о маркизе, а тем более кому-нибудь рассказывать о том, что с ним произошло. И все-таки, не желая выглядеть одураченным, он решил во что бы то ни стало увидеть госпожу дю Валь. Случай подвернулся сам собой, избавив его от обременительных поисков: ему стало известно, что вскоре состоится большой прием в одном из домов, куда барон мог легко попасть благодаря своему имени. Он узнал также, что маркиза получила приглашение и обещала прийти. Тем не менее, рискуя нарушить все приличия, Луицци вознамерился явиться туда незваным гостем — он опасался, что госпожа дю Валь не сдержит своего обещания, если узнает, что встретится с ним на приеме.

Уверившись, что так или иначе он объяснится с маркизой, Луицци вспомнил о делах, а следовательно, и о госпоже Дилуа.

Барон изучил текст договора, который она вручила ему, и сделка показалась ему вполне подходящей. Но у Луицци возникли некоторые сомнения относительно этой особы, чей кокетливый тон поначалу внушил ему приятные иллюзии. Полупризнания госпожи Барне насчет происхождения и образа жизни госпожи Дилуа развеяли эти иллюзии и отбили у барона охоту заключать договор с домом Дилуа, а потому он представился еще нескольким торговцам. Те предложили ему за шерсть меньшую цену, чем фирма Дилуа. Выгода оказалась выше предубеждений, и он решил вновь обратиться к прекрасной купчихе.


[47] Картины, изображающие эту святую, были достаточно распространены среди итальянских и французских художников, начиная с эпохи Возрождения, а в XIX в. породили многочисленные литографии. Цецилия (Сесилия) жила в III в. в Риме. Христианка от рождения, она, достигнув брачного возраста, была отдана замуж за язычника, но обратила его в свою веру. Погибла мученической смертью от рук римлян во время гонений на христиан.

[48] Муар — плотная шелковая ткань с разводами, переливающаяся на свету.

[49] «Дева семи скорбей» — чрезвычайно распространенное изображение Богоматери, сердце которой пронзают семь стрел, символизирующих семь земных скорбей Девы Марии. В России иконы с таким сюжетом носят название Божьей Матери Семистрельной.

[50] В этом отрывке Луицци дает совсем иную характеристику Парижа, чем сам автор в начале второй главы.

[51] А. Ласкар считает, что Сулье, описывая состояние Люси, вспоминает о своей возлюбленной, мадам Боссанж: ее алкоголизм приводил писателя в отчаяние.

[52] В романах XIX в. описание физической любви всегда останавливалось на «прелюдии». С одной стороны, этим соблюдалась благопристойность, с другой — делался расчет на воображение читателя.

[53] Церковь Сен-Сернен — базилика, самое большое (115 м в длину) и сложное по архитектуре здание в романском стиле, построенное в XI в. Достопримечательность Тулузы.

[48] Муар — плотная шелковая ткань с разводами, переливающаяся на свету.

[47] Картины, изображающие эту святую, были достаточно распространены среди итальянских и французских художников, начиная с эпохи Возрождения, а в XIX в. породили многочисленные литографии. Цецилия (Сесилия) жила в III в. в Риме. Христианка от рождения, она, достигнув брачного возраста, была отдана замуж за язычника, но обратила его в свою веру. Погибла мученической смертью от рук римлян во время гонений на христиан.

[49] «Дева семи скорбей» — чрезвычайно распространенное изображение Богоматери, сердце которой пронзают семь стрел, символизирующих семь земных скорбей Девы Марии. В России иконы с таким сюжетом носят название Божьей Матери Семистрельной.

[53] Церковь Сен-Сернен — базилика, самое большое (115 м в длину) и сложное по архитектуре здание в романском стиле, построенное в XI в. Достопримечательность Тулузы.

[52] В романах XIX в. описание физической любви всегда останавливалось на «прелюдии». С одной стороны, этим соблюдалась благопристойность, с другой — делался расчет на воображение читателя.

[51] А. Ласкар считает, что Сулье, описывая состояние Люси, вспоминает о своей возлюбленной, мадам Боссанж: ее алкоголизм приводил писателя в отчаяние.

[50] В этом отрывке Луицци дает совсем иную характеристику Парижа, чем сам автор в начале второй главы.

IV

Ночь вторая

В спальне

Барон направился к дому госпожи Дилуа вечером, после того как склады и конторы уже закрылись. Он хотел застать ее тогда, когда она выходит из роли негоциантки. Его встретила на удивление вежливая служанка; не доложив о нем, она проводила барона на второй этаж и, пройдя вместе с ним через маленькую каморку, без предупреждения распахнула дверь в спальню, сказав лишь:

— К вам пришли.

Хозяйку, должно быть, весьма удивил и смутил столь нежданный визит. Она сидела по одну сторону от камина, а красавчик Шарль — по другую. Скромный, но элегантный дневной туалет сменило домашнее платье, сиявшее блеском чистоты и опрятности; все говорило о том, что госпожа Дилуа не стеснялась появляться перед приказчиком в любом наряде. В спальне царил тот легкий беспорядок, что говорит о скором отходе ко сну; в изголовье разобранной постели уютно расположились две подушки.

Привыкший к роскоши высший свет не знает, сколь привлекательна ослепительная белизна постельного белья. В шикарной, раззолоченной спальне едва промелькнет среди шелковых складок княжеского ложа [54] узенькая полоска тонкой белой простыни; но в скромном жилище простой провинциалки рядом с почерневшей от времени мебелью из орехового дерева, на темном фоне тяжелых штор, белая, как алебастр, постель смотрится как лик девы. Эта непривычная и полная очарования картина даже самым хладнокровным и робким может внушить внезапные и смелые желания; если же вы, подобно Луицци, только что пережили такое приключение, когда в ваши объятия бросилась дворянка, которую вы скорее уважаете, чем любите, то вполне позволительно решить, что вы добьетесь еще большего с мещаночкой, кажущейся игривой и легкодоступной, и воскликнуть про себя:

«Ей-богу, это местечко мне подходит! Я с превеликим удовольствием займу его этим же вечером».

Этим же вечером — понимаете? Бывают победы, сладостные только своей молниеносностью. Торжество такого человека, как барон де Луицци, над простой купчихой после месяца-другого усердных ухаживаний и любовных разговоров не представляло для него никакой пикантности и не польстило бы его самолюбию; но управиться за несколько часов с женщиной, которая, по мысли Луицци, привыкла терпеть поражения, а не использовать все ресурсы обороны, казалось ему оригинальным, забавным и привлекательным. К тому же предстояло оттеснить не только мужа, но и любовника, что намного интереснее; случай был настоящей удачей. Ибо склонить женщину к измене мужу — все равно что поддержать и укрепить ее брак; но убедить ее провести любовника, заставить согрешить по отношению к своему же греху, сделать неверной к неверности — задача намного сложнее и грязнее, зато успех стоит труда.

Все эти доводы, что мы так долго перечисляли, не столько поясняют решимость Луицци, сколько продиктовали ее. Арман, увидев юного красавчика подле госпожи Дилуа и раскрытой постели, почувствовал непреодолимое желание занять место, которое, как он думал, принадлежало Шарлю. Но начал он с извинений за несвоевременность своего визита.

— Простите, сударыня, — сказал он, расположившись между приказчиком и госпожой Дилуа. — Простите, что явился столь поздно; мы, бездельники (а я считаю, что люди моего сорта ни на что не годны), просыпаемся поздно, а к вечеру обнаруживаем, что ровным счетом ничего не успели [55]; простите же, сударыня, что докучаю вам своими делами в то время, как вы давно покончили с вашими.

— Что поделаешь, сударь! — с легкой досадой улыбнулась госпожа Дилуа. — Наши дела никогда не кончаются. Когда вы вошли, мы уже приступили к завтрашним и пробовали найти в счетах ошибку, которая уже неделю не дает нам покоя.

Луицци скользнул взглядом по лицу красавчика Шарля и обнаружил, что тот не сводит с него глаз.

«Это любовник, — окончательно уверился барон, — и, конечно, инстинкт ревности уже внушил ему ненависть ко мне».

Последняя мысль пришпорила оседланные бароном желания, которые так разгорелись, что он поклялся себе дойти до конца, решив, что это вопрос его чести.

Задача, однако, оказалась не столь уж легкой, так как приказчик вовсе не собирался уходить; и как бы высоко вы ни ставили свои способности и как бы плохо вы ни думали о женщине, крайне трудно или, вернее, невозможно соблазнить ее в присутствии любовника. Тем не менее женщины найдут миллион доводов, лишь бы уступить мужчине, любовь и на четверть не является причиной их падений, а Луицци был вовсе не новичком, чтобы этого не знать. И потому он стал искать возможность намекнуть госпоже Дилуа на необходимость конфиденциальной беседы. В ответ на ее слова о нескончаемости дел он произнес:

— Сударыня, не смею настаивать; моим визитом я нарушил ваше домашнее уединение. Считаю это непростительным упущением и немедленно удалюсь, как только вы соблаговолите назначить мне час, когда вы сможете свободно выслушать мои предложения...

— Ну что вы, барон, я не могу затруднить вас еще одним визитом; вы же говорили, что не задержитесь в Тулузе надолго, и поскольку вы не дождетесь возвращения моего супруга...

— Сударыня! — прервал ее Луицци в том же тоне. — Мне нет нужды его дожидаться, ведь меня посвятили в тайну, что, договариваясь с вами, я буду иметь дело с настоящим главой этого дома.

— Сударь, я не совсем понимаю...

— С настоящим главой — в том смысле, что именно ваша воля, ум и превосходные качества составляют истинный капитал вашей фирмы.

— О да, вы абсолютно правы, — поддакнул Шарль, — госпожа Дилуа разбирается в делах не хуже первого купца Тулузы, и без нее дом Дилуа не достиг бы таких высот.

— То же самое мне сказала на днях госпожа Барне.

— Госпожа Барне! — воскликнули одновременно Шарль и госпожа Дилуа, которая добавила: — Так вы ее знаете?

— Господин Барне — мой нотариус; как-то раз я не застал его дома и имел удовольствие беседовать с его женой.

— А! Старая ведьма! — неприязненно пробормотал приказчик.

— Вы неблагодарны, молодой человек, — попрекнул его барон. — Она расписала мне вас в самых светлых тонах; настоящая хвалебная ода...

— Которую он вполне заслужил. — В голосе хозяйки прозвучала нескрываемая ирония.

— Может быть, но только не от нее, — многозначительно улыбнулся Луицци.

Госпожа Дилуа ответила смеющимся взглядом и поинтересовалась:

— Видимо, у вас с госпожой Барне была весьма продолжительная и содержательная беседа?

Что касается Шарля, то он ничего не понял; юноша лишь почувствовал, что в словах прятался какой-то намек, и помрачнел, поскольку смысл разговора ускользнул от него. Госпожа Дилуа снисходительно и ободряюще подмигнула ему:

— Думаю, Шарль, вы гораздо больше хотите спать, чем говорить о деле; идите же, мы завтра обсудим с вами спорные вопросы.

— Да, сударыня, — покорно ответил Шарль и поднялся; довольно неловко ухватив свою шляпу, он с грустным видом попрощался, повторив несколько раз:

— До свидания, госпожа Дилуа. До свидания, господин барон, доброго вам вечера.

Госпожа Дилуа проводила Шарля, освещая ему дорогу. Она вышла за дверь совсем ненадолго, но Луицци услышал, как они обменялись несколькими негромкими фразами. Когда госпожа Дилуа возвратилась, Луицци прислушался, но не услышал стука входной двери. Неужели Шарль спит здесь же, в доме, или он спрятался? Впрочем, это не являлось препятствием для барона; он уже почти уверился, что госпожа Дилуа принадлежит к тем женщинам, которые берут на себя организацию своих интрижек, знают, как устранить неугодного, как открыть дверь, как сделать дубликат ключей; наконец, к тем женщинам, что вносят в любовную связь присущую им во всем изобретательность и осмотрительность. Тем не менее, как только госпожа Дилуа вернулась на свое место, Луицци поспешил сказать ей самым проникновенным тоном, какой только смог придать своему голосу:

— Премного благодарен за то, что вы удалили этого молодого человека.

— Я вас понимаю; думаю, он был бы не столь сговорчив, как я, при обсуждении сделки, которую нам еще осталось заключить.

Она произнесла эти слова с едва уловимой улыбкой и сопроводила их столь выразительным взглядом, что Луицци даже смутился. Его теория о слабом поле представляла женщин всегда готовыми уступить, если только уметь их атаковать; на словах он всегда представлял их в самом невыгодном свете, но легко становился робким и почти всегда неловким, когда оставался с ними наедине. Армана вдохновляли иллюзии о собственной неотразимости, но в присутствии женщины сердце его по-прежнему трепетало; он почувствовал, что госпожа Дилуа может одолеть его своей кокетливостью, и, спрятав подальше свое смущение, воспользовался ее же игривым тоном:

— Вполне возможно, сударыня, что меня присутствие этого молодого человека заставило бы быть более неуступчивым при подписании договора.

— Но почему, сударь?

— О сударыня, — продолжал Луицци, — при всем моем расположении к вам я был бы крайне суров, и по многим причинам! Во-первых, при нем я бы не осмелился сказать вам следующее: делайте все, что вам угодно, я соглашусь на любые условия; а будь он здесь, мне пришлось бы торговаться, как на рынке... А во-вторых...

— Что, сударь?

— Когда рядом находится человек, чей вид раздражает и оскорбляет ваше самолюбие, в то время как у вас нет никакого права на обиду, когда завидуешь ему в том, за что готов заплатить любую цену, поверьте, не очень-то хочется быть щедрым и уступчивым; так лучше забыть того, кто мешает спокойно руководствоваться собственными чувствами.

Госпожа Дилуа слушала с предельным вниманием; она, без сомнения, прекрасно поняла смысл этой замысловатой тирады, но не подала и виду. Довольно заурядная, однако безотказная тактика, которую с успехом применяют как мужчины, так и женщины; такой образ действий вынуждает собеседника высказать гораздо больше, чем он осмелился бы; поэтому госпожа Дилуа ответила:

— Вы правы, сударь, Шарль не очень-то любезен; именно поэтому мы не доверяем ему общение с клиентами. Но меж тем он честный и чуткий мальчик.

— Сударыня, господин Шарль не нравится мне не потому, что я ваш клиент.

С трудом удержавшись от смеха, госпожа Дилуа посмотрела Луицци прямо в глаза и спросила, словно вызывая на ответ без утайки:

— Тогда почему?

— А вы не догадываетесь?

— Господин барон, да я и не хочу ни о чем догадываться! — Госпожа Дилуа не выдержала и рассмеялась откровенно-кокетливым смехом, происходившим то ли от крайней раскованности, то ли от совершенной наивности.

— Так вы хотите, чтобы я сам сказал вам все?

— А что, это неприлично слушать?

— Нет, но весьма трудно объяснить.

— Тогда давайте вернемся к нашим шерстяным делам, а то, вы знаете, я такая непонятливая...

— Главное — чтобы ваше сердце не страдало тем же недостатком.

— Сердце? Но разве сердце имеет отношение к нашим делам?

— Ваше — возможно, нет, но мое-то уж точно!

— Что, сверх мешков с шерстью вы положите еще и сердце? — улыбнулась госпожа Дилуа. Ее взгляд и голос были исполнены страсти, которая, впрочем, свойственна южанам в их повседневном общении с другими людьми.

Эта вроде бы простодушная фраза прозвучала так насмешливо, что Луицци был уязвлен и покороблен; но у него хватило остроумия, чтобы скрыть свои чувства и ответить в том же тоне:

— Нет, сударыня, уж если я его кому вручаю, то не задаром.

— И по какой же цене?

— По обычной. — Арман осмелел и нежно взял за руки госпожу Дилуа, бросив дерзкий взгляд на приготовленную постель.

— И какой же срок вы дадите для оплаты? — спросила она, не отнимая рук и не противясь.

— О! Платите немедленно, и наличными!

— Боюсь, у меня нет таких средств, а потому я вычеркиваю этот пункт из договора.

— О нет! Я буду стоять на своем: все или ничего.

— Хотите вместе с добротным товаром сбыть с рук плохой? — озорным тоном возразила она.

— Я, сударыня, не умею торговаться и отдаю хороший товар за сущую безделицу, лишь бы...

— Лишь бы оплатили плохой, — подхватила она, — и по цене...

— Несомненно гораздо меньшей, чем он стоит на самом деле, — галантно промолвил Луицци.

— Ой, я совсем не то хотела сказать! Право, я никак не могу согласиться... хватит, господин барон, вы сошли с ума... Я хотела только пошутить, а вы заманили меня в ловушку...

— Самый коварный капкан — это ваша красота.

— Тише, нас могут услышать... А вдруг кто-нибудь войдет? Что подумают, если увидят нас так близко?

— А что такого? Мы просто обсуждаем нашу сделку.

— О да! И она весьма продвинулась!

— Так вы поставите свою подпись?

— Разве женщина должна начинать?

Барон взял перо, расписался, затем, обернувшись к взволнованной госпоже Дилуа, чьи прикрытые глаза, казалось, не хотели смотреть на то, что она собиралась себе позволить, снова взял ее за руки и прошептал:

— Теперь я рассчитываю на вашу обязательность...

Госпожа Дилуа покраснела до корней волос, но все-таки игриво ответила:

— Пожалуйста, сколько угодно, ваша милость...

И подставила загорелую и зардевшуюся щечку.

Луицци слегка опешил, но все-таки поцеловал ее.

— Это далеко не все, — вкрадчиво прошептал он.

— Да вы что!!! — воскликнула госпожа Дилуа тоном должника, у которого требуют тройные проценты за кредит. — Что же вам еще нужно?

— Чуточку счастья...

— Что вы имеете в виду?

— Если муж где-то далеко... — Луицци опять взглянул на постель, словно уже чувствуя себя в ней хозяином.

— А если у служанки ушки на макушке?

— Ее отправляют спать.

— Можно подумать, она не заметит, кто и когда вошел или вышел.

— Совершенно верно; но, выйдя, можно потихонечку вернуться обратно.

— О, да вы, я вижу, опытный ловкач!

— Не без того...

— Ну что ж! Там... около двери есть калиточка...

— И она будет открыта, я правильно понял?

— Конечно, но, чтобы войти, нужно оказаться снаружи. Начнем же с этого.

— Но мы ведь закончим, не правда ли?

— Ах, барон! — вздохнула госпожа Дилуа, разыгрывая тяжкое замешательство.

— Да, конечно — да! — победно воскликнул Луицци. — Так гоните же меня, и быстрее!

Госпожа Дилуа прикусила губку, чтобы не расхохотаться, открыла дверь и позвала служанку. Девушка с лампой в руках проводила Луицци, который на прощание обменялся с прекрасной купчихой знаками полного взаимопонимания. Беседа завершилась на той грани между шуткой и розыгрышем, которую парижанин не может себе даже вообразить. Нужно родиться в южных краях, привыкнуть к острому языку и светящимся любовью лицам наших женщин, чтобы понимать: то, что практически везде расценивается как признание, у нас считается за невинную забаву. Луицци, как и всякий другой северянин на его месте, решил, что госпожа Дилуа принадлежит к тем одновременно деловым и любвеобильным женщинам, которые не прочь расслабиться после тяжелых будней, но из-за вечной занятости не хотят попусту тратить время на пути к удовольствию.

Луицци был очарован, он был даже благодарен госпоже Дилуа за то, что она прикрывала свое падение смехом и весельем, а не кислым лицемерием! Он вышел, обдумывая, как миловидна и вызывающе аппетитна эта купчиха, как кокетлива ее спальня и притягательно бела постель. Храм блаженства, даже любви! И Армана переполняли свежие чувства, почти влюбленность! Очутившись на улице, он услышал, как громыхают засовы и замки на большой двери. В этот момент его воображение, мало удовлетворенное столь легкой победой, разыгралось: «Это муженек выполняет свой долг! Вот уморительно! Да нет, это любовничек побеспокоился о защите своей драгоценной! Тоже оригинально, прямо скажем!» И разгоряченный собственными мыслями барон, меривший пустынную улицу уверенными широкими шагами довольного самим собой человека, громко захохотал. Ему ответил тонкий, сдержанный, но издевательский смешок, который прозвучал как будто над самым ухом Луицци. Он резко обернулся, посмотрел вокруг, затем наверх — никого. Тишина. Тем не менее этот смех смутил Армана: слишком своевременно он раздался, чтобы ничего не значить. Но откуда он послышался — Луицци так и не понял.

Он быстро подошел к дверце, словно возражая наглой усмешке: «Вот кто мне отплатит за эту шуточку». Но дверца не поддалась; впрочем, удивляться пока было нечему: он слишком недавно вышел из дома. Но прошло еще полчаса, барон уже продрог от ночной прохлады, а калитка и не думала открываться. Его грели только гнев и нетерпение: «Неужто меня одурачили? Или этой пухленькой торговке что-то мешает?» Еще долго он убеждал себя в последнем; все было против первого предположения: естественное мужское тщеславие, прошлые победы, недавняя интрижка с маркизой, но главное — поведение госпожи Дилуа, а также сведения, полученные от госпожи Барне и его собственные догадки о роли Шарля. Понадобилось еще какое-то время, прежде чем он стал наконец понимать, что над ним всласть позабавились, — пальцы Армана окоченели, избавив от лишней самоуверенности. Его выставили за дверь, и, возможно, этот господин Шарль следил за ним из-за штор и передразнивал его, зубоскаля. Барона неотступно преследовала картина: ведь речь шла уже не просто об обладании женщиной, а о том, что его, поводив за нос, оставили в дураках. Даже Гамлет не пришел бы в такое возмущение [56], как Луицци. И все-таки барон никак не мог поверить, что с ним сыграли настолько злую шутку; еще битый час гордыня сражалась с очевидностью. Самолюбие — страшный зверь, у него больше голов, чем у Лернейской гидры [57], и отрастают они вновь намного быстрее. Луицци перебрал все возможные варианты, прежде чем склонился к выводу, что госпожа Дилуа просто слегка пошутила, а еще через полчаса непредвиденный случай окончательно разрешил все его сомнения. Дверь внезапно распахнулась; барон ринулся к ней и столкнулся лицом к лицу с выходившим Шарлем. Оба невольно отступили на шаг и буквально озарили друг друга одинаково гневными глазами.

— Что-то поздновато вы решили нанести визит! — произнес Шарль.

— Не позднее, чем вы наконец собрались уходить.

— Вас ждут.

— Похоже, только после вас; но могу поклясться, милостивый государь, вам нечего опасаться.

— Что вы имеете в виду?

— Что надо было хоть разок, по случаю, уступить мне первое место.

— Как вы осмеливаетесь думать такое?

— Я не только думаю, но и говорю: хозяйка этого дома — любовница...

— Замолчите, заклинаю вас! — воскликнул Шарль, схватив Луицци за руку.

Барон резко высвободился негодующим движением:

— Вы что, сударь, ошалели? Или взбесились?

Презрение, с которым барон произнес последние слова, озлобило Шарля; он начал наступать на Луицци:

— Да знаете ли вы, кто я?

— Чурбан неотесанный! Еще смеет защищать эту...

— Сударь! — разъярился Шарль. — Замолчите! Знаете цену вашим словам?

— Так же, как вы цену на шерсть.

— Но я знаю и цену на свинец! И я вас с ней познакомлю!

— Дуэль? О нет, сударь! Я не хочу еще раз выставить себя идиотом.

— Берегитесь! Я сумею вас заставить!

— Ну-ну, попробуйте.

— Да-да! И раньше, чем вы думаете... Завтра утром я буду у вас.

— Всегда к вашим услугам.

Барон насмешливо склонил голову, и Шарль быстрыми шагами пошел прочь.

Едва он исчез, калитка приоткрылась, и послышался трепещущий голос госпожи Дилуа.

— Входите, входите, — тихонько шепнула она.

У Луицци возникло здоровое желание отказаться.

— Ради бога, входите же, — настаивала госпожа Дилуа.

Шарль был уже далеко, и барон решился войти. Госпожа Дилуа взяла его за руку. Бедная женщина вся дрожала; по потайной лестнице она провела Луицци к себе. Атмосфера почти невинного покоя в комнате испарилась, постель была смята. При свете единственного ночника Луицци разглядел, что госпожа Дилуа еще более раздета, чем в тот момент, когда он с ней расстался: ее тело прикрывал только ночной пеньюар, и спускалась она вниз босиком.

— Сударь, — заговорила она, — что я вам такого сделала, что вы стремитесь меня погубить?

— Погубить? Ну и что? — Луицци рассмеялся. — Не вижу в этом ничего плохого; в любом случае ваша погибель не на моей совести.

Луицци ожесточился; он уже праздновал победу — и вдруг такое унижение! Кроме того, он замерз и, чувствуя, что его обвели вокруг пальца, утратил всякую жалость.

— Неужели все, что мы тут наговорили друг другу ради забавы, вы приняли всерьез?

— А что, другие воспринимают это иначе?

— Другие? Да за кого вы меня принимаете, сударь?

— За очень даже миловидную женщину, которой очень нравится, чтобы ее любили.

— Вы в самом деле поверили, что я буду вас ждать?

— Да, действительно, я верил и надеялся...

— Хорошего же вы мнения о женщинах!

— Поверьте, сударыня, гораздо лучшего, чем они того заслуживают; ведь я считал, что вы будете одна...

— Как! Вы полагаете, что Шарль...

— Ну, ну, сударыня, сколько можно; хватит забав, как вы только что выразились. Дважды в одну ночь оказаться посмешищем — это уж слишком.

— О! Не говорите так, сударь! Простите меня. Я зашла слишком далеко в словесной игре, не думая, что вы придадите всему этому какое-то значение.

Она замолчала и, пожав плечами, с грустной досадой добавила:

— Как! Абсолютно незнакомый мужчина, которого я чуть ли не первый раз вижу... И вы могли подумать... Нет, нет, это невозможно!

— Очень даже возможно; я и сейчас так думаю.

— И всем расскажете, как только что грозились Шарлю...

— Лучше отговорите этого сопляка, так как если я буду драться с ним, то каждому, кто только пожелает, открою причину дуэли.

— А если у меня хватит влияния, чтобы остановить его, тогда что?

— О сударыня, тогда совсем другое дело; я умею хранить тайны, да между нами пока и нет никаких секретов.

— И не будет, клянусь вам!

— Как вам будет угодно, сударыня; что ж, каждый из нас волен поступать как хочет.

— Но, сударь! Я же замужем; у нас дети...

Луицци пришел в ярость и резко ответил:

— В том числе очень даже симпатичная девчушка.

— А-а, теперь я вас понимаю; явившись сюда, вы уже в достаточной степени презирали меня, чтобы надеяться на многое.

— Похоже, у меня не было нужды ни в каком предубеждении, зато вы сделали все, чтобы мне его внушить.

— А вот этого я никак не понимаю. Вы, сударь, принадлежите к миру, в котором, как я вижу, словам придают более буквальный смысл, чем в нашем кругу.

— Я из того мира, сударыня, где кокетство не превращают в средство наживы.

— Так вот вы о чем, сударь?! Раз так, вот наш договор — порвите его!

Госпожа Дилуа протянула Луицци бумаги, отвернувшись, чтобы спрятать слезы, но барон остался неумолим:

— По правде, сударыня, лучше бы нам пойти до конца... И тогда, клянусь — буду молчать до гроба...

Госпожа Дилуа с ужасом отшатнулась от него.

— В таком случае, — решил Луицци, — мне остается только откланяться.

Она зажгла свечу, и барон увидел, насколько бедная женщина бледна и расстроена; в наступившей тишине она накинула шаль и знаком пригласила его к выходу. Луицци был жестоко уязвлен столь холодным и решительным отпором.

— Подумайте же хорошенько.

— Все. Решение принято.

— Я злопамятен.

— Я чиста, мне нечего бояться, господин барон.

— Прощайте же, сударыня.

— Прощайте, сударь.

Не произнеся больше ни слова, она проводила его к выходу, и Луицци вернулся в гостиницу. В сильном возбуждении он улегся спать, особенно взволнованный тем, что собирался сделать. Наконец ему удалось забыться; проснулся же он очень поздно.

Первым делом он поинтересовался, спрашивал ли его кто-нибудь.

Получив отрицательный ответ, он подумал: «Господин Шарль, похоже, одумался... или ненаглядная госпожа все-таки уговорила своего раба?»

За завтраком барон размышлял о том, как ему лучше поведать кому-нибудь о своем приключении. Луицци ни на минуту не сомневался в правильности своих поступков. Если уж мужчины не очень скромничают насчет женщин, подаривших им блаженство, то простят ли они радости, подаренные, как им кажется, другому? Но откровенность не такое уж легкое дело, как кажется. Нужно, чтобы кто-то вас спровоцировал, иначе вы будете выглядеть безответственным и пошлым болтуном. Луицци еще не решил, к кому обратиться, как вдруг слуга доложил о визите господина Барне.

— Сам Бог послал мне его. — Луицци решил, что господин Барне должен стоить своей жены.

Нотариус оказался толстым весельчаком с приятными манерами, с хитрым и умным лицом.

— Вы оказали мне честь, господин барон, обратившись ко мне; супруга сообщила, что вы хотели бы получить сведения о капиталах маркиза дю Валя?

— Верно, верно... — подтвердил Луицци, — но меня вполне устраивает то, что я узнал от вашей жены; поскольку мои планы сейчас несколько изменились, я хотел бы знать...

— Как обстоят дела у Дилуа? Жена рассказала мне все. Отличная, процветающая фирма, господин барон, с честной и доброй женщиной во главе.

— Черт! Быстро же вы ответили!

— Это сама порядочность.

— Не возражаю; может, она еще и воплощение добродетели?

— Головой ручаюсь.

— Тем лучше для вашей жены! — захохотал Луицци. Сдержавшись, он продолжил: — Извините, но я куда меньше вас верю в женское целомудрие; вы видите женщин главным образом в день подписания брачного контракта; да, тогда — любовь, восхищение и заверения в преданности; но затем...

— У вас есть основания полагать, что госпожа Дилуа...

— Судите сами.

Здесь он поведал господину Барне все о своем ночном приключении, не переставая смеяться — и над собой в том числе. Гнусная уловка, которая обагряет руки палача, словно он и сам тоже ранен.

— Никогда бы не подумал! — воскликнул нотариус. — Никогда и ни за что! Как? Шарль?

— Да-да, Шарль, а я в это время, как часовой, охранял их покой...

— И вы вошли затем снова...

— Да, но, клянусь честью, просто так; уже в достаточной степени противно замещать мужа, чтобы тянуло занять место после любовника.

— Любовника! Госпожа Дилуа — и любовник! — повторял ошеломленный нотариус.

Луицци пришел в совершенный восторг от своей проделки; развалившись в кресле, он продолжал:

— Да, старина, я всего три дня в Тулузе, но вы и представить не можете, сколько я узнал о безупречных женщинах!

— Кто бы мог подумать? — не успокаивался господин Барне. — Ну надо же, малыш Шарль... Боже мой, боже мой, ох уж эти женщины!

— Похоже, данная особа с самого начала дала понять, что она будет творить в будущем...

— Вы правы; хорошую собаку узнаешь по породе, а она, говорят, родилась... Но это нотариальная тайна, это свято.

— Ах да! Вы, наверно, знаете немало любопытных секретов; в частности, и о маркизе дю Валь?

— Да! Да, но никто никогда не узнает их от меня. Несчастная! Вот вам пример женщины, добродетельно и стойко сносившей все жизненные невзгоды!

Луицци покатился со смеху, но промолчал. Голубая дворянская кровь не позволяла ему бросить репутацию маркизы к ногам простого буржуа; но будь перед ним самый захудалый виконт, Арман без раздумий избавил бы его от излишних иллюзий. К тому же он вспомнил, что вечером увидит маркизу, а потому ограничился одним признанием, попросив только господина Барне продать его шерсть другой тулузской фирме. Нотариус, в свою очередь, вспомнил, что пришел к барону, чтобы обговорить продажу леса, и предложил ему заключить эту сделку с неким господином Бюре.

— А он женат? — поинтересовался Луицци с тем подленьким самодовольным выражением, которое превращает в оскорбление самый невинный вопрос.

— Да, на женщине, за которую я могу поручиться... Право, барон, у меня теперь просто слов нет... Но госпожа Бюре считается кристально добродетельной.

— Поживем — увидим, — ухмыльнулся Луицци и распрощался с нотариусом.

Вечером Арман отправился на вечеринку, где надеялся встретить маркизу. Узнав барона, она так побледнела, что ему стало даже жалко ее. Луицци приблизился к ней, после чего они уединились в углу салона; бедняжка едва могла говорить. Луицци предположил, что она волновалась оттого, что за ними наблюдали.

— Желаете ли вы меня выслушать? — спросил он.

— Да, поскольку я хочу просить у вас о милости.

— Что ж, пожалуйста, я не жесток.

— Я знаю о вашем приключении с Софи [58].

— Софи? А кто это?

— Госпожа Дилуа.

— А! Госпожа Дилуа! Ну как же, как же...

— Умоляю вас именем Господа, не говорите о нем никому!

— По правде, вовсе не о госпоже Дилуа я хотел бы думать, находясь рядом с вами; разве у меня нет права удивляться вашему отказу видеть меня после...

Теперь маркиза покраснела до корней волос.

— Арман, — с трудом проговорила она, — я умру скоро... надеюсь... да-да, надеюсь... Тогда вы все узнаете...

Страшная надежда так воодушевила маркизу, что Луицци опять почувствовал к ней жалость.

— И не ищите встреч со мной! — продолжила она.

— Но как же...

— На коленях, на коленях прошу вас исполнить мою последнюю просьбу.

Помутнение разума, уже знакомое Луицци, казалось, вот-вот вновь завладеет маркизой; потому он ответил:

— Хорошо; обещаю вам.

— Обещайте также, — промолвила она, слегка успокоившись, — вообще никогда и ни с кем не говорить о госпоже Дилуа.

Луицци, полагая, что он еще успеет остановить пущенную им сплетню, пообещал и это.

Люси тут же удалилась, тепло провожаемая учтивыми приветствиями мужчин, толпившихся у дверей салона. Они вежливо расступились, словно давая дорогу святой и благородной персоне, которой они не осмеливались даже высказать испытываемое ими благоговение. Луицци остался на месте, погруженный в собственные мысли.

Компания молодых людей рядом с ним шепталась о чем-то, беспрерывно посмеиваясь. В этот момент к барону подошла хозяйка дома, назвав его по имени.

— Бог мой! — воскликнул один из юнцов. — Так это же герой истории с Дилуа.

У Луицци исчезли всякие сомнения в том, что его рассказ Барне стал предметом пересудов, и неожиданно для себя почувствовал острое сожаление о содеянном; затем он начал прислушиваться к разговорам, притворяясь, что заинтересован совсем другим.

— Однако ну и болван же он! — донеслось до Луицци. — Уж я бы не ушел просто так, не доказав малышке, что так не издеваются над порядочными людьми.

— Зато Шарлю, похоже, повезло, — рассмеялся другой голос, — ведь эта купчиха очень даже аппетитна.

Беседа еще довольно долго продолжалась в том же духе, и Луицци вскоре пришел к выводу, что сам сплоховал и все угрызения его совести просто смешны. Вполне естественная цепочка размышлений привела его от госпожи Дилуа к последней сцене с Люси, и он уверился, что сначала его бесстыдно завлекли, а затем превратили в игрушку в руках откровенной притворщицы. Тем временем разговор по соседству также перекинулся на маркизу, и расточительный хор похвал в ее адрес опять повернул течение мыслей Луицци и вверг его в невыносимое беспокойство. Чтобы избавиться от него, барон удалился, полный решимости обратиться к своему потустороннему осведомителю и любой ценой выяснить, что же произошло на самом деле.

Луицци рассчитывал оказаться в одиночестве, но в гостинице его ожидал посетитель — господин Бюре, богатейший владелец кузниц в окрестностях Тулузы, о котором барону рассказывал нотариус. Господин Бюре был уже немолод [59], но лицо его дышало крепким и ровным здоровьем, которое поддерживалось трезвым и деятельным образом жизни. Четкость и основательность его предложения произвели на барона самое благоприятное впечатление; он благосклонно выслушал изложенный господином Бюре план совместного предприятия и охотно согласился немедля посетить его владения. Луицци к тому же вполне устраивали несколько дней передышки и возможность выбраться на какое-то время из захватившего его круговорота. Он начинал сознавать, что в основе его приключений лежит какая-то тайна. Ему никогда не приходилось встречать подобных характеров и испытывать похожие ощущения, а потому захотелось поразмышлять в спокойной обстановке.

Когда господин Бюре и Луицци расстались, времени для столь желанного объяснения с лукавым наперсником уже не оставалось, поскольку предстояло отправляться в путь почти немедленно. Два часа спустя барон уже катил в почтовой карете, а утром следующего дня вошел в дом господина Бюре.

После поспешного завтрака, не дав барону и минуты, чтобы отдохнуть с дороги, господин Бюре провел его по своим цехам; только в три часа дня, к обеду, они вернулись в дом фабриканта.

За столом собралась вся семья; Луицци с интересом посматривал на госпожу Бюре: то была очаровательная, изящная, привлекательная женщина, светившаяся какой-то ясной безмятежностью. Здесь же присутствовали ее родители и свекор со свекровью; две дочки, пятнадцати и шестнадцати лет, льнули к матушке — застенчивые комнатные цветочки, предназначенные для чистой и непорочной жизни, не имевшие ни малейшего понятия о зле, неведомом в этой семье.

Ожидали еще брата госпожи Бюре; при Империи он дослужился до капитана и яро ненавидел все связанное с Реставрацией [60]. Казалось, он не должен испытывать особых симпатий к дворянскому отродью; тем не менее он приветствовал барона де Луицци с чистосердечной доброжелательностью. За обедом рассуждали только о делах. После трапезы господин Бюре и его шурин вернулись к своим обычным занятиям, а Арман остался с госпожой Бюре, родителями супругов и девицами. Все занялись своими домашними делами или уроками, и Арман, загородившись толстой газетой, принялся наблюдать, с какой дочерней и материнской заботой госпожа Бюре хлопотала о своих близких. Луицци восхищался ее услужливой и покровительственной предупредительностью и, будучи крайне впечатлительным, решил, что перед ним живой образец по-настоящему благословенного семейства. А главное — госпожа Бюре казалась ему самим воплощением женщины, чье сердце так переполняли добрые чувства, что они распространялись вокруг нее, словно вода, которая беспрерывно поднимается по невидимым желобам, переливается через край широкой чаши фонтана и обдает вас чистыми, прозрачными струями. Луицци тихо радовался этому зрелищу и вечером удалился в свою комнату с умиротворенным сердцем. Прошедший день так резко отличался от предыдущих, что ему доставляло неописуемое удовольствие перебирать его малейшие подробности.

«Какая женщина! — восхищался он. — Какая изысканная красота! Какая грациозная простота! Надо полагать, никто никогда не вздумает нарушить спокойствие и безмятежность ее души; это далеко не маркиза и не госпожа Дилуа...»

Мысленно произнеся эти имена, Арман вспомнил о своем намерении проникнуть в тайны их обладательниц. Он долго колебался, так как в глубине души чувствовал, что испортит свое доброе и прекрасное настроение. В конце концов то, что сдерживало его любопытство, послужило толчком к его удовлетворению. «Долго я еще буду дрожать перед этой нечистой тварью? — возмутился барон. — Раз уж я решил познать самые мрачные закоулки человеческой жизни, то неужели отступлю перед зауряднейшей историей падения двух недостойных женщин?»

Луицци резко встал, как следует запер дверь и звякнул волшебным колокольчиком; лукавый предстал перед ним. Он был в парадном наряде щеголя, из тех, что всегда пахнут хорошими духами, снисходительно смотрят в монокль, говорят с ленивой зевотой, словно карпы, хватающие мошкару с поверхности воды. Казалось, он раздосадован; поглядев сквозь монокль на Луицци, он издал уже знакомый барону пренебрежительный смешок.

— Ну, — спросил Дьявол, — чего ты хочешь?

— Хочу знать все о жизни маркизы дю Валь и госпожи Дилуа.

— Хм, это весьма длинная история...

— Времени у нас предостаточно!

— И что это тебе даст?

— Познание женщин!

— Узнать тайну двух женщин — и все. Ха! Вы, мужчины, совсем потеряли рассудок. Вы воображаете, что жизнь состоит сплошь из любовных приключений. Добродетель женщины, милостивый государь, есть величина переменная. Женщина может споткнуться, а то и упасть по самой незначительной с виду причине, но вовсе не по своей вине!

— Мне кажется, что поведение маркизы дает мне основания полагать...

— Что она распутничает напропалую, не так ли?

— Ну да. Отдаться после часовой беседы мужчине...

— Которого она знала в течение многих лет. И он любил ее, как уверял... А если бы она отдалась первому встречному?

— Это подобает только публичной девке!

— Не всегда.

— Ну тогда — полоумной!

— Вовсе нет. Слушай внимательно; ты изумленно вдыхаешь царящую здесь атмосферу добродетели. Ну-ну! Я хочу рассказать тебе один небольшой анекдот, который докажет, что ваша манера судить о женщинах по меньшей мере глупа, даже если исходить из ваших, человеческих, понятий.

— Речь идет о госпоже Бюре?

— Да.

— Вот, должно быть, абсолютно чистая женщина.

— Увидим.

— Что, она разок согрешила?

— Не знаю, не знаю; но думаю, госпожа Дилуа совершила большую ошибку, не уступив твоим домогательствам.

— Ты так считаешь, демон?

— Нет, она будет так считать.

— Хотел бы я знать, что ты имеешь в виду.

— Лучше я расскажу тебе о госпоже Бюре.

— А при чем тут госпожа Дилуа?

— Это моя манера. Научиться судить одних людей легче всего, изучая других. Если ты станешь политиком, вспомни, как ты относился к любимому государю, тогда ты будешь справедливым к властелину, которого ненавидишь, et vice versa [61]. Если ты женишься, не забывай своего мнения о женах твоих друзей, тогда тебя не огорошит супружеская неверность. Если возьмешь и купишь любовницу, припомни, сколько ей платили до тебя, и не забывай, что ты содержишь ее и для других. Не будь глупцом и не считай себя исключением: все люди рождены, чтобы сначала лгать отцу, затем обрести рога и, наконец, разочароваться в собственных детях. Те, кто ускользает от общей участи, слишком редки, чтобы ты знал хотя бы одного.

— Госпожа Бюре изменила мужу?

— Смотря что называть изменой. Она оказала ему огромную услугу.

— Наставив рога!

— Держу пари, скоро ты изменишь свое мнение.

— Сомневаюсь.

— Действительно, ни одно живое существо никогда не убедит тебя в обратном. Приключение госпожи Бюре — тайна до гроба, и узнать ее ты можешь только от нее или от меня. Это небольшая драма [62] с участием двух исполнителей, так как, говоря человеческим языком, я не числюсь в списке персонажей, хотя на самом деле всегда немного вмешиваюсь в развязку подобного рода пьес [63].

— Ну ладно, приступай; я слушаю, — заторопил его Луицци.


[54] Княжеское ложе — «lit à la duchesse», кровать с пологом, прикрепленным не к угловым колоннам ложа, а к потолку. Получила распространение с XVII в.

[55] Автор вкладывает в уста Луицци распространенные в литературе 1830–1850-х гг. критические суждения о светском времяпрепровождении.

[56] Имеется в виду первая сцена III акта трагедии Шекспира «Гамлет», в которой Гамлет догадывается, что за его свиданием с Офелией наблюдают. Он возмущен, считая, что Офелия участвует в заговоре против него.

[57] Лернейская гидра (греч. миф.) — девятиглавая змея, опустошавшая окрестности Лерны, победа над которой стала вторым из двенадцати подвигов Геракла.

[58] А. Ласкар замечает, что это имя было чрезвычайно распространено во французской литературе 1830-х гг. — вероятно, не без влияния Ж.-Ж. Руссо, поскольку так звали героиню романа-трактата «Эмиль, или О воспитании». Софи Дюлуа родилась в 1800 г., через год после появления сборника «Галерея женщин» Э. де Жуи. Последний очерк в этой книге носил заголовок «Софи, или Настоящая любовь».

[59] В подлиннике сказано сильнее — «un homme agé», «пожилой, преклонных лет». Но если подсчитать, исходя из того, что Генриетте, сестре господина Бюре, двадцать два года, а брат старше ее на двадцать лет, то оказывается, что двадцатипятилетний Луицци называет пожилым сорокалетнего мужчину.

[60] Реставрация — эпоха от восстановления во Франции прежней королевской власти Бурбонов в 1815 г. до их падения в 1830 г. Таким образом, герой охарактеризован как сторонник Наполеона.

[61]....и наоборот (лат.).

[62] С этих строк начиналась первая публикация фрагмента романа в «Ревю де Пари» в сентябре 1836 г. Фрагмент был размером с теперешнюю главу, при включении в роман текст ее практически не претерпел изменений, за исключением нескольких, поясняющих журнальную публикацию предложений, которые в книге были сняты за ненадобностью.

[63] Ф. Сулье, драматург и театральный критик, мыслит драматически, хочет создать своего рода «театральный роман» и часто определяет те или иные истории внутри романа как пьесы, драмы.

[60] Реставрация — эпоха от восстановления во Франции прежней королевской власти Бурбонов в 1815 г. до их падения в 1830 г. Таким образом, герой охарактеризован как сторонник Наполеона.

[59] В подлиннике сказано сильнее — «un homme agé», «пожилой, преклонных лет». Но если подсчитать, исходя из того, что Генриетте, сестре господина Бюре, двадцать два года, а брат старше ее на двадцать лет, то оказывается, что двадцатипятилетний Луицци называет пожилым сорокалетнего мужчину.

[58] А. Ласкар замечает, что это имя было чрезвычайно распространено во французской литературе 1830-х гг. — вероятно, не без влияния Ж.-Ж. Руссо, поскольку так звали героиню романа-трактата «Эмиль, или О воспитании». Софи Дюлуа родилась в 1800 г., через год после появления сборника «Галерея женщин» Э. де Жуи. Последний очерк в этой книге носил заголовок «Софи, или Настоящая любовь».

[57] Лернейская гидра (греч. миф.) — девятиглавая змея, опустошавшая окрестности Лерны, победа над которой стала вторым из двенадцати подвигов Геракла.

[63] Ф. Сулье, драматург и театральный критик, мыслит драматически, хочет создать своего рода «театральный роман» и часто определяет те или иные истории внутри романа как пьесы, драмы.

[62] С этих строк начиналась первая публикация фрагмента романа в «Ревю де Пари» в сентябре 1836 г. Фрагмент был размером с теперешнюю главу, при включении в роман текст ее практически не претерпел изменений, за исключением нескольких, поясняющих журнальную публикацию предложений, которые в книге были сняты за ненадобностью.

[61]....и наоборот (лат.).

[56] Имеется в виду первая сцена III акта трагедии Шекспира «Гамлет», в которой Гамлет догадывается, что за его свиданием с Офелией наблюдают. Он возмущен, считая, что Офелия участвует в заговоре против него.

[55] Автор вкладывает в уста Луицци распространенные в литературе 1830–1850-х гг. критические суждения о светском времяпрепровождении.

[54] Княжеское ложе — «lit à la duchesse», кровать с пологом, прикрепленным не к угловым колоннам ложа, а к потолку. Получила распространение с XVII в.

V

Ночь третья

В дилижансе

И Дьявол начал свой рассказ.

— Темным вечером пятнадцатого февраля [64] 1819 года путешественники толпились во дворе почтово-пассажирской конторы в ожидании отправления. Кучер с фонарем и списком в руках вызвал госпожу Бюре. Услышав свое имя, к дилижансу, отправлявшемуся в Кастр, приблизилась женщина и ловко поднялась в двухместную отгородку [65]. Женщина была весьма привлекательна; к тому же, поднимаясь, она невольно показала рослому красивому молодому человеку, стоявшему рядом, безукоризненного изящества ножку; затем обернулась, чтобы принять из рук кучера небольшой сверток, и таким образом юноша увидел округлое розовое личико и белоснежную улыбку. Так пришла беда! В одно мгновение юноша снял с головы фуражку и выбросил недокуренную сигару. Изысканно-вежливо он спросил у госпожи Бюре, все ли ее вещи на месте, и после утвердительного ответа устроился в той же отгородке и при свете фонарей принялся внимательно разглядывать соседку, словно желая убедиться в возможности победного наступления. В самом деле, в такую совершенно непроглядную ночь юноше было бы трудно получить представление о спутнице, находясь уже в пути. А поскольку он являлся артиллерийским офицером и был чрезвычайно силен в вопросах оперативной тактики, то скорее всего он не сделал бы и шагу вперед, не произведя предварительной рекогносцировки театра военных действий, на котором собирался пустить в ход свои батареи; конечно, без разведки опасения попасть в сладкие объятия старухи заставили бы его быть более осмотрительным. Но он прекрасно видел, что госпожа Бюре молода, симпатична и отнюдь не сурова. И потому, как только экипаж пересек предместья и покатил по пустынной дороге на Пюилоренс [66], он начал потихоньку сближаться с соседкой. Во-первых, он заметил, что она легко, не по погоде, одета, и сбросил свою замечательную новую шинель, дабы она смогла укутать ноги; он принялся за расспросы, но вскоре обнаружил, что сам отвечает на вопросы госпожи Бюре. И правда, они не проехали и одного лье, как она уже знала, что зовут его Эрнест де Лабит, что он служит в гарнизоне Тулузы, но рассчитывает в ближайшем будущем покинуть этот город и податься на север. Дело, по которому он ехал в Кастр, могло занять его самое большее на час, и посему он рассчитывал вернуться в Тулузу обратным рейсом.

Выяснив все эти обстоятельства, госпожа Бюре немного расслабилась, благосклоннее принимая заботы офицера, чем поначалу, то есть стала как бы менее бдительной. Холод — великолепный союзник в подобного рода делах, и Эрнест де Лабит довольно ловко воспользовался его подмогой.

«Бог мой! Сударыня, вы, должно быть, не привыкли к путешествиям в одиночку; разве можно пускаться в дорогу с такой беспечностью! Вам нечем даже прикрыть шею. Здесь у меня есть несколько шелковых шейных платков, мой денщик положил их в сумку; позвольте предложить вам один из них».

«Благодарю вас, сударь, вы необычайно любезны».

«Ошибаетесь, сударыня. Я крайне редко оказываю такие знаки внимания, которые бросают честного мужчину к ногам первой встречной женщины».

«Ваше отношение ко мне говорит об обратном».

«Напротив, оно доказывает, что, когда я встречаю женщину столь изящную и очаровательную, как вы, я всеми силами пытаюсь показать, каких почестей она заслуживает».

«О! — засмеялась госпожа Бюре. — Ну, если вы не любезны, то по меньшей мере любите польстить...»

«Я льщу? Вовсе нет, и вы это знаете, сударыня. Вам, конечно, многие говорили, как вы прекрасны, и говорили достаточно часто, чтобы вы могли в этом сомневаться. Так что в моих словах лести не больше, чем любезности».

Госпожа Бюре не ответила; ее несколько смутила легкость, с которой незнакомец расточал столь явные комплименты. Эрнест выждал какой-то момент и продолжил наступление.

«Мои слова обидели вас, сударыня? Моя солдатская прямота перешла границы приличия?»

«Да нет, не то чтобы... И все же я бы попросила вас впредь использовать другие выражения».

«Сударыня, восхищение красотой так же не зависит от вашей воли, как и сама красота; и если уж оно вами завладевает...»

«То вы сами не понимаете, что говорите, не так ли, сударь?»

«Прошу великодушно извинить меня, но я все прекрасно понимаю и в доказательство добавлю, что вы не только милы, но и весьма умны».

«Ах! — сухо заметила госпожа Бюре. — Ваша милость оказывает мне большую честь таким подозрением».

«О, не сердитесь, а то я начну в этом сомневаться».

«Согласитесь, я и так весьма добра, раз слушаю вас».

«Осмелюсь заметить, у вас просто нет выбора».

«Таким образом, не за что меня благодарить».

«О, я вам очень благодарен за то, что вы здесь».

Он умолк на мгновение, продолжив затем взволнованным тоном:

«Я благодарен вам так же, как благодарен солнцу, которое освещает весь мир, чудному воздуху, которым я дышу, прозрачности ночи, которая опьяняет своей тишиной; так же, как я признателен всему, что появляется передо мной в благодатном и неземном обличье».

В начале разговора насмешливые реплики перебрасывались из угла в угол отгородки тоном собеседников, желающих блеснуть своим остроумием; но последнюю фразу Эрнест произнес с пылким энтузиазмом, который весьма не понравился госпоже Бюре. Непроизвольно Эрнест приблизился к спутнице; на что она, желая вернуть разговор на начальные иронические нотки, ответила, не сдвинувшись с места, с легким налетом пошлости, который сочла необходимым, дабы осадить зарвавшегося пиита:

«Чрезвычайно счастлива, что могу разделить вашу признательность с солнцем и луной».

Фраза возымела свое действие, и Эрнест откинулся назад; с минуту он втихомолку кусал себе губы, после чего произнес уже менее обходительным тоном:

«Сударыня, вас не раздражает табачный дым?»

Вопрос прозвучал столь несуразно, что госпожа Бюре обернулась, чтобы взглянуть на Эрнеста, хотя никак не могла его разглядеть.

«Не думаю, — холодно обронила она, — что в дилижансе принято курить».

Эрнест проклинал себя за глупый вопрос; в отгородке опять воцарилось молчание.

События поначалу так живо развивались, что Эрнест был крайне раздосадован их внезапным концом; он перебрал все возможные пути для возобновления разговора, но не нашел ни одного. «Какой же я болван! — корил он себя. — Я говорил с ней с чувством благоговения, внушенным мне встречей с непревзойденной по красоте женщиной, а она ответила мне плоской шуткой и теперь корчит из себя недотрогу. Такую ошибку мог допустить только такой неисправимый романтик, как я! Надо продолжить уговоры в прежнем галантном духе, и вскоре мы станем лучшими в мире друзьями! Эта мелкая торговка из Кастра так бережется лишь для того, чтобы подороже себя продать! Ну, я ей покажу, что почем!»

Как только Эрнест принял это решение, он тут же приступил к его выполнению; потихоньку скользя по сиденью, он приблизился к госпоже Бюре и коснулся ее коленей. Женщина резко отшатнулась, воскликнув только:

«О! Сударь!»

Но сколько чувства прозвучало в этих двух словах! В них было столько достоинства и грусти, столько укоризны в адрес Эрнеста и столько возмущения! В то же время эта простая защита ясно дала понять, что госпожа Бюре вовсе не нуждается в отношениях другого рода с мужчиной, казавшимся хорошо воспитанным. Эрнеста обуяли стыд и отчаяние, и он молча вернулся на свое место; он хотел снова заговорить и, несмотря на темень, с раскаянием взирал на госпожу Бюре, словно она могла его видеть. В этот момент ему почудились с ее стороны какие-то легкие движения; но он не отважился узнать, в чем дело, и, чувствуя свою неправоту, не решался просить прощения.

Так они и прибыли на первую станцию. Все пассажиры дилижанса сошли. Только госпожа Бюре не двинулась с места; казалось, она задремала. Эрнест также не шевелился. Вдруг кучер просунул фонарь через портьеру, чтобы взять какую-то вещь в одном из карманов, и юноша понял, что явилось причиной непонятных движений соседки: она тихо высвободила ноги из-под прикрывавшей их шинели и отодвинула ее в сторону Эрнеста. Врученный им шелковый платок, которым она укутывала шею, лежал рядом с ней; Эрнест был жестоко уязвлен. Словно разрыв произошел в их часовой интрижке, и ему с презрением вернули подарки, сделанные от всего сердца.

Эрнест чуть не закричал; но госпожа Бюре спала, и он не простил бы себе, если б нарушил ее покой. Не двигаясь, он продолжал смотреть на нее, пока дилижанс не отправился дальше. Как только он тронулся, Эрнест тихо подобрал шинель и аккуратно, складку за складкой, уложил на ноги госпожи Бюре так легко, что она вполне имела право сделать вид, что ничего не заметила. Меж тем показалась луна, ее слабый свет пробился сквозь шторки. Эрнест старался держаться как можно дальше от госпожи Бюре, но, разглядев платок, брошенный на сиденье, решил попытаться опять накинуть его на шею дремавшей женщины; это ему не удалось, и, опасаясь ее разбудить, он вернулся на свое место. Эрнест проклинал себя за то, что заставил такую прелестную женщину страдать от холода; и тут он заметил, что госпожа Бюре шарит рукой по сиденью. Он тихо подложил на это место платок; она нашла его и молча повязала вокруг шеи.

«Ах, сударыня! — с неподдельным восторгом воскликнул Эрнест. — Вы ангел!»

Госпожа Бюре ясно дала понять, что ничуть не спала; закутав как следует ноги в пальто Эрнеста, она промолвила с укором:

«Ну почему вы обращаетесь с незнакомой женщиной словно с какой-то искательницей развлечений?»

Эрнест не ответил. Разум его кипел от избытка чувств. Он не находил слов, чтобы выразить обуревавшие его чувства, — они показались бы слишком экстравагантными, а значит, и обидными госпоже Бюре. Поскольку попутчики не видели друг друга в темной отгородке, их лица ничего не могли сказать об испытываемых ими эмоциях, и приходилось, так сказать, обо всем говорить вслух. Наконец Эрнест продолжил в тоне шутливого гнева:

«Так вот, сударыня, я тут подумал... я поступил как неотесанный грубиян; а теперь, если я воздерживаюсь от рассказа обо всем, что промелькнуло в моем сознании, то только оттого, что боюсь рассердить вас еще больше».

«Неужели это так необычно?»

«О да! Ведь на самом деле...»

Он умолк и вдруг отчаянно произнес:

«На самом деле, мне кажется, я влюблен в вас».

Госпожа Бюре живо рассмеялась; Эрнест же продолжил с простодушием и нежностью:

«Ну-ну, давайте, смейтесь надо мной, мне это больше по нраву! Я смешон, и это действительно так! Слушайте, вот здесь, только что, когда я увидел, как вы сбросили мою несчастную шинель и бедный платок... Ну и дурацкое же ощущение, скажу я вам! А еще глупее признаваться в нем; но это послужило мне наказанием, и весьма суровым, клянусь! Я был унижен, более того — несчастен!»

В голосе Эрнеста чувствовался смех, но он свидетельствовал об искреннем трепете души. Госпожа Бюре успокоилась и мягко заметила:

«У вас совсем юное сердце».

«О, спасибо, что дали мне это ощутить. Хотите, я расскажу вам о том, что я думал час назад и что думаю сейчас?»

«Ну не знаю...»

«О! Вы слишком умны и великодушны, чтобы то, что я скажу, могло вас оскорбить. К тому же во всем виноват только я».

«Ну ладно! Так что же вы думали час назад?»

«Я думал... Вы прекрасно понимаете, что в данный момент я так не считаю... Так вот, я думал, что вы из тех женщин, что отчитываются в своем поведении только перед собой... ну... из тех, что отдаются на волю случая... мимолетного каприза... разного рода обстоятельств... ради короткого приключения... ну, в общем, отдаются...»

«Ну хватит уже, — обрезала его сбивчивые слова госпожа Бюре; в ее голосе было столько же грусти, сколько и возмущения. — Именно в эту категорию записало меня ваше нездоровое воображение?»

«О нет, сударыня, нет. Вы обворожили меня с той самой минуты, как я вас увидел. В каком бы то ни было качестве, но я хотел оставить вам самые лучшие воспоминания о случайном попутчике. Более того, это первое стремление почти не зависело от вашей красоты и молодости. Если бы моя спутница оказалась шестидесятилетней женщиной, я заботился бы о ней, как о матери; но, обнаружив вдруг такую красавицу, я подавил это впечатление; я сбросил ваш образ с импровизированного алтаря, понадеявшись, что вы не столь совершенны, как кажетесь, чтобы попытаться понравиться вам. Я дерзнул, но ваше очарование опять победило, несмотря на мою волю; будьте справедливы: вспомните, в тот момент, когда, как вы утверждаете, я сравнивал вас с солнцем и луной, я от чистого сердца говорил, что образ ваш лучится как божий день, прекрасный, как ночь в полнолуние! И что же? Я говорил от всей души, вы же ответили холодно и рассудочно и обидели меня; я разгневался на самого себя за то, что отдался на вашу милость, и решил наказать вас, нагрубить, как пес, сорвавшийся с цепи. Видите, насколько я откровенен и насколько искренне мое признание; этого вполне достаточно, чтобы понять, как я нуждаюсь в вашем всемилостивейшем прощении».

Эрнест умолк; госпожа Бюре безмолвствовала. Она боялась собственного голоса. Ей не хватало искушенности, чтобы сказать что-нибудь абсолютно естественным тоном. Чтобы прервать молчание и дать себе время на передышку, она решила позволить Эрнесту говорить дальше.

«Итак, вы поведали о своих недавних мыслях, а что вы думаете сейчас?»

«О! В данный момент меня обуревают еще более сумасшедшие и, наверное, более греховные мысли, но они никак не могут вас оскорбить; так вот, мне придется признаться в мимолетной мечте, из тех, что сами собой возникают в голове и которые можно простить, потому что они рассеиваются при свете дня; так через несколько часов исчезнет, как сон, и моя мечта».

«Ну-ну, посмотрим, о чем же вы грезите».

«Представьте себе: поняв, насколько недостойно я вел себя по отношению к вам, я не потерял всех чаяний, а вернее, всех желаний».

«Как? Вы до сих пор надеетесь...»

«Позвольте мне разъяснить, что творится в моих мыслях и сердце. Не то чтобы я надеялся — это не совсем верно; но сказать, будто я уповал на нечто абсолютно невозможное, — это тем более неправда. Под невозможным я имею в виду свое желание внушить вам некую сумасшедшую идею или некую прихоть, которая окажется сильнее вас и бросит в мои объятия. Понимаете, все мои чувства были столь безрассудны, что я не знаю, право, можно ли изложить их яснее. Эта женщина, что сидит напротив, — думал я, — должна любить нечто необычное, у нее наверняка есть какая-нибудь исключительная страсть. Может, ей не чужда поэзия; весьма вероятно, она из тех женщин, что всю душу отдают искусству, опасаясь сокровенного влечения к любви; если чудесный и священный язык поэзии умерял порой ее страдания или пробуждал ее истинные желания, то как было бы приятно заявить ей как бы между делом, что я Байрон или Ламартин и что я давно уже тайный наперсник ее души, внушить ей в час сладкого забытья, что она близка с мужчиной своей мечты! Если же она без ума от музыки, то я назвался бы Россини или Вебером; если она — художница, то какое счастье было бы прикинуться Верне или Жироде! [67] Как же вам это объяснить? Я выстроил между нами эфемерный мост и воображал, что если бы я был великой личностью, то не встретил бы вас только ради того, чтобы покинуть, сказав: „Прощай“, как всем остальным. Вот так, сударыня; впрочем, похоже, я совсем потерял голову; но думаю, что если бы вы оказались религиозны, то я захотел бы быть ангелом».

«Н-да, вы самый настоящий безумец; и все ваши грезы совершенно тщетны, поскольку, будь вы хоть Вебером, или Байроном, или даже херувимом во плоти, вы не обнаружили бы у меня никакой исключительной страсти, которую вообразили. Я обыкновенная женщина, весьма заурядная, уже давно смирившаяся со своей долей — быть счастливой в посредственности. Как видите, все ваши мечты, так же как и нездоровые предположения, далеки от реальности».

«Вы правы, сударыня... И все-таки вы необычная женщина. Не знаю почему, но вокруг вас витает атмосфера какого-то утонченного очарования, неуловимая, быть может, для вашего окружения, но обворожившая мое сердце. Просто вас никто не знает по-настоящему, а может быть, вы сами себя не понимаете... Вы любили когда-нибудь?»

«О! Нет!»

Слова эти вырвались из глубины души госпожи Бюре как бы против ее воли; она произнесла их с таким ужасом, что стал очевидным ее вечный страх перед самой собой. Она хранила сердце в неприкосновенности, не в силах отдать его ни высокой любви, ни греховной связи. Своими словами она как бы говорила: «Я не любила, поскольку всегда на страже, — иначе я любила бы слишком много».

По крайней мере, так понял ее Эрнест.

«Ах! Так вы не знаете, что такое любовь! — воспрянул он. — Что ж, тем лучше! Вы полюбите — меня!»

«Это уже больше чем безумие».

«О! Вы полюбите меня, это я вам говорю. Я молод, богат, свободен; военная служба для меня только скучное и бесперспективное занятие, которое я могу бросить в любой момент, и все силы, что я отдавал набившим оскомину учениям и еще более приевшимся развлечениям, весь пыл моего юного сердца, всю мою жажду приключений я приложу к поискам вашей благосклонности; восторгаясь вами и обожая вас, я не отступлюсь, не добившись своего. Как видите, сударыня, я готов променять бесцветную жизнь, состоящую из шагистики, математики, смотров и кофе, на красивый рыцарский роман, может быть, единственный в наше время! В этой тесной отгородке вы — прекрасная незнакомка, случайно повстречавшаяся бедному рыцарю, который блуждает в дремучем лесу и который посвящает ей тело свое и душу. Через несколько часов мы расстанемся, причем мне неизвестно, где вас найти. Я честно дам вам уйти, будьте спокойны; но затем я легко найду дорогу и пойду по следу, руководствуясь не отпечатками изумительных ножек, а ароматом изысканности и счастья, которые вы оставите после себя. Я не буду трубить в рог под стенами неприступных замков, но проникну во все салоны; не буду искать вас на пышных рыцарских турнирах, но буду ждать вас на всех приемах и собраниях; думаю, бесполезно высматривать ваш желанный силуэт в стрельчатом проеме какой-нибудь высокой башенки, но настанет день, и после долгих поисков я обнаружу его на балконе, полном цветов, или за двойным окном с тонкими стеклами, и тогда останется только добраться до вас. Вас будут защищать муж, отец и брат; придется идти в обход, делать подкопы и брать с бою крепостные валы, галереи с навесными бойницами, башни, заточившие мою милую; никакие редуты не устоят перед моим натиском, и я паду к вашим ногам, сказав лишь: „Это я; я люблю вас, люблю безумно; берите мою жизнь, дайте только поцеловать вашу руку“».

«Какое воображение! Какие безумные фантазии!»

«Однако я претворю их в жизнь».

«Оставим это; вы можете говорить здраво?»

«Как раз сейчас я произнес самые здравые слова; в любом случае это серьезно».

«Уж не собираетесь ли вы убедить меня в этом?»

«Сегодня? Нет. Но очень скоро, когда я найду вас вновь, когда вы обнаружите меня на вашем горизонте, беспрерывно кружащим вокруг, как спутник, захваченный в плен ослепительной звездой, вот тогда вы поймете, что я не кривил душой».

«Но, сударь, даже если бы я была настолько безрассудна, чтобы вам поверить, то и тогда я сочла бы ваши проекты сумасбродными».

«Вы правы — сегодня. Но, увидев, что я их осуществил, вы скажете, что, пожираемый страстью, я и не мог поступить иначе».

«По правде, сударь, мы ступили на неизвестные мне земли. Неужели только потому, что я имела несчастье встретить вашу милость, я отныне приговорена к пожизненным терзаниям? И если, по вашему примеру, говорить серьезно, то по какому праву лишь ради придания своему существованию рыцарского блеска, своей праздности и роскоши романического интереса вы собираетесь взбаламутить всю мою жизнь с ее привычками и обязанностями? По какому праву вы хотите разрушить мою репутацию? Ведь никто же не поверит, что человек, которому не давали повода надеяться, преодолел столько препятствий только из недостатка развлечений. Вы же хорошо должны понимать, что если я вас слушаю, то только потому, что мне кажется, будто вы читаете мне вслух любовный роман, который я не без удовольствия слушаю, закрыв глаза».

«Неужели вы думаете, я не дойду до развязки?»

«Я очень рассчитываю на это».

«Вы ошибаетесь, сударыня, клянусь честью: рано или поздно, но я дойду до конца».

Госпожа Бюре, открыв окошко, крикнула форейтору:

«Остановитесь! Остановитесь!»

«Что вы делаете, сударыня?»

«Я хочу немедленно покинуть отгородку, милостивый государь. Я пристроюсь в багажном отделении на чемоданах, там мне будет удобнее, чем здесь».

«Что ж, выходите, если вам угодно; но я принял решение и еще раз клянусь, что разыщу вас рано или поздно».

Госпожа Бюре закрыла окошко и с деланым облегчением, которому противоречил дрожавший голос, отозвалась:

«Признаюсь, вы меня заразили своим безумием. Я вам верю... Я перенервничала... Вы испугали меня... Я забыла, что все это не более чем шутка... Довольно, сударь, заканчивайте вашу волшебную сказку; она весьма меня позабавила».

«О! Не смейтесь, сударыня, все равно я уже люблю вас достаточно сильно, чтобы не обращать внимания на оскорбления и насмешки. Вы еще не верите, но у вас на сомнения осталась одна ночь, а у меня на доказательства моей любви впереди целая вечность!»

«Как, сударь, вы опять?»

«Сударыня, где бы и когда мне ни довелось повстречаться с вами, я буду говорить о тех же чувствах и на том же языке».

«Так вот, сударь, — вдруг решилась госпожа Бюре, — я тоже буду говорить абсолютно серьезно... хотя и стыжусь этого. Предположим, вы не преувеличиваете; предположим, вы и в самом деле так влюбились, а вернее — вам настолько нечего делать, что вы выполните все, что задумали; но неужели вы думаете, что я не найду защиту? Милостивый государь, я замужем за человеком чести; у меня есть брат, ветеран сражений за славу Империи; мне кажется, что будет несколько неосторожно с вашей стороны вынудить их встать между нами».

«О сударыня! Ищите себе какой угодно защиты, но лучше не чините мне препятствий, которые в мои годы и при моем состоянии только распалят меня. Угрожать любовнику мужем, офицеру Реставрации наполеоновским солдатом — значит только обострить борьбу и вызвать дуэль, это все равно что заставить меня наступать».

Эрнест произнес эти слова просто и естественно, и госпожа Бюре почувствовала, что все это не пустое бахвальство.

«Сударь, я не угрожаю, я не то хотела сказать. Вы вынуждаете меня обороняться, и я делаю это как могу. Не сомневаюсь, у вас хватит смелости и самолюбия, чтобы из-за одного слова поставить на карту свою жизнь; но столь легкомысленная любовь не стоит того».

«Конечно, она стоит больше, чем одно слово».

«Вы проворны; у вас на все есть ответ. Ну что ж! Сударь, я хочу задать вам вопрос; поклянитесь, что ответите от чистого сердца...»

«Честное слово дворянина — обещаю».

«Если я вам расскажу о себе; если наглядно разъясню, как юношеское сумасбродство может навсегда скомпрометировать уважаемую женщину; скажу, что ваше вторжение в наш маленький мир будет из ряда вон выходящим событием, а ваши преследования приведут к скандалу, после которого я, безусловно, погибну под градом насмешек и сплетен, — откажетесь ли вы тогда от своих намерений?»

После долгих раздумий Эрнест ответил:

«Нет...»

«Нет?»

«Нет, сударыня; вы похитили мою жизнь; выйдя из дилижанса, вы заберете ее с собой; а потому я имею право на вашу — это роковой закон любви; я буду страдать за вас, вы — за меня... Нас объединит боль — столь же священная связь, как и счастье. Я заставлю вас смириться с ней».

Госпожа Бюре содрогнулась от непоколебимой решимости в голосе Эрнеста; при мысли о том, что ее ждет, у нее закружилась голова: она мысленно представила полное тревог и страданий будущее, которое начертал ей этот безумец, и в полном отчаянии воскликнула:

«Ну как же мне избавиться от вас, сударь?»

Искренняя и глубокая безысходность, прозвучавшая в ее голосе, тронула Эрнеста, но только на мгновение.

«Честно говоря, — отозвался он, — я не могу выразить словами то необъяснимое чувство, что пронзило мне сердце, как только я вас увидел; но это чувство настолько непреодолимо, что просто невозможно, чтобы оно не было предопределено свыше. Это судьба. Вы должны принадлежать мне».

«Но, сударь!»

«Да, потому что я посвящу всю мою жизнь достижению этой цели, или же здесь и сейчас вы освободитесь навсегда от моих бесконечных преследований».

«Я даже не смею понять вас...»

«Так слушайте же, сударыня, слушайте: когда мы станем одинокими и равнодушными ко всему, воспоминания о прошедшей юности согреют и осветят нежной улыбкой нашу жизнь; но из всех воспоминаний, что белокурыми головками счастливых детишек резвятся в наших поседевших головах и теплыми ручонками прикасаются к обледеневшим сердцам, из всех этих воспоминаний самыми живыми и упоительными явятся не те, что отняли у нас целые годы, смешали горе и радость, оставив на память лишь слова. Самыми яркими будут воспоминания о моментах неслыханного счастья, что воспламеняются подобно пожару, освещая и обжигая наше серое существование в течение нескольких часов, и, когда костер желаний наконец угасает, мы забываем, сколько усилий потратили, чтобы его разжечь, и не отчаиваемся, что от него остались одни угли. Не случалось ли вам когда-нибудь в ночной тиши или в жаркий полдень бродить в одиночестве в лесной чащобе или на берегу озера и услышать вдалеке волшебную гармонию охотничьих рожков? Этот примитивный концерт, исполненный неизвестными вам артистами, эти звуки, пронзившие эфир едва ли на мгновение, — разве не дали они вам большего наслаждения, чем самые утонченные музыкальные пьесы, разыгранные в салонах для избранных при свечах или в переполненных слушателями залах? Разве не запомнилась вам та минута как момент несказанного счастья, разве не казалось вам тогда, что вы вторглись в таинство вечности? Если вы переживали подобное, то должны меня понять. Я люблю вас; я слишком люблю вас, а потому горю желанием побыстрее избавиться от этой страсти; я люблю вас так, что готов променять долгую упорную страсть, на которую обречено мое существо, на один час, один-единственный миг, одну-единственную вспышку блаженства; или вы — судьба, желанная добыча, которую преследуют без передышки, или же — сокровище, случайно найденное и оставленное на дороге, на которой мне больше никогда не бывать».

Эрнест умолк; госпожа Бюре не отвечала.

«Вы молчите, сударыня? Вам нечего возразить!»

«А что вы хотите, милостивый государь? Что я могу еще сказать? Я позволила вам выговориться, поскольку не видела другого пути; но ваша велеречивость, которую я приписывала просто глупости, перешла в прямое оскорбление и недостойные угрозы».

«О! Не надо так...»

«А как еще? Вы встречаете женщину, и фантазии ударяют вам в голову; а поскольку она совсем не то, что вы себе нарисовали, и, так как вам понятно, что этой женщине есть чего опасаться, вы бьете по слабому месту и утверждаете: „Вас можно погубить; отдайтесь же мне, как падшая женщина“. Это отвратительно и низко!»

Эрнест в свою очередь умолк, но после некоторых раздумий продолжил:

«Вы правы, сударыня, должно быть, я виноват; придется мне потратить немало бесконечных дней, а скорее — лет, на доказательства своей любви, чтобы добиться от вас того уважения, что против своей воли испытывают к нешуточным чувствам. Отлично, сударыня! Да будет так! Время за меня. Оно рассудит нас и докажет мою правоту».

Вновь наступила тишина, которую прервала госпожа Бюре.

«Вам нет нужды оправдываться, — довольно холодно молвила она, — пообещайте только, что откажетесь от своих намерений, и я прощу вас. Ведь вы меня не знали — я не могу обижаться на вас за это».

«Зато вы, сударыня, меня уже знаете; боюсь, я успел обидеть вас настолько, что ваше всемилостивейшее прощение — не что иное, как средство отделаться от прохвоста...»

«Хм, ну и словечко...»

«А вы можете придумать другое после всего сказанного? И могу ли я расстаться с вами, оставив такое мнение о себе?»

«Но мое мнение о вас вовсе не так сурово, как вы предполагаете. В самом деле, сударь, вы же только что хвалили мой ум и красоту; что ж, я принимаю вашу похвалу! Я так вам понравилась, что вы потеряли голову, хоть и против моей воли. Станьте же снова таким, каким вы были поначалу, то есть вежливым и безразличным, и мы расстанемся как лучшие друзья, уверяю вас».

«Охотно верю, но не пойду на такую сделку».

«Почему?»

«Лучше бы вы не спрашивали. Может быть, я опять вас обижу как-то... Но если завтра, через несколько дней или позже вы обнаружите, что я иду по вашим следам, куда бы вы ни направились, — не удивляйтесь».

«Как, сударь, вы не отказываетесь...»

«Нет, сударыня, и не собираюсь... Но скажите, на каком свете вы живете? Что за люди вас окружают, если среди них не нашлось никого, кто втолковал бы вам, как вы можете перевернуть душу и разум мужчины? Может, вы считаете, что я ломаю комедию? Дайте руку — чувствуете жар? Слышите, как бьется мое сердце?»

Он схватил запястье госпожи Бюре, и ей передался возбужденный трепет Эрнеста.

Она вырвалась и тоже принялась дрожать, но от непреодолимого страха.

«Вы испугались, — заметил юноша. — Ну что вы, не бойтесь. Голова моя пока на месте и сердце не разбито, так как у меня есть надежда. Я вас увижу».

«Но, сударь, — воскликнула госпожа Бюре жалобным голосом, в котором чувствовалось, что она верит в искреннюю решимость Эрнеста, — умоляю вас — не делайте этого! Прошу вас именем того чувства, которое я вам внушила!»

«Это любовь, сударыня!»

«Хорошо, пусть так; я прошу именем этой любви, что вы скажете?»

«Скажу „нет“, сударыня, „нет“».

«Вы же погубите меня, сударь».

Она умолкла; затем дрожащим и прерывистым голосом продолжала:

«Ну будьте же великодушны... Я верю — вы любите меня. Неумолимый рок внушил вам безумную страсть; но неужели и я паду его жертвой? Неужели я так же, как и вы, должна лишиться рассудка, лишь бы избавиться от вас?»

«Ах, сударыня!» — воскликнул Эрнест, приближаясь к госпоже Бюре.

«Подождите, подумайте. Что вы скажете завтра о женщине, которая забылась до того, что...»

«Завтра, сударыня, это будет сбывшейся, то есть похороненной, мечтой. Завтра между нами разверзнется непреодолимая пропасть».

«С ума можно сойти! А кто мне за это поручится?»

«Даю вам честное слово; и отдам свою жизнь, если нарушу это обещание».

«Слушайте, Эрнест; все это так необычно и странно... я теряюсь и не понимаю больше ни что я говорю, ни что делаю... Ах! Поклянитесь, что никогда не будете пытаться увидеть меня вновь! Ведь речь идет о жизни, счастье и спокойствии! Эрнест, обещайте!»

«Да, клянусь — никогда, никогда!»

Эрнест обнял госпожу Бюре, тихо прошептавшую:

«Никогда! Никогда — правда?»

«Никогда!» — заверил Эрнест.

«Господи, помилуй! Господи, сжалься!»

К несчастью, — продолжал Дьявол, — третьим в купе был вовсе не Господь Бог, а я и не думал жалеть бедную женщину.

— И что делал Эрнест после прибытия дилижанса в Кастр? — поинтересовался барон.

— Этот прохвост держал свое слово ровно один час; он позволил госпоже Бюре уехать, не преследовал ее и никого о ней не расспрашивал.

— Ну а потом?

— Потом? Он знал, что госпожа Бюре замужем за владельцем кузниц в окрестностях Киллана [68]; а когда ему стало известно, что правительство решило разместить весьма значительный заказ на предприятии господина Бюре, он добился от министра поручения проследить за выполнением этого заказа. По дороге ему рассказали, что семейство, в которое он собирался проникнуть, было весьма многочисленным и считалось образцом патриархальных нравов, которые еще встречаются в глубокой провинции, в отдаленных поселениях. Брат и супруг госпожи Бюре принадлежали к тем суровым южным гугенотам [69], что строго блюли семейную добродетель. Говорили ему также о странных несчастьях, произошедших в этом доме, в том числе об исчезновении сестры госпожи Бюре, обманутой девушки, которую не смели порицать, настолько она выглядела несчастной вплоть до последнего дня.

Если бы Эрнест узнал, что женщина, напуганная его безумными угрозами, всего-навсего простая потаскушка, опорочившая свое имя с ним не более чем с другими, то он, конечно, не стал бы так настойчиво ходатайствовать о командировке на кузницу, что принадлежала семейству Бюре. Но такую женщину, как ему описали, Эрнесту захотелось погубить окончательно, так, чтобы она забыла и думать о ком-то, кроме него, он желал завершить свою баталию окончательной победой. Гордость обольстителя подстегивалась к тому же кичливостью молодого офицера: ну как же — ведь перед ним брат и муж, которые славятся крутым нравом, и разве не трусость — отказаться от преследования сестры и жены таких грозных врагов? Здесь речь шла уже о чести и достоинстве господина Лабита. По крайней мере, он себя в этом убедил. Эрнест посчитал себя влюбленным до такой степени, которая вполне позволяла ему нарушить данное обещание, и решил, что и госпожа Бюре точно так же будет иметь индульгенцию во имя истинной любви и потеряет всякое понятие о чести.

К счастью для госпожи Бюре, новость о назначении господина Лабита прибыла на кузницу раньше его, и, когда он представлялся, она смогла принять его с отменно сыгранным спокойствием и вежливой непринужденностью, внушив гостю мысль, что он был бы глубоко неправ, если бы сдержал свое слово. Эрнест остановился в Киллане, но госпожа Бюре пригласила его на обед. Юный офицер оказался в обществе того же многочисленного и дружного семейства, что видел и ты, семейства, покой которого он собирался нарушить. Седовласые старики, добрые и безмятежные, за спиной которых — праведное и благочестивое прошлое; зрелые и уверенные в себе мужчины, на которых можно положиться; юные и чистые девочки, исполненные почтительности и скромности; и посреди всего этого семейства, как светило в центре планетной системы, госпожа Бюре — само воплощение спокойствия, красоты, доброты и благородства.

Хотя у Эрнеста и не создалось впечатления, что этой достойной всяческого уважения картиной хозяйка дома хотела преподать урок юному ловеласу, он был глубоко тронут, и мысль немедленно убраться отсюда подальше возникла в его душе. Но рассудок усомнился в этой здравой идее, выставив ее полным вздором. Эрнест посчитал даже, что вся эта святость только на пользу греховной любви, хорошо спрятанной под налетом невинности и чистоты, — интрига становилась еще более пикантной.

Наступил вечер; мужчины занялись своими делами, девочки, как обычно, ушли отдыхать, и Эрнест остался наедине с госпожой Бюре.

«Ортанс, — обратился он к ней, — заслуживаю ли я снисхождения?»

«А вы сомневаетесь? — улыбнулась она. — Однако я должна принять кое-какие меры предосторожности для своего же спокойствия. Этой ночью пройдите по тропинке к маленькому домику в углу нашего парка; я буду ждать вас и открою вам дверь. А теперь уходите, я провожу вас; сделаем вид, что я показываю вам, как сократить дорогу, заодно я объясню, как лучше найти домик».

Счастье оказалось столь легкодоступным, что Эрнест, не обнаружив серьезных препятствий, почти раскаивался в предпринятых усилиях. Тем не менее он обещал прийти на свидание. В полночь он тихо постучался в маленькую дверцу флигеля. Тут же распахнулось окошко и женский голос спросил:

«Это вы, Эрнест?»

«Да, любовь моя».

«Придется вам залезть в окно — я не смогла найти ключ от двери».

Окно находилось всего в шести футах от земли, и Эрнест без труда достал до подоконника. Но в тот момент, когда он уже подтянулся на руках и готовился спрыгнуть внутрь, он почувствовал на лбу ледяную тяжесть металла и услышал лишь несколько презрительных слов:

«Сударь, вы подлец; вы не сдержали своего слова».

Раздался пистолетный выстрел, и Эрнест замертво рухнул на землю.

В этой лесной глуши полно браконьеров, и выстрел среди ночи никого не удивил. Рабочие у плавильных печей прислушались, и один из них радостно вскрикнул:

«Ага! Завтра, кажись, мы отведаем мясца!»

«Что, что?» — спросил господин Бюре, совершавший последний обход.

«Один из наших, верно, подстрелил зайца, а то и кабанчика завалил...»

«Берегитесь, когда-нибудь вы опять попадетесь; я больше не буду платить за вас штраф».

Господин Бюре завершил обход и вернулся домой; его жена уже давно спала или делала вид, что спит. Убийц Эрнеста разыскать не смогли, и семья госпожи Бюре продолжает благоденствовать; и ничто больше не грозит нарушить святые узы, соединяющие сестру с братом, жену с мужем и мать со своими детьми.

Дьявол завершил рассказ; после короткой паузы он обронил:

— Ну-с, что вы теперь скажете?

Луицци дал ответ только после долгого раздумья:

— Эта женщина защитила покой и счастье своих близких.

— Ценой измены и убийства! И вы называли ее честной!

— Она несчастна.

— Ну да? Непохоже! Она так хороша, так улыбчива!

— А маркиза и госпожа Дилуа... Что, в их жизни произошло что-то столь же ужасное?

— Это я расскажу тебе через неделю.

Дьявол исчез, оставив Луицци в полном недоумении.


[64] В публикации «Ревю де Пари» стояла дата «пятнадцатое января».

[65] Отгородка — переднее отделение дилижанса, в котором находится только одна скамья с несколькими сиденьями. Отгородка изолирована от более просторной центральной части экипажа, где сиденья располагаются визави.

[66] Пюилоренс — город на востоке от Тулузы, в центре которого находятся руины старинного феодального замка.

[67] А. Ласкар полагает, что в этом перечислении можно обнаружить след знакомства Ф. Сулье с «Фантазией» (1832) Ж. де Нерваля, где упоминаются «весь Россини, весь Моцарт или весь Вебер». Вебер Карл-Мария фон (1786–1826) — немецкий композитор, дирижер, автор известной романтической оперы «Волшебный стрелок». Верне — целая семья французских живописцев ХVIII–XIX вв. Исходя из хронологии, надо думать, что в данном случае имеется в виду Орас Верне (1789–1863), портретист и баталист. Он был активным участником политических баталий своего времени, поклонником Империи, в эпоху Реставрации — проводником либерализма. В его живописи наблюдается движение от романтизма к более сдержанной классической манере. Жироде — Жироде-Триозон Анн-Луи (1767–1824) — французский живописец, соединяющий, как считают искусствоведы, неоклассический стиль с романтическим вдохновением, автор знаменитой картины «Погребение Аталы» на сюжет романтической повести Ф.-Р. Шатобриана «Атала».

[68] Киллан — город в департаменте Од, на юго-востоке от Тулузы. Как все предыдущие, так и все последующие географические указания в романе точно соотносятся с реальной топографией Франции. В Киллане в ту пору действительно было множество кузниц.

[69] Центрами сосредоточения гугенотов, среди которых были преимущественно представители третьего сословия, стали в XVII в. города юга и юго-востока Франции.

[64] В публикации «Ревю де Пари» стояла дата «пятнадцатое января».

[66] Пюилоренс — город на востоке от Тулузы, в центре которого находятся руины старинного феодального замка.

[65] Отгородка — переднее отделение дилижанса, в котором находится только одна скамья с несколькими сиденьями. Отгородка изолирована от более просторной центральной части экипажа, где сиденья располагаются визави.

[68] Киллан — город в департаменте Од, на юго-востоке от Тулузы. Как все предыдущие, так и все последующие географические указания в романе точно соотносятся с реальной топографией Франции. В Киллане в ту пору действительно было множество кузниц.

[67] А. Ласкар полагает, что в этом перечислении можно обнаружить след знакомства Ф. Сулье с «Фантазией» (1832) Ж. де Нерваля, где упоминаются «весь Россини, весь Моцарт или весь Вебер». Вебер Карл-Мария фон (1786–1826) — немецкий композитор, дирижер, автор известной романтической оперы «Волшебный стрелок». Верне — целая семья французских живописцев ХVIII–XIX вв. Исходя из хронологии, надо думать, что в данном случае имеется в виду Орас Верне (1789–1863), портретист и баталист. Он был активным участником политических баталий своего времени, поклонником Империи, в эпоху Реставрации — проводником либерализма. В его живописи наблюдается движение от романтизма к более сдержанной классической манере. Жироде — Жироде-Триозон Анн-Луи (1767–1824) — французский живописец, соединяющий, как считают искусствоведы, неоклассический стиль с романтическим вдохновением, автор знаменитой картины «Погребение Аталы» на сюжет романтической повести Ф.-Р. Шатобриана «Атала».

[69] Центрами сосредоточения гугенотов, среди которых были преимущественно представители третьего сословия, стали в XVII в. города юга и юго-востока Франции.