автордың кітабын онлайн тегін оқу Мушкетёры Тихого Дона
Владимир Ерашов
Мушкетёры Тихого Дона
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Владимир Ерашов, 2020
Это русский вариант «Трех мушкетёров», где вместо мушкетёров короля казаки, вместо гугенотской Ла Рошели турецкий Азов, а вместо шпаг КАЗАЧЬЕ БОЕВОЕ ИСКУССТВО. Главный герой Дарташов со своими друзьями Затёсом, Карамисом и Опанасом Портосенко служит у батьки Тревиня, борясь против коварных интриг думного дьяка Ришельского-Гнидовича, мечтающего создать на юге России прозападное государство «Речь Гнидовитая». А помогает им в этом КАЗАЧЬЕ БОЕВОЕ ИСКУССТВО, мастерами которого они являются…
ISBN 978-5-4498-8963-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Мушкетёры Тихого Дона
- Вместо предисловия, казачье-мушкетёрская легенда
- Пролог
- Часть 1. «И положиша тады ён свою козацку саблю на алтарь служения русскому государю»
- От Тихого Дона в неспокойную Московию
- Началось… или почему «Поле» называется «Диким»
- «Граница на замке!» или на кордоне русского государства
- В Менговском остроге
- Прибытие и начало светской жизни
- В казачьем стане батьки Тревиня
- Дуэль по-казачьи
- У князя-воеводы
- Ришельский-Гнидович
- «Речь Гнидовитая»
- «Шерше ла фам» или «шукайте жонок»
- В бастильской слободе у Ришельского-Гнидовича
- Гнев князя-воеводы
- Опять «шерше ля…» или Бонашкина как первая русская фрейлина
- Княгиня Анна Вастрицкая
- Шведский дзюльфакар хану в обмен за визинтайскую чикилику и… развод на майдане
- Часть 2. «За други своя!» или чикилики княгини Анны
- «За други своя» и начало похода
- Проверки на дорогах
- Опять Менговской острог
- Завещание князя сколотов Дартагая или скифское копьё с казачьим перначом в татарском толомбасе
- Переправа по-татарски
- «Шпринг клинге» и неуместность шляхетского гонора на вольной казачьей земле
- Карабин британских королевских кирасиров на Ногайской стороне Дона
- В улусе Бехингер-хана
- Сабантуй и ожидание чикилики в ногайском улусе
- О превратностях судьбы или о роли «аглицкого» карабина в руках тверёзового воеводы
- Приезд турецкого посла
- Хозяйские хлопоты и приближение развязки интриги с чикиликами
- Встреча представителями «Третьего Рима» августейшего посланника «Рима Второго»
- Русский пир и первый проект депортации южнороссийских народов…
- Возвращение Ермолайки и роль пошехонского хоровода в русской истории
- Вторая часть пошехонского хоровода
- О пользе стрельбы из лука на глазах белошвейки
- «…Хай живэ…»
- На засечной черте или лучший способ того как пережить осаду
- Послесловие к главе о чикиликах
- Часть 3. Роль донского сала в русской истории или «Операция шпиг»
- Натурализация, ассимиляция или почему степные «Дартан-Калтыки» становились вполне российскими «Дарташовыми»
- Совершенно секретно… «Operation shpig»
- Визит в бастильскую слободу
- На Тихом Дону перед бурей…
- Пир во весь мир
- Казачья бдительность
- Казачий Круг или почему донской Азов оказался предпочтительнее персидского Багдада
- Часть 4. Начало славных деяний
- Вперёд на Азов!
- Рубикон перейдён…
- Начало осады
- Артоул
- Каторжный
- "Operation golden duck" или алтын-хан дикопольской орды
- Бельканте на языке древних тюркютов или снова Меланья
- Донской атаман и… уши царского воеводы
- Коварство Меланьи и роковое простодушие потомка степного батыра
- Атаманский совет
- Чародейство
- «Хистовый» штурм
- Часть 5. Борьба за османскую Азак-калу и превращение её в вольный казачий «град»
- Кровавое похмелье и снова Круг
- Покаяние и оказачивание потомка татарского мурзы
- Встреча двух атаманов и разграничение властных полномочий по-донскому
- Битва Кагальницкая и окончательный провал «Operation golden duck»
- Русский авось и немецкая пунктуальность
- Появление оранжевых кунтушей
- Пан Девардиевский, «запарижский спыс» и донское сало
- Русская смекалка «шевалье де Михрюткье»
- Татарский диверсант
- Взрыв и штурм
- Дугень Сенжермык и бои за Азов
- Новая орда и новая иезуитская интрига
- Последний бой за Азов или животворная роль татарского кумыса в русской истории
- В море Сурожском…
- Польско-турецкий маскарад
- Морская баталия
- Послесловие
- Словарь исторических терминов
Книга написана Владимиром Алексеевичем Ерашовым, донским казаком, посвятившем три десятилетия своей жизни возрождению казачьего боевого искусства и достигшем на этом поприще некоторых успехов (официальный титул в Международной Конфедерации Боевых Искусств — Grandmaster in national fighting systems).
По большому счету, это издание о наших национальных единоборствах, но только изложенное не в скучно-привычном виде учебно-методического наставления, а в виде завлекательного историко-приключенческого романа по фабуле бессмертных «Трёх мушкетёров» Александра Дюма.
Язык книги слегка ироничен, иногда, по возможности, приближаясь к разговорному языку той далекой эпохи (в том виде как его понимает автор). При этом необходимые по повествованию «украинизмы» представлены знатоком украинской «мовы» и кубанской «балачки», народным казачьим художником и просто замечательным человеком Андреем Петровичем Ляхом.
Приятного Вам прочтения.
Вместо предисловия, казачье-мушкетёрская легенда
Правда то или нет, но издавна в казачьей среде ходит одна романтическая легенда, самым причудливым образом переплетающая между собой казаков России и… королевских мушкетёров Франции.
Что в этой легенде правда, а что вымысел — судить не берёмся, но основывается она на том бесспорном факте, что автор бессмертных «Трех мушкетёров» Александр Дюма-отец, будучи по своей натуре человеком импульсивным и весьма любознательным, как-то раз сподобился побывать в России. Причем в конце своего российского вояжа, после светского приема, устроенного ему одним из калмыцких ханов, Дюма в поисках новых приключений отправился на Кавказ (об этом факте в советское время даже фильм сняли).
А на Кавказе в то время, как всем хорошо известно, шла самая настоящая война, впоследствии получившая название «Кавказской». Объяснялась она тем геополитическим обстоятельством, что если бы такой по-южному благодатный и стратегически важный край в ближайшее время не стал бы югом России, то со стопроцентной уверенностью он рано или поздно стал бы севером Турции со всеми вытекающими отсюда последствиями. И вот для того, чтобы этого не случилось, в первой половине девятнадцатого века северокавказский край подвергся активной русской колонизации. Причем основными «колонизаторами» Кавказа, той движущей силой, благодаря которой Российская государственность с боями и кровью продвигалась в глубь кавказских гор, выступали не кто иные, как казаки. Впоследствии их назовут терскими и кубанскими.
Это всё широко известно, но вот тот факт, что будущие кубанские казаки изначально по своему происхождению были весьма даже разнородными, известен уже далеко не каждому. И если начало освоение Кубани, вне всякого сомнения, было по указу императрицы Екатерины положено запорожцами, то продолжено оно уже было не только ими. Хорошо понимая, что строительство на Кубани Кавказской Линии в условиях непрекращающейся войны требует много «строительного материала» (читай пушечного мяса), царское правительство всеми силами, откуда только было можно, направляло на Кавказ все новые и новые партии казаков. Но всё равно на полыхающей огнём войной Кавказской Линии казаков катастрофически не хватало.
И вот тогда, по особому решению правительства, в России была окончательно упразднена городовая казачья служба, институт которой существовал на Руси ещё ни много ни мало, а с конца четырнадцатого столетия (а если быть точнее — то со времен разгрома Золотой Орды Тамерланом). Так что по прошествию пяти веков своей истории, в веке девятнадцатом, все казачьи городовики вдруг оказались поставлены перед следующей дилеммой. Или оказаться лишенными казачьего сословия и быть зачисленными в обычные мещане, или опять, как и встарь, с саблей в руках отправиться на рубеж русского государства, каковым в то время была истекающая кровью Кавказская Линия.
Линия, где в лучших традициях русского порубежья, всего было вдоволь. И неистово сражающихся с христолюбимым воинством басурман, — и полыхающих огнем селений. Разве что вместо ордынских улусов были горские аулы, а вместо русских деревень — казачьи станицы. В общем, всего того, без чего невозможна полномасштабная, да ещё и межконфессиональная война, на Кавказе с лихвой хватало. Плюс ко всему этому — абсолютно непривычный для жителей среднерусской полосы горный ландшафт со своим непонятным климатом…
Кто-то из бывших городовиков, так и не рискнув лишить себя сытной и спокойной жизни в уютной глубинке России, с облегчением убрал родовую казачью саблю в чулан, и, нахлобучив на голову вместо казачьей папахи обычный картуз, предпочел благополучно перейти в мещанство. А кто-то, (причем таких было большинство), не мысля своего существования вне казачества, взял в руки оружие и оправился сражаться на Кубань. Среди них оказалась и команда бывших городовых казаков славного города Воронежа. И вот тут-то, согласно легенде, и всплывает имя знаменитого Дюма, который, якобы, встретился с этими бывшими воронежцами на Кавказской Линии, осматривая последнюю в поисках новых впечатлений.
Руководил же воронежской командой, как гласит легенда, уже достаточно пожилой, но, тем не менее, ещё весьма бодрый казак, носивший пусть и невеликий, но всё же офицерский чин казачьего сотника (по-нынешнему — старшего лейтенанта). Звали его Никифором Дарташовым, хотя все новоиспеченные линейцы вне строя запросто величали его дедом Никишкой. Надо сказать, что этот дед Никишка имел весьма примечательную внешность, сразу же обратившую на себя внимание Дюма.
Он был дороден и величав статью, и как безошибочно угадывалось с первого взгляда, обладал недюжинной физической силой, при этом сотник был седовласо усат и красиво, прямо-таки по-молодецки кудряв. Кроме того, он, несмотря на достаточно хмурые условия полыхающей вокруг войны и перевязанную после ранения руку, был доброжелательно открыт и весел. В общем, по облику тот же самый Александр Дюма — только значительно постарше. Отчего знаменитый писатель сразу же и проникся к деду Никишке подсознательной симпатией.
А тут ещё выяснилось, что, будучи ветераном Наполеоновской кампании, этот пожилой казак за время войны 1812 года и последующего пребывания в Париже, умудрился довольно-таки сносно выучить французский язык. И хотя «Трех мушкетёров» дед Никишка не читал, он, тем не менее, не мог удержаться от соблазна «побалакать на хранцузской мове» с заезжим «мусью», светским тоном осведомившись у него о том, как там теперь в Париже? Мол, остались ли в столице Франции, после ухода из неё казачьего корпуса атамана Платова, так удачно внедренные с казачьей подачи в парижскую жизнь «бистро» или нет? Да и вообще, кто там теперь в этой не то по-якобински революционной, не то по-бонапартистки императорской Франции «зараз в ей правит»? Какая там нынче власть? Карбонариев али Наполеонов?
Поскольку, так уж получилось, что в этих откровенно диковатых кавказских краях образованные и блестяще владеющие французским языком офицеры-дворяне почему-то были редкостью, то Дюма, истосковавшись по полноценному общению, предложенный разговор охотно поддержал. Слово за слово, и по извечным правилам рассейского гостеприимства, светская беседа плавно перетекла в традиционно-славянское застолье. Благо по случаю легкого ранения черкесским кинжалом в руку, полученным в недавнем бою за какой-то горный аул с непроизносимым для французского уха названием, казачий сотник сейчас находился не на службе и потому мог себе позволить немного расслабиться.
И вот якобы там, в казачьей землянке, сидя за грубо сколоченным, уставленным разномастными бутылями столом, после того как сотник случайно сдернул закрывающую стену бурку, Александр Дюма и узрел висящую на бревенчатой стене старинную картину. Причем старинной она была уже даже тогда — в том, столь сейчас далеком от нас девятнадцатом столетии.
Это была типичная для семнадцатого века, как её называли в те времена, «парсуна». То есть предмет портретной живописи, мода на написания которых появилась на Руси после Смутного времени. Когда иноземная культура, незадолго до того изгнанная взашей с Руси вместе с иностранной интервенцией, повторно, и на этот раз можно даже сказать, что достаточно деликатно, робко вернулась обратно на русскую землю. Но уже не в виде хищнической своры новых европейских «конкистадоров», а в виде отголосков эпохи Возрождения. А в том, что, судя по манере письма, принадлежала эта картина кисти именно европейского, а не российского живописца, Александр Дюма, неплохо разбираясь в различных искусствах, в том числе и изобразительном, нимало не сомневался. Примерно такие же произведения портретного жанра семнадцатого века ему в изобилии доводилось видеть, например, в Лувре или в Версале.
Хотя там они вроде бы такие же… но… как не без изумления отметил Дюма, более внимательно присмотревшись к картине сквозь царящий в землянке полумрак, эта «парсуна» была всё же иной. Явно не версальской, поскольку, даже принадлежа кисти европейского художника (скорее всего из фламандцев), она была написана им в стиле, если можно так выразиться, очень раннего «а ля рюс».
А как это ещё можно было назвать, если вместо привычного изображения какого-нибудь маркиза или, на худой конец, обыкновенного французского шевалье, на изрядно потемневшем от вековой пыли холсте, гордо приосанившись и картинно положив, как оно водится на подобных полотнах, руку на эфес оружия, в полный рост стоял… казак. Причем казак, имевший неуловимые, но, тем не менее, явственно проглядывающие черты, придававшие ему несомненное сходство с сидящим по другую сторону стола дедом Никишкой. При этом в том, что это был именно казак, а никто другой, у Дюма и тени сомнений не возникало. За время своего русского вояжа он на них уже достаточно насмотрелся, научившись своим острым взглядом безошибочно выделять красиво-мужественный казачий облик из всех других этнических типов Российской империи.
На голове изображенного на холсте казака, как оно казаку и положено, красовалась меховая папаха1, из-под которой гордо выбивался вьющийся чуб, а на его левом боку висела отнюдь не положенная по жанру европейской портретной живописи шпага, а кривая, какого-то хищно-азиатского вида сабля с отсутствующей гардой. Примерно такая же, что и сейчас красуется на боку у деда Никишки. Одним словом, казак — он и на европейском портрете — казак. Хоть сейчас давай ружьё в руки — и вперёд на Кавказскую Линию. Всё вроде бы как положено, но вот то, что было на этом нарисованном казаке надето, как говорилось у этих русских, «ни в какие ворота не входило». И могло, по мнению Дюма, как минимум претендовать на открытие какого-нибудь нового, уж очень суперсюрреалистического направления живописи.
Тело изображенного на холсте казака, вместо положенной ему «по штату» кавказской бурки или русской епанчи, покрывал… ниспадающий со всех сторон, небесно-голубой ПЛАЩ КОРОЛЕВСКИХ МУШКЕТЁРОВ Франции первой половины семнадцатого столетия!
Именно так. И уж кто-кто, а такой знаток истории, как Александр Дюма преотлично знал, кто именно в ту романтическую эпоху носил на плащах вот такие белые кресты, в центре которых алели красные язычки пламени, а на концах золотились королевские лилии династии Валуа… Тем более, что именно такой же мушкетерский крест был вытеснен на кожаной обложке его лежащего в кармане сюртука походного блокнота, который он всегда возил с собой в путешествиях для занесения в него путевых заметок.
Первоначально, при виде точно сошедшего со страниц его романов мушкетерского плаща, писатель даже зажмурился, приписав наличие столь сюрреалистической картины действию местного вина. Но, открыв глаза, он убедился, что воздействие казачьего чихиря здесь ни при чем. Казачье-мушкетёрский портрет был всё так же в наличии, по-рыцарски белея своим крестом на бревенчатой стене этой убогой землянки, вырытой в каменистом кавказском грунте.
На недоуменный вопрос Александра Дюма «Кеске се?», дед Никишка крепко задумался, мысленно разгибая пальцы и прикидывая, сколько именно приставок «пра-пра» имеется у этого, дошедшего из глубины веков изображения его пращура.
— Се мон гранд пэр, мсье, — ответил дед Никишка, и, соотнеся русское «пра» с французским «гранд» многократно его повторил, каждый раз разгибая очередной палец. Вскоре, видимо, сбившись со счета, сотник махнул на всё это рукой и, чокнувшись со сгорающим от любопытства Александром Дюма, поведал ему некую историю.
Что, мол, на парсуне изображен его предок, живший ещё в семнадцатом веке, что звали его Ермолаем, что был он из старинного казачьего рода Дартан-Калтыка и что именно после него Дартан-Калтыки, перейдя на русскую службу, стали Дарташовыми. По поводу же наличия на казаке «ле роб де мушкетёр», то бишь мушкетёрского одеяния, сотник и вовсе начал рассказывать столь невероятную историю, что даже у Александра Дюма, человека, как известно, отсутствием фантазии отнюдь не страдающего, буквально перехватило дух, отчего он, даже закашлявшись, поперхнулся терпким чихирём. Откашлявшись и уже вполуха вслушиваясь в становившийся всё более невероятным рассказ, причём явно делавшийся таковым по мере усиления интенсивности винопития, Дюма прищурился, и задумчиво покручивая пышный ус, стал внимательно всматриваться в портрет.
Как известно, великий писатель был не только непревзойденным мастером сюжетной интриги и отличным знатоком истории, но при этом ещё и великолепным физиономистом. Потому его устремленный в изображение казака семнадцатого столетия взор и смог разглядеть в нем то, что для обычного человека так и осталось бы незамеченным.
«…Прямой благородный нос… пронзительный взгляд небесно-синих глаз… слегка подкрученные кверху усы… твердый волевой подбородок… чуть широковатые скулы, выдававшие природное упрямство… да еще и явно южная чернявость волос…
В общем, всё прямо-таки как у… настоящего гасконца!..» — озарением пронеслось в голове Александра Дюма. И эта, на первый взгляд, поражающая своей нелепостью мысль (как же — Россия — казак, и вдруг гасконец), привела писателя в возбужденное состояние, бывшее сродни состоянию охотника, наконец-то учуявшего долгожданную дичь… или Архимеда перед выкриком знаменитой «эврики»…
«…Так, так, так… …гасконца? А почему бы и нет?» — продолжал размышлять великий писатель. Ведь если убрать эту похожую на дамскую муфту папаху, вместо дикого курчавого чуба мысленно пририсовать ниспадающие до плеч локоны, то…
…то получится ни дать ни взять, портрет Д Артаньяна! Останется только поменять азиатскую саблю на валлонскую шпагу, и хоть сейчас в Лувр или на Елисейские поля…
«…А может и не стоит менять?» — включился в навеянную портретом фантазию рациональный голосок профессионального литератора. А что, если оставить всё как есть и только поменять антураж? То есть перенести место действия из Франции в Россию? А перенеся, тем самым заменить французскую галантную куртуазность на исконно рассейскую кондовость и посмотреть, что же из того получится. А что? «Се ла комильфо»… «не с па»?
В этом явно есть свой «шарм» и «магнифик»… — так или примерно так размышлял величайший романист эпохи. И уже совсем не слушая маловразумительных разглагольствований вконец разошедшегося сотника, Александр Дюма всё больше и больше погружался в свои писательские думы. И, как гласит легенда, вот тут-то его и осенило!
Ну, чем, скажите на милость, не сюжет для нового романа!
Да ещё такого, что поостывшая было после его «де Бражелонов»
к мушкетерской теме и уже донельзя пресыщенная дуэлями и шпагами французская публика просто-напросто ахнет. А если и не ахнет, то все равно восторженно воскликнет своё традиционно французское: «ой-ля-ля!». Да и попутно поднимет тираж изданий, что тоже весьма даже немаловажно…
Ведь именно этакой причудливой смеси первозданной славянской диковатости с настоящим, прямо-таки рыцарским благородством, по большому счёту, изысканному французскому читателю для получения им полной остроты ощущений и не хватает! Что, впрочем, и понятно, поскольку проистекают все французские литературные сюжеты исключительно в рафинированной атмосфере кружевных воротников и шёлковых перчаток, где эту самую диковатую остроту ощущений и днём с огнем не сыщешь. А мы тут ему, этому пресыщенному читателю, возьмём, да и преподнесём: вместо фламандских кружев посконную сермягу, а вместо ботфортов лапти.
Нате, мол, вам, мсье, экзотическую кулебяку со сбитнем вместо традиционного какао с круассаном…
Плюс ко всему, всё ещё сохранившийся в народе Франции после Наполеоновских войн, искренний интерес к казачеству. Да и вообще, не стоит забывать о том демографическом факте, что именно после стояния в Париже казачьего корпуса атамана Платова в нём резко возросла рождаемость…
А поскольку теперь этим живым воплощениям франко-казачьей дружбы где-то около сорока, то есть люди они уже вполне состоявшиеся, то и деньги жалеть на роман о своих малоизвестных предках они вряд ли будут. Потому как давно известно, что зов крови — есть зов крови, и уж его-то обмануть никому невозможно…
Так, или примерно так, согласно легенде, размышлял великий писатель. А поскольку человек он был весьма даже решительный, то уже на следующий же день Александр Дюма, натянув на себя ради вхождения в образ черкеску деда Никишки с погонами казачьего сотника и лихо нахлобучив набекрень кубанку, уселся за стол, решительно отодвинув в сторону как теперь нечто абсолютно ненужное многочисленные бутыли с недопитым чихирём.
И вот якобы там, в этой затерянной среди Кавказской Линии убогой землянке, сидя под сенью старинной парсуны, охваченный небывалым вдохновением величайший мастер приключенческой литературы и начал своим знаменитым каллиграфическим почерком с бесчисленными кудреватыми завитушками, заносить в свой украшенный мушкетёрским крестом блокнот наброски нового романа. Озаглавлен он был, не без тонкого намёка на некую ассоциативную аналогию «Les trois bouzateurs», а на его титульном листе, там, где положено было бы быть фамилии автора, скромно красовалась надпись «Alexander D.».
Помогал же в работе над «Тремя бузотерами» «Александру Д.» дед Никишка, отнесшийся к французской затее со всем пылом своей неуемной казачьей натуры. Он охотно и весьма деятельно предоставлял писателю необходимые ему для написания романа российские реалии, будучи при нём кем-то наподобие консультанта по «ле кестьон дан ля рюс». То есть по русскому вопросу. И та информация, что получал Дюма от деда Никишки, позволяла ему даже вполне вроде бы традиционные, если не сказать, что заезженные литературные эпизоды, вдруг к удивлению для самого себя, представлять совершенно в другом свете. И не только представлять, а порой даже выводить их в абсолютно неожиданные сюжетные линии, с совершенно иной, напрочь лишенной куртуазности морально-нравственной основой. Но при этом непременно с каким-то непередаваемым, пусть зачастую и по-российски тяжеловесным, но всё-таки шармом.
Плюс ко всему, к полнейшему изумлению Дюма, по мере вникания в российскую действительность исследовавшего аналогии по линии «казачья сабля — мушкетёрская шпага», перед ним вдруг открылся совершенно новый, доселе неведомый ему пласт русской культуры, который он окрестил как «ле арт арме де козак». То есть казачье боевое искусство.
Углубившись же в него, Александр Дюма вдруг с болью в своем насквозь французском сердце, с величайшим прискорбием был вынужден осознать тот очевидный факт, что его мушкетёры с их шпажонками против казачьего боевого искусства, гм… как бы это помягче сказать… в общем, не особо конкурентноспособны. Примерно так же, как кавалерия Мюрата на Бородинском поле против казаков атамана Платова. Вот такая, для истинного француза получилась откровенно невесёлая «се ля ви»…
Познавал же казачье боевое искусство Дюма, естественно, с помощью деда Никишки, который несмотря на ранение и более чем почтенные года, в этом деле оказался настоящим «маэстро». Рассказывая что-то Дюма, сотник мог выхватить шашку и начать наглядно демонстрировать ею какое-либо вращательное движение. А поскольку свободного места в землянке было не очень много, то в целях экономии последнего, дед Никишка, совершенно спокойно и даже не прерывая разговора, мог вращать немалого размера шашечный клинок… между своими узловатыми и крепкими, как корни дерева, пальцами. А мог, выйдя вместе с Дюма из землянки, с маху запрыгнуть на коня, и неожиданно вскочив в седло ногами, так стоя и проскакать вдоль берега, на скаку, шашкой и кинжалом срубая ветки встречных деревьев.
«Куда там до этого французским вольтижёрам…» — горестно вздыхал Дюма, с изумлением наблюдая, как стоя рядом с ним, сотник вдруг падал на бок и боком начинал быстро перекатываться по земле, умудряясь в процессе всего этого выхватить подаренный ему писателем капсюльный пистолет. А выхватив, взвести курок, и не прерывая качения, каким-то непостижимым образом ПРИЦЕЛЬНО выстрелить, да ещё так, чтобы сбить пулей сидящую на сторожевой вышке ворону.
Зато всего того, что касалось благородной дуэли, дед Никишка вообще не понимал. По его понятию такой ситуации, чтобы и казак был один, и его противник тоже был бы один — вообще никогда не существовало. Потому как всегда, противников у казаков оказывалось весьма и весьма «боку». То есть много, а то и вообще «боку» с приставкой «гранд». Да что там далеко ходить, приводил резонный довод сотник, если даже сейчас, вот их — казаков на этой заставе где-то всего с полсотни, а воюющих с ними горцев аж несколько аулов. Как ни крути, а иначе как «гранд боку» такое количество противника и не назовёшь…
Спорить с подобными доводами было затруднительно. Да Дюма и не спорил. Он принимал всё именно так — как оно есть, старательно вникая своим пытливым умом как в диковато-непонятные российские реалии, так и в столь загадочную и малопонятную для иностранца русскую душу. А, досконально вникнув, гением своего таланта начинал в очередной раз выводить такую сюжетную интригу, в которой даже он сам, уже дойдя где-то до середины, всё ещё не знал, каким именно будет её конец. При этом конец интриги всегда получался захватывающим и абсолютно неожиданным, да ещё неизменно, каким-то прямо-таки пронзительно нравственным.
Как известно из трудов многочисленных биографов великого писателя, Александр Дюма обладал исключительной, можно даже сказать фантастической работоспособностью. И потому уже где-то через неделю кропотливой работы его блокнот оказался полностью исписанным, а роман готовым. Оставалось только по приезде во Францию его слегка переработать, и тогда эту настоящую, заделанную на русском порохе литературную бомбу вполне можно было бы отдавать в издательство.
Но вот тут-то о том, что именно у Дюма дальше не заладилось, легенда умалчивает…
Вполне может быть, что не захотел родоначальник мушкетёрского жанра дискредитировать благородную мушкетерскую шпагу, сравнивая её с казачьей саблей в явно невыгодном для неё свете. Или же, будучи до мозга костей патриотом Франции, и предчувствуя скорую Крымскую войну, где России опять придётся скрестить оружие с его родиной, Дюма не посчитал возможным пропагандировать боевое искусство «потенциального противника». Кто знает? Но только уехал Дюма с Кавказа, лишь прихватив с собой на память казачью черкеску с кубанкой. При этом блокнот с вытесненным на обложке мушкетёрским крестом великий литератор, широким жестом щедро расточающего свой талант гения, без тени сожаления оставил на долгую память своему новому «шер ами», «гранд пер Никише»…
На этом, собственно, первая часть легенды и заканчивается. Вторая её часть начинается уже в веке двадцатом, когда во время первой мировой войны, в родную кубанскую станицу прибыл для поправки здоровья, после полученного на германском фронте ранения, подъесаул лейб-гвардии сводноказачьего полка Александр Дарташов. Деду Никишке он приходился правнуком.
Кавказская война уже давно закончилась, дед Никишка уже с полвека как мирно покоился на станичном погосте, а на месте той самой землянки теперь стоял утопающий в цветущем саду добротный двухэтажный курень. Сами же Дарташовы, будучи на протяжении нескольких поколений, начиная с деда Никишки, потомственными казачьими офицерами по законам Российской империи уже давно числились дворянами. Причем один из них, как мы видим, даже был удостоен высочайшей чести служить в императорской лейб-гвардии.
И вот, как-то маясь от вынужденного безделья, Александр Дарташов, совершенно случайно, в старинном дедовском сундуке нашел стародавний блокнот в кожаном переплёте, на обложке которого был вытеснен уже изрядно затёртый крест явно мушкетёрского образца. А в том, что этот крест является именно мушкетёрским, Александр, любимой книгой которого, начиная ещё с кадетских времен, были как раз «Три мушкетёра» — нимало не сомневался.
Он был, как и всякий офицер императорской лейб-гвардии, великолепно образован, а также преотлично владел французским языком. Вплоть до того, что учась в Николаевском кавалерийском училище, он даже как-то, держа пари, перечёл «мушкетёров» в подлиннике, Дарташов начал с интересом листать пожелтевшие страницы блокнота. Что-то об этом блокноте, вкупе с откуда-то взявшимся на Кавказе Дюма и какой-то диковинной парсуной, якобы своего легендарного предка, он уже когда-то от кого-то слышал. Но, правда, очень давно и очень смутно. На уровне семейной легенды…
Как бы оно ни было, но постепенно Александр Дарташов начал вчитываться в пожелтевшие от времени блокнотные страницы, покрытые каллиграфическим, изобилующим многочисленными завитушками почерком, и вскоре он уже никак не мог от них оторваться. А, оторвавшись только после полного прочтения, подъесаул взял толстую тетрадь в твердом коленкоровом переплёте, на титульном листе которой четким почерком профессионального военного написал: «Три бузотёра», поставив на месте авторской фамилии, как оно и было в оригинале, «Александр Д».
Первоначально Дарташов намеревался только лишь перевести найденный роман на русский язык. Но по мере работы, подыскивая подходящие переводы для лихо закрученных сентенций великого Дюма, Дарташов увлекался, невольно добавляя кое-что и от себя лично. Особенно это касалось всего связанного с казачьим боевым искусством, в котором он был большой дока. И потому его как родового казака и подъесаула лейб-гвардии, изложенная в «бузотёрах», пусть зачастую и лестная, но всё-таки неистребимо французская интерпретация такого сложного этнокультурного явления, как боевое искусство казачества, далеко не всегда и не во всём устраивала.
Кроме этого, казачий офицер, видимо, действуя «на злобу дня», также взял на себя смелость усилить некоторые моменты национально-политического характера. Особенно в области донельзя циничного и плохо скрываемого под завесой цивилизованности откровенного хищничества, которое с завидным постоянством проявляется западноевропейским миром в отношении по-славянски доброй и по-душевному открытой России. В общем, Дарташов описал именно тот западноевропейский подход к «русскому вопросу», претворение в жизнь которого, он только что вдоволь насмотрелся на германском фронте и, кстати, именно от последствий которого он сейчас и находился на излечении. И кто, скажите на милость, его, раненного на защите Отечества офицера, посмеет за это упрекнуть?
Причем, как за право иметь собственное отношение к западному миру, так и за внесение в роман некоторых корректив?
Тем более, что по большому-то счёту, о том, что «Les trois bouzateurs» написаны именно великим Дюма, прямых указаний нигде не было. А что касаемо скромной авторской подписи «Alexander D.», то и он сам — подъесаул лейб-гвардии Дарташов — тоже Александр. Причем именно «Д.»… Так что в данном случае речь может идти отнюдь не о плагиате, а скорее о некоем соавторстве. Если не об авторстве вообще, учитывая те юридические тонкости, которые возникают в связи с якобы имевшим место фактом добровольного дарения блокнота прадеду, с последующим прямым унаследованием подаренного его потомками. Причем, как самого блокнота, так и его содержимого…
Окончив работу, а заодно и подлечившись, подъесаул вскоре снова оказался на германском фронте. Дальше последовал сокрушительный залп «Авроры» и прочие всем известные события, в которых он — Александр Дарташов — принял самое активное участие, сполна пройдя скорбный путь верного присяге офицера императорской лейб-гвардии. От Ледяного похода до пули в висок из трофейного парабеллума, пущенной на новороссийской набережной прямо у сходней отходящего в Константинополь парохода…
Причем в заплечном вещевом мешке упавшего в холодную морскую воду тела, как гласит легенда, и находилось всё имущество бывшего лейб-гвардейца. В том числе и блокнот с вытесненным на кожаной обложке мушкетёрским крестом.
Третья часть легенды начинается уже в наши постсоветские времена. Собственно говоря, это уже и не легенда в полном понимании этого слова, а скорее серые, напрочь лишенные романтизма будни.
Правда, не без светлой надежды на лучшее…
Оказалась, что та коленкоровая тетрадь, в которую подъесаул заносил перевод «бузотеров», не канула в лету вместе с французским оригиналом, а каким-то чудом сохранилась, всплыв на поверхность в начале смутных девяностых годов. Причем всплыла она почему-то не в писательско-гуманитарной среде (впрочем, была ли та среда — в те не слишком наполненные гуманизмом годы — тоже большой вопрос), а в узком кругу спортсменов-единоборцев, занимавшихся возрождением отечественного боевого искусства. Ну, а для них эта тетрадь с рукописью была прежде всего неким учебным пособием по казачьему боевому искусству, и не более того. То есть стала восприниматься примерно так же, как в конце восьмидесятых ими воспринимались в изобилии ходившие по секциям единоборств различные наставления с секретами шаолиньских монахов, японских ниндзя и прочих «самураев».
Там восточные «самураи» — здесь отечественный подъесаул императорской лейб-гвардии. Да ещё такой, который не в пример большинству других мастеров российских единоборств, канувших в лету вместе со своим индивидуальным мастерством, так и не передав его последующим поколениям, поступил как раз наоборот. То есть, следуя мировой единоборческой традиции, взял, да и оставил секреты национального боевого искусства в пользование своим потомкам, каковыми мы сейчас и являемся. Так что всё нормально и вполне укладывается в менталитет отечественного спортсмена-единоборца, а, следовательно, оставленное наследие вполне можно изучать.
Вот его и изучали. При этом на художественную часть этого своеобразного «пособия» большинство единоборцев особого внимания не обращало, и зачастую всё то, что напрямую боевых искусств не касалось, просто-напросто за ненужностью отбрасывало. Примерно так же, как раньше они поступали с витиеватыми восточными философствованиями в различных «шаолиньско-самурайских» наставлениях.
Так уж получилось, что к этой, весьма специфической среде спортсменов-единоборцев, специализирующихся на отечественных боевых искусствах, имеет честь принадлежать и автор вот этих самых строк. И вот, после десятка лет активной циркуляции слухов о некой легендарной «лейб-гвардейской» рукописи с «классным пособием», как-то раз и ему в руки попала достаточно объемистая пачка ксерокопий. Причем на первой странице стопки разлохмаченных листов четким почерком, несомненно принадлежащему профессиональному военному, стояла фамилия автора «Александр Д»…
Увы, состояние «пособия» было весьма плачевно, если не сказать большего. Донельзя заляпанные листы были затрепаны до степени полного рассыпания в руках, а многие из них, судя по всему, просто-напросто отсутствовали (как, например, листы, проливающие свет на появление романтического казачьего портрета в мушкетёрском плаще). Но несмотря на это, общая сюжетная интрига произведения вполне сохранилась, причем там, где повествование обрывалось, пропущенное, при наличии хотя бы минимальной фантазии и желания, без особого труда можно было додумать.
Имея склонность к искусствам как к боевым, так и к несколько более возвышенным, автор этих строк, с непередаваемым удовольствием перечитал всю рукопись от корки до корки. Благо опыт работы с дореволюционными текстами у него присутствовал, и на качество восприятия все эти «яти» с «ерами» никак не сказались. Общее впечатление после прочтения рукописи было весьма восторженным, хотя отсутствие примерно половины текста всё же иногда удручало. При этом сам первоисточник, чудесным образом всплыв в начале девяностых годов, к середине двухтысячных куда-то бесследно испарился. И как поговаривали знающие люди, многозначительно намекая на некие могущественные темные силы, — на этот раз окончательно…
А раз оно так, то учитывая всю важность романа о «трёх бузотерах» для становления отечественного боевого искусства, равно как и его явную востребованность в деле воспитания патриотизма у нашей молодёжи, нами и было принято предерзкое решение, взять да и восстановить столь нужное обществу произведение. Причем восстановить, опираясь исключительно на собственные скромные литературные способности, что мы, как говаривали в старину «ничтоже сумнявшиеся», и содеяли. То есть дописали, как умели, отсутствующие страницы, добавив уже от себя лично современное понимание геополитических процессов, а также некоторые достижения психологической науки. Тем более что в общий контекст романа они влились весьма даже органично и его никак не испортили.
Ну, а что у нас в результате из всей этой затеи получилось — решать уже не нам…
В заключение мы ещё раз выскажем ту не лишенную оттенка крамольности мысль, что то, что во всей этой казачье-мушкетерской легенде истинно, а что нет — мы лично судить не беремся. И тихо так, полушепотом добавим — да и другим особо не советуем…
Но при этом стопроцентная правда заключается в том факте, что именно великому Дюма принадлежит крылатое выражение о том, что «для меня история — это тот гвоздь, на который я вешаю свою шляпу». А раз так, то что, скажите на милость, мешает нам, следуя заветам мэтра, поступить точно так же, но слегка с российским уклоном?
…Например, вместо мушкетёрской шляпы взять да и повесить на вбитый «по-французски» гвоздь российской истории нашу отечественную казачью папаху…
И скажите, положа руку на сердце, ну разве она этого недостойна?
Пролог
События, которым посвящено наше повествование, произошли в наиболее достославные, хотя и наполненные истинным драматизмом времена, положившие начало самой блистательной эпохи нашего государства.
То есть тогда, когда безнадежно одряхлевший за время сытной византийской изнеженности двуглавый орел, успев в Грозную пору только лишь слегка попорхать на средних высотах русского небосклона, после своего, казалось, было уже окончательного падения в Смутное время, вдруг неожиданно стал уверенно подниматься ввысь. И никто в мире еще не знал, что на целых три столетия, от направления его полета во многом будут зависеть судьбы европейской и азиатской цивилизации. Что, пережив тяжкие невзгоды Смутного времени, не распавшись на удельные княжества и не дав поглотить себя сопредельным державам, русское государство вскоре предстанет перед изумленным миром величайшей Российской Империей.
События, которым посвящено наше повествование, произошли в наиболее достославные, хотя и наполненные истинным драматизмом времена, положившие начало самой блистательной эпохи нашего государства.
То есть тогда, когда безнадежно одряхлевший за время сытной византийской изнеженности двуглавый орел, успев в Грозную пору только лишь слегка попорхать на средних высотах русского небосклона, после своего, казалось, было уже окончательного падения в Смутное время, вдруг неожиданно стал уверенно подниматься ввысь. И никто в мире еще не знал, что на целых три столетия, от направления его полета во многом будут зависеть судьбы европейской и азиатской цивилизации. Что, пережив тяжкие невзгоды Смутного времени, не распавшись на удельные княжества и не дав поглотить себя сопредельным державам, русское государство вскоре предстанет перед изумленным миром величайшей Российской Империей.
Империей, величие и деяния которой сравнимы с тем следом в мировой истории, который оставили после себя Рим и Византия…
И вот когда, перед глазами изумленной Европы, на бескрайних Российских просторах вдруг возьмет, да и возродится величие третьего Рима, то ничего кроме резкого неприятия, сей примечательный факт у Старого света не вызовет. И НИКОГДА просвещенный европейский разум, не сможет смириться с существованием у себя под боком, варварской империи каких-то диких полускифов.
Потому и начнутся в мировой истории бесконечные противостояния Российского двуглавого орла. Сначала со шведским синеголубым львом, потом с хищными орлами тевтонов и австрийских Габсбургов. Дойдет даже до того, что игривый галльский петушок, как-то раз возомнив себя равным Российскому орлу, нагло прилетит поклевать русского жита на безбрежных полях великой России…
Но это все потом. А пока… пока, в первой половине семнадцатого века, Россия только собирается с силами для своих будущих великих свершений. И будучи уже не Московским княжеством, но еще и далеко не Российской Империей, она находится где-то в промежуточной, «околодержавной» фазе, вошедшей в историю под метким названием «Московия». Но даже она, эта полуимперская «Московия», движимая неуклонной логикой геополитического развития, уже, на своем южном направлении, начинает потихоньку подбираться к границам раскинувшейся там грандиозной империи турок. К блистательной империи, которую сельджуки смогли воздвигнуть на месте ушедшей в небытие православной Византии, срубив ятаганами двуглавых орлов царьградских императоров, и водрузив на их место знамя султана Османа с золотым полумесяцем.
Обосновавшись на руинах Византии и превратив православный Константинополь в исламский Стамбул, турки играючи покорили всю переднюю Азию, прилегающую часть Европы и даже часть северной Африки. После чего, обнаружив тот факт, что по большому счету, покорять вокруг им больше-то и нечего, турецкие султаны стали с нескрываемым интересом следить за своим северным соседом, прикидывая в уме, насколько суровый российский климат пригоден для жизни теплолюбивым поданным Оттоманской Империи…
В общем, все шло к тому, что противостояние двух мировых держав вскоре станет неизбежным, и оно обязательно выльется в долгую череду затяжных кровопролитных войн. И именно так оно, в конце концов, и вышло, а всего таких войн в истории русско-турецких отношений будет двенадцать. Ни много, ни мало, но двенадцать раз Российский двуглавый орел будет насмерть биться с Блистательной Портой, пока своей, израненной об острые края полумесяца грудью, не продвинет границы русской цивилизации от дремучих лесов Московии до заснеженных гор Кавказа. А, продвигая её чеканной поступью русских полков, заодно уж не оросит своей и чужой кровью, раскинувшиеся между северными лесами и Кавказскими горами обширные южные степи.
И вот на стыке двух мировых держав, в тех самых южных степях, которые еще только предстоит пройти России в своем победном продвижении на юг, по среднему и нижнему течению могучей реки Дон, жил красивый вольный народ, именовавший себя казаками.
Народ ещё издревле бывший по своему вероисповеданию ПРАВОСЛАВНЫМ, и это всё притом, что волею судьбы, таковым он являлся среди откровенно иноверческого, и далеко не отличающегося особой религиозной толерантностью азиатского окружения. Да ещё в краю, который и называли-то в ту лихую эпоху весьма красноречивым наименованием «Дикое Поле». А поскольку «Поле» действительно было «Диким», то и вся жизнь казачьего народа, во всех своих проявлениях, была подчинена исключительно требованиям военного обустройства, и даже страну своего обитания казаки иначе как «войском» не называли.
Потому, кстати, и прослыли они в истории как народ великих воителей.
И вот именно в первой половине семнадцатого столетия, когда с юга, непосредственно к устью Дона уже давно подошла и укрепилась Турция, а с севера только начинает подбираться чуть запаздывающая Россия, неумолимый ход истории подводит донских казаков к необходимости окончательного выбора между двумя соседствующими исполинами.
И каков он будет в конечном итоге — известно каждому…
Но пока, на момент описываемых событий, Московский царь еще уважительно общается с казаками через Посольский приказ, как с настоящей иноземной державой, а те с достоинством отвечают ему: «Здравствуй Царь-государь в Москве… и мы казаки на Тихом Дону…». Но, правда, при этом казаки не гнушаются исправно посылать в эту самую Москву станицу за хлебным и пороховым припасом, выдаваемым русским государством вольным донским казакам в качестве жалования за исполнение царевой службы. Весьма, кстати, в те времена необременительной. Такой, что зачастую и не сразу поймешь, по своей или по царевой воле казак воюет?
Воюет себе казак, как оно казаку и положено, добывает себе зипун, потом, согласно закону, его дуванит, не вдаваясь в политические тонкости, и все тут. А ему за это (почитай за то, чтобы московитов зря не трогал) еще и хлебом с порохом приплачивают. Да за такое уважительное отношение, в случае чего, не жалко и Сибирское царство завоевать, а потом русскому царю им поклониться, «пущай уж он ея володеет»…
Ничего не скажешь, умны были русские цари… ох, и умны, что завели такой порядок, потому как турецкие султаны до подобного, так и не додумались. Видимо это был как раз тот случай, когда русская смекалка оказалась сильнее восточной хитрости. Вот и не посылали казаки в Стамбул своих станиц за ежегодным припасом, а раз так, то и вообще с турками они предпочитали разговаривать только на языке оружия. А ведь могло бы быть и иначе…
И кто знает, где бы тогда прошла современная граница России. Вероятно, так и осталась бы где-нибудь на границе дремучих русских лесов. Как не крути, а в области того, что через три столетия назовут геополитикой, Кремль оказался куда дальновидней Сераля.
Хотя в тридцатые годы семнадцатого столетия, сами казаки всех этих политических и дипломатических хитросплетений, конечно же, не ведали. Зато они точно знали совсем другое. Например, то, что левый берег батюшки Дона именовался «ногайским», а правый «крымским», потому как один из них был улусом различных кочевых татарских орд, а другой улусом самого Крымского хана. Правителя, по тем меркам, надо сказать, весьма даже неслабого…
Ну, а уж тот непреложный факт, что все эти ханы и мурзы, пусть порой и номинально, но все же были вассалами султана Оттоманской Империи, казаков нимало не волновал. Впрочем, также как и то обстоятельство, что исходя из логически вытекающих из данного факта юридических последствий, получалась вроде бы так, что и вся окружающая Дон территория, с точки зрения средневековой юриспруденции, считалась как бы… турецкой.
И это при всём притом, что в ту хищническую эпоху, когда приглянувшиеся территории захватывались просто так — по праву сильнейшего, наличие столь мощного юридического обоснования, предоставляло Блистательной Порте все необходимые аргументы, дабы окончательно привести Донщину в своё «правовое поле». И всё шло к тому, что создание на Тихом Дону «Донского Пашалыка» Османской империи, теперь становилось всего лишь вопросом времени. Причем, времени не такого уж и далёкого…
Тем более что очень даже весомое начало будущему Пашалыку, в виде существования на Дону настоящего форпоста турецкой агрессии, османами было уже положено. Несокрушимой цитаделью, под османским красным санджаком с золотым полумесяцем, стоял ощетинившийся пушками и Ятаганами древний Азов, бывший в начале семнадцатого века самой настоящей турецкой крепостью и носивший, в соответствии со своим восточным статусом, имя «Азак-Кала». И поскольку поставленный в незапамятные времена в самом, что ни на есть гирле Дона, Азов вследствие своего стратегического месторасположения, контролировал все сношения казаков с внешним миром, то был он донцам, воистину, как кость, причем именно в «гирле». То есть в горле.
Потому и желали казаки только одного. Поменять в Азове, опостылевшую им тюркскую приставку «кала» на русскую «град». И разразившуюся вскоре войну, когда горстка казаков, отчаянно бросит вызов величайшей в мире Османской Империи, можно будет с полным правом считать «казачье-турецкой». Причём с приставкой
— «первая»…
А тот беспримерный героизм, что проявят в ней казаки — подвигом, достойным витязей Куликова поля и Чудского озера.
Но пока, казаки к войне только подспудно готовились…
…Итак…
Часть 1. «И положиша тады ён свою козацку саблю на алтарь служения русскому государю»
От Тихого Дона в неспокойную Московию
Лета 7144-го от сотворения мира, или 1635-го от Рождества Христова, в аккурат по окончанию пасхальной недели, на Большой Ногайский шлях, змеей протянувшийся через все Дикое Поле от Кавказских гор до самых окраин Московского царства, из казачьего городка Черкасска, что стоит в нижнем течении Тихого Дона, выехал молодой казак.
Переправившись на салах через Ак-су и поднявшись на вершину Донского кряжа, он спешился, обернулся назад и, снявши папаху, трижды перекрестился на видневшиеся в утреннем тумане кресты родной станичной церкви. После чего одним махом взлетел обратно в седло и поскакал намётом на север, умело, окидывая взглядом, придорожные кусты на случай затаившейся там опасности…
Казак был молод. Впрочем, в те времена, когда само понятие возраста было весьма относительно, по одному лишь внешнему облику уверенно утверждать о том молод, зрел или стар человек, надо было с оглядкой. Тем более нигде ни будь, а в Диком Поле, где возмужание юноши считалось свершенным в тот самый момент, когда он начинал носить оружие наравне со всеми остальными мужчинами. И где старость приходила к лишь отдельным счастливчикам, умудрявшимся до неё дожить, только тогда, когда это самое оружие носить становилось уже совсем невмоготу. И сколько именно календарных годов человеку при этом было, никто особо и не вникал.
Вот и наш, скакавший по Ногайскому шляху казак, хотя по виду вроде бы был и молод, можно даже сказать, что юн, уже несколько лет носил оружие. Причём непросто его носил, но и с успехом применял в трёх войнах и двух дальних походах, в каковых ему уже довелось поучаствовать. Так что был он явно из тех, про которых на Руси метко говорили, что «из молодых да ранних».
Роста казак был чуть выше среднего, статью ладно скроен, с телосложением ещё по-юношески стройным и гибким, но уже с мужской широтой плеч и крепостью рук, выдававших в нём недюжинную силу, обещавшую с годами перерасти в настоящую казачью матёрость. Иссиня-черные кудри казака были пострижены, как оно казачьему вьюноше и положено, в аккуратную казачью скобку с длинным вьющимся чубом, буйно выбивавшемся из-под папахи. Тот же цвет воронова крыла, угадывался и в уже пробившихся на верхней губе бархатистых юношеских усиках.
Нос казака был прямой и тонкий. Не курносым и не вздернутым вверх, как у большинства московитов и не загнутым вниз как у различных южных басурман, а именно прямым и тонким. Настолько прямым, что искушенный в истории наблюдатель, случись таковому вдруг оказаться в то время на Диком Поле, к своему немалому удивлению, в гордом лике казака вполне мог бы усмотреть самый, что ни наесть античный профиль. Хотя удивляться тому обстоятельству, что античные черты, те самые, отсутствие которых зачастую являлось предметом тайных страданий для многих, обладающих топорно-рубленными чертами представителей власть предержащих, вдруг смогли проявится в лице вольного сына донских степей, право, не стоит.
Вон от Черкасска, на запад, вёрст через сто с гаком, на берегу Азовского моря до сих пор стоят развалины Танаиса. Древнего города, бывшего самым северным краем античной цивилизации, так там у всех танаитов имевших эллино-скифского происхождение, такие носы были…
Но некая странность в прямизне носа казака всё же была. Странно было то, что человек, родившийся в бурную эпоху семнадцатого века, да еще и нигде ни будь, а в самом, что ни наесть Диком Поле, сама жизнь в котором состояла из сплошной череды боев, сражений и просто драк, пока еще таким носом обладал.
Поскольку обладать им могло бы позволить себе, ну разве что очень знатное лицо, ни шагу не ступающее без охраны, либо очень хороший боец, умеющий его оборонить. Дело в том, что столь замечательный нос, в те бурные временам, был непозволительной роскошью, и ему обязательно надлежало бы быть или перерубленным клинком в бою, или быть перебитым в кабацкой драке.
Судя по не сильно богатой одёже, к знатным сословиям, казак никак не принадлежал. Зато его, явно видавшая виды, харалужная сабля в потертых ножнах, два кремневых пистоля за кушаком и пищаль у седла, в сочетании с уверенным взглядом синих пронзительных глаз и крепкими руками прирожденного воина, невольно приводили к мысли, что боец он, видимо, неплохой. А значит, его античный профиль имеет все шансы, еще долгое время сохранятся в неприкосновенности…
Мы уже упомянули, что одет наш молодой человек был незнатно.
Вернее сказать, что он был одет так, как одевались донские казаки перед дальним походом — неброско, но добротно. На голове его была, недавно вошедшая на Дону в моду барашковая шапка, называемая по этнониму народа «папаги», от которого ее и переняли донские казаки — папахой. Сверху папахи, до левого плеча казака свешивался василькового цвета суконный шлык. Внутри шлыка, угадывалась практично продетая через него стальная цепочка, тем самым превращающая суконную материю в надежную защиту от сабельных ударов.
Надо сказать, что и выбор овчины для папахи тоже был далеко не случаен, пусть и была она не столь красива, как, например, мех бобра в котором любят щеголять русская знать средней руки, или, там рыси. Но зато, именно ее боялись всякие ядовитые пауки и прочие гады, в те времена, в изобилии водившиеся в наших южных степях.
Никаких украшений, столь популярных в то, блещущее золотом и бриллиантами время, у казака не было, за исключением, разве что, простенькой серебряной серьги в его левом ухе. И строго говоря, по меркам той эпохи, серьга у казаков за украшение, в общем–то, и не считалась, а ее ношение просто было обязательным для сына, являвшегося в своём роду единственным. Потому как таким немудреным приемом, любой казачий командир мог выделить из казачьего строя единственного носителя рода, и по возможности, оберечь его от наиболее опасного задания.
Тело юноши было одето в казачий бешмет, а на его плечи был накинут, какого-то неопределённого цвета и крайней степени изношенности стеганый архалук. Столь непритязательный вид верхней одежды, объяснялся тем, что в таком архалуке можно было, например, особо не бросаясь в глаза успешно скрываться среди зелени. В нём вполне можно было лежать на земле, не опасаясь его испачкать, и… на него уж точно никто никогда не позарится, что в походе было очень удобно и весьма практично.
Впрочем, это была не единственная верхняя одежда юноши. Новенький кафтан ярко синего цвета с красным подбоем, чрезвычайно красивый и ещё практически не ношенный, в аккуратно свёрнутом виде покоился в глубине его седельной сумки.
Под архалуком, поверх бешмета, предусмотрительно был надет изрядно поцарапанный куяк, покрытый нашитыми на кожу металлическим пластинами прямоугольной формы. Броня достаточно, не в пример другим доспехам, лёгкая, в ношении весьма удобная и, по тем временам, совсем даже не лишняя. Дело в том, что, живя, в так и кишащем всякими лихими и недружественными людьми Диком Поле, да еще в степи, где буйные травы способны укрыть с головой даже не человека, а всадника, каждый казак, в любой момент рисковал услышать свист летящей в него татарской стрелы. И зачастую, от того, была ли на нем в тот момент броня или нет, зависело, будет ли этот свист последним, что ему доведётся в этой жизни услышать…
На ногах юноши были надеты шаровары свободного покроя из темно-синего сукна. По бокам шароваров, крупными, но аккуратными продольными стежками были нашиты грубые ленты толстой бычачьей кожи, окрашенные в яркий кроваво-красный цвет. На взгляд утонченного европейского современника, всего такого напомаженного и завитого, носящего кружевные панталоны и прочие фижмы, эти кровавые полосы, да еще в сочетании с необъятными шароварами, непременно показались бы каким-то диким, ну, просто варварским украшением, наподобие перьев у североамериканских индейцев. Ну что с него взять… Пусть он и цивилизованный европеец, только в отличие от казака, не стоит за ним двухтысячелетней скифской традиции, а скифы в плане одежды для ног, как известно, сделали две вещи.
Во-первых, первыми в мире изобрели штаны, откуда они впоследствии повсеместно и распространились, в том числе и на бывшую до того абсолютно бесштанной Европу. А во-вторых, придумали для них достаточно простой и в тоже время, весьма эффективный защитный доспех. Дело в том, что толстая, нашитая по бокам кожа, отлично защищает ноги от колющих и скользящих рубящих ударов, а её красный цвет, естественным образом, скрадывает кровь в случае ранения всадника. Что, в свою очередь, не позволяет противнику по количеству пролитой крови сразу определить, насколько же серьезно этот всадник ранен.
Через полтора столетия после описываемых событий, когда военная форма достигнет апогея своей красоты, вид древнего скифского кожаного доспеха настолько понравиться власть предержащим, что его назовут лампасом, и, заменив кожу на красное сукно, в уставном порядке, введут его ношение для всех казаков строго обязательным. А пока же, в веке семнадцатом, лампасы носились только по желанию и, в основном теми казачьими родами, которые имели прямую традицию их ношения еще с тех скифских времён. Наш же казак её, судя по всему, имел.
В довершении описания его одежды упомянем, что обут он был в мягкие и невысокие казачьи сапоги без каблуков — ичиги. Обувь — специально предназначенную для скрадывания шагов, что для степного воина, где искусство незаметно подобраться к врагу зачастую служило залогом победы, было весьма немаловажным. Из-за правого голенища ичиги, у казака торчала резная, до блеска отполированная частым употреблением рукоятка засапожного ножа, а с мизинца правой руки, за темляк свисала нагайка. Причем округлый вид металлической шалыги, наводил на мысль, что она наверняка может откручиваться, а за ней, в пустотелой нагаечной рукоятке, вполне может хранится небольшой нож зализка. Что тоже, учитывая всякие превратности судьбы, было далеко не излишним…
Как мы уже упомянули, герой нашего повествования именно выехал на Большой Ногайский шлях, то есть был верхом, но при этом гордо сказать, что он сидел на коне, мы никак не можем, так как при подробном рассмотрении выявлялся вопиющий факт. КАЗАК ЕХАЛ НА КОБЫЛЕ! Явление, по тем временам, не то, чтобы постыдное, но и доблести всадника, тем более казака, никак не способствующее…
И если там, в глубине Московии, в рядах поместной конницы, к полу строевой лошади могли отнестись достаточно спокойно, то здесь, на Дону, все обстояло совсем иначе…
— А вот коня я те не дам! — Вспоминал Ермолайка, а именно так звали молодого казака, напутствие своего отца Дарташова старшего, более известного в Донской степи по древнему кыпчакскому прозвищу Дартан-Калтык.
— Не дам и усе тут. Тамо у московитов сам себе добудешь, али так, по службе за так дадуть. А добраться-то, добраться до Московии оно, можно и на кобыле…
— Да, батя, как же оно на кобыле–то, до самой-то Москвы? — пытался робко возражать Ермолайка.
— А вот Москва тебе зараз совсем даже и без надобности. Что в ей-то, в Москве этой-то? Токмо ярыжки трактирные дюже злобные, да ночи студёные. Бывалочи приляжешь у шинка под забором, так к утру так озябнешь… А костер развесть никак не моги, как же — ни ни, оно ж Столица… — и старый воин, предавшись воспоминаниям в сердцах плюнул.
— Сразу же ярыжки набегуть, да еще и со стрельцами в придачу. Покамест с ими управишься, сон начисто пройдет, опять в шинок идтить приходится и с холоду бражничать для сугреву, и так всю дорогу… А ежели в шинке ночлежствовать останешься, тык заместо ярыжек со стрельцами, блохи и клопы москальские заедят, вот и мучаешься там, в Москве энтой-то … — Высказал свои воспоминания о столице, оставшиеся у него еще со времен Русской Смуты Дартан-Калтык, и в качестве резюме коротко добавил. — Студёно там дюже, да и вообще, всё оно тамо для казака какое-то ну… не нашенское…
По случаю проводов своего единственного сына Ермолая на русскую службу, старый Дартан-Калтык одел свою самую дорогую одёжу, надеваемую им только в особо торжественных случаях. На нём были татарские парчовые шаровары, снятые им при известных обстоятельствах в Крыму с одного татарского мурзы, а также золочённый бархатный кафтан, снятый им же при обстоятельствах весьма даже невыясненных, с одного знатного русского боярина. А если судить по богатой отделке, то вполне возможно, что и с князя…
На голове же Дартан-Калтыка и вовсе, красовалась чёрная бархатная шляпа с широкими полями и высокой тульей, украшенная невиданными в тех краях страусовыми перьями. И можно было побиться об заклад, что больше ни у кого, не то, что в Черкасском городке, да и вообще на всём нижнем Дону, таких шляп не было…
Сколько было лет своему отцу, Ермолайка доподлинно не знал. Всю жизнь Дартан-Калтык провел в дальних походах, предоставив воспитание сынишки на попечительстве своего отца и Ермолайкиного деда. Благо последний, несмотря на свои почтенные года, телом и умом был еще весьма крепок. Да вот только лет пять тому назад, когда казаки ушли в очередной дальний поход, налетела на Черкасск откуда-то с крымской стороны шальная орда, и… не стало у Ермолайки деда. Геройски павшего на пороге родного куреня с саблей в руках и двумя татарскими стрелами в груди. Также как и не стало уведенной, с арканом на шее, в басурманский полон матери…
Отец, прознав о постигшем его семью несчастье, прямо в походе отпросился у атамана, пообщался о чем-то со знакомыми татарами и, как одинокий волк, ушел на поиски в Крым. Матери, правда, он там так и не нашел, сказывают, что так и не дошла она до Крымского ханства, отчаянно бросившись с голыми руками на предводителя разбойной орды. Зато нашел разъяренный от праведного гнева казак, в Бахчисарае того мурзу, который и был этим самым предводителем. Кстати, сегодняшние парчовые шаровары — именно оттуда…
Кроме шаровар, привез отец с Крыма перерубленную татарской саблей руку, пусть полностью и не отчлененную, но зато напрочь перебитую в кости и потому, со временем, отсохшую. Так, что с той поры Дартан-Калтык в походы больше не ходил, вместо того организовывая в период отсутствия в Черкасске мужского населения, из оставшихся в городке детишек и баб, вполне даже сносную, и неоднократно проверенную в деле оборону.
И вот теперь, стоя на околице Черкасска в княжеском кафтане и заморской шляпе, он провожал своего единственного сына. Провожал в полную неизвестность, и потому, как любой нормальный родитель, пытался направить его хоть как-нибудь да получше.
— Посему, вот тебе мой наказ, — твердым, не терпящим возражений голосом, произнес старший Дартан-Калтык. — Ежели возжелал ты служить царю русскому-то служи! Потому как ничего зазорного для казака в сём деянии нету. Да мы и сами, было дело, при атамане Межакове, вместях с князем Пожарским Смуту приканчивали. И ляхов из Москвы взашей прогнали, и царя московитам выбрать подмогнули. Так что, ежели оно с умом, то служить-то Руси, казаку, оно конечно завсегда мочно. Токмо ведь Русь-то, сынок, она ж вельми большущая, а посему справлять царёву службу мочно и не токмо в Москве…
— А иде же паки еще, в Астрахани что ли, али иде? — спросил Ермолайка.
— Оно конечно-то можно и в Астрахани, — согласно кивнул перьями отец. — А чё… месты там зело добрые, наших тамо вроде бы тоже достаточно будет, к тому же татарвы и прочих инородцев тьма-тьмущая, так что без дела тамо доброму казаку сидеть не придется… Но все одно, служить тебе сынок, наипаче всего лучшее будет в… Воронеже!
— В Воронеже? Пошто так, батя?
— Да потому, что тамо какой никакой, а все-таки наш Дон Батюшка неподалече протекает, а что сие означает? — Строго посмотрел на сына отец.
— А что? — непонимающе переспросил Ермолайка, — Ведь Волга-то Матушка она ж казаку тоже, вроде как бы не чужая…
— А то, что тебе же, дурень, оттуда под конец службы легче будет добро домой в станицу переправлять! Сообразил? Какой-никакой челн купишь, а то и… добудешь, эйто уже как оно доведётся… Дуван на него погрузишь и поплыл себе вниз по течению прямо до Черкасска… А то на коне, много ли увезешь? — резонно заметил Дартан-Калтык — Эх… вот ежели бы Дон от самой-то Москвы бы тёк… — мечтательно протянул отец — то мы бы тогда с атаманом Межаковым… ого-го… а так…
Вот и пришлось по московским трактирам, будь они трижды неладны, тады цельный месяц добытую рухледь и узорочье пропивать… да потом, аки псу смердящему, под заборами мерзнуть…
— А Окромя того… — серьезно посмотрел на сына отец, — по молодости был у меня односум, мы с ним вместях на Волге шарпальничали, он атаманом, а я у него ясаулом. И в Персиде вместях бывали, и даже в татарском полоне в Крыму лиха хлебнули… А звали его — Никола Тревинь, он из верховых, с Пристанского городка, что на Хопре-реке, из рода Тревичей будет, по батюшке, кажись, Аристархович. Так вот, сказывают люди, что он зараз в Воронеже атаманом… тьфу, не атаманом конечно, а это… ну как оно у московитов кличется… о, вспомнил — ГОЛОВОЙ городовых казаков служит! Так что Ермолайка, зараз тебе туды прямая дорога. — С этими словами отец нагнулся и вытянул из-за голенища сапога свернутый трубочкой лист бумаги
— Тут я надысь войскового писаря попросил, он цидульку то от мово имени Тревиню, по всему чину и отписал. Что, мол, кланяется тебе твой односум Дартан-Калтык, с которым вместях из татарского плену бежали, что вырос у меня такой дурень, что на Дону ему зараз не сидится, и желает он непременно царю русскому послужить. Что вот ежели дурень тот ему Тревиню подойдет, то и брал бы он его под свое начало, хоть и в городовые, но все же, в какие никакие, а в казаки, да и в случае надобности и драл бы его как сидорову козу…
— Благодарствую, Батя… — незаметно сглатывая предательский ком в горле, еле смог вымолвить благодарственные слова, тронутый неожиданной родительской заботой Ермолайка.
— И ещё, запомни мои слова сынок, людишки там в Московии всё больше непонятные, а законы ихние, так-то и вовсе, для казака, чуждые. Чуть, что не так содеял, враз головы лишишься. Так, что казаку чтобы голову сохранить, тамо жить надо с глуздом… Вот, к примеру, идёшь ты себе стороной, никого не замаешь, и внезапу на тебя лихие супостаты нападають, вот ты тады, что деять станешь?
— Дык что ж… знамо дело, что… — недоуменно пожал плечами Ер-молайка — сперва из пистолей пальну… опосля того за саблю, а там ужо кто кого…
— Зело верно… на то ты и казак чтобы уметь от супостатов оборо-ниться — сказал Дартан-Калтык, и хитро прищурив глаза продолжил — токмо это тебе не степь Донеская, а Московия… Вот ты их живота лишил, постреливши и посекши, а вдруг опосля окажется, что были те супостаты, и не супостатами вовсе, а самыми, что ни наесть государевыми истцами… И тады окажется, что ты, казак, посёк людишек ГОСУДАРЕВЫХ, а значица и супротив самого государя воровство умыслил, а за это по Московитским законам исход един — дыба и плаха! И елико там нашенских, по своей же глупости под палаческим топором полегло, и не счесть вовсе… — при этих словах глаза старого Дартан-Калтыка подернулись грустной дымкой невесёлых воспоминаний.
— Так погодь, Батя, как же оно тады быть то надлежит, неужто супостатам поддаваться? — Задал вопрос Ермолайка, искренне дивясь невиданному коварству Московии. Куда там до неё простодушной Орде…
— Нет, супостатам казаку поддаваться никак неможно, — твердо ответил Дартан-Калтык старший, и, бросив на сына не лишенный лукавства взгляд, продолжил. — Я ж тебе, дурню, не зря втолковываю, что с глуздом там жить надобно, то бишь с умом… Тады и голову на плечах сохранишь, да еще, глядишь, и в мошне деньга зазвенит…
— А нагаечному бою я на кой ляд тебя учил? — После этих слов, опас-ливо оглянувшись по сторонам, отец наклонился ближе к Ермолайке и приглушённым голосом поведал. — Слухай сюды и запоминай! Они московиты-то, вояки-то, всё больше неважнецкие… Ну, стрельцы эти еще так сяк, те худо-бедно биться умеют, особливо бердышами, а всякие там ярыжки или истцы, то супротиву их казаку, пистолем палить и саблей сечь, вовсе даже и необязательно…
Потому ежели сноровку проявишь, да не спужаешься, то нашим родовым нагаечным боем запросто управишься. Вот я, хвастать не буду, а помниться как-то в Москве, как зараз помню у шинка дело было… так нагайкой пятерых ярыжек в однорядь положил… а когда они уж и стрельцов в помощь призвали, то и их нагаечкой, за милую душу отходил, а бердыши ихние в Яузу, речка там такая, под лед спустил…
А всё потому, сынок, что душа-то у них-то, у ярыжек и прочих супостатов, в большинстве-то своём… — здесь Дартан-Калтык приблизил лицо вплотную к Ермолайке, и приглушенно выдохнул — есмь зело холопская, потому как все они чьих-то холопья будут. Тамо даже князь, ежели царю пишет, то непременно: подписуется «холоп твой… такой-то челом бьет…». Вот оне потому кнутобойства-то, от свово холопского нутра, вельми и пужаются. А раз оно так, то ты их нагаечкой и охаживай, как я тебя учил, да так шобы сперва оружье их повыбивать… — и уже перейдя на деловой тон наставника, добавил — Мотри, колобродов поболее свершай, да при сём норови попасть по кистям, али по локтям с коленями.
Вот так ты зараз и супостатам не поддашься, и честь свою казачью соблюдёшь, да ещё и голову на плечах сохранишь. Потому как казачий нагаечный бой они от барского-то кнутобойства и не отличают! Да и откуда им его ведать-то? А кнутобойство супротив холопьев — так по московитским законам, оно завсегда самое первое дело, и за бой даже и не считается, а так, вроде как назидание…
— Ух-ты… — только и мог сказать Ермолайка потрясённый глубиной отцовской мудрости.. Причем мудрости — основанной на знаниях, как юридических тонкостей Московии, так и на особенностях специфического менталитета её жителей.
— А напоследок, сынок, запомни крепко-накрепко — с этими словами Дартан-Калтык приблизил к Ермолайки лицо настолько близко, что смял об его папаху поля своей шляпы. — Пернач в Московии, без сильной в том надобности, вообще не показывай! Доставай его токмо в самых лютых сечах, да и то, опосля ратного дела, сразу же разбирай и с глаз долой хорони… Что бы не одна живая душа не узрела, а ежели и узрела, то так и не уразумела, что же сие значит. Свято блюди родовую тайну Дартан-Калтыков, как оно ещё от пращура нашего — от скифского князя Дартагая повелось…
Да храни тебя Господь, сынок…
Сняв шляпу, перекрестил Ермолайку отец, и, отстранившись от сына слегка задрожавшим голосом произнес: — Ну, прощевай, Ермолайка. Пойду я зараз обратно, там у соседа нашенского, у Тимохи, у того чей курень через три база от нас стоить, сёдни у сына аменины. Так ён вчерась меня приглашал…
— Это у Фролки что ли?
— Да не… у младшого, у того, что Стёпкой кличут…
И быстро отвернувшись, чтобы скрыть предательски увлажнившиеся глаза, старший Дартан-Калтык, придерживая разболевшуюся, видно, от волнения руку, понуро побрёл от околицы Черкасского города в сторону пригласившего его соседа. Праздновать день рождения соседского мальчонки Стёпки. Младшего сына Тимофея Разина.
Лет через сорок, по всей Руси он будет известен под страшным именем СТЕНЬКИ…
Вот так и оказался на Большом Ногайском шляхе, посреди бескрайней Донской степи молодой казак Ермолайка Дарташов, из древнего казачьего рода Дартан-Калтыков.
Теперь путь его лежал на север, навстречу славе и приключениям…
Началось… или почему «Поле» называется «Диким»
Погруженный в свои невеселые думы о прощании с отцом, Ермолайка полдня ехал по Ногайскому шляху, пока на въехал в густую, обступающую дорогу леваду, и здесь, на небольшой, окруженной зарослями орешника полянке, он вдруг почуял неладное…
Не увидел, не услышал, а именно ПОЧУЯЛ, как учил его когда-то чуять опасность дед. Воспитывая внука, мудрый дед, где молитвой, где заговором, а где и специальными, не шибко гуманными упражнениями, развивал в молодом еще тогда Ермолайке «нутряное чуйство». Терпеливо делая это до тех пор, пока, для начала, не научил его передвигаться ночью с завязанными глазами. Сперва ощупью и только ползком, потом стоя и осторожным шагом, а потом и вовсе быстрым бегом… В результате всего этого, после снятия повязки, дед сумел развить у внука способность, каким-то неведомым образом уклонятся, от летевших в него из кромешной темноты стрел с тупыми наконечниками…
И несмотря на то, что наконечники были тупыми, они все равно пребольно били по неокрепшему еще тогда, отроческому телу Ермолайки, оставляя на нем лиловые синяки и кровавые ссадины. Потом, правда, синяков и ссадин, со временем, становилось все меньше и меньше, а постепенно они и вовсе исчезли. Тогда дед стал надевать на внука небольшую по размеру, но чрезвычайно тяжелую кольчужку, а наконечники у стрел после этого стали самые, что ни наесть, боевые…
Только Ермолайка поначалу об этом даже не догадывался, чуя стрелу еще до того, как она окажется в полете, и привычно отклоняясь от неё, даже не замедляя при этом ночного бега. Так он и бегал. То по степи, то по лесу каждую ночь, ощущая, но, не видя, незримо присутствующего где-то рядом в темноте деда (и как он старый — то, только и успевал?), пока как-то раз, вместо привычного гудения тетивы лука и мягкого шороха летящей стрелы, не услышал гром выстрела и посвист пролетевший мимо него пули из дедовской пистоля…
И ничего… пролетела себе и ушла куда-то в ночную степь… Поскольку грохот выстрела и вжиканье пули над головой, Ермолайка услышал уже только после того, как привычно уклонился от выстрела, только на этот раз, как оказалось, уже огнестрельного. Ну, а о том, что пороховой заряд того пистолетного выстрела, хитрым дедом был сознательно ослаблен, то про это Ермолайке, ведать было совсем даже без надобности…
Уже много раз, дедовская наука спасала Ермолайке жизнь. Не подвело «нутряное чуйство» его и на этот раз, безошибочно указав на опасность, исходящую от двух сросшихся, прямо над дорогой деревьев, и от распложенных за ними густых зарослей кустарника…
Не подавая вида и не поднимая полуприкрытых векам глаз, Ермолайка незаметно освободил от стремян ноги и полностью расслабил тело, весь без остатка, отдаваясь одному лишь «нутряному чуйству». Ничего вокруг визуально не видя, с сознанием, специально наполненным пустотой, Ермолайка, повинуясь внезапной, пришедшей из глубин подсознания команде, как был, так и откинулся назад на круп коня, уходя от падающей на него сверху опасности. И вовремя…
…Соскальзывая с лошадиного крупа спиной вперед на землю, Ермолайка успел отметить сброшенную с дерева, и накрывшую с головой кобылу, крупноячеистую рыбацкую сеть. Сгруппировавшись в полете, и проведя при приземлении, с целью погашения энергии падения, страховку одновременными ударами обоих рук по уплотненному грунту шляха, и еще толком не видя противника но чуя его повсеместно, Ермолайка боком перекувыркнулся в сторону и резким рывком вскочил на ноги.
И в то место где он только что лежал, взметнув облачко пыли, ударила, и осталась торчать, покачивая растрепанным оперением, черная татарская стрела. Гыркнув своим родовым, идущим еще от скифов боевым кличем, Ермолайка выхватил саблю, и, подхватив левой рукой, свисающую за темляк, с запястья левой руки нагайку, прыгнул в заросли орешника, предварительно выставив вперед ногу.
Прыгая, он твердо знал, что его боевой «гырк», искусству исторжения которого его обучил всё тот же дед, наверняка предоставит ему, столь необходимое сейчас психологическое преимущество, как минимум, вызвав в рядах врага, хоть секундное, но замешательство. Что для человека, оказавшегося подвергнутому внезапному нападению, было весьма даже немаловажно, поскольку, начиная с этого момента, элемент внезапности противника напрочь аннулировался.
Ужасающе жуткий, несший в себе атавистические отголоски еще пещерных времен и какие-то по-настоящему звериные рыки звук, потряс воздух, и… смирно стоящая до того под сетью лошадь, с испуганным ржанием, отчаянно суча передними копытами, свечой взвился вверх. Потом она стремительно прыгнула вперед, выдернув за собой из кустов, двоих, судорожно вцепившихся в сеть, незадачливых ловцов одиноких путников…
«Татарва» — молнией пронеслось в Ермолайкиной голове, в тот момент, когда его выставленная вперед нога, с глухим уханьем вошла в живот показавшегося в кустах врага, тем самым, отбросив его на пару саженей назад. Внезапно очутившись в зарослях лещины среди скрывающихся противников, Ермолайка одновременно раскинул руки, рубанув по бокам от себя сразу саблей и нагайкой.
Сабельный клинок, срезая листву и мелкие ветки, в конце своего движения, со всего размаху вошел во что-то твердое… Но при этом явно не деревянное, а скорее костяное, поскольку раздавшийся при этом крик, живо напомнил Ермолайке предсмертный хрип, обычно издаваемый человеком с разрубленной головой.
Тогда Ермолайка быстро повернулся влево, туда, куда он перед этим вслепую жиганул нагайкой, и там сквозь ветки кустов, он разглядел держащегося за лицо врага. «Точно, татарин»… успел подумать Ермолайка, краем глаза отметив расшитую витиеватым узором тюбетейку, автоматически выщелкивая перед собой нагаечную плеть. И совершенно правильно сделал, поскольку за свое, обожженное нагаечным ударом лицо, идентифицированный Ермолайкой как татарин противник, держался только своей левой рукой. В то время как его правая рука, из которой исходил, тускло поблескивающий сабельный клинок, совершала стремительное движение сверху вниз, по направлению к Ермолайкиной голове…
Но вовремя выхлестнутая нагаечная плеть, к счастью для молодого Дартан-Калтыка, успела-таки встретить опасность, и пребольным ударом шлепка по внутренней стороне запястья, сбила с линии удара татарскую руку, тем самым, слегка отклонив траекторию сабельной атаки. Это дало Ермолайке спасительную возможность, легким движением волны тела увернуться от разящего клинка. После чего Ермолайка, оптимально используя движение разворота тела, окончательно вывел из строя противника, по-казачьи выбрыкнув ногу на удар «соколик». Согнутая в колене нога, выставив вверх подошву, на резком развороте корпуса нанесла ребром ступни, удар прямо в солнечное сплетение татарина, заставив его скрючится, и. наклонив голову, неосмотрительно подставить свой по-азиатски бритый затылок…
Более удобной мишени для удара по шее сверху вниз, металлическим концом рукояти нагайки, и придумать было трудно…
Краем уха, отметив хруст, раздробленных кованной шалыгой, шейных позвонков, Ермолайка резко развернулся вправо и оказался лицом к лицу уже с другим, наступающим на него противником. И тут Ермолайка понял, что он был не прав. Это была не привычная для Дикого поля «татарва», а скорее лихие ватажники, или говоря по-современному обычные бандиты, причем весьма даже интернационального состава, поскольку теперешний Ермолайкин супротивником, татарином явно не являлся.
Перед казаком сейчас, во всей своей красе, стоял заросший бородой до самых глаз, явно спустившийся с кавказских гор абрек, с рванной каракулевой шапкой на голове и прямым обоюдоострым кинжалом типа кама в волосатых, засученных по локоть руках…
«Не иначе как воровская ватага»… — молнией пронеслось в Ермолайкиной голове, но отмеченный позади себя шум, не иначе как принадлежащий заходящему с тыла очередному врагу, заставил его отвернуться от кавказца, и сделав два прыжка назад выскочить из кустов. То же самое сделали и его противники, выходя из зарослей, так что теперь они оба находились у Ермолайки на открытом пространстве и… на одной линии. Последнее обстоятельство, в условиях боя «на два фронта» было просто жизненно необходимым, поскольку теперь Ермолайка имел возможность, хоть и вполглаза, но сразу контролировать обоих противников.
Зашедший на него сзади, а теперь, вследствие своевременного разворота Ермолайки оказавшийся от него справа человек, действительно был врагом. И ни каким-нибудь там, нейтральным «неприятелем», а самым, что ни наесть «лютым ворогом». Поскольку первое, что профессионально отметил Ермолайка, то это самый натуральный, выставленный в его сторону ятаган, причем типично турецкого вида. А поскольку за ним ясно просматривалась и красная феска с кисточкой на макушке, то вполне даже можно было предположить, что этот, нападающий на Ермолайку «ворог», есть никто иной, как сбежавший почему-либо из Азова турок, решивший в Диком Поле попытать счастья в лихом разбойничьем промысле…
Что и говорить, противники весьма даже серьезные…
В бою у Ермолайки, как и у любого нормального казака, действия всегда опережали мысли, поэтому параллельно с размышлениями о турках и ятаганах, обе его руки уже успели провести две молниеносные восьмерки. Причем таким образом, чтобы клинок сабли и плеть нагайки взвиваясь одновременно, один над другим, общим слитным движением разом обрушились на обоих, стоящих справа и слева противников. В результате, нападавший слева кавказец, попытавшийся было, но так и не успевший подставить своим кинжалом, прилетевшему по непонятной круговой траектории сабельному клинку защитный блок, получил скользящий режущий удар по лицу. Выронив кинжал, он зажал рану обоими руками и покачнулся…
А пошедшая в это же время по правую сторону нагайка, захлестнув плетью ятаган, с дребезжащим звоном, вырвала его из турецкой руки. Дальше последовал резкий разворот корпусом в сторону обезоруженного турка, сопровождающийся весьма незамысловатым, нанесенным со всего размаху сабельным ударом, угодившим тому точно посередине фески…
Поскольку выдергивать застрявший где-то в районе турецкой груди клинок, у Ермолайки времени не было, то, отпустив сабельную рукоятку, он высоким прыжком развернулся назад, в сторону так и стоящего абрека, при этом наотмашь нанеся ему хлесткий и уже достаточно прицельный удар нагайкой. Кожаный шлепок плети, с зашитой внутри себя пулей, со свистом врезался чуть пониже каракуля, с хрустом раздробив височную кость кавказца
Приземлившись чуть раньше падения тела кавказца, Ермолайка на мгновение замер в склоненном положение, чутко вслушиваясь, а точнее «вчуйствовываясь» в окружающую его обстановку. При этом он своей правой, свободной от оружия рукой, совершенно машинально подобрал, случайно отказавшийся под его ладонью кинжал. Непосредственно перед Ермолайкой, противников, за исключением только что поверженных, уже не было, но при этом его «нутряное чуйство», буйно клокотало и било в затылок, отчаянно сигнализируя о смертельной опасности. Причем направленной именно со стороны ничем не защищенной спины, где в районе левой лопатки, Ермолайка, вдруг, явственно ощутил пронзительный холодок…
Не испытывая больше судьбу, Ермолайка как был, так и рухнул ничком на землю, тут же перекатившись в сторону…
…Оказалось, что удар ногой, нанесенный им в прыжке первому из спрятавшихся в кустах противников, только на мгновение отключил тому сознание, отшвырнув его наземь. И вот сейчас превозмогая острую боль в животе, он, достав из-за широкого кушака два длинноствольных пистолета, спускал курок одного из них, целясь прямо в склоненную спину Ермолайки…
Перевернувшись на спину, и ощутив кожей лица горячее дыхание пролетевшей над ним пули, Ермолайка не целясь, бросил в смутно виднеющийся силуэт противника, только что подобранный им кинжал. Плохо сбалансированный и мало приспособленный для метания кинжал, по сути, представляющий собой средних размеров меч, ударил по неприятелю плашмя, только лишь на мгновение, ошеломив его своей увесистостью. Но даже такой, малопродуктивный удар, тем не менее, сумел замедлить процесс прицеливания из второго пистолета, а также позволил Ермолайке выхватить из голенища ичиги засапожник, и, лежа на спине, проделать короткий взмах рукой.
Хорошо сбалансированный клинок засапожного казачьего ножа, блеснув на солнце отполированным лезвием, по рукоять вошел в шею стрелка, заставив того, с булькающим визгом повалится на землю, в тщетной попытке, зажать скрюченными пальцами, фонтаном хлещущую из рассеченной сонной артерии кровь…
Подобрав с земли, длинноствольный, так и не успевший, благодаря вонзенной во вражескую шею зализке, разрядится в его спину пистолет, Ермолайка, особо не прицеливаясь, выпалил в крону дерева, с какого на него была сброшена сеть. Как и ожидалось, ответной реакцией на выстрел, оказалось только шевеление листвы, непроизвольно произведенное спрятавшимся там человеком, когда мимо него прошуршала не прицельно выпущенная пуля. Но поскольку, сам себя он, тем самым, уже обнаружил, то следующий выстрел, произведенный уже из Ермолайкинного, выхваченного им из-за кушака пистоля, был стопроцентно прицельным.
Ломая в полете ветки, бывший набрасыватель сетей рухнул у корней дерева, обозначив этим полную и безоговорочную победу казачьего оружия над интернационально-разбойничным, одержанную донским казаком Ермолайкой в этой части поля битвы.
Но теперь внимание казака полностью переключилось в ту сторону, куда недавно с ржанием убежала его кобыла, волоча за собой запутавшихся в сети двоих супротивников. И вскоре, именно оттуда, осторожно осматриваясь по сторонам, показался один из них, полностью утвердив Ермолайку в полиэтничности состава напавшей на него шайки.
Надвинутая на глаза мышастого цвета шапка, донельзя рванный Зипун, а также онучи с лаптями, вкупе с лопатообразной, но давно нечесаной бородой, и заткнутым за веревочный пояс топором, всё выдавало в приближающимся разбойнике типичного представителя северного славянского соседа. Не иначе как какой, вконец замордованный боярами в Московии холоп, вознамерился было податься «в казаки», но, будучи в казачью общину, по какой-либо причине не принятым, пошел себе гулять с кистенём на дорогу. Причем именно с кистенём… отметил спрятавшийся за кустами Ермолайка, аккуратно откручивая шалыгу, и доставая из рукояти нагайки, спрятанный там небольшой нож зализку.
Приближаясь, московит размахивал кистенем, старательно раскручивая самый простенький колоброд, представляющий собой, всего-навсего прямую восьмерку. Причем делал это настолько непрофессионально, допуская не только ломанные движения, но даже касания самого себя крутящейся цепью кистеня, что Ермолайка невольно усмехнулся. Уж лучше ты бы, топор, что ли достал… дрова-то, чай, рубить-то уж точно умеешь…
…И дождавшись, когда отчаянно размахивающий кистенем разбойник поравняется с кустами, Ермолайка, с нагайкой в левой в руке, и со скрытой в правой ладони зализкой, спокойно вышел на просвет и стал прямо перед ним. Прогнозируемая реакция столь психологически выверенного хода, не заставила себя ждать. Узрев внезапно оказавшуюся перед ним опасность, московит было попытался ускорить раскручивающийся кистень, в результате чего… ошибок в его действиях стало совершаться гораздо больше. И теперь Ермолайка нимало не сомневался, что ВКРУТИТЬСЯ, в до такой степени небрежный колоброд, ему особого труда не составит.
Выпустив из ладони, и оставив висеть на темляке рукоять нагайки, и аккуратно заткнув зализку сзади за Кушак, Ермолайка, сначала руками, а потом и волнообразными движениями тела, стал старательно повторять ход вращения кистеня. И на втором обороте восьмерки он уже был полностью готов. Теперь все его тело, казалось, слилось с направленным против него же оружием, чутко реагируя на все его движения.
Сейчас бы этому разбойничку, взять бы, да и поменять траекторию вращения цепи, но, по-видимому, ничего другого он просто не знал. Потому на третьем цикле движения, Ермолайка был уже полностью «вписан» в восьмерку, что дало ему возможность, оставив цепь с гирькой на конце, летать где-то в стороне от себя, приблизиться вплотную к натужно раскручивающему кистень московиту. При этом рука Ермолайки, как бы продолжая раскручивать тот же самый, что и цепь колоброд, сначала накрыла запястье разбойника, потом поднырнула под него обвивая руку, и резко дернулась назад…
Вырванный из разбойничьей руки кистень, жалобно звякая цепью, отлетел в сторону, шагов за восемь…
Продолжая правой рукой круговое движение, Ермолайка, основанием раскрытой ладони, плотно припечатал противника снизу-вверх в его бульбообразный нос. Разбойник закинул голову назад и, захрипев от острой боли, схватился за расквашенную переносицу.
После чего Ермолайка, острым носком ичиги, коротко ударил по выступающей над лаптем противника боковой косточке, хорошо, по личному опыту зная (спасибо деду), насколько этот вроде бы простой удар, порой бывает болезнен. Увидев, что удар возымел нужное действие, и бородатый разбойник, схватившись за ушибленную косточку прыгает на одной конечности, Ермолайка резко присел на своей левой ноге, и активно помогая себе руками, крутнулся вокруг своей оси, выставив назад правую. Получившейся «косой», он подсек ногу неудачливого кистенщика, угодив тому пяткой ичиги в икроножное сухожилие. Что тоже было делом весьма даже болезненным…
Взревев, от уже тройной боли рёвом раненного медведя, разбойник из Московии, разбрызгивая расквашенным носом кровь, рухнул спиной на траву. И в тот же миг над ним склонился Ермолайка, многообещающе приставив к открывшемуся горлу московита, лезвие выхваченной из-за кушака зализки.
Казалось еще немного и… и одним душегубом на Дону, да и на Руси станет меньше…
Но рука казака, до этого преспокойно уложившая с полдесятка различных ворогов, на этот раз дрогнула…
— Живи уж, коли ты русский… да уперед, мотри мне, более не попадайся… — Сказал Ермолайка и убрал острое как бритва лезвие, с заросшего жестким волосом горла, по которому, загнанным зверьком, судорожно метался беззащитный кадык…
Пощадив собрата по славянству, Ермолайка вложил зализку обратно в нагайку, и спокойно пошел подбирать оружие, а также осматривать доставшиеся ему по праву победителя трофеи. Вскоре со стороны дороги показалась его лошадь, за арчак которой тянулась спутанная сеть. И поскольку второго «сетьеносца» нигде видно не было (не иначе как дал деру), то Ермолайка вскочив в седло, продолжил свой путь.
Навстречу славе и приключениям…
- Басты
- Приключения
- Владимир Ерашов
- Мушкетёры Тихого Дона
- Тегін фрагмент
