автордың кітабын онлайн тегін оқу Укрощение красного коня
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
Начало
Раннее нежное летнее солнце всегда было городу к лицу.
В серых пожухлых домах на другой стороне проспекта появилось что-то легкое, бумажное.
Его сапожная будка быстро накалялась. На стеклах цвели пыльные пятна и потеки — не разглядеть толком прохожих. Внутри становилось душновато. Он двинул рукой по щеколде — пихнул дверь. Подпрыгнула и закачалась, стуча об стекло, табличка «Открыто». На тротуаре отскочил парень: чуть не ушибло дверью.
— Эй, старичок, размахнулся! Сам не рассыпься, — рассмеялся парень, поймав скрипучую створку.
«Старик?» — он не удержался, высунулся. Но только и успел, что поглядеть вслед. А туфли-то у наглеца, отметил мимоходом, уже летние, парусиновые. Упруго шлепали. Веселые такие, молодые.
Голову овевал невский ветерок.
Сапожник поглядел на солнце, прижмурился, сердито задвинулся обратно в будку. В станке пяткой вверх был зажат старый жеваный сапог со сбитым каблуком. Под станком валялись другие пациенты всех размеров и мастей, тянуло несильным, но стойким запахом немытых ног. Граждане понесли в ремонт зимнее — убирают к лету.
Ковырнул шилом. Каблук совсем негодный. Да и сапог тоже. Ткни — развалится. Раньше такое выбрасывали.
О, это раньше. Много он знал о таких сапогах и их владельцах — раньше?
«Старичок»! Какой же он старик? Не обидно. Потому что неправда. О нем еще можно сказать: за пятьдесят.
И проспект этот, как его, дьявола?.. Володарского. Литейный он! Литейный! Ах, как сверкали на нем фонари перед шикарными доходными домами. Раньше. Как летали огненные рысаки под синими сетками. Раньше.
Вот здесь по соседству у него была холостяцкая квартирка. Маленькая, богат он никогда не был. Собирались по вечерам, свои, полковые. А дамы… Быстроживущие милые мотыльки полусвета. У нее были каштановые волосы. Влажный, арабский, что называется, глаз. Как только другие описывают красивых женщин? Он не умел. Он их боялся. С той подлой истории… После той истории его словно пришибло. Вот кобылу описать — другое дело. Шея плавная. Холка короткая. Спина и поясница прочные. Постав ног правильный. Круп спущен умеренно. Как же ее звали? Кручина? Кинь-грусть? Дочка Силвер Винд и Ретивой. Все, все вспоминается, только начни вспоминать. А Ретивая, чья она была дочь?
Он поднял голову от работы. Но окна домов напротив никак не хотели подсказать. Смотрели в ответ как подслеповатые глаза погано состарившейся петербургской демимонденки. Ничего они уже не помнили. Бывшие апартаменты стали коммуналками: десять комнат на десять семей, общая ванная, общий туалет, общая кухня, общая мерзость. Даже пахли эти дома теперь как нищие опустившиеся старухи — мочой и ветхой плотью.
А прохожие топали, шаркали, цокали по проспекту мимо. Неразличимые в своей черно-серо-бурой, пыльной, стоптанной копеечной озабоченности. Носки, задники, подошвы. Ни одного элегантного, ловкого, кокетливого… Он с омерзением выругал себя за эту свою новую, такую советскую, имени Володарского привычку первым делом смотреть на обувь. Поднял взгляд. На лица. Но и лица, плывшие мимо, были под стать штиблетам.
Он снова занялся работой. Поддел каблук клыками молотка, шваркнул по ручке ладонью и сорвал его ко всем чертям.
По стеклу постучали.
И снова — проклятая привычка! — он сперва посмотрел именно на туфлю. Лакированный нос встал на порог будки. Пыхнуло сладким и душным. Под нос сунулась квитанция. Он взял, изучил через очки лиловатые закорючки. Сверился с полкой. Вернул бумажку.
— Не готовы.
— Как это не готовы?
Туфли новые, без заломов даже — а ступни широкие, лицо непропеченное. И новенькая шляпка не помогала. Баба, манька. Такой никакое ателье «Смерть мужьям», никакой закрытый распределитель, никакие талоны высокопоставленного мужа, никакой Торгсин — ничто не поможет. Класс-гегемон.
— Не готовы.
Он попробовал закрыть дверь. Лакированный нос не дал. В дверь уперлась мощная рука. «Сложение сырое, с наливами», — профессионально и презрительно отметил он. Таких кобыл браковали. А баба верещала:
— Вчера должны быть готовы! Сволочь, вредитель чертов. При мне тогда делай! С места не сойдешь, пока не сделаешь! Да я тебе покажу! Ты у меня кровью захаркаешь! Гад!
Брань лилась из накрашенного рта. Красная «о», жирный шрифт.
Он таких мильон раз видал. Их он не боялся. Спокойно перевернул табличку: «Закрыто». Снял фартук. Отпихнув бабу плечом, вышел. Демонстративно посмотрел на часы. Под носом у нее навесил замок. Щелкнул дужкой. И пошел по проспекту имени дьявола Володарского. По Литейному. Брань летела вслед, но не долетала.
Чем хорошо быть сапожником — никто не страшен. Работа найдется всегда. А падать ниже все равно уже некуда.
Лестница обтрепалась, как и весь Петербург за годы советской власти. Но даже и такая, пованивающая, изуродованная по стенам масляной краской домоуправа, с давно содранным ковром и загаженными ступенями, оставалась петербургской лестницей. Он замедлил шаг. Прикрыл глаза. Поразительно.
На этой лестнице у него всегда было чувство, что он не поднимается на второй этаж, а выходит из воды. И вода эта смывала всё: проспект Володарского, будку, советские словечки, советские привычки, мерзость, отчаяние, тоску. На площадку второго этажа он вступал уже тем, кем был, — постаревшим, но подтянутым и худощавым отставным поручиком N-ского полка. Любителем рысаков.
Он предпочитал считать себя худощавым. Не тощим.
Дверь в квартиру открылась почти сразу. Будто Александр Афанасьевич поджидал. Обменялись улыбками. Молча прошли по темному захламленному старьем, сундуками, тазами коридору. Мимо дверей, за которыми обитали соседи. Александр Афанасьевич пропустил его в свою комнату. На полсекунды плеснул рокот разговоров и то неопределенное бряцанье, смешки, звон, стук, шорох, которыми всегда сопровождается пир. И дверь опять надежно защитила все эти милые звуки. Мягко чмокнула каучуковая лента-присоска, наложенная по всем четырем сторонам.
Пир уже радостно набрал обороты.
Его все приветствовали. Протягивали ему руки через стол. Полковые товарищи. Только они и не вызывали в нем ужас и отвращение, как все остальные люди, после той истории. Он пожимал руки. Быстро с улыбкой отвечал. Порхали смешки, обрывки разговоров. Он уже отодвигал стул. Ему уже наливали. Стукнулись бокалы. За длинным столом их уместилось больше дюжины. Шум переплетался с сизым табачным дымом.
— Ах, дорогой, повтори это еще раз и громко.
— Господин ротмистр! Еще наливочки?
На тарелках было что-то серое. Еда бедняков. Они все теперь бедняки, мелкая шушера — вахтеры, счетоводы, сторожа. Куда еще возьмут бесправного «бывшего», царского офицера? Зато тарелки, бокалы, скатерть, вилки, ножи — хорошего дома. А воспоминания — подлиннее и живее событий дня. Только и слышалось:
— А помните?..
— Господи, благослови вас, Шура, что вы серьезно занимались музыкой.
— Не меня! Не меня! — крикнул седоватый толстячок Александр Афанасьевич, Шура — князь Одоевский. Однополчанин. — Жену мою покойную. Она, бедная, музыку терпеть не могла. Нервы! Дверь пришлось везти из Италии вместе со скрипкой, — хохотнул он.
Все знали этот секрет: комната предназначалась для музыкальных упражнений хозяина, Шуры, князя Одоевского. Его после революции в нее и уплотнили — как в самую маленькую, скромную, почти бедную. Дуракам-пролетариям в голову не могло прийти, что отделка этой кельи обошлась Одоевскому дороже, чем будуар нервной супруги со всеми финтифлюшками. Стены, пол, потолок, дверная коробка — все было искусно изолировано от прочей квартиры. Тоже итальянский мастер работал, между прочим. Специально выписанный. Не комната получилась, а музыкальная шкатулка. Ни звука не могло из нее просочиться вовне: туда, в эсэсэрию.
— Что, можно и спеть?
И тотчас баритон громко затянул:
— Боже, царя храни! Сильный, державный!
Ткнули в бок, баритон закашлялся. Это вызвало новый взрыв веселья. Незамысловатые уютные шутки.
— Вы прервали большую оперную карьеру!
— Что?
Ему все-таки стало слегка не по себе. Как не по себе может стать человеку на стеклянном мосту: вроде и опора под ногами, но вдруг…
— А это не опасно? — Показал глазами на стены: соседи.
Шура захохотал. И сам же громко подхватил:
— Царствуй на славу нам! Царствуй на страх врагам!
Звон бокалов не дал ему докончить. Радостно сталкивались над столом голоса:
— За тебя, дорогой!.. Ваше здоровье!.. Мир этому дому!.. За музыку! За твою скрипку! Что бы мы все без него делали!.. Эти наши собрания для меня — единственная отдушина… Лишь бы не в последний раз!..
Все тянули друг к другу бокалы. Все чокались. И он протягивал. И он чокался. Но вдруг отвел свой бокал. У толстого человека с круглой седой бородкой в ответ сразу напряглись плечи. Рука так и осталась протянутой, блеснуло пенсне на шнурке. Лицо гостя слегка побледнело, но он сделал вид, что не было оскорбления. Поднял бокал, приветствуя, доброжелательно выговорил:
— Что же это вы, Юрий Георгиевич? Далеко тянуться?
— Нет, — холодно отчеканил он. Голос теперь тоже был другой — настоящий. Не тот, что каждый день отвечал советским гражданам, принимая штиблеты: «Поглядим-с». Его собственный. Каждый звук по-петербургски отчетлив:
— Я с вами, господин Бутович, не имею охоты чокаться.
Никто в звоне, стуке, разговорах не заметил заминки. Но хозяин, Шура Одоевский, уловил сбой в весело и привычно работавшем механизме. Поспешил к обоим с бутылкой.
— У всех полны чаши? Всего вдосталь, господа? — Весело и гостеприимно он поглядывал то на одного, то на другого. Но под гостеприимством сквозила тревога.
— Не знал я, Шура, что ты пригласил сегодня одного нерукоподаваемого господина, видишь ли.
Лицо Бутовича окаменело.
— Полно, Юрий Георгиевич, — выговорил он. — Мы все теперь одно. Стоит ли петушиться?
Юрий Георгиевич вскочил так быстро, что разговор за столом разом умолк. Замерли ножи и вилки, застыли бокалы. Только тоненький дымок струился вверх из неподвижной сигареты в чьих-то пальцах.
— Не одно мы, господин Бутович. Я большевикам не служу. С комиссарами не якшаюсь. В отличие от вас.
— Я служу не большевикам! — разом вспыхнул Бутович. — Я служу лошадям! Если бы я не остался при конном заводе…
— В своем имении. При своем конном заводе, — презрительно поправил его Юрий Георгиевич.
— Я боролся не за свое имение.
— За свою шкуру, — последовало холодно.
— За лошадей! Да, я боролся! За орловского рысака.
Бутович обвел глазами стол, ища поддержки.
— Это… это нечестно. Вы прощаете другим. Карьеру при Советах. А мне — не прощаете? Или здесь другое? Что? Та история? Неужели та история?!
Но едва встречался с чьим-то взглядом, взгляд этот затягивался льдом. Поначалу они еще старались делать вид, что не замечают «слона в комнате», — ради драгоценной редкости их встреч, ради гостеприимного Шуры, ради их прошлого. Но теперь не скрывали чувств. Били презрением.
— Хорошо. Допустим. Признаю. В той истории я перегнул. Но сколько уже можно? Неужели вы не видите главного? Я их спас! Лошади не погибли! Великая русская порода не погибла! Линия великого Крепыша не погибла для России! Потому что я трудился. Боролся! А где все это время были вы, Юрий Георгиевич? Вспоминали своих никчемных американских метисов? Пили горькую и оплакивали судьбу?
Но молчание уже сковало комнату. Даже добродушнейший Шура глядел тяжело и осуждал, одновременно словно извиняясь — уже как хозяин перед гостем — за собственную ненависть.
Бутович встал, бросил салфетку, поймал рукой выскользнувшее стеклышко пенсне. И вышел из комнаты, когда-то давно, в другой жизни обитой итальянским умельцем звуконепроницаемой пробкой.
Вышел обратно в Ленинград 1931 года.
Глава 1
Ольга Дмитриевна снова переложила большую ватную рукавицу, на этот раз с правого края стола на левый.
— …И самое возмутительное, что эти так называемые специалисты не смыслят ни-че-го. Вы бы видели, что за материал они привезли! Уму непостижимо! И это на валюту!
Из ее слов Зайцеву следовало самому додумать, что валюту Советское государство в данном случае профукало.
Рукавица была похожа на огромную кухонную прихватку, только намного толще и длиннее. Трудно было представить, что Ольга Дмитриевна натянет ее на свою худую руку и пойдет трепать, кружить на рукавице очередного пса, сомкнувшего челюсти.
Фамилия Ольги Дмитриевны при этом была Кошкина.
— Где они только раскопали этих шелудивых дворняг! — возмущалась она. — Недотепы! Рвутся руководить, а знаний, опыта — ноль.
— Видимо, немецкие товарищи оказались не такими уж товарищами, — миролюбиво отозвался Зайцев. — Раз подсунули дворняг.
Ему не терпелось уйти. Все, что нужно, он от Ольги Дмитриевны уже получил. Список членов и инструкторов клуба служебного собаководства при Осоавиахиме лежал на столе под его рукой. Жег руку.
Кто-то из этого списка был дружен с Алексеем Александровичем, спятившим любителем искусства. Картины он любил больше, чем людей. Картины, которые Эрмитаж продавал за ту самую проклятую валюту. За картины Алексей Александрович убивал людей. Выкладывал их телами мизансцены эрмитажных шедевров. И если бы не полез со своим творчеством на Елагин остров, где товарищ Киров задумал разбить парк культуры и отдыха, так бы и пропадали в Ленинграде люди не за грош, так бы и оседали странные убийства в архиве нераскрытых дел.
Хотя какое уж тут «бы», какое прошедшее время! Самое настоящее: Алексей Александрович не пойман, растворился на просторах советской страны. И даже трупы собак, которыми он травил Зайцева и Нефедова, унесла в Финский залив Нева.
Убийца, которого он остановил, но не поймал.
Убийца, которого он поймает.
Одна зацепка все же осталась: собаки. Идеально выученные служебные псы. Таких в Ленинграде немного. От собаки потянется поводок к человеку.
Таких людей, знатоков собак, еще меньше. Кто-то из этого списка. Тот, кто тренировал собак спятившего эрмитажного убийцы. Или отдал ему выученных псов. Или приручил к нему собак. Или научил его с ними обращаться. Или просто знал — как знают друг друга любители почтовых марок, редких кактусов, голубей. И породистых псов.
Возможно, Алексей Александрович больше не опасен. Трудится бухгалтером в каком-нибудь Рыбинске. Парк на Елагином благополучно возведен и принимает трудящихся, тешит их культурой и отдыхом. И даже преступление Алексея Александровича оплачено. Другими, невиновными.
Кого-то, например начальника Ленинградского угрозыска, бывшего гэпэушника Коптельцева, это устраивало. Но Зайцев не принимал плату фальшивыми купонами. Не собирался бросать расследование.
Зайцев, не особенно скрывая, поглядел на часы над головой Ольги Дмитриевны. Представил долгую, темную, муторную дорогу обратно в угрозыск. По солнечной слякоти до платформы, потом электричкой от Фарфоровой. Хорошо бы успеть на поезд до того, как из проходной Фарфорового завода хлынет очередная смена. Скрипнул стулом. Вид у Ольги Дмитриевны был интеллигентный, но намека она не поняла. Ее страсть к немецким овчаркам была выше условностей.
Она пылала:
— …Естественно! А свои глаза на что? Конечно, когда нет знаний, опыта, то о чем речь. Только и достоинств — пролетарское происхождение! — выпалила она. И осеклась. Рука, маленькая и белая, замерла поверх грубой серой рукавицы.
Зайцев поспешил на выручку — сделал вид, будто не расслышал. Сменил тему. Подсунул ей список.
— Ольга Дмитриевна, а что, вот эти товарищи давно у вас работают?
Та слишком поспешно схватила листки в синих грядках букв. Слишком сосредоточенно принялась читать. Глаза опустила. Только заалевшее ухо выдавало. И еще рукавица — она снова переехала с края на край.
— Грачев, он у нас… Попова пришла после… Коробов начал как… Штиглиц, — бормотала она, — дай бог памяти…
Зайцев уже смирился с тем, что придется давиться вместе с возвращающимися в город работягами. Имена шуршали, сеялись. Усыпляли, как шум дождя. Одно звякнуло особенно увесисто. Зайцев пробудился, сперва решил, что ослышался.
— Эдгар фон Дюренбург? — повторил он.
Кошкина недоуменно подняла лицо: а что? Зайцев внутренне подивился, что на четырнадцатом году революции, после красного террора, чисток, высылок в советском учреждении, каким Клуб служебного собаководства при Осоавиахиме, безусловно, был, еще могли забыть осколок прошлого с таким вызывающим именем.
Кошкина прочла выражение его лица.
— Это ее дог — по кличке фон Дюренбург, — терпеливо-надменно пояснила она. — Первый приз на выставке 1914 года. А хозяйка — Палицына, Наталья Дмитриевна Палицына. Наш инструктор.
По уважению в ее голосе Зайцев понял, что товарищ Палицына могла похвастаться знаниями и опытом, а вот пролетарским происхождением — совершенно точно нет. Зайцев внутренне усмехнулся, не выдержал:
— Извините. А Штиглиц — тоже дог?
Кошкина одарила его убийственным взглядом.
— Это наш инструктор. Товарищ Штиглиц. Энтузиаст, преданный делу, — отчетливо произнесла она голосом, от которого ложились на брюхо немецкие овчарки и беспородные пустобрехи, по дурости купленные на государственную валюту.
Зайцев не стал донимать ее вопросами, не тем ли Штиглицам он родственник, Штиглицам-миллионерам и баронам? Вернее, бывшим миллионерам и баронам, бывшим владельцам бывшего дворца в Соляном переулке, ныне здания художественного училища.
Губы товарища Кошкиной сжались в ниточку. Ясно: тем самым.
Зайцев забрал лежавший перед ней список. Убрал за отворот пиджака. Он чувствовал, как в детской игре в «горячо-холодно»: тепло, тепло. Хвостик поводка, который вел к Алексею Александровичу, явно торчал здесь. Одна из синих фамилий. Что ж, найдем этот хвостик — потянем.
Он поблагодарил товарища Кошкину со всей возможной сердечностью.
Зайцев хлюпал по жиже, чувствуя, как спину напекает солнцем.
— Гр-р-па! — па!
Он чуть не взвился на месте. Лохматая собачонка скалилась, норовила тяпнуть за икру. А поделать ничего не могла — цепь.
— Гр-р-р-па! — па!
Зайцев ухмыльнулся. Таких волкодавов тренируют, а на цепи — черт знает что, скамейка для ног. С опозданием заметил, что ощутил удар гадливого ужаса, когда шавка залаяла. Ужас прошел. Гадливость — нет.
Он не успел в этом разобраться. Позади стукнула фрамуга, и голос Кошкиной громко позвал:
— Товарищ Зайцев!
— Гр-р-р, — не унималось около будки, где-то под ногами. Позванивала цепь.
Он обернулся.
— Вас к телефону, — неестественно пискляво сообщила Кошкина.
Что еще за фокус? Может, о чем-то подумала, передумала и теперь решилась поговорить с глазу на глаз? О чем?
Он зачавкал по грязи обратно. Ботинки уже отяжелели от глины.
К его удивлению, черная трубка действительно лежала на столе. Кошкина сделала в ее сторону знак бровями. Демонстративно отошла, мол, не слушаю. Сняла с вешалки и принялась натягивать толстую ватную куртку. Куртка была продрана в нескольких местах, торчала грязноватая вата. Не хотелось воображать зубы, которые это сделали.
Зайцев остановился с трубкой в руке. Вспомнил шумное звериное дыхание, легкий бег к реке — за ним. Ощущение бьющегося животного в руках. Ледяные объятия реки, еще не сбросившей лед. Серебряные пузыри изо рта.
Кошкина ответила вопросительным взглядом на его слишком долгий.
Зайцев отвернулся, поднес трубку к уху.
— Зайцев. Слушаю.
Он на миг понял, что готов был услышать голос Алексея Александровича.
Ухо защекотал тенорок Крачкина.
— Вася? Хорошо, что застали тебя.
— Я уже еду.
— Пряник разбился, — гробовым тоном произнес Крачкин. И умолк.
— Какой Пряник? — Молчание. — Ты что, пьяный? — попробовал пошутить Зайцев. Но от молчания в трубке веяло чем-то настоящим.
— Поезжай прямо на Семеновский ипподром, — быстро выдавил Крачкин.
Разъединили.
— Все в порядке? — вежливо спросила товарищ Кошкина, застегивая петли своей чудовищной куртки.
* * *
Крачкин не только был совершенно трезв, но даже не шутил. Все лицо его, вся фигура словно подобралась и сжалась. Он был расстроен. Видно было даже издалека, едва Зайцев спрыгнул с трамвая у бывшего Семеновского плаца.
Там еще до революции разбили ипподром: поставили павильон, сколотили трибуны, насыпали беговые дорожки.
А еще раньше — вешали людей. Политических преступников.
Крачкин поджидал у входа. Махнул рукой.
Зайцев подошел. В несколько мгновений он перелистнул свою память, как перелистывают одним движением книгу — фр-р-р-р. Но не припомнил никого по кличке Пряник. Ни вора, ни притонщика, ни бандита, ни беспризорника, ни морфиниста, ни скупщика краденого, ни мелкого жулика. Ни жучка-букмекера.
На ипподроме играли — по-крупному, по-мелкому и совсем уж микроскопически, деля одну рублевую ставку на двоих. Ставили официально — в кассах. И неофициально — у тут же вертевшихся жучков. Эту компанию Зайцев не знал. Здесь облапошивали, да, но не убивали, потому вторая бригада этой публикой не занималась.
— А нас-то почему вызвали?
— Хоть «здрасьте» бы сказал.
— Здравствуй, Крачкин.
— Ты подумай, — пробормотал Крачкин, пропуская его вперед. И огорченно покачал головой.
На полу пустых трибун сквозняк гонял бумажную поземку. Смятые, разорванные билетики битых ставок валялись повсюду. Зайцев пнул ногой бумажные хлопья.
— Играют, — подтвердил Крачкин.
Казино в городе позакрывали совсем недавно, вместе с нэпмановскими ресторанами и прочими злачными частными лавочками. Но азарт за пару лет из граждан выветриться не успел. Ипподром, вернее его тотализатор, остался единственным в Ленинграде местом, где всякий, не только оперный Герман, мог убедиться, что наша жизнь игра и сегодня ты, а завтра я.
Маячила фигура милиционера в форме, выставленного на всякий случай.
Зайцев уже видел свернутый остов коляски, беспомощно задравшей два искалеченных колеса. Наездник в полосатой куртке лежал лицом вниз.
Его можно было принять за брошенный с большой высоты манекен. Руки врозь, ноги носками наружу. На лицо осела пыль, моментально свалявшаяся в крови. Бахнула магниевая вспышка рядом, запечатлевая положение тела. Но Зайцев уже и так впитал все детали. Он замедлил шаг. Хотел присесть рядом с телом. Но Крачкин вдруг толкнул его: дальше, мимо. Там уже стояли все. Зайцев удивленно повиновался. Подошел.
Люди расступились, впустили его. Крачкин присел к плоской горе, накрытой простыней. Скорбно и бережно отвел край полотна.
— Какая потеря, — покачал он головой. — Какая удивительная лошадь.
Зайцев увидел острые уши, разметавшуюся гриву на мощной шее в потеках высохшего пота, огромные ноздри на лепной голове. Медно-коричневый блеск шкуры наконец осветил в его памяти нужный факт. Перед ним лежал легендарный рысак по кличке Пряник — данной, как легко догадаться, за масть.
Резкий угол, под которым была повернута голова, говорил, что шея лошади сломана.
Зайцев нахмурился.
— Какая потеря, — повторил Крачкин.
Зайцев оставил Крачкина покачивать головой, а других — в последний раз глядеть на знаменитого жеребца-рекордсмена. И вернулся к трупу наездника.
Милиционер, поставленный для острастки зевак, двинул по забору кулаком. Помогло на несколько секунд, и к щелям снова прилипли глаза. Несчастья всегда привлекают толпу.
Ворота ипподрома уже впустили санитарную машину, та описала дугу по пустой беговой дорожке. Санитары выгрузили носилки. Терпеливо дожидались разрешения забрать тело в морг.
Самойлов неприязненно глянул на Зайцева и снова уставился на разбитую куклу в полосатой куртке. Показал пальцем на смятые восьмеркой колеса поодаль.
— Вылетел из коляски. Ударился о борт. Хрясь — и тю-тю.
— Несчастный случай на производстве? — пробормотал Зайцев.
— Он. Лошадь то ли споткнулась, то ли ногу подвернула. Короче, полетела через голову на полном скаку. Коляска штопором. Вылетел из нее только так. Не повезло человеку.
— Свидетели?
— Полный ипподром.
— М-да. Бедняга.
— Коня жалко.
Зайцев рассердился: дался им всем этот конь.
— Лошадь, Самойлов, животное, конечно, симпатичное. Четыре ноги, пятый — хвост... Только какого черта нас сюда выдернули?
Несчастный случай. И как всегда, в панике звонят в уголовный розыск. Хотя достаточно «скорой».
— Он не мог споткнуться! Он просто не мог!
Зайцев и Самойлов обернулись одновременно. К ним спешил толстенький невысокий пожилой человек с круглой седой бородкой. От бега из кармана выскользнуло пенсне, болталось на шнурке, хлопая по серому кривому пиджачишке. Видно, служащий ипподрома.
— Пряник не мог споткнуться, — запыхавшись выпалил толстяк. — Не такая это лошадь!
— Мог, не мог. А споткнулся, — буркнул Самойлов. — Вы, товарищ, кто?
— Вы из уголовного розыска, верно? Все верно? Потому что это я вас вызвал!
Самойлов рассердился.
— И напрасно сделали, гражданин. За ложный вызов, между прочим, мы вас самого привлечь можем. Несчастный случай, а вы нас от дел отрываете.
— Он не ложный! Не несчастный! Не споткнулся! При таком правильном длинном беге, как у Пряника, это исключено.
— Со всеми бывает, — буркнул Самойлов.
— Убийство! Среди белого дня — убийство!
— Погодите. Вы кто? — прервал его Зайцев.
— Я Бутович.
С таким видом, будто все его знают.
— Очень хорошо. — Самойлов сделал знак милиционеру, гонявшему зевак. Мол, прибери, твой кадр.
— Имя-отчество у вас есть, товарищ Бутович?
— Бутович. Яков Иванович.
— Товарищ, мы запишем имя и фамилию, — примирительно ответил Зайцев. И даже показал блокнот.
— Гражданин, отойдемте. — Милиционер потянул его за локоть.
— Вы должны меня выслушать! — Гражданин Бутович, очевидно, почувствовал в Зайцеве поддержку и теперь не сводил с него черных горячих глаз. — Тело Пряника должен немедленно осмотреть ветеринар! Судебный эксперт! Уверяю вас! Надо взять анализы! Обмерить! Его нужно сфотографировать, пока не поздно!
— Зачем? — искренне удивился Зайцев.
— Как? — вскинул брови Бутович. — Это же шедевр!
Терпение у Самойлова лопнуло.
— Вы дворник? Техник? Кассир? Работник ипподрома? Нет? Проводите гражданина за территорию. Свидетельские показания снимем в свою очередь. Если понадобится.
Последняя фраза ясно говорила, что показания Бутовича Якова Петровича уголовный розыск заинтересуют вряд ли.
Не слушая протесты, милиционер повлек толстяка прочь. Доносилось: «Он уникален! Его скелет необходимо тщательным образом обмерить и сохранить для нужд селекционной работы!..»
Самойлов хмыкнул:
— Скелет, ага. Сейчас. Плешь уже проели эти городские сумасшедшие. И у каждого, главное, свой гик…
— Кто это, уже известно? — перебил Зайцев. Кивнул подбородком на тело.
— А как же, — удивился Самойлов. — Леонид Жемчужный.
Зайцев фыркнул.
— Правда, что ли? Жемчужный. Ишь ты. Прямо артист актеатров. Небось до восемнадцатого года каким-нибудь Жопкиным был. Или Козлищевым.
— Деревня ты, Вася. Жемчужный гремел, когда ты еще пешком под стол ходил. Наездник высшей категории. Тренер, инструктор Высших кавалерийских курсов Красной армии, между прочим. Не хухры-мухры.
— Только что-то, я погляжу, насчет коня больше здесь огорчились. — Зайцев кивнул в сторону толпы, все еще окружавшей павшего рысака.
— Ох и деревня же ты, Вася. Говорю, деревня. Нет в тебе страстей. Рыбья кровь. Не игрок ты, не романтик, — балаболил Самойлов по старой привычке. Но Зайцев чувствовал разницу: с некоторых пор Самойлов подтрунивал над ним, как бы изображая Самойлова, который балаболит. Никуда стеклянная стена не делась.
И вдруг тон Самойлова потеплел. Стал настоящим, без всякой стены. Взгляд мечтательно остановился.
— Пряник, — потянул он. — Раз увидишь — не забудешь. Вот идет. Так и вымахивает. Весь в струночку. Ногами как ножницами режет. На голову обходит, потом на полкорпуса, на корпус. И голову только несет как…
— А ты, гляжу, поэт. Денис Давыдов.
— Кто-о?
— Конь в пальто.
Самойлов надулся. Глянул на тело.
— А что этот? С ним все просто. Когда Пряник полетел через себя, этот из коляски — фьють! Ударился о борт. Хрясь — и нет товарища Жемчужного. М-да. Что смотришь рыбьим глазом опять? Эксперт говорит: перелом у основания черепа, травма головы, множественные ушибы… Можно забирать?
Зайцев сел на корточки над телом наездника.
— Дело ясное, — нетерпеливо проговорил Самойлов. — Преступления не имеется. Несчастный случай. Гибель на производстве.
Наездник, приникнув ухом к земле, будто слушал, не донесется ли издалека скок его лошади. Один глаз закрыт, другой полуприкрыт. Кровь уже обволокло пылью. Ладони беспомощно смотрят вверх. От тела веяло одиночеством. Зайцеву стало досадно. Все толпятся у лошади, пусть хоть трижды прекрасной, резвой, выдающейся, но все же просто лошади. Хотя тут лежит человек.
Он выпрямился, постоял, словно бы воздавая последнюю дань уважения мертвому. И махнул санитарам:
— Можно забирать.
* * *
Солнце било в окно, обещая летнюю легкость вставания. Наискосок стоял столб золотистой пыли, на паркете лежал нагретый прямоугольник. Зайцев еще несколько мгновений постоял в солнечном свете, чувствуя ступнями нежное тепло дерева, всматриваясь в золотые шары и тени, плывшие за закрытыми веками. Но дурное чувство не прошло. Вчера было что-то не так. В клубе собаководов? Он увидел что-то, чего не заметило сознание? Что? Или мутный осадок оставил сон, которого он не запомнил?
Дурацкая лохматая собачонка?
Что-то вчера было неправильно, не так. Не то.
Зайцев наклонился, подцепил из угла за ухо чугунную гирю. Радио таращилось безмолвным черным глазом. «Помнишь ли ты?..» — нежно упрекал всю квартиру тенор. Играло у соседей. Немного медленно, но сойдет. Гиря вздымалась, отмеряя такты.
Стукнул гирю обратно в угол, повесил на шею полотенце. Выудил из ящика комода хлеб и чай.
И чуть не налетел в дверях на дворничиху Пашу. Она стояла, занеся вверх кулак.
— А я собралась стучать.
За мощной спиной маячила женская фигура. Паша чуть посторонилась, обернулась к ней.
— Чего стоишь, дурак понюхал, что ли? Бери! Вишь, он с полными руками.
Женщина, не поднимая на Зайцева глаз, забрала у него свертки. Что-то промычала. И тотчас унеслась на кухню. Зайцев успел разглядеть ситцевую спину, узел на затылке.
— Кухарку тебе наняла, — тихо буркнула Паша.
— Че-го?
Еды у Зайцева дома почти не водилось. Бегать по магазинам и стоять в очередях ему все равно было некогда. По давнему уговору он выдавал карточки и деньги Паше. Она сама прихватывала ему в магазинах ежедневную ерунду — хлеб, чай и что повезет: сахар, масло, кильки, мармелад, иногда картошку. Зайцев никогда не спрашивал сдачи. Обедать он предпочитал в столовой угрозыска.
— На черта мне кухарка? Хлеб резать?
— Да ты не боись. Спать она будет у меня. В углу за занавеской.
— Паша, ты что, спятила? — бросил он ей уже вслед. Ознакомив его с последними изменениями в хозяйстве, Паша мощно, как баржа, выдвинулась по длинному полутемному коридору мимо соседских дверей из квартиры.
Женщина и правда вернулась с горячим чаем. По виду — деревенская. Лицо худое, обветренное, изрезанное глубокими морщинами. В Ленинграде столько солнца на лицо за всю жизнь не соберешь.
И рука, державшая блюдце, грубая, жесткая. На блюдце — ломти хлеба. Зайцев успел полностью одеться. Даже в пиджак влез. Женщина молча поставила все на стол. На чай и хлеб старательно не смотрела.
— Вы не завтракали? — догадался Зайцев.
Женщина все так же отводила глаза. Промямлила: «Не голодные мы». И выскользнула.
— Вас как зовут? — бросил вслед Зайцев. Но слова ударили в поспешно закрытую дверь.
Он отодвинул стул. Пиджак стеснял. С вольными одинокими завтраками в трусах и в майке отныне, похоже, покончено.
Он отложил пару ломтей хлеба в сторону. Очевидно, что деревенская женщина была голодна и, очевидно, стеснялась. Пусть поест, как будто никто об этом не знает.
— Что за чертовщина? — вслух спросил он.
Несколько раздраженно поболтал ложкой в чашке. Больше по привычке: сахара сегодня не было. Но решил выбросить эту новую странность из головы как минимум до вечера, когда сможет выяснить все у Паши без соседских — любых посторонних — ушей.
Какая еще кухарка?
* * *
Преступником может быть каждый — классовых предубеждений у Зайцева не было. Никаких предубеждений вообще. Он видел всякое: девятилетних детей-убийц, профессоров-воров, женщин-взломщиц, мужчин, промышлявших хипесом — подсыпавших снотворное или наркотик женщинам на свидании, а потом обкрадывавших жертву. Возможности зла, как показывала практика, были безграничны.
Поэтому он внимательно прочел список, полученный в клубе собаководства. Не исключая никого. Сверху донизу. Ни одной фамилии нельзя было исключить только лишь потому, что на слух она была явно пролетарской. У преступников тоже нет предубеждений. Может, за кружкой пива Алексей Александрович предпочел бы интеллигентную компанию себе подобного. Но, идя на преступление, не погнушался бы никем. Одна из фамилий в этом списке принадлежала человеку, который помог убивать. Помог, возможно сам о том не зная. Адреса прилагались.
Зайцев прикинул: обойти всех? Или всех вызвать? По дверному косяку постучали. Зайцев поднял голову. Тотчас просунулась рука, махнула листками.
— Экспертиза. Торопили — получите!
Тон был недовольный. Бочком протиснулся незнакомый плотный человек. Матово блеснула лысина. Незнакомец положил листки Зайцеву на стол. На толстом волосатом мизинце блеснул перстенек.
— Не понял, — произнес Зайцев. Он ничего не ждал. Тем более никого не торопил.
— А я вам сейчас объясню, — скороговоркой брюзжал незнакомец. — Я на ночную вахту из-за этой спешки вашей был вынужден остаться. Я фамилии своей даже позвонить не успел, чтобы предупредить. Моя супруга ревнива, я и на это пошел. Я, товарищ, готов работать сверхурочно на базе исключения. На базе постоянной я так работать не готов! Понятно? Я не посмотрю, что я здесь четвертый день. Я уволюсь!
Теперь Зайцеву стало яснее. Это, стало быть, их новый эксперт. На столе лежал отчет о вскрытии.
Вот только никакого вскрытия он не запрашивал.
— Вы же тут у нас товарищ Зайцев? — напирал толстяк. — А то я не всех товарищей еще в лицо знаю… Ну так я вам и докладываю.
Зайцев нахмурился.
Оказывается, какое-то дело к его приходу на службу не только уже было открыто, но даже поручено ему. «Вы ко мне по ошибке», — хотел миролюбиво заметить Зайцев. Но фамилия Жемчужный уже прыгнула со страниц, размашисто подписанных новым экспертом.
Вчерашний наездник. Кто-то приказал в страшной спешке выпотрошить беднягу, вчера свернувшего себе шею на глазах множества свидетелей. И открыть дело. И даже закрепил это дело за ним, Зайцевым. Кто-то. Начальства теперь — когда слили милицию и ГПУ — стало много.
Но зачем огород? Случай ведь очевидный, прав Самойлов: гибель на производстве. Полный ипподром свидетелей.
Вслух он, прямо и весело глядя новому эксперту в глаза, сказал другое:
— Да. На такую выдающуюся и быструю работу в этих стенах способен мало кто. Полное обследование!..
Тон его был таким восхищенно-сердечным, что ворчун с шумом пыхнул. Он, видно, много еще чего хотел сказать, но не стал.
— Нашли что-нибудь интересное? — спросил Зайцев.
А в мыслях билось: странно, странно, странно.
Толстячок опять пыхнул. Но уже кивнув подбородком на страницы, то есть по адресу покойного:
— Печень умеренного алкоголика. В остальном — спортсмен.
— А причина смерти? — Зайцев с любопытством листал страницы.
— Перелом шейных позвонков. В результате удара при падении.
Никаких сюрпризов. Отчего же сыр-бор?
Смутное чувство беспокойства стало ярким, как мигающий маяк. Странно, странно, странно. Поручить столь стремительную экспертизу, приказать работать всю ночь мог только высокий начальник.
Но вслух Зайцев только опять поблагодарил эксперта, подлив в голос восторга.
Тот что-то буркнул, но по лицу видно было, что похвалы его умаслили. В бурчании можно было расслышать «всего хорошего». При желании.
— До свидания! И спасибо! — крикнул Зайцев вслед.
Лицо его снова стало озабоченным.
Он вспомнил свой недавний — беглый, но совершенно серьезный — разговор с Коптельцевым. «Справишься — молодец. Не справишься — тебе давно уже место в камере». Зато никто из своих не пострадает…
Итак, ему скинули глухое дело. Стоп. Какое уж тут дело, если нет убийства? Есть только очевидный несчастный случай на глазах множества свидетелей.
Чего от него хотят? Чего добиваются?
Заключения «состав преступления не обнаружен, расследование считаю нецелесообразным, дело закрыть»? И его, Зайцева, подписи?
Слишком уж кто-то торопится это дело закрыть, причем его, Зайцева, руками. А торопится — потому что кто-то другой торопится тоже, но только это дело открыть, дать ему ход.
И он, Зайцев, угодил между двух разнонаправленных воль.
Только в одном он был теперь уверен. Пахло это скверно.
Несколько минут тупо смотрел на собственные руки, замком лежавшие на столе. Успокоился. Заставил сознание погрузиться в комнату без окон и дверей. Пустую. Где нет ни тюрем, ни подлости, ни страха, ни суетных конторских забот, ни косых взглядов коллег, ни их прямого молчания. Главное, нет страха.
А что есть?
Что сказал эксперт о смерти наездника Жемчужного? Перелом шеи в результате падения?
Еще есть инстинкт.
Зайцев не закрыл глаза. Он все равно смотрел — и уже не видел перед собой ничего: ни стола, ни собственных рук, ни печи в углу, ни дивана из чертовой кожи.
Вокруг была пустота.
Пустота опадала и вздымалась в ритме его дыхания. Сперва из бархатистой нестрашной пустоты проявилась опрокинутая беговая коляска. Колеса задраны вверх, погнуты. Потом плоский и все равно громадный труп лошади. Красивая, под страшным неживым углом вывернутая голова.
Вот уже два возможных орудия убийства.
Зайцев взял телефон. Попросил соединить с ипподромом. Дождался ответа, представился. Дождался, пока секретарь директора попадет по рычагу испуганными пальцами.
— В сарае коляска? — быстро и холодно бросал в трубку Зайцев. — Не трогали? Уверены? И сарай заперт? Превосходно. Ничего не трогать.
Он уточнил еще одну деталь. Сбросил рычагом звонок. Потом по внутренней связи распорядился отправить на ипподром техника.
«Состав преступления не обнаружен», «эксперт заключил», «дальнейшее расследование считаю нецелесообразным»… Этого от него сейчас добиваются?
Не добьются.
Когда вокруг играют слишком напористо, сложно и хитро, лучше всего действовать как можно проще и прямее.
Значит, будет вам расследование.
Зайцев снова ударил пальцами по рычагу. На этот раз попросил соединить его с Ветеринарным институтом.
Туда, как сообщил директор ипподрома, вчера увезли — для научных исследований и обмеров — труп знаменитого представителя орловской рысистой породы, шедевр сложной селекции — жеребца по кличке Пряник.
Глава 2
Бежать теперь нужно было в трех направлениях сразу. Разбитая коляска стояла на ипподроме. Мертвая лошадь лежала в холодильнике Ветинститута. Третья цель была ближе всего — по коридору в кабинете, где заседал Юрка Смекалов. Вернее, бригада, ведавшая игроками, притонами и прочей такой шушерой.
Зайцев на миг задумался, с которого начать.
И выбрал четвертое.
— Вам назначено? — пискнула из-под фикуса секретарша, но из-за узкой юбки не успела быстро вскочить и остановить визитера.
— А как же, — законопослушно ответил на ходу Зайцев. Стукнул для вида и тотчас распахнул дверь к Коптельцеву.
Тот был один. Поднял голову от стола. И Зайцев сразу заметил мгновенное изменение, что-то вроде легкого паралича, тотчас сковавшего лицо в приветливой гримасе. Коптельцев был явно не рад его видеть.
Зайцев без приглашения уселся напротив. Просиял в сторону шефа. Со стороны могло казаться, что беседуют добрые товарищи.
Коптельцев выслушал, бросил на стол карандаш.
— Ты что, Вася, спятил? У нас и так нехватка кадров повсеместно.
Их взаимный тон мог обмануть постороннего, но друг друга они обмануть не могли. Глазки Коптельцева, подпертые жирными щеками, щурились недобро и испуганно. «Как на бешеную собаку смотрит, — холодно думал Зайцев, наблюдая. — Пришиб бы от страха. Да кого-то он боится еще больше». Рот его при этом выговаривал какую-то служебную белиберду:
— Ввиду того что… разнарядка… в соответствии с использованием человеко-часов…
Слова казенные, положенные, протокольные. Теперь Коптельцев уже не был для Зайцева загадкой, как тогда, в 1929-м, когда его «вдруг» назначили начальником Ленинградского уголовного розыска. Вернее, перевели. Из ленинградского же ГПУ. Угрозыск тогда трясло. Прежний начальник, Леонид Петржак, покончил с собой. Но трясло не от этого. Покончил Леонид Станиславович, потому что проворовался. Нечего в угрозыске воровать, кроме промокашек? Ошибка. А склад улик? А склад изъятых материальных ценностей? К рукам Петржака прилипло, должно быть, немало ценностей, раз он сам понял: не выкрутится. Зайцев догадывался: воровал-то, поди, не один, делился. И делился с важными людьми. Раз сам понял, что живым ему из этого всего не выбраться. Шуму тогда в городе из-за этого было много. Поначалу Коптельцев на всех произвел сносное впечатление. На его послужной список посмотреть как-то забыли. А зря. До того как прийти в угрозыск, Коптельцев десять лет отслужил в ГПУ. То, что при царизме называли «тайной полицией», вскоре подмяло под себя честный уголовный сыск. Отныне не было в Ленинграде уголовки — все теперь могло стать «политикой». Украл — контрреволюция, убил — террор, обжулил — вредитель. Не было больше преступника, которого нельзя было бы сделать врагом народа.
Выделить Зайцеву помощь Коптельцев отказался наотрез.
— Нет так нет, — мирно согласился Зайцев, вставая. Задвинул стул.
Закрыв за собой дверь кабинета (секретарша опять трепыхнулась ему навстречу — и опять упала обратно на стул в своей узкой юбке), Зайцев тут же направил стопы в комсомольское бюро.
Товарищ Розанова — активистка местной комсомольской ячейки — оторвалась от газеты.
— Вам чего?
Зайцев завел тот же мотив. Только слова были другие: «комсомолец», «способный сыщик-оперативник», «показал себя», «прозябает на канцелярской работе», «куда смотрит актив».
Актив переспросила:
— Комсомолец? Как его фамилия? Нефедов?
Она сделала несколько закорючек в тетради. Пообещала:
— Разъясним.
* * *
Зайцев понадеялся, что других дел у Розановой сегодня нет и она ринется спасать комсомольца из лап рутины. Розанова была идейная. Коптельцев таких боялся. Он любил секретарш в узких юбках, с завивкой и парфюмом. Розанова платила ему ответной ненавистью. Зайцев был уверен в скорой победе. Но до тех пор решил навести справки о ленинградском тотализаторе.
Юрку Смекалова он, к счастью, застал на месте. Тот одним пальцем бил по машинке — писал отчет.
— А, Вася, здорово. — Он протянул поверх каретки руку. На указательном пальце краснела зарождающаяся мозоль. Казино с проспектов исчезли, а игроки, каталы, жулики — нет. Просто играли теперь все больше по квартирам, в подпольных притонах. Стучать по машинке Юрке приходилось не меньше, чем при НЭПе.
Он рад был прерваться.
— А то! Пряник! — поднял пшеничные брови в ответ. — Как же не слышали.
И покачал головой.
— Вот жаль, так жаль. Такая смерть дурная. Глупая. Какая лошадка!.. Птица! Чего?
Зайцев почувствовал, что его опять задело. Вот и Юрку, похоже, мало занимало, что при этом погиб человек. Вот и он тоже: какая лошадь!
— Да ничего. Я не знаток.
— Ой, зря! Такая лошадь!.. Выдающаяся. Ни одного проигрыша. Да чего уж теперь.
Юрка подавил зевок.
— Ты сегодня спал? — сочувственно спросил Зайцев.
Юрка мотнул головой, опять зевнул, не размыкая челюстей.
— Ладно, ты ж не о лошадках трепаться пришел. Чего надо?
— О лошадках, представь.
— Ну?
— Ты мне скажи как конский специалист.
— Да какой я специалист! Просто Пряника не знать — это как не знать… Как Уланову не знать! Эрмитаж не знать!
— Ладно, ладно, устыдил. Вот этот Пряник ваш выдающийся. Ни одного проигрыша. А если бы он раз — и проиграл?
— Я бы удивился.
— А кто-то при этом на него поставил. Причем неслабо так.
— На него все ставили, дураков нет. Только выигрыш все равно мизерный. Раз все ставят.
— Ага, — кивнул Зайцев. — Вот так это, значит, устроено?
Юрка оживился.
— Если явный фаворит, то это как пойти и в магазине купить: вот деньги — вот товар. Приятно, но радости мало, — принялся рассуждать он. — Или как с женой это самое. Все знаешь наперед.
— Ты это, в половую тему не углубляйся.
— Я объясняю по-человечески. На доступном материале. В лошадях-то ты не шаришь.
— Я и в браке не шарю.
— Ладно. В общем если бы вдруг вышло так, что ты угадал победителя, которого никто не ждал, то и выигрыш твой был бы — ого!
— А сколько?
— А это ты на ипподроме спроси. У них учет полный. Котел после заезда опрокидывают и все по книгам бухгалтерским разносят: кому, сколько, за кого.
«Угу», — буркнул Зайцев. Судя по голосу директора ипподрома, кое-что в такие книги не записывалось.
— Хорошо, Юрка. Это все складно. А если, допустим, один — да поставил не на него. Не на Пряника вашего расписного. И вовсе при этом не дурак. А умный человечек. Ушлый, я бы даже сказал. Допустим, знал он, что именно в этот день Пряник не выиграет.
— Пряник не выиграет?
— Придет вторым. Споткнется. Задержится. На сантиметрик вот такой. — Зайцев показал пальцами. — На секунду да отстанет.
Вид у Юрки был сомневающийся.
— И знал наш человечек это наперед, из надежного источника. И даже сам с этим источником договорился выигрыш поделить.
— А, вот оно что. Думаешь, сговорился Жемчужный на заезд.
Юрка с удовольствием вытянул спину, хрустнув суставами, заложил руки за голову, показал острые локти — один продранный. И посмотрел на Зайцева весело-маслянистым взглядом жулика.
— Не-е-е. Быть такого не могло.
— Да ладно. Серафимы у вас там, что ли, на ипподроме?
— Да нее, не серафимы. Просто незачем им. Им и под Усами тепло.
У каждой бригады свои словечки, свой жаргон. «Под какими еще усами?», — Зайцев сделал вид, что понял.
— Тепло, да может, кому и потеплее хочется. Выигрыш никогда не лишний.
— Нет, — твердо отсек Юрка, выпрастывая руки. И даже весь как будто выпрямился, подобрался. — С Усами такое не пройдет. Сразу прочухает. Мы тотализатор ипподромовский сами знаешь как пасли поначалу? Особенно как казино закрылись. У-у. И агентов внедряли. И наблюдали. И подкатывали сами. Нет. Всё чисто! Усы там такого шороху навел, что ты! Без дураков знаток. Народ тамошний это тоже понимает. Если бы кто из наездников лошадь придержал, Усы бы сразу это заметил: на лошадей-то у него глаз алмаз. Этот твой источник и выигрыш свой пересчитать толком не успел бы, как уже ехал бы в лагерь на Соловки.
— Но ведь играют…
— Играют, — перебил Юрка. Потер глаза, обведенные тенями. — Государство не запрещает.
— Скажешь, все честно?
— Не скажу, что прямо вот все. Но мелочь копеечную мы не гоняем, все равно новая тут же набежит. Но пока Усы приглядывает и на трибунах сам появляется, там мир и покой. А нам, вот. — Он кивнул на машинку. — И без ипподрома писанины хватает.
Зайцев глядел на него во все глаза. Он был так изумлен услышанным, что не знал, как половчее уточнить.
— А Усы… часто на трибуне-то?
Юрка, казалось, не замечал его удивления.
— Усы-то? Да как приезжает за надобностью какой на Высшие кавалерийские курсы здешние, так и на ипподром заглянет. Уж непременно. Частенько то есть, да, — хохотнул он.
Зайцев уже не знал, что и думать, потому что на ум ему пришло только одно толкование юркиных речей, одно, но такое… Зайцев понизил голос:
— Погоди, Юрка. Ты что же, хочешь сказать, что сам товарищ Сталин в Ленинград…
— Сталин?!
Юрка загоготал так, что ремингтон отозвался тоненьким звоном.
— Сталин? Ну, Заяц, ты даешь. Ха-ха! — Юрка утер пальцем увлажнившийся уголок глаза и наконец смог выговорить. Глаза у него стали совсем проснувшиеся, хохот Юрку освежил, как холодная вода. — Это ты, мол, Усы? Слушай, Вася, я тебя, конечно, уважаю, ты мужик неглупый, но это уже такой анекдот, что я и рассказать никому не смогу — антисоветчина. Не Сталин! Буденный! Я о товарище Буденном — маршале Буденном говорю.
* * *
Зайцев валил по лестнице. Ему было досадно на себя, но и смешно тоже. Усы, да уж. На месте Смекалова он бы тоже ржал.
На портретах усы у прославленного маршала-кавалериста товарища Буденного и правда были выдающиеся — две огромные, удало топорщившиеся метелки. Не усы, а переведенные под нос бакенбарды.
Зайцев стучал башмаками по лестнице, размышлял. Сколько ж возни с такими усами! А как их мыть — часто, редко? Расчесывать? Смазывать надо или нет? Чем? Сами ли они по себе так стоят? Сколько времени требуется, чтобы вырастить эдакое украшение? И каждому ли оно доступно или ограничено природой?
Лестница спускалась в прохладный полумрак вестибюля. Недавно объявили неделю экономии электричества. Только на касках дежурных милиционеров за стойкой лежали солнечные блики, проникавшие через окно. Зайцев отразился в дверном стекле светлым привидением. Он не выдержал. Бросил взгляд на дежурных: нет, головы склонены. По утрам в угрозыске сравнительно тихо. Зайцев, глядя на себя в темное стекло, быстро приложил под нос по два пальца, средний и указательный.
И чуть не подпрыгнул — боковым зрением заметил внизу разворачивающееся движение. Сердце ухнуло. Остроухая тень. Стукнули когти — Туз Треф. Пес, очевидно, дремал на прохладной плитке, пока вожатый дул свой чай в столовой. А теперь вскочил, приветствуя знакомца. Ожидал ласки. Тускло блестел в полумраке нос. Зайцев видел, что это Туз Треф. Видел знакомые круглые рыжие брови. Видел блики в глазах-вишенках. Слышал, как ходит туда-сюда хвост.
Но сумел выдавить только:
— Здорово, друг.
И поспешно толкнул дверь и выкатился наружу.
Весело уже не было. Липкий, гадливый ком, который он тогда почувствовал в клубе, снова стоял внутри.
* * *
Зайцев держался за кожаную петлю. Переполненный трамвай звенел всеми своими кишочками. Будто черно-серые гроздья пассажиров, висевшие на обеих площадках, тянули его назад. Внутри тоже давка, но все-таки свободнее.
Ехали по Лиговке в сторону окраины. Злачные места. Зайцев смотрел и не видел серые обшарпанные дома. Ком внутри рассосался. Осталась досада. Милый, смышленый Туз Треф — и все равно ведь нахлынуло это омерзительное ощущение мощных мышц под руками, этой дикой, извивающейся животной жизни, которую нужно прекратить во что бы то ни стало…
Зайцев отвернулся, стал глядеть на пассажиров. Ни на кого в особенности — взгляд плавал по озабоченным замкнутым лицам. Но все-таки это был взгляд сыщика. Парень поодаль, в спортивной футболке и клетчатой кепчонке, ничем не отличался по виду от других парней в кепке. Точно так же раскачивался вместе со всеми и вместе с трамваем, точно так же держался за кожаную петлю. И все же Зайцев сразу отметил: вор.
Щипачок был еще молодой. Может, и в картотеке нет. Зайцев наблюдал. Трамвай тряхнуло. Щипачок упал на дородную тетку с сумкой. «Пардон», — и задвигался, извиваясь в переполненном проходе, к выходу. Некогда, одернул себя Зайцев. Возвращаться на Гороховую с щипачком на буксире, сдавать, оформлять, терять несколько часов ему сейчас было совсем некстати.
В любом расследовании первые-вторые сутки решают, уйдет ли следствие в прорыв или дело повиснет.
Не было у него этих лишних часов.
Трамвай перенесло через стоячую вонь Обводного канала. Дома лепились все еще плотно, по-городскому. Но за окнами все чаще мелькала зелень. Зайцев соскочил на нужной остановке.
Голову овевал совершенно деревенский воздух. Сквозь мостовую пробивалась трава. Ботинки сразу же припудрило мягкой пылью. В просвет за серым забором белело развешанное белье. Высоко поднимала лапы курица. От деревьев дышало свежестью. Как только треньканье трамвая удалилось совсем, Зайцев услышал в тишине пение жаворонка. Среди деревянных домишек здание Ветеринарного института казалось случайным, неуместно городским, как шкаф, который выгрузили приехавшие на лето дачники.
Мощное, высокое, добротное. Ложноклассическая осанка махины говорила об академической родословной, которая уводила в царские времена, когда институт был учрежден. Зайцев быстро нашел главный вход.
Милиция, уж конечно, нечасто навещала этот институт. Но визит сотрудника угрозыска не удивил, скорее озадачил вахтера. «Да вы присядьте», — шепнул он Зайцеву, снимая трубку внутренней линии.
Вскоре на площадке высокой лестницы нарисовался юнец. Ассистент, лаборант. Или просто студиоз.
— Вы товарищ Зайцев? — переспросил он, хотя других товарищей рядом не наблюдалось. — Идемте за мной, я вас провожу к профессору Савченко.
Зайцев почему-то приготовился к запаху животных и госпиталя. Псины и хлорки. Но пахло в коридорах лишь солнцем, мастикой и канцелярией. Профессор Савченко тоже был похож больше на чиновника, чем вивисектора.
— Так-так-так, — выслушал он. — Пряник, да. Выдающийся представитель породы. Исключительный результат исключительно грамотной селекции. А что случилось?
— Вот это мы и выясняем, — пожал плечами Зайцев. — А что, это обычная процедура? Я имею в виду: лошадь сразу же отвезли сюда…
— Необычная, конечно! — всплеснул руками Савченко и тут же сцепил их замком на животе: — Обычно мы принимаем трупы, если есть подозрения. Если лошадь пала. Была больна и заболевание ее может быть инфекционным. Знаете, в условиях города и городского извоза любой случай инфекции…
— Так Пряник был болен? — перебил Зайцев.
— Здоров. — Глаза профессора Савченко блеснули. Он почувствовал внутри толчок шутки. — Здоров, так сказать, как конь!
Шутка была рассчитана на студенческую аудиторию, и Зайцев пропустил ее мимо ушей. Он немного подался вперед.
— Что же тогда необычного?
— Не что — кто! Лошадь. Лошадь необычная! Исключительный экстерьер. Правильность сложения. Ровный нрав. Великолепный ход в упряжке и под седлом. Резвость. Исключительная резвость.
— Так это, товарищ Савченко, мне представляется, очевидные качества. Видные невооруженному глазу. Зачем же вскрывать лошадку?
— Это вы, дорогой мой, действительно не понимаете. Внешние, как вы говорите, качества есть сумма внутренних. Объема легких, размеров и веса сердца. Все важно: особенности кровеносной системы, состояние желудка и кишечника. Обмеры костей. Состояние суставов и связок. После смерти Пряник представляет собой сумму ценнейших сведений. Как для советского животноводства, для селекции орловской породы, так и для науки о лошадях как таковой.
Зайцев выпятил губу, покивал с уважением, мол, дела.
— А сумма сведений эта… Что же, можно мне с ней ознакомиться?
— А вам зачем? — простодушно удивился профессор.
— Работа такая. Интересоваться.
— Господи, если это как-то в чем-то вам поможет… Ради бога, молодой человек, ради бога. — Он высунулся в коридор. Остановил кого-то, перекинулся словами. «Товарищ из милиции интересуется» и «Кольцов проводил вскрытие?» — донеслось до Зайцева. Обернулся в кабинет: — Вот, пожалуйста, вас проводят.
Опять светлые канцелярские коридоры. Солнечная пыль, гул шагов и запах мастики.
Зайцев бессчетное количество раз бывал в морге. И пока шел за сероватым халатом по коридорам и лестницам, представлял себе железный стол на колесиках, плоскую огромную тушу с четырьмя твердыми копытами на странно тонких сухих ногах. Но ошибся.
Товарищ Кольцов за своим письменным столом тоже больше напоминал чиновника.
— Вот. От Савченко. — Серый рукав махнул Зайцеву. Он так и не успел рассмотреть лицо провожатого.
— Здравствуйте, товарищ, — полувопросительно выговорил Кольцов. Круглые глаза смотрели внимательно на внезапного посетителя и не находили ответа. Не студент, не лаборант, не извозчик, не веттехник, не колхозник — кто?
— Вы из газеты? — наконец предположил Кольцов. Приподнял свое широкое, несколько прямоугольное туловище, протянул крепкую ладонь. Зайцев пожал — сильная. На носу красные жилки: поддать любит. На вид Кольцову было хорошо за пятьдесят.
— Ленинградский угрозыск. Зайцев.
Взгляд стал отчужденным, это Зайцев заметил мгновенно. Это, впрочем, не значило ничего. Возможно, товарища Кольцова просто бесило, что его отвлекают по пустякам.
— Угрозыск? Сава… Товарищ Савченко, — недовольно поправился он, — сказал только, что вы насчет Пряника.
Под Кольцовым снова скрипнул стул, приняв плотно сбитое тело.
— Все верно. Просто мелочи уточнить хочу. Все-таки лошадь знаменитая.
Взгляд Кольцова не смягчился. Зайцев попробовал с другой стороны:
— …Знаете, с такими знаменитыми лошадями все равно как со знаменитыми людьми, артистами там, учеными или писателями. Все советские граждане перед законом, конечно, равны, но… Знаменитая персона поневоле привлекает внимание. Вы же понимаете, о чем я, верно?
— Да, лошадью Пряник был действительно выдающейся, — без охоты согласился ветеринар.
— Вот-вот, — другим тоном заговорил Зайцев. — Я сам человек не азартный, но даже я, знаете ли, не пропускал его выступлений. Только лишь на чудо природы посмотреть. Даже не знатоку понятно. Вот уж правда — Холстомер.
Он сделал паузу. И на этот раз угадал: интеллигентный милиционер вызвал у Кольцова больше симпатии, чем милиционер-дурачок или милиционер-обыватель.
— Присаживайтесь. Что же вы стоите, — спохватился, показал ладонью Кольцов. — А что вас интересует?
— Вы проводили замеры. Вскрытие…
— Что же интересует уголовный розыск?
Молчание. Баки чуть светились на солнце, валившем в высокое старинное окно без занавесок. Кот, понял Зайцев. Вот на кого он похож. Кот, который с каменным терпением ждет мышь. Кажется, он почти дремлет. Почти уже Будда. Как вдруг — молниеносный удар лапы. Да, с таким бессмысленно ходить вокруг да около. Он так может часами сидеть. С таким лучше прямо.
— Я хотел бы посмотреть отчет о вскрытии. Вы ведь составляете такие отчеты?
Кольцов кивнул:
— Все как у людей. Чем, по-вашему, лошади отличаются?
Он принялся приподнимать за уголок папки и бумаги, стопкой лежавшие на столе. Перекинул Зайцеву самую тоненькую.
— Я заберу, с вашего позволения. — Зайцев положил сверху ладонь, а сам не сводил глаз с товарища Кольцова. Тот не сморгнул, не отвернулся. Только двинул плечом.
— Мне все равно. Это копия.
Ему было не все равно, это Зайцев понял. Кольцов напрягся. Но давить на товарища Кольцова, особенно сейчас, не имело смысла. Все равно что давить на железный шкаф. Сейчас надо было просто уходить. Зайцев поднялся. Сунул папку под мышку. Сердечно поблагодарил за помощь.
Кольцов приподнял в улыбке губу. Зайцев в ответ фальшиво просиял.
«Что же тебя так взволновало, товарищ Кольцов? Что ты там увидел?» — уже в коридоре задал себе вопрос Зайцев. Он отошел к окну. Кольцов запирался, ясно. В разговоре с милиционером люди могут делать это по тысяче разных причин, и только некоторые — потому что виноваты. Кольцов совершенно точно был в смятении. Но почему? Зайцев пролистал отчет. Он зря опасался каракулей типично докторского почерка, отчет был уже перепечатан машинисткой. Но толку? Ясной выглядела только схема лошади, на которой быстрая и точная рука Кольцова отметила какие-то синие стрелки, неровные овалы. Какие? Что отметила?
— Эй, — крикнул он. — Да, товарищ, вы.
Товарищ был совсем зеленый. Лет двадцати, может и того меньше. Длиннолапый и тощий, как вдруг вымахавший щенок. Фалды халата были мятыми — отсидел в библиотеке, должно быть.
— Товарищ, — сверкнул Зайцев удостоверением, — я из милиции.
На безусом лице мелькнула тревога. Зайцев поспешил ее развеять.
— Вы не подскажете?.. Вот бумажку получил. А что в ней написано — ни черта не смыслю. Все слова понял, а не понял ничего. Наука. Хоть головой о стену бейся.
Это молокососу польстило. Вид у него стал до смешного надменный и знающий. Он завел руки за спину.
— Вот тут что говорится? — Зайцев протянул страницы, позаботившись, чтобы палец его прикрыл слово «Пряник».
— Посмотрим, посмотрим. — Студент быстро побежал глазами по строчкам, изредка прыгая на рисунок и обратно. — Что это с вашей лошадкой случилось? — участливо спросил он.
— Умерла, — ответил Зайцев. — На полном, можно сказать, бегу. А на вид такая здоровая.
Студент углубился в бумаги:
— Ого. Не такая уж здоровая.
Показал на схему. Губы сложились в трубочку и неумело изобразили свист. Голос зазвенел:
— Легкие по взвешивании показали почти тридцать килограммов!
— А сколько надо?
— Четыре с половиной. Пять, может. Лошадь-то какая была?
— Хорошая, — огорченно признался Зайцев.
Студент осклабился.
— В смысле — скаковая, гужевая?
— Скаковая. Породистая, — добавил Зайцев.
— Тогда и все шесть с половиной кило могли быть. Но тридцать! Вы что там с ней в милиции делали?
— Это как же тридцать? Как понимать? От этого лошади умирают?
— Тридцать — это значит, что его легкие были переполнены кровью. Да ваш коняга захлебнулся жидкостями собственного организма. Вот, смотрите.
И показал пальцем на два слова.
Зайцев сунулся к вахтеру.
— Позвонить здесь откуда можно?
— А вам к кому? Я соединю.
— Мне по городскому.
Тот с неудовольствием кивнул на телефон, висевший на стене. Зайцев отошел. Потрепанный тощий справочник Ветеринарного института вежливо лежал тут же, на маленькой полукруглой приступочке, прибитой у аппарата. Номер Зайцев нашел быстрее, чем выудил из кармана звонкую мелочь.
— Кольцов, — неприветливо пригласил собеседник.
— Причина смерти — коллапс легких. Легкие Пряника в момент смерти были переполнены кровью, — быстро и серьезно проговорил Зайцев. — Он в буквальном смысле слова задохнулся.
Пауза. Длинная-длинная. Наконец Кольцов бросил:
— Поднимитесь. Нет, не надо. Лучше я спущусь.
* * *
Руки без папиросы занять было нечем. Зайцев сунул их в карман, облокотился на шершавый ствол, подставил лицо солнцу. В зеленых кронах трещала мелкая птичья дребедень. Кольцов был без пиджака. Зажав папиросу зубами, закатил рукава сорочки. Заговорил — папироса запрыгала в углу рта:
— Я только не пойму, с каких пор уголовный розыск интересует, отчего умирают лошади.
Кольцов поглядывал на Зайцева сквозь завесу сизоватого дыма — в теплом воздухе она едва колебалась. Изучал. Зайцев ему не мешал. Он видел перед собой железный шкаф. Такой только или взломать, или дать ему открыться самому. Найти ключик, комбинацию шифра. Зайцев не спешил. Ломать товарища Кольцова он не собирался.
— Погиб наездник.
Кольцов, затягиваясь, кивнул: мол, слышали. Выпустил дым.
— Что же здесь уголовного? Печально, но бывает. Служба такая.
— Вы мне скажите, что здесь уголовного.
Кольцов пожал плечами.
— Я не знаток законов. Я больше по ветеринарной части.
Сочетание, однако — железный и скользкий. Зайцев внимательно смотрел на него. «Сейф, и все же ты стоишь здесь со мной, разговариваешь. Пытаешься узнать — но что? Пытаешься сказать — но что?»
— Хорошо, считайте, смерть лошади — это порча социалистического имущества.
Тот громко хмыкнул.
— Товарищ Кольцов, я понимаю так. Скаковые лошади — они вроде спортсменов-разрядников, верно? Выше, дальше, сильнее. В здоровом теле — здоровый дух. Отличная форма. Курение исключено. Как и другие вредные привычки.
— Насчет курения — это верно, пользы здоровью — ноль, один вред. — Кольцов загасил окурок об подошву. Прицельно бросил в каменную урну и только тогда добавил: — Пряник был совершенно здоров. Великолепно здоров.
— И все же коллапс легких. Я не специалист, вы меня поправьте, если я не так что-то понял. Но вот у нас спортсмен-разрядник. Ничем не болел. И вдруг упал и умер от коллапса легких. Так разве бывает?
— В общем, да. Запущенный бронхит, запущенное воспаление легких.
Зайцев подождал, не скажет ли тот еще чего. Не сказал.
— И больную лошадь вывели на состязания?
И тут же спросил себя: а что он вообще знает о наезднике Жемчужном? Его мысль тут же бросила веером карты. Если Юрка Смекалов прав (а он прав — спецы обычно правы), договорной заезд исключен. Что тогда? Самолюбие? Долги? Угрозы? Соцобязательства, да еще когда товарищ маршал на трибуне? Кстати, был ли Буденный в тот день на трибуне — тоже хороший вопрос. Выйти на дорожку несмотря ни на что — и несмотря ни на что победить? А все оказалось так плохо, что легкие лошади не выдержали: мгновенная смерть, авария — и гибель наездника.
Кольцов, задрав вверх красноватую, обрамленную баками ряху, смотрел на шелестящий зеленый шатер.
И пожал плечами.
— Ладно, товарищ Зайцев, — сказал он, — побалакали, и ладно. Пора работать. Бывайте.
Повернулся и побрел к главному входу.
«Шалишь», — в спину ему подумал Зайцев. Кольцов явно опасался чего-то. А что, если поговорить с ним в более приватной обстановке? Не дома, конечно. Дома можно только напугать еще пуще. Зайцев подумал о красных прожилках на носу Кольцова. Они выдавали записного пьяницу.
Он дал Кольцову время войти, подняться по лестнице. И только потом сам толкнул дверь, сунулся к вахтеру.
— Забыл, — широко улыбаясь, поднял он брови. — Только что сговорились с товарищем Кольцовым дернуть немного после службы, и как назло — название из головы вылетело. «Гудок»? «Свисток»?
Пивные на окраинах Ленинграда, особенно по направлению к вокзалу, не блистали разнообразием названий.
— «Сигнал», что ли? — усмехнулся вахтер. Красные прожилки на носу и щеках Кольцова не обманули: ветеринар любил поддать, и секретом от сослуживцев это не было.
— Вот-вот! Помню, что-то железнодорожное было. Спасибо, отец.
— Алкаши… Как себя звать, скоро забудете, — беззлобно сказал вахтер ему вслед.
* * *
Техник ничего толком не сообщил. Вернее, его сообщения отличались, как всегда, и толковостью, и краткостью. В этом вся проблема. Конструкция коляски соответствовала стандартной. Никакую гайку не свинтила враждебная рука, никакой тросик не подпилила.
Повреждения тоже отвечали картине происшествия. Удар о бортик. Штопор. Еще удар, от которого Жемчужный вылетел, как манекен из цирковой катапульты. А пустая коляска сделала еще несколько затихающих кувырков, превративших ее, такую легкую, в нечто, напоминающее большое смятое насекомое.
— А ее куда теперь? — окликнул техник.
— Пионерам, — распорядился Зайцев, берясь за ручку.
— Чего?
— Пальчиков же нет?
— Только наездника.
Жемчужный сам наладил упряжь перед заездом.
— На металлолом, куда-куда. Отчет только сдай.
* * *
«Сигнал» ничем не отличался от многочисленных «свистков» и «гудков»: кривые ступеньки в подвал, вечернее солнце радостно било в замызганные окошки у самого тротуара. Вошел — и сразу над головой сомкнулся спертый гвалт. Если для ленинградских работниц первейшим утешением было кино, то главным утешением мужского пола на рабочих окраинах был, конечно, зеленый змий. Стоячие столики были густо облеплены страждущими.
Кольцова он увидел сразу: навалившись всем телом, тот нависал над шатким столом в одиночестве. В кружке опускалась пена. Кольцов выбирал из мисочки и бросал в рот соленые горошины. Зайцев ловко оттер сизоносого страдальца, спешившего воткнуться к Кольцову «на свободное». Без приглашения поставил полную кружку рядом.
Поймал взгляд.
Рысьи глаза уже были подернуты туманом — кружка явно была не первой. Кольцов ничего не сказал. Приподнял кружку. Молча стукнулись. Зайцев сделал несколько глотков. Пиво было отвратительным.
— Лошадь, стало быть, — глядя себе в кружку, пробормотал Кольцов. Потом махнул недопитой кружкой куда-то в сторону, постучал по ней пальцем и поднял палец вверх, мол, еще одну.
— Пряник ничем не болел, — начал Зайцев. Он не знал, так ли это было на самом деле. И в то же время знал: если бы Пряник был поражен воспалением или бронхитом, да еще запущенным, ветеринар увидел бы это на вскрытии.
— А тебе не все равно? — неприветливо бросил Кольцов. Но ждал ответа. Зайцев дунул на пену, спокойно ответил:
— Мне не все равно.
Тот кивнул, хмыкнул, опять опустил губы в пиво. Подошла баба и стукнула полную кружку им на столик. Кольцов вынырнул, кинул в рот горох, пожевал.
— Тебе сколько лет?
Зайцев молча встретил его взгляд.
— Молодой, — ответил за него Кольцов. — Не воевал, стало быть.
— В меня как-то больше постреливали и ножичками тыкали уже в мирное время. Свои, советские граждане.
— М-м. — Кольцов уже вставил в рот папиросу. Чиркнул, поднес к лицу огонек в горсти. Оранжевые блики на миг мигнули в глазах.
— Западный фронт? — спросил Зайцев. Он вдруг все понял. Сложил и возраст, и опыт, и недоверчивость. Бывший военный ветеринар! Царские погоны. Вот отчего Кольцов не спешил приоткрывать свою железную дверцу. Привлекать внимание органов к своей персоне — а значит, и прошлому — ему, забившемуся от советской действительности в солнечную тишь Ветеринарного института, совсем не улыбалось.
— М-м.
Идти теперь следовало только прямо — и до конца.
— Вы, товарищ Кольцов, зря волком на меня глядите. Никакой вы даже не свидетель. Да и я не на службе. И разговорчики наши — в пользу бедных. Исключительно чтобы мое, так сказать, невежество в ветеринарном вопросе прикрыть вашими исключительными знаниями. Дальше я своими силами.
— М-м.
— У меня тоже есть слово чести.
Рысьи баки иронически вздрогнули:
— Слово агента?
Зайцев пропустил издевку мимо ушей.
— И я вам его даю.
Кольцов по виду никак не отреагировал. Выпустил сизое облако. Но вдруг стряхнул вместе с пеплом:
— Браиловичи.
Дверца железного шкафа приоткрылась.
— Не совсем Браиловичи, — наклонив голову, снова заговорил он. — Деревенька какая-то. Не важно. Застряли мы там очень крепко: ни мы, 8-й гренадерский Московский полк, вперед, ни немцы назад. Стояли, значит. Дай бог памяти: осень была, а какой год? Шестнадцатый? Позже? Пятнадцать лет всего тому назад, а памяти никакой…
Взгляд его рассеялся. Пьяное балаканье и гвалт в жаркой тесноте пивной больше не доходили до его сознания. Он смотрел назад — на подпоручика Кольцова, ветеринара 8-го гренадерского Московского полка.
Зайцев понял. Не спешил звать его из того далека.
— Мы уже тогда освоили газовые маски Зелинского — Кумманта, — снова заговорил Кольцов. — Насобачились. Никто, по-моему, особо от той атаки и не пострадал, когда немцы пустили газ. Я имею в виду личный состав. Но вот лошади… Лошади пали. — Он помотал головой. — И очень много мышей и птиц. Полные окопы дохлых мышей и птиц. Бедняги…
— Что за газ?
Но Кольцов, по-видимому, не услышал. Пьяный орал у столика поодаль:
— Нет, ты тудыть не смотри, ты сюдыть смотри…
Или просто Кольцов был так далеко, в пятнадцати годах отсюда.
— Что за газ пустили немцы?
Кольцов вернулся в майский день 1931 года.
— Немцы нам не докладывали, чем нас травят. Боже мой, что мы все тогда творили!.. Не только немцы, — глянул он поверх Зайцева. — Мы тоже. Все. — Опять покачал головой. — Страшные дела. Хуже убийства.
— Вам почем знать?
— С убийством все просто. Мы что-то пострашнее тогда сделали, все мы. Друг с другом — русские, немцы, англичане, французы. Не убийства. Истребление, вот что мы устроили. Мы научились, что жизнь — копейка. Меньше, чем копейка. Страшное дело. — Голова свесилась над кружкой. — Ваши нынешние душегубы и бандиты подле этого сущие дети.
— Не преувеличивайте, — хмыкнул Зайцев.
— Они всего лишь преступники против общества, — возразил Кольцов. — А мы тогда, — он ткнул в сторону Зайцева папиросой, словно подыскивая слова, — нарушили закон повыше. — Папироса теперь тыкала в низкий закопченный потолок. — Повыше. Эти бедные птицы, мыши. Эти лошади… — он смял папиросу прямо об столик.
— А свинячить не обязательно! — тотчас раздался женский голос за спиной. Подавальщица волокла пустые кружки.
— Мои извинения, извинения. — Кольцов поднял руку, смахнул окурок. Твердо глядя Зайцеву в глаза, выговорил: — Я был офицером. Но не все это понимают! Мы настоящие, кто воевал. Не штабные, не воры тыловые, не генералье, которое только водку трескало. А мы. Мы все были — за революцию. За советскую власть. За новый мир, или как там теперь поется. Тот мир лечить уже было нельзя. Поздно. Только срыть до основанья. К черту. — Он махнул папиросой. И вдруг закончил: — В случае с Пряником я ничего не утверждаю. Просто клиническая картина похожа. Вот и все.
— Газ? Но откуда?
Кольцов пожал плечами.
— Это что же получается, — размышлял Зайцев вслух, — боевой отравляющий газ?..
Кольцов не дал ему закончить. Что бы ни добавляли здесь в пиво, оно уже заволокло ветеринару мозг.
— Ты тут полицай или как там, городовой, — пьяно тянул он слова. Тон стал недобрым. — Нет, не городовой — сыскарь. Да агент, короче. Вот ты, агент, концы с концами и своди. Я же тебе просто говорю, что, когда совершенно здоровая, тренированная и разработанная породная лошадь, грамотный уход и все такое… а тут такой результат на вскрытии, такие вот такие легкие… то мне на ум пришел единственный прецедент. А не нравится тебе, что я говорю, так иди. Иди совспеца ищи, с партийной линией и нужным происхождением. Он тебе наплетет получше. Иди!
На них стали коситься — не закипает ли мордобой.
Кольцова шатало.
— Иди! Ищи! Иди отсюда, если не нравится! Что стоишь смотришь? Ну, иди!
И махнул кружкой:
— Еще маленькую!
* * *
Зайцев развязал шнурки еще в коридоре. Уже темном. Светлая ночь сюда не пробивалась. Соседи спали. За какой-то дверью картофелиной по железу перекатывался храп. Зайцев толкнулся к себе в сумеречную комнату. Одновременно скинул ботинки — и включил свет.
И чуть не подпрыгнул.
Потому что на стуле подпрыгнула женщина. Она, очевидно, спала, положив голову на руки, а руки на стол.
— Гражданка, вы кто?
— Я это… Мне Прасковья Ильинишна велели дождаться… показаться… я сейчас к себе в угол пойду. Я только показаться… Как велено…
Глаза у Зайцева слипались. Может, он уже спит? Женщина нервно одернула на плечах косынку, дернула вниз полы старенькой кофточки, потом щепотью поправила подол выцветшей юбки. Она была похожа на ту, утреннюю. И не похожа. Просто тоже тощая, сообразил Зайцев, привычный к мгновенным описаниям внешности, молниеносному оттиску особых примет. За дверью кто-то кашлянул — для вида.
— А я как увидела, ты свет запалил, так и кинулась, — шепотом сообщила Паша, просунув голову. — Ну, думаю, значит, вернулся. А ты иди. В угол свой. Иди, — отпустила она тощую женщину.
— Паша, это кто? — шепотом спросил Зайцев, чувствуя некоторую дурноту — то ли от поганого пива, выпитого в компании Кольцова, то ли от усталости, то ли оттого, что сегодня толком не ел. А больше всего оттого, что утренний бред с нанятой ему кухаркой этим вопросом как бы замкнулся в рифму. Весь день был бредовым.
— У меня уже есть кухарка, — все-таки заметил он. Зайцев ценил абсурд.
— А это… Она это, того, — на миг замешалась Паша, но нашлась: — Она нянька.
Сон слетел с Зайцева.
— Паша, ты что, офонарела? Какая еще нянька?
— Жить она у меня в углу будет. А плати ей копейки, она и рада, чего? Сущие копейки.
— Ты наняла мне кухарку. А теперь — няньку?!
Зайцев почувствовал, что даже для любителя абсурда это чересчур.
— Паша, что происходит? — совершенно серьезно спросил он.
И увидел в глазах Паши что-то новое.
— Я не знаю, — просто ответила она. И добавила раздельно, с ужасом — или так только показалось ему после всех событий дня: — Я не знаю.
Зайцев махнул рукой. Завтра, все завтра. При свете дня и разума. В ответ ему махнула закрывающаяся дверь. Стащил пиджак. Соскользнули на пол брюки. Он не помнил, успел ли выпростать из сорочки руки, — повалился на бок и уснул.
Глава 3
Нагреть воду для чая или кофе — да и просто кипяток годился бы — он все равно не успевал. Зайцев пустил струю тише, попил из-под крана. Вода отдавала типичным ленинградским привкусом. Не важно, лишь бы не бурчало в желудке, пока доберется до столовки.
Выкатился из ванной, роняя капли. Очередь из соседей ответила недовольными взглядами. Хмурых, неразговорчивых по утру лиц прибавилось.
— В обход влезать — красиво? — подал голос кто-то, но больше для порядка.
— Спешу, граждане дорогие соседи, прошу извинений. Служба.
Вытираясь на ходу, Зайцев быстро прошел по коридору. Выпитая вода не помогла, есть все равно хотелось. Решил, что хлеб прихватит из комода. Сунет в карман, по дороге разберется. Оставалось только натянуть пиджак. Распахивая дверь, он сорвал с шеи полотенце. И очумело уставился. На стуле — выпрямившись, чтобы не касаться висевшего на спинке пиджака, — сидела одна из вчерашних незнакомок.
Она не охнула, не вскрикнула, не встала. Только смотрела круглыми глазами. На ее худом лице они казались огромными. Волосы в узел. Большие руки лежали на коленях, покрытых ситцевой юбкой. На плечах косынка.
— Гражданка, вам чего?
Но неизвестная гражданка не издала ни звука. Только взгляд ее стал еще более круглым, птичьим.
— А, воротился. А я думала, на службу уже убег, — сунулась позади него в дверь Паша.
По ее тону ясно было, что застал их Зайцев врасплох.
— Я проспал.
— Матрена, ну чего сидишь? На курорт приехала, что ль?
Женщина вскочила, явно не зная, куда себя девать, пролепетала: «Доброго утра», — и выкатилась вон.
— Помети здесь для начала! — крикнула ей в спину Паша. — Деревня, — с оттенком превосходства вздохнула она, — что с ней взять. Спинджак вон те уже почистила, — смягчилась она. — Она вообще чистая, аккуратная, не дура. Деревня только. Но насобачится.
Зайцев взял не понятно с какого перепуга вычищенный неизвестной Матреной спинджак.
— Паша, это кто?
— Матрена.
— Не крути давай. Что это за женщины сюда ходят?
— Они не ходят, — уклончиво ответила Паша.
— Паша?
— Я думала: ты на службу уже убег. Ты ж опаздываешь поди. А стоишь — лясы точишь.
— Паша!
— Да и я опаздываю! Некогда мне! Ты милиция, тебе ничего не будет. А меня со службы выкинут. Ай, молодец!
— Ну?
— Нянька — которая Матрена. А вторая — кухарка, — спокойно объяснила Паша. Зайцева опять охватило ощущение легкого бреда. Он попытался соорудить некое подобие логической заслонки:
— Родственницы твои?
Паша отводила глаза.
— Не. Но ты это, ничего… Они честные. Спать обе у меня будут, угол отгорожу, — поспешила она успокоить. — Да ты не того! Они дешево берут.
Зайцев почувствовал, что у него начало покалывать в виске. Мысли его сейчас были совсем далеко. С таким же успехом Паша могла говорить о жирафах, рифмах раннего Пушкина и открытии атома.
Выяснять времени все равно не было.
— Паша, мне не нужна кухарка. И нянька тем более.
Но Паша не отставала, топала за ним, гудя:
— Она горняшкой может!
— Не нужна!
— Денег жалко? — прищурилась Паша, изобразив презрение.
— Паша, ты сама слышишь, что несешь? У меня нет еды, чтобы готовить. У меня нет…
— Они аккуратные! — крикнула Паша ему вслед и, видя, что ее все равно никто, кроме любопытных соседей, слушать сейчас не станет, пробормотала сама себе: — На вид. Хоть и деревня.
Зайцев махнул рукой. Вечером выставит этих баб, кем бы они ни были. Выбежал из квартиры.
И только уже на набережной вспомнил, что забыл захватить с собой кусок хлеба.
* * *
В трамвае их притиснули друг к другу. Оба сидели как-то слишком прямо, глядя перед собой. Крачкин, со своим всегдашним саквояжем на коленях, вздергивал брови на висках, как бы говоря: «Н-да, в такой вот компании еду».
Компания была представлена юношей в круглых очках, он сидел впритык к Крачкину. Над очками торчал мальчишеский хохолок, придававший хозяину отдаленное сходство со знаменитым композитором Шостаковичем. На коленях юноша, продев пальцы под матерчатую ручку, придерживал ящик, выкрашенный защитного цвета краской.
Зайцев стоял напротив них в проходе, уцепившись за кожаную петлю. На приглашающие к разговору гримасы Крачкина не отвечал. Его беспокоила утренняя сцена. Паша несла бред, но бред последовательный. А хуже всего — при этом виляла и финтила. Зайцев припомнил ее слова хорошенько. Соединил «честные», «деревня», «в углу», «не родственницы» с увиливающим взглядом (особенно ему не понравилось слово «честные»). И пришел к одному возможному толкованию: женщины были то ли странницами, то ли кликушами. Паша ударилась в религию. Если точнее, в какую-то секту.
Вывод его не порадовал.
Видя, что его пантомиму игнорируют, Крачкин наклонился к Зайцеву через проход.
— А этот твой бойскаут, — начал он.
Но тотчас между ними вдвинулась задастая женщина в жакетке, и Крачкину пришлось снова откинуться назад. Женщина смерила обоих требовательным взглядом. Крачкин снова застыл со своей мефистофельской гримасой: «...и ничего во всей природе благословить он не хотел». А «бойскаут» поспешно вскочил, уступая жакетке место. Корма у той явно превышала размерами щель, благородно освобожденную тощим мальчишеским задом. Но не побрезговала — втиснулась. Крачкин недовольно подобрался, покрепче прижал к себе саквояж. Юноша перегнулся под тяжестью своего ящика.
Зайцев приметил угол скамейки — показал «бойскауту».
— Ставьте чемоданчик ваш сюда. А я придержу.
Тот послушался.
— С багажными местами на заднюю площадку! — тотчас подала голос кондукторша. На пологой ее груди подпрыгивали бусы — рулончики билетов на шнурке.
— Разберемся, мамаша, — коротко крикнул Зайцев. Инстинкт, отточенный в многочисленных ссорах с пассажирами, подсказал кондукторше, что лучше заткнуться. Она что-то проворчала, но и только.
Крачкин смотрел на обоих снизу вверх, но юношу при этом игнорировал.
— Этот твой бойскаут…
— Крачкин, не юродствуй.
— Да? А кто? — не внял призыву Крачкин. Зайцев терпеливо повторил:
— Он член Осоавиахима, специалист, между прочим.
— А это разве не бойскауты, по-старому говоря? — уперся Крачкин.
«Бойскаут» висел всем тощим телом, уцепившись за кожаную петлю. То ли делал вид, что глядит в нечистое окно и не слышит. То ли обидные слова Крачкина и правда тонули в позвякивании и дребезжании трамвая.
— Ты, Крачкин, отжившие понятия брось. Это тебе не игрушки в казаки-разбойники, а Общество содействия авиации и химической чего-то там. Будущий ценный резерв Красной армии.
Но тут уж перебил Крачкин:
— А выглядит как…
Зайцев не поддался.
— И студент-химик по совместительству.
— Вот и я о том же: молодо больно выглядит, — проворчал Крачкин. — Тот еще специалист, поди. А ты сразу: отжившие понятия.
— Крачкин, ты что, ревнуешь?
Крачкин не ответил. Не пошутил, как бывало. Не отпустил философский афоризм, как раньше. Теперь все было между ними иначе. Теперь Крачкин помнил о стеклянной стене между ними. И хотя Зайцев сам о ней помнил, все же почувствовал горький укол.
На Марата, подхватив багаж и несколько раз заехав углами по ногам пассажирам, сошли.
Потом шли дворами. Неизвестно, почему так построили, но конюшни Семеновского ипподрома располагались не при самом ипподроме, а на задах улицы Марата.
Зайцев чувствовал, как страшно бухает его сердце. Он трепался с Крачкиным, ждал со всеми трамвая, ехал в трамвае. Но на самом деле — спешил, так заняло его это дело. Он бежал бы всю дорогу до конюшен, если бы не знал, что этим события все равно не ускоришь.
— Шевелись же побыстрее, Крачкин, — не выдержал он.
— Пожар, что ли? — Мефистофельские морщины приподнялись.
В конюшне «бойскаут» поставил ящик на чисто выметенный пол, раздвинул ему челюсти. Звякнули в своих гнездах пробирки, пузырьки, какие-то стеклянные палочки.
— Мы что тут ищем? — забрюзжал Крачкин.
— Вчерашний день, — непочтительно ответил Зайцев.
— Оно и видно. — Крачкин вынул из кармана примятую пачку папирос и отошел к двери. — Найдешь — сообщи телеграммой.
Коридор был наполнен светом, в обе стороны — стойла. От солнца ложились косые параллелепипеды света, в которых вилась пыль.
Работник в куртке показал им стойло.
— Вот здесь он, значит, содержался. Как привезли, так и содержался. Пряник-то.
Он не спешил уходить. С любопытством глядел на всех троих.
— Спасибо, — проскрипел Крачкин так, что работник конюшни тотчас пробормотал:
— Так я снаружи. Покричите, если что.
И исчез.
В пустом стойле висела на гвозде синяя попона.
Зайцев втянул воздух. Пахло потом, человеческим и лошадиным. Пахло навозом. Запах казался удивительно благородным. Зайцев тянул ноздрями. Но больше не пахло ничем.
Может, именно в этом и смысл — что противник не сразу понимает, что сейчас произойдет? Оружие невидимое, неслышимое, не осязаемое до тех пор, пока пораженные солдаты не зальются слезами, не начнут валиться, хватаясь за горло, — так, во всяком случае, вообразил себе Зайцев. И тотчас себя одернул: нет. Не так. Если Пряника отравили газом, то сделали это незаметно. Даже опытный Жемчужный не заметил, что с лошадью неладно.
Нет, что-то здесь не сходится.
Запахло табаком.
Крачкин стоял в дверях — пускал дым наружу. Но пахучие клубы все равно втягивало обратно.
Хохолок наклонился над стеклянно поблескивающими внутренностями ящика.
— Товарищ, вы бы поскорее, — не выдержал Зайцев.
— Да вы не волнуйтесь, товарищ следователь. Даже маленькой концентрации газа достаточно для реакции.
В словах слышалась гордость удивительными свойствами газа и силой современной химии.
Юноша встряхнул пробирку, подождал, показал Зайцеву. Секунда показалась ему вечной. Юноша пояснил:
— Чисто.
Взял другую, вынул резиновую пробку. Зайцев уловил резкую вонь аммиака.
— Вася, мы зачем здесь груши околачиваем? — подал недовольный голос Крачкин. — Это что, место преступления?
Юноша поднял смоченный ватный клочок. Он ждал.
Крачкин не унимался:
— Так если место преступления, то поздравляю: все уже затоптали и захватали. А некоторые даже вон подмели и кое-где помыли, — кивнул он в ту сторону, куда скрылся работник. Там же в углу стояли метла, железный совок для навоза и ведро, на бортике которого висела влажная тряпка. — Пока некоторые опомнились, — добавил Крачкин.
Зайцев не ответил.
Юноша показал: ничего.
— А могли проветрить? — спросил его Зайцев. Он только сейчас понял, насколько не готов был к неудаче. Тот пожал плечами.
— Могли. Но выветрить совсем — очень трудно.
Зайцев подумал: да и в конюшне в день состязаний все время толклись люди. И лошади! Другие участники бегов, с ними-то ничего не случилось. Или не случилось — пока?
По конюшне гулял сквозняк.
— А через какое время проявляются симптомы газового отравления?
— Смотря чего и смотря по дозе.
— Доза, скажем, смертельная.
— Тогда смотря что за газ.
Зайцев огляделся еще раз. Солидных дверей между стойлами нет, значит, все лошади получили бы примерно такую же дозу, что и Пряник. Того же самого газа. И лошади, и люди. Наездники, работники — много кто.
Он вспомнил рассказ Кольцова об атаке под Браиловичами: лошади пали все. Не только лошади — мыши, птицы.
Да из больниц бы уже начали обрывать телефоны.
Юноша отряхнул коленки. Запер чемоданчик. Стеклышки глядели на Зайцева: взгляд серьезный, ждет распоряжений.
— Хорошо. Давайте так вопрос поставим. Есть ряд отравляющих газов, они на вооружении до сих пор…
— Хлор, фосген, фосфор, — прилежно начал перечислять осоавиахимовец. Зайцев кивнул, не дав договорить:
— И у каждого есть своя смертельная доза. Так вот, возьмем все эти вещества. Сколько часов должно пройти после вдыхания, пока симптомы проявятся?
— Симптомы?
— Максимум часов.
Юноша надул щеки. Подсчитывал в уме.
— Газ-чемпион? — переспросил он.
— Вроде. Убийца-чемпион.
— А кого убили? — сразу заинтересовался юноша.
— Это я так, для красного словца.
— Ага, общее поражающее действие…
— Ага.
— Два-четыре часа в среднем. Иногда пятнадцать. Иногда сутки.
Сутки! Сердце у Зайцева оборвалось. После гибели Пряника прошло уже больше суток. Газ мог выветриться окончательно.
— И что, отравленный человек может ходить и сутки ничего не замечать?
— Ну если большой человек… — обвел руками студент.
Очень большой. Размером с лошадь.
Он думал одно: опоздали, упустили. Улетучилось орудие убийства. Убийца испарился.
— Покашливать немного будет, — обнадежил юноша.
Покашливал ли Пряник? Лошади вообще кашляют?
— Вася, что? — окликнул его на выходе Крачкин.
Но все понял сам. Промах. Ремиз.
— Тогда я обратно на Гороховую. Адье.
Зайцев смотрел на удалявшуюся фигуру — на ходу Крачкин помахивал саквояжем. Даже со спины было видно, что он раздражен пустой поездкой. И предвкушает расспросы. И свой ответ: «Обосрался товарищ Зайцев».
Наплевать.
Зайцев чувствовал все то же нервное биение сердца — пульс погони. Вот только за кем? Неужели упустил?
Обернулся на звук шагов. Ящик с реактивами уже висел у студента на ремне через плечо.
— Был рад познакомиться, — протянул он свободную руку.
— Погодите, — бросил Зайцев. — Минутку здесь постойте.
Он рванулся туда, где стояли метла и ведро.
— Товарищ! Товарищ!
Работник вынырнул на него уж слишком быстро. Ясно, что околачивался поблизости — не терпелось сунуть нос.
— Да, товарищ милиционер? — А глазки шарили за спиной у Зайцева: что там?
— Вот вы сказали: Пряник, как его сюда привезли…
Тот с готовностью закивал.
— Откуда привезли?
* * *
Телефон в конюшне был допотопный, а линия — старая. В трубке икало и трещало. Но, казалось, помехи оттого, что на другом конце у директора ипподрома взмокли руки и пот, вернее страх, проел изоляцию. Голос директора он проел, во всяком случае. Зайцеву не нужно было видеть собеседника, чтобы дорисовать остальное: налившуюся красным лысину, трясущееся лицо, пятна пота под мышками, панику в глазах.
«Ох, Юрка, проверить бы вам игровую бухгалтерию, ох проверить бы», — думал, слушая, он.
А директор лепетал, стараясь говорить гладко, спокойно, голосом ответственного работника, у которого проверять нечего:
— Что лошади делают? Перед заездом? Проминаются, разогреваются.
— Товарищ, — нехорошим голосом сказал Зайцев.
— Едут в Ленинград, — растерянно, чуть ли не с вопросом предположил директор.
Зайцев внутренне собрался. Его напряжение уловил жулик-директор. В голосе зазвенело больше уверенности — радостной уверенности пса, который наконец понял, чего от него хотят: — Чистая правда. За сутки до забега Пряника привезли из колхоза.
— На какой вокзал?
— Из Тулы ехал, то есть. Тульское, то есть. Московское, в смысле, направление. Московский вокзал. Московский! — объяснял директор. Теперь в голосе явно было облегчение: мильтон взял след в сторону, пронесло.
«Ну, Юрка, твой клиент», — подумал Зайцев и, не поблагодарив, не попрощавшись, дернул вниз рычаг.
Попросил соединить его с Московским вокзалом.
* * *
Сутки! Которые с каждой минутой все больше переваливали во вторые. Зайцеву казалось, он физически чувствует, как газ улетучивается. Фосфор? Фосген? Хлор? И скоро на этот вопрос ответа не будет — ни следа.
Ему казалось уже, что никакой это не отравляющий газ, а кислород. И что улетучивается он из его собственных легких. В горле першило. Во рту появился привкус металла.
— Что? — Зайцев обернулся, не сбавляя шага. Но вынужден был остановиться. Подождал. Запыхавшийся осоавиахимовец нагнал его. Дышал тяжело, очки запотели изнутри, мальчишеское лицо раскраснелось.
— Не бегите так, — повторил он.
— Вы что, физкультурные нормы там, в Осоавиахиме, не сдаете, что ли? Давай, экспертиза, не отставай.
В здании вокзала пришлось все же сбавить: сновали с котомками, чемоданами, узлами, изредка с букетами. И все словно сговорились соваться под ноги именно ему. «Живее, м-м-мамаша», — мычал Зайцев, лавируя. Он словно плыл, работая локтями, по людскому морю. На него покосился юный с виду постовой: человеческое тело, двигавшееся не в ритме толпы, — не карманник ли, не чемоданный вор, который удирает? Мысленно отнес Зайцева в категорию опаздывающих на поезд и отвернулся. Правильно, похвалил его Зайцев: карманники не бегают, чемоданные воры выступают неспешной походкой законных владельцев багажа.
Дежурный по вокзалу уже вышел к ним навстречу, стоял в гулком зале ожидания. Завидев в море голов форменную фуражку, Зайцев направился к нему. Юноша-химик поспевал рысцой, придерживая на боку свой ящик.
Дежурный важно повел их мимо загородных платформ туда, где на запасных путях стояли товарные вагоны.
Зайцев вдруг резко обернулся. Тот же инстинкт, что у постового в зале прибытия, мгновенно указал ему троих, движущихся не в ритме толпы. С виду все выглядело невинно. Можно подумать, три товарища. Все трое в кепках. Только у того, что посредине, безумные растерянные глаза и несколько ватный шаг. Зайцев поймал этот ошалелый взгляд. И его тотчас отсекли, оттолкнули своими оловянными буркалами молодцы по бокам.
Он все понял: арестованный. Уже, считай, вредитель, враг народа. Только он сам еще и надеется, что ошибка, все образуется, разберутся. Арестованный и два конвоира. Взяли тихо. Выдернули внезапно. Как они умеют. Как его возьмут. Если только не… Осоавиахимовец проследил за взглядом следователя, но ничего особенного не увидел, только трое приятелей шли рядком поодаль. Все трое в кепках, обычные ленинградцы.
Троица растворилась в вокзальной толпе. А Зайцев все смотрел им вслед.
— Сюда, товарищ следователь, — позвал дежурный и, крякнув, спрыгнул с края платформы на пахнущую мазутом черно-жирную землю.
— Здорово, — не сдержал восхищения Зайцев. — Порядок у вас, гляжу, образцовый.
По документам быстро установили и состав, которым Пряник прибыл в Ленинград, и даже вагон. Номер запасного пути, куда оттащили вагон, само собой, тоже.
— А то, — сурово отозвался дежурный. Усы у него были табачного цвета. Старый питерский железнодорожник, еще небось помнит забастовки. — Груз живой, ценный.
Он отпер.
— Вы всегда вагоны запираете?
— Без замков нынче никак. Отвернешься — беспризорники сразу набьются. Или голь какая ночевать залезет.
Зайцев мысленно возблагодарил и беспризорников, и голь: вагон стоял запертым с той минуты, как вывели знаменитого жеребца-пассажира в синей попоне.
— Купе первого класса. Коняга ваш ехал, как царь.
Зайцев смотрел в полумрак вагона. Сердце забилось — идеально замкнутое пространство. Солнечный свет проникал сквозь щели. Щелей было немного: столыпинская постройка. Ноздри уловили лишь слабый запах прелого сена. Похоже, здесь тоже чисто. Сердце замерло.
— Полезете, товарищ агент? Или как?
— Полезай, экспертиза, — с напускной веселостью Зайцев хлопнул осоавиахимовца по спине. Тот сперва приподнял и стукнул на пол вагона свой ящик. Задрал ногу в слишком короткой штанине. Дежурный, глядя на раскорячившуюся фигуру, сперва хмыкнул, потом подставил под ступню руки замком, дал опору — втолкнул наверх. Юноша, барахтаясь, завалился на живот. Встал, снял, вытер пальцами очки. Надел, поправил.
Только легкий запах сена да обычные запахи железной дороги. Пусто, пусто — и без всякой пробы воздуха знал Зайцев. А чего он ждал?
Кольцов ошибся. Память играет шутки, особенно память пьяницы.
Или не ошибся? Если не ошибся, то, может, и другой поворот событий. Предположим… Зайцев рассеянно глядел на чахлые травинки, пробивавшиеся из-под гравия, из-под отравленной мазутом и маслом земли. Предположим, поезд идет откуда-то из-под Тулы. Сквозь него проходит облако газа. Вагоны все товарные, только один пассажир — живой. «Капля никотина убивает лошадь» — вспомнилось некстати. Откуда там в поле боевой газ? А шут его знает.
Всему есть простые объяснения, с горечью поражения думал он. Войсковые учения. Облако отравы ветром отнесло к путям. Несчастный случай. Ничего уголовного. Что и требовалось доказать. Как доказать? Позвонить в расположенные вблизи войсковые части. Связаться с местными метеорологами.
— Товарищ следователь! — оборвал его мысли звонкий мальчишеский голос. Зайцев даже не сразу понял чей — такой звонкий.
Обернулся. В проеме вагонной двери блеснули очки имени знаменитого композитора Шостаковича. Топорщился хохолок. В победно поднятой руке юноша держал клочок ваты.
* * *
Потом ждали машину с Крачкиным. Дежурный ушел ее встречать.
— А это точно? — все-таки спросил он у осоавиахимовца.
— Химия — точная наука, — с достоинством отчеканил тот.
— Чудно, чудно.
Крачкин еще только подходил к ним со своим саквояжем, а Зайцев понял: цирковой номер «обосрался товарищ Зайцев» Крачкин в угрозыске уже успел исполнить. Поспешил, ухмыльнулся Зайцев.
Теперь — собирать пальчики. Поднимать прилипшие волоски. Собирать все, что может оказаться уликой.
В кабинет Коптельцева он добрался только к вечеру.
— Фосген? — только и спросил начальник угрозыска. Сюрприз — без сочувствия разглядывал Зайцев его наморщенный лоб, вмиг обвисшие рыхлые щеки. Сюрприз был неприятным. Фосген — боевое отравляющее вещество. В самом центре Ленинграда. Да еще и на объекте повышенной значимости — на вокзале.
Мысль о шпионах и диверсантах прыгала в голову сама собой. И что хуже всего — выглядела прочно. Зайцев видел, как лихорадочно соображает сейчас Коптельцев. Блеск черных глазок выдавал сложные служебно-административные перерасчеты, которыми тотчас занялся ум начальника угрозыска, бывшего чина из ГПУ. А впрочем, теперь уже, как оказалось, после вливания милиции в политический сыск, чина ГПУ опять действующего.
Челюсти Коптельцева раздвинулись, щеки дрогнули:
— Ошибки быть не может?
— Химия — точная наука, — не без удовольствия повторил слова своего «эксперта» Зайцев. — Эта дрянь проявляет себя от контакта всего-навсего с обычным аммиаком.
Белая пухлая рука дернулась к телефону.
— Ладно.
Но притормозила.
— Не трепись об этом.
Зайцев понял, что разговор окончен. Сел на стул. Коптельцев уставился на него ожидаемо полоумным взглядом.
Зайцев старался глядеть в ответ особенно ясно.
— Следующие розыскные действия… — начал он на том же голубом глазу. Он наслаждался.
— Тут тебе не уголовщина, — перебил Коптельцев, — тут военной диверсией пахнет. Диверсию обнаружил — хвалю. Следующие розыскные действия предпримут соответствующие органы.
Но взгляд Зайцева сделался еще более ясным, еще более открытым, если такое было возможно. На губах уже начинала цвести улыбка старательного идиота.
— Вполне себе уголовщина.
— Что? — не понял Коптельцев.
— Советский гражданин, гражданин Жемчужный убит, — с жаром заговорил Зайцев. Кое-что приметил, научился на комсомольских собраниях у Розановой, и даже глядеть старался, как она. — И расследовать его убийство — прямая задача уголовного розыска.
Послал Коптельцеву особенно ясный взгляд.
«Может, это Медведь меня прикрывает?» Медведь был начальником ленинградского ГПУ.
Коптельцев только клацнул челюстью — но матерное слово проглотил.
«У, похоже, и не Медведь. Выше бери. Кто же тогда?»
— Это несчастный случай, насколько мне помнится, — пробурчал Коптельцев.
«А ручкой-то к трубочке все тянется, — холодно отметил Зайцев. — Дельце-то перекинуть подальше от себя и ручки умыть. Шалишь. Не выйдет».
— Не похоже, — возразил он начальнику тем же простодушным тоном. — Уж больно газ своеобразный выбран.
— Много ты знаешь.
Зайцев вытянул ноги.
— Мне товарищи из Осоавиахима лекцию целую практически прочли. Да я и сам запах сразу почувствовал, как только вагон открыли. Пахло старым сеном. Но именно что не сеном! Это запах фосгена. И выбран был фосген поэтому. Подозрений запашок не вызовет. Это не хлор, который любая домохозяйка учует. Запах старого сена никого не насторожит там, где есть лошади. Потому убийца и распылил яд в вагоне. Рассчитывал, что до самого забега никто ничего не заподозрит. Ну, кашлянул конь, может, раз-другой… Ведь даже и наездник не заподозрил.
Коптельцев нахмурился.
— Интересно. Только диверсию это не отменяет.
— И уголовное преступление не отменяет.
Черные глазки-буравчики впились в Зайцева. Он выдержал взгляд.
— Хрень, — все же сказал Коптельцев. — Если кому-то понадобилось пришить жокея…
— Наездника, — уже издеваясь, поправил Зайцев. — Жокеи — это когда верхом скачут. А когда рысаки в упряжке, то наездники.
Он, конечно, не стал уточнять, что эту тонкую разницу ему самому объяснили совсем недавно.
— Жокея, наездника — если бы Жемчужного хотели пришить, то по башке бы тюкнули. Или ножичком пырнули, — развивал мысль Коптельцев. — Или в бутыль ему марафет подсыпали. Никогда не поверю, чтобы Жемчужный этот не кирял.
Здесь начальник угрозыска глядел в корень. «Печень, умеренно пораженная алкоголем», — написал эксперт в отчете о вскрытии наездника.
— Но чтобы с боевым газом чудить… Не верю, — заключил он фразой знаменитого театрального режиссера Станиславского. — Бандиты, они не большого ума граждане. Или жучки там всякие, которые вокруг жокеев толкутся.
— Товарищ Жемчужный не жокей.
Зайцев встал.
Коптельцев глянул на него беспокойно.
— А наездник, — опять поправил Зайцев. — Причем только в свободное от службы время. А служил он инструктором Высших кавалерийских курсов. Что-то мне подсказывает, что кавалерия со свойствами фосгена знакома лучше, чем со свойствами марафета. А ты звони. Если хочешь.
И повернулся к Коптельцеву спиной.
Он еще успел заметить, как белая рука дернулась к телефону — да так и распласталась морской звездой на полпути.
* * *
Когда Зайцев отпер дверь, квартира, как обычно, была темна. Он заглянул на кухню. В кухне стояла светлая ночь. Еще светлей она казалась от развешанного на веревках белья. Зайцев на всякий случай щелкнул выключателем и тотчас погасил желтую лампочку. Сектанток-странниц, «кухарки» да «няньки», в кухне видно не было.
С кем бы ни связалась Паша, устало подумал он, мозги ей еще не полностью отшибло: она была осторожна. Не сверкала своим новым hobby перед соседями.
В комнате он повесил пиджак («спинджак») на стул, бросил кепку на стол. Сел на кровать. Раздеваться не стал. Быть арестованным и голым не хотелось. Одеваться, прыгая на одной ноге, попадая другой в штанину, — перед оловянными буркалами гэпэушных молодцов? Нет, увольте.
Расстегнул только ворот рубахи и повалился на бок.
Глава 4
Зайцев увидел за окном серенькое, влажное утро. Потом ощутил тесноту одежды, в которой проспал всю ночь. И только потом понял, что проснулся сам, а не был разбужен требовательным стуком в дверь.
Никто за ним не пришел.
За окном слышалось: шкряб, шкряб... Паша уже мела тротуар своей колючей метлой.
Не в эту, по крайней мере, ночь.
* * *
— На Шпалерной, — объяснила телефонная трубка. — Казармы.
От слова «Шпалерная» у Зайцева во рту появился мерзкий привкус, а перед глазами — кислый зелено-коричневый цвет тюремных коридоров. Их цвет, неровную поверхность — «Лицом к стене!» — он хорошо изучил.
Можно всю жизнь жить в Ленинграде и не бывать, скажем, на Загородном проспекте. Обычно люди снуют по одним и тем же маршрутам каждый день. И хотя по вызовам бригада моталась по всему городу, на Шпалерной Зайцев не был с того самого дня, вернее ночи, когда его вывезли из тюрьмы ГПУ в теплом, кожей и бензином пахнущем брюхе черного «форда». Уже не арестованного, но еще непонятно кого.
— Знаю, где это. Ага. — Он повесил трубку.
А еще на Шпалерной помимо тюрьмы ГПУ, как выяснилось, помещался ККУКС. Курсы усовершенствования командного состава. В одной из трех К содержалось указание на то, что курсы эти были кавалерийские, но может, что красноармейские. В прошлой своей — императорской — жизни ККУКС был Высшей офицерской школой.
* * *
Он удивился, что Розанова отвела глаза. Вообще-то ее ничем было не пробить, даже если бы свой вопрос Зайцев задал, стоя перед ней совершенно голым. А тут — скосилась в угол, откуда на обоих добродушно посматривал гипсовый Ленин.
— Да я ничего, вовсе не настаиваю, — тут же пошел Зайцев на попятную. Загонять Розанову в угол было нельзя, даже в такой, задрапированный красной тканью и с бюстом Ленина. — Я просто сигнализирую: томится хороший работник, перспективный кадр, комсомолец. Без настоящей работы.
— Мы разберемся, товарищ Зайцев. Спасибо за сигнал.
«Интересно, говорила она уже с Коптельцевым? Или с кем?» — беспокойно думал он, сбегая по лестнице. Все это было как-то не похоже на обычную Розанову, от которой Коптельцев прятался. Даже Крачкин при ней терял свою ироническую броню и начинал визжать тенорком: «Натравили на меня комсомольцев!»
* * *
Бывшие Аракчеевские казармы ничуть не изменились со времен господ офицеров, разве что обветшали. Да мало какие старые фасады в Ленинграде блистали свежим ремонтом.
Длинное приземистое здание с рядом мелких узких окошек тянулось до самого Смольного собора. Зайцев, щурясь, залюбовался на ходу. Золотые луковицы-купола на нарядных голубых башенках плыли вдалеке. Распогодилось, и казалось, башенки собора были отлиты из того же материала, что солнечное и чистое майское небо, а купола — из обрезков, после того как выкроили солнце.
Здание казарм было импозантным по-своему. Простое, прямое — каменная идея дисциплины. На ум сразу шли слова «муштра», «во фрунт» и «шпицрутены». Сюда так и просилась полосатая будка павловских или николаевских времен. Над воротами виднелся след сбитого после революции рельефа — двуглавого императорского орла. Румяным кирпичным цветом и распластанным силуэтом след походил на цыпленка табака из ресторана гостиницы «Европейская».
Зайцев шагнул в ворота. В арке тускло блеснул штык. Часовой был не по-городскому румяный. Деревенское пополнение, сделал вывод Зайцев, пока тот внимательно изучал удостоверение. Часовой оказался молодцеватым, но бестолковым. Путано объяснил, как пройти к «командиру». Зайцев все равно поблагодарил.
Объяснения тут же улетучились из головы.
Он пошел на несомненно лошадиный запах. И вскоре очутился под высокой крышей — огромное гулкое пространство было полно света, вливавшегося сквозь частые окна в ряд. От неяркого северного солнца здесь умудрились получить все, что оно могло дать, и даже чуть больше.
Зайцев остановился у барьера. Занятия шли полным ходом. Отскакивало гулкое эхо коротких приказов, токанье копыт, наоборот, мягко тонуло. Сам манеж был не как в цирке, круглым, а прямоугольным. Внутри него, взрывая копытами сухие фонтанчики, вычерчивала круги лошадь. Потное лицо седока было нахмурено, ремешок фуражки туго перетягивал сведенную челюсть, работали локти. Центром этого часового механизма был худощавый немолодой усач. От него к наезднику, как пуповина от матери к младенцу, тянулась длинная веревка. Тонкий стан и широкие галифе придавали фигуре сходство с рюмкой.
Лошадь сбилась и явно замешкалась, выбирая, с какой ноги начать.
— Кретин! — не сдержался рюмочного вида господин. Что офицер из старых, это Зайцев понял сразу. Даже если бы тот пошел чесать отборной матерной бранью.
Зайцев тихо зашел в тень, облокотился на барьер и принялся наблюдать.
Хорош был ездок или нет, этого Зайцев понять не мог. Но инструктор с ним в любом случае не церемонился, это точно. По знаку усача ездок осадил. Конь встал как вкопанный, только вздувались бока да косил налившийся кровью глаз. Инструктор подошел к потной шее животного. Что он говорил, было не расслышать. Зато было видно, что лицо наездника налилось краской, а челюсти недовольно сжались.
Зайцев услышал позади легкий звук кремня.
Обернулся. Человек прикурил, выпустил дым и, облокотившись, спокойно встал рядом. Зайцев успел разглядеть офицерский воротничок. Почувствовал запах одеколона и помады для волос.
Инструктор со всей силы хлопнул коня по крупу, так что тот потрусил с рассерженным седоком к выходу. Инструктор не обернулся, гаркнул что-то в сторону темных ворот. В проеме тотчас показался новый всадник.
— Он носит корсет, наш дорогой товарищ Артемов, — сказал саркастически голос. Папироса показала в сторону манежа.
Зайцев позволил себе посмотреть на собеседника прямо. Крестьянское широкое лицо, примерно одних с ним, Зайцевым, лет. Располагающее, можно сказать. Портили его только углы тонких губ, оттянутые книзу, — нечто нервное, раздраженное, брюзгливое. От помады или полумрака волосы казались темнее. Уголки оттянулись еще больше, показав улыбку.
— Разумеется, военная тайна.
Зайцев не клюнул, спросил серьезным тоном.
— Корсет — по медицинским показаниям?
Тот хмыкнул.
— Я подумал: с лошади упал, может, — пояснил Зайцев. Если выражение губ его не обмануло, этому собеседнику следовал интеллектуальный аванс. Пусть почувствует превосходство: порисуется, поговорит. Чем больше люди говорят, тем больше выбалтывают.
— Разве только на голову.
Зайцев кивнул на манеж:
— Артемов этот. Старый кадр?
— Ну, — подтвердил тонкогубый. — Пережиток царизма. Потом, конечно, перековался и примкнул к Красной армии. Но сначала все как полагается: имение, кресты, государю императору ура.
— А кресты-то боевые? — поинтересовался Зайцев.
Собеседник впервые глянул на него с интересом.
— А вы из газеты?
«Значит, боевые», — удовлетворенно отметил Зайцев.
— Ага, «Новости навоза». Что, похож?
— Черт вас, гражданских, разберет.
— Зайцев. — Протянул руку, почувствовал в ответ спокойное теплое пожатие.
— Кренделев.
Он явно хотел спросить, кто же Зайцев такой, но на манеже затянутый в корсет инструктор вдруг заорал:
— Товарищ курсист! Вам, наверное, на другие курсы поступать следовало. В Смольный институт благородных девиц по соседству. Ах, только его давно закрыли, и поэтому вы попали сюда.
— Хорек, — резюмировал любитель парфюмерии.
— Просто старается научить, требует, это тоже метод, — миролюбиво возразил Зайцев. — Вы, в конце концов, мужики взрослые, а не институтки смольнинские.
«Давай же, тяпни в ответ», — подумал. И не ошибся.
Кренделев раздраженно дернулся.
— Учить? Чему тут учить? В цирке выступать? Чудеса джигитовки снова на арене!.. Здесь не салаги, между прочим, а боевые офицеры. Лучшие буденновские и примаковские бойцы, гражданскую прошли. Их учить? Да пасть ему свою дворянскую разевать на простых, вот что ему нравится. Там-то, — он кивнул на стены, подразумевая город за ними, — ему хвост прижали. Происхождение, понимаете, неудобное. А здесь он развернулся.
Он щелчком пульнул окурок под ноги, затоптал.
Зайцев невольно проводил взглядом окурок. Что-то в этом жесте ему не понравилось. Что-то было не так.
— А вы у Примакова, стало быть, служили?
— У Буденного.
В голосе слышалась сдержанная гордость. Зайцев ответил уважительной гримасой.
Инструктора Артемова отвлекло что-то поодаль, за воротами, Зайцеву отсюда было не видно.
— Да попону же на нее надень, остолоп!
— Нет уже попон, — отозвался из полумрака голос, видно, там были конюшни.
— Кр-р-ретины, — прорычал из глубины грудной клетки инструктор и снова занялся часовым механизмом манежа — лошадью и ее всадником. — Арш! Арш!
— Я вообще хотел товарища Жемчужного повидать.
— Ха!
— Он сегодня выходной? — притворился Зайцев.
— Он теперь всегда выходной. На том свете если только повидаться.
— Ну и ну. — Зайцев постарался выглядеть озадаченным. — Это как-то внезапно. И давно?
— В ящик-то сыграл? Вы, я вижу, тот еще ему дружок.
Зайцев несколько мгновений слушал токанье копыт, приглушенное песком.
— Вообще-то я с товарищем Жемчужным не был знаком.
— Не много потеряли. Этот, — Кренделев кивнул в сторону манежа, — в сравнении с Жемчужным душевнейший мужик, отец солдатам. А Жемчужный… С такой фамилией только куплеты в оперетте петь. Наверняка ведь никакой он был и не Жемчужный вовсе.
— А кто?
— А черт знает, какая разница. Гнидоватый товарищ.
— Что-то вы не больно профессоров своих…
— Не всех, не всех, — быстро перебил Кренделев. — Не я один.
— Это за что же такая нелюбовь?
— Нелюбовь, — хмыкнул Кренделев. — Словечки подбираете тоже. Будто жестокий романс.
Зайцев не стал спорить.
— Фамилия, согласен, дурацкая. Но не за фамилию же?
— Товарищ! — позвал запыхавшийся голос. Оба обернулись одновременно. У молодого человека был адъютантский вид.
— Это ведь вы из уголовного розыска?
Зайцев мгновенно глянул на Кренделева, но не успел уловить перемену. Испуг? Растерянность? Тревога? Видел только курносый профиль.
— Да. А что?
— Что же вы нас так подводите? — посетовал адъютант, очевидно уже получивший нагоняй. — Вас часовой направил куда следует. Как пройти к товарищу Баторскому — объяснил. А вы где?
— Заблудился, — развел руками Зайцев. Имени Баторского, начальника ККУКСа, часовой даже не упомянул.
— Следуйте за мной, — недовольно бросил адъютант.
* * *
Сухое лицо Михаила Александровича Баторского из-за оттопыренных ушей казалось еще более треугольным. Согласно последней моде советского начальства, матово блестел бритый череп. Растительность, согласно этой моде, полагалось разводить под носом. Усы товарища Баторского были великолепны. Они наводили на банальный, но верный вывод: кавалерист.
Усы и глаза, пронзительные, светло-зеленые, полные мысли, — вот что сразу приковывало взгляд, а также не оставляло сомнений в происхождении начальника ККУКСа. Михаилу Александровичу Баторскому не требовалось дворянских грамот и офицерских золотых погон — его лицо, подпертое воротничком с ромбами, говорило само за себя. Ромбы — советская карьера его была успешной. Зайцев вспомнил Кольцова: «Мы, настоящие боевые, с самого начала были за революцию».
— А разве… — Баторский сцепил пальцы перед собой. Стол перед ним был пуст. Только телефон, и больше ничего. — Разве это не несчастный случай?
Зайцев чуть передвинул свой стул: солнце било в глаза. Штор на окне не было. Весь кабинет казался каким-то слишком голым. Зайцев мельком оглядел стены — ни грамот, ни сувениров, ни фотографий.
Видимо, товарищ Баторский отличался спартанскими вкусами.
— Мой вопрос с обстоятельствами гибели товарища Жемчужного никак не связан. Пока.
— И все-таки уголовный розыск ими занимается.
— Вы вроде как не удивляетесь.
Зайцев все ждал этого жеста, и Баторский его сделал — поднял руку и поправил усы.
— Что ж, ломаться не буду. И за нос вас водить тоже. Не удивляюсь. Я сам охотно посещаю бега. И скачки тоже. Посещал и посещаю. И что за публика крутится вокруг всего этого, вернее, вокруг тотализаторов, представление имею.
— Поигрываете?
Товарищ Баторский надменно оскорбился.
— Меня интересуют только результаты. Спорт. — На лице Зайцева он увидел недоверие. — Вам это трудно понять.
— Отчего же. Просто деньги всегда понятнее.
— Деньги! На Пряника ставить — это, знаете ли, не игра, — впервые позволил себе Баторский личное замечание, — а надежные копейки. Пришел — поставил — получил.
Тоном дал понять, что его это не интересует.
— Кому и копейка — деньга, — возразил Зайцев. — А что за публика крутится вокруг тотализатора?
Но Баторский, видимо, решил, что от себя лично уже высказал достаточно.
— Думаю, наш уголовный розыск о ней осведомлен куда лучше, чем я.
— Вокруг Жемчужного она тоже крутилась?
— Вы имеете в виду, играл ли он?
— Вот-вот.
— Мне он не докладывал.
Кавалерийское «не знаю».
— А если бы знали?
— Я бы вам сказал, — несколько надменно выговорил Баторский. Как будто сама мысль, чтобы он, Баторский, лгал, и лгал какой-то мелкой сошке вроде Зайцева, оскорбила его.
Зайцев как бы машинально вынул из кармана трамвайный билетик, скатал в пальцах. Но острые ясные глаза Баторского по-прежнему смотрели ему прямо в брови. Взгляд воспитанного человека. Не слишком пристальный, но и не бегающий.
За таким взглядом можно спрятать что угодно. Что же? Что?
— Вы замечали, что Жемчужный живет не по средствам?
— Это как?
— А говорили, за нос водить не собираетесь.
— Я прекрасно представляю, что такое жить не по средствам в прежнее время. Лихачи, «Вилла Родэ», хористки или балетные. Но как это выглядит теперь…
— Тратит больше, чем зарабатывает. Покупает какие-то щегольские финтифлюшки. Женщины опять-таки.
Зайцев с удивлением отметил про себя, что революция не внесла в понятие новизны.
Баторский задумался.
— Если у Жемчужного и были какие-то неподобающие знакомства вне школы, он их вне школы и поддерживал.
— Вы были не против, что инструктор ККУКСа подрабатывает?
— Простите?
— Выступает как наездник.
— Если бы я был против, духу его бы здесь не было. Его прямым обязанностям занятия на ипподроме не мешают. Не мешали, — поправился он. — Напротив. Давали ездовую практику. И потом, наездник — это вам не просто шофер — от старта до финиша и до свидания. Он еще и тренер. Он ведет работу, раскрывает потенциал лошади. Накапливает знания. И применяет их здесь.
— Чему он здесь учил?
Баторский вскинул брови.
— Выездке. Чему же еще.
Рука Зайцева замерла. Глаза поискали мусорную корзину, чтобы пульнуть бумажный шарик.
— На пол кидайте, — любезно пригласил хозяин. Зайцев сунул шарик в карман.
— Хорошо учил-то?
— Первоклассный мастер. У нас по-другому быть не может. Здесь учатся боевые кавалеристы, лучшие из лучших. Учатся тому, чего даже они еще не знают.
— Например?
— Иппологии, тактике, решению тактических задач на карте и на местности. Маршрутной съемке.
И применению боевых отравляющих газов?
— И выездке, значит, тоже? — вслух спросил он.
— И выездке, конечно, тоже. Но только в прикладной степени. Здесь не наездников для цирка обучают. — Он как будто спорил с курсантом Кренделевым; от Зайцева это не ускользнуло. — Это будущие красные командиры. Высокого звена. И высшего. Может, даже маршалы. Вы уже познакомились с Журовым? Познакомьтесь. Вот наш образцовый, если можно так выразиться, продукт, — голос его на несколько мгновений окрасила гордость. Продолжил Баторский снова сухо: — Задача ККУКСа — оснастить их современнейшими кавалерийскими знаниями. Дальнейшее в их карьере уже будет зависеть от них самих.
— Ага. — Зайцев опять передвинул стул в тень. Сам Баторский сидел в горячем квадрате света, как огурец в теплице, — ни с места. — Объясните только мне как человеку постороннему. Вот кавалерия. Они, значит, верхом, в седле. А Жемчужный, насколько я понимаю, упряжками правил. Во всяком случае, выступал он на бегах.
Зеленоватые глаза вдруг блеснули искрами.
— Это известное — и напрасное! — предубеждение. Не вы один, если угодно, его разделяете. Будто орловские рысаки — это чисто упряжная порода. Ничуть. Это универсальная лошадь. В этом ее сила. Равно хороша под седлом и в упряжке. Что совершенно естественно, если учесть, что ее вывели, примешивая арабские крови. Вспомните хоть знаменитого Сметанку, — разразился он.
Зайцеву ничего не говорила кличка Сметанка. О рысаках у него вообще не было никакого мнения. Но отметил только, что Баторский ответил мимо вопроса.
— А курсанты ваши учатся и упряжкой править? — мягко вернулся он к теме, чтобы проверить свое наблюдение.
Безуспешно. Так же твердо Баторский опять вывернул на рысаков:
— Будущее советской кавалерии за орловской породой в чистом виде. За нашей исконно русской лошадью. Она вам и верховая лошадь — раз, и упряжная — два. Хоть в телегу, хоть в тачанку, хоть под седло.
— И что, курсанты прямо учатся и телегой править?
Вопрос, с виду невинный, Баторского насторожил. От Зайцева это не ускользнуло.
— Что им учиться? Почти все — из крестьян. Сызмалу знают, что это такое. Да, Пряник, конечно, большая потеря для породы.
— А Жемчужный?
— Что Жемчужный?
— Потеря? Его курсанты любили?
Баторский посмотрел на Зайцева несколько удивленно.
— Безусловно, потеря. Но наши инструкторы здесь не для того, чтобы их любили. Они для того, чтобы учить, передавать свои знания и опыт. Конечно, потеря! Хороший, сильный преподаватель. Спортсмен.
«Значит, не любили», — сделал вывод Зайцев. Баторский посмотрел на него вопросительно: мол, у вас все?
— Я бы и с курсантами охотно побеседовал. Сколько их у вас?
— Двадцать — двадцать пять — смотря по году набора, — быстро доложил Баторский. — В этом наборе двадцать три. Только не представляю, что нового они могут вам рассказать.
«Конечно», — мысленно согласился Зайцев. Он прикинул: опросить два десятка. Нет, без Нефедова здесь было никак.
— Я бы сегодня и начал.
— Как угодно. Маркин! — гаркнул Баторский так, что дрогнула лампочка под потолком. В дверь просунулся розоватый нос: адъютант.
— Посодействуй. Товарищ из уголовного розыска сам тебе скажет, что ему надо. Все исполнить.
Зайцев пожал на прощание сухую теплую руку. И только в коридоре понял, что в этом кабинете было странного. На лампочке не было абажура, на окнах — штор, на полках — книг, папок и прочей канцелярской, зарастающей пылью, слежавшейся и желтеющей дребедени. Тем более не было фотографий, кубков, трофеев, сувениров — ничего личного. Кабинет товарища Баторского был не просто гол, он был совершенно пуст.
Как будто вообще не был его кабинетом.
Зайцев затворил за собой дверь.
На миг задержался. Поглядел на свое отражение в медной табличке, привинченной шурупами. «Баторский М. А.» было выбито на ней казенным учрежденческим шрифтом.
И все-таки это был его личный кабинет.
— Товарищ Зайцев, следуйте за мной, — официально-сухо, но так, чтобы все-таки показать недовольство, напомнил адъютант. И шмыгнул красноватым носом. Насморк в летний день мог запросто случиться с любым ленинградцем, климат такой. Но уж больно взгляд напряженный. Простуженный гражданин не опасается милиции. Э, друг, как там в песенке? «Кокаина серебряной пылью все дороги твои замело»?
Шныряющий по коридорам следователь, похоже, здесь никому не нравился.
* * *
Еще один будущий маршал обнаружился в красном уголке. Будуар прямо как у Розановой, отметил Зайцев, быстро оглядев комнату. Впрочем, ее близнецы обитали в каждом советском учреждении. Непременная комната для чтения и обсуждения политических передовиц, трудов Маркса и Ленина, речей Сталина и последних постановлений советской партии. Различались только размеры и размах украшений — бюстов, лозунгов, стенгазет, знамен или хотя бы просто драпировок. Даже графин с нахлобученным сверху захватанным граненым стаканом стоял на том же месте.
Будущий маршал лежал на нескольких составленных рядком стульях под широко распахнутой газетой. Листы слегка шевелились от сонного дыхания.
Адъютант Маркин бесцеремонно лягнул в торчавшие подошвы сапог.
— Подъем, кавалерия.
Газета с шорохом обрушилась на пол. Показалась коротко стриженная голова. На лице — ошеломленное выражение человека, только что вынырнувшего из стремнины.
— Радзиевский, — представил его адъютант. — Товарищ — с тобой беседовать. Из уголовного розыска.
Ошалело заморгали мутные со сна глаза.
— Из уголовного?
— Вы, товарищ, кричите, когда закончите, — наказал Зайцеву адъютант. Он старался не шмыгать носом, но все-таки пришлось. — Я вас дальше поведу.
Доверия Зайцеву, очевидно, больше не было.
Скрипнули сразу и петли, и сапоги — адъютант деликатно притворил за собой дверь. Не исключено, что тут же припал к ней ухом с другой стороны. «Уж больно вид смышленый», — отметил Зайцев. Сел напротив курсанта, все еще пребывавшего не вполне по сю сторону мира.
— Зайцев. Ленинградский угрозыск.
— А что я уже натворил? — Курсант Радзиевский протер глаза, потер переносицу и проснулся окончательно.
Настроение у товарища Радзиевского спросонья было юмористическим.
— Товарищ Радзиевский, — начал Зайцев. И подумал, глядя на тонкие черты лица, что на сызмалу знакомого с телегой крестьянского дитятю этот не больно-то похож. Польское, может, украинское дворянство — это скорее. — Я, собственно, насчет погибшего инструктора Жемчужного.
Радзиевский поднес ко рту кулак, проглотил зевок.
— Да. Большая потеря.
— Его здесь любили?
Радзиевский поглядел на него удивленно.
— Или не любили? — поправился Зайцев. — Ничего страшного. Мало ли какие шероховатости случаются, особенно если люди все взрослые, а их за школьную, можно сказать, скамью. Все с опытом, сложившиеся, — прощупывал он почву. — Я просто пытаюсь понять, что за человек был товарищ Жемчужный.
— А он-то что натворил?
Зайцев дружелюбно улыбнулся:
— Погиб.
Черноглазый Радзиевский несколько секунд смотрел Зайцеву в лицо. «Пан, — думал, глядя на него, Зайцев, — пан Радзиевский». Наконец пан нашел слова:
— Мы все здесь всего на год. Из разных полков, даже разных армий. Дай бог перезнакомиться успеть. Не то что в душу заглядывать. Ни в плохом, ни в хорошем смысле. Некогда. Учеба. Нагрузки.
Он толкнул ногой газету:
— Вон. Спишь, когда придется. Солдатская лямка.
— Понимаю. Но поверхностное мнение мне тоже интересно.
— Поверхностное, — машинально повторил Радзиевский. — Любили. Знающий был мужик. Все по делу.
— Вы знали, что он выступал на ипподроме?
— Что спортсмен? Знал, конечно. Все знали. — В голосе чувствовалось уважение. — Хороший наездник. Мастер. Опытный знаток лошади.
— Он ведь бывший царский офицер? — спросил Зайцев. И увидел, что попал: Радзиевский начал краснеть. Сперва заалели кончики ушей. Потом уши целиком. Щеки.
— Это важно? — неопределенно ответил Радзиевский. — Вы бы в отделе кадров спросили. Там наверняка анкета.
«Товарищ Баторский забыл дать четкие распоряжения на случай такого вопроса», — не без сочувствия подумал Зайцев.
— Слушайте, а как его?.. Тьфу, вылетела фамилия из головы. С вами учится. Вот только что с ним говорил… Губы тонкие.
Примет было маловато.
— Одеколоном пахнет.
— Мишка, что ли? Кренделев?
— Во-во! Точно. У меня крутится, главное, хлебная фамилия. Я к чему вспомнил. Смотрел на него: вот красный кавалерист, офицер, теперь в Ленинграде на курсах командного состава. Может, будущий маршал. А ведь сам — деревенский паренек.
Радзиевский выслушал молча. Видно было, он пытается понять, куда эта политически грамотная речь клонит. Да что там, понял уже. И это ему не понравилось.
— А вражеская пуля, товарищ из уголовного розыска, — медленно и сухо проговорил Радзиевский, — она не разбирается, какого происхождения паренек — крестьянского или какого другого. Оба, если надо, поднимутся родину защищать.
Дверь распахнулась — без стука. Вошел мужик в блузе. Мужик зыркнул на Радзиевского, на Зайцева. Зайцев успел отметить неровно подстриженную бороду. Дворник или завхоз.
— Пора очистить помещение, — недовольно сказал бородатый.
— Извините, — поспешно поднялся Радзиевский. Нашел на стуле фуражку. Зайцев тоже встал.
Бородач деловито взял за горло бюст Ленина, другой рукой — Маркса и с обоими вышел.
— Извините, не многим смог вам помочь. — Радзиевский надел фуражку.
Адъютант Маркин, маячивший в коридоре поодаль, оживился.
— До свидания, товарищ Радзиевский, — пообещал Зайцев.
— Всего хорошего. — Дал понять, что не желает этого свидания, потомок шляхтичей.
— Сюда, товарищ, — позвал адъютант.
Зайцев потащился за ним. Маркин вел облезлыми, давно не метенными коридорами. Валялись клоки соломы. «А дисциплина-то хромает», — подумал Зайцев, у которого армейские коридоры вызывали банальное представление о чем-то вылизанном до блеска.
Породистое надменное лицо Радзиевского не выходило у него из головы. Видел он его где-то раньше, что ли, хмурился Зайцев.
Адъютант обернулся. Принял хмурое выражение на свой счет. Ответил улыбкой. А глаза нервные.
«Товарищ Баторский, я вижу, приказ отдал исключительно ясный», — понял Зайцев.
Потом были еще лица. Все разные: широкие, узкие, скуластые, горбоносые, породистые, простецкие. И все похожие: молодые, обветренные и загорелые, привычные к свежему воздуху. Слова они говорили тоже почти одни и те же: «любили», «мало знали», «всего год вместе», «первоклассный специалист».
«Двадцать три богатыря, в чешуе, как жар, горя», — подумал Зайцев, поняв, что уже перестает их различать. А дядька Черномор, Баторский, однако, успел распорядиться. Двадцать три богатыря встали как один — сомкнув ряд чешуей наружу. Попросту говоря, дружно врали.
Слова сыпались шелухой, и Зайцев лишь ловил редкие даже не крупицы правды, а пылинки, указывающие: правда где-то здесь, близко и далеко одновременно. Чуть сжалась челюсть, чуть напряглась спина, чуть дрогнул голос, запинка некстати…
Зайцев не был разочарован. И когда услышал, что восемь курсантов на учениях в Сиверской и будут в казарме только поздно вечером, с облегчением ощутил, как налиты тяжестью его ноги, как утомлен мозг.
— Хотите подождать? — безразлично уточнил адъютант. А сам даже не сбавил шаг.
— Значит, не сегодня, — сказал Зайцев. Тот так же безразлично кивнул. Но Зайцев уловил на его лице облегчение.
— Прикажете вывести?
— Идемте.
И опять коридоры.
Зайцев размышлял на ходу, ступая по прямоугольникам света и тени. Радзиевский, конечно, прав: пуля — дура. Но товарищ Баторский отнюдь не дурак. Что творилось под этим черепом, просторным, чисто выбритым и даже, кажется, натертым до блеска замшевой тряпочкой, как дорогой биллиардный шар? Бог весть.
Заслужил же он этот свой воротник. Как-то. Не за усы.
Зайцеву искренне хотелось понять, что двигало Баторским. Он попробовал войти в его мысли — как входишь руками в рукава чужого пальто.
Ведь не бежал же Баторский после революции. Не подался в Белую армию. Почему? Ответов было много, слишком много. Все казались верными.
Неужели правда, как сказал скромный, пьющий, несчастный ветеринар Кольцов, это с самого начала было согласие — любовное, осознанное, искреннее? «Мы, настоящие боевые, с самого начала были за революцию».
Или все проще. Зайцев вспомнил зеленый блеск глаз: как Баторский разошелся во время тирады про рысаков. Вот где была подлинная страсть, главный смысл жизни. Лошади, кавалерия. Разве лошадь не все равно лошадь — хоть при царе, хоть в СССР?
Или, может, еще проще. Жена, любовница, дети. Нет, пожалуй, наоборот: как раз те, что с женами и детьми, бежали первыми?
Или все не просто даже, а совсем элементарно. Только три слагаемых: инстинкт самосохранения, совесть и здравый смысл, он же корысть. Карьерный инстинкт. Довольно, чтобы в нужный момент, на переломе, шепнуть Баторскому: оставайся, дружок. Не суетись. Вот новые хозяева жизни. Служи. И он служил. Искренне справедлив. Тверд в принципах. Не делающий различий между бывшими благородными и нынешними рабоче-крестьянскими.
Или все-таки делающий?
Есть ведь такие простые вещи. Зайцев вспомнил Радзиевского, его зевок в кулак. Как человек кладет руки на стол, как держит вилку, икает, смеется, садится, встает, чешет глаз. Такие простые вещи, которые скажут: вот свой, вот чужой. И это не форма, которую можно напялить и снять. Не одеколон, которым привыкнешь пользоваться. Свое всегда будет милее чужого. При любой власти.
На поверхности ККУКС являл идеальный симбиоз старых знаний на службе новому строю. Вот только…
«Назад!» — завопили стены Зайцеву в самые уши.
На него сразу обрушились и топот, и крики, и храп. Зайцев извернулся всем позвоночником, чтобы отскочить, — и только потом за движением успело сознание. Мимо промахнуло бьющееся косматое восьминогое существо. Обдало животным жаром. Налитые кровью глаза, дьявольские ноздри. Зайцев тяжело дышал, с трудом соображая, что опасность позади. Запоздав, его всполошенный разум придал косматому многоногому пятну форму: взбесившуюся вороную лошадь тщетно старались удержать два конюха.
Конь изгибался дугой, скручивался, выстреливая по очереди то передними, то задними ногами. Люди беспомощно висли по бокам, уворачиваясь от длинных, как клавиши баяна, желтоватых зубов. Все трое сплетались в таких причудливых позах, что казалось, борются кентавр и человек, притом у человека конская голова.
— Твою мать, — выронил адъютант. У него дрожала челюсть, фуражка лежала в пыли, задрав козырек. Он поднял ее и чуть не упал, наклонившись. Вытер нос рукавом.
Мат конюхов и храп зверя отскакивали от высокого потолка, барьеров, стен. «Держи!» «Сука!» Разъяренный храп. Человек в форме выбежал из прохода, мгновенно сдернул с головы на бортик фуражку и бросился к кентавру.
Зайцев не хотел бы оказаться на его месте.
— Твою же мать, — резюмировал адъютант, отряхивая фуражку. — Ну, Журов, бедовый.
— Журов? А разве те восемь курсантов из Сиверской не поздно вечером должны были вернуться? — спросил Зайцев. Лепет адъютанта он пропустил мимо ушей. Снова глянул на клубок. Который из троих?
Конюхи, впрочем, уже отпрянули в стороны, и их теперь было двое — курсант и лошадь. Выглядело куда менее живописно, чем у скульптора Клодта, который запечатлел борьбу нагого человека и коня по четырем углам моста, известного каждому ленинградцу. Курсант Журов к тому же не был гол. Его форма быстро покрылась пылью, на ней висели и мокли клочья пены, летевшие с мускулистой шеи, боков, мощной груди зверя.
Журов как-то ловко схватил узду, пригнул морду коня к самым грудным мышцам, и Зайцев не успел уловить движение, как Журов уже махнул себя вверх. Оседлал, сжал ногами скользкие, раздувающиеся бока. Конь под ним выгибался и извивался. Казалось, Журов оседлал дельфина. Зайцев видел, что курсант при этом что-то говорил. Не орал, не вопил — спокойно увещевал, потому что ни слова было не расслышать за всхрапами и топотом.
И вдруг буря улеглась.
Конь рванул вправо, влево. Выровнял ход. И наконец пошел, поставив хвост султаном, легко выбрасывая тонкие ноги — как бы играючи. Курсант Журов направил его на Зайцева.
Это было неприятно: конь казался просто огромным. С морды капала пена. Белки все еще были красны. Он надвигался. Зайцев боролся с желанием отскочить. Но видел голубые глаза всадника, неотрывно глядевшие в его лицо, — в них было недоброе, холодное и веселое любопытство. На понт берет. Зайцев заставил себя не двинуться с места. Журов осадил лошадь невидимым движением — животное тотчас встало. Замерло. «Как лист перед травой», — вспомнил Зайцев присказку. Его обдало топотом и теплой, животным пахнущей волной.
— Кретины! — завопил знакомый голос. Тонкая талия, галифе. — Чуть лошадь не угробили!
Конюхи стояли перед инструктором Артемовым, безопасно убравшись за барьер. На них изливался холодный душ ругательств.
Зайцев поднял и отряхнул кепку, выбивая песок.
— Дур-р-рье! — раскатывал Артемов.
— Испугались, товарищ следователь? — весело спросил из седла курсант Журов. На вид — ровесник Зайцева.
— Есть немного.
— Это ничего. Можно, — приветливо кивнул Журов. — Вам как штатскому, пешеходу и пассажиру трамваев — не возбраняется.
Зайцев хмыкнул.
— Не обижайтесь, — уже дружелюбнее заговорил курсант. — Эту зверюгу знаете как зовут? Злой. Сволочь редкая, но на ходу — игрушечка. А рысью так мягко стелет, хоть книжку сиди читай.
— Журов! — позвал Артемов.
Курсант шутливо козырнул Зайцеву. И конь послушно — тем же легким шагом — направился к инструктору с тонкой талией.
— Журов, конечно… — начал адъютант, но не договорил.
Зайцев бросил на него быстрый взгляд.
Адъютант смутился. На ходу приставил к фразе окончание — совсем не то, что чуть не выпало из его рта:
— Отличник курса. Наш первач.
— Комсомолец и спортсмен? — уточнил Зайцев.
Адъютант посмотрел на него полоумно. Кивнул.
— Они в Сиверской, видно, раньше управились…
Зайцев поднял руку, останавливая его ненужное вранье.
— Завтра побеседуем.
Журов на жеребце с подходящей кличкой Злой уже скрылся в проходе. Инструктор Артемов огладил ладонью седой ежик на голове, снова надел фуражку, заорал в проем:
— Уснули там?! За смертью вас только посылать! Арш! Арш! Арш!
И снова хлынул топот. Но уже ровный, смирный. Снова теплые пахучие волны одна за другой. На манеж выгоняли лошадей. Видимо, проминать или что там с ними полагалось делать. Зайцев невольно остановился, так и зажав в руке пыльную кепку. Остановился, поджидая его, и адъютант.
Солнце наполняло манеж золотым светом. Вычищенные сытые холеные животные блестели. Вспоминалось старинное, к советским будням никак не приложимое слово «муар». В этом царстве армейских гимнастерок, среди обшарпанных стен, с бытом общих столовых, общих казарм, общих уборных лошади поразили Зайцева царской роскошью. Черный шелк. Серый бархат. Золотой атлас. Нечистый песок подчеркивал их драгоценное сияние.
Но не только роскошь.
В царстве мужчин, среди грубых окриков, команд, презрения ко всему невоенному, не мужскому, лошади поразили Зайцева женственностью. Длинные хвосты. Длинные гривы. Черные влажные глаза. Одновременно и стройность, и округлость форм.
Да и в жеребце Злом, «редкой сволочи», было что-то женственное и роскошное — что не принадлежало жизни, в которой были партсобрания, приемы в комсомол, стенгазеты.
Зайцев смотрел на переливающийся круговорот. И понимал, что может вот так стоять, и стоять, и стоять — смотреть, смотреть, смотреть…
— Красиво, — не удержался адъютант.
— Идемте, — кивнул наконец и Зайцев.
Глава 5
— Собак терпеть не могу. Дрянные твари.
— Это чем же тебе, Нефедов, друзья человека не угодили? — пробурчал Зайцев, берясь за ручку кружки.
Не хотелось, чтобы Нефедов сейчас свернул на те их догонялки у зоопарка, их прыжок вместе с псами в ледяную Неву. Неприятна была мысль, что на Нефедова все это «повлияло». Это значило бы впервые признать самому себе: «Да, и на меня тоже».
— А лошадей — люблю, — продолжал Нефедов как ни в чем не бывало. Осторожно подул на пену, потрогал ее губами, сделал глоток. И когда Зайцев уже думал, что тот не ответит, вдруг сказал:
— Лошади напоминают мне не очень умных, но добрых, терпеливых людей. Которые связались с дрянными и поделать ничего не могут. Возят грузы, возят пассажиров, в цирке служат. Такие штуки там откалывают, мамочки! — вдруг оживилось совиное личико. — С нами служили наездники Джиоевы…
— Это когда ты Икаром был?
— Сыном, а не Икаром, — серьезно поправил Нефедов. — Наш гимнастический номер назывался «Икар и сыновья».
— А Джиоевы тоже, что ли, сыновья?
— Братья. Если не брехали. Кто их, абреков, знает. Может, такие же братья, как мы сыновья. Даже не однофамильцы. Не суть. Что их кони вытворяли! Только что человеческим голосом не говорили.
— А ты говоришь, не очень умные.
— Потому и говорю: не очень умные. Были бы умные, давно дали бы этим братьям копытом по морде и ускакали бы, — он отхлебнул пива, — своим умом жить.
Эта пивная на Загородном нравилась обоим за постоянный шум и толчею. Подавальщицы в несвежих фартуках были настолько утомлены разнообразием жизни, что добиться их внимания было невозможно. Посетители торчали вокруг высоких, на американский манер, столиков и галдели. Обсуждай что хочешь — никто не услышит. Зайцев сам себя едва слышал. Здесь можно было не опасаться чужих ушей. Нефедов наклонился к нему ближе:
— А что собачки-то?
— У нас сейчас лошадки первой очередью.
— Поют?
— Сам как думаешь?
— Один из абреков, Джиоевых этих, помню, бабу зарезал. Ну не зарезал, а так, напугал. Ну не совсем бабу, а лилипутку. Любовь у них была. Может, не любовь, а шуры-муры, поскольку баба эта жила постоянно с коверным. Ну не то чтобы жила…
— Ну да ну! Запряг, что ли?
— Вы меня не сбивайте, товарищ Зайцев. Короче, вызвали докторицу, а докторица не будь дурой — мильтонов. Те прискочили, а баба: «Ничего не знаю, упала. Поцарапалась при падении». А тут уже и коверный: вот, говорит, тут и упала. И все, значит, кивают. И мимо клеток, значит, провели. И где упала показали. И коверный больше всех. Чуть ли не сам при них упал — для пущего следственного эксперимента.
— Тоже мне вывод, — прервал эти мемуары Зайцев. — Это-то я и сам понял: рассказывать курсанты наши сами не побегут. Не та публика.
Молча сделали по глотку.
— Вот лучше расскажи ты мне, Нефедов, как дитя цирка, что такое закрытые коллективы с человеком делают, что потом хоть поубивают там, а стукнись к ним — встанут один за всех и все за одного. И рот на замок.
— Одна большая семья, — ответил Нефедов поверх кружки.
— Интересно, что семьи у Жемчужного, похоже, никакой и не было. Только кони да курсанты эти.
— Вы же вроде говорили, классовыми противоречиями там пахнет.
— Пахнет! Разит, я говорил. Только не очень я, Нефедов, верю, что на классовой почве можно человека убить.
— Красного террора тоже не было? Вы у товарища Розановой спросите. Прочтет лекцию.
— Так это когда было. Революция, гражданская. Война — это совсем другое дело, Нефедов. Сейчас время мирное. Сейчас бесит гражданина сосед из «бывших» — так гражданин на мокруху не пойдет. Он сигнал компетентным органам подаст.
— В гражданскую, говорите, они все служили. Ну-ну.
— По одну сторону, Нефедов, по одну! Даже этот Баторский. Он к красным практически сразу перешел.
— Практически или сразу?
— Понимаешь, не сложилось у меня впечатления, что товарищ Жемчужный — такая уж белая кость, голубая кровь. Ну служил в царской армии. Но на балах в Зимнем не танцевал, в особняках не жил. Не гвардия даже — армейская кавалерия. В офицеры поднялся, может, вовсе из солдат. Это я по его послужному списку еще завтра уточню. Но думаю, не ошибаюсь. Чего?
Нефедов поставил кружку.
— Вот у нас служила наездница, Вероника Изумрудова.
— Ты же говорил, братья Джиоевы.
— Нет, Джиоевы показывали джигитовку. А она, значит, всякие сложные штуки: лошадь у нее делала реверансы, вальс танцевала — такие дела.
— Ну?
— Запрягли, что ли? — передразнил Нефедов.
Зайцев нахмурился совсем не поэтому. Изумрудова. А тот — Жемчужный. Как курсант Кренделев сказал: что за фамилия такая, в оперетте выступать. Или в цирке.
А Нефедов вел дальше:
— Потом через Финляндию убежала. В Париже теперь, говорили. Графиня Безбородко она была, Вера Безбородко. А никакая не Вероника Изумрудова. И выездке училась по своей графской прихоти, у лучших французских наездников.
— А чего ее в цирк-то понесло? Тоже по прихоти?
— А революцию пересидеть. Никто ж не думал, что это надолго. Платили продуктами опять-таки. Плюс гастроли по губерниям, пока в Петрограде голод был.
— Ну, Нефедов, и цирк у тебя был. Прямо какая-то человеческая комедия. Чего ни скажу, все уже было у вас.
— Шапито. Человеческое шапито, — вдруг произнес Нефедов. Зайцев глянул на него удивленно. Но круглое личико снова стало сонным, совиным.
— Как скажешь, — пробормотал Зайцев, отхлебывая пиво. — Только завтра мне без тебя никак. Завтра я с оставшимися восьмерыми побалакаю. А ты прошвырнись еще раз по остальным. Покрутись, порасспрашивай. Где были, когда Пряник к вокзалу подкатил. Что поделывали. Насчет Жемчужного спроси. Братство — это хорошо, но где-нибудь они осечку дадут. Где-нибудь запутаются. Допустим, они заранее обо всем договорились. Дисциплина дисциплиной, но их там почти две дюжины. Не двое, а две дюжины! Как ни сговаривайся, а вероятность осечки растет. И мы ее упустить не должны.
— Да я готов. Только кто ж…
— Выпустят. Завтра, — уверенно пообещал Зайцев. — Я на Коптельцева комсомольцев натравил.
— Товарища Розанову?
— Угу.
— А, — сказал дну кружки Нефедов. — Это хорошо.
— Пусть знают товарищи кавалеристы, что мы от них просто так не отстанем.
— Угу, — промычал Нефедов, вытягивая со дна остатки пены.
* * *
Простившись с Нефедовым, Зайцев свернул от Пяти углов к Фонтанке. Вечер был теплый, но мутноватый: задувал ветер, небо подернулось мокренькими облаками. На Фонтанке ветер взялся за Зайцева решительно — кепку пришлось придерживать рукой, пока он переходил по мосту. Река напоминала мятую свинцовую фольгу. На набережной было светло, но пусто. Белая ночь. Зайцев свернул в переулок, пошел вдоль безлюдных арок Апраксина двора. Чувствовалось приближение злачной части города. Из арок тянуло мочой и помоями.
Зайцев скорее услышал, чем увидел, движение в полумраке. Вздрогнул, ощутил удар дремучего страха. И сам на себя за это разозлился: пес был бродячий, тощий и пыльный, шерсть свалялась. Он с опаской смотрел на позднего прохожего — пнет или мимо пройдет.
Зайцев вспомнил Нефедова: «терпеть не могу собак». Остановился. Он чувствовал липкое отвращение на грани паники. Оно зародилось помимо его разума. Оно росло, ширилось. Оно жило своей жизнью.
Пес не сводил с него карих глаз.
Зайцев сделал несколько шагов навстречу. Сердце против его воли бухало.
Пес нерешительно покачал опущенным хвостом — все еще сомневаясь, все еще готовый отпрянуть от пинка под ребра.
Во рту у Зайцева пересохло. Сердце билось в горле.
Нельзя было дать этому новому инстинкту жить своей собственной волей. Жить и расти.
Он протянул руку. Наклонился. Заставил себя потрепать пса по грязной голове. Сдвинул назад мягкий лобик, потрепал выпуклые вишенки бровей, почесал за жесткими ушами. Хвост стал мести быстрее, спина животного, с тощим хребтом, видным даже сквозь шерсть, обмякла.
— Псина, — сказал Зайцев. — Эх ты, псина. Прости, угостить нечем. Ну прости.
И пошел своей дорогой. На пальцах осталось ощущение нечистоты, пыли.
На Мойке он нашел спуск. Сошел по гранитным ступеням к воде. Здесь тоже разило мочой: ленинградцы не стеснялись облегчаться с видом на некогда пышные дома, аристократические особняки. Но от воды дышало свежестью.
Зайцев наклонился и ополоснул руки.
Он наконец почувствовал, как ужасно хочется спать.
* * *
У Паши в дворницкой горел свет. Зайцев видел три тени — они поднимались, двигались. «Моя прислуга», — саркастически вспомнил он. То ли странницы, то ли сектантки. Две тощие женщины, которых загадочно наняла ему Паша, в квартире не появлялись и вообще не показывались ему на глаза.
«Уж не краденое ли они там втроем теперь перешивают», — мелькнула мысль. Он поднял камешек, хотел легонько бросить Паше в окно. Но тут свет погас.
* * *
Дежурный по вокзалу не любил ночные погрузки. Летом, впрочем, пока стоят белые ночи, еще ничего. Меньше суеты, в людях словно еще сохраняется дневная сноровка.
Но уже и белая ночь погасла. Съежилась до тоненькой светлой полоски на горизонте. Ночь уже была самая настоящая, темная. От фонарей остроухие тени на вагонах казались еще причудливее. Одна за другой восходили, токая, гулко постукивая по деревянному накату, — в вагон. Остроухие тени шли по стенке вагона и пропадали в черном проеме. Они казались рогатыми.
— Тьфу, дьяволы, — дежурный сплюнул.
— Иди-иди, папаша, не глазей. Чеши мимо, — без злобы посоветовал ему часовой.
Злоба часовому не требовалась. В руках у него была винтовка.
Дежурный хотел отбрить, что, мол, ему и глазеть-то неча. Без сопливых он все тут знает. Побольше некоторых. И номер пути. И размер состава. И даже направление — Новочеркасск.
Но грохот оборвал его мысли. Грохот и странный вскрик. Часовые обернулись, с вышколенной, бессознательной четкостью заодно оттесняя зеваку. Закрывая собой обзор.
У вагона суетились люди. Слышался храп. Нечеловеческий. «Отойди, отойди, зашибет!» «Кого? Ты глянь», — переговаривались голоса. Вместо деревянного настила торчали задравшиеся доски.
— Сука! Кто не скрепил помост, а? Сука! — допытывался голос. Ярость в нем мешалась с отчаянием.
— Так велели побыстрее. Вот и побыстрее! — Оправдание в другом голосе было окрашено виной и досадой.
Храп перешел в хрип.
— Ах ты… Мать твою… Сломал.
Вопроса дежурный не расслышал: далеко. Донесся ответ:
— Да точно. С-с-суки. Что я — не знаю. Сломал. Загубили.
— Дайте.
— Гляньте сами.
— Нельзя так оставлять.
Неуверенное бормотание.
— Панкратов! — рявкнул из темноты тот, который материл.
Часовой сорвался с места. Другой хмуро повернулся к дежурному.
— Давай-давай, папаша. Сказано: чеши.
— А что случилось? — поинтересовался дежурный, вытягивая шею.
— А ну!.. — Теперь часовой теснил его прочь уже угрожающе. Но и на его лице, видел дежурный, было написано… жалость? смятение? Или просто так ходили тени от фонаря?
Несколько мгновений в темноте слышен был только храп, хрип.
А потом раздался выстрел. Так, что дежурный вздрогнул. И хрип стих.
* * *
— О, — радостно приветствовал его на лестнице Самойлов. От сыроватой лестницы пахло грязной тряпкой: только что прошлась утренняя уборщица.
— Тебя где вчера носило, Вася?
— В каком смысле? — не понял Зайцев.
— Коптельцев тебя обыскался.
— Прямо так тебе и доложил?
— Я тоже обыскался, — объяснил Самойлов. — Мне вторая пара рук сейчас до зарезу как. В парке на Удельной группа хулиганов…
— Какого черта! — не сдержался Зайцев. — На мне же дел как бубликов на бабе.
И, перепрыгивая через две ступени, ринулся в кабинет начальника угрозыска.
— На каких основаниях?
У Коптельцева дрогнули щеки, маленькие глазки недобро блеснули.
— Ты, товарищ Зайцев, осади-ка.
Зайцев видел, как выражение «я здесь начальник» застряло у Коптельцева на самых зубах; тот запнулся, как человек, уже понявший, что разжевал кусок с плесенью, а выплюнуть обратно — вроде как неприлично. Пришлось глотать. Проглотив, Коптельцев перевел дух и произнес уже спокойнее:
— А на таких, товарищ Зайцев. Служба у тебя такая — преступников ловить. Сам знаешь, сотрудников сейчас не хватает. Ты же сам говорил о необходимости работать в четыре руки. Так что вперед. Дуй с Самойловым, куда он скажет.
Зайцев все понял. Коптельцев не мог просто так перебросить другому ведомству дело Жемчужного, как горячую картофелину. Не мог и отставить от него Зайцева. Но завалить Зайцева другими заданиями — и тем все застопорить и развалить — это он мог запросто. Сейчас, когда остывали все следы, исчезали улики, а те, кто мог что-то рассказать, играли в молчанку, это было все равно что закрыть дело Жемчужного как зашедшее в тупик — и сдать в архив.
— Иди. Отрабатывай хлеб трудового народа. Самойлов ждет, — буркнул, усаживаясь поплотнее: победил.
* * *
Самойлов тихонько пихнул его локтем, мол, теперь ты.
Не слышно было ничего, кроме дождя. Он все пытался вспомнить ритм, выстукивая по железному больничному подоконнику, но все сбивался. По стеклу бежали струи.
— Марья Николаевна, — тихо позвал Зайцев.
Он уловил, как плечи и спина под больничным одеялом тотчас сжались. Она была укрыта с головой — серый камень, очертаниями напоминающий человеческую фигуру. На пологом краю угадывалось казенным манером вытканное слово «ноги».
Зайцев почувствовал бессилие. От агента женского пола толку здесь было бы больше. Сам звук мужского голоса сейчас приводил потерпевшую в ужас.
Самойлов сделал ему большие глаза. И здесь время работало против них, понимал Зайцев. Против нее самой прежде всего. Как только объяснить ей, что легче — станет?
Раскрыл папку. Снимки всех задержанных.
— Марья Николаевна, — постарался он говорить как можно мягче, тише. — Может, взглянете? На карточки-то?
Нет ответа.
— Минутная процедура.
Только стук дождя.
— Мы всех взяли. Все арестованы и находятся в камерах, — мягко принялся убеждать Зайцев.
Он хотел добавить: «Никто больше не причинит вам вреда». Но счел за благо вообще не упоминать вред. Не напоминать.
«Вдобавок кто-то из этих мерзавцев заразил ее гонореей», — сказал врач.
— Их всех постигнет жесткое, заслуженное наказание. Не сомневайтесь. Вплоть до смертной казни.
После чубаровского дела (группового изнасилования несколько лет назад в Чубаровом переулке) сомневаться в этом действительно не стоило. Заводилы тогда получили вышку. Остальных закрыли на много лет.
— Что вам от меня надо?
Голос из-под одеяла был глухим и таким же, как одеяло, серым.
Зайцев и Самойлов переглянулись. Зайцев привык защищать право мертвых — убитых. А утешать — живых, родственников жертвы. Несчастных, огорошенных, страдающих — и все же живых. Но здесь… Она была живой: дышала, говорила, ела. И все-таки мертвой тоже. Живому человеку этот серый голос, эти каменные плечи принадлежать не могли. Как с ней говорить — было непонятно. В глазах Самойлова Зайцев прочел ту же растерянность.
Зайцев кашлянул.
— Следственно-розыскные мероприятия требуют опознания, — пояснил он, надеясь, что казенный язык послужит вроде толстого мутного стекла, глядеть сквозь которое на преступление ей будет не так больно.
Каменные плечи. Стук дождя. Никакого ответа.
Опознали на самом деле сами же обитатели домов. Банду молодых горлопанов знали хорошо — дружно боялись, дружно ненавидели. И взяли — тоже всех. На кого только показали жильцы.
Но взять хулиганов по совокупности, так сказать, заслуг — это одно. Провести по конкретному делу — обвинению в групповом изнасиловании — здесь все же требовались слова жертвы. Показания. Опознание.
— Взгляните, — мягко спросил Зайцев. Но опять почувствовал, что звук его голоса, мужского голоса, ей омерзителен.
Самойлов вдруг подскочил к кровати.
— Товарищ Петрова! Вы комсомолка! Прекратить нытье!
Рывком дернул серое одеяло. Петрова громко, как заяц, вскрикнула. Фигурка на кровати оказалась крошечной и тут же сжалась в позу эмбриона.
— Самойлов, ты что! — заорал Зайцев.
— Прекратить хныкать, Петрова! — рявкнул Самойлов на ее тоненький, непрерывающийся крик. — Ты бандитов своим нытьем покрываешь! Ясно? — Он встряхнул ее за плечи, она захлебнулась собственным голосом. — Ты комсомолка! Не жертва! Ты — обвинитель!
Зайцев выронил папку, снимки разлетелись по полу. Он тщетно пытался поймать Самойлова за руку. Поймал. Оттащил. Выволок из палаты.
— Ты что, рехнулся?
Самойлов его оттолкнул:
— Ты рехнулся! В четвертый раз уже сюда! В четвертый! Заколебала! Можно подумать, конец света! И похуже бывает! Молодая девка, а…
На шум уже бежала больничная сестра в белом колпаке. Недобро глянула на обоих, скрылась в палате.
Зайцев вполне понял Самойлова. Но.
— Так нельзя.
— Так только и надо! — брызнул слюной Самойлов. — Нытьем ей не поможешь! Если она вот так, значит, бандиты эти своего достигли! Значит, сдалась! Значит, все мы зря! Они победили! Значит, на хрен все это.
— Угомонись, Самойлов! Угомонись.
— Да я бы падаль эту, сволоту эту сам бы без всякого суда своей рукой перестрелял…
— Я тоже, — честно признался Зайцев. — Я тоже. Но нет такого «я», нет «мы». Есть правосудие.
— Болтовня!
— Иначе мы от них ничем отличаться не будем. Ничем. Такое же зверье.
Лицо Самойлова налилось красным. Он только пыхтел.
— Ну, Самойлов… Ну!
— А она… Неужели она не понимает?..
Он помотал головой. Обмяк. Зайцев толкнул его к подоконнику, хлопнул по плечу.
— Я сейчас.
Он тихо притворил за собой дверь палаты. Сестра щелкала ногтем по шприцу с мутной жидкостью. Бросила на Зайцева уничижительный взгляд. Неодобрительно качнула головой. Но ничего не сказала. Выпростала, вытянула безвольную белую руку Петровой, перетянутую резиновым шнуром. Нашла иглой вену.
Зайцев принялся собирать с пола карточки. Старался при этом не встречаться с ними взглядом. Современная наука давно развеяла старинную немарксистскую теорию криминалиста Ломброзо о том, что есть якобы «тип преступника» и будущих нарушителей закона можно вычислить по внешности. Но здесь Зайцев должен был признать, что в теории Ломброзо что-то есть: морды были те еще. Снимки вопили: виновен!
Зайцев невольно задержал взгляд на последнем. Все черты лица на месте, но будто чуть расползлись, словно природе не хватило последнего усилия, чтобы получился человек. Вышел монстр. И ведь наверняка никакой мистики, сплошная химия да биология — алкоголь в трех поколениях. Спросить бы вот хоть эту медсестру.
Но безбровый — из-за низко надвинутого колпака — взгляд быстро велел ему убираться.
Самойлова он нашел на лестнице. У значка «Просьба не плевать и не курить». Самойлов дымил, часто и глубоко затягиваясь. Лестница, благо, была пуста.
— Значит, будет и пятый раз, — сказал Зайцев.
Самойлов выдул из ноздрей два сизых клыка дыма. Фыркнул.
— Давить эту сволоту надо. На месте. А не судить.
Зайцев сел на подоконник, положил папку на колени.
— Так ведь давим, Самойлов. — Он приподнял папку. — Тут трети вышка светит, если не половине. Остальные на строгач пойдут. Считай, никогда уже в общество не вернутся. Не надо было на нее орать.
Самойлов цыкнул в урну, следом полетел окурок.
— Глянь, Зайцев: знак нельзя, а урна стоит. Значит, не верят в человека, а? Они этой урной уже на правонарушение толкают.
— Пошли, Самойлов.
* * *
У военных, как и у уголовного розыска, нет такого понятия, как рабочий день, в том смысле, в каком рабочий день есть у конторских служащих, продавцов, библиотекарей, шоферов. Только на это Зайцев и надеялся. Никуда эти курсанты не денутся — из казармы-то. Некуда.
Непогода набросила на все серый свет, который мог сойти за вечер.
Аракчеевские казармы, как и вчера, всем своим видом выговаривали «шпицрутен» и «во фрунт». Все так же парили башенки Смольного собора, теперь подернутые серой моросью. Прохожие тащили бесполезные зонты. У гражданок от водяной пыли обвисали локоны.
Зайцев прошел в ворота под сбитым императорским орлом, на ходу вытаскивая удостоверение. Сунулся к будке часового. Но будка была пуста.
Зайцев заглянул. Подождал. Со странным чувством, как во сне, когда все можно, толкнул вертушку. Прошел внутрь.
Во дворе не было ни души.
Он прошел к самому манежу, так никого и не встретив. Валялись поломанные ящики. Клочья соломы.
Остановился. Тишина. Подскакивая, шла ворона, поклевывала навоз. Услышав шаги Зайцева, нехотя взлетела: шух-шух-шух.
Зайцев толкнул дверь манежа. Гулкая пустота.
— Что за ерунда, — вслух сказал он и понял, что он во всем здании один. Заглянул на всякий случай в конюшни. Пустые стойла глянули на него прямоугольными глазами.
— Что за хренотень такая.
Услышал шаги, быстро выбежал. Через двор шел бородатый мужик в фартуке. Зайцев его вспомнил — он вчера бесцеремонно унес бюсты из красного уголка. А сегодня катил перед собой тележку. Поверх нее лежала метла. Остановился. Замел на совок навоз, сбросил в тележку. Покатил дальше — к обломкам ящика.
— Стойте!
Зайцев подошел.
— Угрозыск.
Мужик молча ждал продолжения. Зайцев на миг растерялся: любое продолжение звучало бы по-идиотски.
— Где Баторский? — бросил, наконец, он.
— А ты что, диверсант? Чего спрашиваешь?
Зайцев показал удостоверение. Дворник — или кто он ни был — скосил глаза.
— Чего ж сразу карточку-то не показал? Я тебя самого в милицию мог сдать, — не без удовольствия принялся фантазировать он. — Шастает, мол, гражданин подозрительный. По пустой территории.
— Как пустой? — не сдержался Зайцев.
— А какой?
Реальность в глазах Зайцева поплыла, как заваливающаяся набок карусель.
К счастью, дворник сам развил свою мысль:
— ККУКС-то отсюда выехал. — Спокойно подобрал он обломки ящика. — Вчерась последнее имущество запаковали. Лошадок вывезли. И ночью на вокзал — тю-тю.
Зайцев растерянно оглядывал двор. Он не верил своим глазам. Невозможно.
— Вот она, доля солдатская, — продолжал рассуждать дворник. — Сегодня здесь, завтра там. Приказано — и тю-тю.
Зайцев все еще глядел на него как на полоумного. Но уже реальность двинулась обратно. Легла обратно в свои прежние контуры.
Зайцев припомнил пустоту в кабинете Баторского. И сор в коридорах. Вот, значит, откуда его вчерашнее ощущение запущенности, пустоты, разорения. Не показалось ему. Все так и было. Он вчера просто не понял, что видит. Что они делали. А они упаковывали имущество. Говорили с ним, не моргнув глазом, а сами уже знали, что завтра их здесь не будет.
Зайцев все не мог поверить.
И вранье насчет восьмерых курсантов в Сиверской. «Вернутся поздно вечером», «приходите завтра». И среди этих восьмерых — Журов, звезда курса.
Вот оно — завтра.
Дворник бахнул обломки в свою тележку, не утруждая себя наклониться. Раздался гулкий металлический стук. Как по пустой емкости. Зайцев невольно опустил глаза.
И тотчас кинулся к тележке. Запустил руки внутрь. Отдернул: порезался о кусок стекла. Попал рукой в лошадиное дерьмо, не обратил внимания.
— Ты чего, товарищ? Спятил? Мусора́ там одни, — недоумевал дворник.
Зайцев схватил торчавшую тут же среди мусора длинную щепу. Осторожно просунул внутрь горлышка.
И вытащил, поднял на щепе нечто вроде металлической бутыли. На дне тележки круглился бок еще одной. Снаряд был чуть тронут ржавчиной. Он был пуст.
— Трогал здесь что-нибудь? Трогал?
— Да ты что вопишь-то? — недоумевал дворник. — Ничего не трогал. Мусора́ вот собираю, сказал. Очищаю территорию. Чего ты за железку эту схватился? Кидай обратно. Узоры там по ней расписаны будто? Глазеешь… Мне глазеть некогда, работы тут невпроворот.
Зайцев, держа пустую оболочку на щепе, повернул гильзу перед собой. Среди разводов ржавчины ясно видна была буква Ф.
Снаряд был слишком старый. Или нет? Им не могли отравить Пряника. Или могли?
— Куда выехал? Куда?!
— Этого знать не могу. Человек не военный, в приказы не посвящен, — разъяснил дворник. — Им товарищ Буденный приказал — они и поднялись. Кавалерия, ясное дело. А я скорей пехтура. Пехота, значить. Мне товарищ Буденный не указ. У меня свое начальство.
— Подержи-ка, — Зайцев передал ему гильзу. Проворно стащил пиджак.
— Ты чего-й?
Но Зайцев уже принял гильзу в пиджак бережно, как младенца.
— Подними сюда вторую. Да не руками! Палкой! — прикрикнул он.
Дворник воздел вторую гильзу на щепе опасливо, как гадину. Железный бок брякнул о другой. Зайцев осторожно закрыл оба полами пиджака. Замотал.
— Это что же? Нехорошо это? — заволновался дворник.
— Хорошо, отец, очень хорошо! — пообещал Зайцев.
Самому ему, впрочем, так совсем не казалось.
* * *
На этот раз посреди комнаты стоял мальчик лет десяти-двенадцати. Кухарка (или нянька, впрочем без разницы) при виде Зайцева испуганно вскочила с колен. Одной рукой схватила швабру, а другой стала быстро толкать мальчишку к двери.
Зайцев перехватил свой сверток одной рукой. Набухшая от дождя газета мягко разъехалась, он едва не выронил хлеб, который прихватил в милицейской столовке, когда отволок пустые гильзы Крачкину. Тотчас прикрыл дверь.
Две пары глаз воззрились на него с одинаковым испугом. Одинаково круглые, под одинаковым разлетом бровей. Не оставалось сомнений: мать и сын. Рука матери опустилась позади и легла поверх груди ребенка — бессознательный жест защиты.
Мальчишка в версию о странницах-сектантках уж точно не вписывался.
Зайцев заметил взгляд, которым оба уставились на хлеб — и тотчас отдернули этот взгляд, как отдергивают руку.
— Я прощения прошу, — залепетала женщина. — Иди, ну иди, — стала она подталкивать пацана. Две пары глаз следили за ним, как за диким животным. Или собакой: бешеная — не бешеная, цапнет — мимо пройдет.
Зайцев содрал ненужную газету, положил хлеб на салфетку на столе. Скомкал влажную бумагу, тотчас оставившую на ладонях свинцовые следы — расплылись постановления партии и новости дня. Он заметил: две пары глаз следили не за его лицом — за руками.
Сомнений не было: в глазах этих был голод.
Зайцев повесил набухшую от дождя кепку на крюк. Пригладил волосы. Если он хотел узнать наконец наверняка, что происходит, то играть следовало по правилам этой Пашиной игры. То есть делать вид, что все это совершенно нормально, ни капельки не странно: да, нянька, да, кухарка. Совершенно естественно одинокому мильтону в коммуналке обзавестись полным штатом прислуги. Что может быть естественней?
Отодвинул стул, кивнул:
— Да ты, малец, садись. Не кусаюсь.
Мальчик присел на краешек стула. С трудом отвел взгляд от хлеба. Глянул на мать. Тощий, с прозрачным и все же неуловимо не городским личиком. Та все суетилась:
— Прощения просим, он уйдет сейчас… Он на минуточку одну только… Он вообще сюда не заходит, это сегодня так — обмишулились… Он вообще у меня не вшивый, не боитесь…
Зайцев решил вытянуть соломинку, предположил: это «кухарка».
— Мамаша, вы бы чаю, что ли, сообразили. Мечите на стол.
Та всплеснула руками, отставила швабру.
— Да я… Да минуточку… Сейчас будет!.. Он тихий у меня, не вороватый, без шаловства… Это, он уйдет сейчас…
Зайцев сунул руку в карман, вынул фунтик с карамелью. Сунул женщине.
— К чаю.
Та испугалась. Замотала головой:
— Да вы это… Он по ошибке просто…
Но выскочила ставить примус.
Мальчик рассматривал край стола.
— Ну, командир, докладывай. Ты чей?
— Савельевский, — прошептал он.
— А звать?
— Сашка.
— Василий. — Зайцев протянул руку. Остановил ее, посмотрел себе в ладонь.
— Сашка, вот ты есть сел. А руки мыл? Вот-вот. И я нет. Пошли лапы мыть. Гигиена прежде всего.
Зайцев повесил ему полотенце на шею. Взял кусок мыла.
— Это что это? Гости к вам? — Тут же вынырнула в коридор из общей кухни, повела носом соседка. В руках у нее был бушующий, мыльной пеной пахнущий таз. Зайцев толкнул мальчишку вперед — не тормози.
— Племянник, — бросил на ходу.
Соседи сроду не слыхали о зайцевских родственниках. Но милиции побаивались.
В некогда богатой, а теперь всего лишь просторно-гулкой и насмерть загаженной ванной мальчишка недоуменно остановился. Но сделал вид, что отвлекся. Поблескивал кран.
— Ну, чего?
И тут Зайцев понял, что кранов раньше этот Сашка не видал. Зайцев ухом не повел. Шагнул, крутанул рычаг. Подставил под струю ладони. Взбил пену. Сунул мыло Сашке. Смыл. Умыл лицо. Вытерся. Уступил место.
Мальчик двигался важно, но медленно. Повторил все действия Зайцева, видно, боялся и ошибиться, и это показать. «Деревенский», — окончательно понял Зайцев.
В комнате уже ждал чай. Хлеб был нарезан ломтиками. Перепуганная мать испытала облегчение, увидев обоих снова в комнате. Захлопотала. Наконец тоже села. Тоже робко. Оба опять уставились на Зайцева.
Зайцев развернул, бросил в дымящийся стакан карамельку. Помешал ложечкой.
То же сделала мать. То же сделал сын.
Зайцев взял бумажку от конфеты. Поставил на нее чашку.
То же сделала мать. То же сделал сын. Оба старательно делали вид, что на Зайцева не смотрят.
«Где ж они там у Паши все помещаются?» — думал он. Мальчик пил и морщился: горячо. Мать одними глазами приказывала ему: так полагается.
Зайцев взял хлеб. Рука сама остановилась, Зайцев недоуменно глянул: ломтик был отрезан так тоненько, что обмяк в пальцах — сквозь него можно было читать книгу. Две фигуры — матери и сына — казалось, вытянулись еще больше.
Зайцев растерялся, но притворился, что все путем, спросил нарочито весело:
— Сколько ж тебе лет, Сашка?
Откусил от прозрачного, обрывающегося ломтя.
И тотчас мать и сын жадно впились зубами в свой хлеб, принялись кусать. Зайцев так и замер со своим ломтиком. Они ели торопливо, кусали жадно, еще, еще, молотили челюстями и снова кусали…
Глава 6
— И железки эти с моего стола убери, — мотнул рыхлыми щеками он. Две ржавые гильзы с буквой Ф лежали перед ним.
— Но вот же, — начал опять Зайцев. «Доказательство», — хотел сказать он и осекся.
— Ничего они не доказывают, — словно прочел его мысли Коптельцев. — Только то, что на высших офицерских курсах знают, что такое фосген. И как он действует.
— На кавалерийских курсах, — уточнил Зайцев.
— Я тоже знаю, что такое фосген и как он действует, — парировал Коптельцев. — А ККУКС, как я понял, переехал. И даже не на соседнюю улицу.
— Но труп Жемчужного никуда не переехал.
— Нет ни улик, ни подозреваемых, ни мотивов, ничего.
— Есть убитый.
— Конь, — издевательски уточнил Коптельцев.
— Гражданин Жемчужный, — упрямо поправил Зайцев.
— Зайцев, у тебя настоящих дел немерено, — напомнил Коптельцев. — Настоящих преступников. И настоящих потерпевших. А ты тут металлолом по заброшенным помещениям собираешь.
Возразить было нечего.
* * *
Как и обещал Зайцев Самойлову, пришли они и в пятый раз. Пришлось идти и в шестой. И оба раза ничем не отличались от предыдущего: немой серый валун, помеченный на одном конце «ноги». Зайцев физически чувствовал его тяжесть. Ее тяжесть. Ему казалось, что если бы он попытался сдвинуть Марию Петрову, то не смог бы.
И опять Зайцев садился на стул перед койкой. Поправлял на плечах белый халат, выданный очередной нянечкой или медсестрой. Клал на колени папку. Опять говорил, стараясь, чтобы в голосе было как можно больше мягкости и как можно меньше мужественности. Опять чувствовал, как он сам неуместен. Весь как есть: с прущей из подбородка щетиной, твердыми мышцами, низким голосом. Он поймал себя на мысли, что даже сидит — плотно прижав локти. Чтобы ни одна молекула запаха не выскользнула из-под пиджака.
Пиджак стараниями Сашкиной матери каждое утро превращался в Самый Чистый Пиджак Советского Союза. Сашка больше не появлялся: мать, видно, была строгая. Зайцев уже выучил, что нанята она вовсе не кухаркой, а нянькой, и звали ее Матреной. А больше слова из нее было не вытянуть. Зайцев и спрашивать перестал.
Вторая же, та, что была представлена кухаркой, звалась Катериной. Она тоже появлялась изредка. Шмыгала, стараясь, чтобы ее не заметили. И тоже будто набрав в рот воды.
Зайцев уже понял, что обеим нужны деньги, совсем немного. И не нужны вопросы, совсем не нужны.
Пускай. Он не возражал.
Возражали женщины, Матрена и Катерина. У них обнаружился свой кодекс чести, и брать деньги даром он не позволял. Кухарка каждое утро раскладывала обычный зайцевский сухарь опрятным веером на салфетке. А нянька — за неимением у Зайцева детей — обрушивалась на пиджак. На ночь вывешивала проветриться, а с утра торжественно вносила распяленным на вешалке, пахнущим невским ветром. Колотила деревянной спинкой щетки, потом перехватывала щетку, обметала щетинистой. После чего царь-пиджак занимал спинку стула.
Но здесь, в палате Петровой, Зайцеву все равно казалось, что от пиджака несет козлиным мужским духом. И он опять прижимал локти. И пробовал говорить. Мягко, мягче.
Опять за окном то трепались на ветру ветки. То било солнце. То сеялся дождь. Питерское лето спешило показать все, что умеет, и желательно в течение одного часа.
— Снимки посмотрите, — тихо уговаривал Зайцев. — Это просто карточки. Это совсем не то же самое, что лицо.
И чувство беспомощности захлестнуло его — опять.
Он вспомнил фотографию Петровой в деле: круглое личико, круглые брови, круглый нос, две косы, берет. Девочка с рабочей окраины.
И другая фотография — уже снятая Крачкиным: то же лицо превратилось в кровоподтек, губы разбиты. И мертвый взгляд.
— Я знаю, о чем говорю. Поверьте.
И тут же заткнул сам себя: «Ты знаешь? Ты ей это говоришь?»
— Мне самому бывает трудно смотреть на место преступления, — мягко поправился он. — А на фотографии когда, то уже не так. Вроде как не совсем уже настоящее. Что? Что? — Приподнялся Зайцев. Вытянул шею. Ему показалось: прошелестел голос. Напряг слух. Халат соскользнул.
— Ножницы, — прошептал утес, не шелохнувшись.
— Там? Тогда? Были ножницы? — осторожно спросил он.
— У сестры возьмите.
Зайцев вышел в коридор. Вернулся, держа ножницы за холодные лезвия.
— Дайте.
— Не дам, — просто ответил он. — Вы что за глупость задумали?
Клекот. То есть изобразила смех. И вдруг повернулась всем телом. У Зайцева на миг перехватило дух. Но лицо ее уже не было той маской с крачкинской фотографии. Отеки спали. Синяки пожелтели. На губах, носу, лбу, щеке черные ниточки швов.
Зайцев заставил себя смотреть, не отводя глаз, — как смотрел бы на женщину в трамвае. Или в магазине. На любую.
Она посмотрела ему в лицо. Убедилась, что взгляд у него… никакой. Взгляд прохожего. И это ее, видимо, успокоило.
Она рывком спустила вниз голые ноги. Несколько мгновений посидела, повесив голову, точно заново привыкая к силе земного притяжения. Две косы висели плетьми.
— Не дадите ножницы?
— Нет, — мягко сказал он. Твердо сказал он.
Она кивнула.
— Ладно. Сами тогда.
— Что?
— Остригите мне это.
Она чуть мотнула головой. Косы качнулись. Видимо, заплетала одна из нянечек. На концах были завязаны трогательные голубые бантики. У Зайцева сжалось сердце. Он помнил дело: ей семнадцать лет.
— Ну, — велела она.
Он сел рядом. На расстоянии. Она вздрогнула. Но не двинулась с места. Угрюмо смотрела на свои босые ступни, маленькие и квадратные.
— Мария Николаевна, посмотрим снимки. Просто кивайте мне, если узнаете. Этого будет достаточно. Это трудно. Но это необходимо. Чтобы негодяи были изолированы от общества. — Он кашлянул. — Или даже уничтожены. Совсем.
— Совсем?
— Физически. Расстреляны.
Она опять уставилась на ступни.
— Попробуем?
Она не ответила. Может, знак согласия. Он чуть ворохнул папкой, пристраивая ее удобнее. Дернул за шнурки. Чтобы раскрыть.
И вдруг косы плеснули. Мария Петрова изо всех сил ударила по папке снизу. Фотографии прыснули, разлетелись. Зайцев успел перехватить ее руку — а другую свою, с ножницами, поднял повыше. Потом быстро сунул ножницы в карман. Она вцепилась в рукав. Самый Чистый Пиджак Советского Союза предательски хрустнул. Под ногами скользили снимки. Лицо ее было искажено, она боролась бешено, тяжело дышала, но не издавала ни звука. Он одновременно пытался и унять ее, и не причинить боль. И с ужасом понимал, что причиняет.
Он все-таки толкнул Петрову. Она упала лицом на подушку и горько, как ребенок, заплакала.
Он сел на краешек кровати. Хотел погладить ее по голове. Но не смог. Подумал: ей противно. Все мужчины как таковые противны. Сжал пальцы. Опустил руку в карман. Ощутил холодок ножниц.
— Мария Николаевна.
Плач.
И тогда он сказал совсем не то, что собирался:
— Сядьте только прямо. Я остригу.
Она поднялась не сразу. Промокнула лицо краем простыни. Тяжело, как дети после плача, вздохнула.
— Это неправильно, — все-таки сказал он.
— Это правильно.
Он увидел, что девочки с окраины больше нет — лицо было не круглым. Оно было жестким.
— Только учтите: без глупостей.
Она кивнула, комкая в руках угол простыни.
— И не вертитесь.
Она шмыгнула носом.
— Одно движение — и стоп. Ясно?
Он осторожно взял косу в руку. Ему почему-то казалось, что она будет холодной. Она была теплая. Ножницы сперва не брали.
— Надо распустить, — в нос сказала Петрова, потянула вниз бантик.
— Справлюсь. Только без обид потом. Я вам не парикмахерская.
Петрова изобразила улыбку — чуть двинула уголком зашитых губ.
Ножницы вгрызались неровно. «Просто режешь веревку», — говорил себе Зайцев. И хотя понимал, что быть такого не может, все равно ему казалось, что режет — по живому, что Петровой — больно. Коса соскользнула на пол. Петрова с отвращением, как дохлую змею, толкнула ее ногой под кровать.
— Режьте, товарищ. Надо. Правильно.
Зайцев бережно взял в руку вторую — еще живую — косу.
* * *
В кабинете он снял трубку.
— Разговорил? Показала? — удивленно зашуршал голос Самойлова. Искренне: — Ну молодец, Вася. Высидел. Давай, пишу. Погоди, только лист заправлю.
Зайцев слушал хруст рычага. Треск заправляемой бумаги с копировальными листами. Слушал стук — Самойлов набирал стандартное начало документа.
А сам все листал, перебирал снимки.
Кого? В самом деле: кого? Сам Ломброзо махнул бы: всех. Сросшиеся уши, низкие лбы, кособокие, свернутые, непропеченные лица, слишком широкие переносицы. Выбирай не хочу.
Но в том-то и дело, что не все. Этих отобрали жильцы, которые давно выучили шпану в лицо. Но кто из них по факту напал на Петрову?
По факту там, в палате, потерпевшая, Мария Николаевна Петрова, работница завода, 1914 года рождения, просто потрогала рукой воздух, потом неровный край волос. Будто с удивлением привыкая не к новой прическе — к новому телу. А потом легла. Укрылась одеялом до самого подбородка. И закрыла глаза.
Вот и все.
Но все-таки не свернулась в позе эмбриона. Не накрылась с головой. Не отвернулась спиной к миру.
И Зайцев просто собрал фотографии. Вышел из палаты. Притворил за собой дверь.
— Закончили? Завтра в то же время? — спросила медсестра, дежурившая в коридоре. Лампа под зеленым абажуром была зажжена. От этого казалось, что уже наступил вечер.
— Завтра не надобно. Закончили, — ответил ей Зайцев.
Вот и все факты.
Он не сразу заметил, что треск машинки возле уха стих.
— Ну? — позвала телефонная трубка. — Готов. Диктуй.
Зайцев стал перебирать снимки в обратном порядке. Решать судьбы? Да, именно так. Рассудок говорил ему, что ошибки все равно не будет: каждый из этих и так давно уже гулял на свободе лишнее. Каждый, по правде сказать, зря коптил небо. Сейчас не виноват — завтра будет. И все равно Зайцеву стало жутковато.
— Шестнадцать, — закрыл глаза и начал диктовать он. Трубка ответила двумя выстрелами: Самойлов тотчас печатал результат.
— Тринадцать. Восемь, — диктовал Зайцев.
В дверь просунулся Крачкин. Сделал какие-то жесты, пошевелил губами.
— Погоди, Самойлов. — Зайцев прикрыл трубку рукой. — Что?
Крачкин вошел. Шлепнул на стол папку.
— Пальчики твои. Остались пустяки. Парные найти. И сбросить.
— В смысле?
— Ты в детстве не играл? «Черный кот» называется.
— Че-го?
— А, ну да, молодо-зелено.
Зайцев открыл папку. И чуть не выронил трубку. Синие буквы: копии заключения. Пояснительные рисунки. Крачкин сделал то, о чем его попросил Зайцев: обработал пальчики, собранные с грузового вагона, в котором ехал в Питер рысистый чемпион жеребец Пряник.
— Крачкин, а гильзы? Гильзы ты посмотрел? — крикнул он. Но Крачкин уже вышел.
— Ку-ку, — позвал в трубке Самойлов. — Какие гильзы?
— Никакие.
— Тогда поехали.
Зайцев почувствовал, как в груди будто опять набухает пузырь. А вдруг кто-то из них все-таки не виновен? Все-таки не был там тогда?
— Диктуй, — напомнил Самойлов.
— Погоди, — остановил его Зайцев. — Понимаешь…
Но вспомнил ощущение косы в руке. Сомнение лопнуло, как вонючий пузырь грязи.
— Девятый.
— Ты же уже сказал «восьмой».
— Пропустил.
— Ну ладно.
— Шестой. Пятый. Одиннадцатый. Извини, опять путаница в снимках.
В дверь снова постучали.
— Да! — сердито крикнул Зайцев.
— Ты сегодня нарасхват. Народный артист прямо, — отметил Самойлов.
Стук повторился.
— Входите! — сердито крикнул Зайцев. — Кто там такой робкий?
— Вот что. У тебя там проходной двор. Мы так до вечера не кончим. Давай или ты ко мне подскочи. Или я к тебе. — Терпение у Самойлова иссякло.
— Ладно-ладно, нервные люди. Пиши давай.
В дверь тихо вошла девушка: блузка с круглым воротничком, стриженые волосы. Конторская, сразу определил он. Может, из новых машинисток здешних. Кивнул подбородком: садитесь пока. Тихо села, не сделав обычного женского движения подвернуть юбку. Не похожа на здешнюю: для машинистки угрозыска одета больно хорошо.
— Четвертый. Третий. Второй. — Зайцев хотел уже отложить снимки. Передумал. — Первый тоже.
Самойлов высыпал там у себя очередную порцию цифр.
— И двенадцатый. Указали двенадцатого?
— Странно, — вдруг ответил Самойлов.
— Что?
— По протоколу она сперва вроде о девяти говорила.
— Ну?
— А у тебя… раз, два, три. — Дальше пошло хмыканье. — У тебя двенадцать получается.
— Не у меня, а у нее, — раздраженно поправил Зайцев.
Черт! черт! черт! — выругал он себя: такую простую вещь и не проверил. Все из-за чертова Крачкина. Из-за конторщицы этой дурацкой. Прикрыл трубку ладонью:
— Вы себя хорошо чувствуете?
Вид у машинистки был какой-то томный. Она уронила руку на стол — клацнули пуговки, но ответила:
— Хорошо.
— Так что? — не отставала трубка.
— Самойлов, хочешь, сам иди к Петровой в больницу и проверяй. Я тебе говорю: по фотографиям потерпевшая опознала нападавших.
— Да ладно, ты что. Опознала, значит опознала.
Зайцев бросил взгляд на сидевшую перед ним гражданку — той явно было не по себе. На верхней губе выступила испарина, лоб тоже светился жемчужным отливом.
Зайцев, не прерывая разговора, показал ей на графин с водой. Подвинул ближе.
— В первый раз ошибочка в показаниях потерпевшей вышла, значит, Самойлов. Учитывая состояние…
— Да я не спорю. Я о том же. Двенадцать, значит двенадцать. Ептыть… Бедняга.
Машинистка неуверенно налила полстакана. Пила медленно, будто не воду, а ртуть.
— Да, — сухо сказал в трубку Зайцев.
— Но все-таки между девятью и двенадцатью разница больно приметная. Я понимаю, одного не сосчитать поначалу…
— Ты понимаешь? — зло, слишком зло переспросил Зайцев.
— Нет. В смысле… Я ж там был, когда с нее показания снимали.
Но что произошло, Зайцев услышать не успел.
Конторская барышня вдруг метнулась вниз. Упала на колени, обняв мусорную корзину. Ее шумно, со стоном вырвало. Потом еще. И еще. Рвотные конвульсии сотрясали тело. Ноги ватным движением съехали в сторону. Девушка привалилась к столу.
Зайцев бросился ее поднимать.
— Вася, там у тебя что? — вопрошала на столе трубка.
— Отойдите, — отмахнулась она. Утерлась рукавом. Но сама сразу встать не смогла. Только беспомощно загребла ногами — мешала и теснота юбки. Зайцев опять наклонился к ней. Она прикрыла рот ладонью, отвернула лицо.
— От меня воняет.
Перед блузки и правда был забрызган.
— Ерунда.
— Противно.
— Бросьте.
Он за локоть подтащил ее вверх.
— Я сама!
Помог сесть.
Трубка гудела короткими сигналами.
Зайцев положил трубку обратно на рычаг.
— Гадость какая. Стыдоба, — выдавила конторская.
— Бросьте-бросьте, говорю. Подумаешь. Чего тут такого, — добродушно-небрежно говорил Зайцев, стараясь успокоить больше тоном, чем словами. — Сто раз видел. Правда. И даже похуже. У меня вот есть приятели. Как все приятели, они иногда выпивают. Как со всеми выпивающими, с ними бывают разные… Разное.
— Я не пьяная! — сердито вскинулась она. — Вы что! Как вы… Да как вы такое могли подумать!
«О, мама родная», — сразу как-то устал от нее Зайцев.
— Я бы в жизни!..
— Ничего я такого… Вы как себя сейчас чувствуете? Вам в больницу, может?
— Я здорова! — еще более сердито почти крикнула она и, хотя он не думал ее касаться, вся встряхнулась. — Совершенно здорова. Это так… Жарко просто. Я вот. Воды просто еще выпью.
Она решительно придвинула к себе графин.
— Ну ладно.
— А это я вам вынесу. — Решительно ухватилась за края корзины. — Чтобы… Не того.
Зайцев пожал плечами. Он терпеть не мог таких вот, сердитых. И не конторская, наверное, поправил он себя. А комсомольский актив. Собирают на заем. Или на дирижабль. Или на что-нибудь еще. И всегда знают, как надо.
— Уборщица вынесет.
— Я хоть газетой накрою. Газета есть?
— Оставьте, говорю, — уже открыто рассердился Зайцев.
Она сразу выпрямилась на стуле.
— Извините. Я Соколова.
— Не беспокойтесь, товарищ Соколова.
Она опередила его вопрос, пояснив:
— Меня Коптельцев прислал.
Но просунувшийся в дверь Крачкин не дал ей продолжить.
— Вася, а по поводу… — Он покосился на девушку и на всякий случай выразился обтекаемо: — …твоих железяк. Там в папке, — он кивнул на стол, — нет. Но ты не думай, что я забыл. Ничего внятного снять невозможно. Есть хороший большой палец, но слишком уж хороший; точно — дворник. Когда железяку подобрал. Можем для надежности его проверить сразу. Можем подождать.
Зайцев кивнул.
— Свисти, если что.
И Крачкин исчез за дверью, как Петрушка за ширмой. Так же внезапно, как появился.
Зайцев быстро встал, рванул крачкинскую папку со стола.
— А?.. — Развернулась всем телом Соколова ему вслед.
* * *
— И оболочка от снаряда.
Нефедов слушал со своим обычным сонным, совиным видом. От голенькой тусклой желтоватой лампочки, от низких потолков Зайцеву самому сразу захотелось спать. Как он тут работает?
— Какая-то странная улика, — пробормотал Нефедов.
— Потому что не улика. Все, что она доказывает, так это что в ККУКСе химоружие тоже проходят. Ну так это и расписание занятий, и учебный план докажут. Без всяких вещдоков.
— А техники что сказали?
— Ничего пока. Вернее, не знаю. Но вид у нее был такой, что палили этим снарядом точно лет пятнадцать назад. Если вообще палили. Может, он сразу начал жизнь свою боевую в качестве учебного пособия.
— Типа скелета в анатомичке?
— Типа того.
— Значит, не улика.
— Или, Нефедов, улика, — продолжал вслух думать Зайцев. — Если мне эту оболочку специально подкинули. Я когда их насчет гражданина Жемчужного расспрашивал, они же знали, что завтра их тут духу не будет и след простынет. Они же барахло все свое до последней нитки вынесли практически. Мне лапшу на уши вешали, разговоры разговаривали, а у самих чемоданчики уже… Или что там в кавалерии.
— Зачем?
— То-то и оно. — Зайцев облокотился на низкую деревянную стойку, отполированную множеством локтей. — То-то и оно, Нефедов. Я и сам спрашиваю. Кто? И зачем? То ли со следа сбить. То ли на него, наоборот, навести. Ясно только, что человечек этот что-то такое знал. И не только слово «фосген». Но только как этот предполагаемый он, если такой вообще был, конечно, как он мог рассчитывать, что колба эта именно мне в руки попадет? Дворник мог запросто ее выбросить, не заметить — я мог ее не заметить!.. Ладно. Это вопрос уже второй. Если не третий. Давай вернемся к первому.
Нефедов молча кивнул. Скрылся в глубине, среди полок. И уже оттуда спросил:
— А товарищ эта, у вас в кабинете — это кто?
— Хрен ее знает. Комактив, наверное. Или машинистка.
— Зачем еще?
— Вот плевать, честное слово. Не важно.
— Она что, так и сидит там?
— Надеюсь, уже нет. Посидела, поблевала, надоело — ушла.
— А чего блевала?
— А то ты столовку нашу не знаешь.
— Симпатичная?
— Столовка?
— Машинистка.
— Нефедов, ты чего? В окно повеяло весною?
— Так.
Зайцев честно задумался. Ему стыдно было себе признаться, но самому ему нравились совсем не такие, а красивые и женственные. Уродом товарищ машинистка тоже не была: глаза на месте, рот на месте, нос один.
— Не знаю, Нефедов, — искренне сознался он. — Освобожденная советская работница. При службе. Самостоятельная. Активная. Общественница. Что еще?.. Член ряда кружков. Наверняка. На вид обычная. Баба как баба. Девушка то есть. Мне только все время кажется, когда я таких вижу, что мужской половине населения об этом освобождении сообщить забыли.
Он вдруг осекся. Вспомнил Петрову, потерпевшую.
Нефедов запинки не заметил.
— А вы какого года рождения, подскажите?
— Но-но, Нефедов! Салют.
* * *
Но на подступах к кабинету Коптельцева его остановила секретарь.
— Товарищ Зайцев. А я вас ищу.
Это было совсем не кстати. Нетерпение жгло Зайцеву подошвы.
Секретарь носила мужское пенсне, коротко стригла седые волосы и говорила «э» вместо «е», но Зайцев все равно сказал:
— Мне приятно, честное слово. Я весь ваш.
Та вспыхнула. Но прижав к груди ворох бумажек, принялась в нем выискивать нужное жемчужное зерно, чуть шевеля губами.
— Насчет карточек! Вы решайте мне прямо сейчас — вопрос безотлагательный, я и так с ним запыхалась: открепляться здесь и там прикрепиться? Или не открепляться, а здесь получить продукты вперед?
Она сказала «вперод».
— «Вперод», — машинально повторил Зайцев. Он не понял ничего, мысли его сразу запнулись о слово «карточки», перескочили в удобную колею «Пашка разберется» и тотчас унеслись далеко.
— Товарищ Зайцев? Вы так рассеянны!.. Распишитесь.
Он очнулся, накалякал свою обычную подпись.
— Я тоже так думаю, — сказала секретарь, наклонив пенсне и следя за карандашом.
— О чем? — встретился он взглядом со стеклышками.
— Практично. — Она забрала у него карандаш, заложила себе за ухо, сунула ему в руку продуктовые карточки и, тотчас утратив к Зайцеву интерес, двинулась навстречу следующему пункту повестки дня.
Зайцев машинально опустил карточки в карман. И уже без помех шагнул к двери Коптельцева.
Уже было схватившись за ручку двери, разжал пальцы.
Он отошел от двери Коптельцева. И в миллионный раз пожалел, что бросил курить.
Сейчас ему просто необходимо было хотя бы несколько минут подумать. Как повести разговор?
Дверь распахнулась сама.
Чего Зайцев еще больше не ожидал, так это добродушия.
— Вася!
Маленькие глазки Коптельцева, еще недавно злые, как у кабана, сияли.
— Ну входи же?
И заспешил к столу, к телефону. Зайцев втянулся за ним, прикрыл за своей спиной дверь. Коптельцев тем временем взялся за трубку.
— Готов? Поезжайте первым же поездом. Вечером на вокзале. Выписали бронь. Поедете не хуже лауреатов. А карточки получил уже? Нарисовали так быстро, как могли, — словно пригласил он оценить быстроту, словно ждал похвалы.
— Куда поеду? — не понял Зайцев. Поправился: — Поедем.
Подумал: кто — «мы»?
Теперь Коптельцев изобразил удивление.
— В Новочеркасск, — небрежно бросил он и поспешно, слишком поспешно, слишком деловито перевел разговор: — Карточки отоварь сейчас же, по магазинам болтаться некогда. — Он снял трубку, будто боялся вопросов, заказал соединение: — Распределитель.
— В Новочеркасск?
Коптельцев поднял ладонь, мол, тихо. Подождал соединения. И намеренно заурядным тоном бросил в сторону от трубки:
— ККУКС из Ленинграда в Новочеркасск перевели. Приказ товарища Буденного. Да ты же и сам говорил. — Снова в трубку: — Распределитель?
Отдал несколько распоряжений. Зайцев не слушал — быстро соображал, как лучше быть. Мимоходом расслышал только свою фамилию.
— Паек сразу иди получи, — почти добродушно наставлял Коптельцев, повесив трубку. — Категорию А тебе выписали по такому случаю, во как. Понял? Это где «Елисеевский», — объяснил он. — Только вход не с Невского, а со стороны радио. Ну, удачи. Новочеркасские товарищи встретят, разместят, чем могут помогут.
— Один не поеду, — твердо — он успел это обдумать, пока Коптельцев говорил по телефону, — перебил Зайцев. — С самого начала речь шла: мне нужен агент. Я несколько раз подавал соответствующий сигнал, и по комсомольской линии… — начал он.
Ожидал, что Коптельцев ощерится. Но тот заулыбался, закивал:
— О чем и толкую! Ты слушаешь вообще или нет? Учтен сигнал твой этот. Комячейка тоже удовлетворена. Кадровая помощь тебе… — он с довольным видом сцепил руки на столе, смакуя слово, — …выделена. Ажур полнее некуда. Твое дело теперь — результат предъявить. Удачи, — повторил он.
* * *
Зайцев отправился в уборную. Вроде и занят, а в то же время и в одиночестве.
Он выкрутил оба рычага — струйка из крана все равно была холодной. Мыла не было, полотенца тем более. Зеркало показывало отражение в темной парше и пятнах. Зайцев сунул руки под ледяную тоненькую струйку. Запах нечистоты и хлорки его не беспокоил. Отражение в зеркале казалось чужим лицом. Он думал.
Зайцев не любил внезапных перемен.
Внезапная перемена в Коптельцеве тем более таила… Угрозу? Подвох?
Или наоборот?
Неужели стеклянный колпак, которым некто накрыл Зайцева, так прочен?
Или наоборот. Он, Зайцев, сейчас вовсе не интересовал бывшее ведомство Коптельцева — ГПУ. Что, если в ГПУ затеяли копать под ККУКС? Не курсы кройки и шитья, поди. Школа будущих маршалов. Крупная дичь. С наскоку не возьмешь. Могут и по рукам дать. Да так, что рученьки отвалятся.
А вот придать делу видимую законность — тогда оно, может, и покатит. Начать с Жемчужного, Пряника, фосгена — и вывести к диверсии на вокзале. Здесь липой не отделаешься. Здесь, видать, им железное расследование понадобилось.
«Справишься — молодец: гуляй, живи. Не справишься — так тебе давно номер в гостинице на Шпалерной заказан», — вспомнил он слова, которыми приветствовал его Коптельцев после того купания в Неве.
«А чего хочу я?» — спросил он отражение. Но ответ знал: поймать убийцу Жемчужного. А назвать его убийцей по уголовной статье или диверсантом по политической — ну так роза все равно пахнет розой, как ее ни назови.
Или нет? И есть все-таки разница?
Внезапно Зайцев узнал себя в зеркале.
«Или у меня просто паранойя», — заключил он.
Стряхнул с покрасневших, онемевших рук ледяные брызги. Обтер ладони об изнанку Самого Чистого Пиджака Советского Союза и, удовлетворенно чувствуя, что злоба его стала холодной, не мешала думать, быстрым шагом направился искать Нефедова.
* * *
Товарищ Соколова была права: несмотря на газетный лист треугольной крышей на мусорной корзине, в кабинете действительно повис кислый запах рвоты.
А главное, и товарищ Соколова все так же сидела на стуле.
При виде Зайцева она тотчас выпрямилась, суетливо вставила ступни в туфли, видимо скинутые за время долгого ожидания.
На этот раз Зайцеву уже было все равно: машинистка или не машинистка, плохо ей или не плохо. Если плохо, пусть обратится к медсестре дежурной. Марганцовки выпьет или чего там против местной столовской стряпни медкабинет обычно выписывает.
— Товарищ Соколова, вам что надо? — набросился он. — Вы от дел меня отрываете вашими комсомольскими затеями. Мне некогда.
Она приоткрыла рот. Зайцев уже знал наперед, что она хочет сказать. Они все это говорили.
— Да. Именно сейчас — некогда. Занят. Я занят. По уши. По горло. Завтра зайдите. Я на все подпишусь. Обещаю. Стенгазету! Заем! Забег! Культпоход! Что скажете. Завтра!
Он махнул на нее рукой, сорвал телефонную трубку, демонстративно повернулся к посетительнице спиной, подцепил аппарат другой рукой — отошел от стола, насколько позволял телефонный шнур.
— Саня, привет. Кукуешь там? Найди мне Нефедова, будь другом. Ага, прямо сейчас. Нет его там. Только что сменился. Далеко не ушел. Или в столовке лопает, или черта в ступе толчет, или… — Он подумал: «В машбюро глазки девочкам строит». Но это так трудно было себе представить: Нефедов — и глазки, что Зайцев просто кашлянул. — Короче, перехвати на выходе, а? Да, ко мне прямо отправь. Я у себя, да.
Нажал рычаг. Набрал короткий внутренний номер.
— Хася Борисовна, а моему сотруднику бронь проездную ведь уже оформили, верно? Вот спасибо. А карточки? Вот спасибо. Конечно, ожидал! Просто спросил. Забрал уже? Нет-нет, все в порядке. Мы просто разминулись. Ага. И вам.
Что это они все заладили — удачи да удачи.
Он нажал на рычаг.
Где только этого чертова Нефедова носит в коридорах? Ладно. И в распределитель вдвоем пилить веселее. Зайцев терпеть не мог эти заведения. И что еще за распределитель такой — где «Елисеевский», но со стороны радио? О таком ему слышать не приходилось.
Он обернулся, чтобы поставить аппарат обратно на стол.
Соколова так и сидела, выпрямившись. Ноги вместе. Руки сложены, показывая кругленькие пуговички на манжетах. Потеки рвоты на блузке она, видимо, уже успела оттереть платочком. Выражение на лице: готовность.
Зайцев рассвирепел. Не в его правилах было кричать на женщин. Даже некрасивых. Даже активисток. Он перевел дух.
— Товарищ. Соколова.
Она засуетилась. Заелозила: тесная юбка мешала ей просунуть руку в карман.
— Я… Товарищ Зайцев… Вы не подумайте… У меня все есть… Вы не подумайте… Я получила…
Она вытаскивала и клала на стол какие-то бумажки, слегка помявшиеся в кармане. Лиловели печати.
— Вот. И бронь. И карточки. Я все получила. Меня товарищ Коптельцев ввел в курс. Вы не беспокойтесь. Я не больная. Мне уже хорошо. Я себя прекрасно чувствую. Великолепно. У меня вообще железное здоровье. Вот прямо же-лез-но-е.
— Какая бронь?
Круглые честные глаза были ему ответом.
— До Новочеркасска. Туда и обратно. Меня выделили. Комячейка ваша тоже одобрила. Я ваш дополнительный сотрудник.
Она неправильно поняла выражение на зайцевском лице. И поправилась:
— Сотрудница.
* * *
На кухне на этот раз горел свет. Зайцев остановился, облокотился на косяк.
Матрена развешивала выстиранное. Он узнал свои вещи: на веревке уже повисли зайцевская рубаха, тщательно составленные в пары носки, всякая дребедень. Остальное было чужим. Белело расправленное на веревке полотенце, богато вышитое красными нитками. «Матреша шила — птичка пела», — прочел он. А рядом — детские штанишки.
Женщина разогнула спину. Обернулась. Пугливый взгляд — ожидающий взгляд.
— А мы с Катериной стирку это… по очереди.
Они обе страшно беспокоились, что тощее зайцевское хозяйство давало им мало работы.
— Вот спасибо, — постарался приветливо выговорить Зайцев, давя зевок. — Очень стирка кстати. Мне все чистое нужно будет завтра с собой взять.
В глазах у Матрены заметалась паника.
— Катерина постирала. А я сполоснула. — Она медленно обтирала руки передником, руки дрожали. — А надолго едете-то? — Лицо ее стало совсем жалким. — Работы не будет, стало быть?
— Матрена, послушайте. Я не знаю, что у вас с Пашей за дела. И у Катерины тоже. И даже не спрашиваю. А только вот что я скажу. Если вы от мужа прячетесь, муж вас лупит, или ребенка смертным боем бьет, или пьет, или еще делом каким таким для милиции интересным промышляет, то бояться вам нечего. А надо заявить. Это вам не старые времена. Управу на него быстро найдем.
Лицо ее исказилось. Она покачала головой.
— Не бьет. Нету мужа, — выдавила она и посмотрела отчаянно. — Мне только бы работа чтобы, угол чтобы… Кормить. Не гоните! Христа ради.
Зайцев не нашелся с ответом.
— Никто вас не гонит. С чего вы… Я просто остановился по дороге в комнату. Красивое полотенце. Я имел в виду… Вышивка, — показал он.
Матрена бросилась к нему. Схватила за руку. И Зайцев готов был поклясться: она собиралась бухнуться на колени и тянула его руку к губам.
— Вы что, офонарели, Матрена? Что еще за рабовладельческий строй? А ну вставайте!
— Спасибо, — шепотом вскрикивала она. — Спасибо.
