никто, никогда, ни в жизнь не подумает, что такой вечно серьезный, очень с виду грозный, недовольный и ворчливый профессор Грених наденет костюм фокусника и отправится на маскарад.
Минут через десять он стоял против зеркала, расположенного на внутренней створке платяного шкафа, не веря своим глазам и тому, что способен на такое безрассудство, которое вот-вот собирался совершить. На него смотрел какой-то не то Онегин, не то Ленский, с зачесанными назад волосами, открытым лицом, совершенно не похожим на привычную насупленную физиономию Константина Федоровича: глаза были большими и удивленными, лоб неожиданно высоким, щеки выбритыми и даже разные зрачки не особенно привлекали внимание. Под подбородком – жесткий воротничок сорочки и белая бабочка. Фрак сидел как влитой, чуть жал в плечах – непривычно, но с виду незаметно, и перестал казаться смешным, лампасы на брюках не топорщились. Все равно Грених чувствовал себя распоследним идиотом и поэтому надел отцовское пальто, тоже пришедшееся ему впору. Оно прикрыло длинные шелковые фалды фрака, висевшие сзади нелепым двойным хвостом. Грених поднял воротник и застегнул все пуговицы до самого подбородка. Взял цилиндр под мышку, белые перчатки машинально сунул в карман. – Только не испорти прически, – давала последние напутствия Майка. – Если разлохматишь волосы – тебя моментально узнают. – А так будто нет? – ухмыльнулся Грених, опять глянув на Ленского, смотрящего на него из зеркала. Хм, а может, и не узнают. Он не узнавал.
Они вошли в комнату, по-утреннему озаренную летним солнцем, светящим в окно не прямо, а откуда-то сбоку, но все же каждый уголок, каждый шрам на стене в желтых с золотисто-пурпурным узором обоях, каждая трещинка на дверцах деревянного буфета были залиты рассветным эфиром. В воздухе летали беспечные пылинки, на полу лежали косые тени от рамы, на деревянном столе блестела стеклянная бутылка из-под молока с букетиком подвявших пионов. Композиция «московское утро». Ослепленный Грених не сразу заметил беспорядка. В квартире этой он всегда бывал лишь под вечер или ночью и такой освещенной ее еще не видел.
На ней были нежно-персикового цвета плиссированная юбка чуть ниже колен и белая кофточка с завязочками у горла. В руках – букетик коралловых пионов, перевязанных алой лентой. Она бросила цветы на стол, подошла к буфету, вынула оттуда пару пуантов и, забравшись на столешницу с ногами, принялась натягивать балетную обувь. Грених онемел, глядя на нее, позабыв дышать. Казалось, все это она проделывала в глубоком сне. Перевязав одну лодыжку старой, посеревшей и затертой лентой несколько раз по голени крест-накрест, она наконец подняла на Константина Федоровича глаза. – Давно ждешь?
– Вы говорили тогда, что если мы не протянем друг другу рук, то погибнем! Что мы друг у друга – все, что у нас есть. А теперь что? Привезли меня сюда, устроили и Пете продать пытаетесь! – Ну, Ася, ну зачем же резко-то так? – опять вздохнул Грених. – Продать! Тоже мне, слово-то какое. Петя любит вас без памяти. – А я – вас, – она смотрела с вызовом, выпятив упрямый подбородок. – Что с этим делать будем? Грених на несколько секунд прикрыл веки. – Я слишком стар, Ася, пройдет десяток лет, и я превращусь в дряблого, больного, немощного ворчуна. Зачем вам такое? Вы молоды, здоровы, вокруг столько хороших людей, вы полюбите по-настоящему кого-то еще, достойного вас. – Кого-то еще? Вы, правда, думаете, что возможно полюбить кого-то еще? Любят только один раз! Один! Может быть, я хочу не дать вам стареть в одиночестве, может быть, хочу стареть вместе с вами, может быть… – Вы еще очень юны и мыслите максималистично, это пройдет, – оборвал ее Грених. – А вы!.. – она вырвала руку и сжала кулаки. – А вы мыслите старорежимными категориями!
Расписанный ромбами фургончик Риты Константин Федорович увидел из окна вагона – в час, близкий к закату, его неспешный трамвай катил по Бульварному кольцу. Совершенно случайно Грених поднял голову, хотя до той минуты уныло глядел на мелкий шрифт газеты «Рабочая», которую сосредоточенно читал сосед справа, и вдруг его ослепил солнечный луч – скользнул по пыльному стеклу, привлек внимание к россыпи искр, брызнувшей из-под трамвайной дуги при повороте на Арбатскую площадь, загорелся в куполах церкви Бориса и Глеба и исчез в окнах высокого футуристического Моссельпрома, увенчанного короной и исполосованного рекламными лозунгами: «Дрожжи», «Папиросы», «Нигде, кроме как в…». А потом эти яркие ромбы – и внезапный Чайковский в голове, и сердце прожгло воспоминанием о партии Коломбины, которую танцевала Рита в Петербурге в те счастливые времена, когда Государственный академический театр оперы и балета еще звался Мариинским.
Однако сильно тревожить его было нельзя, он мог начать заикаться вновь. Если Константин Федорович сейчас начнет вихлять и переспрашивать, под тонкое покрывальце гипнотического сна проникнет сомнение, сон рассеется аккурат в минуту напряжения пациента. И начинай сначала!
Несколько минут Грених монотонно открывал и закрывал часы: крышечка с приятным щелком отскакивала, он на нее нажимал пальцем, с тем же приятным щелчком опуская. Очень скоро глаза пациента отяжелели и закрылись, Константин Федорович чуть наклонился к нему, коротко нажал на средостение. Шкловский безвольно откинулся спиной на белый кафель позади. – Вы спите… – приглушенно начал Константин Федорович. – Вас ничто не беспокоит, тело окутало приятное тепло.
Грених понимал, что теперь он будет вынужден выгрести из себя все знания о гипнозе, отринуть любые сомнения и двигать гипнотизм в массы, готовить поколение психиатров, которые, точно фокусники, мановением рук могли бы лечить любые нервные и психосоматические болезни, и дознавателей, которые выводили бы лжецов и врагов народа на чистую воду.