автордың кітабын онлайн тегін оқу Мой роман, или Разнообразие английской жизни
Эдвард Бульвер-Литтон
МОЙ РОМАН, ИЛИ РАЗНООБРАЗИЕ АНГЛИЙСКОЙ ЖИЗНИ
«— Чтобы вам не уклоняться от предмета, сказал мистер Гэзельден: — я только попрошу вас оглянуться назад и сказать мне по совести, видали ли вы когда-нибудь более странное зрелище.
Говоря таким образом, сквайр Гезельден[1] всею тяжестью своего тела облокотился на левое плечо пастора Дэля и протянул свою трость параллельно его правому глазу, так что направлял его зрение именно к предмету, который он так невыгодно описал…»
1
Squire, esquire — сквайр; первоначально этим словом назывался рыцарский щитоносец, теперь оно означает титул одной ступенью ниже кавалера, — в общем же употреблении оно служит для означения в Англии по большей части тех лиц, которые владеют поземельною собственностью. Прим. Пер.
Часть первая
Глава I
— Чтобы вам не уклоняться от предмета, сказал мистер Гэзельден: — я только попрошу вас оглянуться назад и сказать мне по совести, видали ли вы когда нибудь более странное зрелище.
Говоря таким образом, сквайр Гезельден[1] всею тяжестью своего тела облокотился на левое плечо пастора Дэля и протянул свою трость параллельно его правому глазу, так что направлял его зрение именно к предмету, который он так невыгодно описал.
— Я сознаюсь, сказал пастор: — что если смотреть чувственным оком, то это такая вещь, которая, даже в самом выгодном свете, не может нравиться. Но, друг мои, если смотреть внутренними очами человека — глазами сельского философа и доброго прихожанина — то я скажу, что от такого небрежения и забвения делается грустно.
Сквайр сурово взглянул на пастора, не переставая смотреть на указанный предмет. Это была поросшая мхом, провалившаяся посредине, с окнами, лишенными рам и похожими на глаза без век, колода[2], с репейником и крапивой на всякой трещине, разросшимися точно лес. В добавок, тут поместился проезжий медник с своим ослом, который принялся завтракать, обрывая траву по краям окон и дверей разрушенного здания.
Сквайр опять сурово посмотрел на пастора, но как умел, в некоторой мере, владеть собою, то укротил на некоторое время свое негодование, и потом, с быстротой, бросился на осла.
У осла, передния ноги были сцеплены веревкою, к которой был привязан чурбан, и под влиянием этого снаряда, называемого техниками путы, животное не могло избежать нападения. Но осел, повернувшись с необыкновенною быстротой, при первом ударе тростью, задел веревкой ногу сквайра и потащил его, кувыркая, между кустами крапивы; потом с важностью нагнулся, в продолжение этой процедуры, понюхал и полизал своего распростертого врага; наконец, убеждаясь, что хлопотать больше нечего, и что всего лучше предоставить развязку дела самой судьбе, он, в ожидании её, сорвал зубами цветущую и рослую крапиву вплоть к уху сквайра, — до такой степени вплоть, что пастор подумал, что вместе с крапивой откушено и ухо, каковое предположение было тем правдоподобнее, что сквайр, почувствовав горячее дыхание животного закричал всеми силами своих мощных легких.
— Ну что, откусил? спросил пастор, становясь между ослом и сквайром.
— Тысячи проклятий! кричал сквайр, вставая и вытираясь.
— Фу, какое неприличное выражение! сказав пастор кротко.
— Неприличное выражение! попробовал бы я вас одет в нанку, сказал сквайр продолжая вытираться: — одеть в нанку да бросить в самую чащу крапивы, с ослиными зубами вплоть к вашему уху…
— Так значит он не откусил его? прервал пастор.
— Нет то есть по крайней мере мне кажется, что нет, сказал сквайр, голосом, полным сомнения.
И вслед за тем схватился он за слуховой орган.
— Нет, не откушено: тут.
— Слава Богу, сказал пастор с участием.
— Мм, проворчал сквайр, который все продолжал вытираться. — Слава Богу! Только посмотрите, я весь облеплен репейником. Вот ужь желал бы знать, для чего созданы крапива и репейник.
— Для питания ослов, если только вы позволите им, сквайр, отвечал пастор.
— Ах, проклятые животные! вскричал мистер Гэзельден, снова закипев гневом, в отношении ли ко всей породе ослов, или по чувству человека, уязвленного сквозь нанковую одежду крапивой, которая теперь заставляла его ежиться и потирать разные пункты своего выпачканного платья. — Животное! продолжал он, снова подняв палку на осла., который почтительно отступил на насколько, шагов и теперь стоял, подняв свой тощий хвост, и тщетно стараясь двигнуть передней ногой, которую кусали мухи.
— Бедный сказал пастор с состраданием. — Посмотрите, у него стерто плечо, и безжалостные мухи именно тут и напали.
— А я так радуюсь этому, сказал сквайр злобно.
— Фи, фи!
— Вам хорошо говорить, фи, фи. Не вы, небось, попали в крапиву. Вот толкуй после этого с людьми!
Пастор пошел к каштану, росшему на ближнем краю деревни, сломил сучок, возвратился к ослу, прогнал мух и потом бережно положил лист на стертое место, в защиту от насекомых. Осел поворотил головою и смотрел на него с кротким удивлением.
— Я готов прозакладывать шиллинг, что это первая ласка, которую тебе оказывают в продолжение многих дней. А как легко, кажется, приласкать животное!
С этими словами, пастор опустил руку в карман и вынул оттуда яблоко.
Это была большое, краснощокое яблоко, одно из яблоков прошлогоднего урожая от знаменитой яблони в саду пастора, и которое он принес теперь какому-то деревенскому мальчику, отличившемуся в последний раз в школе.
— Да, по всей справедливости Ленни Ферфильд должен иметь пред другими преимущество, пробормотал пастор.
Осел подряд ухо и робко придвинул голову.
— Но Ленни Ферфильд может точно также удовольствоваться двумя пенсами; а тебе для чего два пенса?
Нос осла коснулся теперь яблока.
— Возьми его, во имя сострадания, произнес пастор.
Осел взял яблоко.
— Неужели у вас достает духу? спросил пастор, указывая на трость сквайра, которая снова поднималась.
Осел стоял, жуя яблоко и искоса поглядывая на сквайра.
— Полно, кушай; он не будет тебя бить более.
— Нет, не буду, произнес сквайр в ответ. — Но дело вот в чем: он не наш здешний осел: он пришлец, и потому его нужно загнать к нам в околицу. Но околица у нас в самом дурном положении.
— Колода завтра должна быть поправлена… да! забор тоже, — и первый осел, который забредет сюда, будет загнан в стойло безвозвратно. Все это так же верно, как то, что я называюсь Гэзельден.
— В таком случае, сказал пастор с важностью: — мне остается только надеяться, что другие прихожане не последуют вашему примеру, и пожелать, чтобы мы как можно реже встречались друг с другом.
2
Так называется механизм особенного устройства, употребляемый в английских деревнях как вера наказания. Колода устроивается так, что виновный, посаженный в нее, остается весь на виду, лишаясь только свободного употребления рук и ног, и таким образом подвергается стыду публичного ареста, на долгий или кратчайший срок, смотря по мере вины своей. Прим. пер.
Глава II
Пастор Дэль и сквайр Гэзельден расстались; последний пошел посмотреть своих овец, а первый — навестить прихожан, в том числе и Ленни Ферфилда, которого осел лишил яблока.
Ленни Ферфилда, по всей вероятности, не будет дома, потому что мать его наняла у помещика несколько десятин лугов, а теперь самое время севокоса. Леонард, более известный под именем Ленни, был единственный сын у матери, которая была вдова. Домик их стоял отдельно и в некотором отдалении от длинной, зеленеющей садами деревенской улицы. Это был настоящий английский коттэдж, выстроенный, по меньшей мере, три столетия тому назад со стенами, выложенными из бутового камня, с дубовыми связями, и покрываемыми всякое лето новым слоем штукатурки, с соломенной кровлей, маленькими окнами и развалившеюся дверью, которая возвышается от земли только на две ступеньки. В этом скромном жилище заметна была всевозможная роскошь, какую только допускает быт крестьянина: над дверью извивалась ветка козьего листа, на окнах, стояло несколько горшков цветов; небольшая площадка земли перед домом была содержима в необыкновенном, порядке и опрятности; по обеим сторонам дороги к дому лежали довольно крупные камни, представляя таким образом род маленького шоссе, обросшего цветущими кустарниками и ползучими растениями. Гряды картофеля скрывались за душистым горошком и волчьими бобами. Все это довольно скромные украшения, но они много говорят в пользу крестьян и помещика: вы видите, что крестьянин любит свой дом, привязан к нему и имеет довольно свободного времени и охоты, чтобы заняться исключительно украшением своего жилища. Такой крестьянин, конечно, плохой посетитель кабаков и верный защитник польз сквайра.
Подобное зрелище было так же восхитительно для пастора, как самый изысканный итальянский ландшафт для какого нибудь дилетанта. Он остановился на минуту у калитки, осмотрелся кругом и с наслаждением вдыхал упоительный запах горошка, смешаный с запахом вновь-скошенного сена, который легкий ветерок приносил к нему с луга, бывшего позади. Потом он поднялся на крыльцо, бережно отер свои башмаки, которые всегда были особенно чисты и светлы, потому что мистер Дэль считался щеголем между своею братиею, прошел подошвами раза два по скобке, бывшей снаружи, и взялся за ручку двери. Какой нибудь художник с артистическим восторгом смотрит на фигуру нимфы, изображенной на этрусской вазе, как будто она выжимает сок из кисти винограда в классическую урну. И пастор почувствовал столь же усладительное, если не столь же утонченное, удовольствие, при виде вдовы Ферфилд, которая наполняла водою, наравне с краями, блестящую чистотою чашку, для утоления жажды трудолюбивых косарей.
Мистрисс Ферфилд была опрятная женщина средних лет, с тою проворною точностью в движениях, которая происходит от деятельности и быстроты ума, и когда она теперь обернулась, услыхав за собою шаги пастора, то показала физиономию вполне приличную; хотя и не особенно красивую, — физиономию, на которой расцветшая в эту минуту добродушная улыбка изгладила некоторые следы горя, но горя прошедшего, и её щоки, бывшие бледнее чем у большей части особ прекрасного пола и её комплекции, родившихся и выросших посреди сельского населения, скорее заставляли предполагать, что первая половина её жизни протекла в удушливом воздухе какого нибудь города, посреди комнатных затворнических трудов.
— Пожалуете, не стесняйтесь, сказал пастор, отвечая на её поклон и заметив, что она хочет надеть фартук: — если вы пойдете на сенокос, я пойду с вами; мне нужно кое-что сказать Ленни…. славный мальчик!
— Вы очень добры, сэр; но, в самом деле, он добрый ребенок.
— Он читает необыкновенно хорошо, пишет сносно; он первый ученик в школе по предметам катехизиса и библейского чтения, и поверьте, что когда я вижу, как он стоит в церкви, прислушиваясь внимательно к службе, то мне кажется, что я читал бы проповеди вдвое лучше, если бы у меня были все такие слушатели.
Вдова (отирая глаза концом своего фартука). В самом деле, сэр, когда мой бедный Марк умирал, я не могла себе представить, что проживу и так, как прожила. Но этот мальчик до того ласков и добр, что когда я смотрю ни него, сидя на кресле моего малого Марка, я припоминаю, как Марк любил его, что он говорил ему обыкновенно, то мне кажется, что будто сам покойный улыбается мне и говорит, что пора и мне к нему, потому что мальчик подростает и я ему не нужна более.
Пастор (смотря в сторону и после некоторого молчания). Вы ничего не слыхали о стариках Лэнсмерах?
— Ничего, сэр; с тех пор, как бедный Марк умер, ни я, ни сын мой не имели от них никакой весточки. Но, прибавила вдова с некоторого рода гордостью: — это я не к тому говорю, чтобы нуждалась в их деньгах, только тяжело видеть, что отец и мать для нас точно чужие.
Пастор. Вы должны извинить им. Ваш отец, мистер Эвенель, сделался совершенно другим человеком после этого несчастного происшествия; но вы плачете, мой друг! простите меня… ваша матушка немножко горда, но и вы не без гордости, только в другом отношении.
Вдова. Я горда! Бог с вами, сэр! во мне нет и тени гордости! от этого-то они так и смотрят на меня высокомерно.
Пастор. Ваши родители еще не уйдут от нас; я пристану к ним через год или два насчет Ленни, потому что они обещали содержать его, когда он выростет, да и должны по справедливости.
Вдова (разгорячившись). Я уверена, сэр, что вы не захотите этого сделать: я бы не желала, чтобы Лении был отдан на руки к тем, которые с самого рождения его не сказали ему ласкового слова.
Пастор с важностью улыбнулся и поник головою, видя, как бедная мистрисс Ферфильд обличила себя, против воли, в гордости; но, понимая, что теперь не время примирять самую упорную вражду, — вражду в отношении к близким родственникам, он поспешил прервать разговор и сказал:
— Хорошо! еще будет время подумать о судьбе Ленни; а теперь мы совсем забыли наших косарей. Пойдемте.
Вдова отворила дверь, которая вела чрез маленький яблочный сад к лугу.
Пастор. У вас здесь прелестное место, и я вижу, что друг мой Ленни не будет иметь недостатка в яблоках. Я нес было ему яблочко, да отдал его на дороге.
Вдова. О, сэр, не подарок дорог, а доброе желание. Я очень ценю, например, что сквайр — да благословит его Господь! — приказал сбавить мне два фунта с арендной платы в тот год, как он, то есть Марк, скончался.
Пастор. Если Ленни будет вам так же помогать вперед, как теперь, то сквайр опять наложит два фунта.
— Да, сэр, отвечала вдова простодушно: — я думаю, что наложит.
— Странная женщина! проворчал пастор. — Ведь вот, окончившая курс в школе дама не сказала бы этого. Вы не умеете ни читать, ни писать, мистрисс Ферфильд, а между тем выражаетесь довольно отчетливо.
— Вы знаете, сэр, что Марк был в школе, точно так же, как и моя бедная сестра, и хотя я до самого замужства была тупой, безтолковой девочкой, но, выйдя замуж, я старалась, сколько могла, образовать свой ум.
Глава III
Они пришли теперь на самое место сенокоса, и мальчик лет шестнадцати, но которому, на вид, как это бывает с большею частью деревенских мальчиков, казалось менее, смотрел на них, держа в руках грабли, живыми голубыми глазами, блестевшими из под густых темно-русых, вьющихся волос. Леонард Ферфилд был, в самом деле, красивый мальчик, не довольно, может быть, плечистый и румяный для того, чтобы представить из себя идеал сельской красоты, но и не столь жидкий телосложением и нежный лицом, как бывают дети, воспитанные в городах, у которых ум развивается на счет тела; он не был в то же время лишен деревенского румянца на щеках и городской грации в лице и вольных, непринужденных движениях. В его физиономии было что-то невыразимо-интересное, по свойственному ей характеру невинности и простоты. Вы бы тотчас угадали, что он воспитан женщиною, и притом в некотором отдалении от других мальчиков его лет; что тот запас умственных способностей, который был развит в нем, созрел не под влиянием шуток и шалостей его сверстников, а под влиянием родительских советов, серьёзных разговоров и нравственных уроков, находимых в хороших детских книгах.
Пастор. Поди сюда, Ленни. Ты знаешь цель всякого ученья: сумей извлечь из него, пользу и сделаться подпорою своей матери.
Ленни (скромно опустив глаза и с некоторым жаром). Дай Бог, сэр, чтобы я скорее был в состоянии это исполнить.
Пастор. Правда, Ленни. Позволь-ка. И думаю, ты скоро сделаешься взрослым человеком. Сколько тебе лет?
(Ленни смотрит вопросительно на свою мать.)
Ты должен сам знать, Ленни; говори сам за себя. Поудержите свой язычек, мистрисс Ферфилд.
Ленни (вертя свою шляпу и с сильным замешательством). Да, так точно: у соседа Деттона есть Флоп, старая овчарка. Я думаю, она уже очень стара.
Пастор. Я справляюсь о летах не Флопа, а о твоих.
Ленни. Точно так, сэр! я слышал, что мы с Флопом родились вместе. Это значит, мне…. мне….
Пастор начинает хохотать, мистрисс Ферфилд также, а вслед за ними и косари, которые стояли кругом и прислушивались к разговору. Бедный Ленни совершенно растерялся, и по лицу его было заметно, что он готов заплакать.
Пастор (ободрительно поглаживая его кудрявую голову). Ничего, ничего; ты довольно умно рассчитал. Ну, сколько же лет Флопу?
Ленни. Ему должно быть пятнадцать лет слишком.
Пастогь. Сколько же тебе лет?
Ленни (со взглядом, полным живого остроумия). Слишком пятнадцать лет.
Вдова вздыхает и поникает головой.
— Да, видите ли, это по-вашему значит, что мы родилис вместе, сказал пастор. Или, говоря другими словами, — и здесь он величественно поднял взоры, обращаясь к косарям, — другими словами; благодаря его любви к чтению, наш простачок Ленни Ферфильд, который стоит здесь, доказал, что о в способен к умозаключению по законам наведения.
При этих словах, произнесенных ore rotundo, косари перестали хохотать, потому что, какой бы ни был предмет разговора, они считали своего пастора оракулом и слова его всегда и везде непреложными.
Ленни гордо поднял голову.
— А ты, кажется, очень любишь Флопа?
— Очень любит, сказала вдова — больше, чем всех других животных.
— Прекрасно! Представь себе, мой друг, что у тебя в руке спелое, душистое яблоко, и что на дороге с тобою встречается приятель, которому оно нужнее, чем тебе: что бы ты сделал в таком случае?
— Я бы отдал ему половину яблока, сэр; не так ли?
Пастор (несколько опечалившись). А не целое яблоко, Леини?
Ленни (подумав). Если он мне настоящий приятель, то сам не захочет взять целое яблоко.
— Браво, мастэр Леонард! ты говоришь так хорошо, что нельзя не сказать тебе всей правды. Я принес было тебе яблоко, в награду за твое благонравие в школе. Но я встретил на дороге бедного осла, которого некто бил за то, что он щипал крапиву; мне пришло в голову, что я вознагражу его за побои, если дам ему яблоко. Должен ли я был дать ему только половину?
Простодушное лицо Ленни осветилось улыбкой; интерес настоящего вопроса затронул его за-живое.
— А этот осел любил яблоки?
— Очень, отвечал пастор, шаря у себя в кармане.
Но в то же время, размышляя о летах и способностях Леопарда Ферфилида, заметив, кроме того, к своему сердечному удовольствию, что он окружен толпою зрителей, ожидающих развязки этой сцены, он подумал, что двух-пенсовой монеты, приготовленной им, было бы недостаточно, а потому и вынул серебряную в шесть пенсов,
— Вот тебе, мой разумник, за половину яблока, которую ты оставил бы себе.
Пастор опять погладил курчавую голову Ленни, и, после двух-трех приветливых слов к некоторым из косарей и желания доброго дня мистрисс Ферфильд, он пошел по дороге, ведущей к его дому. Он уже подошел к забору своего жилища, когда услыхал за собою торопливые, но вместе и боязливые шаги. Он обернулся и увидал своего приятеля Ленни.
Ленни (держа шести-пенсовую монету в руке и протягивая ее к пастору, кричал): не за что, сэр! я отдал бы все яблоко Недди.
Пастор. В таком случае ты имеешь еще более права на эти шесть пенсов.
Ленни. Нет, сэр; вы дали мне их за пол-ябдока. А если бы я отдал целое, как и надо было сделать, то я не мог бы уже получить шести пенсов. Возьмите назад; не сердитесь, но возьмите назад…. Ну что же, сэр?
Пастор медлил. И мальчик положил ему монету в руку, так же, как, не задолго до того, осел протягивался к этой же руке, имея виды на яблоко.
В самом деле, обстоятельство было затруднительно.
Сострадание, как незваная гостья, которая всегда заступает вам дорогу и отнимает у других яблоки для того, чтобы испечь свой собственный пирог, лишило Ленни должной ему награды; а теперь чувствительность пыталась отнять у него и вторичное возмездие. Положение было затруднительно; пастор высоко ценил чувствительность и не решался противоречить ей, боясь, чтобы она не убежала навсегда. Таким образом, мистер Дэль стоял в нерешимости, смотря на монету и Ленни, на Ленни и монету, по очереди.
— Bueno giorno — добрый день! сказал сзади их голос, отзывавшийся иностранным акцентом, — и какая-то фигура скоро показалась у забора.
Представьте себе высокого и чрезвычайно худого мужчину, одетого в изношенное черное платье: панталоны, которые обжимали ноги у колен и икр и потом расходились в виде, стиблетов над толстыми башмаками, застегнутыми поверх ступни; старый плащ, подбитый красным, висел у него на плече, хотя день был удушливо-жарок; какой-то уродливый, красный, иностранный зонтик, с кривою железною ручкою, был у него под мышкой, хотя на небе не видно было ни облачка; густые черные волосы, в вьющихся пуклях, мягких как шолк, выбивались из под его соломенной шляпы, с чудовищными полями; лицо несколько болезненное и смуглое, с чертами, которые хотя и показались бы изящными для глаза артиста, но которые не соответствовали понятию о красоте, господствующему между англичанами, а скорее были бы названы страшными; длинный, с горбом, нос, впалые шоки, черные глаза, которых проницательный блеск принимал что-то магическое, таинственное от надетых на них очков: рот, на котором играла ироническая улыбка, и в котором физиономист открыл бы следы хитрости, скрытности, дополняли картину.
Представьте же, что этот загадочный странник, который каждому крестьянину мог показаться выходцем из ада, — представьте, что он точно вырос из земли близ дома пастора, посреди зеленеющихся полей и в виду этой патриархальной деревни; тут он сел, протянув свои длинные ноги, покуривая германскую трубку и выпуская дым из уголка сардонических губ; глаза его мрачно смотрели сквозь очки на недоумевающего пастора и Ленни Ферфилда. Ленни Ферфилд, заметив его, испугался.
— Вы очень кстати пожаловали, доктор Риккабокка, сказал мистер Дэль, с улыбкою — разрешите нам запутанный тяжебный вопрос.
И при этом пастор объяснил сущность разбираемого дела.
— Должно ли отдать Ленни Ферфилду шесть пенсов, или нет? спросил он в заключение.
— Cospetto! сказал доктор. — Если курица будят держать язык на привязи, то никто не узнает, когда она снесеть яйцо.
— Прекрасно, скакал пастор: — но что же из того следует? Изречение очень остроумно, но я не вижу, как применить его к настоящему случаю.
— Тысячу извинений! отвечал доктор Риккабокка, с свойственною итальянцу учтивостью: — но мне кажется, что если бы вы дали шесть пенсов fancullo, то есть этому мальчику, не рассказывая ему истории об осле, то ни вы, ни он не попался бы в такую безвыходную дилемму.
— Но, мой милый сэр, прошептал, с кротостью, пастор, приложив губы к уху доктора: — тогда я потерял бы удобный случай преподать урок нравственности…. вы понимаете меня?
Доктор Риккабокка пожал плечами, поднес трубку к губам и сильно затянулся. Это была красноречивая затяжка, — затяжка, свойственная по преимуществу философам, — затяжка, выражавшая совершенную, холодную недоверчивость к нравственному уроку пастора.
— Однако, вы все-таки не разрешили нас, сказал пастор, после некоторого молчания.
Доктор вынул трубку изо рта.
— Cospetto! сказал он. — Кто мылит голову ослу, тот только теряет мыло понапрасну.
— Если бы вы мне пятьдесят раз сряду вымыли голову своими загадочными пословицами, то я не сделался бы оттого ни на волос умнее.
— Мой добрый сэр, сказал доктор, облокотясь на забор, — я вовсе не подразумевал, чтобы в моей история было более одного осла; но мне казалось, что лучше нельзя было выразить моей мысли, которая очень проста — вы мыли голову ослу, не удивляйтесь же, что вы потратили мыло. Пусть fanciullo возьмет шесть пенсов; но надо правду сказать, что для маленького мальчика это значительная сумма. Он истратит ее как раз на какие нибудь вздоры.
— Слышишь, Ленни? сказал пастор, протягивая ему монету.
Но Ленни отступил, бросив на судью своего взгляд, выражавший неудовольствие и отвращение.
— Нет, сделайте милость, мистер Дэль, сказал он, упорно. — Я ужь лучше не возьму.
— Посмотрите: теперь мы дошли до чувств, ппоизнес пастор, обращаясь к судье; — а, того и гляди, что мальчик прав.
— Если уже разыгралось чувство, сказал доктор Риккабокка: — то нечего тут и толковать. Когда чувство влезет в дверь, то рассудку только и остается, что выпрыгнуть в окно.
— Ступай, добрый мальчик, сказал пастор, кладя монету в карман: — но постой и дай мне руку…. ну вот, теперь прощай.
Глаза Ленни заблестели, когда пастор пожал ему руку, и, не смея промолвить ни слова, он поспешно удалился. Пастор отер себе лоб и сел у околицы, возле итальянца. Перед ними расстилался прелестный вид, и они оба, любуясь им — хотя не одинаково — несколько минут молчали.
По другую сторону улицы, сквозь ветви дубов и каштанов, которые поднимались из за обросшей мхом ограды Гэзельден-парка, виднелись зеленые холмы, пестревшие стадами коз и овец; влево тянулась длинная аллея, которая оканчивалась лужайкой, делившей парк на две половины и украшенной кустарником и грядами цветов, росших под сению двух величественных кедров. На этой же платформе, видневшейся отсюда лишь частью, стоял старинный дом сквайра, с красными кирпичными стенами, каменными рамами у окон, фронтонами и чудовищными трубами на крыше. По эту сторону, прямо против сидевших у околицы собеседников, извивалась улица деревни, с своими хижинами, то выглядывавшими, то прятавшимися, одна за другую; наконец, на заднем плане, расстилался вид на отдаленную синеву неба, на поля, покрытые волнующимися от ветра колосьями, с признаками соседних деревень и ферм на горизонте. Позади, из чащи сирени и акаций, выставлялся дом пастора, с густым старинным садом и шумным ручейком, который протекал перед окнами. Птицы порхали по саду и по живой изгороди, опоясывавшей его, и из отдаленной части леса от времени до времени долетал сюда унылый отзыв кукушки.
— Надо правду сказать, произнес мистер Дэль, с восторгом: — мне досталось на долю прелестное убежище.
Итальянец надел на себя плащ и вздохнул едва слышно. Может быть, ему пришла в голову его родная полуденная страна, и он подумал, что, при всей свежести и роскоши северной зелени, не было посреди её отрадного приюта для чужестранца.
Но, прежде чем пастор успел подметить этот вздох и спросить о причине его, как сардоническая улыбка показалась уже на тонких губах доктора Риккабокка.
— Per Васcо! сказал он: — во всех странах, где случилось мне быть, я замечал, что грачи поселяются именно там, где деревья особенно красивы.
Пастор обратил свои кроткие глаза на философа, и в них было столько мольбы, вместо упрека, что доктор Риккабокка отвернулся и закурил с большим жаром свою трубку. Доктор Риккабокка очень не любил пасторов, но хотя пастор Дэль был пастором во всем смысле этого слова, однако в эту минуту в нем было так мало того, что доктор Риккабокка разумел под понятием пастора, что итальянец почувствовал в сердце раскаяние за свои неуместные шутки. К счастью, в эту минуту начатый так неприятно разговор был прерван появлением лица, не менее замечательного, чем тот осел, который съел яблоко.
Глава IV
Медник был рослый, смуглый парень, веселый и вместе с тем музыкальный, потому что, повертывая палкой в воздухе, он пел что-то и при каждом refrain опускал палку на спину своего осла. Таким образом, медник шел сзади, распевая, осел шел впереди, получая чувствительные удары.
— У вас престранные обычаи, заметил доктор Риккабокка: — на моей родине ослы не привыкли получать побои без причины.
Пастор соскочил с завалины, на которой сидел, и, смотря через забор, который отделял поле от дороги, стал взывать к меднику;
— Милейший, милейший! послушай: удары твоей палки мешают слушать твое приятное пение…. Ах, мастер Спротт, мастер Спротт! хороший человек всегда милостив к своей скотине.
Осел, кажется, узнал своего друга, потому что вдруг остановился, глубокомысленно поднял одно ухо и взглянул вверх.
Медник взялся за шляпу и тоже стал глядеть кверху.
— Ах, мое почтение, уважаемый пастор! Вы не бойтесь: он любят это. Я не буду тебя бить, Недди… не бить, что ли?
Осел потряс головою и вздрогнул: может быть, муха опять села на стертое место, которое лишилось уже защиты каштанового листа.
— Я уверен, что ты не желал причинить ему боль, Спротт, сказал пастор, с большею хитростью, чем прямодушием, потому что он применился к твердому и упругому веществу, называемому человеческим сердцем, которее даже в патриархальной среде деревенского быта требует известных уловок, ласки и маленькой лести для того, чтобы можно было употребить успешное посредничество, например, между крестьянином и его ослом: — я у верен, что ты не желал причинить ему боли, заставить страдать его; но у него, бедного, и так уже рана на плече, величиною с мою ладонь.
— Да, в самом деле: это он ссадил себе об ясля в тот день, как я покупал овес, сказал медник.
Доктор Риккабокка поправил очки и взглянул на осла; осел поднял другое ухо и взглянул на доктора Риккабокка.
Пастор имел высокое понятие о мудрости своего друга.
— Скажите и вы что нибудь в защиту осла, прошептал он.
— Сэр, сказал доктор, обращаясь к мистеру Спротту с почтительным поклоном: — в моем доме, в казино, есть большой котел, который нужно запаять: не можете ли вы мне рекомендовать какого нибудь медника?
— Что же? это мое дело, сказал Спротт: — у нас в околодке нет другого медника, кроме меня.
— Вы шутите, мой добрый сэр, сказал доктор, ласково улыбаясь. Человек, который не может починить прореху на своем собственном осле, и подавно не унизится до того, чтобы спаивать мой большой котел.
— Государь мой и сэр, сказал медник лукаво: — если бы я знал, что мой бедный Недди приобрел таких высоких покровителей, то стал бы иначе обращаться с ним.
— Corpo di Bacco! вскричал доктор: — хотя эта острота и не очень нова, но надо признаться, что медник ловко выпутался из дела.
— Правда; но ослу-то от того не легче! сказал пастор. — Знаете, я бы желал купить его.
— Позвольте мне рассказать вам анекдот по этому случаю, сказал доктор Риккабокка.
— А именно? отвечал пастор вопросительно.
— Однажды, начал Риккабокка: — император Адриан, придя в общественные бани, увидел там старого солдата, служившего под его начальством, который тер себе спину о мраморную стену. Император, который был умен и любопытен, послал за солдатом и спросил его, для чего он прибегает в подобному средству тереть себе спину? «Потому — отвечал солдат — что я слишком беден для того, чтобы нанять банщиков, которые бы терли меня в лежачем положении». Император был тронут и дал ему денег. На другой день, когда император пришел в баню, старики со всего города собрались тут и с ожесточением терлись спинами о стены. Император послал за ними и сделал им такой же вопрос, как и солдату; старые плуты, разумеется, дали такой же ответ, как солдат. «Друзья мои — сказал Адриан — если вас здесь собралось так много, то вы очень можете тереть друг друга». Мистер Дэль, если вы не желаете купить всех ослов в целом графстве, у которых ссажены плечи, то уж лучше не покупайте и осла медника.
— Труднейшая вещь на свете сделать истинное добро, проговорил пастор, и с досады выдернул палку из забора, переломил ее на двое и бросил обломки на дорогу. Осел опустил уши и побрел далее.
— Нутка, трогай (вскричал медник, идя вслед за ослом. Потом, остановившись, он посмотрел на его плечо, и, видя, что взоры пастора грустно устремлены на его protégé, он вскричал ему издали: — не бойтесь, почтеннейший пастор, не бойтесь: я не буду бить его.
Глава V
— Четыре часа! вскричал пастор, посмотрев на часы — я опоздал уже полу-часом к обеду, а мистрисс Дэль просила меня быть особенно аккуратным, потому что сквайр прислал нам превосходную семгу. Не угодно ли вам, доктор, покушать с нами, как говорится, чем Бог послал?
Доктор Риккабокка, подобно большей части мудрецов, особенно итальянских, не был вовсе доверчивым в отношении к человеческой природе. Он был склонен подозревать своекорыстные интересы в самых простых поступках своего ближнего, и когда пастор пригласил его откушать, он улыбнувшись с некоторого рода гордою снисходительностью, потому что мистрисс Дэль, по отзывам её друзей, была очень слабонервна. А как благовоспитанные лэди редко позволяют разыгрываться своим нервам в присутствии третьего лица не из их семейства, то доктор Риккабокка и заключил, что он приглашен не без особенной цели. Несмотря на то, однако, любя особенно семгу и будучи гораздо добрее, чем можно было бы подумать, судя по его понятиям, он принял приглашение, но сделал это, бросив такой лукавый взгляд поверх своих очков, что заставил покраснеть бедного пастора. Должно быть, Риккабокка угадал на этот раз тайные помышления своего спутника.
Они отправились, перешли маленький мост, переброшенный через ручей, и вошли на двор пасторского жилища. Две собаки, которые, казалось, караулили своего барина, бросились к нему с воем; вслед за тем мистрисс Дэль, с зонтиком в руке, высунулась из окна, выходившего на лужайку. Теперь я понимаю, читатель, что, в глубине своего сердца, ты смеешься над неведением тайн домашнего очага, обнаруженным автором, и говоришь сам себе: «прекрасное средство: укрощать раздраженные нервы тем, чтобы испортить превосходную рыбу, привести еще нежданного приятеля есть ее!»
Но, к твоему крайнему стыду и замешательству, узнай, о читатель, что и автор и пастор Дэль были себе на уме, поступая таким образом.
Доктор Риккабокка был особенным любимцем мистрисс Дэль; он был единственное лицо в целом графстве, которое не смущало её своим нежданным приходом. Действительно, как он ни казался странным с первого взгляда, доктор Риккабокка имел в себе что-то неизъяснимо-привлекательное, непонятное для людей одного, с ними пола, но ощутительное для женщин, этим он был обязан своей глубокой и вместе притворной политике в сношениям с ними он смотрел на женщину как на закоренелого врага мужчин, — как на врага, против которого надо употреблять все меры предосторожности, которого надо постоянно обезоруживать всеми возможными видами угодливости и предупредительности. Он обязан был этим отчасти и сострадательной их натуре, потому что женщины непременно начинают любить того, о ком сожалеют без презрения, а бедность доктора Риккабокка, его одинокая жизнь в изгнании добровольном ли, или принужденном, были в состоянии возбудить чувство сострадания; с другой стороны, несмотря на изношенный плащ, красный зонтик, растрепанные волосы, в нем было что-то, особенно когда он начинал говорить с дамами, — что-то напоминавшее приемы дворянина и кавалера, которые более свойственны всякому благовоспитанному итальянцу, какого бы происхождения он ни был, чем самой высшей аристократии всякой другой страны Европы. Потому что хотя я соглашаюсь, что ничто не может быть изысканее учтивости французского маркиза прошлого столетия, ничего привлекательнее открытого тона благовоспитанного англичанина; ничего более отрадного, чем глубокомысленная доброта патриархального германца, готового забыть о себе, лишь бы оказать вам услугу, — но эти образцы отличных качеств во всех этих нациях составляют исключение, редкость, тогда как приветливость и изящество в манерах составляют принадлежность почти всякого итальянца, кажется, соединили в себе превосходные качества своих предков, украшая образованность Цезаря грациею, свойственною Горацию.
— Доктор Риккабокка был так добр, что согласился откушать с нами, произнес пастор поспешно.
— Если позволите, сказал итальянец, наклонившись над рукой, которая ему была протянута, но которой он не взял, думая что так будет осторожнее.
— Я думаю только, что семга совсем переварилась, начала мистрисс Дэль плачевным голосом.
— Когда обедаешь с мистрисс Дэль, то забываешь о семге, сказал предательски доктор.
— Джемс, кажется, идет доложить, что кушанье подано? спросил пастор.
— Он уже докладывал об этом три-четверти часа тому назад, Чарльз, мой милый, возразила мистрисс Дэль, подав руку доктору Риккабокка.
Пока пастор и его супруга занимают своего гостя, я намерен угостить читателя небольшим трактатом по поводу слов: «милый Чарльз», произнесенных так невыразимо-ласково мистрисс Дэль, — трактатом, написанным в пользу нежных супругов.
Кто-то давно уже сострил, что в целом словаре какого хотите языка нет ни одного слова, которое бы так мало выражало, как слово милый, но хотя это выражение опошлилось уже от частого употребления, в нем остаются еще для пытливого исследователя некоторые неизведанные оттенки, особенно когда он обратит внимание на обратный смысл этого коротенького слова.
Никогда, сколько мне случилось узнать по опыту, степень приязни или неприязни, выражаемых им, определяется положением его в известной фразе. Когда, как будто лениво, нехотя, оно ускользает в самый конец периода, как это мы видели во фразе, сказанной мистрисс Дэль, то разливает столько горечи на пути своем, что всегда почти сдабривается улыбкою, придерживаясь правила amara lento temperet risun. Иногда подобная улыбка полна сострадания, иногда она по преимуществу лукава. Например:
(Голосом жалобным и протяжным)
— Я знаю, Чарльз, что все, что бы я ни сделаю, всегда невпопад, мой милый.
— Ну, чтоже, Чарльз? я очень довольна, что тебе без меня так весело, мой милый.
— Пожалуете потише! Если бы ты знал, Чарльз, как у меня болит голова, милый, и пр.
(С некоторым лукавством)
— Ты, я думаю, Чарльз, мог бы и не проливать чернил на самую лучшую скатерть, мой милый!
— Хоть ты и говоришь, Чарльз, что всегда идешь по прямой дороге, однако не менее других ошибаешься, мой милый, и проч.
При подобной расстановке, могут встречаться милые особы из родственников, точно так же, как и супруги. Например:
— Подними голову; полно упрямиться, мой милый.
— Будь хоть на один день хорошим мальчиком; ведь это, мой милый… и пр.
Когда недруг останавливается на средине мысли, то и жолчь, выражаемая этою мыслию, приливает ближе к началу. Например:
— В самом деле, я должна тебе сказать, Чарльз, мой милый, что ты из рук вон нетерпелив… и пр.
— И если наши счеты, Чарльз, на прошлой неделе не были уплачены, то я желаю знать, милый мой, кто виноват в этом.
— Неужели ты думаешь, Чарльз, что тебе некуда положить свои ноги, мой милый, кроме как на ситцевую софу?
— Ты сам знаешь, Чарльз, что ты, милый, не очень-то заботишься обо мне и о детях, не более… и пр.
Но если это роковое слово является во всей своей первобытной свежести в начале фразы, то преклоните голову и ожидайте бури. Тогда уже ему непременно предшествует величественное мой, тут уже дело не обходится одним упреком или жалобой: тут уже ожидайте длинного увещания. Я считаю себя обязанным заметить, что в этом смысле страшное слово всего чаще употребляется строгими мужьями или вообще лицами, которые играют роль pater-familias, главы семейства, признавая цель своей власти не в том, чтобы поддержать мир, любовь и спокойствие семьи, а именно выразить свое значение и право первенства. Например:
— Моя милая Джен, я думаю, что ты могла бы обложить иголку и выслушать меня как должно…. и пр.
— Моя милая Джен, я хочу, чтобы ты поняла меня хоть раз в жизни. Не думай, чтобы я сердился: я только огорчен. рассуди сама…. и пр.
— Моя милая Джен, я не понимаю, намерена, что ли, ты раззорить меня совершенно? Я бы желал только, чтобы ты следовала примеру других хороших жен и училась беречь всякую копейку из собственности твоего мужа, который… и пр.
— Моя милая Джен, я думаю, ты убедилась, что никто так не далек от ревности, как я, но я соглашусь быть повешенным, если этот пузатый капитан Преттимэн…. и пр.
Глава VI
По наступлении прохладного вечера, доктор Риккабокка отправился домой по дороге, пролегавшей полем. Мистер и мистрисс Дэль проводили его до половины дороги, и когда они возвращались теперь к своему дому, то оглядывались от времени до времени назад, чтобы посмотреть на эту высокую, странную фигуру, которая удалялась по извилистой дороге и то пряталась, то выставлялась из за зеленевшихся хлебных колосьев.
— Бедняжка! сказала мистрисс Дэль чувствительно, и бантик, приколотый у неё на груди, приподнялся. — Как жаль, что некому о нем позаботиться! Он смотрит хорошим семьянином. Не правда ли, Чарльз, что для него было бы великим благодеянием, если бы мы приискали ему хорошую жену.
— Мм, сказал пастор: — я не думаю, чтобы он уважал супружество как должно.
— Почему же, Чарльз? Я не видала человека, который был бы так учтив с дамами, как он.
— Так, но….
— Что же? Ты всегда, Чарльз, говоришь так таинственно, мой милый, что ни на что не похоже.
— Таинственно! вовсе нет. Хорошо, что ты не слыхала, как доктор отзывается иногда о женщинах.
— Да, когда вы, мужчины, сойдетесь вместе. Я знаю, что вы рассказываете тогда о вас славные вещи. Но вы ведь все таковы; не правда ли все, мой милый?
— Я знаю только то, отвечал пастор простодушно — что я обязан иметь хорошее мнение о женщинах, когда думаю о тебе и о моей бедной матери.
Мистрисс Дэль, которая, несмотря на расстройство нервов, все-таки была добрая женщина и любила своего мужа всею силою своего живого, миниатюрного сердечка, была тронута.
Она пожала мужу руку и не называла его милым во все продолжение дороги.
Между тем итальянец перешел поле и выбрался на большую дорогу, в двух милях от Гезельдена. На одной стороне тут стояла старая уединенная гостиница, такая, какими были все английские гостиницы, пока не сделались отелями ври железных дорогах — четырех-угольная, прочно выстроенная в старинном вкусе, приветливая и удобная на взгляд, с большой вывеской, колеблющейся на длинном вязовом шесте, длинным рядом стойл сзади, с нескодькими возами, стоящими на дворе, и словоохотливым помещиком; рассуждающим об урожае с каким-то толстым фермером, который приворотил свою бурую лошадку к двери знакомой гостиницы. Напротив, по другую сторону дороги, стояло жилище доктора Риккабокка.
За несколько лет до описанных нами происшествий, почтовый дилижанс, на пути от одного из портовых городов в Лондон, остановился, по обыкновению, у этой гостиницы, на целый час, с тем, чтобы пассажиры могли пообедать как добрые, истые англичане, а не принуждены бы была проглатывать одним разом тарелку горячего супу, как заморские янки[3], при первом свистке, который раздастся в их ушах, точно крик нападающего неприятеля. Это была лучшая обеденная стоянка на целой дороге, потому что семга из соседней реки была превосходна, бараны Гэзельден-парка славились во всем околодке.
С крыши дилижанса сошли двое путешественников, которые одни лишь, пребыли нечувствительны к прелестям барана и семги и отказались от обеда: это были, меланхолического вида, чужестранцы, из которых один был синьор Риккабокка, точь-в-точь такой же, каким мы его видели теперь; только плащ его не был так истаскан, стан не так худ, и он не носил еще очков. Другой был его слуга. Покуда дилижанс переменял лошадей, они стали бродить по окрестности. Глаза итальянца были привлечены разрушенным домом без крыши, на другой стороне дороги, который, впрочем, как видно, был выстроен довольно роскошно. За домом возвышался зеленый холм, склонявшийся к югу; с искуственной скалы тут падал каскад. При доме были терраса с перилами, разбитыми урнами и статуями перед портиком в ионическом вкусе; на дорогу прибита была доска с изгладившеюся почти надписью, объяснявшею, что дом отдается в наймы, без мебели, с землею, или и без земли.
Жилище, которое представляло такой печальный вид, и которое так давно было в совершенном забросе, принадлежало сквайру Гэзельдену.
Оно было построено его прадедом по женской линии, помещиком, который ездил в Италию (путешествие, которого примеры в эту пору довольно редки) и по возвращении домой вздумал выстроить в миниатюре итальянскую виллу. Он оставил одну дочь, свою единственную наследницу, которая вышла замуж за отца известного нам сквайра Гэзельдена; и с этого времени дом, оставленный своими владельцами для более пространного жилища, пребывал в запустении и пренебрежения. Некоторые охотники вызывались было его нанять, но сквайр не решался пустить на свою территорию опасного соседа. Если являлись любители стрельбы, Газельдены не хотели и начинать с ними дела, потому что сами дорожили дичиной и непроходимыми болотами. Если являлись светские люди из Лондона, Гэзельдены опасались, чтобы лондонские слуги не испортили их слуг и не произвели возвышения в ценах на съестные припасы. Являлись и фабриканты, прекратившие свои дела, но Гэзельдены слишком высоко поднимали свои агрономические носы. Одним словам, одни были слишком важны, другие слишком незначительны. Некоторым отказывали потому, что слишком коротко были с ними знакомы. Друзья обыковенно кажутся лучше на некотором расстоянии» — говорили Гэзельдены. Иным отказывали потому, что вовсе не знали их, говоря, что от чужого нечего ожидать доброго. Таким образом, дом стоял пустой и все более и более приходил в разрушение. Теперь на его террасе стояли два забредшие итальянца, осматрявая его с улыбкою со всех сторон, так как в первый раз еще после того, как они вступили на английскую землю, они узнали в полу-разрушенных пилястрах, развалившихся статуях, поросшей травою террасе и остатках орранжереи хотя бледное, но все-таки подобие того, что красовалось в их родной стране, далеко оставшейся у них позади.
Возвратясь в гостиницу, доктор Риккабокка воспользовался случаем узнать от содержателя её, который был прикащиком сквайра, некоторые подробности об этом доме.
Несколько дней спустя после того, мистер Гэзельден получает письмо от одного из известных лондонских коммиссионеров, объясняющее, что очень почтенный иностранный джентльмен поручил ему договориться насчет дома в итальянском вкусе, называемого casino, который он желает нанять; что помянутый джентльмен не стреляет, живет очень уединенно и, не имея семейства, не нуждается в поправке своего жилища, исключая лишь крыши, которую и он признает необходимою, и что, за устранением всех побочных расходов, он полагает, что наемная плата будет соответствовать его финансовому состоянию, которое очень ограниченно. Предложение пришло в счастливую минуту, именно тогда, когда управляющий представил сквайру о необходимости сделать некоторые починки в casino, чтобы не допустить его до совершенного разрушения, а сквайр проклинал судьбу, что casino должен был перейти к старшему в роде и потому не мог быть сломан или продан. Мистер Гэзельден принял предложение подобно одной прекрасной лэди, которая отказывала самым лучшим женихам в королевстве и наконец вышла за какого-то дряхлого капитана готового поступит в богадельню, — и отвечал, что, что касается до платы, то, если будущий жилец его действительно почтенный человек, он согласен на всякую уступку; что на первый год джентльмен может вовсе избавиться от платы, с условием очистить пошлины и привести строение в некоторый порядок; что если они сойдутся, то можно и назначить срок переезда. Через десять дней после этого любовного ответа, синьор Риккабокка и слуга его приехали; а прежде истечения года сквайр так полюбил своего жильца, что дал ему льготу от платежа на семь, четырнадцать или даже двадцать слишком лет, с условием, что синьор Риккабокка будет чинить строение и вставит в иных местах железные решотки в забор, который он поправит за свой счет; Удивительно, как мало по малу итальянец сделал из этой развалины красивый домик и как дешево стоили ему все поправки. Он выкрасил сам стены в зале, лестницу и свои собственные аппартаменты. Слуга его обивал стены и мебель. Оба они занялись и садом; впоследствии душевно привязались к своему жилищу и лелеяли его.
Нескоро, впрочем, окрестные жители привыкли к непонятным обычаям чужестранцев. Первое, что удивляло их, была необыкновенная умеренность в выборе провизии. Три дня в неделю и господин и слуга обедали только овощи из своего огорода и рыбу из соседней речки; когда не попадалась семга, они довольствовались и пискарями (а разумеется, во всех больших и малых реках пискари попадаются легче, чем семга). Второе, что не нравилось соседним крестьянам, в особенности прекрасной половине жителей, это то, что оба итальянца чрезвычайно мало нуждались в женской прислуге, которая обыкновенно считается необходимою в домашнем быту. Сначала у них вовсе не было женщины в доме. Но это произвело такое волнение в околодке, что пастор Дэл дал на этот счет совет Риккабокка, который вслед за тем нанял какую-то старуху, поторговавшись, впрочем, довольно долго, за три шиллинга в неделю — мыть и чистить все сколько ей угодно, в продолжении дня. Ва ночь она обыкновенно возвращалась к себе домой. Слуга, которого соседи звали Джакеймо, делал все для своего господина: мел его комнаты, обтирал пыль с бумаг, варил ему кофей, готовил обед, чистил платье и трубки, которых у Риккабокка была большая коллекция. Но как бы ни был скрытен характер человека, он всегда выкажется в какой нибудь мелочи; таким образом, в некоторых случаях итальянец являл в себе примеры ласковости, снисхождения и даже, хотя очень редко, некоторой щедрости, что и заставило молчать его клеветников. Исподволь он приобрел себе прекрасную репутацию — хотя и подозревали, сказать правду, что он склонен заниматься черной магией, что он морит себя и слугу голодом; но во всех других отношениях он считался смирным, покойным человеком.
Синьор Риккабокка, как мы уже видели, был очень короток в доме пастора, — в доме сквайра — не в такой степени. Хотя сквайр и желал жить в дружбе с своими соседями, но он был чрезмерно вспыльчив. Риккабокка всегда, очень учтиво, но вместе и упорно, отказывался от приглашений мистера Гэзельдена к обеду, и когда сквайр узнал, что итальянец соглашался иногда обедать у пастора, то был затронут за самую слабую струну своего сердца, считая это нарушением уважения к гостеприимству дома Гэзельденов, а, потому и прекратил свои приглашения. Но как сквайр, несмотря на свою вспыльчивость, не умел сердиться, то от времени до времени напоминал Риккабокка о своем существовании, принося ему в подарок дичь; впрочем, Риккабокка принимал его с такою изысканною вежливостью, что провинциальный джентльмен конфузился, терялся и говорил обыкновенно, что к Риккабокка ездить так же мудрено, как ко двору.
Но я оставил доктора Риккабокка на большой дороге. Он вышел за тем на узкую тропинку, извивавшуюся, около каскада, прошел между трельяжами, увешенными виноградными лозами, из которых Джакеймо приготовлял так называемое им вино — жидкость, которая, если бы холера была общеизвестна в то время, показалась бы самым действительным лекарством; потому что сквайр Гэзельден хотя и был плотный джентльмен, уничтожавший безнаказанно ежедневно по бутылке портвейна, — но, попробовав раз этой жидкости, долго не мог опомниться и пришел в себя только при помощи микстуры, прописанной по рецепту, длиною в его руку. Пройдя мимо трельяжа, доктор Риккабокка поднялся на террасу, выложенную камнем так тщательно и красиво, как только можно было сделать при усильном труде и внимании. Здесь, на красивых скамьях, расставлены были его любимые цветы. Здесь были четыре померанцовые дерева в полном цвету; вблизи, возвышался род детского дома или бельведера, построенный самим доктором и его слугою и бывший его любимою комнатой, по утрам, с мая по октябрь. Из этого бельведера расстилался удивительный вид на окрестность, за которой гостеприимная английская природа, как будто с намерениям, собрала все свои сокровища, чтобы веселить взоры пришлого изгнанника.
Человек без сюртука, который был помешен на балюстрад, поливал в это время цветы, — человек с движениями до такой степени механическими, с лицом до того строгим и важным, при смуглом его оттенке, что он казался автоматом, сделанным из красного дерева.
— Джакомо! сказал доктор Риккабокка, тихо.
Автомат остановился и повернул голову.
— Поставь лейку и поди сюда, продолжал он по итальянски и, подойдя к балюстраду, оперся за него.
Мистер Митфорд, историк, называет Жан-Жака Джемс. Следуя этому непреложному примеру, Джакомо был переименован в Джакеймо.
Джакеймо также подошел к балюстраду и встал несколько позади своего господина.
— Друг мой, сказал Риккабокка: — предприятия наши не всегда удаются вам. Не думаешь ли ты, что нанимать эти поля у помещика значит испытывать только по напрасну судьбу?
Джакеймо перекрестился и сделал какое-то странное движение маленьким коралловым амулетом, который был обделан в виде кольца и надет у него на пальце.
— Может быть, Бог пошлет нам счастья и мы дешево наймем работника, сказал Джакеймо, недоверчивым голосом.
— Piu vale un presente che due futuri — не сули журавля в небе, и дай синицу в руки, сказал Риккабокка.
— Chi non fa quando può, non può fare quando vuele — спустя лето, нечего идти по малину, отвечал Джакеймо, так же. как и господин его, в виде сентенции. — Синьор должен подумать о том времени, когда ему придется дать приданое бедной синьорине.
Риккабокка вздохнул и не отвечал ничего.
— Она должна быть теперь вот такая, оказал Джакеймо, держа руку несколько выше балюстрада.
Глаза Риккабокка, смотря через очки, следовали за рукою слуги.
— Если бы синьор хоть посмотрел на нее здесь…
— Хорошо бы было, пробормотал итальянец.
— Он уже не отпустил бы ее от себя, до тех пор, как она вышла бы замуж, продолжал Джакеймо.
— Но этот климат — она не вынесла бы его, сказал Риккабокка, надевая на себя плащ, потому что северный ветер подул на него сзади.
— Померанцы цветут же здесь при надзоре, сказал Джакеймо, опуская раму с той стороны померанцевых деревьев, которая обращена была к северу. — Посмотрите! продолжал он, показывая ветку, на которой развивалась почка.
Доктор Риккабокка наклонился над цветком, потом спрятал его у себя на груди.
— Другой бутон скоро будет тут же, рядом, сказал Джакеймо.
— Для того чтобы умереть, как уже умер его предшественник! отвечал Риккабокка. — Полно об этом.
Джакеймо пожал плечами, потом, взглянув на своего господина, поднес руку к глазам.
Прошло несколько минут в молчании. Джакеймо первый прервал его.
— Но, здесь, или там, красота без денег то же, что померанец без покрова. Если бы нанять дешево работника, я снял бы землю и возложил бы всю надежду на Бога.
— Мне кажется, у меня есть на примете мальчик, сказал Риккабокка, придя в себя и показав едва заметную сардоническую улыбку на губах: — парень, как будто нарочно сделанный для нас.
— Кто же такой?
— Видишь ли, друг мой, сегодня я встретил мальчика, который отказался от шестипенсовой монеты.
— Cosa stupenda — удивительная вещь! произнес Джакеймо, вытаращив глаза и выронив из рук лейку.
— Это правда сущая, мой друг.
— Возьмите его, синьор, — именем Феба, возьмите, — и наше поле принесет нам кучу золота.
— Я подумаю об этом, потому что нужно ловко заманить этого мальчика, сказал Риккабокка. — А между тем, зажги свечи у меня в кабинете и принеси мне из спальни большой фолиант Макиавелли.
3
Так англичане в насмешку величают американцев.
